de omnibus dubitandum 105. 394

ЧАСТЬ СТО ПЯТАЯ (1884-1886)

Глава 105.394. ГУДЗЫК…

    — Эй, как тебя!.. Новичок... как твоя фамилия?

    Венков даже и не подозревал, что этот окрик относится к нему — до того он был подавлен новыми впечатлениями. Он только что пришел из приемной комнаты, где его вместе с остальными малышами записывали в огромные амбарные книги... Две длинные рекреационные залы младшего возраста были полны народа. Новички робко жались вдоль стен и сидели на подоконниках, одетые в самые разнообразные костюмы: тут были желтые, голубые и красные косоворотки-рубашки, матросские курточки с золотыми якорями, высокие до колен чулки и сапожки с лаковыми отворотами, пояса широкие кожаные и узкие позументные.

    «Старички» в серых каламянковых блузах, подпоясанных ремнями, и таких же панталонах сразу бросались в глаза и своим однообразным костюмом и в особенности развязными манерами.

    Они ходили по двое и по трое по зале, обнявшись, заломив истрепанные кепи на затылок; некоторые перекликались через всю залу, иные с криком гонялись друг за другом. Густая пыль кружилась над натертым мастикой паркетом. Можно было подумать, что вся эта топочащая, кричащая и свистящая толпа нарочно старалась кого-то ошеломить своей возней и гамом.

    — Ты оглох, что ли? Как твоя фамилия, я тебя спрашиваю?

    Венков вздрогнул и поднял глаза. Перед ним, заложив руки в карманы панталон, стоял рослый воспитанник и рассматривал его сонным, скучающим взглядом. — Моя фамилия Венков, — ответил новичок.

    — Очень рад. А у тебя гостинцы есть, Венков?

    — Нет...

    — Это, братец, скверно, что у тебя нет гостинцев. Пойдешь в отпуск — принеси.

    — Хорошо, я принесу.

    — И со мной поделись... Ладно?..

    — Хорошо, с удовольствием.

    Но старичок не уходил. Он, по-видимому, скучал и искал развлечения. Внимание его привлекли внутренние крючки и петли, или узелки и петельки, завязываемые из шнурка, которым черкеска обшивалась. Такие застежки казаки называли «гудзыками». Иногда эти гудзыки делались ложными, а черкеска, застегивалась на крючки, пришитые в ряд навстречу друг другу.

    — Ишь ты, какие пуговицы у тебя ловкие, — сказал он, трогая один из них пальцем.

    — О, это такие гудзыки... — суетливо обрадовался Венков.

    — Их ни за что оторвать нельзя. Вот попробуй-ка!

    Старичок захватил между своими двумя грязными пальцами гудзык и начал вертеть его. Но он не поддавался. Черкеска шилась дома, шилась на рост, в расчете нарядить в нее Петеньку, когда Васеньке она станет мала. А гудзыки пришивала сама мать двойной провощенной ниткой.

    Воспитанник оставил гудзык, поглядел на свои пальцы, где от нажима жестких краев остались синие рубцы, и сказал: — Крепкая пуговица!..

    Эй, Базутка, — крикнул он пробегавшему мимо маленькому белокурому, розовому толстяку, — посмотри, какая у новичка пуговица здоровая!

    Скоро вокруг Венкова, в углу между печкой и дверью, образовалась довольно густая толпа. Тотчас же установилась очередь. «Чур, я за Базуткой!» — крикнул чей-то голос, и тотчас же остальные загалдели: «А я за Миллером! А я за Утконосом! А я за тобой!» — и покамест один вертел пуговицу, другие уже протягивали руки и даже пощелкивали от нетерпения пальцами.

    Но гудзык держался по-прежнему крепко.

    — Позовите Круглова! — сказал кто-то из толпы. Тотчас же другие закричали: «Круглов! Круглов!». Двое побежали его разыскивать.

    Пришел Круглов, малый лет пятнадцати, с желтым, испитым, арестантским лицом, сидевший в первых двух классах уже четыре года, — один из первых силачей возраста. Он, собственно, не шел, а влачился, не поднимая ног от земли и при каждом шаге падая туловищем то в одну, то в другую сторону, точно плыл или катился на коньках. При этом он поминутно сплевывал сквозь зубы с какой-то особенной кучерской лихостью.

    Расталкивая кучку плечом, он спросил сиплым басом: — Что у вас тут, ребята? Ему рассказали, в чем дело. Но, чувствуя себя героем минуты, он не торопился. Оглядев внимательно новичка с ног до головы, он буркнул: — Фамилия?.. — Что? — спросил робко Венков.

    — Дурак, как твоя фамилия? — Ве... Венков... — А почему же не Цветков? Ишь ты, фамилия-то какая... цветочная. Кругом услужливо рассмеялись. Круглов продолжал: — А ты, Венок, пробовал когда-нибудь маслянки?

    — Н... нет... не пробовал. — Как? Ни разу не пробовал?

    — Ни разу... — Вот так штука! Хочешь, я тебя угощу? И, не дожидаясь ответа Венкова, Круглов нагнул его голову вниз и очень больно и быстро ударил по ней сначала концом большого пальца, а потом дробно костяшками всех остальных, сжатых в кулак.

    — Вот тебе маслянка, и другая, и третья!.. Ну что, Венок, вкусно? Может быть, еще хочешь?

    Старички радостно гоготали: «Уж этот Круглов! Отчаянный!.. Здорово новичка маслинками накормил».

    Венков тоже силился улыбнуться, хотя от трех маслянок ему было так больно, что невольно слезы выступили на глазах.

    Круглову объяснили, зачем его звали. Он самоуверенно взялся за гудзык и стал его с ожесточением крутить. Однако, несмотря на то, что он прилагал все бОльшие и бОльшие усилия, гудзык продолжал упорно держаться на своем месте.

    Тогда, из боязни уронить свой авторитет перед «малышами», весь красный от натуги, он уперся одной рукой в грудь Венкова, а другой изо всех сил рванул гудзык к себе. Гудзык отлетел с мясом, но толчок был так быстр и внезапен, что Венков сразу сел на пол.

    На этот раз никто не рассмеялся. Может быть, у каждого мелькнула в это мгновение мысль, что и он когда-то был новичком, в такой же одежке, сшитой дома любимыми руками. Венков поднялся на ноги. Как он ни старался удержаться, слезы все-таки же покатились из его глаз, и он, закрыв лицо руками, прижался к печке.

    — Эх ты, рева-корова! — произнес Круглов презрительно, стукнул новичка ладонью по затылку, бросил ему гудзык в лицо и ушел своей разгильдяйской походкой.

    Скоро Венков остался один. Он продолжал плакать. Кроме боли и незаслуженной обиды, какое-то странное, сложное чувство терзало его маленькое сердце, — чувство, похожее на то, как будто бы он сам только что совершил какой-то нехороший, непоправимый, глупый поступок. Но в этом чувстве он покамест разобраться не мог.

    Страшно медленно, скучно и тяжело, точно длинный сон, тянулся для Венкова этот первый день кадетской жизни. Были минуты, когда ему начинало казаться, что не пять или шесть часов, а по крайней мере полмесяца прошло с того грустного момента, как он вместе с остальными малышами взбирался по широким каменным ступеням парадного крыльца и с трепетом вступил в огромные стеклянные двери, на которых медь блестела с холодной и внушительной яркостью... Одинокий, точно забытый всем светом, мальчик рассматривал окружавшую его казенную обстановку.

    Две длинные залы — рекреационная и чайная (они разделялись аркой) — были выкрашены снизу до высоты человеческого роста коричневой масляной краской, а выше — розовой известкой. По левую сторону, рекреационной залы тянулись окна, полузаделанные решетками, а по правую — стеклянные двери, ведущие в классы; простенки между дверьми и окнами были заняты раскрашенными картинами из отечественной истории и, рисунками разных зверей, а в дальнем углу лампада теплилась перед огромным образом св. Александра Невского, к которому вели три обитые красным сукном ступеньки. Вокруг стен чайной залы стояли черные столы и скамейки; их сдвигали в один общий стол к чаю и завтраку. По стенам тоже висели картины, изображавшие геройские подвиги русских воинов, но висели настолько высоко, что, даже ставши на стол, нельзя было рассмотреть, что под ними подписано... Вдоль обеих зал, как раз посреди их, висел длинный ряд опускных ламп с абажурами и медными шарами для противовеса...

    Наскучив бродить вдоль этих бесконечно длинных зал, Венков вышел на плац — большую квадратную лужайку, окруженную с двух сторон валом, а с двух других — сплошной стеной желтой акации. На плацу "старички" играли в лапту, другие ходили обнявшись, третьи с вала бросали камни в зеленый от тины пруд, лежавший глаголем шагах в пятидесяти за линией валов; к пруду кадетам ходить не позволялось, и чтобы следить за этим — на валу во время прогулки торчал дежурный дядька.

    Все эти впечатления резкими, неизгладимыми чертами запали в память Венкова. Сколько раз потом, за все семь лет кадетской жизни, видел он и эти коричневые с розовым стены, и плац с чахлой травой, вытоптанной многочисленными ногами, и длинные, узкие коридоры, и чугунную лестницу, — и так привык к ним, что они сделались как бы частью его самого...

    Но впечатления первого дня все-таки не умирали в его душе, и он всегда мог вызвать чрезвычайно живо перед своими глазами тогдашний вид всех этих предметов, — вид, совсем отличный от их настоящего вида, гораздо более яркий, свежий и как будто бы наивный.

    Вечером Венкову, вместе с прочими новичками, дали в каменной кружке мутного сладкого чаю и половину французской булки. Но булка оказалась кислой на вкус, а чай отдавал рыбой.

    После чая дядька показал Венкову его кровать. Спальня младшего возраста долго не могла угомониться. "Старички" в одних рубашках перебегали с кровати на кровать, слышался хохот, шум возни, звонкие удары ладонью по голому телу. Только через час стал затихать этот кавардак и умолк сердитый голос воспитателя, окликавшего шалунов по фамилиям. Когда же шум совершенно прекратился, когда отовсюду послышалось глубокое дыхание спящих, прерываемое изредка сонным бредом, Венкову сделалось невыразимо тяжело.

    Все, что на время забылось им, что заволоклось новыми впечатлениями, — все это вдруг припомнилось ему с беспощадной ясностью: дом, брат, друг детских игр — кухаркин племянник Севка. В его разгоряченном, взволнованном и подавленном уме корпус представлялся таким неуютным и суровым местом, а он сам — таким несчастным, заброшенным мальчиком, что Венков, прижавшись крепко ртом к подушке, заплакал жгучими, отчаянными слезами, от которых вздрагивала его узкая железная кровать, а в горле стоял какой-то сухой колючий клубок...

    Он вспомнил также сегодняшнюю историю с гудзыком и покраснел, несмотря на темноту. Он плакал до тех пор, пока сон не охватил его своими широкими объятиями... Но и во сне Венков долго еще вздыхал прерывисто и глубоко, как вздыхают после слез очень маленькие дети. Впрочем, не он один в эту ночь плакал, спрятавшись лицом в подушку, при тусклом свете висячих ламп с контр-абажурами.

    На другой день рота была выстроена в зале, и собрались все ротные офицеры.
По тем приемам, с которыми ротный командир и офицеры выстраивали и ровняли роту, прибывшие из Ставрополя малолетки, сразу смекнули, что они должны забыть снисходительное отношение к ним бывших их сопровождающих и что наступило время настоящей муштровки.
   
    Когда рота была готова, прибыл директор корпуса - генерал. Это был пожилой генерал, сутуловатый, с коротко остриженными волосами на голове, на которой только оставлен был небольшой хохол и височки, энергично зачесанные кверху. Генерал был совсем седой. Подстриженные седые усы торчали над верхней губой очень крупного рта. Над мрачными глазами светились густые седые брови. От всей наружности директора веяло суровостью и холодом.
   
    Поздоровавшись с ротой, он приказал новобранцам выступить из фронта вперед и обратился к ним со следующими словами: «Ну-с, вы должны забыть все порядки своей прежней жизни. Помните, что вы теперь не дети, а кадеты и что от вас будут требовать прилежания в науках и безупречного поведения. Я шутить не люблю! За всякую провинность я строго наказываю. За леность и дурное поведение у нас секут-с, если увещевания не помогают. Прошу это зарубить у себя на носу!».
   
    Все это было сказано строго, внушительно, причем говоривший иногда грозил пальцем. Генерал был, очевидно, глубоко убежденным сторонником пользы телесного наказания. Он применял его не только за леность и дурное поведение, но и в тех случаях, когда этого уж никак нельзя было ожидать…
   
    Был такой случай.
   
    Директор пожелал щегольнуть перед городскими властями и знакомыми игрой кадет на сцене и устроил кадетский спектакль под личным своим руководством.
   
    Приготовлена была пьеса «Воздушные замки» — какой-то водевиль с пением, и наконец двое кадет должны были протанцевать русскую пляску. Для этой пляски выбрал директор очень хорошенького кадета, и все шло благополучно до самого кануна спектакля.
   
    Накануне же спектакля к генеральной репетиции принесли приготовленный для русской пляски костюм, и вдруг С. заявил, что ни за что не наденет женского сарафана… Никакие увещевания не действовали. Наконец, доложили генералу об этом неожиданном казусе.
   
    «Выпороть!» — приказал директор.
   
    Бедную «русскую красавицу» (кавычки мои – Л.С.) высекли, и на другой день он в красивом сарафане отплясывал свой танец; но, несмотря на белила и румяна, все ясно замечали на его голубых глазах обильные слезы…
   
    Но надо отдать справедливость генералу: он очень заботился о том, чтобы дети были и одеты хорошо, и сытно накормлены. Редкий день не проходил без того, чтобы генерал не посетил столовую кадет во время обеда и ужина. Он обязательно пробовал пищу и требовал от эконома безупречной чистоты в ее приготовлении. Страшная головомойка ожидала эконома каждый раз, когда директор оставался чем-нибудь недоволен.


Рецензии