Бердяев как свидетель Русской Революции

«С Россией произошла страшная катастрофа. Она ниспала в темную бездну… В революции народ изживает свои соблазны, свои ошибки, свои ложные оценки. Это многому научает, но научение покупается слишком дорогой ценой» [1] – так писал Николай Бердяев в 1918 году по горячим следам произошедших событий.
 
Впоследствии эти оценки революции во многом смягчаются – и не в последнюю очередь возможно в силу стесненных материальных обстоятельств, на которые он жаловался в эмиграции, где, по собственному признанию, «многое передумал», – но в тот момент философ бескомпромиссен.

Революция отвергается им за ее «популизм», стремление к равенству, за толстовский анархический разрыв с исторической традицией, за опрокидывание старого государственного режима, который им отожествляется с Великой Россией.

Даже антимилитаризм русских революционеров вызывает гневный протест.

«Пораженчество во время войны и было… явлением смердяковщины… Лакей Смердяков был у нас одним из первых интернационалистов, и весь наш интернационализм получал смердяковскую прививку» [1].

Последующая смена бердяевских позиций наиболее рельефно проявляется по отношению к Л. Толстому.

Если в 1918 году он писателя обличает – «Поистине демоничен его морализм и истребляет все богатства бытия. Эгалитарная и нигилистическая страсть Толстого влечет его к истреблению всех духовных реальностей, всего подлинно онтологического» [1].

И короче, Лев Николаевич – настоящая пятая колонна. «…Один из виновников разрушения русского государства» [1].

Всего спустя четверть века Бердяев называет себя уже ни много ни мало толстовским «наследником» [2, с. 11].

Ныне, как и графу Толстому, история представляется Бердяеву уже «наполненной преступлениями и ложью» [2, с. 136]. И ему оказывается уже «чуждо… переживание священных исторических традиций» [2, с. 137].

И более того, ретроспективно философ приписывает себе такое восприятие чуть ли не смолоду лет.

Появляются новые нотки и в оценке революции.

Теперь это – уже не стихийный выброс разрушительной энергии народной массы, вышедшей из повиновения гос. структурам. Не подзуженная интеллигенцией «оргия бесчестия», а событие вселенского масштаба.

«Революция» – открывает Бердяев – «имеет онтологический смысл… Когда в нем (в обществе) накопились страшные яды, когда в нем царят зло и неправда, внешне прикрытые благообразными формами, идеализированными образами прошлого. Трудно понять тех христиан, которые считают революцию недопустимой ввиду ее насилия и крови и вместе с тем считают вполне допустимой и нравственно оправданной войну». [3, с. 153].
 
Как видим, сентенцию «история пишется победителями» стоит поправить. Она не только пишется победителями, но и по-разному преломляется в сознании победителей и побежденных.

И при анализе «показаний» философа Бердяева, как живого свидетеля революции, лучше ориентироваться не на высказываемые оценки, а лишь на те голые факты, о которых повествуется с дистанции прожитых лет.

А эти факты достаточно интересны… Таковы и его непосредственные впечатления.

Февральская революция – свидетельствует Бердяев – была громом среди ясного неба.

Незадолго до нее он присутствовал при разговоре двух социал-демократов. Один был меньшевик, другой – большевик. Меньшевик предсказал, что революция будет через 25 лет. Большевик авторитетно поправил: «через 50» [2, с. 284].

Не предвещалась она и на общественных собраниях 1916 года. Казалось, не они, общественники, управляют социальной стихией. Она управляет ими и призывает.

Определенный период она относительно спокойна, и вдруг выходит из берегов. Разливается, кипит, смывает казавшиеся столь устойчивыми старые формы.

Патриотических чаяний Бердяева долгожданное событие российской истории, впрочем, не оправдало. И он сетует, что превалирующим чувством в первое лето свободной России было разочарование.

Демократическая власть ощущалась как «суетливая и беспомощная» [4]. Легко было угадать, что Временным правительством дело не кончится.

Власть скоро возьмут более радикальные силы, что через несколько месяцев и случилось.

Более всего в большевицкой власти поражало то, как быстро бывшие подпольщики осваивались во власти. Преобразилась даже осанка и походка.

Лев Каменев, которого он прекрасно знал по дореволюционному времени, ныне носил шубу с бобровым воротником. И всем видом соответствовал должности «московского градоначальника» – Председателя Моссовета.

Бердяев вспоминает бывшего подпольщика Х. Худого аскета с горящими глазами. Теперь он стал советским послом, а перед этим – народным комиссаром. Вальяжный, важный барин снисходительно смотрел на окружающих. Те, кто видел посла до 1918 года, теперь бы товарища не узнали. Он излучал вящее торжество достигнутым положением.

И этих людей слушались беспрекословно. Они остановили поток дезертиров с фронта и наводили жесткий порядок в тылу.

Любая официальная бумажка приобретала судьбоносное значение. Все нужно было регистрировать. На все получать разрешение. Молодая советская бюрократия стремительно обрастала казенщиной.

Философ вспоминает, как после ареста М. Осоргина добился приема у Михаила Калинина, который тогда был Председателем ВЦИК – т. е. официальным главой государства – и начал хлопотать за товарища, ссылаясь на Луначарского, заочно присоединившегося к ходатайству.

Калинин совершенно огорошил его. «Рекомендация Луначарского» – сухо заметил тот – «не имеет никакого значения, все равно как если бы я дал рекомендацию за своей подписью – тоже не имело никакого значения, другое дело, если бы товарищ Сталин рекомендовал» [2, c. 293].

Получается, не успев взять власть, новые начальники стремительно восстанавливали систему негласных иерархий в руководстве. И решение такого мелкого в сущности вопроса глава государства не мог взять на себя, так как это со стороны могло быть сочтено так, что он эту «негласную иерархию первых лиц» нарушил.

И это был старый революционер-подпольщик, действующий теперь как опытный и тонкий царедворец.

Удивляло и поведение его знакомых. Они (Вяч. Иванов, Гершензон) без  лишней щепетильности шли на сотрудничество со «страшными большевиками». Встречались с Луначарским. Работали в разных литературных и театральных отделах.

 Процесс встраивания в новую систему шел на полном ходу.
Самым странным было свидание в приемной ГПУ с епископом Антонином, который теперь вместе с частью духовенства участвовал в движении обновления РПЦ.
Старого знакомого совсем не смущало ведомство, к которому он обратился за помощью в реформаторской деятельности.
Вокруг него толпились другие его облаченные «коллеги». 
Cюрреализм ситуации явствовал налицо – о чем Бердяев дал понять священнику.
 
Однако философ признается, что в отличие от лета 17-го года совсем не чувствовал уныния. Напротив, наблюдая горячку происходящего, испытал внутренний подъем.

Поначалу большевицкий режим совсем не выглядел удушающее тоталитарным. Бердяев мог свободно выступать, читать лекции и доклады. Основать ВАДК – «Высшую Академию Духовной Культуры».

Первые советские вожди Каменев, Луначарский, Бухарин, Рязанов относились к столичной культурной элите вполне сочувственно… И отнюдь не стремились ее оттолкнуть. В этой среде они вращались до переворота. С ней спорили. Она не была им совершенно чужой.

Складывалось впечатление, что они ощущали себя в своем возвышении над ней – немного смущенно.

Бердяев сразу попал в число 12-ти выделенных «крупных писателей» (их в шутку прозвали «бессмертными»), которые удостоились специального пайка. Получил охранную грамоту на квартиру и библиотеку. Специальный паек был со временем заменен на общий академический.

В условиях нехватки продуктов самые обычные блюда стали казаться необычайно вкусными.

Не угнетала и обязательная трудовая повинность. Чистя снег, мыслитель успокаивался тем, что так «искупает свою вину перед народом».

И – как уже говорилось – любая бумажка, справка, карточка была на вес золота. Например, ВАДК могла свободно функционировать и определять темы своих занятий только потому, что – благодаря знакомству с Каменевым – получила регистрацию в Моссовете.

А посредством знакомства с другими начальниками в самых неожиданных местах находила помещение для занятий.

Например, в здании Центроспирта. «Правда» отреагировала на это юмористической заметкой: «между религией и спиртом всегда была тесная связь»… Председателя ВАДК вызвали в Чека, где он показал заветный (полученный от Каменева) регистрационный документ, и был со вздохом отпущен. Занятия Академии продолжились.

В 1920 году Бердяев был даже избран профессором Московского Университета, чего никогда бы не смог добиться в царское время. С университетской кафедры вольно критиковал марксизм. А по средам у него дома по «сарафанному радио» собиралась пить чай и спорить московская интеллигенция.

Более всего восхищало, что к высоким темам тянулась не только интеллигенция, но и разбуженный революцией народ. Это было неожиданно трогательно.

Рабочие, красноармейцы, матросы валом валили на публичные диспуты и лекции. Философ признается, что никогда после не имел такую массовую аудиторию и такого успеха.

Большевики были правы. Народ действительно стремился к знаниям. По крайней мере, в  те годы, пока он жил в Советской России.

«У слушателей» – вспоминает философ – «я чувствовал большой интерес к вопросам» [2, c. 296]. После лекций рабочие вызывались провожать его домой…

До конца жизни философ верил, что советское общество могло развиваться иначе. Тоталитарный вариант его развития – не был фатальным. Количество духовной свободы в нем могло увеличиться и перейти в новое качество.

Последнего, однако, не случилось. Года через два-три режим начал ужесточаться.

В «Правде» однажды появилась заметка: на квартире Бердяева опять собрание. Тема дискуссии – «антихрист ли Ленин?». Постановили: «Ленин – не антихрист, а его предтеча».

Это было не смешно и читалось как донос.

Уже тогда развернулись первые аресты. Короткое слово «чека» пугало людей. За ним пряталось нечто огромное и страшное… Все боялись в эту «чеку» угодить.

Особенно те, кто относился к Советской Власти отрицательно.
 
Наконец, сам Бердяев был арестован. Первый раз по делу «Тактического центра» и его допрос стал событием российской истории.

Философа допрашивал лично Дзержинский в присутствии Каменева и Менжинского. (Менжинского Бердяев знал до революции как «литератора неудачника»).

По словам арестованного, он прочел Дзержинскому целую мировоззренческую лекцию, которой тот видимо остался доволен. Потому что сам изрек очень глубокую в философском смысле вещь – «можно быть материалистом в теории и идеалистом в жизни, и, наоборот, идеалистом в теории и материалистом в жизни».

Председатель ВЧК подразумевал, что мировоззренческому идеализму Бердяева противопоставляет свой собственный жизненный, практический идеализм. Потом распорядился отвезти Бердяева ночью домой на автомобиле, так как в Москве пошаливают бандиты.

Приключение в Чека завершилось благополучно. Как и дело «Тактического Центра», приговоры по которому были необычайно мягкими. Условными. И московские интеллигенты отделались легким испугом, хотя дали подробные признательные показания.

«Думаю…» – пишет философ – «что он (Дзержинский) не был плохим человеком и даже по природе не был человеком жестоким. Это был фанатик. По его глазам, он производил впечатление одержимого» [2, c. 302].
 
Летом 1922 года Бердяев арестовывается уже во второй раз. Единственной его виной становятся просто «антисоветские взгляды». По этой причине ему объявляется о наказании. Высылке за границу. «Философский пароход» не мог отчалить без такого известного философа.

Высылались, как объясняет мыслитель, те, «которых признавали безнадежными в смысле обращения в коммунистическую веру» [2, c. 303].

«С меня взяли подписку, что в случае моего появления на границе СССР я буду расстрелян» [2, c. 303].

Предметом его постоянных дум остается русская революция, к которой – если верить философу – он силится теперь подойти максимально бесстрастно. «Увидеть не только ложь, но и правду коммунизма» [2, c. 305].

 Спокойно разобраться в произошедшем.
В том числе, в приведших к революции исторических причинах. Вот главные из них, согласно Николаю Бердяеву:

1. Российская империя веками была особой «милитаризованной» страной. В которой роль государства была крайне гипертрофирована.

Ясно осознают это немногие. Вначале собирание русских земель в Московское царство происходило под знаком сопротивления кочевникам. Затем государство становится хранителем истинной веры. Защитником от всяческой коррозии и порчи.

«Доктрина о Москве как Третьем Риме стала идеологическим базисом образования Московского царства» [3, c. 9].

Иван Грозный рек, что царственный долг самодержца спасать души своих подданных.
Петр в принципе гнул ту же линию. Народ должен жить и работать ради государства. Во имя построения великой империи, ни в чем не уступающей западным аналогам.

Социальные классы поэтому были не просто подчинены государству, но даже образовались по его велению, исходя из государственных соображений – промышленная политика Петра, формирование Иваном Грозным дворянства, прикрепление к земле крестьян.

Даже в 19 веке государственное чиновничество – в соответствии с расписанной Табели о Рангах – а не купцы или заводчики, было истинным правящим классом.

При этом высший класс все больше «варился в своем соку», отдаляясь от народа. Он давно образовал внутреннюю продвинутую культуру, стоящую вровень с европейской, тогда как толпы простонародья в лучшем случае «образовывались» в четырехлетних церковно-приходских школах. И продолжали пребывать во тьме суеверий.

«…Их [чиновно-дворянская] культура, их нравы, их внешний облик, даже их язык был совершенно чужд народу-крестьянству, воспринимался как мир другой расы, иностранцев» [3, c. 158].

Роскошь дворянских усадеб, балы, изящный французский, пажеский и кадетские корпуса, университеты – все это крестьянам было недоступно. Их дело было – работать, работать и работать, пока последние силы не оставят тело, чтобы содержать это великолепие, плюс уже поржавевшую государственную машину, нуждающуюся в непрерывной финансовой смазке.

Исключения в данном случае лишь подтверждают общее правило.

Экономические реформы царской администрации (Витте, Столыпин) сословное противостояние не разряжали.

Русский народ – меньше всего был для правителей «источником власти», он был смиренным верноподданным.

И такое положение рано или поздно должно было вызвать недовольство у активной его части.

Поэтому и революция в большей степени оказалась не социально-экономическая, а антисословная. Экономические трудности могли и потерпеть, лишь бы выбить верхи из господства.

Ведь до революции «в жизни – если не экономически, то морально – господствовал барин» [3, c. 158].

Реально это был бой представителей высших и низших сословий.

И в ходе ее симпатии народной массы в любом случае были не на стороне «господ».

Тогда как большевиков «чернь» воспринимала как «своих», даже при всех эксцессах со стороны последних.

2. Другой основополагающей причиной революции был неразрешенный земельный вопрос.
 
Этот вопрос, как бич, преследовал России со дня отмены крепостного права, когда значительная часть сельскохозяйственных угодий осталась в руках прежних владельцев.

Бердяев приписывает крестьянской мысли довольно сложную логику. Они могли терпеть существование поместий, пока сами дворяне служили Государю, как это было изначально в российском «милитаризованном» обществе. Но уже после подписания
«Указа о вольности дворянства» дворяне от государственной службы освобождались, тогда как крестьяне продолжали оставаться в их подчинении.

Оснований: почему часть земли даже после реформы 1861 года должна принадлежать дворянству? – крестьяне не видели…

Так рождается идея «черного передела» – изъятия уже всей помещичьей земли и раздела между теми, кто ее обрабатывает.

То, что первоначально эту идею разделяют очень немногие, имеет малое значение. Со временем в сознании она закрепилась. Этому помогли и революционеры-народники.

А потом она «выстрелила». Крестьяне жгли помещичьи усадьбы без угрызения совести. Расправу над барами они считали чуть ли не справедливой.

Несмотря на то, что в послереформенный период сами дворяне часто разорялись, имения закладывались, и большая часть земли принадлежала крестьянам, из-за низкого уровня сельскохозяйственной и социальной культуры их материальное положение оставалось тяжелым.

«Черный передел» ожидался с возрастающей надеждой.

3. Наконец, философ полагает, что революция ответила и каким-то глубинным мистическим чаяниям народа. Это тема наиболее тонкая, но о ней тоже стоит упомянуть.

Без нее русская революция теряет свой объем и размерность.

Русская революция в воображении тех, кто ее делал, должна была принести на землю Высшую Правду. По вдохновению замысла она сопоставима только с Французской.
Вся, описанная русскими писателями-классиками, тьма и мерзость Николаевской России  должна была быть снесена, и на очищенном свободном пространстве построено новое светлое общество будущего, в котором о прошлом будут вспоминать лишь с содроганием. 

Как видим, тут речь уже не идет о человеческой истории как борьбе экономических классов, к которой марксисты все редуцируют… Не о низкой прозе жизни… О чем-то большем… Почти религиозном… И Бердяев настаивает: именно религиозном.

«Русская душа…» – утверждает философ – «не склонна к скептицизму, и ей меньше всего соответствует скептический либерализм. Народная душа легко могла перейти от целостной веры к другой целостной вере, к другой ортодоксии, охватывающей всю жизнь» [3, c. 165].

Большевики даже реализуют старую славянофильскую мечту о переносе столицы из европеоидного Петербурга в русскую красавицу Москву.

Отсюда и марксизм, пересаженный на российскую почву, приобретает совершенно неведомый ему в Европе пафос. Он становится исповеданием новой веры. Получает свою ортодоксию и свои ереси.

Слова в анкете: «если я и колебался, то только с генеральной линией Партии» – тогда звучали совсем не как шутка. Малейшее несогласие с установленным курсом воспринималось как серьезный проступок. Оплошность, которой партийные функционеры старались всячески избежать.

Оппозиционеров совершенно без метафор именовались «раскольниками». Ереси в русском марксизме сурово искоренялись и наказывались. Лев Троцкий изображался в советской печати как Антихрист и Сатана в едином лице.

«Священное царство всегда есть диктатура миросозерцания, всегда требует ортодоксии, всегда извергает еретиков» [3, c. 167].

Подобно тому, как Иван Грозный заботился «о спасении душ своих подданных… Коммунистическая власть тоже заботится о спасении душ своих подданных, она хочет воспитать их в единоспасающей истине, она знает истину…» [3, c. 198].

Еретиком оказывается и А. Богданов – спорил с Лениным, Бухарин – за поддержку механистического материализма и «правый уклон», Деборин – как «меньшевиствующий идеалист».

Мыслить надо было не вольно, а «правильно». По канонам.

Мыслить вольно было неслыханно. Свободомыслящий был первым кандидатом на вылет из партийных рядов.

Заявить, что ты не согласен с позицией т. Сталина, воспринялось бы как «враждебная вылазка».

Жгучий позыв – «быть правоверным ленинцем-сталинцем» принимал прямо анекдотические формы. 

И здесь зарыта главная причина, почему Бердяев Октября принять так и не смог… Когда человека призывают слиться с коллективом, как он может сохранить при этом свою совесть, внутреннюю свободу мысли? Да что говорить… внутренний мир, вообще, как удивительное достояние живой души?

Его что тоже должны заменить «коллективная мысль» и «коллективная совесть»?
А твои сокровенные, интимные смыслы – коллективные?
Печально.
Бердяев – ни как философ, ни как человек – этого не одобрил.

Литература

1. Бердяев Н. Духи русской революции. // http://www.vehi.net/berdyaev/duhi.html (проверено 23. 04. 2017).
2. Бердяев Н. Самопознание. М.: АСТ: Астрель: Полиграфиздат, 2010. – 447 с.
3. Бердяев Н. Истоки и смысл русского коммунизма. СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2016. – 224 с.
4. Бердяев Н. Власть и психология интеллигенции. // http://www.magister.msk.ru/library/philos/berdyaev/berdn049.htm (проверено 23. 04. 2017).

---------------------------------------

тоже опубликовано в одном университетском сборнике


Рецензии