Предыстория

«Для оскорблённого сердца нет ничего слаще мести! Ему нужна месть, ибо она одна может дать облегчение; одни мстят жестоко, другие казнят великодушием; как видите, я относилась к числу последних; можно ли назвать это жестокостью: наказать обидчика одними лишь сожалениями!»
               
                Мариво «Жизнь Марианны»

Начать мои мстительные записки лучше с самого начала, с самого детства — со школьных времён, то есть поры, когда мы наиболее чувствительны к оскорблениям и предательствам и особенно чувствительны к незаслуженным наказаниям.

Четыре года, пока ничего не означающие для русской культуры, но столь много значащие для меня. Четыре огромных скачка. Эволюционные ступени мировоззрения, располагающиеся друг от друга на миллионы метафорических лет.
Прокариоты от многоклеточных отстоят дальше, чем педантичный и чопорный восьмиклассник от одиннадцатиклассника, лишённого спеси и самомнения, очутившегося у самого основания высоченной горы (а он-то мнил себя на самой её вершине), но зато способного видеть окрест себя на десятки километров и самостоятельно выбирать свой путь.
Год в новой школе, а тогда она ещё была гимназией, начался с урока литературы — краткого приветствия и сочинения о своих летних скитаниях по миру литературы. Я был достаточно умён, чтобы понять, насколько слабым получилось сочинение. На разборе полётов я ощутил себя невежей, дикарём. Я написал старательно-бездарное, аккуратное и вымученное сочинение по одному из пресных исторических романов Мориса Дрюона. Я был поразительно хил с интеллектуальной точки зрения, даже на фоне поступивших в естественно-научный класс вместе со мною. Я обладал силами, но совершенно не умел ими пользоваться, не умел абсолютно и, более того, не видел в этом ничего зазорного. И лишь стыд от несовершенства моего сочинения при сравнении с одноклассниками говорил о том, что я не совсем безнадёжен.

Чуть более чем через три с половиной года я вальяжно и царственно состязался со старожилами школы, с честью выдерживал конкуренцию со стороны барышень гуманитарного класса, бесконечно утончённых и так хорошо чувствующих мир литературы. Я разродился гигантским сочинением в половину толстой тетради об «Аде» Набокова.

Декадентски уточнённый, свободный интеллектуально, но очарованный Прустом, Джойсом и Набоковым, и уже время от времени помышляющий о собственном творчестве. И более того, вполне готовый к подобному шагу, подкованный эстетически. Именно таким я предстал перед своим внутренним взором ближе к окончанию прекрасных четырёх лет, ставших важнейшей вехой моей истории и интеллектуального взросления.

Но та, о ком пойдёт речь в кратком очерке, полным не ностальгии и очарования по прекрасным денькам прошлого, а ненависти и разочарования, была абсолютно никак не причастна к разительному контрасту, к превращению из невзрачной куколки в пленительного махаона. И непричастной была она не из-за невозможности что-либо передать жадным до знаний маленьким школьникам, только перешедшим из младшей школы в среднюю, но из-за нежелания, из-за губительного для всех нас безразличия. Правильна ли подобная позиция или отдаёт чрезмерно пуристским духом, но когда к вам прислушиваются, когда ваши слова имеют вес и в ожидании новых слов последователи не спускают с вас глаз, это накладывает определённые обязательства и ты уже не должен мучить их равнодушием, не должен демонстративно отбрыкиваться «Подите вон, вас не надо». И в настоящих соображениях нет практически ни грамма этической взвеси, старательно подмешиваемой к блюдам любой кухни. Мои соображения находятся где-то на уровне арифметики человеческих взаимоотношений. И та, о ком пойдёт ныне речь, грубо пренебрегла этими установками.

                ***
Все в нашем классе души не чаяли в учительнице литературы. Она держала с нами себя то запросто, то как-то чрезмерно заносчиво. И мы своими наивными детскими рассудками не могли уловить закономерностей, которыми бы её поведение подчинялось. Она одевала с шиком, с претензией на аристократичность, по крайней мере по меркам середины-конца девяностых российской действительности. На её уроках я почти не глазел на возводимый заново монолит, золотую глыбу Храма Христа Спасителя. Только после её ухода из школы на уроках русского и литературы автор сих сочащихся ядом язвительных строк стал завсегдатаем задней парты по диагонали от учительского стола, только тогда книги гуманитарных дисциплин я с насмешкой отбрасывал, подменяя их блестящими и соблазняющими разум трактатами Перельмана.

На её же уроках я был восторжен, я был внимателен, я старался не упустить ни слова.
Но оттого обиднее и горше были для меня моменты непонимания с её стороны, когда она моменты откровений в моих сочинениях не замечала, а восхваляла бездарностей. Бездарностей не вообще, но в перспективе. "Чемодан с зубами", приведённый ею в пример всему классу, в исполнении безбашенного охламона Цукермана я помню до сих пор. Я уже тогда был чрезмерно скован в средствах выражения и боялся отступать от канонов реализма, но находился в отчаянных, но бесплодных поисках этой самой выразительности. И никто, кроме загадочно-бездушной и заносчивой преподавательницы мне не мог бы помочь.

Дети, подумывающие о творчестве, зачастую плохо понимают разницу между вдохновением, свободой и разновидностью духовной сосредоточенности, которой подлинное вдохновение принято подменять. Подобная суетливая скованность, велеречивость, покоящаяся на стереотипах, была и одним их моих первых грехов на сиротливой писательской ниве. Но слёзы ретроспективной обиды душат меня и поныне. Определённо, я заслуживал чуть больше, чем остаться незамеченным вовсе, чем слушать в качестве примера подобные вирши бездарных одноклассников.

На самом деле, недаром словоблуды так злоупотребляют словосочетанием "нежный возраст". Во многом они правы, если иметь в виду, что в этом возрасте любые поступки, любые решения имеют вес куда больший, чем их значение само по себе. В эти годы, каждое решение может стать судьбоносным, решающим, под увеличительным стеклом детской впечатлительности. И поэтому стократ обиднее, когда твою впечатлительность попирают, когда тебя укоряют твоей нежностью!

Интересно, но сейчас я не всегда понимаю иные решения нашей предводительницы в мире книг и родного языка, когда она то не замечала нас, то начинала подтрунивать над глуповатыми поступками школьников. А иногда начинала всерьёз с нами спорить, отстаивая, очевидно, позицию абсолютно неверную. Так, однажды она мне, уверенному в себе пятикласснику с синдромом отличника принялась всерьёз доказывать: правильно говорить не “конкистадоры”, а “конквистадоры”. Я сперва был потрясён подобной демонстративной безграмотностью, затем начал с жаром защищать свою позицию начинающего граммар-наци. Впрочем, Google ей судья. Мне же моя упёртость в очередной раз не прибавила очков в глазах власть предержащих.

В качестве оправдательного слова учительнице словесности и её отчасти вздорному нраву я могу сослаться лишь на свой непростой характер. В той скромной школе я исправно играл роль вундеркинда. И только последовавший в восьмом классе переезд на Юго-Запад мог поставить меня на место, более чем справедливо указав мне на недостатки и пробелы в образовании. Я был не менее надменным и высокомерным, чем сама преподавательница. Я беззастенчиво поправлял и одёргивал учителей. Говоря по совести, рассказчик ваш в то возрасте был абсолютно несносным школяром. Кто-то меня терпел, кто-то по мелкому мстил.
Наша классная дама, учительница географии, хотя и была желчной и едкой, но наиболее спокойно прореагировала на демонстрацию моих познаний в астрономии, когда я исправил её определение метеора, заявив, что это более атмосферное явление, нежели обломок небесной руды. В ответ она философски потребовала от зазнайки продолжения урока и определений, чем являются такие традиционные провозвестники грядущих бед в истории человечества, как “волосатые звёзды”.
Учительница словесности поступала в некотором смысле более жестоко и продуманно: она не обращала на меня внимания, она делала вид, будто не видит поводов выделять меня среди прочих. И это меня — мнившего себя отличником, избранным, лучшим во всей параллели, тем, кому науки даются без усилий, физика — в радость, а на языке математики разговаривал лишь не намного хуже, чем на русском.

С тех пор прошло уже более двадцати лет, и связная ткань тех лет истлела, оставив чувство загадки, предвосхищения и отдельные завитушки узоров, начинающихся нигде и заканчивающихся ничем. То я, располагаясь в первом ряду, с окончанием перемены символически изображаю перед одноклассником, будто протыкаю себя мечом в грудь: роль последнего играла линейка-треугольник. И учительница весело кивает:
— Рыцарь печального образа? Неплохо сыграно!
Я польщён.

Картины тех лет встают в воспоминаниях, будто живые, будто не хроники документальных фильмов и образы истлевших киноплёнок, а свежие кадры в суперразрешении, снятые старательным корейским режиссёром. Помню, как сейчас: на перерывах между уроков истерично беснуется тучный Павлик Спехов, с могучим телом, но тоненьким голоском.

Узким коридором крадётся опасный кудрявый второгодник Женька Романов, что-то он замышляет на этот раз? Ему регулярно достаётся то от старшеклассников, то от грузин, но и он не остаётся в долгу! Странное ощущение остаётся после общения с ним, от его блеющего голоска и заискивающей улыбки отстающего в развитии идиота.

Мы в кабинете русского, занятия уже окончились, но мы всё равно сгрудились возле учительского стола. Чеканным голосом учительница оглашает нам итоги очередной проверочной работы. Я безо всяких задних мыслей стою позади одноклассницы, покинувшей нас, правда, в следующем учебном году. Она, не замечая меня, опускает руку и кладёт её точнёхонько на ширинку моих джинс. Я делаю вид, будто ничего не произошло. Она предпочитает ограничиться аналогичной любезностью.

Я то веду себя отрешённо и манерно, старательно разыгрывая из себя стеснённого в средствах московского Джорджа Браммела, то спорадически взрываюсь актами бессмысленной агрессии и насилия, немногим уступающим тому хаосу, которым полны столовая, кабинеты, лестницы и спортивные площадки. Я вступаю вдруг в непонятные драки, не испытывая изначально никаких негативных чувств к своим соперникам, то по мелкому начинаю пакостить особенно мне надоевшим сорванцам. Я то ворую булочки в столовой, то наклейки на тетрадку и Спехова. Я живу мгновенными всполохами загадочных, смутных чувств.

Был эпизод, до сих пор не вполне ясный для меня. Что наша учительница нам хотела сказать своим выступлением? Ведь это хуже всего — быть непонятным для своих воспитанников, и не с целью внушить им уважение или страх, а просто оттого, что бы не смогла до них свою мысль. И подобное положение дел представляется мне верхом нелепости и несуразности. Так вот сия особа царственных повадок зачем-то зачитала нам наизусть «Буревестника» Горького, чрезвычайно пафосно и надменно. Или насчёт последнего я повторяюсь? Но она действительно была на редкость высокомерной дамой. И нам своими детскими рассудками было чрезвычайно трудно тогда понять, что высокомерие это практически ничем не оправдано, кроме потрясающей самоуверенности, возведённой над пустотой.

Из тогдашнего выступления я не извлёк абсолютно ничего. Пятый класс был для меня важнейшей эпохой становления взглядов. И тогда я только определялся с тем, к чему моя душа лежит, а что она на дух не переносит. И лишь к девятому я полностью осознал, насколько велико моё неприятие любой выспренности и экзальтации, насколько я не переношу театральность. Самое же главное, только через много лет я осознал: подлинная литература —нечто совершенно противоположное пагубной страсти к бессодержательной артикуляции и гордым значительным позам. И через год, и через два после выступления нашей учительницы я пытался состязаться на конкурсах школьных чтецов с лермонтовским «На смерть поэта» с другими остолопами. Но уже тогда понимал, что не достигну в актёрстве успехов, по крайней мере, в актёрстве кричащем, актёрстве бесстыдном, в той страсти к выступлениям, которая требует орать на зрителя. Мне не хватало зычного голоса, этакой безрассудной раскрепощённости. Но ничего кроме подобного актёрства моя арбатская alma mater не готова была воспринимать.

                ***
В завершение вступительного слова к самым горьким главам моих воспоминаний стоит добавить, что наш класс, и я в числе прочих, совсем недолго горевал после ухода учительницы. В таком возрасте, быть может, ощущения острее и непосредственнее, но они не столь продолжительны. Пятиклассниками мы были ветреными, словно маленькие и непоседливые флюгера, и могли под конец дня забыть то, чем были больны в его начале. Не поэтому ли настоящих чувств и настоящей верности нет места в возрасте тринадцати-четырнадцати лет, по крайней мере, в наших умеренных широтах.

Два года после я усиленно и самозабвенно предавался изучению естественных наук, и русский язык я безуспешно пытался заменить языком цифр и формул. Восьмой же класс ознаменовался наступлением эпохи, изменившей меня полностью, от начала и до конца, и слепившей из меня абсолютно нового человека разумного, ставя тем самым крайне неудобный вопрос, насчёт того, кем же я был до этого раньше. Последние четыре года школьной жизни стали настоящим золотым веком словесности для меня, пусть и изначально мой переезд на Юго-Запад задумывался с совсем иными целями. Тамошние демиурги сотворили меня заново, вдохнув жизнь творческую и осмысленную по второму разу, быть может, и не рассчитывая на то, что я смогу её должным образом воспринять. Но меня настолько увлёк забег в области неизведанного, в чертоги воображения и фантазий и вдобавок себялюбие ограниченных возможностей, потуги чудовищного тщеславия заставляли меня одевать сапоги-скороходы и двигаться семимильными скачками в поисках моего подлинного "я".

И всё время вплоть до самых последних классов я как будто бы пытался доказать, что тогдашняя учительница ошибалась во мне, не разглядев во мне подлинного таланта. Мною всегда владело безумное желание реванша, которое заставляло перепрыгивать поверх своих истинных возможностей.

И ежели скромный мой талант будет некогда удостоен лавровой ветви или какого бы то ни было читательского признания, то ни листочка из него не уделю я высокомерной и заносчивой тени из прошлого, сулившей столь многое и наградившей нас столь скудно.


Рецензии