de omnibus dubitandum 106. 376
Глава 106.376. СОЗРЕВШЕЕ ЯБЛОКО…
Утром следующего дня или, может быть, день спустя семейство чаевничало в лесу. На большой пикник по случаю двенадцатилетия Клэ и тридцать второго anniversaire {День рождения (фр.)} Марии Ивановны девочке разрешили надеть «лолиту» – то была длинноватая, но воздушная и просторная черная юбка, расшитая красными маками и пионами, которым «недоставало ботанической реальности», как она замечательно выразилась, не зная тогда, что реальность и свод естественных наук в языке этого (и только этого) сна синонимичны.
(Как не знал об этом и ты, многомудрый Петр. Ее пометка.)
Она вступила в юбку – голая, с влажными, «еловыми» после оттирания особой махроткой ногами (в пору правления мадемуазель Ларивьер утренние ванны оставались еще неизвестными) – и натянула ее, бойко взбрыкнув бедрами, что повлекло за собой привычный выговор со стороны гувернантки: mais ne te tr;mousse pas comme ;a quand tu mets ta jupe! Une petite fille de bonne maison, etc. Per contra {Напротив (лат.)} на отсутствие панталон Ида Ларивьер, полногрудая женщина большой, но отталкивающей красоты (одетая к этому времени только в корсет и чулки на подвязках), никакого внимания не обратила, ибо и сама обладала склонностью делать тайные уступки летнему зною; впрочем, в случае нежной Клэ подобное обыкновение приводило к предосудительным последствиям.
Девочка норовила умерить сыпь, покрывавшую мягкие своды, – вместе с попутными ей ощущеньями зуда и липкости, в целом не столь уж и неприятными, – усаживаясь верхом на прохладный сук дикой яблони и крепко стискивая его ногами – к великому, как нам еще не раз предстоит увидеть, неудовольствию Венкова.
Помимо «лолиты» Клэ надела безрукавку-джерси в белую с черным полоску, мягкую шляпу (висевшую за плечами на облегавшей шею резинке), повязала бархатной лентой волосы и влезла в пару старых сандалий. Ни чистоплотность, ни изысканность вкуса, как что ни день обнаруживал Петр, домашнего обихода Радоницы не осеняли.
Клэ сидела в траве и плела для собаки ошейник из маргариток; Виктория наблюдала за ней, жуя сдобную лепешку. Почти на минуту умолкшая Мария Ивановна подвигала по столешнице к мужу его соломенную шляпу; в конце концов, он покачал головой, гневно глянул на солнце, ответившее ему тем же, и перебрался с чашкой и номером «Тифлисского листка» на простую деревянную скамейку, стоявшую под росшим на другой стороне лужайки раскидистым вязом.
Представлялось весьма поучительным поместить бок о бок Клэ и ее кузину Грейс: бледность Клэ, бледность снятого молока, и здоровый жаркий румянец ее ровесницы; прямые черные, как у девочки-ведьмы, волосы одной и русая стрижка другой; матовые, серьезные глаза любимой и голубое мерцание за роговыми очками Грейс; голая лягвия первой и красные чулки второй; цыганская юбка и матросский костюм.
– Я все спрашиваю себя, кто бы это мог быть, – промурлыкала мадемуазель Ларивьер, щурясь из-за самовара (отображавшего фрагменты окружающего пространства в духе помраченных вымыслов примитивистов) в сторону дороги, видневшейся за пилястрами сквозной галереи. Венков, лежавший ниц рядом с Клэ, поднял глаза от книги (одолженной Клэ «Аталы»).
Рослый румяный отрок в щегольских наездницких бриджах соскочил с вороного пони. И возможно, еще поучительней было видеть, как простецкие черты кузена Николая, перенесенные почти неприкосновенными в ауру его сестры, обрели, не нарушив тесного сходства между юницей и юнгой, подобие того, что в девочке именуется «миловидностью».
– Это замечательный новый пони Николя, – сказала Клэ.
С непринужденными извинениями хорошо воспитанного мальчика Николя вручил Марии Ивановне платиновую зажигалку, которую его maman нашла у себя в сумочке.
– Господи, а я ее даже хватиться еще не успела. Как Руфь?
Николай сказал, что спешит на прием к графине де Прей.
– Скоровато она утешилась, – заметила Мария Ивановна, намекая на смерть графа, года два назад убитого в пистолетной дуэли на Манглиском Выгоне.
– Она женщина веселая и привлекательная, – сказал Николай.
– И всего лет на десять старше меня, – подхватила Мария Ивановна.
Тут внимания матери потребовала Виктория.
– Кто такие евреи? – поинтересовалась она.
– Отпавшие христиане, – ответила Мария Ивановна.
– А почему Николя еврей? – спросила Виктория.
– Почему-почему! – сказала Мария Ивановна. – Потому что родители у него евреи.
– А его дедушка с бабушкой? А arri;re {Ранние (фр.)} дедушка с бабушкой?
– Милая моя, я, право, не знаю. Твои предки были евреями, Николя?
– Ну, я не уверен, – ответил он. – Иудеями – да, но не евреями в кавычках, – я хочу сказать, не водевильными персонажами или купцами-выкрестами. Они перебрались из Татарии в Грузию пять веков назад. Вот, правда, маминым дедушкой был французский маркиз, который, сколько я знаю, принадлежал к католической вере и был помешан на банках, акциях и драгоценностях, вот его, пожалуй, могли бы прозвать un juif.
– Кстати сказать, это ведь не такая древняя религия, как другие, верно? – спросила Мария Ивановна (повернувшись к Венкову в смутном намерении перевести разговор на Индию, в которой она была танцовщицей задолго до того, как Моисей – или как бишь его? – родился на лотосовых болотах).
– Какая разница… – начал Венков.
– А Белле (так Виктория звала гувернантку) тоже падшая христианка?
– Какая разница! – воскликнул Венков. – Кого заботят эти избитые мифы, кому теперь важно – Юпитер или Яхве, шпиль или купол, московские мечети или бонзы и бронзы, клирики и реликвии, и пустыни с белеющими верблюжьими костьми? Все это – прах и миражи общинного сознания.
– А с чего вообще начался этот дурацкий разговор? – осведомилась Клэ, поднимая голову от уже наполовину украшенного таксика, или dackel’я.
– Mea culpa {Моя вина (лат.)}, – с видом оскорбленного достоинства пояснила мадемуазель Ларивьер. – Я всего-навсего сказала c утра, что ветчинные бутерброды, возможно, не привлекут внимания Николя, потому что евреи и татары свинины не едят.
– Вообще-то римляне, – сказал Николай, – римские колонизаторы, которые в давние времена распинали евреев-христиан, вараввинов и прочих горемык, тоже не ели свинины, но и я, и дедушка с бабушкой едим за милую душу.
Употребленный Николаем глагол озадачил Викторию. С целью иллюстрации Венков сомкнул лодыжки, вытянул руки в стороны и закатил глаза.
– Когда я была маленькой девочкой, – сварливо сказала Мария Ивановна, – месопотамскую историю начинали учить чуть ли не с колыбели.
– Не всякая маленькая девочка способна выучить то, чему ее учат, – отметила Клэ.
– А мы разве месопотамцы? – спросила Вика.
– Мы гиппопотамцы, – откликнулся Венков и прибавил: – Пойдем, мы еще не пахали сегодня.
Одним-двумя днями раньше Вика потребовала, чтобы он научил ее ходить на руках. Петр держал ее за лодыжки, а она медленно продвигалась на красных ладошках, по временам с кряхтением плюхаясь лицом в землю или останавливаясь, чтобы скусить ромашку.
Так, протестуя, скрипуче затявкал.
– Et pourtant, – сказала, поморщившись, гувернантка, не выносившая резких звуков, – а ведь я дважды читала ей переложенную Сегюром в сказку шекспировскую пьесу о злом ростовщике.
– Она еще знает переделанный мною монолог его безумного короля, – сказала Клэ:
Ce beau jardin fleurit en mai, Mais en hiver Jamais, jamais, jamais, jamais, jamais N’est vert, n’est vert, n’est vert, n’est vert,n’est vert.
– Здорово! – воскликнул Николай, буквально всхлипнув от восторга.
– Не так энергично, дети! – крикнула Мария Ивановна Петру с Викой.
– Elle devient pourpre, она побагровела, – заметила гувернантка. – Я вас уверяю, эта неприличная гимнастика нимало ей не полезна.
Улыбаясь одними глазами, Венков крепкими, будто у ангела, руками держал девочку за схожие с холодной вареной морковкой ножки, обхватив их чуть выше подъема, и «пахал землю» с Викой взамен сохи. Яркие волосы упали ей на лицо, из-под краешка юбки вылезли панталончики, но она все равно настаивала на продолжении пахоты.
– Будет, будет, that’ll do! – крикнула пахарям Мария Ивановна.
Петр плавно опустил ноги Виктории на землю и оправил на девочке платьице. Она еще полежала с секунду, переводя дух.
– Я к тому, Клэ что с радостью дам пони тебе хоть сейчас, катайся. На любой срок. Хочешь? У меня, кроме него, еще один есть, вороной.
Но она покачала поникшей головкой, продолжая свивать и свивать ромашки.
– Ладно, – сказал он, вставая, – я поеду. Счастливо оставаться всем вам. Счастливо оставаться, Клэ. Это ведь твой отец там под дубом, верно?
– Нет, это вяз, – ответила Клэ.
Венков глянул через лужайку и произнес словно бы про себя – с самой малой, быть может, долей ребяческой рисовки:
– Надо бы и мне заглянуть в этот тифлисский листок, когда дядя его дочитает.
Уже под вечер они взбирались на глянцевито-ветвистое древо, росшее в дальнем углу парка. Мадемуазель Ларивьер с малышкой Викой, скрытые прихотью поросли, но отчетливо слышимые, играли в серсо. Время от времени над или за листвой промелькивал обруч, посланный с одной невидимой палочки на другую. Первая цикада этого лета старательно настраивала свой инструмент. Похожая на серебристого соболя белка-летяга сидела на спинке скамьи, смакуя еловую шишку.
Венков, добравшись в своем синем трико до развилки яблони, расположенной прямо под его проворной подружкой (разумеется, лучше него знакомой с заковыристой географией дерева), но лица ее так и не увидев, послал немой сигнал, сжав ей двумя пальцами (указательным и большим) щиколотку, как сжала бы она сложившую крылья бабочку.
Босая ступня ее соскользнула, и двое запыхавшихся подростков постыдно сплелись средь ветвей, стискивая друг дружку под легким шуршанием плодов и листьев, и в следующий миг, едва они восстановили подобие равновесия, его лишенное выражения лицо и стриженая голова очутились меж ее ног, и упало, глухо стукнув, созревшее яблоко – точкой, сорвавшейся с перевернутого восклицательного знака. На ней были его часы и ситцевое платье.
(– Помнишь?
– Конечно помню: ты поцеловал меня здесь, снутри…
– А ты начала душить меня своими дурацкими коленками…
– Я пыталась найти хоть какую опору)
Быть может, и так, но, согласно более поздней (значительно более поздней!) версии, они еще оставались на дереве, еще пунцовели, когда Венков снял с губы гусеничную шелковинку и заметил, что подобное небрежение по части наряда есть форма истерии.
– Ну что же, – ответила Клэ, уже оседлавшая излюбленный сук, – как всем нам теперь известно, мадемуазель Жорж Занд ничего не имеет против того, чтобы истерические девочки не носили панталончиков в пору l’ardeur de la canicule {Разгар летней жары (фр.)}.
– Я отказываюсь делить твой жар с какой-то яблоней.
– Верно, но это ведь не всамделишная яблоня...
Это был первый раз, когда они возвращались в имение, что их тела соприкоснулись, оба испытывали смущение. Клэ устроилась спиной к Венкову, приладилась, когда коляска дернулась, поудобнее и, еще поерзала, расправляя просторную, пахнущую яблоней юбку, воздушно обвевавшую его, совершенно так, как простыня в кресле цырюльника. Оцепенев от неловкого наслаждения, Петр придерживал ее за бедра.
Горячие сгустки солнца, хлынувшие по зебровым полоскам Клэ, по тылу ее голых рук, казалось, катили дальше туннелями, пробитыми в его остове.
– Почему ты заплакала? – спросил он, вдыхая ее волосы и тепло ее уха. Она обернулась и с секунду смотрела на него, сохраняя загадочное молчание.
(А я заплакала? Не знаю – как-то стало не по себе. Не могу объяснить, но что-то я ощутила в твоем представлении страшное, жестокое, темное и, да, страшное. Позднейшая приписка).
– Прости, – сказал он, когда она отвернулась, – я больше не стану делать этого при тебе.
(Кстати, насчет «совершенно так, как», что-то есть неприятное в этой фразе. Еще одна приписка поздним почерком Клэ).
Вся перекипающая, переливающаяся через край сущность мальчика упивалась тяжестью Клэ, она ощущала, как ее нежные упругие половинки разделяется надвое на каждом ухабе, приминая его желание, которое, он знал, ему следует сдерживать, дабы возможная протечка не смутила ее невинности.
Он бы и сдался и растекся в животной нечистоте, но положение спасла обратившаяся к нему гувернантка. Бедный Ван переместил ее задок на правое колено, притупив то, что на жаргоне пыточного застенка зовется «углом агонии». В скорбном унынии неутоленного желания он созерцал череду вразброд ковылявших мимо изб, когда cal;che катила по Манглису.
Оба вели дневники. Вскоре после предвкусительного эпизода случилось забавное происшествие. Клэ направлялась к дому доктора Кролика с ящичком искусственно выведенных, хлороформированных бабочек и, уже перерезав парк, вдруг остановилась и выругалась («черт!»). В этот же самый миг Венков, шедший совсем в другую сторону, к расположенному невдалеке от усадьбы павильону, в котором он думал поупражняться в стрельбе, тоже замер на месте. Затем, по симпатичному совпадению, оба припустили назад, к дому, чтобы спрятать дневники, которые, как обоим показалось, остались лежать раскрытыми в их комнатах.
Клэ, страшившаяся любопытства Виктории и Бланш (патологически ненаблюдательная гувернантка опасности не представляла), обнаружила, что ошиблась, – она убрала свой альбомчик с занесенной в него самой последней новостью.
Венков, знавший, что Клэ склонна совать нос куда не просят, застал у себя в комнате Бланш, якобы застилавшую уже застланную постель, на столике у которой и лежал незапертый дневничок. Слегка пришлепнув ее по заду, он переложил шагреневую книжицу в более надежное место.
Вслед за тем Петр и Клэ, встретившись в коридоре, обменялись бы – на более раннем этапе эволюции романа в истории литературы поцелуями. Прекрасный вышел бы эпизод, развивающий Сцену на Древе. Вместо того они отправились каждый своей дорогой, а Бланш, я полагаю, удалилась рыдать к себе в спаленку.
Свидетельство о публикации №220030100011