Меланхолический блюз моего бытия

Люблю Нотебоома. Его роман «Ритуалы». Там где написано, что наша память — как собака. Она где захочет, там и ляжет.

Вот и у меня есть собака. Иногда я вывожу ее погулять, но не всегда ей нравится ходить на поводке. Например, сегодня она вырвалась и побежала сама, ошалев от свободы. Я видел ее виляющий хвост. Побродила по задворкам юности, заглянула в детство, но легла совсем в другом месте. Она легла там, где я был восемь лет назад, в Киеве, на Ямской, во дворе приемки, заваленной металлом. Она легла, положила голову на лапы и посмотрела в мои глаза.

Я сразу почувствовал запах дешевого вина, сырой земли и земляничного мыла. Почему-то запах всегда приходит первым, все остальное потом.

Тогда я работал приемщиком металла. Там был большой двор, заваленный хламом, длинный сарай, забитый барахлом и строительный вагончик, в котором я ночевал. Да, я там работал, жил, а по вечерам я пил вино и растворялся в своих фантазиях. Рядом строили «Олимпийский» стадион к Европейскому кубку по футболу, и мне носили металл круглые сутки. Понятно, ворованный металл. Чищенный медный кабель в мешках по 60-80 килограмм, или, например, тонны железа, которые завозили на грузовиках, ночью, когда темно и милиция вроде бы спит. Но милиция не дремала, в самое стремное время она устраивала пикеты и брала половину с тех, кто воровал. В результате кормились все, денег хватало. Меня не трогали, меня уважали, потому что я был связующей нитью между преступлением и наказанием.

Работа была напряженной, все время в движении, и когда вечером я закрывал ворота приемки, я пил дешевое вино из картонных пакетов. Однако все по порядку, ведь я хочу рассказать про метаморфозу, которая случилась со мной в то время.

Коренные киевляне и историки знают, что Ямская — это историческое место, однако такое, которым не принято гордиться. Сейчас это улочка в пару километров, узкая, неприметная, с промышленными объектами, кооперативными гаражами, новостройками и ветхими домами из прошлого, которые вскоре исчезнут вовсе. Собственно, сейчас Ямская — это просто название, которое для современников ничего не значит. Однако сто лет назад Яма была средоточием разгульной жизни города, местом разврата, растления и греха, на который стекались, как вода с гор, все любители сладких утех. Сюда в одночасье перевели все дома терпимости Киева, которые до этого находились в центре. Почему это произошло — отдельная история. Большую часть из этого мне рассказала Женька, потом я что-то нашел в интернете, потом у Куприна в «Яме»…

Итак, сейчас я могу сделать вывод, что все это сплелось в моей голове воедино — Женька, Куприн, интернет. Не обязательно в такой последовательности. Куприна я помнил, но смутно; из интернета почерпнул немного. Женька... не знаю, была ли она вообще?.. И еще вино. Оно было точно. И собака, которая виляет хвостом и смотрит мне в глаза.

Когда я закрывал ворота, литровый пакет вина уже ждал меня, я его покупал заранее. Я не пил на приемке, чтобы меня никто не тревожил. Я вешал на ворота табличку «Буду скоро» и пройдя через промдвор, выходил на речку Лыбидь. Сейчас эта речка единственный свидетель того, что было сто лет назад. Речка узкая, два метра шириной, глубиной по колено, неспешно катит желтоватую воду в никуда. Это в спокойную погоду. В дожди в нее поступает вода из множества боковых стоков, и тогда безобидный ручеек поднимается на два метра и с огромной скоростью гонит всю муть со множеством мусора вдаль. Поэтому она заключена в высокий бетонный рукав. На берегу в укромном месте стоит одинокий памятник диггерам, которые как-то попали под раздачу стихии, находясь в боковом стоке.

Там, на бетонном парапете я сидел в одиночестве и пил вино. Смотрел на реку, на зеленый мох, что растет на дне, на плакучие ивы и тополя. Я расслаблялся, включал воображение, просто отдыхал. И еще иногда мой взгляд ложился на несколько домов, которые сохранились с тех времен. Это были дома, в которых продавали любовь. Они были заброшены, с выбитыми окнами, в них никто не жил. Изредка там ночевали бродяги. Тогда оттуда тянуло дымком костра и слышалась матерная брань.

Как-то я немного перебрал, но был не пьян. Это было состояние между и между, когда ты можешь видеть и ощущать немного больше, чем обычно. Кажется, собирался дождь, сгустились тучи и в воздухе витало легкое роение. Сначала возник запах сырой земли, пряный, сладковатый, густой. И вдруг к нему примешалось дешевое мыло, приторное, земляничное. Со стороны тех домов я услышал цокот каблучков по бетону, поднял голову и увидел девушку в странной одежде. Конечно, в наше время каждый ходит в чем угодно, но то было совсем другое. Снизу вверх: старинные черевики из кожи, поношенные, бардового цвета, длинное темное платье, по ходу, с корсетом, приталенный жакет, жабо в цвет сапожкам и маленькая шляпка, как мне показалось, довольно нелепая. Девушка не обратила на меня внимания, она была задумчива и просто шла мимо.

— Эй, — сказал я. — Привет. Вина хочешь?

Она вздрогнула всем телом, будто ее ударили по лицу.

— Будьте здоровы... барин. Вы меня видите?

— Да и слышу тоже, — я решил, что она шутит и хотел подыграть. Мне было весело. — Кличут-то как?

— Женька я, — она подняла глаза и посмотрела на меня. Никогда не забуду этого взгляда. В больших серых глазах витали клубы тумана, там совсем не было жизни, меня через них начало затягивать в пустоту, и там было чуть-чуть жалости, страдания, любви, надежды, это были всего лишь крупицы, остатки, как звезды в огромной холодной вселенной. Меня передернуло, я стал трезветь.

— Ты откуда такая странная? — спросил я.

— А оттуда я, с двухрублевого дома. Женька я, не слыхали? — ее жест был в сторону старых нежилых домов. — А вина... што ж, ежели угощаете...

Вот так мы и познакомились. Сказать о ее внешности я мало что могу, сам не знаю почему. Я бы не назвал ее красивой, но и дурнушкой она не была. Черты лица напомнили мне портрет "Неизвестной" Крамского, но в отличии от надменной красоты портретного персонажа здесь я видел полную безнадегу и отрицание жизни. Это не портило впечатления, а лишь придавало ощущение хрупкости бытия. Фигура ее была стройна, но не вызывала у меня никакого побуждения, не вызывала ничего.

У нас было всего несколько встреч. Последовательность их запутана в восприятии, так же как и время, однако я помню, что все это длилось пару недель.

Есть такое понятие — родственные души. Так вот, что-то подобное было у нас, мы как-то сразу сблизились, понимали друг друга с полуслова, хотя она говорила на старом, полузабытом языке, я же щеголял современным сленгом. В первую нашу встречу мы пили вино, оно быстро закончилось и я сбегал еще за пакетом, она ждала меня на том же месте, смотрела в воду, шляпка съехала набок, надломленный силуэт на фоне изменчивой воды, символ потерянного человека. Мне почему-то стало очень жалко ее, хотя тогда она еще ничего не сказала, а только стояла, молча, покорно, вся в ожидании. Наверное, она была бы мне хорошей сестрой, почему-то подумал я, подходя к ней. Она повернулась на шаги и робкая улыбка мелькнула на ее лице.

— А я уж подумала, шо вас не будет, барин.

— Хорош тебе, какой я барин? Что за приколы? Зови Володей.

— Как скажете, барин. Володя.

— Зови на ты.

— Как скажете.

С первой нашей встречи и до последней она была со мной очень откровенна, говорила душой, в ее словах не было иронии, веселья, не было ничего напускного, что часто сопровождает девушек подобного рода занятий. Все, о чем она говорила, звучало убедительно, мрачно, правдиво. Как-то я ее спросил, почему она так искренна со мной. Она взглянула на меня большими серыми глазами и сказала:

— Можно ли по-другому, Володя? Вы ж меня увидели, заметили меня. Вы заметили меня, и я стала вашим вниманием.

— А ты думаешь, незаметная такая?

— Замечают нас, только когда надо одного. А так нос воротят. Незаметные мы.

В первый вечер, когда мы пили вино, разговор зацепился за эти дома, из которых она пришла. Как они здесь появились? Женька говорила, что какое-то время до этого все такие дома находились в центре, на Эспланадной, Крещатике, Бессарабке. До тех пор, пока не случился один казус. Один чин очень любил посещать их заведения, приезжал часто, отдыхал бурно. И однажды в самый пикантный момент издох на одной девке от сердечного приступа. Скандал был сильный — ведь чин был большой. Городской голова в гневе заставил девок стоять на его похоронах у гроба, ну прямо смех и грех. Говорили об этом везде, смеялись. Молва плохая пошла по городу. Городской голова решил было разогнать всех девок на окраины города. Однако не очень удобно было такое для мужиков, которые любили это дело.

— Тогда местный люд, жители, отселя, с Ямы, писал голове письмо коллективное. Писали, шо грошей мало зарабатывают, меньше, чем другие, а налоги платят как все. Писали, шо дела хотят поправить, за счет нас, девок. Просили устроить номера здесь, и шоб мы тута были, торговали шоб тута. Мерзота коллективная, гадство какое…

Это письмо было отправлено голове города и сразу было утверждено. Вопрос решился, так появилась легендарная Яма. Работали на ней несколько сотен девок, мужики съезжались со всего Киева, приезжали и с окрестностей.

— А вы што ж, Володя, не знаете нас, коль спрашиваете? Не ходите до нас? Не видите нас? Как такое возможно, лукавый вы, наверное.

— А ты в каком времени живешь?

— Живем мы в своем времени. А вот вы в каком, не знаю я. Зачем вы пьете столько вина, Володя? У вас может быть помешательство, это всегда вредно для здоровья. Был у нас один тапер, Сенька, хорошо играл, к девкам хорошо относился. Угорел он от водки, а до этого с окна прыгал, думал в речку купаться…

— Ты понимаешь, что происходит?

Она опустила глаза, взяла меня за руку.

— Вот, рука теплая, живого человека. А больше мне не надо. Много не надо, не привыкшая я. — Потом все же подняла голову, смотрит мне в глаза. Говорит быстро: — Понимаю. Што-то не то. Но это лучше чем то, што есть. Кто вы? Откуда? Может, вы шпиён, Володя? Вы из тех, кто хочет революцию? Я все равно никому не скажу, никогда. Можете мне верить. Я не болтуха какая-то, в самом деле.

Тогда я стал ей рассказывать о себе. Я начал медленно, с юности, сначала задумывался, запинался, а потом я выпил еще вина и меня прорвало. Как-будто рухнула плотина, и поток слов рванулся из моего нутра. Я говорил то, чего никогда бы не сказал другому человеку: о своей неприкаянности, о вечном одиночестве, которое со мною всегда, сколько себя помню, даже тогда, когда я был не один, когда кто-то был рядом; о поисках приключений, о вечном гнете слов, которые постоянно зудят в моей голове, и которые просятся наружу, на свет, на бумагу; я говорил о бесконечных редакциях, о материалах, которые надо писать, но не хочешь, и потом заставляешь себя, заставляешь их полюбить, и только тогда что-то из этого всего получается; я рассказал о том, как мне пришлось покинуть родину и о том, что теперь я заложник ситуации, и что потерял все, что было и что я любил, и что вся моя жизнь — сплошное вранье, которым приходится закрываться, как щитом, и что так будет всегда, до смерти, пока я не умру…

Она слушала молча, не перебивая, и потом, когда я закончил, она еще какое-то время молчала. Поняла ли она то, что я ей говорил, думал я. И тогда Женька сказала:

— Вот уж как, поговорили… Ранимый вы человек. Скиталец, как и я. Как я вас понимаю… Однако ж я на привязи. Уже привязали. А вы еще бежите, вы в полете. Дай Бог, бегите без остановки. Иначе как я. Ничего уже нет, ничего не осталось. Впрочем… я могу еще што-то сделать. Я могу им отомстить…

— Женька, кто говорил про вино? Ты пьяна.

— Не от вина это. Ну да ладно…

Смысл того, что она сказала, я тогда не понял. Все стало ясно гораздо позже. Тогда, изрядно выпив, мы расстались. Я добрел до приемки и рухнул спать. Ночью стучали в ворота, сигналили машины, но я никому не открыл. Утро было противным, серым и дождливым. Я убеждал себя, что мне все приснилось.

Я ходил на Лыбидь каждый день, как всегда, но вновь я увидел ее лишь через несколько дней, когда почти убедил себя в том, что схватил тем вечером «белочку». Я уже выпил полпакета вина и сидел у воды, когда вдруг почувствовал ее запах — земля и земляника, — и сразу же понял, что сейчас появится она, и почему-то в груди моей защемило, приятно, как будто сейчас появится что-то родное, вслед за этим запахом, и она пришла сразу, уже не проходила мимо, а прямо ко мне, подошла, остановилась и смотрит, и рот чуть кривится в усмешке, наверное, подумал я, она тоже хотела меня видеть.

— Еще не пьяный, наверное? — и чуть больше улыбается, и я вижу, что в глазах уже нет тумана, как в первый раз, и я тоже хочу улыбнуться, но не позволяю себе, держу марку, хочу быть серьезным, чтоб знала, что я такой и есть.

— А может ты хочешь присоединиться? — спрашиваю. — Так я сейчас схожу и куплю еще, и ты мне расскажешь, где была эти дни почему я тебя так долго ждал.

Я наливаю то, что осталось, и мы молча пьем.

— Не могла я, што делать. Говорила же, привязанная я. Вот как смогла, так и прибежала. К вам.

— Ну тогда я, по ходу, тоже сбегаю. Не пропадай, а то буду искать.

И пока я ходил за вином, я заново убеждал себя в том, что это не «белка», что второй раз подряд такого не может быть и что это есть реальность, которую надо принять. Пусть будет, как есть, говорил я себе, потому что иначе можно сойти с ума, пусть будет она, и эта речка, и дома тоже пусть будут, и я среди всего этого тоже.

В тот раз она мне рассказала о себе. Мы сидели на парапете, под ногами текла вода, рядом что-то шептала плакучая ива.

— Я как-то пошла к Богу, в церкву. Ставила свечу, образа целовала. Спрашивала я, почему страдаю? В чем моя вина? Ведь не грешила я, всегда праведной была. В селе своем, когда матуся и тату живы были, тоже в церкву ходили. Люди меня такой сделали, а на мне вины не было. И когда я уже выходила, он мне сказал. Бог. Он сказал: «Терпи». Я знаю, шо терпеть надо всегда. Но не пойму почему. За што? За чьи-то грехи, за своих родичей старых, которых и не знаю? Я терплю. Но я всегда себя спрашиваю — где справедливость? Ведь Бог должен быть справедливым, он не наказывает своих детей без вины, он любит своих детей. Бог любит всех. Значит ли это, што я шо-то сделала плохое, а сама этого не знаю? Но я просто не успела сделать греха, я была маленькая…

Женька родилась на селе в ста верстах от Киева. У нее были родители и два младших братика. Она помнила, как ей приходилось сидеть с ними, приглядывать, пока родители работали у барина на дворе. И все было хорошо, пока не начался голод. Один год, потом второй год был неурожай. А ведь на селе все зависит от земли, от ее плодов. Это еда, это жизнь. Есть стало нечего, люди пухли от голода. Ей уже было пятнадцать, когда умерли братья. От голода. Кожа, кости, вспученные животы. Однажды она зашла в их комнатку, потому что нашла две картошки, и она хотела дать им поесть, только уже было поздно. Они лежали мертвые, разом, полуобнявшись, и кожа настолько сильно обтягивала их черепки, что был виден оскал полуоткрытых ртов. У нее организм оказался крепче. Она выжила, хотя ее тогда постоянно шатало от голода и она стала худая как щепка.

— Тату сказал, шо нельзя тебе здесь, помрешь скоро. Как братики. Дал хлеба краюху, картошки и сказал: иди в Киев. Город большой, там не пропадешь. Благословил меня.

Шла она две недели. По дорогам, через села, еда закончилась, побираться стала. Но особо никто не давал, везде люди пухли от голода. Ела листья, корешки, веточки от деревьев жевала. Как дошла до Киева, упала на окраине, сил не было. Так и лежала, пока собаки не прогнали. Пошла дальше, до вокзала дошла, а там церквушка. Народу много было, она села среди них. Хотела помолиться, лечь и умереть. Люди пожалели, дали еды. Тётенька какая-то спросила, откуда она и куда идет. Она сказала, что некуда идти. И та тётенька сказала, что ей жалко ее, и она возьмет ее к себе, будет у нее кров над головой и еда. А как поправится, так и к делу ее пристроит.

— Так я попала к мамаше. Она специально ходила на вокзал, по церквам, искала таких как я. Бездомных, голодных. Што ж, отмыла она меня, кормить стала. Документ мой сразу забрала, без документа я вообще никто стала. Женька просто. Ну а потом пристроила, как и говорила. Когда я поправилась. Пристроила на Яму. И пикнуть я уже не могла, ничего не могла. Как узнала, што делать надо, што с мужиками спать, обомлела я. Дурно стало. Непорченая я была. В церкву ходила. А их много таких, как мамаша. Они на этом гроши имеют. Документ забирают, бывает запирают, не кормят, пока не сломится девка. А как сломится, она готова идти по рукам, тогда на ней можно зарабатывать. Вот и я так попала.

Иногда я думаю, может сдохнуть тогда надо было, может не идти с мамашей? Может в этом мой грех, што пошла тогда?..

Грустно мне было, я не знал, что сказать, я только слушал и наливал вино, да и сказать было нечего, и сделать ничего нельзя было. Вода текла под ногами, в голове плескался хмель, голос ее журчал, приливая к сознанию и отливая от него. Да, голос у нее был красивый, я сразу этого не сказал, и то, как она произносила свою речь, тоже звучало красиво, немного наивно, но в то же время твердо, иногда с апломбом, как у ребенка, который настаивает на своем.

— Сколько тебе лет? — спросил я.

— Девятнадцать уже. Взрослая я. А толку што? Порченая. Не нужная никому.

— Не говори так.

— А то што?

— Ничего. Просто не надо. Нехорошо от этого.

— Ладно. Как скажете. А вам-то сколько?

— Наверное, как бате твоему. Под сороковник уже.

Она встала, отряхнулась. Поправила шляпку. На ней была та же одежда, что и в прошлый раз.

— Пора мне. Пойду.

— Послушай... Не переживай, не рви душу. Приходи еще.

— А то как же! Вы же меня увидели. Как не прийти? Конечно приду!

И вот звук ее каблучков удаляется, исчезает; и тогда я опять слышу журчание воды под своими ногами.

После этого разговора я стал пить больше вина, и на работе я часто ходил под хмельком. А ведь мне приходилось работать с болгаркой, резать металл, разбирать холодильники, моторы и всякую дребедень. И еще у меня на руках всегда была большая сумма наличных для расчета с клиентами. Я сильно рисковал тогда, ходил по острию лезвия, в любой момент мог совершить оплошность и вылететь с работы. Но переживания не отпускали меня, они выедали все внутренности, не давали спать по ночам. По ходу мы еще встречались несколько раз, но воспоминаний о тех встречах не осталось, там были разговоры обо всем и ни о чем, мы пили вино, однажды она начала смеяться и это уже было успехом. Не было сомнения, что с каждой такой встречей мы становились ближе друг к другу, и звук ее каблучков, который я слышал издалека, уже не был размеренным и унылым, как вначале, а веселым и дробным, потому что она бежала ко мне.

Я запомнил нашу предпоследнюю встречу, потому что она оказалась знаковой, послужила толчком к тому, что произошло впоследствии. Как обычно, я взял два пакета вина и какую-то закуску, разложил на парапете и влил в себя первый стаканчик. Обычно до того, как она приходила, я уже успевал наполовину опустошить пакет. Я ждал, когда исчезнут звуки города: далекий шум автомобилей, сирены, гудки, крики, да и вообще все лишнее. Потому что когда все это исчезало, тогда приходила она.

Я сразу заметил, что в тот раз Женька была чем-то сильно озабочена. Похоже, внутри нее происходила борьба, и это явно отражалось на чертах лица — они заострились, были напряжены, а глаза избегали моего взгляда.

— Что-то не так? – спросил я. — Выпей вина.

Она взяла стаканчик и быстро его выпила.

— Закуси.

— Да ну его…

— Тогда говори. Я же вижу…

Она молчала, но видно было, что сейчас заговорит. Видно было, что она приняла решение.

— Женька.

— Послушай…те. Я должна вам сказать. Я понимаю, што вы меня будете ненавидеть, может быть отвернетесь от меня, но я все равно скажу. Я приняла решение. Уже давно. Я ненавижу эту жизнь! Я ненавижу тех, кто это со мной сделал! И я хочу им всем отомстить. Я это уже делаю. Вот так. Это все.

Она глубоко дышала и смотрела мне прямо в глаза. Руки были сжаты в кулаки. На миг мне показалось, что она меня сейчас ударит. Но она внезапно поникла, и руки безвольно повисли вдоль плеч.

— Женька, в чем дело? — я почувствовал, как что-то холодное заползает мне в грудь. Это было предчувствие беды.

Она еще немного колебалась и смотрела в землю. Потом все же сказала:

— Больная я. Непотребной болезнью. Давно уже. Два-три года, больше никто не может протянуть, потом приходит зараза. И ко мне тоже. Никто не знает. А я знаю. И теперь вы знаете. И я их всех заражаю. Это моя месть. Бог мне сказал терпеть. Я терплю. Я терплю, но он мне не сказал, что я не могу им отомстить. Это справедливость. Это то, о чем я говорила раньше. — Она перевела дух. — Ну вот, я это сказала. Теперь вы можете отвернуться от меня и уйти. Я это пойму. Я буду терпеть. Я знаю, что не умру своею смертью. Они все узнают и тогда…

Невыносимая тяжесть легла на мою душу. Я взял пакет вина и стал пить прямо из картонного горлышка. Рука моя дрожала. Слова готовы были рваться из моего горла наружу. Я хочу тебя забрать, я хочу тебя унести оттуда, через этот проклятый век, через годы, откуда ты пришла ко мне, я хочу тебя выдернуть и спрятать на своей грязной приемке, где пахнет плесенью и бегают тараканы, где ходят наркоманы, воры и алкоголики, но даже они не так жестоки, как тот мир, из которого ты пришла, как ты пришла, зачем, почему, как ты меня нашла и почему, и если это допускает Бог, то зачем, я бы хотел, чтобы ты была моей сестрой, или дочерью, или всеми женщинами, которых я когда-то знал в этом мире, и тогда я бы смог тебя защитить, я бы тебе помог, я бы закрывал тебя своим телом, своей тенью, я бы закрыл тебя своей жизнью, но как тебя забрать из того мира, я не знаю, я бессилен и признаю это, и ты стоишь сейчас здесь, передо мною, и ждешь, что я скажу, а я ничего не могу сказать, потому что нельзя так, этого не должно быть на земле, хотя это уже было, это было уже давно, лет сто назад…

Слезы потекли по моим щекам, и я ничего не мог сделать, я заскулил, как собака, у которой забрали щенков, и я стоял так перед ней, а она своими ладонями вытирала мне слезы, и вдруг пошел дождь, и слезы смешались с дождем, я допил все вино, что было, и мы стояли так молча под дождем, и без слов, ничего не сказав друг другу, мы разошлись в разные стороны, она в свой мир, а я в свою грязную приемку.

Дальше все пошло по ниспадающей плоскости. Ничто уже не сдерживало меня, я забухал по серьезному. Остановить меня было невозможно, как груженый поезд на полном ходу. Я попросил меня подменить на неделю и полностью отдался своему горю. Несколько дней я провел в пьяном угаре, я пил со всеми подряд — с бомжами, со случайными людьми, даже со знакомым милиционером. Я злился на себя и на весь мир за невозможность что-либо изменить, я убеждал себя в том, что все виденное было бредом, я даже хотел все забыть. Знакомый милиционер предложил закрыть меня на три дня в «обезьяннике», чтобы я пришел в себя. Я отказался. Когда наступал вечер, меня все время тянуло на Лыбидь, но я сдерживался, как мог. Я боялся своего бессилия, я его ненавидел, я громко ругался матом и этим пугал прохожих. Покупал несколько пакетов вина и гулял по Киеву, предлагая всем со мной выпить. Денег у меня хватало, и я не скупился. Тем не менее, все мои походы заканчивались тем, что я оказывался неподалеку от речки, и как дурак, стоял у запретной черты, не выходя к парапету.

И все же через несколько дней я эту черту преодолел. Да, я был пьян и я не был похож на себя. Это уже был не я, а истерзанный зверь, который сидел во мне. Я переступил черту и пошатываясь, вышел к парапету.

Женька стояла там. Впервые за все время она стояла там и ждала меня. Я подходил медленно, вразвалку. Она обернулась и дернулась ко мне, теплота и боль были в ее глазах. Однако остановилась, что-то насторожило ее.

В сердце моем были тоска и злость.

— Ты пришел. Я волновалась. Я думала, шо больше не увижу тебя.

— Ну, я пришел. И шо дальше? Пойдешь со мной, шо ли? Вот, и винца принес. На дорожку.

— Шо ты говоришь? Куда? Шо с тобой случилось? Почему ты злой? — она стояла рядом, такая одинокая, такая близкая, я мог до нее дотронуться, но не делал этого, чувство протеста захлестнуло меня, черная злоба плескалась, как вино в желудке.

— А шо, не пойдешь? У меня на приемке матрасик есть, поди такой же, как у вас там, в двухрублевом! Вот и посмотрю я, на шо ты способна. Можешь не волноваться, у меня презервативы есть. Аль не знаешь, шо це таке?

И я видел, как с каждым словом, что слетало с моих губ, она вздрагивала, как будто ей давали пощечину. Извращенное удовольствие заползло в мою душу, мне уже приятно было ей делать больно, чтобы она дрожала, чтобы плакала, чтобы хоть что-то она делала.

— Да, мне бы хотелось знать… Ты можешь не отвечать, если не хочешь. Всегда было интересно, да не у кого было спросить. Шо ты испытываешь, когда на тебя ложится мужик, которого ты не знаешь? Хорошо тебе, плохо? Я  смотрю порнуху, стонут там ненатурально, актрысы херовы. Не молчи, скажи мне, хорошо тебе бывает когда-нибудь, или ты, как они, ай! ай!..

… чтобы она делала что-нибудь, чтобы она плакала, топала ногой, била меня кулаками в грудь, по лицу, чтобы она обнимала меня и просила прощения, непонятно за что, прощения у меня, у Бога, у мужиков, которых она заразила, и тогда, пойми ты, он может простит тебя, Бог простит, ведь он милосердный, просто не делай этого, скажи прости, не стой так жалко, обними меня, я хочу знать, что ты есть, что ты не мираж, и тогда я унесу тебя, и никто тебя больше не обидит…

— Ты молчишь. Так я скажу дальше. А шо, если несколько мужиков? Такое ведь бывало? Скажи, это заводит тебя? Ты тогда громче стонешь или куда?..

И вот, пока демон внутри меня орет похабные слова, упивается этим, ищет как ударить побольнее, глаза мои в это время ласкают тебя, обнимают тебя, эту хрупкую, эту родную фигуру, я прижимаю ее к своему сердцу, а ты стоишь потерянная совсем, ты смотришь себе под ноги, не можешь поднять глаза и только вздрагиваешь от моего визга, и ты уже не понимаешь, где ты, зачем ты, и я вижу, как начинает рваться незримая нить, которая соединяет нас через все эти годы, но ты все же поднимаешь взгляд на меня, и в твоих глазах я вижу женскую преданность, животную преданность, которая до конца, до смерти, я вижу чистую любовь, и нет там ненависти, нет обиды, и мне открывается то, что ты все понимаешь, ты понимаешь меня больше, чем я себя сам, и ты прощаешься со мной, ты прощаешься со мной, облик твой тает в вечернем воздухе, истончается, и только глаза еще сияют, и я знаю, что мне их никогда не забыть…

— Женька!

И тут мощный удар по голове тушит мое сознание, как спичку, в долю секунды.

… Когда я очнулся, голова моя гудела, как колокол. Сильно тошнило. Карманы были вывернуты наружу, вина нигде не было. Ночь, вокруг темно. Я с трудом поднялся и поплелся на приемку. Упал в вагончике на свою лежанку и два дня не вставал. Два дня меня рвало, была температура, раскалывалась голова. У меня было сотрясение мозга.

Я пришел в себя и смог работать только через две недели. После этого я совершенно бросил пить. Перестал ходить на Лыбидь. Купил себе ноутбук и стал зависать в интернете. Так я заполнил пробелы о легендарной Ямской. Освежил свою память о «Яме» Куприна. Как оказалось, Женька после того, как отомстила мужикам, в один из вечеров тихонько повесилась где-то в окрестностях Ямы. Если честно, я больше склоняюсь к мнению, что ей с этим помогли. Кстати, и имя у нее было совершенно другое.

Со временем жизнь моя наладилась и потекла размеренно, как и было до встречи с Женькой. О ней я иногда вспоминал, и мысли эти приносили мне легкую грусть и огромное чувство стыда.

Собственно, на этом историю можно было бы закончить. Только осталась одна мелочь.

Через несколько месяцев пожилая соседка, что жила рядом с приемкой, попросила меня передвинуть ей шкаф в квартире, потому что там собирались клеить обои. Старый двухэтажный дом на восемь квартир находился сразу за забором приемки. Насколько я знаю, жили там одни старые евреи. Когда я передвигал шкаф, в коридор квартиры кто-то вошел и заговорил с хозяйкой. Голос мне показался знакомым. Затем послышались шаги и хозяйка зашла в комнату. Вслед за ней вошла девушка.

— Здрасьте, дядя Володя. Спасибо, что помогаете моей бабуле.

Это была Женька. Только современная Женька. Она была одета в облегающие белые шорты и желтую футболку. До меня донесся тонкий запах парфюма, что-то типа Calvin Klein.

— Володя, это Сусанночка, моя внучка, — представила хозяйка. И к ней:

— Сусанночка, сделай дяде Володе кофе.

Окно кухни, где мы пили кофе, выходило к фасаду дома, на Ямскую. Напротив, чуть левее, были видны старые, полуразваленные дома — трехрублевые, двухрублевые и рублевые. Возле них стояла кучка рабочих и еще толстый мужик в строительной каске, похожий на прораба.

Девушка делала короткие глотки кофе и смотрела сквозь окно на рабочих.

— Странно, — сказала она медленно, с непонятной ноткой в голосе. — Столько лет стояли дома, и вдруг их сносят. А ведь это исторический памятник, знаете?

— Некоторые бы сказали, что это позорный монумент, о котором не стоит вспоминать.

— Оп-па, ничего себе! Памятник не может быть хорошим или плохим. Он всего лишь памятник.

Наши взгляды встретились. Да, это были те же серые глаза, они смотрели на меня дружелюбно, с интересом, и мне показалось, что в них мелькнуло какое-то воспоминание.

— У меня есть ощущение, что я вас где-то видела. Дежавю.

— А мне почему-то хочется называть вас Женей.

— Да уж, Сусанночка как-то не очень. Женька было бы лучше. Но ничего не попишешь.

— А фамилия у вас Райцына, не так ли?

— Что, у бабули спросили, да? Ничего, когда-нибудь выйду замуж и сменю фамилию. Буду Пилипенко или Охлобыстина.

Она допила кофе, поставила чашку в мойку.

— Прощайте, дядя Володя, мне пора. Всё сносят, ничего не остается. Да и воспоминания скоро сотрутся тоже. Как-то так в Библии сказано, да? Аrrivederci.

Она вышла, было слышно, как она прощается с бабулей, потом хлопнула входная дверь и все стихло.

— Прощай, Женька, — прошептал я.

Ну вот, теперь можно возвращаться на приемку. Жарко. Моя собака уже не лежит, она встала и бегает по двору. Боюсь, сейчас опять ее занесет куда не следует. Я беру ее на поводок и увожу из этого места навсегда — с Ямской, из этой приемки, из этого города. Скоро мы вернемся домой. И там я наконец посажу ее на цепь — пусть посидит хоть какое-то время, пусть хорошенько подумает, куда бежать в следующий раз.


Рецензии