Прятки со звёздами

      Возвращение в N – это странно. Не потому, что расположено на краю света, куда добираешься поездом после одной пересадки, и даже не потому, что люди здесь как будто никогда не меняются. Просто это местечко спрятало себя от всего мира, и его никак не ожидаешь найти, даже зная точный адрес, даже на правах уроженца. Наступая на перрон, ты даёшь себе слово не брать ничего в свои руки. Это не тот мир, который можно будет восстановить, если однажды позволишь себе быть разрушительно невнимательным. Проходишь через турникет, осматриваешься, и напрочь забытая, казалось бы, территория моментально восстанавливается в голове целой, непотрёпанной картой. Быстро допрыгиваешь до нужного тебе тротуара. Ни на кого не смотришь, встречаешь ту же реакцию среди относительно молодых прохожих, но ловишь на себе удивлённые и порой даже испуганные взгляды старожилов. В нескольких шагах впереди скрипит железная калитка, ведущая из двора прямо к тротуару, – поворачиваешь голову на звук, и калитка, открытая на ничтожный миллиметр, тут же захлопывается, оставляя тебе долю секунды, чтобы увидеть через щель ужас в морщинистых глазах того, кто прячется. Очевидно, это повторится ещё не раз. Откуда они знают, что к ним приблизилось что-то, на что они всегда смотрели с нотками страха? Почему эти нотки разрослись теперь до такого?
      Решаешь, что должен быть ещё более осторожным, чем думал. Не трогай тут ничего, не трогай даже имя этого места, не называй его, обозначь нейтральным «N» и не называй. Помни: ты приехал просто убедиться в том, в чём и так уверен. Закрыть, если так можно выразиться.
      
      Как таковое N с детства было для меня пространством гостевым. Да, родился я здесь, но мы тут же переехали в другое место, недалеко отсюда, на том же самом «краю света», но всё же другое. Тут у меня была только прабабушка, из-за которой от меня теперь и шарахаются местные, и у неё я проводил каждое счастливое лето своего необратимо уходящего детства, год за годом, до тех пор, пока её не стало. Потом мы с родителями уехали так далеко, как могли,и уже там я женился, там мне стукнул тридцатник, а моя дочь скоро пойдёт в первый класс. Много раз я хотел вернуться и увидеть, что могила моих детских лет всё ещё стоит нетронутая, но меня вечно останавливало чувство, что «ещё не время», и я знал, чей поучительный голос повторяет мне эти слова. За провинности родители ругали и наказывали меня, она же только учила. «Сынок, никогда не копайся в чужих вещах», «Сынок, помни, что всегда знаешь меньше, чем думаешь», «Сынок, всему своё время». Она говорила «сынок», хотя я был ей даже не внуком – правнуком! Будто бы в самом деле осознавала себя на ступень ближе ко мне, чем была.
      В её доме, ставшем потом заброшенной страшилкой для местных, всегда был порядок – иногда, казалось, даже слишком идеальный. С тотальным перфекционизмом я сталкивался не раз и не два, даже на примере родителей, но она распределяла свои вещи по дому с тщательностью проектировщика египетской пирамиды, расставляющего ловушки с расчётом на наибольшую эффективность. Это восхищало меня, но больше восхищает сейчас; тогда же вершиной моих впечатлений были её истории – сказки на ночь, в которых странные существа играли в прятки со звёздами, покоряли Эверест, танцевали на канатах, снова покоряли Эверест и обнимались друг с другом под проливным дождём. Каждая история, если вслушаться, была метафорой чего-то грустного, о чём впоследствии думалось с колкой горечью, а сейчас думать не хочется. Всё это были её несбывшиеся мечты – она сама однажды призналась, – но тогда это казалось отдельным миром, бескрайним и непроходимым. Но жаждущим покорения: долгое время мне думалось, что именно через эти истории она хотела передать мне своё стремление к вершинам.
      Спал я после них как младенец, а по утрам просыпался с такой лёгкостью, что хотелось петь. Я убегал играть с соседскими детьми и возвращался только к обеду, а потом к вечеру, забирался на крышу и пытался увидеть, как меняется небо, но мне не хватало терпения; я делал всё это, не зная и даже не догадываясь, что этому придёт конец, что «дети» и «старики» – это не данность, а точки во времени. И был счастлив.
      А те, кто смотрел на меня с нотками страха, – те угощали конфетами и просили «передать привет бабушке». Может быть, нарочно опуская приставку, они стремились как бы создать свою собственную реальность, в которой их ничего лишнего не коснётся? Может быть, забрасывая меня сладостями, они хотели заранее внушить мне: «я – твой – друг»? Зря старались: внушать мне формулы умела только она. И главной её формулой было: «Верь». Не видишь, как меняется небо, – верь, что оно меняется, ведь потом ты всё равно видишь результат этого процесса. Не справился с чем-то сегодня – верь, что завтра справишься, и так и случится. «Если верить только в то, что уже было, то ничего нового и не будет».
      Не помню точно, когда до меня дошло, что это не просто её философия, а вполне осязаемый фундамент для дальнейших инструкций. Наверняка уже после того, как я нашёл шкатулки, и точно после её истории про синеглазых.
      Шкатулки было две, они лежали в комоде, куда мне категорически запрещалось заглядывать. До сих пор не помню, чтобы до того дня хоть раз смотрел в сторону её комнаты дольше пары беглых секунд, но в тот момент заиграло любопытство. Я только что вернулся с того, что в том возрасте можно было назвать свиданием, и был в таком эйфорически-взъерошенном состоянии, что забыл обо всех запретах и правилах. А прошлой ночью бабушка рассказала мне сказку про пиратов – может, всё поэтому, хотя про поиски сокровищ в сказке ничего и не было. Я открыл нижний ящик комода, как-то сразу нужный, и среди прочего хлама две одинаковые шкатулки попались мне на глаза – деревянные, с запутанными узорами, на которые чем дольше смотришь, тем больше всяких фигур видишь, и закрытые каждая на миниатюрный замок. От лабиринтовых узоров рябило в глазах, сразу думалось про подкованную блоху и тому подобное – настолько много тонких изгибов умещалось на этих коробочках. Ключиков я рядом не увидел, да и они запросто могли затеряться даже для знающего, что где лежит. Бардак в этом ящике комода стал для меня единственным свидетельством хоть какого-то хаоса в её доме. Потом был разговор на тему «что я тебе говорила про копание в чужих вещах», а на ночь – история про синеглазых. Не сказка – что-то вроде «семейной легенды».
      – Раз в несколько поколений в нашей семье рождается девочка с синими глазами, – рассказывала она, а я смотрел ей в глаза и, кажется, впервые видел их ярко-синий цвет настолько отчётливо. – Они все левши и все питают страсть к интересным историям. Рождаются они очень редко, так что двух таких в один день не увидеть живыми. Весь секрет в том, что это одна и та же душа снова и снова возвращается в мир, потому что давным-давно, в самом первом своём воплощении, она научилась не уходить…
      – Правда?.. – спросил я, буквально заглядывая ей в рот.
      – Конечно, правда, – с хитрой улыбкой подмигнула она.
      – И ты тоже такая же?!
      Хитрость сменилась снисходительным умилением:
      – Я не «такая же». Я – это я.
      Много раз после этого она велела не тосковать по ней, когда она умрёт, и пророчила мне рождение дочери, повторяя, что это будет «первый случай, когда пройдёт так мало времени», и что я должен буду, как только мне исполнится тридцать один, не раньше и не позже, вернуться в этот дом и узнать, что стало с её шкатулками.
      – А что будет, если не вернусь? – спрашивал я.
      – Тогда твоя дочь начнёт покрываться шрамами, похожими на мои, – и она закатывала штанину, открывая две кривых линии на ноге. – Они не от ран, но они не для твоего ребёнка. – И снова улыбалась.
      Она добавляла всё новые и новые детали, рассказывала, что шкатулки нельзя выносить из дома, что однажды я начну видеть будущее, что-то про значение узоров-лабиринтов и число «тридцать один» – всего запомнить я так и не сумел. Как-то у неё получалось окружать меня своими историями, объединять их в одну большую вселенную, погружать меня в неё, и всё это шутя, как бы между прочим. В основном, поэтому я и ждал с таким нетерпением каждого лета: в школе и дома меня ждали только сказки из детских книжек, нравоучительные, с добром и злом и с какой-то неискренностью в голосах авторов. Но не только поэтому, конечно. Просто было в ней, во всём её существе, то, чего ни в этих сказках, ни в жизни, к которой они готовили, найти невозможно. Больше всего я годами благодарил её за этот удивительный мир, который она создала вокруг меня, собрав из всех своих историй одну, которая согревала меня даже тогда, когда я перестал в неё верить.
      
      А потом были ветра. Много ветров. Чаще всего порывистые, нередко и ураганы. В результате первого из них – воплощения родительского страха, коим они заразились от земляков прабабушки – нас с мамой и папой унесло далеко и беспамятно; в результате другого, уже много ветров спустя, я женился; а после ещё одного родилась Вероника. Я не заметил, когда они прекратились совсем и наступила полая тишина – просто однажды оказалось, что наступила она уже давно, и я придумал анекдот про связь этого явления с тридцатилетием и никому его не рассказывал.
      Мысль навестить N в тридцать один казалась мне неплохой уже в период ветров, а после года тишины и вовсе отпали все сомнения. Конечно, не потому что я вновь уверовал в главную бабушкину сказку – ни одно из её «пророчеств» о моей дочери не сбылось, как не открылся и во мне обещанный ею дар – но всё же этим своеобразным завещанием она подарила мне осмысленность такого паломничества. Жена положила мне с собой семейное фото, Вероника со всей своей любовью и нежностью нарисовала шедевральную каракулю и тоже вручила с собой, мама попросила быть осторожным, и с этим багажом я иду по восстанавливающимся в памяти улицам, приближаюсь к заветному дому и стараюсь не обращать внимания на прохожих и на сбивающее с ног волнение.
      Дом во всех смыслах заброшен местными: здесь не живут, мимо не ходят, в его сторону не смотрят. День сегодня солнечный, но с тёплым ветром, и болтающаяся на одной петле ставня поскрипывает; осенью это, должно быть, выглядит особенно зловеще. Пустой проход в заборе, пустые петли, которые использовались когда-то по назначению. Крыльцо, конечно, издаёт скрип, как только я наступаю на ступеньку. Всё это кажется чересчур наигранным, навязчиво бросается в глаза, и мне начинает казаться, что старение дома ускорили жители N, под цивильными масками пещерные ублюдки, долбящие камнями всё, чего боятся или не понимают (и просто так, потому что жестокие). Это относится не ко всем из них, но, полагаю, к тем самым, кто двадцать – двадцать пять лет назад передавал через меня «привет бабушке». Мне вдруг становится страшно: могут ведь и меня теперь не выпустить, с них станется устроить погоню с вилами или ловушку прямо в доме. Прогоняю эти мысли, это уже перебор.
      Сглатываю.
      Вхожу. Безо всякого ключа, в приоткрытую скрипучую дверь, хотя дубликат ключа у меня при себе. Вхожу и понимаю, что внутри дом совсем не то, что снаружи. Тоже требующий глобального ремонта, но моложе своей внешней стороны, как будто внутри и снаружи он стареет с разной скоростью.
      На столе прямо в гостиной – две узорчатые шкатулки. Узорчатые не сразу, потому что мне приходится долго сдувать пыль, чтобы что-то увидеть, а перед этим я несколько минут стою и просто смотрю на них, не решаясь дотронуться. Внутри ничего не гремит, оно и в детстве не гремело. Так же наглухо закрытые, и никаких ключей.
      «Вернуться и узнать, что стало со шкатулками». Как теперь я должен это понимать? Покрылись пылью – вот что с ними стало! Меня неожиданно одолевает злость, я даже порываюсь ударить в стол или стену, но это быстро проходит, вытесняется воспоминаниями об этих комнатах и чем-то ещё – чем-то, обращающимся в слёзы и ком в горле. Стараясь не думать, почему они вообще оставлены вот так, на самом видном месте (проходи и смотри), я стою так ещё какое-то время, а затем позволяю себе заглянуть в спальню. Почему-то чистые листы бумаги на полу. Комод на месте, но внутри пусто.
      Пустая тарелка со столовыми приборами на обеденном столе в кухне. Вспоминаю, что у меня с собой еда, но тут же спохватываюсь, насколько это безумно. Пора выдыхать. Выдыхать и возвращаться. Это оказывается тяжелее, чем я думал, но я пересиливаю себя. Вылетаю из дома быстрее, чем хотел, и думаю уже больше о Веронике, чем о прабабушке и шкатулках.
      Веронике четыре года, и она правша с карими глазами. Очаровательно рисует, умилительно улыбается и через восемь-десять лет будет нравиться мальчикам, но только тем, которым я разрешу. Я даже немного обиделся, когда её первые членораздельные звуки сложились в слово «мама», но ничего удивительного, я сам в этом виноват. Отец из меня паршивый – может быть, поэтому я снова здесь, снова ребёнок. Но от последней мысли становится так легко, что я на секунду забываю обо всём, что было до «поэтому».
      Забываю – и отправляюсь на вокзал. Что-то усвоивший, но в то же время не усвоивший ничего. Жизнь не даёт уроков – только жужжащий поток случайных воспоминаний, которых чем дальше, тем больше. Справляться с ними становится всё труднее, и с каждым шагом, снова отдаляющим меня от того, что когда-то было моим миром, я всё больше осознаю его и свою никчёмность перед огромными глыбами чужеродности, наступающими со всех сторон. Мне хочется плакать, но я не плачу, потому что сейчас это представляется неестественным и странным. И это я… тот, кто вот-вот возненавидит естественность за её безразличие к жизням.
      – Молодой человек!
      Ускоряю шаг, но…
      – Молодой человек! – Рука на моём плече. Оцепенение.
      Вот оно… Попался…
      Оглядываюсь и понимаю, что уже видел сегодня эти глаза. Глаза за захлопнувшейся железной калиткой и мгновение на то, чтобы в них посмотреть. Я как раз здесь, а старик, похоже, набрался смелости.
      – Вы лучше так не ходите… просто так…
      – В смысле? – делаю то, чего меньше всего от себя ожидал: решаю отдаться неизбежному. От безысходности? От непонимания? Какого..?
      – Без оберегов не ходите. А то… – Он не заканчивает мысль. – Я Вам нарисую знак. Он тут всех защищает. Пока Вы здесь, ходите с ним. – Берёт мою руку, и теперь я замечаю, что у него с собой ручка.
      Он начинает выводить что-то на моей ладони, закрывая мне обзор головой. Наконец, даёт возможность увидеть результат его работы – и на эту каракулю я смотрю ещё очень долго… достаточно долго, чтобы напугать старика своим ступором. Не моргая и, кажется, даже не дыша.
      В этот день я не сяду на поезд. Ночь проведу в доме прабабушки, не выпуская из рук шкатулки, не отводя взгляда от их лабиринтов и замочных скважин, вертя и встряхивая. Утром уеду, а в следующий раз вернусь сюда через несколько десятков лет. К тому времени у меня будут два длинных, плавно изогнутых шрама на правой руке и один небольшой угловатый – на левой. Но они не будут болеть. Они будут не от ран.
      А Вероника покорит Эверест. В каком-то смысле.


Рецензии