Михаил Кузмин

Один из самых загадочных поэтов Серебряного века Михаил Алексеевич Кузмин родился в Ярославле в октябре 1872 года. Отец его, был морским офицером, мать - дочерью не богатого помещика Ярославской губернии. Уникальная впечатлительность и душевная тонкость рано сделали Михаила одиноким, нелюдимым, обособленным от всех. С ранних лет духовной родиной одинокого юноши стали литература и музыка. Россини, Вебер и Шуберт формировали его личность музыканта, Шекспир, Сервантес, Мольер, Гофман – поэта, рождая в душе будущего «гражданина мира» некую раздвоенность, тот загадочный сплав  слов и звуков, который вскоре будет очаровывать его слушателей.
Начинал учиться Кузмин в Саратове, куда был увезен родителями в возрасте полутора лет, в той же гимназии, в которой в свое время учился Чернышевский. Однако уже осенью 1884 года семья поэта переехала в Петербург. Летом 1891 года Кузмин поступил в консерваторию. В это время его музыкальные увлечения выливались в сочинение многочисленных произведений, преимущественно вокальных. Он пишет много романсов, а также опер на сюжеты из классической древности. Впрочем, консерваторию Кузмин так и не закончил.

К 1893 г. относится бурный  гомосексуальный роман Кузмина с неким «князем Жоржем» (не известно, кто скрывался под этим светским псевдонимом). «В 1893 году я встретился с человеком, - откровенно писал Кузмин в дневнике, - которого очень полюбил, и связь с которым обещала быть прочной... Весной (1895 г.) я поехал с князем Жоржем в Египет. Мы были в Константинополе, Афинах, Смирне, Александрии, Каире, Мемфисе. Это было сказочное путешествие по очаровательности... и небывалости виденного… В Вене мой друг умер от болезни сердца, я же старался в усиленных занятиях забыться...» Это путешествие дало темы для многих произведений Кузмина последующего времени. Эллинистическая Александрия надолго стала источником для его писаний, как в музыке, так в литературе. Он признавался своему другу  Чичерину: «Я положительно  безумею, когда только касаюсь веков около первого; Александрия, неоплатоники, гностики, императоры меня сводят с ума и опьяняют…»

По возвращению в Россию, Кузмин увлекся расколом. Каждое лето он стал проводить в провинциальных городках или в деревнях на Волге. «Удивила его тогдашняя внешность, - вспоминал художник Добужинский. - Он носил синюю поддевку и, своей смуглостью, черной бородой и слишком большими глазами, подстриженный «в скобку», походил на цыгана...»

В круг той художественной интеллигенции, которая играла столь большую роль в духовной жизни русского общества на рубеже веков, Кузмин впервые вошел как музыкант. Сам он признавался: «Почти до 1904 года не занимался литературой, готовя себя к композиторской деятельности, покуда некоторые мои приятели не обратили внимания на мои опыты, на которые я сам смотрел лишь  как на текст к музыке». Дебют Кузмина как поэта состоялся в декабре 1904 года, когда вышел в свет альманах «Зеленый сборник стихов и прозы», где был напечатан цикл его стихотворений «XIII сонетов», а также оперное либретто.

В 1906 г. в «Весах» был опубликован роман Кузмина «Крылья», содержавший своего рода опыт гомосексуального воспитания. Книга произвела эффект литературного скандала и надолго определила автору репутацию совершенно одиозную и однозначную, вызвав травлю в печати. Кузмин же принципиально не только не старался скрыть характер своей интимной жизни, но и делал это с небывалой для того времени открытостью. В том же году были опубликованы  «Александрийские песни» – первая русская книга, написанная верлибром, и ставшая на долгие годы как бы эмблемой творчества Кузмина. Читатели были буквально ошеломлены новаторством и искренностью его стихов.

Именно в качестве автора «Песен» Кузмин вошел петербургский литературный мир, познакомившись и сблизившись со многими поэтами-символистами — Блоком, Белым, Брюсовым и другими.

В 1907 году появился цикл стихов «Любовь этого лета» (позже он вошел в сборник «Сети»). Это была первая в России первоклассная поэзия на «запретную тему» гомосексуальной любви, прорвавшаяся сквозь табу. Кузмин выступает в ней не просто певцом любви, но певцом любви плотской, телесной – притом светлой, а не темной: «Глаз змеи, змеи извивы, пестрых тканей переливы, небывалость знойных поз… То бесстыдны, то стыдливы, поцелуев все отливы, сладкий запах белых роз…» Вообще же любовь Кузмина – тихая, музыкальная, как будто лунная. Она вся в трепете ласковых предчувствий, она – ожидание нежности. Критика отмечала, что Кузмин «хорошо овладел пушкинской игривостью и непринужденностью». Его поэзию проникает «дух мелочей, прелестных и воздушных». Здесь нет могучих страстей или философских раздумий, зато есть мир прелестных и естественных человеческих чувств и чуть-чуть насмешливых мыслей: «Мы веселимся до утра в веселых масках карнавала, давно уж кончена игра, а нам все мало, мало, мало…». В этом было что-то от французского рококо, и действительно, стихи Кузмина  – прекрасная стилизация под дух XVIII века (эпоху маскарадов, кружев, шелка и очаровательной фривольности)…
При всей своей связанности с символистами, Кузмин внутренне всегда сохранял свободу от каких бы то ни было попыток подчинить себя групповой дисциплине и групповым интересам. В первом номере «Аполлона» за 1910 год была напечатана его программная статья «О прекрасной ясности», в которой Кузмин критиковал «туманности» символизма и провозглашал  ясность главным признаком художественности. Выступление Кузмина считают одним из наиболее явных предакмеистических манифестов. Впрочем, в круг акмеистов Кузмин так никогда и не вошел.

В августе 1912 года в издательстве «Аполлон» вышла вторая книга поэта «Осенние озера». По своему составу она была очень многообразна. Здесь и газэлы, духовные стихи, выдержанная в духе Средневековья поэма «Всадник». Чувствовалось сильное влияние на автора стихов  Данте, Петрарки и трубадуров. В 1914 году появился третий сборник «Глиняные голубки», в котором  царила совсем иная атмосфера дендизма и пасторальной галантности XVIII века.

Как практически все русские интеллигенты Кузмин приветствовал Февральскую революцию, в которой увидел великое завоевание народа. Так же положительно отнесся он поначалу к Октябрьской революции, но в дальнейшем нежелание и неумение приспосабливаться привело его почти к полной изоляции в литературной жизни конца двадцатых и всех тридцатых годов. При этом сам Кузмин не допускал для себя мысли об эмиграции, считая, что только в России он может жить и работать.

 В 1918 году вышел сборник стихов Кузмина «Вожатый», в 1919  - его роман о жизни Калиостро. 1921-й год принес еще два сборника стихов — «Эхо» и «Нездешние вечера». Но, несмотря на такую активность, Кузмина постоянно преследовали финансовые трудности. Последние годы своей жизни в Советской России  сам Кузмин сравнивал  с жизнью Ионы в чреве кита. Его стихи пропали из печати. Лишь чудом увидела свет в 1929 году насквозь экспрессионистская и жестоко раскритикованная советской критикой  книга стихов «Форель разбивает лед». После этого он замолчал навсегда. В феврале 1936 года старого и больного поэта положили в Куйбышевскую (бывшую Мариинскую) больницу в Ленинграде, где 1 марта он скончался от воспаления легких.

В 30-е гг. Кузмин жестоко бедствовал. Поэтому он  был очень рад, когда в 1933 г. Государственный литературный музей купил его «Дневники».  Однако после смерти поэта его бумаги были истребованы из Гослитмузея органами НКВД. «Кузмина уже не было в живых той порой, - пишет исследователь его творчества А.Г. Тимофеев, - когда по его «Дневнику» (либо в том числе - и по его «Дневнику») начали брать людей…» В 1938 г. был арестован и погиб его друг Юрий Юркун. Из его дома был изъят большой архив неопубликованных произведений Кузмина, бесследно исчезнувший потом во время блокады. 

ххх

Я не с готовым платьем магазин,
Где все что хочешь можно взять померить
И где нельзя божбе торговца верить;
Я — не для всех, заказчик мой один.

Всех помыслов моих он господин,
Пред ним нельзя ни лгать, ни лицемерить,
Власть нежную его вполне измерить
Тот может лишь, над кем он властелин.

Ему я пеструю одежду шью,
Но складки легкие кладу неровно,
Ему я сладостно и горько слезы лью,
О нем мечтаю свято и любовно.

Я мудрый швец (заказчик мой один),
А не с готовым платьем магазин.

ххх

Твое письмо!.. о светлые ключи!
Родник воды живой в пустыне жаркой!
Где мне найти, не будучи Петраркой,
Блеск жгучих слов, как острые мечи?

Ты, ревность жалкая, молчи, молчи…
Как сладко в летний день, сухой и яркий,
Мечтать на форуме под старой аркой,
Где не палят жестокие лучи.

Опять я вижу строчек ряд небрежных,
Простые мысли, фразы без затей.
И, полон дум таинственных и нежных,
Смотрю, как на играющих детей…

Твое письмо я вновь и вновь читаю,
Как будто прядь волос перебираю.

ххх

Как без любви встречать весны приход,
Скажите мне, кто сердцем очерствели,
Когда трава выходит еле-еле,
Когда шумит веселый ледоход?

Как без любви скользить по глади вод,
Оставив весла, без руля, без цели?
Шекспир влюбленным ярче не вдвойне ли?
А без любви нам горек сладкий мед.

Как без любви пускаться в дальный путь?
Не знать ни бледности, ни вдруг румянцев,
Не ждать письма, ни разу не вздохнуть
При мадригалах старых итальянцев!

И без любви как можете вы жить,
Кто не любил иль перестал любить?..

ххх

Прекрасен я твоею красотою,
Твое же имя славится моим.
Как на весах, с тобою мы стоим
И каждый говорит: «Тебя я стою».

Мы связаны любовью не простою,
И был наш договор от всех таим,
Но чтоб весь мир был красотой палим,
Пусть вспыхнет пламень, спящий под золою.

И в той стране, где ты и я одно,
Смешались чудно жертва и убийца,
Сосуд наполненный и красное вино,

Иконы и молитва византийца,
И, тайну вещую пленительно тая,
Моя любовь и красота твоя.

ххх

Среди ночных и долгих бдений
И в ежедневной суете
Невидимый и легкий гений
Сопутствует моей мечте.

Нежданную шепнет строку,
Пошлет улыбкой утешенье
И набожному простаку
Простейшее сулит решенье.

И вот небедственны уж беды,
Печаль забыта навсегда,
И снятся новые победы
Простого, Божьего труда.

Я долго спутника искал
И вдруг нашел на повороте:
В поверхности любых зеркал
Его легко, мой друг, найдете.

Печален взор его лукавый,
Улыбок непонятна вязь,
Как будто недоволен славой,
Лишь к славе горестной стремясь.

Вы так близки мне, так родны,
Что кажетесь уж нелюбимы.
Должно быть, так же холодны
В Раю друг к другу серафимы.

Но спутник мой — одна правдивость,
И вот — пусты, как дым и тлен,
И бесполезная ревнивость,
И беглый чад былых измен.

И вольно я вздыхаю вновь,
По-детски вижу совершенство:
Быть может, это не любовь,
Но так похоже на блаженство!

КУЗМИН В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ

***
 Поздно вечером явился поэт Кузмин. Из каких эпох пришел к нам этот удивительный человек? Даже наружность его необычайна: маленькая фигурка, а лицо с огромными черными миндалевидными глазами напоминает фаюмские портреты из саркофагов мумий; также и образы русских икон приходили на память при виде этого аскетического лица с темной бородкой. Однако святым он совсем не хотел ни быть, ни казаться, да и все его обхождение было крайне просто, непритязательно. С беспримерной откровенностью и невинностью он время от времени читал друзьям, к кругу которых и я впоследствии принадлежала, свои дневники без всяких сокращений, не стремясь ничего в своей жизни изобразить иначе, чем это было на самом деле. Страсти к друзьям он подчинялся как высшей силе и несказанно страдал при всяком разрыве. При этом он был искренне набожен, и эта набожность носила строго православный характер. К своим утонченным стихам он сам сочинял музыку и пел их, аккомпанируя себе на рояле. Я восхищалась его "Александрийскими песнями". Все в нем было свободно от всякой позы, естественно, даже по-детски безыскусно. В нем в удивительном смешении встретилась фривольность XVIII века, знатоком которого он был, как и Сомов, российское православие и александрийская Греция.

 (Сабашникова)

***
Кузмин в русской рубахе без
пояса гнется, бывало, над рукописью под парком самовара; увидев меня,
наливает мне чай, занимает меня разговором, с раскуром: уютный, чернявый,
морщавый, домашний и лысенький; чуть шепелявит; сидит, вдруг пройдется; и -
сядет: "здесь" - очень простой; в "Аполлоне" - далекий, враждебный,
подтянутый и элегантный; он - антагонист символистам; на "башне" влетало ему
от Иванова.

***
 М. Кузмин, уже ахнувший "Крыльями" [Повесть], стал шепелявить
стихи, кокетливо опуская глаза.

***
Но что было - кольца. Не ручные
(наперстные), если и были - не помню и не о них говорю, и не ушные - хотя к
этому лицу пристали бы как припаянные, были - волосяные. С гладкой небольшой
драгоценной головы, от уха к виску, два волосяных начеса, дававших на висках
по полукольцу, почти кольцу - как у Кармен или у Тучкова IV, или у человека,
застигнутого бурей.
 Вот он закурил папиросу, и ореховое лицо его с малиновой змейкой улыбки
- как сквозь голубую завесу... (А где-то завеса - дымовая. Январь 1916 года.
Война.)
 Занеся голову на низкую спинку дивана и природно, как лань, красуясь...

 (А. Белый)

****
В обращении Кузмин был как-то по-старушечьи старомодно ласков. Гумилева он называл Коленька, Георгия Иванова – Егорушка, Георгия Адамовича – Жоржик. На «ты», что было принято среди поэтов, был только с Гумилевым. Интересовался он исключительно «злобою дня», т. е. домлитовскими слухами и сплетнями. Главным образом, любовными.

***
Меня уже не поражали его огромные подведенные глаза. Вблизи они казались не такими неправдоподобно огромными. «Византийские»? Да, пожалуй. Но больше всего они, когда я их хорошо рассмотрела, напоминали глаза верблюда. Ведь у верблюда глаза выпуклые, томные, совсем как у прелестных персианок на картинках «Тысячи и одной ночи».

***
Кузмина усадить за рояль было нелегко. Он капризно отказывался: – Нет, в другой раз… Я не в голосе… Не могу… У меня от пения зубы болят… Но какой-нибудь ревностный поклонник брал его под руку и вел к роялю. И Кузмин, не без удовольствия, уступал насилию… И вот Кузмин за роялем. По гостиной проносится восторженный вздох. Кузмин наклоняет голову к клавишам и весь как-то съеживается, на глазах стареет, становится старичком. Нет, даже не старичком, а старушкой. Вернее, старичком похожим на старушку. Он жеманно, по-старушечьи, касается клавишей маленькими коричневыми, высохшими ручками. Кузмин поет. Голоса у него нет. Он пришепетывает, и, как рыба, округлив рот, глотает воздух.
Кузмин в моем присутствии почти никогда не говорил серьезно. Он был очень болтлив, но не выносил ученых разговоров, как он их называл

 (Овдоевцева)

***
Две узкие комнаты с окошками у потолка, точно в подвале. Но это не подвал, напротив, – шестой этаж. Если подняться на носки или, еще лучше, стать на стул – внизу виден засыпанный снегом Таврический сад. Комнаты небольшие. Мебель сборная. На стенах снимки с Боттичелли: нежно-грустные дети-ангелы на фоне мягкого пейзажа, райски-земного. Много книг. Если посмотреть на корешки – подбор пестрый. Жития святых и Записки Казановы, Рильке и Рабле, Лесков и Уайльд. На столе развернутый Аристофан в подлиннике. В углу, перед потемневшими иконами, голубая «архиерейская» лампадка. Смешанный запах духов, табаку, нагоревшего фитиля. Очень жарко натоплено. Очень светло от зимнего солнца. Это комнаты Кузмина в квартире Вячеслава Иванова. Первая – приемная, вторая – спальня.

***
Итак – Кузмин только что сбрил бороду. Еще точнее: перестал интересоваться своей внешностью, менять каждый день цветные жилеты, маникюрить руки. Перестал запечатывать письма оранжевым сургучом с оттиском своего герба, перестал душить их приторным «Астрисом». Короче: апостол петербургских эстетов, идеал денди с солнечной стороны Невского стал равнодушен к дендизму и к эстетизму. Маркизы, мушки, XVIII век, стилизованное вольнодумство, подвиги великого Александра, лотосы, Нил, нубийцы, опять XVIII век и маркизы – все, о чем писал Кузмин до тех пор, – перестало его интересовать вместе с галстуками и цветными сургучами.

***
Внешность его почти уродливая и очаровательная. Маленький рост, смуглая кожа, распластанные завитками по лбу и лысине, нафиксатуаренные пряди редких волос – и огромные удивительные «византийские» глаза. Жизнь Кузмина сложилась странно. Литературой он стал заниматься годам к тридцати. До этого занимался музыкой, но недолго. А раньше? Раньше была жизнь, начавшаяся очень рано, страстная, напряженная, беспокойная. Бегство из дому в шестнадцать лет, скитания по России, ночи на коленях перед иконами, потом атеизм и близость к самоубийству. И снова религия, монастыри, мечты о монашестве. Поиски, разочарования, увлечения без счету. Потом – книги, книги, книги, итальянские, французские, греческие. Наконец, первый проблеск душевного спокойствия – в захолустном итальянском монастыре, в беседах с простодушным каноником. И первые мысли об искусстве – музыке... Кузмин готовился быть композитором – учился у Римского-Корсакова. Консерваторий не кончил, но музыки не бросил. Стихам Кузмина «учил» Брюсов. – Помилуйте, Валерий Яковлевич, как же сочинять? Я не умею. Мне рифм не подобрать. И Брюсов учил тридцатилетнего начинающего «подбирать рифмы». Ученик оказался способным.

 (Г. Иванов)

***
Как это ни странно, но старопечатный «Пролог» и пристрастие к французскому XVIII в., романы Достоевского и мемуары Казановы, любовь к простонародной России и вкус к румянам и мушкам – все это было в Кузмине чем-то внутренне оправданным и гармоничным.

 (Чулков)

****
Михаил Кузмин – в его наружности есть нечто столь древнее, что является мысль, не он ли одна из египетских мумий, колдовством возвращенная в жизнь и память.
У него огромные черные миндалевидные глаза, гладкая чёрная борода, обрамляющая восковое лицо, стриженые под скобку волосы. Одежда тоже выделяет его: парчовые рубашки, красные сапоги. От него всегда пахло духами...

 (Волошин)

****
Первое, что поражало в Кузмине, это странное несоответствие между его головой, фигурой и манерами.
Большая ассирийская голова с огромными древними глазами, прожившими многие века в мраморе музейного саркофага, и маленькое, худенькое, щупленькое тельце, с трудом эту ассирийскую голову носящее, и ко всему этому какая-то «жантильность» в позе и жестах, отставленный мизинчик не особенно выхоленной сухонькой ручки, держащей, как редкостный цветок, чайную чашку.
Прическа вычурная — старательные начесы на височки жиденьких волос, какие-то плоские крендельки — все придумано, обдумано и тщательно отделано. Губы слегка подкрашены, щеки откровенно нарумянены.
Его можно было без стеснения разглядывать, просто как какое-то произведение чьей-то выдумки. Было сознание, что все это для того и сделано, чтобы люди смотрели, любовались и удивлялись. Иначе какой смысл был бы в таком рукоделии?
И представьте себе, что все это вместе взятое было очаровательно.

***
О Кузмине говорили, что он кривляется, ломается, жеманничает.
В начале салонной его карьеры можно было подумать, что ломается он, вероятно, просто от смущения. Но потом, так как манера его не изменилась, уже стало ясно, что это не смущение, а манера обдуманная, которая так ясно всеми одобряется, что исправлять ее было бы непрактично. Но заикался и шепелявил он уже вполне искренне.

***
Кузмин никогда не бывал один. У него была своя свита — все начинающие поэты, молодые, почти мальчики, целая беспокойная стайка, и все, или почти все, почему-то Юрочки.

***
Кузмин пел без голоса, заикался в словах и заикался пальцами на клавишах.
(Тэффи)               

Модернизм и постмодернизм  http://proza.ru/2010/11/27/375


Рецензии