Под хладною мглой

Мальчик спал. Помедлив с минуту, он подоткнул одеяло, подсунул руки под простыню и осторожно понёс теплый кокон к машине. Там уложил на заднее сиденье, в загодя устроенное гнездо из подушек, пуховых платков, мохнатых кофт. Еще раз тронул губами лоб – обжегся.
Старушку он недолюбливал и всегда боялся, что в нужный момент она подведет. В последнее время ржавая бестия капризничала, издавала новые – незнакомые звуки, отказывалась заводиться с первой попытки. Но на этот раз, слегка покряхтев стартером, «восьмерка» вздрогнула и ровно заурчала.
– Спасибо, Старушка, век не забуду, – он уже не стеснялся приобретенной в деревенском уединении привычки разговаривать с неодушевленными предметами. Тем более что с приездом сына в нём исподволь проросло сомнение в их неодушевленности. Мальчик видел живое во всем, распространяя свойственный детству первобытный анимизм не только на деревья и камни, но и на всякий хозяйственный инвентарь: велосипед, бензопилу, керосиновую лампу, настоящий, еще прадедов самовар с мятым боком. Имя ржавой «восьмёре» – Старушка – дал он, искренне жалевший её, как и все другие ветхие, отслужившие свой срок вещи. Когда упрямилась – разговаривал с ней, стыдил, увещевал: «Ну что ты, в самом деле? Не подводи нас, пожалуйста».
Пока греется мотор – запереть избу. Он дважды повернул ключ, мордочка амбарного замка при этом сыто чавкнула, смазанная накануне остатками ружейного масла. Соблюдая ритуал, приложил ладонь к сухому и шершавому, будто стариковская щека, косяку, постоял. Потом сунул ключ под крыльцо – в щель. Мог бы всего этого не делать – сломать хлипкую дверь проще простого. И красть кроме старой дедовой двустволки и бутыли со спиртом нечего – ноутбук он всегда брал с собой. Да и запирать – от кого? От медведей? В деревне – есть ли она еще на карте? – полтора жителя, если не считать старичья: он сам да бирюк Ефим – всадник без головы. Заведет, бывало, Ефим свою «Беларусь» – все, что осталось от колхоза – да поедет чуть свет за добавкой. По обыкновению кувырнется на косогоре, явится, волоча ногу, с разодранной мордой: помогай, мол, один не справлюсь. Сколько уж играл с ним в тяни-толкай, и чего он только не придумывал – рычаги, блоки, лебедки, всякий раз вспоминая картинку из школьного учебника: одинаковые шоколадные египтяне в белых треугольных юбочках и черных париках, как муравьи, ворочают каменные блоки – строят пирамиду. Сколько еще воображаемых пирамид суждено им построить с Ефимом? Мог бы послать эту пьянь подальше, да знал: не поможешь сегодня ты – не помогут завтра тебе. Впрочем, это самое завтра уже наступило – и где же помощь?
Началось перед рассветом – мокрая наволочка, липкий горячий лоб, тяжелое, с хрипом, дыхание. Сын крутился волчком, скулил, жаловался на озноб. По всем признакам – грипп. Или воспаление легких? С чего бы всё это – здесь? Это ведь только в городе, в метро начихают, накашляют, в детском саду, в школе заразят, а тут, на безлюдье – откуда, да еще летом? Впрочем, лето получилось подпорченное, больше похожее на осень: вторую неделю сидели дома из-за дождей. Думал – ничего, зато грибы попрут. Вот тебе и грибы…
Дозвонился до скорой – для этого пришлось выйти из дома и потоптаться на кочке возле туалетной будки – только там худо-бедно ловилась сеть. Сонный женский голос в трубке велел ждать, и он послушно прождал до полудня, то и дело припадая к окошку: не едут ли? К счастью, нашёлся в автомобильной аптечке парацетамол – жар на время удалось сбить.
Сам он болел редко, даже во время первой, самой тяжелой здешней зимы, держался на спирте и чесноке. Надеялся, что и сын – в него. Когда забирал его из города, накупил бинтов и пластырей, одной перекиси водорода запас пять пузырьков. Думал, на повестке будут ссадины и шишки, в крайнем случае, расстройства ребячьего желудка. Взял тогда и градусник – точный, электронный, но сегодняшним утром белая пластиковая палочка блажила, всякий раз показывая разные – несуразные числа. Видимо, села батарейка. Но тут и без градусника всё понятно. В райцентре надо будет обязательно купить обычный – ртутный. Лучше – два. И лекарств на год вперед. Это городские могут позволить себе роскошь не запасаться таблетками впрок – им-то там хорошо: круглосуточные аптеки на каждом шагу.
Он уже давно – после первой пережитой здесь зимы – думал о городских «они», а о деревенских – «мы», хотя это «мы» приходилось делить с оболдуем-Ефимом и несколькими чудом еще живыми старухами. И всё же деревня – это не только сегодня, сейчас – но и радостное вчера, которое он бережно сохранял в памяти. Он помнил – в детстве, когда приезжали сюда на лето к бабке – как выкаблучивала, как пела сельская жизнь: жизнь – другая и на вид, и на слух: наполненная трескотней комбайнов, коровьим мычанием, петушиными голосами, пьяным гомоном возле магазина, бодрыми визгами радио из металлического колокольчика на столбе. И запахи были другие – здешний воздух пах навозом, силосом, дизельным перегаром, печным дымом. Зато сейчас – тишина и свежесть, природа терпеливо вернула себе своё – залила травяным морем остатки деревни,  растворила дороги, вспушила сплошной ольхой колхозные поля. Одни полуразвалившиеся коровники еще виднеются сквозь листву молодого леса, но пройдет еще лет десять – не будет и их.
А эскулапы всё не ехали. Снова ходил на кочку, знакомый голос в трубке – уже по-дневному бодрый – сразу спросил: автомобиль есть? «Тогда лучше вы к нам. Так гораздо быстрее будет. Все машины на выезде». И – после паузы, плаксиво-изиняющимся тоном: «Да и не доедем мы. Лесовозы ваши раздолбали дорогу. В прошлый раз к бабушке вашей ехали – на днище сели…» Нет у него никакой бабушки, и дедушки нет – оба давно на погосте. И почему это лесовозы – «ваши»? Но главное –  они не доедут – а он что, по воздуху на своей «восьмере» долетит? Разве что на тракторе... Но непривычно трезвый Ефим, выйдя на крыльцо в накинутом на голое тело голубом женском пальто, схватился за косматую, трижды никому не нужную башку, страдальчески возопил: «Соляры нет, всю сжег к едрене фене!»
Ну и не очень-то надо. На тракторе трясти больного ребенка двадцать километров – пытка. Уж как-нибудь Старушка вывезет. Прогрелась уже, можно трогаться.
Дорогу он знал хорошо. В райцентр ездил по понедельникам – отвозил недельную работу, снимал в банкомате «кэш», закупал продукты, пил кофе на заправке (от кофе еще не отвык). Когда приехал сын, водил его в кино и в кафе – побаловать мороженым. С непривычки, после лесной жизни чахлый городок, к которому даже поезда не ходили, казался сердцем цивилизации. Впрочем, по городской жизни он совсем не скучал – ездил только по необходимости. Главным достоинством этого места было относительное отсутствие проблем с Интернетом. Отсюда он отправлял в офис сделанное за неделю, здесь проверял электронную почту и с очередным заданием возвращался к себе – домой. Мечта, а не жизнь.
Едва он отъехал – вернулся утренний дождик, засеменил по стеклу – мелкий, скучный. Пространство стушевалось, занавесилось водяной кисеей. К привычному скрипу в салоне добавился скулеж работающих дворников. А под колесами – кисель! Спасибо Ефиму – расквасил, размесил всю дорогу зубастыми колесами своей «Беларуси»! Машину то и дело заносило на грязевой гуще, отчего приходилось сбавлять скорость до черепашьего хода. Так и крался, сначала – по узкой петляющей дорожке мимо силикатных руин зернохранилища, сквозь марсианские заросли борщевика, потом – вырулив на более плотный, когда-то посыпанный щебнем, а ныне полузаросший травой большак, покатил, ныряя в лужи, вдоль бывших нив, непролазно заполоненных кустарником и всяким сорным деревом, уже почти слившихся с лесом.
Дальше – собственно лес. Тут гляди в оба. Лесной участок преподносил сюрпризы. Однажды на пути выросла стена – поперек дороги рухнула вековая ель. Из приключенческих фильмов известно: в таких случаях раздается лихой свист и из зарослей выскакивают разбойники. Но грабить в этих местах всё равно некого. Тогда он долго рубил игрушечным туристским топориком поваленную бурей разлапистую громадину. С той поры всегда возил с собой бензопилу. Мимоездом пилил сушняк для топки, гатил сучьями особенно глубокие лужи. И – даже радовался, что место его уединения так надежно отделено от цивилизации всей этой запущенностью, непролазностью, дикостью. Во времена его детства за лесной дорогой следили – подсыпали песком, щебнем и битым кирпичом, кое-где клали бетонные плиты. Где это всё? Куда ушло? Дорога, на которой когда-то могли разъехаться два грузовика, стушевалась, местами сузившись до размеров пешеходной тропы.
Лес начинался с ольховой опушки, продолжился орешником и скопищем молодых осин, долго тянулся чахлым болотистым березняком. Всё это была прелюдия, вступление перед органной мощью огромного старого ельника. Он надвинулся сумерками – здесь и в самые солнечные полудни было по-вечернему мало света. Совсем близко – прямо над бампером пролетела большая птица – как будто кто-то из зарослей швырнул подушкой.  Дорога опаскудилась окончательно: совала в ветровое стекло мокрые ветки, болтала, качала машину, плевалась грязью на стекло. Местами пропадала, захлебываясь в жиже цвета кофе с молоком, и тогда приходилось вылезать, прощупывать подвернувшейся палкой глубину.
Сын проснулся – в зеркале дрожал край лба с золотым завитком, блестел янтарный зрачок. Так похож на него – этим лбом, этими кудряшками: просто ожившая черно-белая фотография его в детстве, здесь, у бабушки сделанная, после бани, с лимонадной бутылкой в руке.
 – Куда мы? К маме?
 Впервые – за все лето – вспомнил о матери. А она-то – вспоминала ли? Ни разу не позвонила, не написала. Это и раздражало, и радовало – только он настоящий родитель, только ему нужен этот ребенок.
Уговорились – ей квартира, ему – сын. Не на все время, а на лето. Она бы и насовсем отдала, с неё станется, да он не хотел – подходило школьное время – пусть учится. В этот раз привезла сама, даже переночевала. На его памяти это был единственный нормальный день, проведенный втроем: ходили купаться на старицу, играли в бадминтон, на берегу ловили – чуть не поймали – ужа. Она была весела, всё острила насчет здешней спартанской обстановки, добродушно ерничала по поводу его старой «идеи-фикс» жить «на лоне природы»: «И где оно, это лоно?» В конце концов, собираясь в дорогу, попросила денег: в детской комнате «позорные обои», да и к школе столько всего надо: и рюкзак надо, и форму, и столик рабочий.
 – Мы к маме? – переспросил сын.
– А ты хочешь? – ревниво отозвался он. Но тут же решил: если попросит – он отвезёт. Плевать на гордость. Пусть она закатывает глаза и нудит что-нибудь в своем репертуаре: «Отдавала здорового ребенка!» Пусть даже она не одна. Главное – добраться до асфальта – часов через пять-шесть будут на Фонтанке.
Мальчик не ответил – как будто снова заснул – только всхлипнул. Но нет, глаза приоткрыты, помаргивают. Он покрутил колесико магнитолы. Радио, то ловя, то теряя волну, как больное, захлебывалось в хрипе, кашле, пронзительном свисте. Нащупанное тут же ускользало, словно дразня: высовывало краешек песни и прятало – в урчание, в шипение, в хруст.
Сзади снова послушался всхлип, мальчик плакал – не так, как бывало: раскатистым здоровым плачем боли или обиды, а – испуганно скуля, вздрагивая под одеялом. На бледном лбу снова выступила испарина, жар возвращался.
А дорога между тем совсем испортилась: зазмеилась глубокими канавами-колеями, продавленными колесами многотонных лесовозов. Соскользнуть в такую – и конец, сядешь на брюхо – не выберешься. Он крутил руль, стараясь пропускать колею между колес, с трудом сдерживаясь, чтобы не выругаться при сыне. Старушку болтало, заносило, как на льду, а ребенок чему-то тихонько смеялся, еле слышно перечисляя:
– Варежки, валенки, шапки…
Мальчик иногда разговаривал во сне – после особенно ярких, полных событиями дней. Таких дней было много: то на щуку пойдут с Ефимом, знавшим все рыбные места, то затеют стрельбу из лука, то начнут мастерить летательный аппарат, не снившийся и Леонардо да Винчи. Даже самые заурядные будни приносили охапки впечатлений: этот ребенок умел удивляться и радоваться всему, что дарило деревенское лето. И во сне, бывало, бормотал что-то, улыбался. Но сейчас было другое – глаза приоткрыты, хотя и не смотрят, не видят – а губы сами собой разлепляются, шевелятся, выпуская бессвязные, едва узнаваемые слова:
– Сам сказал… Руки шире… Прямо… Так… Тяни, тяни… Ну вот…
Когда проехали примерно половину пути, стало темнеть. Он включил фары, точнее, фару – левую: машина давно окривела на один глаз.
– Лапы, шляпы, лесная прачка… Молоко бежит…Уши с кисточками… Фрр… – продолжалось тихое бормотание.
И вдруг – отчетливо и спокойно:
–  Папа, не отпускай меня.
Мальчик почти никогда не называл его папой. Всегда по имени – как ровесника, как друга. Они и были друзьями – большой и маленький, взрослый и ребенок – с общими интересами, со своими секретами и планами на будущее.
– Да ты что? Ты что? Я здесь! Я с тобой! – он почти кричал, вытирая мокрые глаза под очками. Но сын едва ли слышал его, снова провалившись в бред, продолжая выборматывать бессвязное, дикое:
– Сеть порвал… Руки-крюки… Держи! Моргал, моргал… Сто одежек, два кольца… Без лица… Без лица, а смеется… Хозяин травы идет… Ольха правду точит… Не хочу… Волки, волки…
Волки? Он невольно поежился, глянул в забрызганное грязью боковое окно – не светятся ли среди еловых стволов двойчатки желтых глаз. Радио монотонно шипело. И вдруг, на большой выбоине, когда машина резко нырнула и вынырнула, в хаосе звуков отчетливо прорезалась тревожная дрожь клавиш.
Это была знакомая еще по школьным урокам музыки шубертовская мелодия. Как будто сквозь вечную ночь посылал сигнал бесконечно далёкий, неправдоподобный мир тяжелых хрустальных люстр, мраморных колонн, концертных фраков. Где-то там, на другой планете белозубо оскалился распахнутый рояль – чудовище с черным крылом, заживо пожирающее изломанного, взлохмаченного человека-пингвина с фалдами-крылышками, почти касающимися пола. Другой человек-пингвин старательно развешивал в воздухе тяжелые немецкие слова. «Ночь», «ветер», «отец», «ребенок» – машинально переводил он. В школе учил когда-то, но после стольких лет работы программистом и без того слабый его немецкий был вытеснен наступавшим по всем фронтам английским. Но не в языке, не в словах было дело, а в музыке – вернее, в соединении музыки и слов, в голосе певца. В одном голосе было – три. Три голоса, три лица, три желания. Первый – испуганный, жалобный, второй – уверенный, увещевающе-успокаивающий и третий – игривый, манящий. Они чередовались – тревога, уверенность, игривость. Но и сами постепенно менялись: тревога нарастала, уверенность слабела, игривость стягивала маску. В конце были – страх, растерянность и чьё-то недоброе торжество. Завершалось всё твердой точкой – отдельно, с особой тщательностью произнесенным словом – словом, которое не вытеснит никакой английский:
– tot…
Дальше ничего не было. Дальше была – ночь. Он затормозил. Дорога уходила под воду, исчезала в черно-красном торфяном настое. Надо было рисковать. Или возвращаться назад. Он вылез, осмотрелся, прощупал дно дежурной палкой. Снова сел. Переведя дыхание, «воткнул» первую, осторожно давя на педаль газа – чтобы не забуксовать – двинулся. И – неожиданно быстро и легко проскочил опасное место.
Дорога как будто стала лучше: уже не норовила выскользнуть из-под колес, а держала машину жестче, ровнее. Он даже прибавил газу, и Старушка, фыркая, резво побежала по косточкам еловых корней, легко взобралась на взгорок, покатила вниз. Набрав скорость, уже не сбавлял – надо было торопиться.
Радио между тем снова сбилось с волны. Но отзвучавший голос певца продолжал жить – то ли где-то внутри, то ли вовне, в пространстве. Тень музыки как будто летела рядом – пробегая по едва различимым еловым стволам,  по листве подлеска, и казалось – это тень всадника в плаще скользит по огромному телу природы, а там, в глубине, за занавесью ветвей – другая – таинственная тень, чуть отставая, но неуклонно сокращая разрыв, плавно движется сквозь заросли, со спокойным любопытством глядя из темноты.
Он оглянулся посмотреть как там сын и – машину вдруг словно схватила чья-то огромная мягкая лапа. Мотор заглох. Стало тихо. Он повернул ключ. Покряхтев немного, Старушка вновь завелась, но вперед двинуться уже не могла. Он газовал, крутил руль, пробовал сдать назад – бесполезно. Произошло то, чего он боялся – машина увязла. Вылезая наружу, в удушливое облако моторного газа, он сразу ушёл по щиколотку в холодное месиво. Пятнистая, как ягуар, от грязи, «восьмерка» лежала на брюхе, беспомощно окунув колеса в жижу.
Таким же жалким и беспомощным он ощущал в эту минуту себя – со своим почти двухметровым ростом, со всеми своими идеями и принципами, с опытом тридцатипятилетней жизни и дипломом о высшем образовании. Эта дорога, этот лес, эти хмарь и темень были шире его теоретических построений о свободе, о смысле существования, громаднее и сложнее всей его жизненной философии.
Он с ненавистью – и к себе, и к распластавшейся в грязи машине пнул тяжелым от грязи ботинком бесполезное колесо. И всё-таки, этот маленький домик из стекла и жести был единственным местом, в котором слабо горел желтый искусственный свет, было тепло, сухо и относительно чисто. Там, в этой скорлупке еще теплилась человеческая, домашняя жизнь. Там, внутри спал его ребенок. Поэтому отсюда никуда нельзя было уйти. Но и оставаться здесь – тоже было нельзя.
…С полчаса он лопаткой выгребал из-под днища бурую глинистую грязь, подкладывал под колеса сучья и камни. Было уже довольно темно, выручал налобный фонарь – как у шахтера. Он вытер пот и тут только заметил, что переднее правое изодрано в клочья. Рядом из грязи скалился кривыми зубьями рыжий от ржавчины, как будто нарочно кем-то подложенный кусок толстого железного листа, словно разорванного пополам. В другой раз он обязательно придумал бы одну из тех многосерийных сказок, которые во множестве сочинял мимоходом для своего мальчика – сказка была бы про великана, проходившего этим лесом и рвавшего на ходу листы железной книги. Что было написано на тех страницах?
– Кранты…
Он тихо засмеялся. Ему показалось, что вот-вот, еще секунда, и он сойдет с ума. Мальчик как будто почувствовал это и жалобно застонал во сне.
Откинув крышку багажника, он разгрёб хлам, вытащил домкрат и «запаску». Что-то упало с чавкнувшим звуком в грязь – он даже не взглянул. Менять колесо ему пришлось один раз в жизни: в прошлом году только что купленная Старушка на выезде из города поймала тем же передним правым кривой ржавый гвоздь. Дело было в теплый сентябрьский день, на сухом асфальте. Но даже тогда он, новоиспеченный автомобилист, изрядно вспотел. Чертыхаясь, он еле открутил болты, не без труда накинул «запаску», закрутил. За это время совсем стемнело, в тучевых прорехах заблестели первые звезды. Наскоро сполоснув руки в луже, он сел за руль, повернул ключ. Машина заурчала, но с места по-прежнему не двигалась.
Вот бы где пригодился Ефим со своим трактором! Соляры у него нет? Пусть родит! Он достал телефон, со злостью ткнул грязным пальцем в экранчик, на котором появилась мутноглазая, обросшая щетиной морда. У Ефима был мобильник – старый, с кнопками, перевязанный изолентой, но работающий. Он то и дело звонил какой-то своей бабе в райцентр, а когда заканчивались деньги, неизменно просил «кинуть на телефон». «Только попробуй не взять трубку, только попробуй!» – шептал он в ожидании гудков. Если солярки у Ефима действительно нет, пусть сам топает сюда – пешком. Вместе, может, и вытащили бы. А впрочем, дошел бы он только к утру…
Почему он не занял денег и не купил внедорожник? Большие колеса, высокий клиренс – проскочил бы это место и даже не заметил. Где был его хваленый здравый смысл, когда он, понимая, что без автомобиля в этой глуши придется туго, брал подержанную «восьмеру»? Да, такую не жалко было гробить на этих дорогах, но… Он в ярости пнул машину в жестяной бок, о чем тут же пожалел: мальчик проснулся и заплакал.
– Не бойся, не бойся, всё хорошо…
Желанные гудки так и не прозвучали, телефон пискнул и затих. Он набрал номер скорой – связи по-прежнему не было. Здесь не было ничего, кроме леса, грязи и темноты. Он прислонился к липкому от смолы еловому стволу, сполз вниз и – никогда не чувствовавший потребности в помощи высшей силы, никогда в эту высшую силу не веривший, не закричал – зарычал:
– Где ты, Господи?! Ну где же ты?!
Лес – или то, что казалось лесом – шевелилось рядом, осторожно перешептывалось само с собой, роняло тяжелые капли. Шуршало в салоне радио. Опять бредил в жару сын – что-то долго объяснял кому-то, чего-то просил. Потом затих.
Ему тоже вдруг захотелось – затихнуть. Раствориться в этой темноте, превратиться в траву, в путаницу ветвей, в хвойную муть, в пахучую подножную прель, во все, лишенное памяти и сознания. Была секунда, другая, были несколько огромных секунд, когда он почувствовал, что и вправду стал всем этим, перестав быть собой, вернувшись во влажную тьму, существовавшую до его рождения, до его собственного – такого невыносимого, такого страшного в эти минуты – существования. Испугавшись, он схватил себя за голову и с силой сжал, впиваясь грязными ногтями в виски, в щеки, в скулы. Он будто хотел сорвать с себя лицо, ставшее ненавистным, чужим. Боль вернула его к себе.
«…Вышел месяц из тумана… Вынул ножик из кармана…» – бормотал он, поднимаясь, вытирая глаза рукавом. Открыв заднюю дверь, сел в ногах мальчика, с минуту смотрел на его бледное, как будто чужое лицо. Глаза ребенка были закрыты. Узкая кисть лежала поверх одеяла, почти сливаясь с его белизной. Привстав, он дотянулся до магнитолы, надавил на кнопку. В наступившей тишине наклонился ухом к полуоткрытому горячему рту, прислушался.
Глухой стук собственного сердца мешал ему слышать. Стоявшие в глазах слезы – видеть. Вспомнилось почему-то, как забирал сына из роддома, как нес мимо голых весенних кустов, с изумлением всматриваясь в сморщенное красное личико новорожденного и всё время повторяя: «Ну здравствуй, здравствуй». Младенец хитро щурился и широко зевал, обнажая розовые беззубые десны. В свежем воздухе тогда пронзительно свистели какие-то птицы, и казалось, что это не он несет ребенка, а его несет какая-то большая добрая сила, и кто-то внимательный и любящий смотрит на него сверху и тоже говорит: «Ну здравствуй, здравствуй»...
…Он взял на руки теплый сверток, выбрался из машины и, роняя в лужу пуховые платки и кофты, волоча по грязи край сползшего одеяла, понёс. Дорога впереди тускло светилась выбоинами, наполненными водой и жидким, процеженным сквозь марлевую пелену облаков лунным светом. Рваными тенями нависали над ней справа и слева едва различимые в темноте деревья. Он шел, не оглядываясь, и тусклый желтый глаз оставленной «восьмерки» светил ему в спину.


Рецензии