Чистый понедельник. Салтыков-Щедрин, Шмелёв, Бунин
——
• М.Е.Салтыков-Щедрин. Пошехонская старина. Житие Никанора Затрапезного, пошехонского дворянина (1887-1889)
В Чистый Понедельник Великий Пост сразу вступал в свои права. На всех перекрёстках раздавался звон колоколов, которые как-то особенно уныло перекликались между собой; улицы к часу ночи почти мгновенно затихали, даже разносчики появлялись редко, да и то особенные, свойственные посту; в домах слышался запах конопляного масла. Словом сказать, всё как бы говорило: нечего заживаться в Москве! всё, что она могла дать, уже взято!
——
• И.С.Шмелёв. Лето Господне (1927-1948)
Я просыпаюсь от резкого света в комнате: голый какой-то свет, холодный, скучный. Да, сегодня Великий Пост. Розовые занавески, с охотниками и утками, уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас Чистый Понедельник, и всё у нас в доме чистят. Серенькая погода, оттепель. Капает за окном — как плачет. Старый наш плотник — «филенщик» Горкин, сказал вчера, что масленица уйдёт — заплачет. Вот и заплакала — кап... кап... кап... Вот она! Я смотрю на растерзанные бумажные цветочки, назолоченый пряник «масленицы» — игрушки, принесённой вчера из бань: нет ни медведиков, ни горок, — пропала радость. И радостное что-то копошится в сердце: новое всё теперь, другое. Теперь уж «душа начнётся», — Горкин вчера рассказывал, — «душу готовить надо». Говеть, поститься, к Светлому Дню готовиться.
——
• И.А.Бунин. Чистый понедельник (1944)
Так прошёл январь, февраль, пришла и прошла масленица. В прощёное воскресенье она приказала мне приехать к ней в пятом часу вечера. Я приехал, и она встретила меня уже одетая, в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в чёрных фетровых ботиках.
— Всё чёрное! — сказал я, входя, как всегда, радостно.
Глаза её были ласковы и тихи.
— Ведь завтра уже чистый понедельник, — ответила она, вынув из каракулевой муфты и давая мне руку в чёрной лайковой перчатке. — «Господи владыко живота моего...» Хотите поехать в Новодевичий монастырь? Я удивился, но поспешил сказать:
— Хочу!
— Что ж всё кабаки да кабаки, — прибавила она. — Вот вчера утром я была на Рогожском кладбище...
Я удивился еще больше:
— На кладбище? Зачем? Это знаменитое раскольничье?
— Да, раскольничье. Допетровская Русь! <...>
— Не знал, что вы так религиозны.
— Это не религиозность. Я не знаю что... Но я, например, часто хожу по утрам или по вечерам, когда вы не таскаете меня по ресторанам, в кремлёвские соборы, а вы даже и не подозреваете этого... Так вот: диаконы — да какие! Пересвет и Ослябя! И на двух клиросах два хора, тоже все Пересветы: высокие, могучие, в длинных чёрных кафтанах, поют, перекликаясь, — то один хор, то другой, — и все в унисон, и не по нотам, а по «крюкам». <...>
Вечер был мирный, солнечный, с инеем на деревьях; на кирпично-кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок, куранты то и дело тонко и грустно играли на колокольне. <...>
— Как хорошо. И вот только в каких-нибудь северных монастырях осталась теперь эта Русь. Да ещё в церковных песнопениях. Недавно я ходила в Зачатьевский монастырь — вы представить себе не можете, до чего дивно поют там стихиры! А в Чудовом ещё лучше. Я прошлый год всё ходила туда на Страстной. Ах, как было хорошо! Везде лужи, воздух уж мягкий, на душе как-то нежно, грустно и всё время это чувство родины, её старины... Все двери в соборе открыты, весь день входит и выходит простой народ, весь день службы... Ох, уйду я куда-нибудь в монастырь, в какой-нибудь самый глухой, вологодский, вятский!
Я хотел сказать, что тогда и я уйду или зарежу кого-нибудь, чтобы меня загнали на Сахалин, закурил, забывшись от волнения, но подошёл половой в белых штанах и белой рубахе, подпоясанный малиновым жгутом, почтительно напомнил:
— Извините, господин, курить у нас нельзя...
И тотчас, с особой угодливостью, начал скороговоркой:
— К блинам что прикажете? Домашнего травничку? Икорки, сёмушки? К ушице у нас херес на редкость хорош есть, а к наважке...
— И к наважке хересу, — прибавила она, радуя меня доброй разговорчивостью, которая не покидала её весь вечер. И я уже рассеянно слушал, что она говорила дальше. А она говорила с тихим светом в глазах:
— Я русское летописное, русские сказания так люблю, что до тех пор перечитываю то, что особенно нравится, пока наизусть не заучу. «Был в русской земле город, названием Муром, в нём же самодержствовал благоверный князь, именем Павел. И вселил к жене его диавол летучего змея на блуд. И сей змей являлся ей в естестве человеческом, зело прекрасном...»
<...>
В третьем часу ночи она встала, прикрыв глаза. Когда мы оделись, посмотрела на мою бобровую шапку, погладила бобровый воротник и пошла к выходу, говоря не то шутя, не то серьёзно:
— Конечно, красив. Качалов правду сказал... «Змей в естестве человеческом, зело прекрасном...»
Дорогой молчала, клоня голову от светлой лунной метели, летевшей навстречу. Полный месяц нырял в облаках над Кремлём, — «какой-то светящийся череп», — сказала она. На Спасской башне часы били три, — ещё сказала:
— Какой древний звук, что-то жестяное и чугунное. И вот так же, тем же звуком било три часа ночи и в пятнадцатом веке. И во Флоренции совсем такой же бой, он там напоминал мне Москву...
Свидетельство о публикации №220030200177