Искушение Памфалона

Сир. mhaimen может означать как "евнух", так и "верующий".
Иеромонах Иларион Алфеев, "Преподобный Исаак Сирин. О божественных тайнах
и о духовной жизни", примечания.


В нашем многопоспешном, а потому и беспутнем общежитии они выделяются каким-то особенным, ни на что не похожим – воздухом, что ли... В русском этого нет, а в английском языке есть слово air, воздух, но и не только воздух – загляни-ка не поленись в словарь! Вот и вокруг Василия Петровича был такой же воздух и не воздух, а вот как пишут фон на иконе – так вот оно ближе...
Был он из тех, о ком говорят: "И волосом сив, а собой красив". Опять же, красота эта была особенная и больше заключалась не в чём-нибудь, а в глазах и взгляде. Он смотрел так, как смотрят маленькие дети, лет до трёх которые и не прошлись пока здешним умом достаточно и невозвратно, а только смотрят, и удивляются. Вот этот детский удивительный взгляд сохранил и Василий Петрович до самых своих довольно значительных, пусть и не преклонных годов. А хорошо или плохо это, о том судят по-всякому, но больше, конечно, в контре: "Жизнь прожил – а ума не нажил..." Это, разумеется, не совсем справедливо. Ум у нашего героя был, по названию ум. На самом деле он прожил свой ум, нажил и прожил, или же и не наживал, а сразу вошёл в ту воздушную область, что и внешне вокруг него разливалась этим особенным светом, и которая скорее заслуживает названия мудрости. Только это не та мудрость, которая высшая и последняя часть ума, а та мудрость, которая по слову апостола есть безумие... впрочем, перед Богом только. Но ведь и это что-нибудь да значит...
Это был лесковский Памфалон, но в более современном изводе.
Вообще в красоте и в искусстве, во всех формах и видах, в стремлении к изображению красоты, не постижению, но изображению, есть много женского, то есть лукавого и недостаточного, бьющего на внешний эффект и затмевающего суть. Преодолению такого внешнего служит то, что называют скоморошество. Это дело исчезающее. Настоящему скомороху в наши дни и делать особо не нужно ничего, в мире, который принял скоморошную личину и скоморошествует больше, чем живёт. Впрочем, царь Давид плясал перед скинией, и писал высоким слогом движения сокрушённого сердца. Разглядеть бы ещё, где скиния нынче, так оно может и к лучшему – что не молимся, а пляшем; да и молимся так, что сам запляшешь и царя Давида пригласишь...
Василий Петрович плясал всю жизнь один, как умел, а проплясав её, жизнь, сообразил о том, что пора бы теперь помолиться. Но уже для молитвы нужны двое: один кто говорит, другой кто внимает. Так мы понимаем молитву.
Василий Петрович и раньше смотрел в сторону скинии. Теперь же, отбросив некоторые попечения, свойственные пройденным возрастам и ненужные в том, в который вступил, он по слову писателя "пошёл резвее и дальше к цели..."; только там говорится "к цели евангельской", он же думал и понимал не совсем это. Он думал пополнить вечность, а для этого мало и Христа, которого самого вечность обнимает и ещё остаётся.
Рассуждения его с точки зрения скоморохов были совершенно еретические и невозможные.

Человек живёт в мире как в доме, но только внутреннем, обустроенном под себя, – внешний мир, сделанный своим. К нему приходят, и он сам тоже приходит, но только это всё совершается по очам внешним обыденным как события, в сугубой же действительности есть таинство самопознания тире самовыражения, что происходит одновременно, а по правде одно и есть. Плясавший перед скинией царь Давид ощущал в это время смертельное чувство, и сознавал, совершая по видимости событие, что сущность этого как бы события есть вещь совершённая, внутренняя: как бы он пляшет не перед, а в самой скинии, – что, разумеется, было и есть невозможно...
Зато, внутренний наш жилец обладает перед внешним между прочим тем преимуществом, что он способен своего распознавать без всякого труда и промедления, даже и минутного, а только – так сразу. Так и увидев скомороха Памфалона, распознал Василий Петрович сразу, что это на самом деле Памфалон, а не кто иной, и что он-то, сей Памфалон настоящий, и нужен ему для внутреннего убранства, уже получившего изъян и недостаточность и нуждающегося во спасении.
Памфалон, несомненно также опознавший его, тем не менее занимался спокойно своим делом не прерываясь, и никак своего познания не обнаруживал. Дело, которым занимался Памфалон, было важное и для его скоморошества нужное. Он, как это называется на особом языке людей технических, трахался с мамкой. Вместо слова трахался люди технические говорят другое, более сильное, но мы этого не можем сделать по причине вполне понятной без объяснения и уважительной.

– Как ты меня отыскал? Только не надо про "духа хлада".
– Нет, зачем же, – спокойно отвечал Василий Петрович, – я и в пустыне-то никогда не бывал. Если мне и говорить что-то о духе, то присутствующим лучше будет наперёд зажать покрепче носы. Я прочитал о тебе в книге.
Скоморох усмехнулся:
– Книги все сгнили! О какой книге ты говоришь?
– Старая книга. Не брал её в руки, наверное, лет двадцать. А тут взял случайно и не смог оторваться. Её написал падший ангел, а напечатали дьяволы в аду, выжгли кислотами на медных досках.
Памфалон отнял паяльник от мамки и поднял на лоб очки.
– Я понимаю тебя и понимаю, о чём ты говоришь, – медленно произнёс он. – Входи и садись где тебе вздумается, только не сядь на кошку: она любит спать в самых неожиданных, недоступных местах...
"Памфалончик, а ты прост, – подумал гость. – Ты берёшься так легко, как бывалая девушка, ибо нет никого легче на подъём, чем бывалая девушка..."
Вслух сказал:
– Единственный писатель в русской литературе, ангел...
– Падший, – повторил другой, шёпотом. – Потому и был он сведущ в неожиданностях натуры человеческой, только для тех неожиданных, кому падать самому не случалось.
И они помолчали, размышляя каждый по-своему о странных, в жизни случающихся вещах, благодаря которым взбираемся и не можем обратно, по лесенкам искусственных, навязанных энтелехий и придаточных предложений.

– Сам-то автор хоть понял, чего написал?
– Автор никогда не понимает. Потому и создаёт себе читателей, зрителей, жителей. Автор как дитя в зыбке – пускает пузыри, а жители утирают автору слюни и дают пососать.

Ветер, который ломает ветви деревьев, и ветер, который поднимает волны на озере – это один ветер, или разные?
Дерево – форма ветра, волны – форма ветра... Разные формы одного, разные, пока ветер не успокоился.
Где есть первое – там и второе, и там появляется третье, и четвёртое... На каком остановишься, то и становится снова первым для тебя, и начинает снова двоиться, троиться, и так далее... Один путь пройдёшь с любого места, один и тот же, поэтому нет смысла в остановке: это всего лишь форма, одна из многих, и ветер пока не успокоился.

– Я захожу в плохие места и творю благо, для тех кто мог бы получить от меня зло. Но не получит, как не получит и блага. Как видишь, есть свои плюсы и минусы.

– До недавнего времени считал это самодостаточным основанием для жизни. Теперь вижу – зашёл в тупик... Не тупик, а – вот как в спорте, знаешь, есть "коробочка": справа и слева и спереди закрыт, и не один и не одинок, а – закрыт, не видишь что есть другого, и есть ли...
– Знаю, бегал, "коробочка" вещь неприятная, кто же спорит. Но есть ведь ещё пути.
– Вниз?
– А вверх?
– А-га, – Василий Петрович оживился, он всегда получал живость вместе с открывающейся возможностью порезонёрить, – а-га, вот тут-то, брат, и загвоздка! Умствуя строишь себе... крышку, и сам себя этой крышкой – прикроешь, так она уже и не "коробочка", вещь неприятная, но допускает выходы... гм... вышеперечисленные; а уж из ящика, коли сыграл, не выйти до... некоторого, допустим, "радостного утра"... Человек большого ума, тот поболтается в этом, как хрен в проруби, ну как-то выберется обратно на волю. А малого ума человек, вот хотя бы и я, он так и останется как в тисках... не повернуться... ни охнуть ни вздохнуть! Никакой надежды.
– Бог.
– Не ве-рю, – твёрдо сказал Василий Петрович.
– И в Бога не веришь? – язвительно спросил скоморох.
"Сам-то веришь?"
– Я верю, – отвечал Василий Петрович со всем спокойствием, – в Бога. Я Ему не верю. И думаю так же, что и Он тоже не верит, что я верю.
Вопрос не смутил его и не озадачил. Он и сам не раз себя спрашивал о том же, и научился так отвечать, чтобы ответить и складно и ладно и правдиво, но при этом никого не смутить лишне и не озадачить. Пускай даже этот "никто" был во всех случаях никто иной, как он сам. Ведь нужно же и себя поберечь.

– Когда цапля стоит на снегу, она другого цвета.
– А если чёрный снег? Или цапля чёрная?
– Когда чёрная цапля стоит на чёрном снегу, она другого цвета.
– Ты просто переписал!
– А ты стремишься внести в это смысл.
– Не получается.
– Потому и не получается, что смысл там уже есть.
– Я не вижу смысла.
– Правильно. Смысл, если его видишь, на самом деле твой ум. Ум тире шум. Уйди в тишину, и увидишь.
– Что я увижу в тишине?
– Ничего.
– Там нет ничего?
– Там нет ничего.
– Тогда что я увижу?
– Что нет смысла в том, чтобы городить ум. Смысл – это болезнь ума. Когда выздоровеешь – поймёшь, что был болен.

"Только тут у них разнодумство и вышло. Василий Петрович говорил по склонности к говорению и потому, что давно не находил себе такого внимательного слушателя. Она же всё принимала за выражение мужского к себе интереса и соответственно подготавливалась, слушая разглагольствования Василия Петровича. И при этом попивала да попивала винцо из стакана. Потому что без Бахуса Венера холодна, говорит пословица. А мы прибавим, что без Бахуса, пожалуй, Венеры и не будет никакой, – так, томление духа и тела, грешная святость...
Лакеи Михаил и Антон, дежурившие на подхвате за дверью, уже давно ждали обычной развязки " когда же ты её уже...".  Мария Васильевна и сама ждала чего-то в таком духе. Но зная уже по опыту нерешительность нашего мужика, ведь это не в Анталии, она наконец решила сама взять в руки поводья и в некотором роде кнут... И предложить говоруну...
Он отвечал в том духе, что "всё это хорошо, но только ничего у нас с вами не получится".
– Да почему? – со смехом сказала Мария Васильевна.
Василий Петрович посмотрел на неё с сожалением, это больше из-за смеха, и сказал:
– Да та-ак; я знаю.
– Да почему же, почему? – повторила она, уже раздражаясь таким необъяснимым и впервые встреченным упрямством человека... которому, можно сказать, в нос суют... а он и нос воротит!
Василий Петрович вдаваться в объяснения не стал, а кратко повторил, что "знает"." Что? – прервав чтение, обратился он к скомороху.
Вместо ответа Памфалон вынул свёрнутый вчетверо листок из кармана, расправил, разгладил его, повозив туда-сюда через спинку стула – превосходный способ для исправления смятых бумажных листков! – и начал:
– Его поведение вызвало ещё сильнейшее раздражение в жене: вот ведь, в самом деле, какой нашёлся ещё Иосиф... Мария Васильевна была в состоянии, в каком она была способна на самые неожиданные и неподобающие даме поступки. Она сама наливала себе из бутылочки красненькое в стакан и пила прямо стаканом, и в непродолжительное время сделалась совсем пьяна.
Тут она повела себя так, как многие дамы и более высокой жизни ведут в подобном положении, то есть после красненького. Она встала и на глазах у него разделась догола, и легла голая на постель. Василий Петрович сам не зная зачем подошёл к ней и сел рядом на край постели. Она сказала:
– Возьми меня.
Как вспоминал после наш герой, при этих словах с ним приключилось престранное. "Я смотрю на неё, а вижу свинью, не женщину, а свинью... ну и, понятное дело, охладею тут же. Отвернусь – вроде и ничего, и даже захочется... А снова гляну – лежит голая большая свинья..."
Так ничего у них и не получилось, как он и говорил." Это? – сложив листок, скоморох упрятал его обратно, в карман. – Это я читал, давно... Кто писал, не знаю, не сказано здесь. Но кто-то очень знакомый.
"Не ты ли, Памфалон? Не ты разве писал? Не ты..."
– Она правда на свинью похожа была, – вслух произнёс Василий Петрович.

– Понимание, полное, в целокупности всего что дано, невозможно без разделения, без появления и внедрения в неопределённое изначальное целое – третьего, имя же ему на букву С...
– The earth will shake, and two will break, – ни к селу ни к городу завопил вдруг его собеседник высоким ломающимся бесовским голосом. – Жалко, ах жалко до чего его!
– Кого?
– Ф-фёдора... ы-ы-ы!..
– Я про Фому – он мне про Фёдора! Говорю, на букву С.
– Баба, что ли? – захохотал Петрович. – На С дак!
– Ну почему обязательно баба? С чего баба? У тебя всё только бабы на уме!
– Ну дак, мудрость, – стал доказывать Василий Петрович, – знаешь, открыли мудрые люди: до эпизода создания женщины в Книге Бытие нет ни одного слова на букву Самет, – а ведь это первая буква в имени Сатана... Значит, баба и есть он, сатана.
– Ты хоть в бане это не скажи, – вспомнил школьную присказку Памфалон.
– А почему?
– Шайками закидают!
Они выпили и захрустели валдайским огурчиком...
– Так что там с этим третьим? – временно посвежевшим голосом сказал собутыльник.
– Смерть! Слово на букву С – смерть. Смерть разделяет дотоле неопределённое целое, и так даёт человеку его самого, как он есть. А не как он может сам себе видеться... Осознав собственную смертность, конечность, только осознав это, и стал человек человеком. А до этого он и жену-то не видел свою, не говоря уже о чём другом...
– И этот скоморох запрещает мне ковырять в носу, – с удовольствием вспомнил и ... старую присказку. – У самого бабы на уме – а меня шпыняет... так всегда. Человечью конечность каждый день понимаем. Спать ложась. Уснул, и нету... конец.

– Сыграть квадрат нетрудно, если играть круг. Помните – Булгаков, "Театральный роман"? Елагин? Полный? "– Не понимаю!.. Жена полковника перед ним, а он чего-то пойдёт... Не чувствую!" Вот то-то самое – не понимаете! Тянет сыграть результат, прав Аристарх Платонович, прав тысячу раз. Играть квадрат квадратом... Да это же всё равно что выйти из средних дверей. Только сбоку! Там, где пианино. В жизни разве бывают прямые углы? Помилуйте, да вообще ни од-но-го! Только круглые... Играй круглый угол, и будет вам и квадрат, и счастье... на сцене, за кулисами и в буфете. А то прёшь как на медведя... не в берлоге... альков... в пеньюаре не заблудись...
Так бормотал скоморох Памфалон, себе в бороду, снова садясь и принимаясь за работу.

В шестьдесят лет нетрудно сделать выбор. В шестьдесят – уже нетрудно. В шесть за тебя выбирают родители, в шестнадцать природа, в тридцать шесть жена Наталья, а в шестьдесят уже сам.
В шестнадцать бурлят потоки, ручейки, водоворотит натура которая натуранс и бунтует против которая натурата. Голоса становятся грубыми, жесты – резкими... У девочек, наоборот: неестественно повышается голос и плавятся движения в нежности, ещё не готовой воспринять грубость, но уже понимающей – что за ней кроется... Много не поговоришь. Налетят посторонние лица и потребят сусеки тебя не спросясь.
А теперь хорошо. Пустыня. Каменистый свет. Как на иллюстрациях Г. Доре. Душа, как Антигона (или географически близкая Рицпа), не спит, стережёт тело с апреля по октябрь. Зверя не подпустим, и сами не озвереем... Тут выходит и говорит: оставьте, дескать, мёртвым их мёртвых. Следовательно – что? Только то, что оставленное так и остаётся, но душа забирается и уводится, не препоясанная, куда-то туда...
А нам-то что? Нам, например, читать: "И что есть сердце милующее?.. Возгорение сердца у человека о всем творении, о людях, о птицах, о животных, о бесах и о всякой твари. При воспоминании о них и при воззрении на них очи у человека источают слезы, от великой и сильной жалости, объемлющей сердце. И от великого терпения умаляется сердце его, и не может оно вынести, или слышать, или видеть какого-либо вреда или малой печали, претерпеваемых тварью. А посему и о бессловесных, и о врагах истины, и о делающих ему вред ежечасно со слезами приносит молитву, чтобы сохранились и очистились; а также и о естестве пресмыкающихся молится с великой жалостью, которая возбуждается в сердце его до уподобления в сем Богу". Мар Исаак Сирин, епископ Ниневийский.
Пляши, обливаясь слезами, весёлый Памфалон! И о тебе, бес, как о всякой твари, болит сердце – там, где нет печали и воздыхания другого, как о тех, кто здесь. Искушение приводит в пустыню рано или поздно, там-то затихнут и бубенцы твои, в круге света душа станет выплясывать сбережённое тело. Тогда вспомним всех тех, кого оставили за спиной. И боль сильнейшая прежней овладеет мёртвым, и не отпустит больше никогда.
Не увидеть вечность иначе как под маской или с раскрашенным лицом, как пародию на самое себя – бесконечность, как обещание завтрашнего хлеба – в искажённом переводом виде ставшего сегодняшним. Прости нам, как и мы прощаем... Ох, и плясать нам не переставая... нам, "чей безумный разум притворяется совершенным". Нет, не будет нам вечности. Не будет потому, что не разглядим: заполонили всё своими безумными и ложными видами.
Нет уж, пусть слово остаётся несказанным, пояс – неразвязанным, а руки крестом сложить на груди – успеется всегда...


2020 г.


Рецензии