Пепел смерти

                Вечной памяти отца моего
                Кузнецова Тихона Макаровича.
     Я родился 17 февраля 1947 года. Значит, в июле – августе 1954 года мне было семь с половиной лет. Я всё помню, и память не даёт мне покоя ни днём, ни ночью. Особенно тревожно бывает ночью.
« Я узнал тебя тогда, сынок», - шепчут побелевшие отцовские губы. Щетина ёжиком покрыла кадык. Голова запрокинута. Кадык и нос торчат одинаково. Руки со скрюченными пальцами лежат поверх одеяла и как будто хотят вцепиться в него.
Я пытаюсь заснуть. Сон перемежается с явью, И я уже не пойму: то ли во сне, то ли наяву мне слышится: «Я узнал тебя тогда, сынок». И опять белые, как иней, губы, седая щетина, кадык и нос. Отец мёртвый. А поверх одеяла лежат скрюченные, с белыми ногтями руки. Я просыпаюсь. Страха нет. Нет даже волнения. Есть только тупая саднящая тяжесть. Это сон и видения стали неотъемлемой частью моей жизни. Тяжесть камнем легла на душу и сердце. Саднит и давит. Давит и саднит. И время – лучший лекарь – не властно над этой болью. Она живёт со мной постоянно. Не легчает и не тяжелеет. А сене-фиолетовые губы повторяют: « сынок…сынок…сынок».
На вокзале в Караганде было полно военных. Они сновали по проходам, деловито открывали и закрывали двери; всё время уезжали и приезжали новые партии. Офицеры и солдаты были суровы и озабочены. Всё это создавало впечатление какой-то сумрачной суматохи. Гораздо позже, уже во взрослой жизни, я узнал, что все они ехали в Кенгир, где в лагере случилось восстание заключённых. Но тогда я об этом, конечно, не догадывался. Я просто, стоял неподалёку от поездных путей и смотрел на военных. А над вокзалом висела неподвижная гарь: воздух был пропитан горелым машинным маслом, пронзительно свистели паровозы, всё вокруг грохотало.
Дорога от Караганды до Спасска запомнилась плохо. В памяти остались жёлто- выгоревшие сопки и зольно-белесая пыль. Добирались, хоть и на машине, но долго. Знойно. Хотелось пить. Квартиру нашли быстро. Сестра была уже с опытом. Она к отцу ездила ещё во время войны, когда он погибал в рудниках Карсакпая под Джезказганом. Тогда она была тринадцатилетней девочкой и спасла отца в первый раз. Отец на карсакпайских рудниках стал инвалидом. Правая нога от колена странно торчала в сторону. И когда он шёл, и особенно если спешил, то бывал похож на лохматого грача, которого мы, пацаны, подстрелили из рогатки, но не могли поймать, потому что тот высоко и длинно прыгал. То ли по инвалидности, то ли по истечении срока отца в 1946 отпустили. В 1947 родился я. А теперь отец был повторником. Я его не видел ни разу. Нет, наверное, видел, когда лежал на печи в старой фуфайке, но в памяти его, естественно, не осталось.
- Посидите в предбаннике,- сказал военный и скрылся за маленькой дверью, вделанной в большие раздвижные железные ворота.
Мы остались между высокой стеной с железными воротами и рядами колючей проволоки. Около ворот лежала тощая, с длинной мордой собака. В стороне от нас на бетонной плите сидела женщина. Волосы её выгорели, ноги до колен были чёрными от загара. Она отрешённо глядела в стену. Собака встала, повернулась и села прямо перед женщиной. Были они чем-то похожи – рыжая тощая собака и белесая, с бесцветными, как у табунщиков, глазами женщина. Они встретились глазами. Женщина встрепенулась, достала из сумки буханку чёрного хлеба и стала бросать куски вверх. Собака взлетала высоко, раскрывала огромную красную пасть и громко лязгала зубами. Сбежались собаки, началась грызня.
Сестра толкнула меня. Ворота были наполовину раскрыты. В глубине тюремного двора виднелось высокое красное здание, но видна была только глухая кирпичная стена его. Вдоль неё быстро шёл, как будто высоко и длинно прыгал, невысокий худой человек. Ворота стали медленно закрываться. Хромой запрыгал ещё выше, ещё длиннее. Скоро его не стало видно. Ворота, половинами соединившись, громко лязгнули – перед нами была глухая бетонная стена. Вышел военный. Он что-то объяснял сестре. Та плакала. А я искал глазами женщину с собаками, но они куда-то исчезли. Военный постоял с нами несколько минут и тоже исчез. Оказалось, что разрешение на свидание выдаёт высокое начальство, а его здесь нет, оно в Долинке. Начальника тюрьмы тоже нет. Остались только люди маленькие. Порядки изменились, и нам надо ехать в Долинку.
-Настя,- спрашиваю я у сестры сегодня, - а что ты тому солдату показывала в Спасском?
Она не помнит точно, но говорит:
- Наверное, письмо отца с просьбой приехать и взять тебя.
Дорогу в Долинку и обратно я тоже запомнил плохо. Старая, совсем разбитая полуторка. Реплика шофёра: «Человека здесь убить, что муху». Опять зной. Пыль. Рыжие, выгоревшие на солнце сопки. Долинка. Высокое серое здание с колоннами и бесконечные аллеи молодых тополей.
В советское время в здании управления Карлага был сельскохозяйственный техникум. В подвалах – лаборатории сельхозмашин. Сейчас – не знаю. А аллеи тополей живы и сегодня. Это могучие ровные ряды. Как будто встали «пронумерованные зэки», как писал Е.Евтушенко. Тихо и медленно летит тополиный пух и, может, только пух и знает, чьими соками питаются кроны.
Когда мы вернулись в Спасск, свидание дали быстро, в тот же день, к вечеру.
Руки отца показались мне страшными. Это были настоящие лапы- клешни. Пальцы – буграми от сустава к суставу. Ногти выпуклые и похожи на воробьиные яйца. Ладонь по голове не скользила, а тянула волосы за собой, и я от боли наклонялся. Нас завели в здание и оставили одних. Комната была проходная. Сестра хлопотала с мешком, называла отца «тато» и всё время плакала. Отец повторял одни и те же слова:
-Ничо, ничо. Счас легче, счас легче.
Вдруг на пороге появился молодой, коротко стриженный зэк в тельняшке. Он был суров и агрессивен:
-Что, дед, свиданку? Помякшело, - стрельнул на сестру глазами и исчез, приволакивая ногу с невероятно толстой подошвой на одном ботинке. Я как сейчас вижу: ботинок был правый. В этом я убедился через тридцать пять лет.
…Крупный чиновник районного масштаба, я еду на персональном автомобиле. В кювете лежит перевёрнутый «Урал». Холодно. Вокруг мотоцикла суетится старый хромой человек. Я жестом приказал шофёру остановиться. Мы буксируем мотоциклиста назад в село. Я поглядываю в зеркало и вдруг вспоминаю. Это же тот самый зэк в тельняшке и ботинке с толстенной. Мы остановились около его дома. Я внимательно заглянул ему в глаза и спросил:
-Мужик, ты летом 54 сидел в Спасске?
Он заплакал:
-Ты тот самый пацан, я тебя сразу узнал. Твой отец тогда и меня подкормил.
Это произошло совсем недавно. А тогда зэк в тельняшке представлялся мне настоящим извергом. Мы потом ещё несколько раз виделись, и он почему-то всегда старался быстро пройти мимо, хотя взгляд его задерживался на мне и обдавал меня холодом. Иногда он говорил своё неизменное: «Да, дед, помякшело», - и скрывался. Конечно же, никакой связи между зэковским «помякшело» и восстанием заключённых в Кенгире я уловить не мог. Только сегодня из известного «Архипелага…» обозначилась эта связь.
 Отец вернулся только осенью 1957. А пока мы были у него зоне. Свидания длились по часу, может, по два всё в той же проходной комнате. Мы появлялись под вечер, нас пропускали. Днём сестра моталась по посёлку и меняла табак  на продукты. Отец табак сразу не взял, а быстро сунул его обратно в мешок. Стакан курева шёл в обмен на яйца, хлеб, масло. Мне это казалось странным, потому что у нас табак, посаженный ещё отцом, рос буйно, занимал в палисаднике целый угол, и мы все громко чихали, когда ещё с зимы готовились в дорогу. Кроме хлеба и масла сестра выменивала за табак и каждый день приносила на квартиру тушку не то сурка, не то суслика. Там этих зверьков называли зурманами. Аборигены-казахи их не ели: коран не позволяет. Мы же варили зурманов в хозяйском чугунке и под вечер спешили к отцу. Он молча и быстро съедал мясо, кажется, совершенно не обращая внимания на невероятно вкусный запах, который исходил от него. Потом отец из-под козырька шапки доставал горсть овса и высыпал его сестре. На другой день мы приносили овсяную похлёбку и зурмана. Так продолжалось целых десять дней. Отец работал где-то при лошадях, там и спал, но что он возил на этих лошадях, мы не знали. Иногда отцу разрешали побыть с нами подольше. Тогда мы видели, что от овсянки и зурманов он стал хорошо выглядеть и что даже прежде сильная хромота его меньше замечалась. Глаза живо заблестели, и он спрсил меня однажды, сколько я знаю букв, умею ли читать, ведь мне первого сентября идти в школу. В свои семь с половиной лет я, как и все мои деревенские сверстники, не знал ни букв, ни цифр. Я, помню, перебил отца и начал живо рассказывать о том, как я быстро плаваю и что скоро мне удастся нырнуть дальше, чем ныряет мой друг Пашка. Отец громко хохотал, запрокидывая голову. При этом на фоне окна сильно выделялись его нос и кадык. Услышав смех, за дверью насторожился и заглянул в комнату охранник. Охранник был пожилой и молчаливый. А другой, - совсем молоденький солдат, однажды рассказывал сестре, как зэки рыли подкоп, выносили в карманах грунт, и уже почти на выходе из зоны нора их наткнулась на вкопанный в землю столб от вышки с часовым. Зэки стали долбить, часовой услышал. Всех застукали. Эту историю я слышал потом ещё много раз в разных вариантах. Но впервые – из уст солдата – охранника в Спасске. Солдат тот был для меня героем, зэки – настоящими шпионами. А отец – нет, он хороший и здесь случайно. Дальше мои рассуждения не шли. Отец совсем не слушал солдата и прижимал меня спиной к своему животу. От него исходил резкий запах лошадиного пота. Я чувствую его и сейчас.
Освоился я в посёлке быстро. Когда сестра уходила на промысел, я бежал к зоне. Рано утром  через ворота выводили заключённых и сажали в машины. Автоматчики с собаками сидели сзади по углам. Других заключённых вели на ближние работы. Охрана была такой бдительной, автоматчики так суровы, а собаки так огромны, что я не запомнил и не рассмотрел ни одного заключённого. Они навеки остались в моей памяти однообразной серой лавиной.
Однажды утром после того, как заключённых распределили на работы, из ворот на телеге выкатил отец. Я хотел закричать, но он в это время посмотрел на меня и не узнал, хотя я стоял совсем близко. Я замер в крике, а отец хлестнул вожжами по бокам лошади, и телега загремела дальше. Я опешил. Ведь он не мог не узнать меня: я стоял так близко. К тому же, детей в посёлке почему-то не было, и я всегда бродил возле зоны один. Отец ещё раз хлестнул лошадь, и телега, высоко накрытая брезентом, въехала на территорию, плохо загороженную проволокой. Опомнившись, я побежал следом. Это было кладбище, хотя крестов, как на нашем деревенском, на нём не было. Вместо них стояли столбики с цифрами. Отец, судя по всему, сильно нервничал, часто поглядывал в сторону тюрьмы, как будто чего-то боялся. Я лёг на траву у самой проволоки, и моя белая голова среди высохшего ковыля была, конечно же, незаметна.
Отец отстегнул и снял брезент. На телеге, словно только что оструганные белые брёвна, лежали человеческие тела. Отец за ноги стаскивал их с телеги и бросал (мне так хочется написать «опускал») в яму. Тела не гнулись, и сравнение их с брёвнами мне кажется сейчас очень удачным. Я был потрясён. Сердце моё часто забилось. Забыв обо всём на свете, я быстро побежал на квартиру. Не помню предлога, но на свидание в тот день не пошёл. А назавтра мы уехали.
Прощание с отцом прошло быстро. У него тряслись руки, выпуклые, как воробьиные яйца, ногти громко барабанили по столу. Он старался держать руки на весу. От них, мне казалось, шёл смрадный подвальный холод. Я очень боялся этих рук и всё время отстранялся. В комнату часто заходили и выходили. Два или три раза туда-сюда прошёл зэк в тельняшке и ботинке на толстой подошве. Он подобрел и уже не казался таким суровым. Сестра плакала, постоянно повторял « до свидания, тато», собирала мешок и громко шмыгала носом. Отец хотел сказать что-то очень важное, что могло бы облегчить нашу жизнь дома, но, видно, слов не находил, сильно мучился от этого и изредка вытирал слёзы. Он очень хотел обнять меня, а я не мог приблизиться к нему. Особенно страшными, холодными и липкими были его руки. На них, кажется, навеки застыл налёт смерти.
Нам повезло. В Караганду шла лагерная машина, и нас взяли. Отец, припав на кривую ногу, махал рукой. Ладонь, чёрная и громадная, качалась, как приклеенная, и была похожа на боксёрскую лапу. Лицо было страшным, но уже без серого пепла смерти, как в начале свидания.
Отец вернулся перед майскими праздниками. Целое лето я провёл с ним. Одно лето – и вся жизнь. Я обязательно опишу это лето, потом, когда-нибудь. Уже осенью отец тяжело заболел. Я был учеником четвёртого класса, хорошо учился. Отец лежал на высоких подушках, по вечерам парил ноги в горячей воде, от которой по комнате разносился резкий горчичный запах. Подходил я к отцу редко, только когда он просил. Он сильно мучился. Ему было очень трудно, его терзали боли. Один или два раза фельдшерица приносила какие-то таблетки. Отец поедал их все сразу и засыпал.
Он умер девятого декабря. Я был дома. Тело его шумно зашевелилось. Я оглянулся. Отец ясно и чётко произнёс:
-Я узнал тебя тогда, сынок.
Вдруг голова его резко запрокинулась, губы стали сине-фиолетовыми с белым налётом. На них так и застыло слово «сынок». Среди подушек торчали нос и кадык Они были странно похожи друг на друга. Только кадык был усыпан мелкой седой щетиной.
 


Рецензии
Читать сил нет, всё своё пережил вместе с тобой, мой дорогой автор. И Карлаг, и смерть отца, .... Не рассказ, а прямо штык-нож какой то. Спасибо брат. Ефим 1949 год.

Ефим Вольфсон   19.10.2023 17:20     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.