de omnibus dubitandum 106. 362
Глава 106.362. В РАДОНИЦЕ…
В элегантном отделении железнодорожного вагона первого класса, просунув гантированную руку в бархатную стенную петлю, ощущаешь себя, озирая уютный ландшафт, стремительно улетающий прочь, человеком пожившим. И время от времени блуждающий взгляд пассажира на миг застывает, он вслушивается в зуд там, внизу, который, как он полагает (правильно, слава Богу), вызван лишь незначительным раздражением кожи.
Сразу после полудня Венков вышел с двумя чемоданами в солнечную тишь сельского полустанка, от которого к усадьбе Радоница, куда он ехал впервые, вела извилистая дорога. На умозрительной миниатюре он видел ожидающую его оседланную лошадь, в реальности не обнаружилось и двуколки.
Станционный смотритель, коренастый, загорелый мужчина в коричневом мундире, выразил уверенность, что его ждут с вечерним поездом, не столь скорым, но зато оборудованным чайным вагоном. Он в два счета созвонится с Усадьбой, добавил смотритель, подавая сигнал нетерпеливому машинисту. Тут к перрону подкатил наемный экипаж, и ярко-рыжая дама с соломенной шляпой в руке, смеясь над собственной спешкой, побежала к поезду и едва успела взобраться в него, как он тронулся. Венков решил воспользоваться предоставленным ему случайной складкой в ткани времени транспортным средством и погрузился в старенькую cal;che*.
*) коляска (фр.).
Получасовая поездка оказалась не лишенной приятности. Он ехал сосновыми рощами, над каменистыми оврагами, по которым попискивали в цветущем подседе птицы и иная мелкая живность. Пятна солнца и кружева тени плыли по его ногам, ссужая зеленым мерцанием лишившуюся близнеца медную пуговку на спине возницына кафтана.
Миновали Погорелку, сонную деревушку о трех-четырех бревенчатых избах, с мастерской для починки молочной посуды и завязшей в жасмине кузней. Возница помахал незримому другу, и встречная повозка слегка вильнула, вторя его жесту. Они уже кружили вместе с пыльным проселком среди полей. Дорога ныряла и горбилась, и на каждом подъеме старенькая коляска медлила, как бы совсем засыпая и нехотя одолевая препятствие.
Заскакали по булыжникам Манглиса, слободки близ крепости наполовину русской, и возница опять помахал, на этот раз пареньку на вишне. Расступились, пропуская их к старому мосту, березы. Мелькнула излука Алгетки с руинами старой крепости на скале и веселым разноцветием крыш вдоль ее берегов – чтобы много еще раз показаться потом, в дальнейшей жизни.
Наконец растительность обрела вид более южный, дорога огибала уже парк имения. За новым поворотом, на отлогом пригорке старинных романов, открылась романтическая усадьба (см. фото). То был великолепный загородный дом, сложенный в три этажа из светлого кирпича и лиловатого туфа, которые при определенном свете, мнилось, обменивали впечатления, производимые их веществом и окрасом. Несмотря на разнообразие, размах и оживленность огромных деревьев, давным-давно заместивших два правильных ряда стилизованных саженцев (скорее набросок в сознании архитектора, чем вид, явленный живописцу), Венков немедля узнал ту Радоницу, что была изображена на висевшей в гардеробной отца сорокалетней давности акварели: усадьба, стоящая на возвышении фасадом к условному лугу с двумя человечками в треуголках, беседующими невдалеке от стилизованной коровы.
При появлении Венкова никого из семейства в доме не оказалось. Слуга принял у него чемоданы. Пройдя под готической аркой, он попал в парадные сени, где старый лысый дворецкий, приветствовал его радостным взмахом руки – старик некогда служил в камердинерах у отца Венкова. Усадьба славилась росписью ее потолков. Рановато для чая: угодно ли Венкову, чтобы он распаковал его вещи сам, или пускай служанка? О, пусть будет служанка, ответил Венков, торопливо прикидывая, что в багаже кадета могло бы повергнуть в оторопь горничную. Фотография голой Сони Ивор (натурщицы)? Кому какое дело, он уже взрослый.
Он внял предложению дворецкого и отправился на tour du jardin. Следуя изворотам дорожки, бесшумно ступая по ее мягкому красноватому песку тонкими кожаными туфлями, составлявшими часть формы, он набрел на особу, в которой с отвращением опознал свою прежнюю французскую гувернантку (положительно, поместье кишело призраками!). Она сидела на зеленой скамье под персидской сиренью, держа в одной руке парасоль, а в другой книгу, из которой читала вслух девчушке, ковырявшей в носу и с мечтательным удовлетворением оглядывавшей палец, прежде чем обтереть его о край скамейки.
Венков решил, что перед ним, скорее всего, «Арделия», старшая из двух его малолетних двоюродных сестриц, с которыми ему предстояло свести знакомство. На самом деле то была Виктория, меньшая, невзрачная восьмилетняя девочка с лоснистой, светлой в рыжину челкой и с веснушчатым носиком кнопкой: весной она болела воспалением легких и оставалась еще окутанной странным выражением отрешенности, которое дети, особенно озорные, сохраняют несколько времени после того, как пронесутся сквозь смерть.
Внезапно мадемуазель Ларивьер глянула на Венкова поверх зеленых очков – и ему пришлось претерпеть еще одну теплую встречу. В противность дворецкому она нимало не переменилась с поры, когда приходила трижды в неделю в усадьбу старого есаула с сумкой книг и с крохотным трясучим пудельком (ныне покойным), которого нельзя было оставлять одного. Глаза у него отблескивали подобно печальным темным маслинам.
Все трое чинно направились к дому; гувернантка, погрузившись в горестные воспоминания, покачивала под лиловым парасолем головой, носатой, с выступающим подбородком; Виктория со скрежетом волокла подобранную где-то тяпку, а юный Венков, в одетой набок кепи, опрятной белой рубахе и кадетских брюках, смотрел, сложив за спиною руки, на свои аккуратно и беззвучно ступающие ноги, стараясь, без особой на то причины, ставить их в линию.
У крыльца стоял экипаж. Из него, следом за вихлястой таксой, выбралась дама, похожая на мать Венкова, а за ней черноволосая девочка лет одиннадцати-двенадцати. В руках Клэ, это была она, держала пучок полевых цветов. Она была в белом платьице и черном жакете, с белым бантом в длинных волосах. Больше, он этого наряда не видел, а всякий раз как, рисуя картины прошлого, упоминал о нем, она неизменно заявляла, что все это ему, должно быть, примерещилось, поскольку у нее отродясь ничего похожего не было, да и не стала бы она напяливать темный жакет в такой жаркий день; однако Венков это свое изначальное впечатление от нее сохранил до конца.
Лет десять назад, перед самым его четырехлетием или сразу за ним, несколькими днями раньше возвращения матери после долгого пребывания в санатории, «тетя» Мария перехватила Венкова в станичном парке, где в огромной клетке жили фазаны.
Отправив няньку поискать себе какое-нибудь занятие, она потащила его к киоску у самой раковины оркестра, купила ему изумрудную палочку мятного леденца и, сказала, что, если бы его отец пожелал, она могла бы стать его мамой и, что нельзя кормить птичек без разрешения хозяйки, так он ее, во всяком случае, понял.
Теперь они пили чай в мило обставленном уголку аскетичной в остальном главной залы, из которой прорастала парадная лестница. Они сидели на штофных стульях вокруг милого столика. Черный жакет Клэ и розово-желто-синий букетик, составленный ею из ветрениц, чистотела и водосбора, лежали на дубовом табурете.
Песик получил сегодня много – против обычного – кусочков булки. Павел, которого почему-то величали Пауль, скорбный старый слуга, подавший сливки к землянике, напомнил Венкову его учителя истории в корпусе.
– Он напоминает моего учителя истории, – сказал Венков, когда слуга отошел.
– Я когда-то обожала историю, – сказала тетя Мария.
– Обожала воображать себя всякими знаменитыми женщинами. У тебя на блюдце божья коровка, Петя. Особенно знаменитыми красавицами – второй женой Линкольна или королевой Жозефиной.
– Да, я заметил, прекрасная работа. У нас дома такой же сервиз.
– Сливок? Надеюсь, ты говоришь по-русски? – спросила Мария Ивановна, наливая ему чаю.
– Неохотно, но совершенно свободно, – слегка улыбнувшись, ответил Венков.
– Да, побольше сливок и три ложки сахару.
– Мы с Клэ разделяем твои экстравагантные вкусы. А вот Достоевский любил чай с малиновым вареньем.
– Пах! – выдохнула Клэ.
Довольно приличный портрет Марии Ивановны кисти неизвестного художника, висевший прямо над ней на стене, изображал ее в эффектной шляпе, в которой она лет десять назад репетировала «Сцену охоты» – широкие романтические поля, радужное крыло и большой, серебристый в черных полосках, клонящийся султан; и Венков, припомнив клетку в парке и мать, сидевшую тогда в какой-то собственной клетке, испытал странное ощущение тайны, как если бы толкователи его судьбы вступили в келейный сговор. Лицо тети Марии было ныне подкрашено в подражание ее прежнему облику, но мода переменилась, рисунок на ситцевом платье стал простонародно безыскусен, русые локоны обесцветились и уже не спадали на виски, ничто в ее убранстве и украшениях не отзывалось ни взмахом наездницкого хлыста на портрете, ни правильностью узора на блистающем плюмаже, переданного художником с мастерством орнитолога.
От этого первого чаепития в памяти осталось немногое. Он приметил уловку Клэ, прятавшей ногти, сжимая кулак или протягивая руку за бисквитом ладонью вверх.
Все, что говорила мать, казалось ей скучным и неуместным, и, когда та принялась рассказывать о Новом Водоеме, Венков обнаружил, что Клэ уже не сидит с ним рядом, но стоит спиной к столу у распахнутого окна, а рядом с нею стоит на стуле и поверх неловко скошенных передних лап тоже смотрит в парк узкий в талии песик, у которого она доверительным шепотком выспрашивает, что он там унюхал.
– Водоем виден из окна библиотечной, – сказала Мария Ивановна.
– Погодя Клэ тебе покажет весь дом.
Клэ? (Она произносила это имя на русский манер – с двумя густыми, темными «э» – выходило похоже на английское Claire*).
*) Claire - означает «чистая, чистый», «яркая, яркий» или «известная, известный» (во французском языке только «чистая»)
– Отсюда тоже видать, вон он блестит, – сказала Клэ, оборачиваясь и показывая Венкову, который поставил чашку, вытер губы маленькой расшитой салфеткой и, втиснув ее в карман штанов, подошел к темноволосой, белорукой девочке. Когда он согнулся над ней (Венков был выше ростом на три дюйма, эта разница еще удвоилась ко дню ее венчания по православному обряду, когда тень его, стоя сзади, держала над нею венец), она отвела голову, чтобы он смог наклонить свою под нужным углом, и волосами коснулась его шеи.
В первых его снах о ней повтор этого прикосновения, такого легкого и недолгого, неизменно одолевал выносливость спящего и, словно воздетый в начале сражения меч, служил сигналом к неистовому и полному извержению.
– Чай допей, сокровище мое, – позвала Мария Ивановна.
Погодя, как и обещала тетка, дети пошли наверх. «Отчего это лестница так отчаянно скрипит, когда по ней поднимаются двое детей?» – думала она, глядя на балюстраду, вдоль которой, поразительно схоже вспархивая и скользя – будто брат и сестра на первом уроке танцев, – продвигались две левых кисти. «В конце концов, мы с ней были двойняшками, и все это знают». Еще один мерный взмах, она впереди, он сзади, и дети одолели две последних ступеньки, и лестница смолкла.
- «Старомодные страхи», – сказала Мария Ивановна.
Свидетельство о публикации №220021501666