de omnibus dubitandum 106. 380
Глава 106.380. ПЫШУЩАЯ ЖАРОМ ЗЕМЛЯНИКА…
Их губы обладали абсурдным сходством складки, тона и текстуры. У Венкова верхняя напоминала формой летящую прямо на вас морскую ширококрылую птицу, тогда как нижняя, полная и хмурая, придавала его обычному выражению оттенок жестокости. Ни малейших признаков этой жестокости не замечалось в губах Клэ, но вырезанная в форме лука верхняя и великоватая, пренебрежительно выпяченная, матово-розовая нижняя повторяли рот Венкова в женском ключе.
В поцелуйную пору (две нездоровых недели беспорядочных долгих объятий) как бы некая странно стыдливая ширма отъединила наших детей от бесновавшихся тел друг дружки. Впрочем, прикосновения и отклики на прикосновения все равно пробивались сквозь нее, будто далекая дрожь отчаянных призывов.
Неустанно, неотступно и нежно Венков терся своими губами о ее – вправо, влево, вниз, вверх, жизнь, смерть, – отчего этот жаркий цветок раскрывался, являя контраст между невесомой нежностью наружной идиллии и грубым обилием потаенной плоти.
Были и другие поцелуи.
– Мне хочется попробовать твой рот изнутри, – сказал Петр. – Господи, как хотел бы я стать Гулливером величиною с гнома и исследовать эту пещеру.
– Могу предложить язык, – ответила она и предложила.
Большая, вареная, еще пышущая жаром земляника. Венков всасывал ее так далеко, как та соглашалась втянуться. Он прижимал Клэ к себе, проникая в ее нёбо. Их подбородки были совершенно мокры.
– Дай платок, – сказала она, бесцеремонно вворачиваясь рукой в карман его брюк, но тут же выдернула ее, предоставив ему достать платок самому. Без комментариев…
(– Я очень ценю твой такт, – говорил он ей, когда они впоследствии с благоговением и весельем вспоминали те радости и те затруднения, – но мы с тобой потеряли кучу времени – груду невозвратимых опалов).
Он изучал ее лицо. Нос, подбородок, щеки – все обладало такой мягкостью очертаний (воскрешающей в памяти кипсеки, широкополые шляпы и пугающе дорогих девиц в Тифлисе), что слащавый воздыхатель вполне мог вообразить, будто профиль ее выкроен в подражание бледному цветку тростника, этого немыслящего человека – pascaltrezza, – а некий более ребячливый и чувственный перст мог полюбить, да, собственно, и полюбил блуждать по этому носу, щекам, подбородку.
Воспоминания, как полотна Рембрандта, темны, но праздничны. Воспоминаемые приодеваются к случаю и застывают. Память – это фотостудия de luxe {Роскошная (фр.)} на бесконечной улице Тифлиса. Темная бархатка, в тот день державшая волосы Клэ (в день, когда был сделан в уме этот снимок), отсвечивала на шелке виска продолжением меловой полоски пробора. Волосы стекали вдоль шеи долго и гладко, плечо рассекало поток, и матово-белое горло с треугольной изысканностью проступало сквозь черную бронзу струй.
Чуть подчеркнуть легкую вздернутость ее носа, и он превратится в Викторин; чуть сгладить – в нос самоеда. У обеих сестер передние зубы были самую малость великоваты, а нижняя губа самую малость полновата для умирающей в мраморе идеальной красы; а поскольку носы оставались у обеих вечно заложенными, девочки (особенно позже, в пятнадцать и в двенадцать) выглядели в профиль не то заспанными, не то одурманенными. Тусклая белизна кожи Клэ (в двенадцать, шестнадцать, двадцать, тридцать три и так далее) представлялась великой редкостью рядом с золотистым пушком Виктории (в восемь, двенадцать, шестнадцать, двадцать пять, кончено). В обеих длинная чистая линия шеи, полученная прямиком от Марии Ивановны, мучила чувства непостижимыми, невыразимыми посулами (матерью так и не сдержанными).
Глаза. Темные, карие глаза Клэ. Что такое глаза, в конце-то концов (осведомляется Клэ)? Две дыры в маске жизни. Что (спрашивает она) значат глаза для существа родом с иной корпускулы или с иного млечного пузырька, существа, которому органом зрения служит (допустим) внутренний паразит, внешне напоминающий писанное от руки слово «deified»{Боготворимый (англ.)} (или, скажем, «недороден»)? Что, в самом деле, означала бы пара прекрасных глаз (человечьих, лемурьих, совиных) для того, кто нашел бы их на сиденье коляски?
Все-таки позволь, я, твои опишу. Раек: темно-карий с янтарными спицами или крупицами, размещенными вкруг серьезных зениц наподобие супротивных часов циферблата. Веки: в складочку (рифмуясь по-русски со взятым в винительном падеже уменьшительным от ее имени). Разрез глаз: томный. В ту сатанинскую ночь черной мзги, в самый трагичный, почти роковой миг моей жизни (Венкову, хвала небесам, теперь уже сорок – рукою Клэ), сводня на Кубани со странным старанием напирала на «долгие глаза» своей трогательной, обожаемой внучки. О, как он отыскивал следы и приметы своей незабвенной любви, носимый ненасытным страданием по всем окрестностям Европы, Турции, Дона, Кубани и Грузии!
Он заново открывал для себя ее руки (забудем про обгрызенные ногти). Пафос запястий, грациозность фаланг, ждущих смиренного преклонения, пелены набухающих слез, мук безысходного обожания. Он касался ее запястья, словно умирающий доктор. Кроткий безумец, он гладил параллельные черточки, штрихующие предплечье брюнетки. Он возвращался к костяшкам кистей. Пальцы, пожалуйста.
– Я сантиментальна, – говорила она. – Я люблю, когда ты лобзаешь мои элегантные удлиненные белые кисти.
На тыльной стороне левой ее кисти имелась точь-в-точь такая же крохотная бурая родинка, как та, что метила его правую. Она уверена, сказала она – легкомысленно или лукаво, – что это прямая наследница родимого пятнышка, хирургически удаленного маман с этого самого места в давние годы, в пору ее влюбленности в одного негодяя, который сетовал, будто оно напоминает ему клопа.
В послеполуденной тишине с холма иногда долетало предтуннельное «ду-дуу» поезда двенадцать-ноль-две на Тифлис, где и могла произойти упомянутая перемена.
– «Негодяй» слишком сильное слово, – заметил Венков.
– Я придаю ему любовный оттенок.
– Все равно. Мне кажется, я его знаю. Сердца в нем меньше, чем остроумия, это верно.
Пока он вглядывается, ладонь просящей подаяния расплывается, перетекая в ладонь подающего, просящего долгой жизни. Помаргивая в зеленом под сенью ясеня солнечном свете, Клэ объяснила пылкому предсказателю, что беловатые кружки, такие же, как у тургеневской Кати, еще одной невинной девушки, называют в Грузии «вальсами» («потому что госпожа протанцует всю ночь»).
В день своего двенадцатилетия, 21 июля 1887 года, девочка бросила грызть ногти, проявив великолепную силу воли (двадцать лет спустя она точно так же покончила с курением). По чести говоря, можно было бы привести список кое-каких поблажек – к примеру, блаженное впадение в усладительный грех на Рождество, когда уже не встретишь Culex chateaubriandi Брауна. Новое и уже нерушимое решение было принято ею на Святки, после того как мадемуазель Ларивьер пригрозила натереть бедной Клэ кончики пальцев французской горчицей и привязать к ним жокейские колпачки из зеленой, желтой, оранжевой, красной и розовой шерсти (желтый указательный поистине представлял собой trouvaille).
Венкова – вскоре после праздничного пикника – нежным наваждением обуяла потребность целовать руки своей душечки, и ногти ее, хоть все еще квадратноватые, окрепли достаточно, чтобы справляться с невыносимым зудом, терзавшим здешних детишек в разгар лета.
В последнюю неделю июля в этих местах с дьявольским постоянством появлялись самки шатобриановых комаров.
…расчесывая когтями или ногтями места, которые уже навестили мохноногие насекомые, отличавшиеся неуимчивой и нерассудительной жаждой крови Клэ и Арделии, Виктории и Люсили (размножаемых зудом).
Этот «бич божий» появлялся с такой же внезапностью, с какою и исчезал. Комары оседали на ладные голые руки и ноги даже без намека на гудение, в своего рода recueilli молчании, отчего внезапный укол их воистину адских хоботков отзывался – по контрасту – медным взревом полкового оркестра.
Минут через пять после нападения – в потемках, между ступенями веранды и остервенелым от сверчков садом – возникало жгучее раздражение, на которое люди сильные и хладнокровные не обращали внимания (твердо зная, что оно продлится всего только час), но любимые, слабые, сладострастные не упускали возможности чесать, чесать и чесать до узюмления (столовское словцо). «Сладко!» – бывало, вскрикивал Пушкин, в связи с иным, в Царском водившимся видом.
Всю неделю, последовавшую за днем ее рождения, с несчастных ногтей Клэ не сходили гранатовые пятна, а после особенно упоенного, самозабвенного расчесывания по голеням ее буквально струилась кровь, жалостно видеть, размышлял озабоченный обожатель, а все же не лишено стыдного обаяния, – ибо и в самом деле, кто мы в этом удивительном мире, как не гости и испытатели? – ведь верно, верно.
Бледная кожа девочки, на взгляд Венкова столь волнующе тонкая, столь беззащитная перед зверской иглой, была, тем не менее, крепка, как самаркандский шелк, и выстаивала против всех покушений на самоосвежевание, когда бы Клэ – с глазами, словно подернутыми дымкой эротического транса, с которым Венков уже понемногу свыкся во время их безудержных поцелуев, с приоткрытыми губами, с зубами, покрытыми глянцем слюны, – ни принималась всеми пятью перстами скрести розовые бугорки, порожденные укусами редкого насекомого, – ибо он действительно редок и удивителен, этот комар, – и редок и радостен был облик моей любимой, старавшейся утолить вожделение своей драгоценной кожи, оставляя на пленительной ножке сперва перламутровые, потом рубиновые полоски и обмякая на краткий миг от блаженства, в которое, словно в вакуум, с обновленным неистовством врывался свирепый свербеж.
– Послушай, – сказал Венков, – если ты не остановишься, как только я досчитаю до трех, я открою вот этот нож (открывает нож) и пропорю себе ногу, чтоб она стала твоим под стать. Ну, умоляю тебя, грызи хоть ногти, что ли! Все будет лучше этого.
Может быть, оттого, что жизненные соки Венкова отличались большею горечью – даже в те счастливые дни, – шатобрианов комар никогда им особенно не увлекался. Ныне он, кажется, исчезает, ибо и климат стал попрохладнее, и какие-то остолопы затеяли осушать чарующе тучные топи вокруг Кубани, как равно и невдалеке от Тифлиса, в Имеретии, и Колхиде.
Свидетельство о публикации №220030301777