Тлеющий Ад 5. Кровавые зори. Глава 4

В городе некоем, где зима не лютовала ещё так шибко, а лежала на улицах городских невеликими неопрятными сугробами да мела время от времени мокрым противным снегом – в городе этом, ежели податься вглубь дворов да улочек, туда, где обыкновенно царит наибольший мрак, где скрипят покосившиеся ставни да обыкновенно глухо и днём, и в ночную пору, набрести можно на двери таинственные, то ли в подвалы ведут они, то ли куда-то на этажи нижние, и на каждой из дверей этих, обыкновенно по одиночке рассредоточенных в проулках данных, не заметит глаз человечий рогов козлиных, прибитых украшением эдаким – пройдёт человек мимо, не увидит знак сей, быть может, поёжится лишь опасливо, мимо двери рогатой проходя, поглядит в сторону петлей косых да ржавых, мельком взглянет на тёмную щель меж дверью да полом, почувствует неладное во тьме этой, однако же и забудет спустя некоторое время, выйдя на широкие городские проспекты. А двери эти тем временем за собою помещения скрывают некие, что недоступны человеку, ежели зайдёт он вдруг чрез дверь рогатую – не узрит ничего, обыкновенным всё пред ним предстанет, однако же морок то будет и вовсе, и захочет человек немедленно уйти оттуда куда подальше, неспроста захочет, потому как специально его оттуда отвратят незримые силы, затем отвратят, дабы не совался человек в житие иного порядка, дабы в своём оставался, не нарушив тайны извечной своим неожиданным визитом. В помещениях этих, от человека сокрытых, нечисть сбирается всяческая, ведут коридоры многочисленные куда ни попадя, то выйдешь ты к пляскам под музыку клубную во сверкании прожекторов, то в комнаты забредёшь некие, где расположились негодяи да проходимцы, играющие в игры азартные, разврату предающиеся, сделки меж собою заключающие да некими тёмными делами занятые, всякое повстречать можно в помещениях этих, да и шляются по коридорам неопрятные, страшные, рогатые товарищи, пристать могут с умыслом недобрым, зазвать к компаниям нехорошим, предложить грязь какую-то, совратить, склонить к дурному. Словом, страшные места это, мрачные, хладные, тьма по углам да коридорам таится, ибо не любят рогатые свет дневной, в комнатах ежели не во тьме сидят, то лишь при глухом да тусклом свете каких-либо ламп; отовсюду тиной какой-то несёт, гнилью, плесенью да землёй гадкой, а подчас и вовсе сырым мясом внезапно: зайдёшь в иное помещение, а там разделанные трупы животных али людей висят да лежат повсюду, кровью тёмной пол грязный залит, и выйдет к тебе какой-нибудь рогатый боров о двух ногах, в фартуке неопрятном да из-за висящих кровавых туш, выйдет да так взглянет, поигрывая тесаком окровавленным в руке грубой, что тотчас уберёшься прочь оттуда да и никогда более не возвратишься. Черви какие-то вдоль стен ползают, позвоночники вслед за ними извиваются, змейки крылатые скользят по стенам холодным, с потолка то труха некая лезет, то грибы плесневые, в углах подчас плоть живая пульсирует едва различимо, и ежели бы очутился в коридоре таком человек ненароком, то помыслил бы тотчас, едва живой от страха, что сошёл с ума он и явились к нему теперь самые ненормальные да больные видения, какие только вообще возможны.

Именно в один из таких коридоров и обратим мы внимание наше нынче, за фигурою некой пойдём далече вглубь – тонка фигура эта, юрка, облачена она в чёрный длинный плащ, а на голове рогатой капюшон покоится глубокий, по самые глаза надвинутый, и не понять из-за одёжи сей, кто это такой идёт по коридору страшному да и куда путь он держит, таинственный, специально сокрывший лик свой от посторонних взглядов. Но целенаправленно шёл товарищ этот неизвестный, мимо неопрятных персонажей бродяжьей наружности пробирался он, мимо иных страшных ликов, по коридорам всё далее стремился, да и вышел вскоре в помещение некое: не шибко просторным было помещение это, но и не малым, и заполнено оно было народом рогатым основательно, то бишь, куда ни глянь – повсюду была толпа эта разношёрстная, и в толчее всеобщей никто не обращал внимания на фигуру в плаще, более того, никто не замечал и того, что у тех товарищей, мимо которых проходил незаметно этот незнакомец, пропадали обязательно то часы наручные, то украшения всяческие, то иные какие-то вещи, хоть сколь-нибудь обладающие ценностью в общепринятом смысле. А невдалеке сцена некая небольшая располагалась подле стены, однако не концертный зал это был, не театральный, и не зачинались тут ни балет, ни опера, ни иное искусство – зал этот выбран был для проведения ежемесячного аукциона, то бишь, дельцы рогатые, добывая некие интересные вещички из людского мира да с разных концов света, периодически сбирались, дабы толкнуть эти находки тем, кому они действительно пришлись бы по нраву али же с какою-то пользой, но не брали дельцы за вещи эти денег, ибо не существовало валюты какой-либо и вовсе в мире Тьмы рогатой, зато существовал процветавший некогда и в людском обществе бартер, то бишь, за находки свои дельцы брали иными предметами, и из того состоял аукцион обыкновенно, что ежели выкрикнет кто-то описание того, что отдать он может за лот, таковое, что заинтересует да привлечёт дельца – тогда-то и считается лот данный проданным, ударит аукционист молотком по стойке деревянной да по указу дельца(обыкновенно указ этот представлял из себя характерный выкрик «продано!»), тотчас состоится обмен, а после иной лот презентуется сразу.

Пробрался неизвестный товарищ, облачённый в плащ, к сцене поближе, встал в толпе, и из-под капюшона глубокого взглянули глазищи жёлтые да хитрые, ибо вовсю уже шёл аукцион данный, и стоял так незнакомец, разглядывая предлагаемые лоты, да чего-только не было выставлено на аукцион сей, и ежели б пробрался сюда человек, удивился бы он тогда изрядно, что же именно считает ценным рогатое нечистое племя, ибо названы были и кости какие-то, и запчасти от автомобилей, и ключи гаечные, и игрушки детские, словом, всё, что хоть как-то заинтересовало очередного рогатого гражданина, не шибко осведомлённого о разнообразных тонкостях человеческой жизни. Однако не за тем пришёл сюда неизвестный товарищ в плаще, чтобы зариться на какие-то подобные глупости, он ждал терпеливо, смешавшись с увлечённой торгами толпою, и вскоре да загорелись глазищи его жёлтые азартным блеском, ибо вышел вдруг делец, который предоставил, наконец-то, действительно интересный для таинственного персонажа лот: в руках дельца сверкнул в тусклом свете ламп бриллиант размеров внушительных, огранённый, размерами превосходящий голову среднестатистической кошки, сидел бриллиант этот в руках когтистых да намертво приковал к себе внимание жёлтых хитрых глаз. Подался медленно вперёд незнакомец, явственно некий план имея насчёт бриллианта этого, да только поторопился, наступил вдруг кто-то на плащ его длинный, сдёрнул рогами ненароком, и с шорохом пала одёжа тёмная на пол, а толпа, узрев открывшегося взорам товарища, ахнула вдруг вся разом как-то, отшатнулись все от него, приостановился процесс аукционный тотчас, ибо всем присутствующим известно было превосходно, кто есть из себя этот неведомый тощий персонаж.

   Наружностью своею он был как будто бы и человечий, однако же красный весь, ярко да пронзительно красною была кожа демона этого да с рогами вместе, гладкими да изо лба его растущими. Волосы на голове его извечно растрёпанными были, короткие да чёрные, из подбородка козлиная борода торчала пучком неаккуратным, одет демон был в полосатую да тонкую чёрно-красную кофту, в брюки узкие чёрные да в ботинки цветом под стать. Позади него хвост длинный да красный вился с чёрною стрелочкой на конце, но самым примечательным в наружности этой был рисунок тёмный вокруг глазищ крупных да жёлтых(целиком жёлтые были они, зрачок да белок, то бишь, и слегка светились в полумраке помещения): несведущему могло бы померещиться, что это маска нацеплена на лицо такая, каковую обыкновенно приписывают всяким преступникам да ворам, однако же то была не маска, расцветка то была просто, и расцветка эта как нельзя кстати присутствовала на лукавом да хитром лице известного многим вора, грабителя, преступника да и попросту жулика по имени Шур. И знали о нём как о самом искусном жулике в целом свете, знали и предпочитали стороной обходить его неизменно, ибо невозможно было пообщаться с товарищем этим спокойно, обязательно обдурил бы, обокрал, обманул, таков уж он был натурой, таковую стезю для себя избрал.

Замер Шур, едва осознав, что остался без конспирации своей, однако же не растерялся, лишь шире стала улыбка его коварная. Хмыкнул он с насмешкою, всполохом дымовым явил пиджак чёрный потрёпанный, нацепил, рукава закатав так, дабы из-под пиджака торчала чёрно-красная кофта, затем засунул когтистые руки в карманы брюк да и взглянул на аукциониста за стойкой наглым да самоуверенным взглядом.

- Шур… - помрачнел аукционист, узрев неожиданное явление. – Не сложно было догадаться, что припрёшься ты нынче, гнусь воровская.

- Фильтруй базар свой, фраерок, - усмехнулся Шур нахально. – Гони цацку, и разойдёмся корешами.

Побагровел аукционист от наглости таковой, ничего не ответил он, хмыкнул лишь презрительно, да затем и щёлкнул пальцами вдруг. Тотчас со всех сторон кинулись к жулику вышибалы некие, а сам аукционист, недолго думая, выхватил из-за стойки внезапный автомат Томпсона, однако открыть огонь по ненавистному вору не успел, ибо мгновением ранее нащупал Шур невозмутимый в кармане правом небольшой детонатор да и нажал на кнопку тотчас. Взрыв мощный огласил помещение со всех четырёх углов, воспылал огонь тут же, посыпалась штукатурка, дым да пыль повалили несносные под визги да крики перепуганной нечисти, завалило вход, однако жулик желтоглазый выскочил прочь за секунду до завала, выбежал из здания этого наружу, на улицу, и в руке его сверкнул при дневном пасмурном свете внушительный огранённый бриллиант. Мешок какой-то появился затем в руке демона, да то был его верный да излюбленный мешок для добра награбленного, плотный был он, на завязках прочных, а сбоку намалёван был зелёною краской знак американского доллара. Закинув туда бриллиант украденный, нацепил Шур на бегу куртку некую чёрную да кожаную, с капюшоном, прямиком поверх пиджака, ибо на морозе продрог бы изрядно, закинул затем мешок себе за спину, через плечи пропустив завязки прочные, подпрыгнул резво, покуда дымилось здание позади да покуда полыхало знатно, и тотчас вцепились руки его в руль мотоцикла чёрно-красного, Хонда-cb1100 была это явственно, с грохотом ударили колёса о твердь дорожную, и понёсся Шур на мотоцикле этом прочь, хохоча весело да коварно, покамест бежали за ним вслед рассвирепевшие рогатые граждане, успевшие выбраться из завала, да только разве угонишься за машиною резвой ходом пешим?

Вынесся на мотоцикле своём Шур на проспект оживлённый, но только преодолел он перекрёсток, как заслышал явственные звуки погони. Обернувшись, расцвёл он в улыбке зубастой тотчас, ибо узрел, что преследуют его на мотоциклах да мопедах те, кому, по всей видимости, и принадлежал изначально украденный им бриллиант. Выхватили рогатые из карманов одёж своих пистолеты, с гневом прожигая ненавистного жулика взглядами бешеными, открыли огонь по нему тут же, однако ловок был вор, проворен да быстр, петлял он на скорости дикой меж машинами попутными да встречными, внимателен был да скор на действие, улыбаясь от уха до уха в радости персональной, поминутно выкрикивал погоне некие обидные бранные словеса со смехом наглым, и неслись так по городу человеческому никем из горожан не замечаемые мотоциклы, покамест двое из них не врезались в фуру внезапную, а последний, не вырулив из заноса, благополучно улетел в реку с моста.

- Ха-ха, ажурно! Эвона какие резкие, за бакланку да какой наезд нехилый! – усмехнулся Шур, узрев, что погоня благополучно отстала. – Туда вам и дорога, петушки! Хана вшивым, в натуре…

   Какое-то время нёсся жулик на мотоцикле своём резвом куда-то далее, огибая уверенно да ловко встречные да попутные автомобили, и улыбка его весёлая, что с лика его кроваво-красного не сходила всё то время, покамест совершал он разбой свой наглый да покамест погоня за ним наблюдалась, постепенно исчезла, пропала куда-то, взгляд задорный глазищ жёлтых да хитрых опечалился, не был более довольным да радостным, вовнутрь мыслей неких тоскливых обратился, тоскливым да задумчивым не менее став; помрачнел лик демона, нахмурились напряжённо брови, и таковым добрался он до многоэтажки некоей неопрятной в одном из дворов глухих, там остановил мотоцикл, заглушил мотор шумливый, слез, во всполох дымовой тотчас упрятав коня железного этого, оглянулся затем опасливо – не наблюдает ли кто за ним – да и юркнул в подъезд расторопно. А на одном из этажей верхних ждала Шура квартирка маленькая да позабытая жильцами прежними, и не было известным до конца, отчего это она оказалась ими позабыта, впрочем, причин тут можно отыскать множество, додумать, то бишь, возможно совершенно разнообразные поводы, однако истинный резон был неведом даже этому рогатому жулику, что шмыгнул в прихожую, аккуратно закрыв за собою железную дверь: остановился Шур в прихожей узкой, прекратив суету свою прежнюю, успокоился, вздохнул устало как-то, затем сдёрнул с плеч тощих мешок с добром награбленным да поволок равнодушно за собою в комнату. Там опустился он устало на диван помятый да скрипучий, откинулся небрежно на спинку, голову запрокинул да воззрился хмурым взглядом в низкий потолок. Тишина царила в квартирке этой маленькой да и в целом в районе этом глухом, «спальном», как зовутся подобные места у горожан обыкновенно, периодически лишь звуки из квартир соседних доносились, шаги, голоса, приглушённые да и в целом совершенно привычные, оттого будто и не существующие вовсе, и глядел так Шур в потолок какое-то время, слушая ненароком, как царит где-то за потолком посторонняя, иная жизнь, затем, очнувшись от мыслей тягостных да будто вспомнив о чём-то, поднял голову, порылся в мешке, выудил оттуда украденный бриллиант да и воззрился на него с явственным безразличием во взоре. Драгоценность ярко посверкивала в дневном свете гранёностью своей незамысловатой формы, и чуден был блеск этот, ни в какое сравнение не шёл он с сиянием того же обыкновенного прозрачного стекла, коим так часто изображают бриллианты да алмазы, именуя это бижутерий – нет, стекло, увы, хоть и послушно копировало форму, однако в блеске своём не могло выразить столь насыщенную да несметную палитру оттенков, столь великую глубину, что царила в отсветах от многочисленных бриллиантовых граней, но отчего-то так глядел Шур нынче на красоту эту, будто просто стекло это да и ничего в нём более нет. Поглядел так жулик на добычу свою пару мгновений, а затем и бросил бриллиант куда-то прочь, в кучу добра некоего, что сгрудилось вдоль стены напротив, да и внушительна была эта куча, обширна в размерах своих, и чего в ней только не наблюдалось, самые разнообразные вещи присутствовали в горе награбленного Шуром, однако хоть и разнообразны они были, всё одно, одинаково свалили их в одну громадную свалку да так и оставили, никогда более к ним не притронувшись, и бриллиант размеров внушительных тихо звякнул, приземлившись куда-то поверх, завалился там за что-то да навеки и замер так позабытым да ненужным более никогда. Шур тем временем стащил с себя куртку, бросил куда-то на пол, пиджак стянул с себя затем ровно так же, оставшись лишь в чёрно-красной полосатой кофте, сел, упершись локтями в тощие колени, да запустил тонкие когтистые пальцы в растрёпанные чёрные волосы. Так, без движения и вовсе, сидел он минуту-другую, невесело глядя в пол, и неясно было, отчего вдруг так он опечалился, али может быть просто задумался, впрочем, жулик и задумался, и опечалился разом, только вот что именно послужило причиной – не озвучил, не обронил вслух, ибо некому было озвучить, некому было обронить, один он был в этой квартире и нынче, и во веки веков, да и не оттого ли взяла вдруг печаль воровскую нечуткую душу? Опомнился Шур вскоре, да лишь затем, чтобы выудить из всполоха дымового флягу железную да приложиться к ней хорошенько, глотнув ядрёного чифира залпом; улёгся жулик на диван неопрятный, свернулся калачиком, уткнувшись лицом в засаленную подушку, и далее пролежал так до самого утра, до того часа, когда только-только за окном начало светлеть. Образом неведомым уразумев рассвет этот, не видя его при этом, ибо, лицом в подушку лёжа, пред собою видишь только одну черноту обыкновенно, поднялся Шур с дивана, малость пошатываясь, ибо попутно молчаливому ожиданию своему выхлебал он всю флягу до дна, да и направился куда-то прочь из квартиры, накинув куртку на плечи. Поднявшись затем на самый верхний этаж по каменным грязным ступеням подъездной лестницы, вышел Шур прямиком на крышу многоэтажки этой, там, вдыхая свежий да морозный утренний воздух, постоял он у двери малость, ёжась от холода да окидывая светлеющий небосвод печальным взором пронзительно-жёлтых глаз, а после прошёл ближе к краю, остановился там. Тотчас предстал взору его открытый обширный горизонт, его видно было отсель превосходно, ибо на окраине города стояла многоэтажка эта старая: справа да вглубь уходили дома иные да продолжался район жилой, слева же открывался совершенно иной вид, стройка некая заброшенная сперва, да затем – обширное, занесённое снегом поле с сухою неопрятной травой; по левую да правую сторону располагались ещё некие прочие скудные строения, то ли завод там был среди них какой-то, то ли иное предприятие, да то и не важно было, гораздо важнее для Шура понурого выглядел вышеупомянутый открытый да свободный горизонт, из-за коего медленно да неуловимо взору выкатывался пронзительно-яркий солнечный диск, а небосвод утренний и вовсе ярко-красным был, кровавым, багрянец его, казалось бы, обыденным был да привычным, ибо образом схожим зачиналось ровно каждое утро в мире этом наземном, однако зловещим был цвет этот, тревожным, страшным, не мирным вовсе да не спокойным. И сел Шур тогда, скрестив ноги да обхватив себя руками то ли по причине хлада утреннего, то ли по иному какому-то поводу, глядел он на зарю эту молча, и во глазах его печальных отчаяние сквозило некое, и был он, будто заря эта, точно такой же красный, багряный да кровавый, одного цвета был он с восходом зловещим и нынче, и во веки веков – медленно протянул Шур руки, поднял, ладонями обратив к восходу, и глядел, глядел, как неотличны от небосвода кровавого пальцы тонкие да чуть подрагивающие отчего-то, как одним целым с заревом страшным пред глазами его отчаянными предстали его собственные руки, однако сойдёт вскоре зарево это, истлеет багрянец, утихнет, посветлеет небо да обыкновенным, дневным, станет отныне – однако он, Шур, не истлеет в багрянце своём да не утихнет, ни с приходом дня, ни с наступлением ночи, никогда не сойдёт с рук его, с его лика, со всего него цвет этот зловещий, навеки такого он цвета и не будет иным, но нешто насмешка это таковая, нешто издевка это со стороны Небес? Не ясна была бы наблюдателю стороннему дрожь эта странная в руках когтистых да тощих, ежели б кто зашёл бы на крышу эту да узрел одинокого демона пред восходом багряным, да и не говорил Шур никому и сам, нёс в своём сердце молча да тайно, не нуждался в слушателях будто али нужду эту попросту не желал признать – смотрел да смотрел он на руки свои на фоне кровавого восхода, и до тех пор держал их, покуда не посветлело небо, покуда не сошёл и впрямь с него этот роковой цвет, а как только сошёл – узрел Шур, что отныне лишь его руки несут на себе цвет сей страшный, светел небосвод да бел позади рук кровавых; узрел это Шур да и опустил руки, сжался горько, зубы острые стиснув с досадой да горечью, да так и сидел всё, поникший, горестный, одинокий, скорбел о чём-то тайном, о том, о чём никому не рассказывал, о чём сожалел да за что клял в отчаянии весь белый свет и себя самого вместе с ним.

****

Так уж заведено на свете этом, печали да радости никогда не случаются в одиночку, и ежели кажется кому-то, будто он один утром ранним али же вечером поздним от тоски да печали мучается, ежели кажется кому-то, будто один он нынче столь несчастен али же, напротив, столь счастлив да весел – нет, о нет, как сотни гроз случаются одномоментно в разных концах света этого, как разом тысячи смертей да рождений происходят в разных городах да странах – так и счастье с горем не посещают одного лишь кого-то, страдают души живые да разумные по всему свету одновременно да вместе, радуются да покоятся не в одиночку, живёт мир, движутся вперёд судьбы, и горе да радость у всех одинаковы, разной силы лишь да величины различной, но жгучесть в мышце сердечной али же, напротив, тепло услады, всем знакомы, у всех едины да родственны.

…Лежал Теофил понуро в кровати в спаленке полумрачной, в халат свой закутавшись поплотнее, да глядел печально в окно напротив да чуть левее – минул день целый, ночь затем тягостная настала, с отцом Энрико совместная, да прошла и она, утру черёд уступила, и пасмурно было за окном этим, впрочем, столь пасмурным да безрадостным было с определённых пор каждое утро, будто напрочь исчезло из мира этого яркое да тёплое солнце, точно так же, как и исчезло оно, пожалуй, из нутра души козлоногого мужчины, ведь будто и впрямь светило там нечто ранее, а в плену, в неволе, за горизонт укатилось печально да и поминай как звали, в общем-то.

«Хандришь?» - раздался мирный да бодрый Божий глас, гулким эхом затихнув опосля в голове мрачного Теофила.

- Нет, ты что, - равнодушно отозвался козлоногий. – Веселюсь да ликую, не видишь, что ли?

«Ну не ворчи, родной. Я же не из праздного интересу, а лишь с участием да неравнодушием. Чего горевать попусту, займи себя чем-либо лучшим!»

- Я не горюю, а думаю.

«О чём же?>»

- О том, что же делать мне надобно, дабы вызволить народ мой из-под гнёта извечного.

«Дело хорошее. Однако не хочешь ли отвлечься покамест? К примеру, не желаешь ли, ну, скажем, почитать?»

Обернулся Теофил на икону после слов этих да поглядел на неё как на дурную.

«А чего? - невозмутимо осведомился глас Божий. – Знаешь, экие книжки занимательные хранятся в шкафу комнатки соседней?»

- Ты на голову хворый али что? – буркнул Теофил, вновь отвернувшись. – Мне будто дело есть до книжек нынче?

«А намедни ведь сам причитал о том, что, дескать, не разумеешь таинств вселенских да оттого мучишься»

- Хошь сказать, будто в книжках человечьих на то ответы есть? – усмехнулся козлоногий скептично.

«Есть ли, нет ли, однако ищущий да найдёт, зрячий да узрит»

Приподнялся Теофил малость, взглянул на икону недоверчиво, однако любопытство взыграло в нём знатно опосля слов Божиих, а посему сел он тяжко, встал с кровати со вздохом понурым, стукнув глухо копытами козлиными о ковёр, да затем, завязав потуже пояс халата своего, направился прочь из спальни да в гостиную малую. Подошёл он к шкафу спокойно да неторопливо, окинул взором мрачным расставленные по полкам книги.

- И что тут такого? – спросил Теофил недовольно, скользя взглядом по корешкам книг да особливо не вникая в названия их.

«Ну гляди, сколь тут всего занимательного! И откель только образовалось у любовника твоего желание приобресть сие разнообразие: глянь, и химия тут есть, и физика, и по математике труды учёные!»

- Не говорит мне оное ни об чём, словеса знакомые да и всё на этом.

«Уразумел тебя, с иного начнём мы»

- Чего начнём?

«Возьми-ка энциклопедию, родной, пред тобою она совсем, вон, на полке срединной»

Нахмурился Теофил непонимающе, поглядел на книги на полке указанной да спустя миг и заприметил книгу названную, внушительных размеров оказалась сия энциклопедия, толщины недюжинной; вытащил козлоногий фолиант этот непонятный, повертел в руках, напрочь не разумея, чего же добивается от него настырный глас Божий, затем прошествовал к дивану, сел, пред собою определив столик круглый, водрузил на столешницу книгу да раскрыл невесть на какой странице.

- Это что? – осведомился Теофил скептично, глядя в книгу без интереса особого.

«Сборник сведений о природе живой наземной. Да ты не вредничай, почитай, ты ведь, родной, природу-то, мною созданную, ценишь да любишь, а видал, однако же, не всю. Оцени творение моё да осмысли»

- И на кой оно тебе надо, чтоб осмыслил я… - пробурчал козлоногий, листая страницы энциклопедии сердито, однако по мере того, как листал да глядел на картинки цветные, попутные тексту всякому, хмурился всё меньше да меньше, и во глазах всё менее становилось недовольства, сменялось оно постепенно интересом искренним, и вскоре всерьёз увлёкся Теофил чтением да созерцанием иллюстраций, вглядывался он в книгу напряжённо да внимательно, читая текст печатный, собою разнообразную информацию несущий, картинки и вовсе рассматривал во все глаза, и было в энциклопедии этой как то, о чём он ранее ведал, так и доселе им никогда не виданное, и молчал глас Божий поначалу, будто наблюдал взор невидимый молча за тем, как творением его интересуются взаправду, интерес сей прерывать не хотел, ибо каждому творцу приятно искренне, когда творение его отклик находит в умах да сердцах сторонних, каждому создателю почётно да радостно, ежели созданием своим он тревожит да неравнодушным делает наблюдателя живого, и пусть творит творец не ради зрителя, аки мать дитё не ради похвальбы сторонней рождает, пусть затем созидает он, дабы себя в создании своём выразить, дабы продолжиться в нём и далее пойти житием иным, приятно ему, ежели ценят создание его да хвалят, подобно тому,  как матери приятно, когда дитя её дарует иным собою чувства добрые, светлые. Богоподобен творец каждый, ибо от Господа он умение это, потребность сию, унаследовал, и в созидании к истинам всяческим движется творец любой, познаёт да иные миры открывает в себе совместно, и ежели истинна его потребность, в каждое создание своё себя он изливает, Дух свой, ибо каждое творение есть плод Духа, посредством Разума вовне выраженный, наружу высказанный, и живёт каждое создание по-настоящему, ибо живо оно, потому как частица Духа живого его породила, разумно оно, ибо Разум воедино собрал его да наделил смыслом; и живёт мир этот новый, существует взаправду, ибо всё, что выдумка – всё реальность, мысль – то сила несносно великая, страшная, мощная сила, о коей подчас и вовсе не задумывается человек, тогда как мысль его и породила когда-то, Духа да Разума союз то великий, и ежели силён Дух, ежели силён Разум – тогда и мысль сильна засим будет, выдумает да жизнь даст выдумке этой, настоящую, неподдельную, и пусть не пред нами она, жизнь эта, окажется, пусть нами она не видима – не значит то, что нет её нигде, ведь сколь слабо сведущ человек в мироздании да в устройстве вселенском, сколь скудны его знания о житие собственном! А ведь ежели не видим мы чего-либо, не значит то, что и в самом деле нет его, ибо точно так же не видим мы частиц крохотных, из коих состоим сами, не видим мы житие махонькое, что бактериями да иным и прочим наименовал человек, не видим ветра, когда дует он, гласа не видим, когда говорим да слышим из уст иных, и сказал некто однажды: «ежели из океана зачерпнуть стакан воды и там не окажется рыбы, нельзя утверждать, что в океане нет жизни», да и верны слова эти несомненно. Созидает творец, потому как потребность таковая сидит в нём да свербит в сердце нещадно, а отчего сидит да отчего свербит – подчас и сам творец однозначно ответить не может, ну свербит и всё тут, принуждая творить да создавать жизнь новую, и будь то музыкальная жизнь, художественная, литературная али же иная, всё одно, создаём миры мы новые, так же, как Создатель Первоначальный некогда сотворил мир этот да и нас в нём затем, и для миров собственных Создателями да Богами мы значимся, не допуская до себя напрочь дикую, сумасшедшую мысль о том, что выдумка наша каждая реальностью становится непременно где-то, докуда дойти покамест можем мы лишь своею мыслью.

«Ну что же скажешь ты?» - вскоре нарушил безмолвие общее глас Божий, взглядом незримым наблюдая за напряжённо читающим Теофилом.

- Да что сказать… - ответил козлоногий рассеянно, разглядывая очередную иллюстрацию да задумчиво сдвинув брови. – И без книжки этой ведал я, что велико да несметно разнообразие природы наземной, но чтоб настоль…

«Благодарю, ибо старались мы»

- Кустиков да цветочков всяких страсть как много, вон, ты глянь! – Теофил ткнул пальцем в иллюстрацию. – Экая страхолюдина! А ну… «Китайский мы-ше-цвет»! На кой людей стращаешь? Аки чудища пасть раскрытая, а ведь цветок всего лишь! А вот следом... тоже цветок, да воно как на птаху похож! Одно лицо! Нос, крыла, тут волей-неволей углядишь, хоть так гляди, хоть эдак! И много тут такого понарисовано, да ты ведаешь, впрочем.

«Помыслилось мне, что ежели сооружу растения, похожие на животин али на что-либо иное знакомое, то и углядит в них человек мысль разумного Творца»

- Да конечно, углядит он… Обожди, - Теофил призадумался, нахмурившись. – Так вон оно как? Знать, понапихал ты в мир земной этаких подсказок для человека? О твоём наличии подсказки эти, то бишь.

«Верно»

- Да малость не рассчитал ты с этим, сердешный, - усмехнулся козлоногий, глядя в книгу. – Люд человечий ходит вокруг таких вот подсказок, охает да диву даётся, однако всё одно, как должное принимает, как случайность, а не как умышленную задумку.

«Что же это, по мнению их, сам собой цветок решил наружностью своею на чудище походить, кое он никогда в жизни и не видывал, особливо по той причине, что нет у него глаз, чтобы видывать? Сам собой цветок птичкою сделался, о коей он в жизни своей не ведает и вовсе, ибо разума у него нет, чтоб ведать? А вот, ты глянь, насекомое чудесное, фонарница, аки крокодильчик истинный выглядит, дабы собою врагов пугать - сама она так решила, она, не могущая осознать ни крокодила, ни то, что выглядит ему подобно?»

- А ты как думал?

«Да полно, неужто мыслит человек, будто вся единая система мира наземного природного, взаимосвязанная аки механизм полноценный, где иную деталь убери и всё за ней посыплется – сама собою так закрутилась? Да даже в житие человеческом придумки механические да электронные не сами собой собираются из отдельных деталек да воедино, а лишь помыслом да руками учёных создателей, а тут – целый мир!»

- Ну уж извиняй! – Теофил развёл руками, продолжая читать нечто в энциклопедии, упёрся затем руками о колени. – Таков он, человек, чёрт его дери… А энто чего такое? Как это и вовсе быть может?

«Что?»

- Да написано здесь, будто муравьи данные взрываться способны! Ты изверг али что? Почто одарил животин бедных столь страшным умением? Живые же, чувствующие, не жаль тебе их разве?

«Да вот придумалось так, занимательно, правда?»

Усмехнулся Теофил невесело, заслышав ответ таковой, покачал головою, затем откинулся на спинку дивана да скрестил руки на груди, продолжая размышлять о чём-то.

- Ты мне скажи, сердешный, - произнёс он, наконец, глядя пред собою взглядом хмурым. – Почто в мире наземном столь много всякой жестокости?

«Какой жестокости, родной?»

- Животина животину жрёт, дабы прокормиться… И оное, как говоришь ты – в системе, не единично, а повсеместно да врождённо. А ведь больно животинам, коих жрут, почто допускаешь ты возможной боль эту? А роженицы человечьи? Видал я пару раз, не человечьих правда, а в лесу то было, ну покамест жил я там давно когда-то, нимф местных избранники их обременяли – и при поддержке иных рожали девки рогатые на свет сыновей да дочерей своих, только что за муки то страшные? Да роженице всякой, всякой жене, в ноги поклониться нужно в таком разе да там и остаться, ибо с болью несносной жизнь новая на свет приходит, видал я да и сам чуть не помер, когда корчились да орали в муках адовых бедные девчонки, но что за силой воли обладать нужно, дабы согласиться на таковое добровольно, выносить плод роковой да и на свет затем произвести его? Вот где героизм, вот где отвага да выдержка, однако же да не изувер ли ты опосля такого? Страшные вещи видал я в природе прекрасной, всё друг друга жрёт, а на иных животин и вовсе взглянуть боязно, ибо такая у них наружность, что ум за разум при виде неё заходит да неуютно становится как-то. Растения тоже имеются жуткие, процессы жуткие не менее происходят наряду с красотою всеобщей, и посему вопросить хочу я: чем мыслил ты, когда созидал таковое? Какую цель преследовал?

Помолчал глас Божий малость, выслушав тираду эту мрачную молча, а затем ответил:

«Я творец, Тео. Учёный, художник, музыкант и математик, физик, прочий да иной, а в первую очередь – фантазёр. И ежели придумал я нечто, значит, так мне захотелось»

- Это не ответ, - грубо бросил Теофил. – Какая-то отговорка. Кто ты такой? – он поднял взгляд, голову затем запрокинул, воззрившись в потолок невысокий тяжёлым да горящим взором. – Кто ты, написавший нас аки книгу, судьбы наши пишущий на усмотрение своё? Быть может, кто-то и тебя точно так же пишет?

«Всё может быть, родной, - сказал глас Божий мирно. – Как и то, что Вселенная наша живая может оказаться просто пузырьком в чашке с чаем в чьей-либо руке али же и вовсе документом с текстом нерукописным на чьём-то столе рабочем»

Ничего не ответил на это Теофил, опёрся он локтями о колени мохнатые да запустил пальцы в растрёпанные рыжие волосы свои горестно.

«В мире этом несметное количество тайн, - продолжил голос тем временем. – Не ведают люди, что под ногами у них в недрах земной тверди, хоть и рвутся уже космос познавать тем временем, как не ведают, к примеру, что ниспускаю я в мир наземный всякие неведомые человеком доселе виды животных да иных организмов, изобретаю порою новое нечто да и отпускаю в житие, и находит их люд человечий да и напрочь не разумеет, откель взялась невиданная прежде животина. Не знаю дети мои, отчего же получилось так удачно, что планетарная сфера, на себе мир их несущая, очутилась ровно на том расстоянии от звезды пламенной, дабы жизнь на ней была возможна, не ведают, отчего астероиды да кометы, опасные для жития наземного, каждый раз, ежели и пролетают близко от сферы планетарной этой, то всё одно – мимо, а те, которые всё же точно в цель летят, до цели этой так и не долетают, и не случайно самая крупная да газовая планета в системе данной щитом от угроз подобных служит, а отчего оно так получилось с изначалу самого – не разумеют люди хоть убей*. Позабыл человек Род свой, позабыл намертво Нас, дурные верования на твердь земную опустились с помыслами иных, утрачены знания да мудрость предков, путь исконный да верный утерян детьми моими, смута в мире наземном наведена дурными силами, оттого законы себе человек выдумывает, мир искусственный, ненастоящий выстроил да живёт в нём слепо, Мои заветы, Наши, позабыв, ворога от друга не отличает, правду с кривдою различить не может. В материальном человек бедный засел, блага всяческие выдумал, отвратившие его от Природы да Истины, гибнет дитя моё да и больно мне глядеть на погибель эту, страшно зрить мне на торжество сил дурных, на невежество, что есть грех неимоверный, на то, как поклоняется человек ереси всяческой, законам собственным, кои действительны лишь в его выдуманном мире, но не в мире истинном. Мир его нынче – почёт да злато, пустое бахвальство достоянием собственным, кое лишь в богатстве да власти заключено, да разве же оное истинно? Разве же имеет значение оно да пользу пред ликом Вечности, Прави да Нави? Иного да прочего люд человечий не ведает также, а того, тем временем, столь много, что и за век-то не управиться. А ты, Тео, хочешь уразуметь? Узнать сие – хочешь?»

- Хочу, - выдавил Теофил чуть хрипло да горестно.

«Тогда живи зрячим да разумным, думай, чувствуй, постигай, и дойдёшь в итоге до истины»

- Да тысячи людей до меня додуматься до истины этой не смогли, а я-то, один вот такой, как смогу? Почто не расскажешь ты всё сам, почто?

«Потому что в таком случае не пройдёшь ты путь свой, тебе назначенный, не разовьёшь качеств всяческих, не доберёшься до многого»

Вздохнул Теофил устало, закрыл глаза, сидя в положении прежнем, затем произнёс тихо, мрачно:

- Да нравится тебе попросту мучить нас, и меня, и иного кого-либо… Уразумел я… Это не я здесь сумасшедший…а ты… Изувер да с башкою нездоровой, и природа твоя, как и ты, жестока… И человек жесток, как ты, и ежели не мил тебе зверь, о коем говорил ты – значит, сам себе ты не мил, в таком разе.

Помолчал глас Божий с минуту, то ли печально, то ли задумчиво, затем сказал:

«Сложно устройство души живой. Однако, о дурном в себе ведая, устремиться нужно оное искоренить. Дурное…оно ведь оттого и дурное, что собою ничего хорошего да благого не сулит. И оттого скрижали вам я даровал, дабы к святости стремились прочь от зверя. Не серчай на меня, Тео, путь мой тебе неведом, и всё, чего хочу я – дабы своему вы исправно следовали, не сбиваясь на пустые тропы. Ежели верен ты пути своему, то награду за верность эту получишь несомненно, а ежели по чужому идёшь – так и проживёшь жизнь чужую, заплутавший навеки да себя на пути чужом потерявший»

Вздохнул Теофил тяжко, спросил:

- А ежели друга моего сердешного спрошу я о всяком? Сатану, то бишь. Ответит?

«Не ответит»

- Это отчего же?

«Знать, уберечь тебя он хочет от знаний истинных»

- А чего, настоль они страшны?

«Да коли разведаешь о правде – в мире нынешнем жить более не сможешь. Места себе в нём не найдёшь, носиться будешь от одного конца света до другого, то большее уразуметь стремясь, то вразумить живущих стараясь, а ведь не вразумить глухих, не указать слепым. Не ответит тебе Сатанаил, издревле да посейчас свободу воли, мною дарованную, со вседозволенностью путающий - не ответит, откель на самом деле Ева с Адамом взялись, отчего не можем с ним мы примириться до сих пор да никогда и вовсе не сможем, иное да прочее не соизволит ответом уважить. Люд человечий, Свет Пречистый да Тьма Нечистая разными дорогами идут, разные преследуют цели, алканье Света – изничтожить Тьму, что первою возжелала погасить Свет да воцариться заместо. Ничего не расскажет тебе Сатанаил про Меня да всех Нас, про Пекло настоящее, то бишь, про Мир Пекельный да о том, где он расположен, и десять тысяч сфер планетарных, Тёмными Землями значащиеся да во власти Сатанаила живущие**, так и останутся для тебя неизвестными, никоих целей своих тебе он не расскажет, ибо нечистокровный ты, Теофил, путь твой неясен, потому как человек ты на одну половину да демон на другую, на перепутье этом стоишь ты, ни туда окончательно тебе не устремиться, ни сюда, да будто не заботит это отца твоего рогатого?»

- Что ты несёшь?.. – прошипел Теофил злобно да растерянно, вытаращившись да вцепившись пальцами в волосы свои пуще прежнего. – Что ты несёшь, паскуда?!..

«Что именно тебя смутило во словах моих?» - беспечно осведомился глас Божий.

- Я это я, мразь ты поганая… Какая, к чёртовой матери, разница, кто я по роду, ежели главное – то, кем сам я для себя быть определил?..

«Род правила определённые диктует, путь наш определяет отчасти тоже, и с твоей благосклонностью к племени человечьему всерьёз ты демона из себя изображаешь? Ежели скажут тебе, выбирай, за кого ты, за рогатый род свой али же за люд человеческий, то бишь, ежели вымирать кому-то одному из них - кого выберешь? Как решишь?»

- Вдарю хорошенько тому, кто вопрошать такое удумает! – рявкнул козлоногий в сердцах, разжав пальцы да уставившись взором гневным в невысокий потолок.

«Ну вот видишь, родной, - глас Божий снисходительно усмехнулся. – Не можешь ты на вопрос данный ответить. Любой демон своё племя выбрал бы, любой человек за свой род вступился б»

- Дураки потому что! Всем жить хочется, как же ты не уразумеешь?! Всем на свете больно одинаково, все одинаково за жизнь цепляются, что за дурная да вечная битва у вас затеяна?! – саданул Теофил со злости кулаками по столику пред собою, содрогнулся тот ненадёжно, подскочила на столешнице книга со знаниями о природе наземной. – Почто не примиритесь вы да совместно жить не станете в мире да согласии?! Нешто так это сложно исполнить?! Все мы в мире едином живём, никуда нам из него не деться, домом да кровом для всех нас он является, а значит, семья мы единая, все - родня, рогатые, крылатые, человечьи, иные – все родня друг другу!!

   Помолчал глас Божий время некоторое, взором незримым наблюдая за Теофилом раздосадованным да растерянным, а когда заговорил вновь, то улыбка добрая, довольная, скрываемая тщетно, зазвучала в нём отчего-то:

«Чудной ты, Теофил. Да ведь по той причине и звучу я нынче в голове твоей рогатой, а не в иной чьей-то»

Не ответил козлоногий на это, опустил голову, дыша разозлённо, запустив пальцы в волосы да с глазами закрытыми сидя, но спустя минуту-другую опустил руки, открыл глаза печальные да и произнёс будто с угрозою:

- Ничего, паскуда, сдюжу и это, доберусь до истин сокрытых чрез любую муку, и не помеха мне ты с загадками своими извечными. А ну, тащи-ка физики да математики свои сюда, и их уразумею, коли надо.

«Я бы рад, родной, - ответил глас Божий с улыбкой. – Да только нет у меня рук, кроме твоих»***

Ёкнуло в сердце Теофила нечто после слов этих странных, защемило там что-то тоскливо да беспокойно, взглянул козлоногий на руки свои ненароком, да и опомнился затем, ибо и впрямь лишь в голове звучит Господь-то, не вовне он да не принесёт ему книги любезно, а посему поднялся Теофил с дивана, сдвинув брови задумчиво, да и направился к шкафу за многочисленными трудами по разнообразным фундаментальным наукам; набрав в охапку книг этих, вернулся козлоногий на диван, обложился там фолиантами научными, долго читал их поочерёдно, уразуметь стараясь отчаянно, однако в итоге добила, всё же, математика его безжалостно, не уразумел Теофил в ней ни черта, долго бился над цифрами да правилами, да не выдержал всё же, ибо тщетны усилия его оказались, не соображала в этом напрочь голова рогатая -  запустил тогда Теофил в сердцах книгою этой об стену, а затем и вовсе напился с горя, не уверовав в заверения Божии о том, что всё у него получится, ежели поболе да подольше повникать в науку эту. Напился Теофил да и уснул посередь книг, на диване раскиданных, однако же проспал недолго, ибо разбудил его голос отнюдь не Божий, нежный да ласковый откуда-то со стороны двери:

- Какая прелесть, мой козлёнок читал!

Пробудился Теофил моментально, помятый да полусонный, сел поспешно, халат оправляя, взглянул невнятно на отца Энрико нежданного; прошёл седой священник в комнату, прежде сняв тулуп свой да в сутане оставшись, сел на диван, подле Теофила, да поглядел на него с интересом в глазах своих, обыкновенно безумных, да с улыбкою дружелюбной. Однако лишь полдень на часах значился, то бишь, опять раньше положенного вернулся домой отец Энрико, не ждал его Теофил вовсе, оттого всполошился малость, сев подалее от экзорциста, воззрился на него настороженно да молча.

- Математика? – взглянув на одну из книг, улыбнулся отец Энрико. – Отчего же?

- Какая тебе разница? – ответил Теофил растерянно да напряжённо.

- Любопытно, милый! Понравилась?

- Да чушь собачья.

- Зря ты так, прелесть моя, ведь придумка-то великая, ибо в таинства мироздания путь свой держит.

- А тебе разве дело есть до таинств мироздания?

- Ну, - отец Энрико пожал плечами беззаботно, любуясь полусонным да чуть нетрезвым возлюбленным своим. – Не шибко. Мне ты важнее всяких там мирозданий. Ты ежели книжечку какую почитать захочешь…лучше математик всяких художественную литературу возьми, к примеру, того же Пастернака. Ты читал Пастернака, радость моя? Писатель такой.

Замялся Теофил недовольно как-то, будто не понравился ему вопрос сей отчего-то, отвернулся он да пробурчал едва слышно:

- Дуришь ты меня, змея подколодная, так растение зовётся, а не писатель. Подумаешь, не читавший я… Житие да пошибче всяких книжек будет…

- Не ворчи, хороший, - улыбнулся отец Энрико ласково. – Приберись тут лучше да поди на кухоньку, как в прошлый раз сготовь что-нибудь складное.

- Как в прошлый раз? – и насторожился козлоногий после слов этих тотчас, поглядел на экзорциста напряжённо. – Да нешто…опять придут?

- Какой ты у меня догадливый, - подался отец Энрико к Теофилу нежно, поцеловал в щёку ласково да волосы растрёпанные рукою огладил любовно, Теофил же отвернулся снова, новостью внезапной из колеи выбитый, тотчас выплыли из памяти да пред глазами встали Огнешка гордая да печальная, Матвейчика лицо чумазое, заплаканное, Папы Римского смех грубый в ушах загудел навязчиво, о, да нешто снова вместе сберутся изуверы эти, дабы друг пред другом жертвами своими похвалиться?..

- Поспеши, милый, - поторопил растерянного Теофила отец Энрико мирно. – Я покамест камин растоплю, - поднялся с дивана он да и вышел прочь из комнаты этой целенаправленно, оставив козлоногого мужчину наедине со своими тяжкими мыслями.

…Собрались гости вскоре за столом, как и в прошлый раз, по местам своим прежним расселись да разговоры всяческие громкие вести принялись под трапезу общую; близилось к вечеру время неотвратимо, а посему мрак сгущаться начал постепенно в гостиной этой обширной, зажёг отец Энрико свет, и помещение озарилось тускловатыми оттенками жёлтого электрического освещения, попутно размеренно да спокойно потрескивающему каминному пламени. Теофил, в очередной раз обслужив гостей подобно официанту, отошёл понуро к проёму дверному, в кухню ведущему – Огнешка стояла там одиноко, к стене поближе, глядела печально на сборище застольное да отворачивалась изредка, склоняя горько рогатую да чуть лохматую голову. Остановился Теофил подле девушки, ближе к стене тоже, поглядел с нею вместе на застолье громкое.

- Бежать не пытались? – едва слышно спросил козлоногий мужчина, так, дабы разговор этот не был услышан изуверами напротив.

Огнешка помолчала малость, потом вздохнула.

- Да сбежишь тут, - ответила она так же тихо, ровно. – Мне ежели только бегом, да всякий раз догоняли. Мальчишка и вовсе напуган до полусмерти, а инкуб, хоть и скован он запечатанной цепью на шее, да только не убежит и добровольно, неужто не видите, как, вон, льнёт он погано к своему мучителю?

- Отчего так?

- Не знаю. Да только если зовёт человек инкуба али суккуба, приходит к нему именно тот, которого человек и жаждет да который жаждет в ответ. Вы же Верховный, должны знать правила собственные. Как становятся инкубом?

Нахмурился Теофил растерянно, призадумавшись над вопросом сим, затем ответил:

- В инкубы да суккубы те идут, кто соитие любовное превозносит да почитает как жития смысл истинный, те, кто влюблён во всех разом  на свете этом.

- Ну вот вам и ответ на вопрос ваш.

- Но он же…предатель, в таком разе.

- Предатель – не предатель, однако сердцу, всё одно, не прикажешь да не внушишь иного.

Какое-то время молчали они оба, глядели вместе, как хвалится Громов бесёнком своим, как вьётся подле кардинала Кавальканти подобострастный Амадей, как алкоголь убывает постепенно со стола в темпе бодром под шумные разговоры да ругань пьяного Папы Римского, который снова бесцеремонно забрал себе всю жареную курицу целиком да и окорок некий в придачу, да затем покосилась на мрачного Теофила Огнешка печальная, произнесла:

- В ваших глазах пламень я наблюдаю явственный. Правду, значит, о нём лесные сказывали. Он же вас и погубит.

- С чего бы погубит? – поглядел на нимфу козлоногий спокойно.

- Скованный вкруг себя железными прутьями неволи аки клеткой, пламень начинает пожирать собственного обладателя. Уж я-то… - девушка вздохнула, опустила взгляд. - …знаю. Сильному духу в неволе стократ больней, чем слабому, ибо слабый слабым быть привык, малый он да потому в клетку свободно садится, а сильный ни в одну клетку не помещается оттого, что великий он, а клетка мала для него обыкновенно, прутьями своими до рези давит.

- Коли мала, так авось и сломается в итоге от размеров, для неё великих, - ухмыльнулся Теофил невесело. Посмотрела на него Огнешка со спокойною печалью в очах прелестных, ничего не сказала, а козлоногий добавил, глядя на неё в ответ:

- Тут главное-то, чтобы великий дух под напором прутьев сих малым не сделался. Оное главнее всего. Надо, чтобы ещё более в размерах своих раздался. Вот тогда-то авось и сломаются прутья клятые.

Помолчала Огнешка снова, да затем сказала вдруг:

- Спасибо.

- Да за что же, красавица? – с сожалением вопросил Теофил, покачав головой. – Не сделал я ничего, дабы благодарить меня возможным представилось.

- За то вам спасибо, - ответила нимфа спокойно да серьёзно. - Что честь племени нашего малодушием вы не пятнаете. Хоть и дьяволово племя мы, однако много среди нас малодушных. В лесах тех же, откуда я родом… - нимфа опустила взгляд, отвернулась от застолья задумчиво. – Столь многим не по нраву были глаза мои. И столь многие покорить меня пытались, дабы иными глаза мои стали. Но никому, никогда, не буду рабою я. Ни врагу, ни брату. И говорили мне, что я жестока. Но разве жестокость это, - Огнешка повернулась вновь да взглянула в глаза Теофилу пристально, внимательно. - Ни пред кем не становиться на колени?

- Жестокость? – козлоногий мужчина хмыкнул презрительно. – То лишь дух неприступный да вольный, да за глаза твои, за очи твои несносно чудесные, убивать да биться надобно, ибо достойны они любви такой.

Затаила дыхание Огнешка после слов этих, на Теофила серьёзного глядя, посмотрела так с минуту, вглядываясь в глаза его искренние, затем прошептала:

- А говорили, только жечь дотла пламень ваш может… А он и обогреть способен жаром своим неистовым.

- А что ещё обо мне говорили? – усмехнулся Теофил, разглядывая прелестные зелёные очи в ответ.

- Дурного поболее, чем хорошего. Да и не мудрено, ведь малодушные извечно злословят о том, чьей силы им никогда не достичь.

- Твоя правда.

Отвернулась Огнешка снова, посмотрела печально на пирующих за столом.

- Невыносимо, - сказала она ровно.

- Н-да… - протянул Теофил рассеянно, хмыкнул затем, глядя с насмешкою мрачной на то, как глушит Папа Римский на пару с товарищами вино нещадно за беседами бранными. – Так чудно; бывает в мире этом… На одного посмотришь – благороднейший господин! Гладко выбрит, ухожен, говор любезен да манеры пречудесны, словом, всё-то в нём ладно да складно…А он, к примеру, экая оказия, в тайне от всех плетью любит одаривать девок распутных да душить их до полусмерти, а то и вовсе – до смерти. На иного взглянешь – почтенный чин, днём о святости молвит да церковное воскресенье не пропускает ни единожды, и знают все его как набожного да благопристойного товарища...а ночью, вот-те раз – хлещет пойло хмельное, насильничает над слабым да нож за пазухой прячет, не раз уже крови чужой ведавший. А бывает и обратное, глянешь на бродягу какого - смердит страшно, зубов нема, всклокоченный да невоспитанный порою, а он, воно как, добрейшей души человек, и ежели прибьётся какая животинка – наперёд себя её накормить стремится тем, что для себя добыл трудом недюжинным. Всё в мире этом как-то с ног на голову вечно, перекручен он да исковеркан знатно.

Кивнула Огнешка серьёзная, вздохнула в который раз.

- Как бы так мир этот с головы да на ноги обратно поставить, - произнесла она опосля вздоха.

- Кабы знал я, давно б уже стоял он в положении правильном.

Щёлкнул вдруг Папа Римский пальцами, махнув затем не глядя в сторону Теофила:

- Неси курятину, бес! Да побыстрее!

Взглянул на него козлоногий мрачно да неприязненно под тоскливым взором Огнешки, ничего не сказал, пошёл на кухню нехотя, затем в гостиную вышел с блюдом очередным в руках, едва не бросил на стол пред верховным иерархом кушанье это, после пришлось ему, стол обойдя, к кардиналу Кавальканти подойти, дабы вытереть по велению его вино, по столу разлитое, и только коснулся он тряпицей скатерти намокшей, склонившись над столом понуро под насмешливыми взглядами гостей, как вдруг трезвон звонка дверного раздался резко, неожиданный для всех.

- Это кого там принесло? – осведомился  Папа Римский, отирая рот скатертью да глядя на отца Энрико, тот поднялся со стула тем временем, посмотрев в коридор растерянно, нахмурился малость.

- Да никого не ждали более, - ответил седой священник задумчиво, и после второго настойчивого звонка устремился он в коридор до двери входной, не стал томить ожиданием пришедших, взглянул в глазок да затем и открыл дверь без раздумий особых. Взору его трое экзорцистов предстали, подчинённых ему, то бишь – вид они имели помятый какой-то, взволнованный шибко.

- Ваше Преосвященство! – завидев начальника, тотчас пискнул один из них. – Наехали на наших! Русские, провались они к чёрту!

- Какие ещё русские? – спокойно вопросил отец Энрико, оглядев подчинённых с недоумением.

- Бесобоями назвались! Да ересь, ей-богу, ссору затеяли да из-под контроля она вышла, разберитесь, Преподобный, вас послушают!

Не говоря более ни слова, накинул отец Энрико тулуп свой быстро да и устремился за экзорцистами тут же, да и не заметил второпях, как прошмыгнул в дом Закария внезапный, исчезнув в полумраке коридора да за закрывшейся дверью.

Почуяв неладное, поднял Теофил взгляд да и узрел лукавого серафима тотчас, остановился тот на углу коридора, ухмыляясь коварно, посмотрел на козлоногого взглядом недобрым, ядовитым.

- Ты? – вырвалось у Теофила невольно, растерялся козлоногий мужчина, выпрямился, тряпку в руке держа, остальные тоже воззрились на серафима.

- Здрав будь, Теофил Батькович, - осклабился Закария ехидно. – И вам вечер добрый, - поглядел он на присутствующих за столом.

- Куда Энрико делся? Чего стряслось? – спросил Папа Римский, нахмурившись малость.

- О, сущий пустяк, - усмехнулся Закария, склонив голову на бок. – По делам ушёл, без него мы покамест будем, ну да ничего это, да, Теофил Батькович?

Озноб неприятный пробежал отчего-то по спине козлоногого тут же, замер Теофил как и стоял, на серафима неприятного глядя растерянно, да к недоумению сему тревога вдруг добавилась некая, мышцу сердечную охватила внезапно да чаще забиться собою её заставила – окинул Теофил гостей всех взглядом напряжённым, тревожным, да и почувствовал он, будто с уходом преподобного и безопасность какая-то нелепая ушла отсель, хотя какая тут, к чёртовой матери, безопасность, ежели как и эти все он, преподобный, изувер безжалостный? Однако виднее было сердцу, забилось оно встревоженно, напуганное вдруг, будто предчувствием нехорошего взволнованное, и попятился Теофил невольно, тряпку бросив, ото всех отошёл, взгляда с врагов не спуская, Папа Римский же усмехнулся тем временем:

- Ну, без него так без него! Садись, кудрявый, раз пришёл! А ну, бес! Обслужи гостя!

Взглянул Теофил после слов этих на серафима наглого, встретился взглядом с ним, да и от ухмылки этой поганой, коварной да недоброй, сжалась мышца сердечная гневом праведным сразу.

- Оглох али что? – рявкнул Папа на пленника грубо. – Служи!

Слово гадкое пуще прежнего пламень гневный в груди распалило, да и ответил Теофил мрачно, зло, в упор на верховного иерарха глядя:

- И не подумаю.

- Экий борзый стал вдруг! – хмыкнул Папа с усмешкою косою. – Что, любовника лишь своего слушаешься безропотно, скотина? – выхватил он вдруг револьвер свой золочёный из кармана, вскинул руку да и нажал на крючок спусковой, прогремел выстрел тотчас, вздрогнул Теофил, когда лишь в сантиметре от лица его пуля стремительная проскочила, врезавшись в стену где-то позади совсем, но не сдвинулся с места, в лице никак не изменился да приказу не внял всё равно.

- Служи, я сказал! – произнёс Папа с угрозою, не опуская руки с револьвером.

Хмыкнул Теофил на это, ничего не ответил, в глаза жестокие в ответ глядя взором тяжёлым, и щёлкнул курком тогда Папа Римский с усмешкою недоброй, барабан револьверный прокрутив далее, подвинул руку с пистолетом повыше чуть да и выстрелил снова. Рассекла пуля в этот раз скулу Теофилу, кровавую царапину полётом своим оставив, да под взглядами священников капля одинокая вниз по щеке тотчас съехала, однако никак на сие не отреагировал Теофил, на этот раз не вздрогнул даже, всё так же стоял он да глядел взглядом горящим на врага своего, будто и вовсе не страшась оружия в руке его да с пулями сребряными.

- Что за наглость! – подал голос кардинал Кавальканти, пьяный уже изрядно. – Совсем питомец преподобного манерам не обучен!

- Эй, чертовщина, - усмехнулся Громов, опершись о стол да прижимая к себе печального Матвейчика за плечо тоненькое, с интересом глядел он на Теофила бесстрашного, и не понять было, беспокойство прозвучало в интересе этом али же ничего там кроме любопытства мучителя не было.  – Поостерёгся бы. Не шутит ведь.

- Вот упрямый козёл, слушай! – хмыкнул Папа Римский. – А коли убью?

- Убивай, - ответил Теофил серьёзно. – Умру, но служить не буду, ни тебе, ни кому-либо и вовсе.

- Да что ж с вами всеми такое, - с досадой покачал головой верховный иерарх. – Принципиальные какие! Что ты, что баба лесная! Свободная воля, вишь ли! Тьфу! – он сплюнул сердито на пол. – Ну и подыхайте с волей этой на пару!

Да и прогремел выстрел тотчас снова, взвизгнула Огнешка, отвернувшись да руками себя обхватив, а Теофил покачнулся малость, ибо болью жгучей оглушило его страшно, опустил он голову да поглядел на плечо левое, а ткань халата фиолетового багровела стремительно, разрасталось на ней тёмное кровавое пятно всё сильнее.

- Что, думал, так просто отделаешься, бес? – прозвучал грубый смех Папы Римского следом. Поднял Теофил голову, дыша тяжело от боли нестерпимой, взглянул на верховного иерарха чуть мутно, однако всё так же твёрдо.

- Каково это, быть беспомощным? – усмехнулся тот, не опуская руки с револьвером. – Ведь не можешь ты ничего соделать в ответ, только глядеть и способен, а более ничего! Хотя нет! Служить ты ещё способен, и ежели благоразумие в тебе упрямства сильнее, встанешь ты сейчас на колени предо мною, и уж так и быть, пощажу! Ну? На колени, скотина!

Воспылал в груди пламень гнева страшно, пуще боли жгучей, по телу от плеча разливающейся, поднял Теофил голову выше, свысока будто взглянув на врага жестокого, хоть и был он с ним одного роста, да и ответил:

- Хрен тебе, гнида. Пред червём встают на колени в том случае лишь, когда для рыбалки его собирают с земли, на корм рыбёхам.

   Побагровел Папа от гнева тотчас, заслышав ответ столь наглый, от злости едва не задохнулся да и рявкнул затем злобно:

- Тогда сам я тебя на колени поставлю, тварь рогатая! Сам!!

И тотчас жгучесть лютая чуть выше колена левого плоть пронзила, стиснул Теофил кулаки, вдохнув судорожно, да и закапала на пол кровь тёмно-красная, по шерсти стекая струйками, слабость неимоверная в ногах козлиных возникла, да и не дал ему опомниться Папа жестокий, прицелился он сходу в колено правое, выстрелил безжалостно, и едва удержался на ногах Теофил бедный, запрокинул он голову, покачнувшись, зажмурившись да изо всех сил терпя муку эту ужасную, едва не заскулил, но сдержал стон постыдный, лишь скорбь на лике его мучение выдавала адское. 

- Хватит! – воскликнула Огнешка, не выдержав жестокости этой. – Прекратите!

- Цыц, баба! – бросил ей Папа небрежно, не отвлекаясь от занятия своего кровавого. – Продолжать буду, гнида, пока не падёшь к ногам моим! – процедил он сквозь зубы, глядя на страдающего Теофила. Козлоногий опустил голову, дыша судорожно, однако ничего не успел ответить, ибо встрял вдруг кардинал Кавальканти неожиданно, поднялся он со стула, чуть пошатываясь по причине хмеля, да взревел вдруг раздражённо:

- Да что вы с ним возитесь! Так уму его не научишь!

И шагнул он к Теофилу невесть с каким помыслом, да затем вроде руку занёс для удара, и взглянул на него козлоногий затравленно, да вдруг мысль внезапная в голове промелькнула:

«Так запрет же лишь троих касается, а про остальных разговора не было!»

И собрался Теофил резко, ожил взгляд его, размахнулся он вдруг да и вдарил камерарию в лицо прямиком, и обыкновенно сильным удар этот вышел, несмотря на слабость от ранений всех. Опрокинуло кардинала назад себя, грохнулся он смачно на пол, подле стула на спине растянувшись, да вдруг Громов внезапный на помощь ему пришёл, налетел сбоку, нагрянул нежданно на Теофила, и сцепились они в драке лютой, однако недолгою она была, потому что ослаб козлоногий всё же, от удара по лицу не устоял на ногах, к стене припал, сознание едва не теряя, схватил его тогда Громов за ворот халата, приподнял на себя, усмехнулся:

- Готов! Экие вы нескладные, господин камерарий!

Кардинал Кавальканти тем временем пришёл в себя, кое-как удалось ему подняться, да и тотчас шагнул он к замученному Теофилу, перехватил его у Громова, за ворот схватив так же, смехом торжествующим в лицо ударил:

- Вот та-ак! Та-ак с вами надо, тупые животные! Инкуб он! Верховный! А то поинтересней, чем моя каракатица, попрестижней это! Да чем я преподобного хуже?!

Со словами этими бросил он Теофила к камину, упал козлоногий лицом вниз, на ковре мягком растянулся, да прямиком к ногам Папе Римскому он рухнул, обессиливший да окровавленный. Ухмыльнулся Папа, глядя на пленника сверху вниз да опираясь на посох свой золочёный, произнёс тоном победным:

- Сказал же, что заставлю тебя к ногам моим пасть, скотинка. И где теперь твоя свободная воля? Повытекла с кровушкой, порастерялась каплями по полу?

- Телесно как угодно можешь ты со мной обратиться, гнида, - прохрипел Теофил, вдыхая судорожно ртом пыль ковра под собою да мутно различая справа от себя всполохи пламени каминного яркого. – Только духом никогда я пред тобой на коленях не буду.

- Но дух-то… - верховный иерарх наклонился к козлоногому малость. - …от тела неотдельный, а значит, совместно с ним нынче в ногах моих валяется.

Хотел было Теофил ответить нечто на это, однако не успел, ощутил он, как рывком вдруг на колени его ставят, упёрся он руками в ковёр мягкий, обернулся, едва живой от боли в израненном теле, и узрел с ужасом, как стягивает с него трусы камерарий треклятый, забился Теофил тотчас, уразумев, что происходит, в панике дёрнулся невесть куда да прочь, только не смог уйти, рванул его за бёдра мохнатые кардинал Кавальканти к себе, сутану свою расстёгивая да полы халата пленнику на спину забросив затем.

- Не надо!.. – хрипло выдавил козлоногий, отпихнуться пытаясь хоть как-то, да только что тут и сделаешь-то нынче, ежели так страшно болит всё тело, не слушается и вовсе?

- Молчать, копытное! – бросил ему камерарий, улыбаясь торжествующе да тиская его за мохнатый зад. – Добро-о! Зна-атная животина! Да не брыкайся! Место! – огрел он Теофила бедного наотмашь по заднице, к себе рванул снова, ибо уползти козлоногий всё ещё пытался, вдавил рукою в спину ему со всей силы, дабы выгнулся шибче, а затем сжал за хвост до боли да и подался вперёд, с силою овладел пленником несчастным, единым с ним воцарился безжалостно, и стон горестный вырвался из груди Теофила тотчас, зажмурился он от боли, лбом рогатым в ковёр, кровью залитый, уткнулся да пальцами дрожащими ворс его стиснул, а Закария ехидный наблюдал за действом сим с улыбкою довольной, ядовитой, за столом сидя вальяжно да потягивая вино из бокала, ибо так повернулось всё, как и хотел он, как и планировал, когда, воспользовавшись моментом, экзорцистов надоумил отца Энрико за собой потребовать – не воцарился бы ад сей, ежели б присутствовал преподобный в комнате этой и далее, но теперь нет его здесь, и с торжеством победителя во взгляде наблюдал Закария подлый, как истязают Теофила изуверы эти, и так и надо ему, получил по заслугам, проклятый рыжий бес, получил!

- Ну вы даёте! – усмехнулся Громов, вернулся он обратно за стол, Матвейчику сказал на колени к нему сесть, и сел тот, не говоря ни слова, ибо лица на нём, что называется, не было, на ребёнке бедном, потому как глядел он на действо происходящее с ужасом, быть может, даже и не до конца разумея, что именно происходит, но чувствуя дурное да страшное сердцем махоньким. Амадей под столом сидел тем временем, молча глядел он на то, с каким упоением приходует кардинал Кавальканти горестно стонущего под ним Теофила, не выглядел обыкновенно лукавым да ехидным, мрачным каким-то был нынче, и то не было сопереживанием муке своего инкубовского начальника – на ревность то походило более, на неё лишь, без толики жалости к страданию стороннему.

- Что вы делаете!!.. – горько воскликнула Огнешка, не выдержала она, кинулась на помощь будто, однако перехватил её за локоть Папа Римский, отошёл он от Теофила, рванул на себя бедную нимфу, хохотнул недобро, обдав её перегаром:

- Куда! Тоже захотелось?

И со словами этими бросил верховный иерарх на диван несчастную Огнешку, кинул прочь посох золочёный, навалился на девушку сверху всем своим весом, гладя грубо нагие упругие бёдра да задирая неаккуратно одёжу её скудную.

- Не-ет!! – узрев это, рванулся Теофил тотчас, дабы спасти попытаться бедную девушку, что отбивалась безуспешно да рыдала горько под жестоким Папой на диване, однако крепко держал его камерарий, схватил он козлоногого за волосы растрёпанные, запрокинул ему голову, движения грубого в нём не прекращая, выдал с ухмылкой неприятной:

- Резвый какой!.. А ну, помемекай, козлик!.. Давай, давай, как говорит козочка? А ну?..

- С-сука-а!.. – прорыдал Теофил натужно, чуть живой ото всевозможной боли.

- Не-ет, так козочка не говорит!

- Помогите!! Не надо, не надо!! – донеслись жалобные девичьи крики со стороны дивана, затем и разгорячённый да чуть хриплый голос Папы послышался следом:

- Не вопи, девка!.. А ну… ишь, гладкая!..

Допил вино Закария тем временем, захмелел малость, и подумалось ему вдруг, что недостаточно страдает сатир этот треклятый, злоба лютая вскипела в жестоком серафимовом сердце, поднялся он тогда из-за стола, взглядом гневным да ядовитым прожигая ненавистный скорбный лик пленника, обошёл стол, встал прямиком перед козлоногим. Увидал его Теофил бедный, коего камерарий сжимал всё ещё за волосы грубо, воззрился он на Закарию затравленным, мутным от телесной да моральной боли взглядом, и выдал серафим ухмылку неприятную, косую, узрев страшную муку в глазах этих выразительных.

- Как тебе такое, рогатик? – ехидно спросил он, жадно вглядываясь в каждую черту мучения на лике козлоногого мужчины. – Поделом, скотинка, поделом! Как же из-за тебя мне тошно! Когда не было тебя в нашей жизни, замечательно всё было, ладно! А появился – всё порушил, всё испоганил!

- О чём ты?... – едва смог произнести Теофил, ибо трудно и вовсе говорить, когда напряжено горло так шибко положением головы запрокинутой.

- Да буду я ещё тут распинаться пред тобою! – прошипел Закария злобно, распахнул он вдруг сутану, с ненавистью во взгляде прямиком в глаза Теофилу таращась, затем и брюки расстегнул следом. – Сдохни, чудище рыжее! Хоть телесно, хоть морально, хоть и так и эдак разом! Как же я тебя… ненавижу!!

Перехватил серафим козлоногого мужчину за волосы, и с ужасом вцепился в штанины брюк его Теофил, однако отбиться не смог, с силою вошёл в горло его Закария собою, вдавил жестоко, смеясь с ненавистью лютой да глядя сверху, как хрипит Теофил бедный, дрожит да давится, отпихнуть от себя кудрявого экзорциста стараясь; потекли по щекам козлоногого слёзы горькие от унижения страшного, едва живой терпел он эту невыносимую муку, истекая кровью из ран огнестрельных да рыдая меж камерарием и серафимом, сбился халат его, с плеча раненого съехал, ломило колена кровавые, зажмурился Теофил бедный, измотанный, ослабший да униженный, дабы ничего более не видеть пред собою, слышал лишь, как шипит аки змий Закария гадкий: «Сдохни! Сдохни!», да чувствовал, всё и сразу чувствовал, и казалось ему, будто ещё чуть-чуть – и отключится он али же и вовсе умрёт, ибо как возможно таковое вынести, как возможно силы найти в себе такие, дабы опосля сего остаться прежним, во здравии духовном да умственном?..

…Завершил деяние своё страшное Папа Римский вскоре, закончил и Закария, вдавил себя поглубже в последний раз, отстал засим от Теофила несчастного, и упёрся козлоногий рогами в пол, кашляя да отплёвываясь судорожно, а там и кардинал Кавальканти соизволил остановиться, завершившись; схватил он пленника за волосы снова, рванул кверху, дабы поднялся тот да на коленях стоять остался, и подошёл к Теофилу Закария злобный ближе, схватил за подбородок пальцами тонкими, стиснул грубо, наклонился к  нему совсем близко да прошипел, вонью алкогольной обдав в шёпоте горячем:

- Как теперь приятно будет преподобному тебя тискать? Такого скверного, другими попользованного? Да как-то маловато с тебя, скотинка, не прижечь ли сребром глаза твои бесстыжие, чтоб не мог более преподобный на них любоваться?

Однако не успел угрозу свою серафим жестокий в реальность воплотить, ибо узрел он вдруг, как появляется из коридора внезапный отец Энрико, без тулупа он уже, в сутане просто, замер он перед гостиной, таращась удивлённо на представшее взору зрелище, застыл так молча, растерянно; взглянул на него Теофил измученный, растрёпанный, окровавленный, полураздетый да неопрятный, и глядели какой-то миг они друг на друга в тишине наставшей, ибо замерли все остальные, да затем и прошептал Теофил хрипло да едва слышно, из последних сил, сам от себя не ожидая:

- Спасай!..

И не пришлось ему повторять это дважды: гнев страшный, жуткий сверкнул в глазах отца Энрико, когда кинулся он к камерарию с серафимом, выпустил кардинал Теофила из захвата своего, и не удержался козлоногий на коленях, упал он на пол да лицом вниз, не видел уже, но слышал, как налетел отец Энрико безумно на двоих этих, замахнулся резко да и ударил кого-то из них в лицо прямиком, опрокинул ударом сим, за второго принялся, бил всё да бил под возмущённые замечания Папы Римского, звенели кресты на его шее, то взлетая, то с бряканьем звонким обратно на грудь приземляясь, в крови кулак был целиком да кольцо с изображением креста совместно, крики слышались отчаянные под ударом каждым, но не видел всего этого Теофил измученный, лежал он без сил на ковре, кровью залитом, глядел взором мутным, как пляшет в полумраке пламень каминный всполохами оранжевыми, глядел всё да глядел, как вьётся огонь этот жгучий, и вскоре затих шум драки, крики да ругань стихли, убрались восвояси избитые до полусмерти отец Закария да кардинал Кавальканти со своим Амадеем, за ними ушли и Громов с полуживым Матвейчиком, чей взгляд остекленевший, казалось, застыл так на века отчего-то, в доме остались лишь Теофил, Огнешка на диване, отец Энрико да Папа Римский – последние двое, переругиваясь да яростно обсуждая случившееся, удалились на кухню да захлопнули за собою дверь, что значительно приглушило ругань эту, слышалась она теперь едва ли в гостиной опустевшей. Тоскливая, тягостная атмосфера воцарилась в комнате этой теперь, будто исчезло из мира целого всё счастье, оставив после себя лишь повыжженный пустырь где-то прямиком в груди, гудела тишина вязкая, холодно было как-то, несмотря на пламень каминный, безмолвие да скорбь зависли в воздухе незримо, расползлись по углам да будто времени ход собою остановили следом.

- Теофил… Вы живы?.. Теофил?.. – заслышал козлоногий мужчина слабенький женский голос где-то рядом, да в тот же миг увидел он, как опустилась перед ним на колени всклокоченная, больная на вид Огнешка, ворот одёжи её порван был, отчего оголилось тоненькое женское плечико, а на коже бледной синяки повсюду темнели жутко.
 
- Не спас… - выдавил Теофил еле слышно, мутно поглядев на тощие женские коленки пред собою.

- Ч-что?.. – переспросила нимфа печально.

- Не смог тебя…спасти…

- А я ва;с спасти не смогла, - произнесла Огнешка тихо, опустив голову.

- Меня?..

- Вас.

Ничего не ответил Теофил, и молчали они какое-то время в тишине этой тягостной под едва уловимое потрескивание огня в камине.

- Вы ранены сильно, - произнесла Огнешка ровно, нарушив тишину эту вязкую.

- Заживёт… - ответил козлоногий мужчина равнодушно; и впрямь казалось, будто в груди повыжженно всё дотла, так больно там, что кажется, будто разорвалось в клочья сердце да повсюду себя разметало, куски раскидало эти, болящие невыносимо да равноценно.

Помолчала Огнешка малость, да затем добавила тихо:

- Такое не заживает…

Подвинулась она робко, на коленях осталась как прежде, но теперь на ножки гладкие голову Теофила положила нежно да аккуратно, приподнялся мужчина чуть, ощутил щекою гладкость эту, хотел сказать в благодарность нечто, но не смог, молчаливым лежать на коленях женских остался. Молчаливою была и Огнешка, легко да печально коснулась она волос его растрёпанных, огладила мягко, по щеке окровавленной провела затем, и закрыл Теофил глаза, касания эти нежные ощущая, да хотел подняться, сам хотел взять к себе нимфу эту несчастную, охранить да огладить, жалея, но не мог пошевелиться, ибо отказывалось слушаться израненное, истерзанное тело, лежал вместо желаемого да чувствовал заботу рук женских с благодарностью да с совести жгучими уколами в разорванной мышце сердечной.

- Хотите… - подала, наконец, голос Огнешка, глядя печально на полуживого Теофила. - …я спою вам что-нибудь?..

- Ты же…не поёшь теперь…

- А для вас…спою… Правда, весёлые песни позабылись все… Одну лишь помню…

- Её тогда и спой…

Помолчала нимфа снова, поводя пальцами тонкими по волосам да щеке Теофила, поглядела на пламень каминный задумчиво, опустила взгляд на козлоногого мужчину снова да затем и запела в тишине гробовой да тягостной, и тоскливо-тоскливо звучал голос её, напев её невыносимо медленный да печальный:

- То не во-о-о-о-олк,
Не метелица…

Воет в у-у-у-у-утреннем
Во поле…

Где тума-а-а-а-ан
К земле стелется…

Где шурша-а-а-а-а-ат
Кроны тополей…

То моя-а-а-а-а-а
Беспокойная…

В поле му-у-у-у-у-чится
Душенька…

По утру-у-у-у-у-у-у
Моя стройная….

Погоре-е-е-е-е-е-ела
Избушенька…

В чаще ле-е-е-е-е-е-са
Свободного…

Ярым пла-а-а-а-а-а-менем
Зарево…

Всё что бы-ы-ы-ы-ы-ы-ыло
В нём ро;дного…

Стало прии-и-и-и-израчным
Маревом...

Кто соде-е-е-е-е-елал
Ужасное?...

То не гро-о-о-о-о-о-о-о-ом
С острой молнией...

А цветы-ы-ы-ы-ы-ы-ы
В пляске красные....

Вьются я-а-а-а-а-аркие,
Знойные...

То чудо-о-о-о-о-о-овище
Лютое...

Всем зверя-а-а-а-а-ам
Зверь главнейший то...

Не отсе-е-е-е-е-е-ет
Добра от зла...

Сердца сло-о-о-о-омано
Решето...

Прекратился вдруг спор на кухне за дверью закрытой – прижал палец к губам Папа Римский, к тишине отца Энрико призывая, насторожился, на дверь взглянул, да затем приоткрыл её тихонько, замер так, в дверную щёлку эту глядя, да и обомлел, завидев поющую печальную Огнешку.

- Он идё-о-о-о-о-от,
Не узнав пути…

И плывё-о-о-о-от,
Не познавший рек…

Хочет всё-о-о-о-о-о
Во кулак сгрести...

Зверь по и-и-и-и-имени
Человек... – подняла нимфа голову медленно, изогнулась шейка тоненькая под спутанными прядями волос, и рухнуло всё в груди Папы куда-то вниз при виде профиля изящного девичьего да при звуках песни этой, печальной несносно.

- Но почто-о-о-о
На рогатое...

Племя на-а-а-аше
Врагом стоишь?..

Во рога-а-а-ах
Виноваты мы?...

Аль в ино-о-о-о-ом
Ты всех нас винишь?...

Нас никто-о-о-о-о
Боле не спасёт…

В ширь поле-е-е-е-ей
Моё го-оре…

За собо-о-о-о-ой
Человек несёт…

Лишь крова-а-а-а-вые
Зо-ори…

Глядел Теофил на пламень каминный, слушая песнь эту тягостную да тоскливую, и плясал в глазах его цветок этот знойный неистово, картины разнообразные пред взором уставшим да мутным представали: поля с высоты полёта птичьего раскинулись на километры несметные вдаль да вширь, леса непроходные, степи да небосвод облачный, зверя бег в лесу листьями шелестел, птицы полёт ветром свистел попутным, в лесах житие рогатое вкруг костров плясало, и веселы были лики лесной нечисти беззаботной, нимфы да иные девы бёдрами нагими сверкали под заунывные мотивы флейт фавнов задорных, другие да прочие товарищи дружными хороводами воспевали природу живую да свободу собственную, и солнца свет приятен был да горяч, уютны были травы да цветы луговые, небосвод голубой да светлый в высотах своих не сулил дурного, благое лишь во свете этом сияло да пело. Однако сменялись постепенно краски беззаботные эти, утро хладное да зимнее предстало взору елями лесными да нагими тёмными древами, и разливался по небу над кронами дерев восход кровавый, над головами экзорцистов несметных, идущих по трупам рогатым, и шествовал впереди сотен сутан чёрных улыбающийся отец Энрико во тулупе своём овчинном, глядел вперёд из-за очков круглых, чьи стёкла, заре подобно, подобно очам зверя дикого, кровавыми пятнами багровели в белизне покойного зимнего леса; а песня тоскливая звучала и далее, пела Огнешка в комнате мрачной да хладной, пальчиками изящными лаская растрёпанные волосы измученного, впавшего в забытье Теофила:

- Крест нося-а-а-а-ащие
На груди…

Ваш о свя-аа-а-атости
Молвит крест…

Но ему-у-у-у-у-у
Нас не убедить…

Ибо гре-е-е-ех
Он плодит окрест…

Ибо сме-е-е-ерть
Он собой несёт…

Не уби-и-ий,
Ведь убийство – грех…

Для чего-о-о-о-о
Этот бой идёт…

Если ми-и-и-и-ир -
Дом и кров для всех?...

В ширь поле-е-е-е-ей
Моя мука днесь…

В ширь небе-е-е-е-ес
Моё го-оре…

Ведь восхо-о-о-одят
Отныне здесь…

Лишь крова-а-а-а-а-вые
Зо-ори…

Лишь крова-а-а-а-а-вые
Зо-ори…

Лишь крова-а-а-а-а-вые
Зо-ори…

Лишь крова-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-вые

Зо-о-ри-и-и…

Закончила песнь свою тоскливую да протяжную Огнешка, опустила голову, и покачнулись кратко локоны волос её тёмных да спутанных, а Папа Римский, в щёлку дверную глядящий молча на зрелище это одинокое, скорбное да несносно горькое, шагнул назад медленно да и осел на табурет под спокойным взглядом отца Энрико; как глядел верховный иерарх в одну точку пред собою, так и продолжил глядеть, на табурете сидя, и потерянным выглядел взор этот, растерянным да тоже печальным каким-то, пожалуй.

****
Очнулся Теофил лишь глубокою ночью. Не было в доме ни Огнешки скорбной, ни Папы Римского, давно ушли они восвояси, козлоногий же, мутным взглядом окинув окружение, обнаружил, что в кровати лежит он нынче, в спаленке полумрачной; пошевелившись, зажмурился тотчас он от боли лютой в ранах огнестрельных, приложил руку к плечу да и ощутил под тканью халата фиолетового иную плотную ткань, то бишь, забинтовано было заботливо плечо его раненое, как, впрочем, и колена тоже. Кое-как сев на кровати да стукнув копытами раздвоенными об пол, повернулся Теофил и вздрогнул вдруг, ибо рядом с ним, на другом конце кровати этой, отец Энрико сидел молчаливый. Глядел седой священник на возлюбленного своего спокойно да чуть печально, улыбнулся он да спросил негромко в тишине комнаты спальной:

- Как ты, радость моя?

Поглядел на него Теофил с минуту молча, да затем, так и не ответив, оперся локтями о колени да спрятал лицо в ладони устало, горестно. Всплыли вспышками болезненными из памяти события минувшие страшные, и память о них невыносимою была, помнить об унижении этом, о жестокости сей, о беззащитности собственной невыносимо было для бедного, измученного Теофила, да и потекли посему по щекам его слёзы отчаяния невольно, молча сидел козлоногий мужчина, спрятав лицо в ладонях, и в тишине всеобщей да гробовой слышно было, как капают редко да глухо на пол слёзы эти из-под рук капельками нечастыми.

- Прости меня, - вдруг заслышал Теофил спустя какое-то время. Отнял козлоногий ладони от лица, повернулся к отцу Энрико. Тот не смотрел на него, опустив голову сидел он, пред собою как-то печально глядя.

- Не помыслил я, - продолжил преподобный ровно. – Что таковое случиться может, не предостерёгся. Более такого не повторится.

   Отвернулся от него Теофил, нахмурившись чуть, ибо диким да непривычным было слышать из уст изувера этого слова сожаления. 

- Я… - отец Энрико поднял голову, посмотрел на козлоногого задумчиво, затем, помедлив в нерешительности малость, подсел к нему аккуратно да ближе. – Мне… Мне ж-жаль… - слова эти давались ему с трудом недюжинным, ибо никогда в жизни не произносил он подобного, да и не хотелось произносить, но нынче да с пор недавних изменилось всё, рвались чувства эти наружу сами, из нутра души жестокой, но слова произноситься устами, к таковым непривыкшими, всё никак свободно не желали, хоть убей. Тогда, слов заместо, приобнять попытался отец Энрико Теофила, заботливо да бережно, однако отмахнулся тот грубо, с неприязнью лютой, враждебной, и уколом пронзительным враждебность эта откликнулась в сердце экзорциста тотчас.

- Жаль? О, полно, - произнёс Теофил с насмешкой понурой, не глядя на Энрико. – Не верю, что и вовсе что-либо может быть жаль во случившемся тому, кто сам созвал это сборище, частью его значась.

- Тео… Я не лгу тебе. Не будь ко мне так хладен, прошу, я искренний с тобою да участный, - и вновь отец Энрико печальный приобнять Теофила попытался, однако оттолкнул его козлоногий с ненавистью, с кровати поднялся, на ногах дрожащих да слабых к окну отошёл прочь, опёрся о подоконник там да лбом рогатым в стекло окна уткнулся устало, злобно.

- Ты псих проклятый… - произнёс он отчаянно да со злостью, закрыв глаза. – Опосля всего, тобою содеянного, просишь ты внять твоей искренности? Ты не в уме да не в духе, гнида, в башке твоей не так что-то по причине, мне неизвестной… Не подходи, - заслышал он, что встал с кровати отец Энрико да шагнул к нему осторожно. Остановился седой священник тут же, с тоскою в глазах своих светлых на возлюбленного глядя.

- Не говори со мной так, Тео, - проговорил отец Энрико печально. – Не рань меня словом грубым. Я же…люблю тебя, а значит, с душою открытой пред тобою стою я, нагой будто, без щита да без меча. Ничто на свете за всю жизнь мою не смогло меня ранить, но ранит каждое грубое слово твоё в адрес мой, ничто за жизнь всю не задело меня да не взволновало, кроме тебя, Теофил, один ты над сердцем моим властен, засел там пулею до боли да навеки…

- Замолчи… - прошептал Теофил отчаянно, покачав головой горько.

- С тобою муку твою я сострадаю вместе, - продолжал отец Энрико, чуть ближе ещё подойдя. – И дико от сего мне, ибо доселе такого со мною не бывало. Целый мир за тебя убить мне хочется, до крови разбить да до смерти, ежели боль он тебе какую дарует… Ты жизнь моя, Тео, покой мой да моя тревога, услада моя да моя мука, тобою живу я, иного ничего мне не надо, прошу, не рань меня, уразумей да не отталкивай… - подошёл он вплотную к Теофилу бедному, коснулся плеча его рукою несмело, но да тотчас отшатнулся от него козлоногий, отбил руку прочь, развернувшись, во гневе на священника воззрился взглядом диким.

- Заткнись!! – рявкнул он, прямиком в глаза светлые глядя. – Из-за тебя всё это!! Жизнь мою сломал ты, со мной невесть что соделал!! А теперь о любви какой-то говоришь?! Ты не ведаешь напрочь, что любовь из себя такое!! Ты просто чёртов псих, и что в башке твоей творится, я не ведаю!! Оставь меня в покое!! Убей и вовсе, но только слов о любви никогда не говори боле!!

- Тео… - печально да растерянно глядел отец Энрико на возлюбленного своего, и каждое слово его ранило священника страшно да будто насмерть точно, снова руку протянул он, дабы коснуться Теофила, но вновь отбил тот его руку, вне себя от боли сердечной:

- Не говори имени моего!! Не смей до меня касаться!! Нет в тебе любви никакой, ибо и сердца у тебя нет!! И ежели надеешься на что – раскрой глаза свои треклятые!! Не люблю я тебя, хоть что ты скажи!! Не люблю!! Не люблю!! Ненавижу!!

Да и ударил тотчас Теофила обезумевшего отец Энрико по лицу кулаком, размахнулся резко, безумием в глазах сверкнув да яростью лютой, и загудело в голове козлоногого от удара столь сильного, мутно разумел он, как схватил его священник за ворот халата да как со всей силы к стене, от себя слева, бросил, ударился Теофил затылком о стену твёрдую с размаху, на пол грохнулся, взглядом мутным сфокусироваться на окружении пытаясь, подняться устремился слабо, однако почернело пред глазами всё затем, подкосились руки, и упал Теофил, сознание утратив, на ковёр мягкий лицом, в черноту сознания провалился да и остался так лежать без чувств да без движения и вовсе. Посмотрел на него отец Энрико молча, да затем, отвернувшись, о подоконник оконный опёрся руками, опустил голову, и так стоял какое-то время, дыша тяжело да глубоко, сожалея о содеянном да кляня себя за голову дурную, ибо не хотел он с возлюбленным своим так, однако извечным было проклятие это, нездоровый разум руководил деяниями, не усмирить его да не подчинить рассудку, сколь ни пытался седой священник сделать это всерьёз, всё одно, сидело в голове безумие это, жестокость сия неимоверная, и до пор некоторых не мог он и подумать, что это и впрямь плохое нечто, ибо всю жизнь жил отец Энрико в состоянии этом, с этим перекошенным разумом, не воспринимал упрёки о том всерьёз, потому как не ведает безумец о безумии своём, сокрыто оно от его глаз, ведь то мир его, и нет у него другого, сравнить-то не с чем, и как и уразуметь-то вовсе, нездоров твой мир всерьёз али же на него клевещут попросту? Но с пор недавних заподозрил отец Энрико, что, быть может, и вправду что-то с ним да не так - ежели со столь страшной ненавистью, с ужасом да страхом глядит на него любовь его, стало быть, что-то он, Энрико, да всё же неверно делает? Хотелось ему, чтобы ласковым с ним был Теофил возлюбленный, послушным да приветливым, а оно наоборот день изо дня происходило, но что же, что же он, Энрико, неправильно разумеет? Что же в действиях его неверно, ежели извечно к козлоногому он с любовью лишь да с искренностью обращается? А подчинённые его, экзорцисты ватиканские, да просто так ли как огня его боятся да волком смотрят, ожидая опасности да угрозы только? Напрасно ли его, отца Энрико, проклинала каждая замученная им жертва? Али за дело лишь? Не разумел Энрико, стоя подле окна горестным, что же делать ему надобно, но знал одно – что ненавистен ему взгляд этот, полный неприязни да страха, коим глядит на него Теофил каждодневно, и ежели не выбить кулаком взгляд этот, стало быть, иные тут нужны методы, но какие, какие? 

Постояв так минут десять, вышел отец Энрико из спальни, печально поглядев на бесчувственного Теофила у стены, в гостиную малую направился он, там, подумав малость, к шкафу подошёл, таблетки некие достал из ящика - впрочем, знакомые то были таблетки, ведь не столь давно предлагал их священник Теофилу успокоения ради; выудил отец Энрико пару штук из пачки, в рот сунул, затем к бару оборотился, взял оттуда бутыль с алкогольным чем-то, то ли вино это было, то ли мартини, то ли иное что-то – священник не обратил на этикетку внимания, глотнул просто, таблетки сим запив, хотя, вряд ли они помогали всерьёз и вовсе; с бутылкой в руке постоял он на месте ещё минут пять, пред собою задумчиво глядя, а после посмотрел на радиотелефон на столике подле дивана.

…Очнулся Теофил спустя несколько минут, возвратилось к нему сознание, уходившее не шибко надолго, однако подняться с пола не поспешил он, ибо болело всё тело, гудела голова сильно – ежели подняться при гудении таком на ноги, тотчас в сторону поведёт, поплывёт комната да в глазах мошки разноцветные замерцают, а потому на полу покамест остался Теофил замученный, огляделся он мутно, головы не поднимая, узрел, что нет Энрико в комнате этой, да тут вдруг глас Божий прозвучал в голове эхом каким-то:

«Прислушайся, родной, поднапряги слух свой скорее»

Не уразумел Теофил слов этих, однако нахмурился малость, прислушался и впрямь. Услыхал он голос преподобного тотчас, из комнаты соседней, что за стеною позади, доносился он приглушённо, однако различить смог козлоногий слова все, а как только различил – рухнуло всё в груди куда-то вниз, сжалась мышца сердечная до боли, а по спине озноб некий пробежал следом:

- Алло, слышно меня?.. – говорил малость нетрезвый Энрико в трубку телефонную. – Да, это я, с Господом меня соедини. Это срочно, да, - замолчал голос на минуту, да затем зазвучал снова. - Бог? День добрый. Ночь, точнее. Просьба у меня имеется к тебе, Отче… Верни к жизни девку козлёнка моего, ежели возможно оное.

   Затаил Теофил дыхание после слов этих, вытаращился, пред собою поражённо глядя, услышанному напрочь не мог поверить, помыслив на секунду, что мерещится ему сие и вовсе, но нет, отчётливо слышал он голос преподобного, и билось в груди сердце отчаянно да дико, путались мысли в голове гудящей, но зачем, зачем просит о таком изувер этот поганый?.. Какие цели у него, какой резон?..

- Невозможно?.. – прозвучал спустя миг голос снова. – Отчего? Может, сделаешь всё же исключение для раба твоего верного? Не пьяный я… Ну малость, не важно то и вовсе. Не внемлешь? Точно? Ясно… Что ж, всего доброго тогда. Спасибо за уделённое время.

   Услышал Теофил поражённый, как положил отец Энрико телефон на столик обратно, ругнулся, в адрес Бога нелестное нечто бесстрашно али бездумно бросив, и закрыл козлоногий глаза затем, уразумев, что к спальне идёт священник теперь отчётливо. Появился экзорцист в проёме дверном, задумчиво поглядел на Теофила, что решил не показывать покамест признаков жизни, подошёл к нему отец Энрико, поднял кое-как с пола, к себе прижав бережно, затем на кровать уложил заботливо, на спину да головою лохматою на подушку белую. Приложив два пальца к шее Теофила, различил отец Энрико пульс сердечный, успокоило его это малость, сел он рядом, о колени локтями опершись да голову опустив печально, так сидел минуту-другую, вздохнул затем тяжко, тоскливо, да и произнёс тихо в тишине гробовой:

- Прости меня. Мне…трудно. Правда. Я… - он вздохнул снова, закрыл лицо руками на секунду, затем опустил руки да отвернулся горько. – Помнишь, вопросил ты, не мучила ли меня совесть когда-либо опосля очередного убийства?

Нахмурился Теофил едва заметно, слушая исповедь эту с глазами закрытыми, а отец Энрико вздохнул снова, после продолжил:

- Когда ответил я, что мучила – не лгал я. Ежели задуматься о том, что зло совершил ты в отношении души живой – порою, берёт за душу нечто неизвестное, правда. Но особливо на это никогда я внимания не обращал. Такое… Сожаление, что ли, изредка да проскакивало в груди. Отчего – неизвестно было мне. А теперь же уразумел. Уразумел, на тебя глядя. В мучении прекрасен ты, и красотою этой жажду я наслаждаться вечно, но смотришь ты на меня взглядом страшным при этом, и услада моя такой ценою мне не надобна. Во мучении совершенен ты, Тео. Как и каждая душа живая. Лик боли да муки красив несносно, и не разумею я, отчего другие того не видят. Но…ты и просто так красив. Сам по себе, хоть в муке, хоть в покое, хоть в радости. Мне трудно говорить тебе подобное, когда в сознании ты, прости меня за малодушие сие да уразумей. Никогда я никому подобное не высказывал, ибо никто не был для меня красив просто так.   

Замолчал отец Энрико на минуту, и приоткрыл один глаз Теофил малость да осторожно, взглянул на священника быстро да тотчас закрыл глаз обратно, а мышца сердечная в груди билась взволнованно да часто, речь эту слушая, равнодушной не могла оставаться, ибо таинство некое происходило нынче, сокровенным разговор этот односторонний был да интимным.

- Мне в новинку все эти чувствования, - продолжил отец Энрико вскоре. – Но разумею я, что вечность хочу с тобой единым быть. Лишь тебя мучить мне хочется, но ты несчастлив, когда тебя я мучаю… А мне хочется, чтобы со мной был ты счастлив. Ведаешь ли, да пусть даже девка твоя была бы нынче с тобою, согласился бы я на это, ежели б оттого был ты со мной да счастливым. Прости меня. Вот об этом сожалею я. О том, что убил её. Ежели б не убил – не смотрел бы ты на меня столь страшным взглядом, да и был бы…счастливым.

Вздохнул отец Энрико затем, поглядел на Теофила, что всё ещё притворялся бесчувственным, да затем поднялся священник, лёг осторожно рядом с ним, обнял аккуратно да бережно руками обеими, к себе прижав, уткнулся затем носом в лохматую голову возлюбленного своего, глаза закрыв напряжённо, и произнёс тихо, безо всяческого безумия да жестокости, а только с нежностью да с искренней лаской:

- Я люблю тебя, Тео. Правда люблю. Мне жаль, что ты мне не веруешь, да сам я в том виноват.

И открыл глаза Теофил, наконец, не выдержал он, взглянул на преподобного молча, и слёзы по щекам его потекли в одночасье, и неизвестно было козлоногому мужчине нынче, что за чувствования склубились в ком единый где-то в мышце его сердечной, да только повернулся он вдруг малость да и уткнулся печально лбом рогатым в шею отцу Энрико, ибо так горько ему стало вдруг, сидели в памяти всё еще события минувшие, произошедшие в гостиной недавно, тошно из-за них было да жить не хотелось напрочь, и тут вдруг, внезапная такая да беззлобная и вовсе – искренность!... В доме этом страшном, неуютном да враждебном, от одного из изуверов главных – искренность… Оттого не выдержало сердце, до сих пор одну лишь жестокость видевшее, тепла человеческого захотело, иного сердца заботы мирной, одиноким да сильным быть так ему надоело, огрубело ведь сердце от странствий долгих, от битв безжалостных, извечно сильным оно было да в одиночку со всеми тягостями справлялось, и тут вдруг так горько ему, сердцу этому матёрому да сильному, стало, израненному событиями прошедшими, измученному болью несносной, так ему стало вдруг одиноко да тошно, что прижался Теофил к отцу Энрико, лицом уткнулся в него, сам не ведая, зачем да отчего, и прижал его к себе крепче священник седой, улыбнувшись слегка да не открывая печально смеженных век, и так и лежали они вдвоём в полной тишине спаленки полумрачной, уснули вскоре, и даже во сне не разжал объятий своих отец Энрико, а Теофил, вжавшись в него так отчаянно да горестно, даже спящим слёзы ронял на ткань сутаны чёрной, и снились ему сны дурные, в коих перемешаны меж собою были события минувшие гадкие, и прижимался он тогда к священнику плотнее невольно, смертельно ото всего уставший да опустошённый духовно напрочь, а, прижавшись так да ощущая, как крепче обнимает его спящий преподобный, чувствовал он затем, что малость полегче от объятий становится искренних, потому как издревле объятия добрые, любовные али же дружеские, лекарством от хвори духовной выступают исправно, и ежели чудится на первый взгляд, что будто бы и не помогает лекарство это – то лишь чудится, ибо ежели есть лекарство, так и удел его – лечить, и не может оно вдруг свойств своих лечебных утратить, лишь силу их, пожалуй, но и то – от ситуации зависимо да и не напрочь, к тому же.
 
______________________________

* - "Изучив 146 звездных систем, которые похожи на нашу солнечную, исследователи выяснили: чем больше планета, тем ближе она находится к своей звезде. Ближе к светилу находится самая большая планета, затем следует поменьше и так далее. Однако в нашей солнечной системе все как раз наоборот. Некоторые исследователи даже объясняют подобную аномалию тем, что якобы наша система искусственно кем-то создана. И этот кто-то специально расположил планеты в таком порядке, чтобы позаботится о том, чтобы с Землей и ее обитателями ничего не случилось"
(отрывок из научной статьи).
А Юпитер действительно защищает нашу планету от космических угроз типа метеоритов и прочих объектов, этому есть примеры.

** - Бог упоминает знания, прописанные в славяно-арийских Ведах. Как вариант истины - почему бы и нет. Там есть, над чем подумать. Например, в Ведах прописано, что ранее с Земли было видно две звезды, а не одна, как нынче - а не так давно то же самое доказали учёные, то бишь, что около 70 тыс. лет назад действительно светило два солнца, одно из них - блуждающая звезда, астрономы назвали её звездой Шольца, по имени "первооткрывателя".

"В целом Веды содержат глубокие знания о природе и отражают историю Человечества на Земле в течение не менее 600 000 лет. Они содержат предсказания Перуна о грядущих событиях на тысячи лет вперед"

*** - отсылка к небезызвестной восточной притче. Текст притчи не влез в комментарий, поэтому вот ссылка: https://www.inpearls.ru/189541


Рецензии