Тлеющий Ад 5. Кровавые зори. Глава 1

"У Бога нет других рук, кроме твоих"
(с) восточная притча

С тех пор, как овладел отец Энрико Теофилом безраздельно да надёжно, в доме своём загородном закрыв да спрятав его от мира наружного, минуло аккурат пара месяцев. Воцарилась непогода в стране этой, обыкновенной тёплой, зима, то бишь, настала иная, непривычная холодами своими, холода окрепли, оттеснив недавнюю осеннюю пору, по утрам, ежели из окна взгляд бросить ненароком, можно было заприметить, как ещё не шибко уверенный, но уже настойчивый снег за ночь припорошил малость двор да тощие голые деревца окрест. То послабже, то пошибче лютовала молодая зима еженощно, к полудню покамест отступая прочь подтаявшим снегом, ночью же подмораживая снова, да и солнца как-то мало было теперь, лучи его сквозь тучи серые неохотно пробивались, с трудом; словом, безрадостно было в государстве ватиканском нынче, понуро да хмуро и вовсе.

   Тяжкая, безрадостная пора наступила для Теофила бедного, узником одиноким томящегося в стенах, по периметру своему исписанных заклятыми знаками всевозможными – тщательно подготовился отец Энрико к победе своей, то бишь, к приходу возлюбленного своего заранее предостерёгся, уверенный в том, что своего непременно добьётся, каждую стену в доме этом расписал он заклятьями, не пропустил ни единой, посему не было из тюрьмы этой выхода Теофилу ни чрез окна, ни чрез двери, ни чрез что бы то ни было иное, куда бы ни подался он, тягостью этой мучимый, везде встречала его печать треклятая, да и никак её и не сломать-то, огнём собственным не пожечь, ибо на руках Теофила, на запястьях прямиком, вырезал Энрико безжалостный печати иные, вырезал да заклял словом нужным, дабы смирить пламень неистовый, усмирить, воцариться над ним, ослабшим, силою большею отныне – да и не перечил козлоногий сему, дался будто бы послушно, однако с трудом недюжинным, покорно печати эти принял, ибо не было у него выхода иного, когда напомнил ему экзорцист об указе Божием, а указ тот был прост предельно – помыслом дурным, дурным деянием, посягнуть на Собор Триединый не может ни он, Теофил, ни товарищи его всякие, потому как порешил так Господь, а уж ежели вдруг посягнёт, тогда кара свершится неотвратимая, и коли не страшится он, Теофил, угрозы этакой, так пущай о товарищах своих поразмыслит, насчёт них пусть поостережётся, неужто хочет он повинным стать в беде, что непременно на их головы рухнет в случае его собственного непослушания? Стиснул зубы Теофил от злобы жгучей, опустил голову да и протянул руки отцу Энрико, дескать, режь, гнида привилегированная, не жалко и вовсе! Не мог он допустить того, чтобы товарищи его, други его верные, расплату неизвестную да обещанную на себя, неповинные, взяли, не мог, посему принял условия, ему навязанные – ни помыслом, ни деянием не учинить никакого вреда ни отцу Энрико радостному, ни двум его прочим товарищам.

Каждое утро просыпался Теофил разбитым да печальным, халат атласный фиолетовый набрасывал на плечи небрежно да и отправлялся на кухню затем, дабы завтрак преподобному стряпать – уходил отец Энрико по утрам из дома, на работу, то бишь, и до вечера в одиночестве оставлял возлюбленного своего, коему всю деятельность домашнюю сбагрил; и мыл Теофил пленный посуду, стирал бельё, пылесосом вычищал ковры в комнате каждой, поначалу неловко управлялся с неведанной доселе машиной, да освоился затем; окна протирал он от пыли, шкафы, подметал в коридоре, а поминутно, бросив тряпку али иной какой инструмент домоводства, рыдал, закрывшись руками ото всего на свете, нередко брал из бара небольшого в шкафу бутылку-иную чего-либо алкогольного, не глядя и вовсе, что именно берёт, и напивался вусмерть, встречая счастливого седого экзорциста на полу подле шкафа в состоянии крайне недостойном да невменяемом. В целом, так и минули эти два месяца – дни, несносно одинаковые да тяжкие, тянулись долго, нудно, наполнены были одинаковыми событиями да и проходили для Теофила словно бы в тумане некоем, ибо ни живости более не было во взгляде козлоногого мужчины, ни бодрости обыкновенной, притух взгляд его малость, пусть и не столь страшно, как некогда в том, первом, плену, однако же явственно да заметно; бродил он по дому этому неприкаянно, вечно печальный, потерянный, хмурый, в мысли свои обращённый, ежели только и вовсе были они, эти мысли, в голове Теофила нынче, потому как и так на душе тяжко было невыносимо, а уж ежели и голову напрягать в состоянии этом – так совсем удавиться захочется, ибо ежели поднапряжётся она, голова, так и осмыслит лишний раз, где нынче обладатель её находится, а на кой оно и вовсе надо, в таком разе? Вот и не думал ни о чём Теофил, и в который раз то чашку ронял нечаянно из ослабших дрожащих пальцев, то сообразить не мог, как надобно картошку резать, то, напрочь не слыша, как дребезжит крышка давно вскипевшего чайника, глядел пред собою потерянным взглядом, сидя на табурете подле кухонного столика, дымил самокруткою и чувствовал лишь, как гулко, болезненно да отчётливо бьётся сердце в груди его, так отчаянно, будто каждый удар совершает во страхе, что он, удар этот - последний. Энрико же, видя, в каком состоянии любимый его встречает рассветы да закаты, поначалу особливо шибко и не приставал, на диво, будто сочувствие некое проснулось в сердце его жестоком, впрочем, вряд ли оно было именно так – скорее, хотелось ему, дабы пообвык козлоногий получше в новом жилье своём, попривык и к жилью, и к Энрико, и к мыслям о положении собственном, а там уж и поприставать резон себя окажет: в дальнейшем, еженощно домогался преподобный возлюбленного своего в кровати их общей, в спаленке уютной да тесной, однако слабо Теофил откликался на претензии эти, не противился особливо, не сторонился, да и эмоционально не отзывался – закроет глаза, уткнётся в подушку горестно, да и весь сказ, лежит да терпит напор экзорциста, а тому не это требовалось, не это желанным было, и как затем ни мучил отец Энрико Теофила в попытке насладиться ликом боли сладостным да красивым несносно, как ни зверствовал клинками сребряными, лезвиями иными, чётками заместо удавок да прочими ужасами, всё одно, будто умер Теофил где-то в глубине мышцы своей сердечной, али будто попросту там в спячку какую-то впал, в специальную, что отгородила его от отца Энрико, от боли, от страха, ото всего на свете, и так и хранила, дабы до души страдающей клинками да объятиями преподобный добраться не смог. А священник пытался добраться упорно да верно, да только каждый раз на безразличие странное натыкался, и ранило его безразличие это в самую сердцевину души жестокой, любую душу ведь безразличие ранит исправно, будь хоть самою доброй на свете душа эта, хоть наипервой по злобе, всё одно, равнодушие – то один из самых острых клинков в мире этом, ежели стоит пред ним сердце, взывающее к участию да душевному отклику. Так и жили до поры до времени, и глядела на житие пары этой икона Ока Божиего Всевидящего со стены над изголовьем кровати в спальне сумрачной, взирала молча на муки Теофила бедного, да и то, впрочем, тоже – до поры до времени, до дня одного, с коего и начинается непосредственно наше повествование.

****

Очередное утро пробудило Теофила понурого мелкой моросью по стеклу окна в спальне – промозгло было снаружи нынче, студёно, глядеть в окно и вовсе оказалось бы занятием крайне безрадостным, ибо талый, неопрятный да на вид какой-то рваный снег на тусклой, серой хладной земной тверди вряд ли порадовал бы кого-либо видом своим неприятным, хмурое небо нависло над городом свинцовою тяжестью плотных облаков, с коих сыпало наземь мелким противным дождичком, ночью, по всей видимости, бывшим поначалу махонькими снежинками в высотах небесных, теперь же растаявшим в полёте да едва слышно стучащим частыми капельками в окна окраинных домов. Вздохнул Теофил тяжко, тяжко не менее сел, стукнув копытами об пол глухо да откинув одеяло прочь, опёрся о колени мохнатые локтями да лицо в ладони спрятал устало, с минуту сидел так, не шевелясь совсем, затем взял с тумбочки подле очки свои, надел, халат с пола поднял да на плечи накинул, встал да и из спальни прочь отправился, на ходу обвязываясь тонким атласным пояском да ни разу за всё это время не взглянув на преподобного, спящего в той же кровати. Отец Энрико, пробудившись нескольким позже козлоногого, обнаружил его на кухне, где, впрочем, находил он Теофила каждым утром, малость взлохмаченный после сна, улыбающийся, облачённый в красный атласный халат да в не менее красные махровые тапочки. Остановился преподобный в проёме дверном, склонил голову, наблюдая ласково, как Теофил безучастно да хмуро вращает на сковороде шкворчащую яичницу, затем шагнул к нему с улыбкою нежной, прильнул, обнял за плечи да к себе прижал любовно.

- Доброе утро, козлёнок мой, - произнёс отец Энрико, с наслаждением зарываясь носом в рыжую лохматую шевелюру возлюбленного своего. – Как спалось тебе, прелесть моя? Заботливый, любимый, приятный, как спалось тебе нынче со мною рядом?

- Сон дурной пригрезился, - буркнул Теофил спустя миг, не отвлекаясь от яичницы.

- Ох, прелестному да сон дурной! Что же во сне том было?

Помолчал Теофил с минуту, глядя мрачно на сковороду в руке своей, на то, как пузырится там незамысловатое кушанье, затем ответил:

- Будто просыпаюсь я, в темноте, то бишь, да в комнатухе незнакомой какой-то, а подле меня – ты, дрыхнешь себе беззаботно. Будто подымаюсь я, иду прочь, а там и коридор чужой, и в целом чужое всё, постороннее. На кухню захожу, и помысел в голову аки выстрелом – стряпать пора, то бишь. А далее и в самом деле просыпаюсь, глядь – а оно и не грёза вовсе, взаправду оно, наяву. Вот такой вот… - вздохнул козлоногий, крутанул ручку на плите, погасив газ тем самым, да устремил взгляд мрачный в никуда пред собою. - …сон дурной. Чего вопрошаешь, ежели каждонощно он один да тот же, да и каждодневно, к тому же.

- Ну не ворчи, радость моя, не ворчи, хороший, - улыбнулся отец Энрико ласково, с минуту ещё потискал Теофила в объятиях крепких, затем в щёку поцеловал жадно да и отпустил, за стол сел, газету некую взяв в руки да развернув с интересом в ожидании трапезы. Подал козлоногий ему яичницу сухо, затем и чаю налил, да покуда лил, наблюдал преподобный поверх газеты, как дрожит струя кипятка мелко, верно, чудом лишь попадая в кружку. Отошёл Теофил, водрузил чайник на плиту обратно, остался там стоять потерянный, закурил затем.

- Ложку, родной, - улыбнулся Энрико, завидев краем глаза, что никоих приборов столовых не дал ему рассеянный козлоногий.

- Поди да возьми, - буркнул Теофил в ответ, не оборачиваясь.

Усмехнулся Энрико на это, отложил газету прочь, поднялся с табурета, затем подошёл к пленнику сзади угрозою коварной вплотную, за волосы вдруг схватил да и запрокинул его голову к себе резко.

- Возьму, - произнёс священник лукаво, обдав дыханием жарким напряжённую шею Теофила, и, чуть нагнувшись, запустил руку настойчиво под подол фиолетового халата.

- Не меня, - хрипло да равнодушно подал голос козлоногий. – Ложку.

- А ты мне милее.

… Облачился вскоре отец Энрико в наряд свой привычный, в экзорцистский, чемодан взял чёрный да и удалился по делам своим священничьим. Теофил, растрёпанный ещё более, в халате, распахнутом неопрятно, остался за столом кухонным, опёрся козлоногий о столешницу устало да разбито, в пальцах дрожащих самокрутку сжимая дымящуюся, глядел пред собою взглядом мутным, потирая рукою свободной шею, там, где оставил преподобный после страсти своей отметины кровавые, аки клейма от поцелуев жарких алели они, и будто стереть пытался их Теофил бедный непроизвольно, медленно тёр, растерянно да устало, да опомнился затем, прекратил, поднял взгляд, после и сам поднялся с табурета, на ногах дрожащих в спальню отправился да и рухнул там на кровать без сил да лицом в подушки, лёг так, закрыл глаза горько да и затих, не пошевелился боле, опустошённый, измученный, обессиливший, лишь самокрутка в пальцах его продолжала дымиться, струйкою тонкой вился дымок к потолку, единственный нынче живой, единственный подвижный в комнате этой полумрачной. И лежал так Теофил какое-то время, то ли уснуть вознамерившись с помыслом никогда более не проснуться, то ли попросту отключиться возжелав и мысленно, и телесно, однако, что бы там он ни вознамерился соделать, делал это недолго, ибо глас вдруг чей-то прозвучал совсем рядом, то ли слева, то ли справа, то ли сверху откуда-то, да странно так, громко да гулко:

«Ну полно, родной. Тебе ещё посуду мыть»

Открыл глаза Теофил тотчас, не сразу и осознал-то даже глас этот, понял не сразу, да затем прояснился взгляд его, доселе мутный, заморгал козлоногий, приподнял голову малость, окинул взором недоумённым спальню, однако никого не увидел, не было тут никого, не стоял никто ни слева, ни справа, ни у двери, однако же что же это было такое? Наваждение? Грёза?

«Просыпайся, Теофил, - усмехнулся голос вновь. – Совсем уж никакой, глядеть на тебя тошно, право слово»

Да и узнал Теофил глас этот тут же, аки молнией пронзило мышцу его сердечную, вскочил он, ошарашенный напрочь, отшатнулся, свалился за край кровати в панике, там сел судорожно, голову поднял да и воззрился глазами, полными ужаса неподдельного, на икону святую над изголовьем кровати измятой да в окружении распятий и крестов. Сбилось дыхание его, от шока страшного тяжко вздымались плечи, когда схватился козлоногий руками дрожащими за голову, таращась на икону роковую, да затем замотал головою, будто отрицая нечто, напрочь сбитый столку, растерянный, поражённый.

«Да не мерещусь, - уверил его глас Божий мирно. – Что же ты, не рад мне?»

- Где ты, гнида?! – взревел вдруг Теофил во гневе лютом, вскочил он, руку вскинул, пальцем тыча в направлении иконы треклятой, рявкнул: - Там?! Там?! Ладно зрить, а тут болтать удумал?! – и, более не говоря ни слова, кинулся он к иконе, на кровать запрыгнул тяжко, так копытами матрас вдавив, что хрустнуло внизу нечто неизвестное, сорвал мигом икону роковую со стены, схватил да и разломил пополам со всей силы об колено, бросил обломки прочь в панике странной да и замер, к стене прислонившись да отдышаться пытаясь судорожно. Малость подуспокоившись, ибо голоса поганого не звучало более, усмирил Теофил дыхание своё кое-как, закрыл лицо ладонями, так постоял какое-то время, успокаиваясь получше, затем отнял ладони от лица, взглянул на обломки да и обмер тотчас, ибо не было обломков там, куда кинул он их мгновением назад, пропали они куда-то, будто не бывали там и вовсе. Перехватило дыхание у Теофила вновь, задрожали руки, медленно перевёл он взгляд напуганный на стену да и узрел тотчас икону Ока Божиего, целая висела она там же, где и была изначально, ни царапины на ней нет, ни излома, глядит Око на Теофила бедного как прежде, да только не молчаливо более, не безмолвно, и произнёс глас Божий с упрёком, гулким эхом отозвавшись в голове козлоногого:

«Ну что же ты святыню портишь? Дурное это!»

И лишь отзвучал упрёк сей, бросился Теофил в отчаянии к иконе вновь, вновь сорвал, вновь разломил да бросил, да стоило лишь отвернуться ему снова, как целою икона на стене представала, всякий раз, как в панике лютой повторял козлоногий действо своё отчаянное, ничем иным не завершалось оно, будто невидимый кто-то обратно икону на стену вешал, безо всяческого изъяна обломки меж собою скрепляя.

«Ну полно, родной, что за упрямство! Целый день так будешь усердствовать?»

Горестно захрипел Теофил нечленораздельное нечто, замотал головой снова, попятился, с кровати слез да к стене спиною припал бессильно, осел там на пол да в волосы пальцы дрожащие запустил горько.

- Это конец… - прошептал он обречённо, хрипло.

«Конец? Почто же?»

- Двинулся я…

«Двинулся?»

- Сбрендил, чеканулся, спятил…

«Ну полно тебе, в самом деле!»

- Ты в башке моей, не вовне, в её лишь пределах… - сжался Теофил отчаянно, до боли волосы свои сжимая, зажмурился скорбно. - Дожил… Голоса теперича мерещатся…

«Сказал же, что не мерещусь»

- Мало ли, чего вы, ироды, в голове там шепчете, специальные… Вот и конец… Вот и конец… Дурная башка, ведал же, что слабенькая, так и не выдюжила, лопнуло там нечто да и звучит теперь гласом твоим…

«Фу-ты ну-ты, чего выдумал?»

- Так и расшибу её, ежели здраво она мыслить не желает более!! – и вскочил Теофил со словами этими с пола резко да поспешно, да и впрямь безумие настоящее во глазах его полыхнуло, когда окинул он взглядом бешеным комнату будто в поиске чего-то неизвестного, да затем развернулся вдруг разом, разогнался малость да и вписался лбом рогатым в стену со всей дури. Зазвенело в голове, загудело да в ушах зашумело от удара лютого, скорчился Теофил подле стены, на колени осев, обхватил голову руками да в стену уткнулся горестно, не рассчитал удара, хотел ведь, чтоб наверняка да напрочь, то бишь, из сознания вон, а вышло иначе малость.

«Эх, Тео… - вздохнул глас Божий с упрёком снисходительным. – Скор на расправу ты, да рвение такое, жаль, и впрямь дурной голове принадлежно»

- Уйди… - прохрипел козлоногий глухо. – Заклинаю, уйди, гнида, иначе расшибу тебя с башней своей совместно, отвечаю…

«Да уж стену сломаешь первее, чем рогатую свою горемычницу»

  - Заткнись, мразота… Из мыслей моих убирайся прочь…

«Да что мы всё обо мне, родной? - усмехнулся глас по-доброму, взором незримым наблюдая, как страдает Теофил бедный у стены. – О тебе давай поговорим»

- Чего обо мне говорить? – проговорил козлоногий мрачно, садясь на полу да руками закрываясь от взора сего невидимого. – Мозги мне не пудри, морок ты гнусный, посему что ни скажи – не буду слушать…

«Я настою, с твоего позволения»

- Не позволяю…

«Однако настою»

- Настырный экий…

«Но право слово, глядеть на тебя тошно в последнее время»

- Так не гляди…

«Да разве же исчезнет беда, ежели от неё отвернуться?»

- Какая ещё беда?..

«Шатаешься по дому никакой, аки покойник ходишь!»

- Покойники не ходют, они того, лежат пластом в земле хладной…

«Ну не вредничай, родной, да не придирайся ко словам попусту. То лишь мыслил сказать я, что и впрямь будто помираешь ты, да разве же это дело? А нынче, вишь, поболтали, да вроде и ожил взгляд твой хотя бы малость!»

Обмер Теофил вдруг после слов этих, замер, пред собою вытаращившись поражённо, да затем огляделся вдруг судорожно, окинул стены взглядом отчаянным, мебель, потолок, ковёр, всё осмотрел так в панике непонятной, да затем на икону воззрился безумно, гневом глаза его выразительные полыхнули тотчас да и рявкнул он в сердцах:

- Ты что наделал?!

«Что, родной?»

- Ты что наделал, потрох сучий?! – вскочил Теофил с пола, к стене припал спиною бессильно, да и будто слёзы настоящие в голосе его дрожащем зазвучали: - Почто вытащил ты меня наружу?! Почто распорядился на усмотрение своё?! Почто?!

Кинулся Теофил бедный прочь, из спальни да в коридор его вынесло, да затем в соседнюю комнату, в кухню, в гостиную,  в туалет да ванную – всюду сунулся козлоногий в панике своей странной, всё оглядел взглядом новым, не мутным более, не безразличным, а ясным да обыкновенным своим взглядом, стены все обшарил в поисках лазейки, двери все проверил, носился по всему дому в отчаянии страшном, будто впервые узревший чертоги эти, впервые будто осознавший их целиком да полностью, чуть ли не рвал волосы растрёпанные на голове рогатой, рыдая да повторяя голосом хриплым одно:

- Я хочу обратно!! Я хочу обратно!! Хочу обратно!! Обратно!! Обратно!!..

Когда охрип да сел голос его окончательно, когда сил уж никаких не осталось стенать да плакать, пал Теофил разбитый на колени подле кровати в спальне, уткнулся лицом в одеяло да руками к себе его загрёб поболее, так сидел какое-то время, рыдая глухо, и мелко дрожали плечи его под незримым да пристальным взором Ока Божиего, ведь как легко, как запросто глас этот нежданный сломил собою ту стену надёжную, за коей отгородился Теофил в сердце своём ото всего на свете, да и впрямь ведь надёжною казалась стена эта, каменной, нерушимой, так за ней было покойно, пусть и тягостно, пусть и мучительно по-своему, однако оберегала она сердце теофилово измученное как могла исправно, дабы более не страдало оно, сердце это, от того, что с обладателем его происходит, от того, что с ним в плену этом тяжком делают – а теперь же, стоило только стрястись нежданному да громкому гласу, посыпались кирпичи стены надёжной, сломленные изнутри гневом да отчаянием столь сильными, не удержались, рухнули, и более не выстроятся обратно, более в стену надёжную не соберутся, ибо загадочно да сложно устройство души живой да разумной, не всё там, сломанное, чинится легко да просто.

«Ну, полно, родной, - прозвучал глас Божий в голове рыдающего Теофила. – Разве не бегством малодушным то было со стороны твоей? Да глядеть на тебя было горько, на то, в кого обратился ты за срок этот недолгий!»

- Тебе-то что?.. – прохрипел козлоногий в одеяло. – То моё житие, не твоё, так и не лезь, сам разберусь…

«Хорошо же разобрался, гляжу я. Умирать медленно в нутре души собственной – то, называется, разобрался?»

- Ему оно и надо… - прорыдал Теофил горестно. – Надо ему, дабы живым я был, дабы был…неравнодушным… Ты спецом это, гнида… На их стороне ты…

«На своей собственной стороне я, милый»

- Да что я, в самом деле?.. Ты всего лишь безумие моё… На кой и вовсе с тобой я говорю…

«Даже безумие порою собеседник недурственный, ежели умные вещи тебе вещает. Ну, Тео, успокаивайся давай, чего слёзы лить попусту?»

Не ответил Теофил, слов сих не послушал, так и продолжал сидеть в одеяло зарывшимся.

«Тео. - Не отставал голос, помолчал немного, затем прозвучал снова: – Теофил!»

Заткнул козлоногий уши зачем-то, руками зажал, в одеяло уткнувшись, однако не помогло это вовсе, как и прежде громким в голове его раздался настырный глас:

«Ну я ведь не отстану, покуда своего не добьюсь»

- Чё те надо?..

«Чтобы в житие твоём ты присутствовал всё же»

Ёкнуло в груди Теофила нечто после слов этих болезненно, заныло да засаднило неприятно, усмирил он рыдания свои малость, приподнялся, отёр рукою слёзы с лица да и взглянул заплаканным взором на икону треклятую.

«А то житие-то - твоё, а ты, вон, сбежал из него прочь куда-то, - добавил глас мирно. – А кто за тебя жизнь твою жить будет, кроме тебя-то – кто?»

Призадумался Теофил над словами этими, напряг брови, голову усталую свою мыслить заставляя, да затем, вздохнув, произнёс тихо, хмуро:

- Да разве жизнь это?

«Ну, коли жив ты, знать – жизнь»

- Да о другом ведь я.

«Разумею. А ты меня уразумей»

Отвернулся Теофил, опустил голову устало, ничего на это не ответил.

«Убегать ведь всего проще, - продолжил глас тем временем. – Но не ты ли, сам, порешил некогда, что набегался? Не ты ли сам малодушием бегство позорное окрестил для себя? Выдюжить во что бы то ни стало порешил для себя – не ты ли?»

- Да не гунди ты, - буркнул козлоногий мрачно. Удивительно, но задели его слова Божии эти, нечто в сердце измученном разбередили, да то, вестимо, оттого, что правдивы слова эти были, а правда – она всегда сердце бередит шибко, приятна ли, горька ли, всё одно, искренна, а потому никого не оставляет к себе равнодушным.

Усмехнулся глас Божий, ответил на теофилову грубость:

«Поди умойся, родной. Да возвращайся затем, поговорим далее»

…Остановился Теофил в проёме дверном, к стене спиною прислонился да и воззрился исподлобья на икону роковую над изголовьем кровати широкой, ни далее пройти не возжелал, однако и прочь уходить не собирался, опосля ванной комнаты пришедший обратно.

«Другое дело! - усмехнулся по-доброму глас Божий. – Видать теперь, что живой!»

- В том и проблема, сердешный, - мрачно ответил Теофил на это. – Ибо не один ты тут такой зрячий. Вернётся ввечеру – радости полные штаны будут, когда узрит, что пробудился я.

«А ты притворись»

- Ты затем будил меня, чтобы опосля притворялся я?

«Я будил тебя, дабы ты не помер. А что опосля делать – уже твоя забота!»

- Экий умный… - опустил Теофил взгляд задумчиво да так бы и стоял долго, ежели б не прозвучал глас снова:

«Ты приглядись взором, теперь ясным, повнимательней ко всему, что есть тут, что есть в житие твоём нынешнем. Доселе спящий, многого не замечал ты да мимо себя пущал. Узришь верно – верное и помыслишь»

- Чего за загадки говоришь? – буркнул Теофил понуро. – Опять мутишь что-то «непостижимое»?

«Непостижимое… - протянул глас задумчиво как-то, усмехнулся невесело. – Да нет ведь непостижимого на свете этом. Всё постигнуть можно, ежели возжелать да устремиться, потому как разум дан каждой душе разумной, дабы познавала душа каждая. Разум – то не знание, разум – то РАЗУМение, многое можно знать, да не разуметь при этом, а ежели только уразумеешь, так и овладеешь знанием в момент тот же. Посему не тревожься о том, что мало знаешь ты на свете этом – стремление уразуметь в тебе вижу я явственное да сильное, а посему любое знание само придёт, тебе нужно всего-то ничего – подумать»

- Подумать… - хмыкнул Теофил горько. – Да больно порою думать, ведаешь ли. Впрочем, вряд ли ведаешь, вряд ли у тебя и вовсе имеется таковая беда. А вот у этого недоразумения, - он постучал себе пальцем по голове небрежно. - …имеется. Порою так хочется отключиться на самом деле, ни о чём не думать и вовсе, ибо устаёшь от мыслей страшно, от процесса мыслительного, то бишь. Да прав ты, однако – разве можно так, в самом деле? Гадкое малодушие кроется в бегстве от тягостей. Всё в мире этом себе подчинить надобно. Не совокупляй мозги мне, сердешный, они и так уж никакие – колись давай, чего удумал.

«Ты покамест поди да дела домашние поделай, - ответил глас Божий мирно. – Коли до вечера не успеешь, осерчает ведь полюбовник твой. А там уж и сам уразумеешь, о чём нам с тобою разговаривать»

Вздохнул Теофил тяжко да и удалился затем раздосадованный прочь, уверенный в том, что глас Божий нежданный – то и впрямь морок поганый, головою нездоровой рождённый, впрочем, одномоментно как-то и в то верил козлоногий, что и впрямь это Бог с ним разговаривает настоящий, да тут и не угадаешь-то вовсе, и беда таковая со всеми теми случалась, с кем в одночасье вдруг сам Господь начинал говорить – одни веровали, что это всамделишный Творец, другие сомневались в оном, а впрочем, и тех, и других в итоге постигала одна и та же участь, связывая им за спиною руки белою смирительной рубахой, и там уже не важно было, в самом ли деле то Бог звучал в голове или же безумие заместо него говорило – в стенах белых да стерильных все, увы, равны, все во глазах несведущих да незнающих одинаковы. Раньше как-то попроще с этим было: говорит с тобою Бог – знать, мессия ты али пророк какой, и те найдутся, кто избранным тебя посчитает искренно, пойдут они за тобой да слову каждому внемлют, рты раскрыв, и не важно им вовсе, глаз ли у тебя дёргается, покуда произносишь ты свои проповеди, нога ли странно дрыгается, ведёшь ли ты себя как-то подозрительно – всё на избранность списывали, всё отметиною Божией нарекали. А нынче – нынче не-ет, выйдешь ты пророком этаким в народ, тебя и увезут опосля, дабы головы людям честным не морочил – впрочем, одно осталось неизменным со времён стародавних: что тогда плевать всем было на то, глаз ли у тебя дёргается да нога ли дрыгается – что нынче точно так же плевать, но уже на то, что не дёргается да не дрыгается у тебя ничего ровным счётом и вовсе.

Вышел Теофил в коридор, постоял там малость растерянно, затем поднял голову да окинул взглядом печальным тёмные коридорные стены. Загородный дом отца Энрико предстал перед козлоногим будто бы впервые, словно бы раньше и вовсе не замечал Теофил, что вокруг него присутствуют некие стены да комнаты. Дом этот не был шибко велик, однако не был и мал, хотя, размеры – то всегда вещь крайне относительная, ибо познаётся в сравнении с размерами иными. Коридор был довольно узок да тёмен, слева покоилась дверь входная прочная, подле неё шкаф небольшой у стены расположился, в коем обыкновенно хранилась верхняя одёжа да обувка; прямиком напротив двери в спальню темнела дверь ванной комнаты, правее – дверь туалета. Описывать туалет да ванную комнату, впрочем, нужды особой и нет – обыкновенные они, не примечательные ничем, лишь ванна кафельная как-то по-особому шикарна да велика в размерах своих, покоится в комнатке, тесной для таких масштабов, делит её совместно со стиральной машиною да с раковиной подле. Направился Теофил далее по коридору да и выбрел в обширную гостиную, остановился да рассмотрел внимательней простое, однако всё же богатое убранство её: великий пёстрый ковёр простирался от одного конца комнаты до другого, занимал собою большую часть пола, лишь самую малость не доходя до стен; посреди гостиной стол деревянный да тёмный стоял, прямоугольный, крупный, безо всякой скатерти, подле него стулья расставлены в порядке хаотичном, ему в тон; у стены напротив да по середине самой – камин роскошный, покамест без пламени, остывший да растапливаемый обыкновенно под вечер; в углу рядом – креслице, цветы в горшках какие-то, картины на стенах, в стене слева – два окна, подёрнутые тюлем полупрозрачным узорчатым, у стены напротив камина – диван тёмно-коричневый да кожаный, столик справа от него круглый, далее в стене этой – дверь, ведущая на кухню. Кухонька эта была довольно небольшою, безо всяческих ковров на полу, у левой стены, как только входишь – раковина с краном, плита, столешница со шкафчиком, справа же – столик небольшой с табуретами, над ним – плотно привинченные к стене шкафчики, за столиком да ближе к окну единственному – холодильник белый. Простучал Теофил задумчивый копытами козлиными по полу далее, к двери чуть подальше да от него справа, раскрыл дверь да комнату иную узрел, что чрез стену подле спаленки располагалась: очередной ковёр предстал пред козлоногим по периметру пола комнатного, слева – сервант с мини-баром встроенным, книги на полках шкафа расставлены, иные всяческие вещи, за сервантом сим – телевизор тонкий на тумбочке, вдоль правой стены – столик круглый да диван, такой же, что и в гостиной. Единственное окно в стене напротив занавешено было уже знакомым полупрозрачным тюлем. Также в гостиной, оставшейся позади, присутствовала ещё одна дверь, меж камином да стеною правой располагалась она, однако заперта была прочно, и не ведал Теофил напрочь, что за дверью этой покоится и вовсе. Прошёл козлоногий в комнату, что гостиной малою именовал Энрико, к окну приблизился задумчиво, откинул тюль невесомый прочь да поглядел в окно наружу. Двор некий предстал взору его понурому, частоколом забора деревянного огороженный вкруг периметра да вкруг дома соответственно, пуст был двор этот, ни сада не наблюдалось в нём, ни огорода, лишь деревца редкие да одиночные то тут, то там виднелись, нынче нагие да тёмные. Спереди, у входа то бишь, коего отсель видать не было, ибо с другой стороны он находился, располагался гараж, в коем преподобный парковал авто собственное, чёрный Кадиллак Эльдорадо 1972-го года выпуска, на котором укатил он не столь давно на работу, а более особливо и не было ничего во дворе этом, не занимался отец Энрико ни садоводчеством, ни делами огородными, в тёплую пору за;росли травы сухой не считал нужным убирать со двора этого, ежели только напротив передней части дома, дабы поопрятней как-то оно выглядело – не любил седой священник обременять себя хозяйством домашним, касалось это и уборки в комнатах, коей до этого занимались нанятые им домработницы, а нынче, вынужденно – Теофил; в целом, дом этот ничем особливо не был отличным от прочих домов, что выстроились рядом да напротив по улице этой, и всякий прохожий, мимо по делам собственным идущий спокойно, никогда б в жизни своей и вовсе не заподозрил бы, что именно здесь, именно в этом доме, живёт столь жестокий да явственно нездоровый товарищ, загубивший сотни неповинных жизней да слабость питающий к изуверствам над душою живой; но вот то, что живёт здесь священник высокопоставленный - то все, наоборот, знали, и с почтением каждый раз здоровались с этим наиприятнейшим, вежливым да порядочным господином – так отзывались об отце Энрико все его соседи, ни в чём не сведущие, однако же именно сведущими да знающими себя мысленно определившие в глазах своих.

Уткнулся Теофил лбом рогатым устало в стекло окна, вздохнул, закрыл глаза. Тишина царила в доме этом безраздельно, чуть гудящая, давящая тишь, слышно было лишь едва различимое тиканье часов настенных где-то в гостиной позади, да и снаружи спокойно было, пустынно даже, ибо тихим был район этот окраинный, более для отдыху отведённый людьми, основную часть жизни проживающими в непосредственном центре сего города, сюда же приезжающими аки на дачу погостить. Пробудившиеся от не столь давней спячки, заклубились да завились мысли тягостные в голове Теофила мошкарой неприятной, доселе недопустимые, теперь же взвившиеся роем целым, чуть только стоило им почувствовать, что более над ними здесь не властны, и всё никак разобраться в рое этом не получалось у козлоногого мужчины, никак не удавалось ему отделить одну мысль от другой, ибо не слушались они, слетались друг к дружке да между собою мешались настырно; как долго находится он, Теофил, в плену этом страшном? Отчего позволил себе так опрометчиво позабыть обо всём да будто в норку какую ото всего в нутре души своей укрыться? Не закончено ведь житие его, продолжается оно далее, и там, снаружи, остались без него, Теофила, товарищи его верные – и Саша! Никуда ведь она, девчонка черноокая да смурная, не делась, бродит там где-то, Теофилом на попечение товарищам оставленная, так ведь и обещалась же вытащить его из плена лютого – а ну как позабыла? А ну как передумала? Не-ет, нет! Глазищи чёрные да не лгали, на него, Теофила, глядя в последние его минуты вольные – решимость была в очах искренних девичьих, и грех не верить искренности этой, усомниться в решимости этой – грех! Но да неужто сидеть Теофилу бездейственно да ждать, покуда придут за ним други его сердешные? Да и как придут-то они? В Ватикан путь и вовсе для них заказан, то бишь, к дому этому хода они не имеют совсем, как же тогда, скажите на милость, вызволить товарища своего из плена суметь им? Запутался Теофил в думах своих напрочь, стоя у окна хладного да рогами в стекло его уткнувшись горестно, не видел выхода себе из дома этого, подхода товарищам сюда не видел тоже, иные решения и вовсе в голову гудящую не приходили, да и вспомнил он, что это-то и послужило одной из причин спячки его моральной да продолжительной, ударом сильным по духу свободному да вольному ранее пришлась неволя неподступная эта.

- Разумения бы мне поболе… - проговорил Теофил печально да тихо, не открывая глаз. – Никакой из меня мыслитель, хоть и пыжусь я изо всех сил имеющихся… Вон, аистокрад желтоглазый – да уж всяко бы придумал, как выбраться отсель… Учёный, вишь ли… О, да полно! Гонора-то много, а так ли умён? Чем я хуже его в плане мыслительном? Ежели даден разум – так разуметь его удел, и мне он тоже даден, и мы не пальцем деланные! – отвернулся он от окна, глаза открыв, поглядел на комнату пред собою, затем, спохватившись будто, на часы настенные взглянул. До вечера времени ещё было в достатке, да и не стал Теофил тратить его попусту, порешил и впрямь делами домашними заняться да и мыслить делам сим попутно – нет, вовсе не приободрился козлоногий речами Божьими, по-прежнему потерянным был он, печальным да энергичным стократ менее обыкновенного, рвения особого не появилось у него до воли желанной, ибо сердце измученное не способно было покамест воспламениться так скоро опосля покоя собственного мёртвого, к тому же, вовсе не обрадовал Теофила глас Божий внезапный, ибо больно уж и впрямь походил он на плод разума сломленного, а ну как взаправду свихнулся козлоногий в плену этом, сам того не заметив? А ведь и мог! Да и как тут не свихнуться-то? Тут удивляться надобно было бы, ежели б здоровым остался он в условиях сих да невредимым духовно! А оттого похож был глас Божий на морок, что в голове звучал теофиловой, не вовне, а внутри прямиком, это и смущало, это и не давало покоя, и раздумывал над этим происшествием Теофил понурый попутно мытью посуды, попутно иным действиям, много чего надумал, да больше вопросов образовалось опосля дум этих, нежели ответов – к примеру, коли то и впрямь всамделишный Бог, то на кой ему и вовсе с Теофилом разговоры водить? К тому же, обыкновенно звонком телефонным взывает он, и отчего бы и нынче не позвонить, ежели вон, имеется телефон стационарный на столике в малой гостиной? А он вдруг гласом внутри головы зазвучал – подозрительно! Непонятно! Не к добру голоса в голове обыкновенно! Но как знать, вдруг и впрямь визитом почтить решил… Но кого? Рогатого! Копытного! Тьму Нечистую, которую он так яро презирает! И снова резон непонятен…

В думах нелёгких провёл Теофил весь день нынешний до самого вечера, тряпкою влажной пыль отирал он с полок серванта, когда заслышал, как открылась вдруг дверь входная с роковым скрипом; да и обмерло тотчас всё в груди козлоногого, обернулся он на звук резко, затем в зеркало на дверце серванта взглянул в панике непроизвольной, на глаза свои поглядел невольно, ибо живые они отныне, не тусклые, и заметит преподобный это непременно, ежели только и в самом деле не притвориться… Но как?! Как притвориться, ежели доселе опыта в этом Теофил не имевший?

- Папочка вернулся, прелесть моя! – раздался из коридора бодрый голос отца Энрико. – Скучал, козлёнок мой, скучал, ненаглядный?

   Зажмурился Теофил горько, открыл глаза затем, продолжил протирать сервант тряпкой в руке, дрогнувшей мелко, да и порешил не глядеть на седого священника вовсе, дабы не заметил тот ничего, дабы ничего не заподозрил, ведь ежели не глядеть – стало быть, и впрямь не увидит экзорцист в глазах выразительных пламени прежнего, что нынче узреть он так жаждет.

- Хозяйственный мой! - обвили Теофила поперёк груди да шеи руки грубые, своевольные, прижал отец Энрико к себе возлюбленного своего, сзади подойдя вплотную, и сжалось в груди козлоногого сердце тотчас, будто напуганно али же настороженно съёжилось. – Каждый миг, без тебя проведённый – то пытка несносная для меня, счастье моё! – припал счастливый священник губами к щеке Теофила, поцелуем одарил жарким, и тотчас озноб пробежал по спине козлоногого мужчины, да не подал он виду усилием воли, с трудом, но равнодушным остался да хладным, занятый уборкою монотонной.

- Нынче облавою руководил местной, - поведал отец Энрико с ухмылкою лукавой, выпустив Теофила из объятий своих да на диван опустившись устало. – Нечисть мелкую из города гнали, - продолжил он, ласково наблюдая за деятельностью козлоногого да за тем, как покачиваются полы халата фиолетового в такт движениям его неспешным. – Славная была погоня. Никто живым не ушёл.

Перехватило гневом лютым дыхание Теофила тотчас, горло злобою сдавило, однако, зубы стиснув мрачно, не отвлёкся от уборки козлоногий, лишь брови его напряглись явственно, едва не выдавая вскипевшую в сердце ярость.

- Принеси папочке халатик, красота моя, - улыбнулся Энрико нежно, откинувшись на спинку дивана по-хозяйски да не спуская взгляда жадного с хмурого пленника своего. Бросил Теофил тряпку на серванте, отёр руки об халат да и отправился в спальню под пристальным взором преподобного, там открыл шкаф, выудил оттуда халат красный да и вздрогнул, заслышав в голове своей:

«Экий послушный!»

Взглянув мельком на икону над изголовьем кровати, возвратился Теофил растерянный обратно, остановился подле Энрико да бросил халат на диван рядом с ним. Ухмыльнулся священник, поднялся медленно, вплотную к козлоногому встал да и велел затем:

- Расстёгивай.

Не поднимая взгляда на мучителя своего, повиновался Теофил и в этот раз, протянул руки, мелко подрагивающие отчего-то, да расстёгивать сутану экзорцистскую принялся сбивчиво, и глядел на него с высоты роста своего великого отец Энрико с ухмылкою довольной, глядел на руки возлюбленные, кое-как с приказом произнесённым справляющиеся, и чувствовал на себе Теофил взгляд этот нездоровый, жадный, горящий, не видел взгляда этого, но ощущал явственно, и не слушались пальцы, крючки замысловатых застёжек сутаны с горем пополам разъединяя друг меж другом, всё ниже да ниже опускать руки, ослабшие по причине неизвестной, ему приходилось, а ведь до самого пола одёжа эта треклятая тянется, нешто да не могли иную выдумать, до колена длиной хотя бы, али, того пуще, до поясу?…

- А чего дрожат ручки мои любимые, чего так они неспокойны нынче? – схватил вдруг отец Энрико Теофила за запястья, столь внезапно, что козлоногий едва ли не вздрогнул от неожиданности этакой – сильно стиснул запястья его седой священник, до боли прямиком, да теснее к Теофилу подошёл угрозою ласковой.

- По дому весь день трудился, - ответил Теофил на вопрос, да постарался, дабы как прежде равнодушным голос прозвучал его, как прежде безучастным. – Устал, вот и весь сказ.

- Устал, родной! Устал, славный! – просюсюкал Энрико умильно, склонив голову да любуясь каждою чертою любимого лика. – Послушный, покорный, прелестный, так неси же ужин, ведь готов он у тебя, готов, милый? На стол накрой, да более не утружу тебя я сегодня работою домашней, ей-богу!

…Передвинув столик круглый наперёд, дабы пред диваном непосредственно оказался, поставил Теофил мрачный на столешницу блюдо некое, чашки затем, две, по велению Энрико, чай разлил по ним горячий, преподобный же, в халат облачившись свой, пультом телевизор включил тонкий напротив, расслабленно на спинку дивана откинувшись, затем на козлоногого поглядел мирно да ласково, велел:

- Присядь со мной, козлёнок мой, да чайку попей совместно.

Оставив чайник на столике, сел Теофил на диван да подле священника напряжённо, не глядел на него, пред собою держал взгляд всё время, принял покорно чашку, врученную ему настойчиво отцом Энрико, однако не отпил ни глотка, так и сидел с чашкой в руках, покуда трапезничал преподобный, поглядывая на мерцающий экран телевизора, в коем новости вечерние вещал диктор гласом бесстрастным. Когда покончено было с ужином сим, какое-то время сидели вдвоём они молча, и будто бы напряжение некое в воздухе комнаты этой повисло, глядел Энрико канал телевизионный отныне так, будто напрочь не видит то, что там творится, обращённый в собственные некие мысли, спустя ещё пару минут и вовсе приглушил он звук телевизора пультом в руке своей, отложил пульт в сторону, как-то подсобрался весь затем, о колени облокотившись да с неловкостью непонятной руки друг о друга потирая, посмотрел затем на понурого Теофила слева от себя, а потом вдруг сказал, да столь нерешительно и сбивчиво, что растерялся козлоногий напрочь, заслышав голос этот, обыкновенно властный да твёрдый, ныне же иной совсем:

- А какой…у тебя…любимый цвет?

Глянул Теофил невольно на преподобного быстро да мельком, взгляд отведя тотчас, и диким почудился ему вопрос этот нежданный, странным, сжал он покрепче кружку в руках своих да и переспросил тихо:

- Цвет?..

- Ну!.. – замялся отец Энрико, повёл руками неопределённо, вдохнул поглубже зачем-то да кивнул: - Цвет! Любимый. У меня вот он, цвет излюбленный – красный. А у тебя?

Ёкнуло в груди Теофила сердце измученное, помолчал козлоногий с минуту, пред собою печально глядя, затем произнёс:

- У меня, к сожалению… тоже.

- Да ты что, экое совпадение! – улыбнулся отец Энрико, с нежностью поглядев на Теофила хмурого, да затем исчезла улыбка эта постепенно, ибо обдумывал преподобный нечто следующее, взором замершим вовнутрь мыслей собственных обращённый, спустя минуту выдал:

- Во-от…

Отвернулся он, провёл рукою по волосам седым с досадою странной, затем и вовсе с дивана поднялся, обошёл столик, чемодан свой чёрный взял, подле дивана оставленный, возвратился на место своё, какое-то время рылся в чемодане этом, бумаги всяческие перебирая да рассматривая, и следил за действием этим Теофил краем глаза, видел, сколь сосредоточенно да нахмуренно вглядывается священник в каждый из документов этих, однако что именно так старательно отыскать он там стремился – то неясно было и вовсе, да и в целом странным был разговор этот тягостный, нелепым каким-то, с невесть какою и целью-то затеянный. Отыскал Энрико, наконец, искомое, то бишь, бумажку какую-то из общей кипы этой выудил, вчитался в написанное, да и никоим образом не ожидал Теофил, что опосля столь усердных поисков бумаги этой вопросит преподобный следующее:

- А какое у тебя любимое время года, козлёнок мой?

Не разумея и вовсе, к чему ведётся разговор этот неказистый, ответил Теофил, помедлив поначалу:

- Всякое время года любо мне, ибо всякое по-своему чудесно да от других отлично, в том-то и прелесть вся. Ежели б круглый год одная осень была, али зима одная, али иное – надоело б страшно однообразие этакое.

- И даже осень, сырая да серая, тебе по нраву?

- А отчего бы не по нраву?

- Так оттого что сырая да серая.

- Увядает природа земная порою осеннею, дабы опосля спячки зимней возродиться новою да свежей – не чудесно ли? Всякое действо во природе земной неспроста да для чего-то надобно, оттого и красиво каждое это действо. А как несносно прекрасны древа в самом начале осени, не наблюдал, что ли? В злато окрашиваются все, стоят пронзительные, листву роняют с себя листопадами густыми – помереть порою хочется под листопадами сими, да оттого лишь помереть, что красоты такой не выносит мышца сердечная, щемит в грудине страшно, не разобрать, то ли радуется там всё, то ли мучится.

- А лето знойное?

- А чего лето? Выйдешь в поле зелено, рубаху с себя сбросишь да в лучах солнечных купаешься аки в речке, а вокруг травы шуршат да по ветру вьются, мотыльки порхают, жужжит повсюду что-то, стрекочет – не чудно ли? К теплу каждая зверуха льнёт, каждая травинка тянется, ароматы летом особые, свои, как и у прочих времён года, вестимо. Расцветает весною природа земная, цвести продолжает летом, и любоваться на неё, на живую, не спящую – не дивно ли?

- А зима студёная?

- Зимою силы природа свои восстанавливает, чтить надобно отдых её, ибо затем она отсыпается, дабы красивою да яркой опосля к нам выйти, радовать нас разнообразием пейзажей своих дабы. А свежесть утра морозного – да где ж ещё сыскать такую? Пробудишься утром, выйдешь на мороз, ободрит тебя он, дух сонный встряхнёт крепостью своей – хорошо!.. А как дышится-то, как дышится? Нигде более не дышится свежестью столь шибкой, как посередь снегов белоснежных, а ежели сыпет с небес хлопьями невесомыми, медленными-медленными, да ежели притом ночь на дворе – о, так залюбуешься ты сим чудом, что позабудешь в тот же миг обо всём на свете.

-  Разумею, прелесть моя, - улыбнулся отец Энрико, выслушав тираду эту с интересом искренним, а затем добавил: - А мне зима более всего по нраву.

- Почто же? – спросил Теофил невольно.

- Зимою мы с тобой, мой милый, повстречались.

Далее ещё некие вопросы задавал преподобный Теофилу, вопросы, с двумя первыми по сути своей схожие, и отвечал Теофил бесстрастно, ровно, взгляда своего ни разу на священника не подняв, да всё в толк взять не мог никак, отчего всё это вопрошает седой экзорцист, доселе никогда и вовсе подобное не делавший. Засим минул аккурат час, а далее делами иными занялся отец Энрико, отстал от возлюбленного своего, выудил ноутбук из чемодана чёрного да засел за ним, за заботами некими, работы касающимися непосредственно, Теофил же на кухню перебрался, сел на табурет возле окна, закурил, в думы тяжкие погрузившись основательно, да и не заметил вовсе, как стемнело за окном вскоре. Не заметил козлоногий и отца Энрико, когда тот возник в проёме дверном кухонном, остановился священник там, ласково глядя на пленника задумчивого, да затем произнёс нежно:

- Пойдём в кроватку, козлёнок мой.

Вздрогнул Теофил от звука голоса неожиданного, да и в жар да хлад разом бросило его тут же, ибо уразумел козлоногий сразу, что не спать зовёт его Энрико, о, отнюдь не о том заботится он, дабы выспался Теофил как следует – сжалось всё в грудной клетке Теофила разом, участилось дыхание, и взглянул козлоногий на мучителя своего непроизвольно да характерно, впрочем, тотчас отведя взгляд да отвернувшись вовсе, однако тут же осознал он, что ошибку взглядом сим совершил непоправимую: доселе мирный да спокойный в целом, стоящий опершимся спиною о стену в проёме дверном, выпрямился отец Энрико тотчас, голову поднял заинтересованно, взгляд этот уловивший да заметивший, пригляделся к козлоногому повнимательнее, после произнёс:

- Это чего сейчас было такое, милый?

Не ответил Теофил напряжённый, не нашёлся, что ответить, однако не нужен был ответ священнику и вовсе, подошёл он ближе угрозою молчаливой, остановился рядом, сверху вниз глядя на едва заметно съежившегося под взором этим Теофила, да и сказал твёрдо:

- Встань.

Не повиновался Теофил в этот раз, отвернулся пуще прежнего, соображая в отчаянии, что же сейчас и делать-то надобно, однако не стал отец Энрико повторять приказ свой дважды, схватил он козлоногого за волосы да рывком грубым подняться его с табурета заставил, зажмурился Теофил от боли скорбно, повинуясь рывку этому, встал перед преподобным молча, открыл глаза, но взгляда не поднял.

- Посмотри на меня, козлёнок мой, - произнёс отец Энрико ровно, держа возлюбленного своего за волосы неучтиво да вперившись взглядом жадным в лик его печальный. Однако не поднял взгляда Теофил и в этот раз, ничего не ответил, и встряхнул тогда его священник грубо, повторив:

- На меня посмотри, Тео.

Закрыл козлоногий глаза горестно, выхода никоего из ситуации страшной не видя и вовсе, усмирить дыхание дрожащее попытался вдохом глубоким, а затем открыл глаза да и посмотрел на отца Энрико наконец, отчаянно да обречённо. И тотчас будто твердь земная ушла у него из-под копыт, обмер он, узрев, как загорелись блеском нездоровым глаза жестокие за стёклами очков круглых, оробело всё в груди Теофила при виде улыбки мгновенной да торжествующей, озарившей лик преподобного – да и дёрнулся козлоногий тут же, вырваться устремившись из захвата крепкого, отпихнуть попытался от себя экзорциста седого, однако подался к нему одномоментно отец Энрико резко, за горло схватил, стиснул, торжествуя, с грохотом к стене позади припали они вдвоём, вдавил бедного Теофила в стену эту священник жестоко, схватился козлоногий за запястье его руками обеими да воззрился испуганно на мучителя своего, дрожа да воздух ртом ловя отчаянно.

- Да! Да, мой милый!! – с ликованием да с дрожью услады в голосе своём рявкнул отец Энрико, жадно вглядываясь в глаза любимые да выразительные. – Вот он, огонёк мой негасимый, вот он, долгожданный!! Любимый, прелестный, желанный, возгорел, наконец-то!! О, козлёнок мой, как ждал я сего… - прижал он собою Теофила скорбного страстно, нагнулся, поцелуем жарким да своевольным в шею ему аки вампир впился, стиснул в объятиях, всего гладя любовно, и стон невольный сорвался с уст козлоногого мужчины под поцелуем сим, стон, мечтал о коем отец Энрико все дни эти, тщетно добиться его пытаясь еженощно напором своим, и услыхал преподобный стон этот горестный, да и распалило это страсть его пуще, тщетно пытался отпихиваться да вырываться Теофил из объятий жарких, напрасно от себя оттолкнуть священника старался – да разве оттолкнёшь тут напор столь неистовый? Разве возможно это и вовсе? Схватил отец Энрико Теофила за волосы вновь, увлёк за собою из кухни прочь, противился Теофил в панике пути этому как мог, да сдерживал сопротивление его преподобный всякий раз, и с шумом в неистовстве этом до кровати мятой в спаленке добрались они, повалил Энрико Теофила на постель сию спиною, налетел сверху, собою накрыл, сорвал да бросил прочь поясок фиолетовый, свой собственный пояс развязал следом, подхватил возлюбленного своего под бёдра мохнатые да и подался вперёд, грубо, безжалостно да не с ходу единым с ним воцарился, упиваясь стонами горестными, и вовсе более походящими на крики. Навис он сверху над Теофилом скорбным в совокупности порочной, остановился, руками в матрас упершись, с любовью жаркою оглядел руки козлоногого дрожащие, вцепившиеся судорожно в ворот халата его красного, воззрился взором жестоким да жадным на исполненный муки лик пленника своего затем – зажмурился Теофил от боли горько, отвернулся, и вовсе глядеть на священника седого не в силах, судорожным дыхание его звучало частое да отчаянное, лежал так Теофил бедный да поскуливал едва слышно, и слёзы непроизвольные да редкие из-под век его дрожащих катились, пропадая в полумраке белья постельного.

- Красивый… - проговорил отец Энрико жарко да хрипло, медленно да с наслаждением огладив напряжённую шею козлоногого. – Любимый, хороший… Пообвыкни малость, покамест на тебя заодно полюбуюсь… О, мой козлёнок… Господа молил я, верно, мольбы мои он всё же услышал… И вернул мне огонёк твой чудесный, вернул, вернул…

Мурашки побежали после слов этих по спине Теофила скорбного, тотчас пред глазами икона Ока Божиего из памяти выступила – да полно, что за чушь, что за ересь, не слышит Господь молитв бедняков, мучеников да калек, а тут вдруг мольбу из уст изувера услыхал да внял ей?..

 - Как же счастлив я лицезреть тебя таким… - продолжал тем временем отец Энрико, склонившись ниже да обдавая подрагивающую шею Теофила горячим дыханием. – Сполна теперь я тебя познаю красивым, не равнодушным да хладным, а жарким, ярким, таким, какой ты есть в самом деле, о, мой козлёнок, покой мой да бремя моё, души моей свет да мыслей моих морок…

- Замолчи… - выдавил Теофил горестно, помотав головой в отчаянии. – Заклинаю, молчи, змея подколодная…

- Да нет мне резона молчать, коли душа поёт да ликует отныне, - улыбнулся преподобный ласково. – И ты не молчи, милый, - взял он козлоногого за горло нежно, к себе голову его повернул, любуясь каждою чертою скорби на лике любимом. – Не молчи подо мною да стоном сладким искренность мою одари…

Открыл глаза Теофил невольно, взглядом затравленным тотчас со взором священника жестокого встретился.

- Да… - дрогнул голос отца Энрико вожделенно при виде очей возлюбленных. – Смотри на меня, козлёнок мой, смотри, хороший… Не отводи взгляда своего чудесного, искренность мою не оскорби…

   И со словами этими подался он вперёд медленно, возобновил напор свой покамест будто осторожно, неспешно, и стиснул руку его на горле своём Теофил пальцами дрожащими, стон издал протяжный да сдавленный, и слушал разгорячённый отец Энрико с удовольствием недюжинным дыхание его дрожащее да частое, стон каждый его будто дурман мысли путал да сердце тревожил люто, двигался седой священник в Теофиле горестном всё жёстче да сильнее, взглядом жадным да горящим вперившись в лик его скорбный, глядел с вожделением страстным, как учащаются стоны козлоногого невольно, как закатывает он очи свои выразительные да как отчаянно сжимает руку экзорциста на горле своём дрожащем, и не было в целом свете ничего чудесней, чем наблюдать пред собою муку эту сладкую, искренную, настоящую, не было ничего в целом свете красивее глаз этих, болью исполненных, да стонов этих прелестнее, верно, точно так же ничего на свете не было.

- Боже, как мило!… - с дрожью услады в голосе выдохнул отец Энрико, взгляда с Теофила стонущего не сводя ни на секунду да двигаясь резко, жадно, в соитии этом неистовом слиться с возлюбленным своим жаждая абсолютно да невозвратно. – Красивый… Совершенный… Покричи для папочки, козлёнок мой, покричи, не молчи только… Никогда не молчи, страшно молчание от тебя лицезреть мне… О, как же красив твой пламень подо мною, мой, мой, мой козлёнок, только мой, целиком да навеки!…

И ночь целая прошла засим, до утра самого терзал Теофила бедного отец Энрико в позах разнообразных, неустанно да ненасытно, и казалось бы, откель и вовсе у человека обыкновенного столько сил может быть – однако были они, силы эти, на ночь целую их хватило, ибо рождены они, силы эти, были страстью настоящей да безумной, такой, что чувств настолько пылких да мощных требует, что в мире встречается по причине этой невероятно редко, точно так же редко, как и, в целом, встречается в этом мире любая настоящая да бескорыстная искренность живой разумной души.


Рецензии