Милосердие в аду. Часть первая. Глава 3

Михаил Бурдуковский

                МИЛОСЕРДИЕ В АДУ

                Роман в пяти частях с
                эпилогом

                Часть I

                Глава 3

                Отделение Милосердия

Павильон № 1 — закрытый — был самым близким к зданию администрации больницы.
— А почему «закрытый»? — спросил Костя на ходу.
— Закрытый? Давайте здесь пройдём. Тут ближе, и дождик не так пробьётся.
Капитанов свернул на узкую дорожку и, уверенно шагая, повёл Данилова и Дорофеева за собой. Тучи быстро закрывали небо. Под сенью лип стало ещё темнее. Первые редкие капли дождя сверкнули в воздухе. Костя старался не отставать и поминутно оглядывался на больного, ковыляющего с узелком вещей.
— Закрытый — потому что отсюда никого на территорию больницы не выпускают. Только для прогулок в огороженном дворике. Такой контингент. Вы курите? Тогда давайте под навесом постоим у входа. Уж больно воздух чист.
Ступив на небольшую площадку перед павильоном, Капитанов подождал, пока Дорофеев отдышится. Дождь пробивался сквозь листву и падал крупными каплями на пыльный песок.
— А вы, я вижу, заинтересовались нашей работой. Трудное дело.
Костя незаметно рассматривал каждую чёрточку в облике доктора. Рука с папиросой слегка покачивалась чуть ниже груди. И не белый рукав халата сейчас больше подходил ей,    а чёрный рукав мундира капитана флота. Андрей Андреевич стоял прямо, чуть откинув голову назад. Молчал. Размышлял.
— Сколько ни читал художественной литературы, где затрагивалась... наша специфика, всё не то. Никто правильно не мог описать психически больного. Только Гаршин.
Костя не хотел мешать доктору, но Капитанов ждал его суждения.
— Я знаю. Я думаю... с другой стороны об этом.
Тут он поднял голову и понял, почему Капитанов стоит выпрямившись. Доктор, запрокинув голову, смотрел в дальний конец парка, где у правого флигеля усадьбы располагалось зенитное орудие. Там показалась крохотная фигурка Дубровской в белом халате. Костя тоже узнал её.
— Гранату отдаёт, — тихо произнёс доктор...
Короткий коридор, высокие потоки и зал столовой. Всё было узнаваемо.
Только столовая была меньше. Зато коридор отделения — широк. У стены его, не скрадывая пространства, стоял длинный обеденный стол.
Костя поморщился.
— Пахнет? Ничего не поделаешь. Больные здесь проводят больше времени. Пот больных шизофренией содержит специфический компонент. Недаром говорят, старые врачи-психиатры ставили диагноз по запаху. Кстати, где больной? — врач оглянулся.
Дорофеев прижался спиной к закрытой двери, не решаясь идти дальше.
В центре столовой, упёрши руки в бока и поблескивая недовольными глазами, стоял больной высокого роста с нечёсаной гривой чёрных волос.
— А, Вали испугался. Не бойся. Не укусит.
— Кира, зайдите, — бросил доктор в открытую дверь сестринской и повёл поэта в свой кабинет.
— Константин Сергеевич, до обеда ещё есть время, а у нас событие: чествование. У нашей медсестры, ветерана больницы, юбилей. Так что мне с их стола перепало полпирога. Давайте почаёвничаем, поговорим.
В кабинет заведующего вошла высокая стройная сероглазая медсестра.
— Кира Анатольевна, наша старшая, знакомьтесь. Кира, заварите чаю с мятой и принесите пирог... Что?
Медсестра наклонилась и с тревогой проговорила:
— Валя в дисфории (5).
— Плохо. Дайте ему дополнительно смесь Серейского и приготовьте роторасширитель, языкодержатель и свежий хлоралгидрат. Нет? Возьмите на третьем. Вообще, на отделении, где находятся эпилептики... тяжёлые, хлоралгидрат должен быть всегда свежий.
Он постучал ногтем по столу. Старшая быстро вышла.
— Итак, — доктор удобнее расположился в кресле возле журнального столика и с интересом принялся разглядывать Данилова.
— А вы... здесь живёте? — спросил Костя.
— Я? Хм. Особый случай. У меня большая семья. Дети, фикус, жена, кот. Все живём в гостевом доме. Психотерапевт Кушнир со своим кагалом тоже там живёт. Кстати, большая умница. Зимой все уезжают в Ленинград. И я туда. На субботу- воскресенье.
Санитарка внесла на подносе пирог и две чашки с дымящимся чаем.
Костя осторожно прикасался к горячим фарфоровым стенкам своей чашки. Они были тонкие и, казалось, просвечивали.
«Как хорошо! Мне ведь нужно было именно это: долгий разговор со специалистом».
— Андрей Андреевич, у меня много вопросов к вам. Очень много. Я хочу понять... некоторые особенности душевного мира больного. Без специальных знаний это очень трудно сделать. Но для литератора важна... определённая грань.
— Да, — прервал его доктор и с улыбкой поднял указательный палец, — перебью. Одно пожелание: не спе-ши-те. Всё. Слушаю вас.
— Согласен. Андрей Андреевич, я не до конца понял Дорофеева.
— ?..
— Понимаете, есть больные... астмой, как я. Или вот, к примеру, больной умирает от рака лёгкого. Зловоние, муки удушья, боли. Сильные боли. Другой больной...
— Не  надо. Понимаю. Курс на бухту.
— Они страдают. Мы, видя их страдания, сопереживаем, сострадаем. Это нормальная человеческая реакция. Здесь же   у человека, грубо говоря, тело в целости. Но молчит душа. Искажено правильное понимание мира. Он живёт, не страдая, не мучаясь, не понимая своих... изъянов. Ведь так?
Доктор сделал осторожный долгий глоток и ответил не сразу.
— Постараюсь очень-очень поверхностно. У большинства больных шизофренией, как у Дорофеева, нет сознания болезни. У них меняется содержание понятий. Таких много. Однако, — Капитанов опять поднял было палец, но тут же опустил, — посмотрите на Тимошу. У него расстроен механизм высказывания, подбора слов, общения и, самое главное, — что нам не видно, — так же нарушена внутренняя речь. Это фатальный изъян. Он не может поговорить с собою. Ни ми-ну-ты. Представьте это себе. Каждый раз, когда он, как и все мы, обращается к себе, расстроенная внутренняя речь уводит его... в плутания между смыслами. За многие годы он... привык к своему недостатку. Тем более, его понимают и жалеют. Но... Помните, как он занервничал, когда узнал, что его подозревают в краже фенечки? Как он хотел высказаться и мучился оттого, что не получалось. А? Он понимал. Он страдал. Он мучился. И такие просветления бывают. У некоторых. Но я не понимаю, к чему вы ведёте.
— К чему? Есть такое выражение: «Не страшно умирать. Страшно жить в неволе». Если он не понимает, что живёт в неволе, значит... мы должны за них... страдать. Сопереживать. Вдвойне.
«Поэт», — вздохнул доктор.
— Скажите, Константин Сергеевич, а вы переживали за них?
Костя установил на блюдце фарфоровую с золотистой каймой старую чашку и ответил просто.
— Переживал. Два раза.
— Как это?
— Первый раз, когда проснулся и увидел, что рядом со мной в три часа ночи сидит Изя и... слушает моё дыхание. А второй раз сегодня.
— Сегодня?
— Да. Когда Дорофеев взял меня за руку и сказал, что пойдёт сюда только со мной. Я почувствовал его страх. Мне стало очень больно за него. Я и сейчас представляю, как он сидит    в своей палате и боится. Даже не то что боится. Он что-то не понимает и от этого он беспомощен и беззащитен.
— Беззащитен... — повторил Андрей Андреевич. Он не любил разговаривать о своей работе с людьми без медицинского образования. И больше всего — с журналистами. Они, как правило, уже имели своё суждение и беседовали только для того, чтобы добавить к нему какую-нибудь деталь.
Молодой поэт, военный корреспондент, чем-то отличался. Кого-то напоминал.
— Да. Если подходить с морально-этических позиций, учитывая литературную задачу... Н-не нравится мне всё это. Не обижайтесь, товарищ поэт, но я не люблю недосказанности  и фальши. Это не к вам.
Косте хотелось ответить, но ему показалось, что он уткнулся в тупик.
— Пожалуй так, Константин Сергеевич. Не в смысле нравоучения, а просто моё мнение. Мне кажется, вам всё равно нужно смотреть... приземлённее.
Данилов молчал. Чай в наполовину допитой чашке остывал, и его золотое зеркало не колыхалось в штиле...
«Я его обидел. Зачем?» — подумал доктор.
— Константин Сергеевич, чтобы вы меня поняли, я знаю, как поступить. Вы пробыли в больнице несколько дней. Где спали?
— В палате.
— А ели?
— Вместе с больными из алюминиевых глубоких мисок.
— И  пили компот.
— Очень вкусный.
— Разрешите показать вам ещё одну сторону психиатрии. Вы увидите то, что мало кто желает знать. «Отделение Милосердия». Палаты, где находятся самые тяжёлые больные, в последней стадии слабоумия. Идиоты. Два часа вам хватит? Потом ко мне. Обедать. Из обычных тарелок. И тогда мы снова поговорим, как можно воспринимать психически больных без фальши, без надуманных построений.
— Буду рад...
— Не спешите с радостью. Нужно ещё халат и марлевую повязку найти.
В коридор проникал запах борща из раздатки. Больные направлялись к своим местам, к столам, на которых уже лежали большие плоские тарелки с хлебом и ложки.
Доктор подвёл к белой фанерной перегородке в коридоре. С пола и до уровня примерно двух метров она была, видимо недавно, повторно окрашена белой масляной краской.
— Ну что с ними поделаешь?
— А? — оглянулся Данилов.
— Да вот опять хватанули. Вон у края пятерня. Как дети.
Клавдия Степановна! Откройте, — громко позвал доктор.
Дверь без ручки и  без наличников  на  стене,  незаметная,  с маленькой дырочкой для особого ключа, отворилась.
На пороге стояла пожилая женщина. Седые волосы едва выглядывали из-под белой косынки. Она была чем-то похожа на Надежду Александровну, только чёрные глаза её глядели  с прищуром, пристально и недоверчиво.
— Здравствуйте! Я привёл к вам писателя. Автора статьи   о нашей больнице. Читали? Очень хороший человек. Покажите ему всё.
Клавдия Степановна немного задержалась у порога, всматриваясь в Данилова. Больничная пижама, толстый блокнот   и парусиновые баретки, недавно чищенные зубным порошком, вызывали неудовольствие. Ей показалось, что в её отделение проникает ненужный, неподготовленный человек.
— Входите.
— А потом ко мне. Только товарищ корреспондент должен увидеть абсолютно всё, — повторил Капитанов.
Дверь закрылась. Данилов оказался в начале широкого коридора. В центре стоял большой стол, накрытый клеёнкой. На нём в несколько стопок лежали сухие неглаженные желтоватые простыни, свёрнутые наскоро в пухлые пачки. Дальше шли палаты для больных по две с каждой стороны с широкими проёмами без дверей, как и во всей больнице. В нос ударил слабый, но, видимо, постоянный запах хлорки, раствором которой здесь мыли полы и стены.
«И потолок», — подумал поэт. Клавдия Степановна стояла рядом.
— Маска есть?
— Да.
Из дальней палаты справа задом выдвинулась санитарка, шурующая шваброй по полу.
К запаху хлорки стал добавляться основной запах отделения милосердия — мочи, кала и исторгнутой пищи.
— Теперь пошли. Только... нет. Зина!
Из комнаты рядом, не замеченной ранее, выглянуло розовое полное лицо санитарки, что-то жующей и обтирающей щёки полотенцем.
— Дайте халат.
— Это...
— Это журналист. Тот, который про нас в газету написал. Хочет всё посмотреть.
— Зачем? — быстро спросила Зина и тут же скрылась за дверью.
— Простите...
— Константин Сергеевич.
— Константин Сергеевич, без подготовки будет трудно и... это не совсем то...
— Клавдия Степановна, я писать о ваших больных не буду. Мне для общего представления.
— А, тогда пройдёмте.
Зина накинула на поэта халат и пригладила его на плечах. Они дошли до первой палаты, откуда тянуло неприятным запахом. Костя поднёс кусочек марли к носу, но подумал, что все здесь без масок, и убрал свою в карман.
В углу слева на матрасе, обшитом тёмно-зелёной клеёнкой и с такой же, обшитой клеёнкой подушкой, подтянув под себя тонкие, искривлённые, будто гуттаперчевые, ноги, сидел юноша, очень худой, в одной рубашке. Он раскачивался и ковырял пальцами возле ушей, рта и носа, как попадал.
Костя растерялся и окинул взглядом остальные четыре койки.
В центре палаты на столе стояла плетёная корзина с яблоками. Больной у кровати ближе к столу стоял и жадно грыз своё яблоко. Он был в непрерывном движении. Увидя Костю, подпрыгнул, сделал шаг, второй навстречу, протянул сжатую  в кулачок руку к самому его лицу. Худое скошенное, будто примятое на одну сторону, лицо больного не выражало ничего. Изо рта тянулась нитка слюны.
— Саша, не подходи. Стой.
Больной отошёл и продолжил грызть яблоко. Кусочки кожуры и мякоти падали на пол и в его постель. «Г-гы» — услышал Костя, видимо произнесённое этим больным.
— У него половое возбуждение сейчас. Не подходите лучше, — сказала Клавдия Степановна тихо.
Данилов вновь принялся рассматривать больного, сидящего на матрасе.
— Это Костенька наш.
Больной поднимал и опускал коленки как крылья.
Постепенно Данилов понял, что его поразило. У больного были мёртвые глаза. Остановившиеся, тёмно-серые с неясной пеленой, они не реагировали ни на что, и невозможно было понять, куда он смотрит.
— Идиотия, — сказала медсестра за спиной поэта. — Здесь у всех этот диагноз.
— А?
— Полное отсутствие второй сигнальной системы. Костя не мог отойти. Он почувствовал себя неловко.
— Клавдия Степановна, я прошу вас, сделаем так. Я стою  и смотрю. А вы работайте, не отвлекайтесь на меня.
— Ну, постойте, — с мягкой усмешкой ответила медсестра.
Костя наблюдал. Из длинного члена больного потекла моча. По палате распространился сильный запах сероводорода. Больной сидел, покачиваясь. Глаза  его неподвижно косили вбок  и книзу.
— Вера, неси. Костя обмочился.
Две санитарки, обе немолодые и в одинаково плотно подпоясанных халатах, отодвинули Данилова и поднесли к кровати большой алюминиевый таз. Больного быстро подхватили за подмышки, сняли рубаху, мокрую снизу и посадили в таз. Ещё одна санитарка Зина поливала тёплой водой. Матрас вытерли насухо и несколько раз протёрли тряпкой, издающей спасительный запах хлорки.
Грудная клетка больного была узка, точно сплющена с боков. Спереди выпирал острый горб, горной грядой идущий от горла к животу.
Больного снова подхватили и поместили на прежнее место. Костя вздрогнул. Такой же горб, ещё более безобразный, выпирал из спины.
Саша доедал уже третье яблоко и несколько раз пытался приблизиться к Данилову.
На другой кровати, справа у стены, лежало неподвижно, поджав ноги и сложив на груди руки-спички, ещё одно человеческое существо. На ягодице двумя большими розовыми пятнами блестели раны от пролежней. Больного уложили на бок, высоко задрав рубаху, чтобы раны, обработанные фукорцином, подсыхали и затягивались.
Кто-то неподвижно лежал в другом углу и не проявлял никакого интереса к окружающему.
Через несколько минут в палате поднялась суета. На стол установили кастрюлю с борщом.
Саша оживился.
Данилов двинулся к выходу, но неожиданно остановился.
— Знаете что, я тоже хочу покормить. Помочь вам.
— Давайте, — Зина налила в алюминиевую миску борща, сунула Косте в руку кусочек хлеба, — я буду его держать, а вы кормите.
Костя подошёл ближе к кровати больного, наклонился.
— Смелей. Ткните ложкой, — он рот откроет.
Больной широко открыл огромный рот с одним зубом спереди и, издавая одинаковый звук «А-аб», — заглатывал всё, что засовывал Данилов. Во рту больного без конца что-то клацало. Костя едва успевал убирать пустую ложку. Однажды ложка встала в открытом рту, как заговорённая.
— А, это я забыла вам сказать. У него зуб из нёба растёт. Задевает.
Больной Костик смотрел в сторону, где стояла и удерживала его санитарка, не мигая неподвижными тёмно-синими глазами.
После кормления Данилову стало нехорошо. Он вышел на крыльцо и остановился возле незакрытых дверей.
Санитарки смеялись, покрикивали, двигали больных, кормили, похваливали, ругали.
Внезапно из  палаты выскочил совершенно голый Саша и, удерживая в руках свой член, с рыкающими восклицаниями куда-то побежал.
— Ты куда? — крикнула санитарка.
— В туалет он. Не понимаешь? — ответила ей другая.
В других палатах суета была потише. Костя вернулся на отделение, вошёл в другую палату и остолбенел. Старенькая санитарка кормила... кокон. Что-то в виде большой матрёшки, величиной в полметра, сидело, обложенное подушками и укрытое до шеи жёлтой  пятнистой простынёю. Глаза  смотрели  в никуда. Рот поглощал и, не жуя, проталкивал внутрь горячий борщ. Санитарка что-то приговаривала и осторожно с паузами заводила новую ложку.
На других четырёх койках лежали точно такие скрюченные маленькие коконы-люди.
— Это наши лялечки. Всех накормила, — проговорила довольная санитарка.
— Где он? Там?
В палату вошла Зина с блестящими довольными глазами, улыбаясь во всю ширину полного розового лица.
— Константин Сергеевич! Да Бог с ними, идите к нам. Вы же не обедали. Таких ещё две палаты. Идите. Клавдия Степановна очень зовёт.
Данилов покорно дал себя увести.
В сестринской в центре стоял стол, полный яств. Ему тут же указали, где помыть руки, и посадили напротив юбиляра.
У стены сидела и ждала его Клавдия Степановна. Она победно-иронически и всё ещё изучающе наблюдала за поэтом. Три санитарки, обрадованные присутствием молодого мужчины, наперебой накладывали омлет, сало, кружочки колбасы, огурчики и грибы. Наконец налили стакан, полный жёлтой мутной жидкости.
— Как вы вовремя, Константин Сергеевич! Сегодня нашей старшей медсестре шестьдесят лет!
— Да? А я думал, вы врач.
— Врач у нас один. На всё про всё. Пейте медовуху. Пробовали?
— Очень давно.
Костя ел, пил, не в силах противостоять заботам санитарок.
Только успел спросить у медсестры:
— Вы здесь... всегда работали?
— Всю жизнь.
— И что... Всё... с ними?
— С ними. Здесь молодёжь не задерживается.
— Да, товарищ писатель, — добавила Зина, — мы уж с ними, как со своими детьми.
Костя, отупевший от сытости, ел, пил и смотрел в чёрные, пронизывающие насквозь глаза медсестры. Как будто она знала,   о чём думает или о чём подумает журналист, и покачивала головой.
— В гражданскую только плохо было. Психбольница сгорела. Больных разобрали.
— Как?
— А так. Все, кто остался в ближайших деревнях, — они  по одному — по два к себе и взяли. Кто-то сам убежал. А идиоты... умерли. От голода.
— Как?
— А так. Если не кормить, они сидят, ждут и молчат. Пищевой инстинкт у многих утрачен. Так тихо и умирают.
Санитарки с удовольствием подливали медовухи.
— О! Что же я! — вдруг воскликнула Зина. — Я окно не закрыла. Хватит, наверное, проветривать.
Санитарки сидели сытые, с красными лицами и счастливыми ленивыми глазами.
Костя был ближе всех к выходу. Он вскочил:
— Я закрою. Не нужно вам вставать. Покурю потом на дворе. Сидите.
— Стойте, ключ возьмите. Трёхгранный — для окна. Четырёхгранный — для выхода на крыльцо.
С чувством облегчения он вырвался в коридор и побежал   к последней палате с больными Сашей и Костиком.
Окна в палатах, большие, до потолка, состояли из трёх слоёв: рамки с натянутой на неё сеткой рабицей, стеклянных окон  и массивной железной внешней решётки.
Сейчас рамки с сеткой были широко раскрыты. Приоткрытая половина окна, освобождая палату от миазмов, впускала немного свежего воздуха больничного парка. Дождь закончился. В палату потянуло сыростью. Костик, накрытый жёлтой простынёю, по-прежнему сидел на клеёнке, покачивался и водил пальцем вблизи своих половых органов. Он сидел в луже мочи. Больной водил пальцем по жидкости, затем поднимал руку и совал палец себе в рот.
Данилов остановился, наблюдая действия больного, и ухватился за открытую ставню. Свежий прохладный ветерок вбегал и ослаблял запахи. Больной чуть поднял голову. Костю испугали тёмно-синие мертвые неподвижные глаза, которые вроде бы направились на него. Нет. Показалось.
«Зачем он живёт!» — наконец сказал себе Данилов. Сказал то, что угадывала в нём несколько минут назад Клавдия Степановна.
«Зачем? Кому нужна его жизнь! И ему не нужна. И его... по существу, нет. Даже жизнь кошки или собаки содержательнее. Или куста шиповника за окном. Куст стоит, распустив во все стороны яркие цветы. Взрыв цвета и радости! К осени созреют плоды — кислые, вяжущие, с твёрдыми косточками. Из них санитарки будут делать взвар для больных... Зачем это? Шестьдесят лет... Лялечки... Зачем?»
Больной ухватил мокрый длинный член и стал подёргивать его.
«Это живёт годами. Вокруг него — милые опытные сотрудники. Оно... Это не жизнь...»
«Рядом с нами существуют... Но зачем?»
Даже смотреть на больного было нестерпимо. От своих мыслей стало нехорошо. Он задышал глубже и толкнул окно.
Рука остановилась.
«Ещё немного. Ещё полчаса. Он простудится и прекратит существование. Его закопают. Всё станет правильно. Всего двадцать минут. Вот ветерок подул. Вот он смотрит и не чувствует, не реагирует на ветер, обтекающий его и уходящий в коридор. Всё»
«Я подержу. Я просто не коснусь его судьбы. За меня сделает ветерок, холодок. Всё сделается само собой. Только не касаться этого. Не я, а... оно само умрёт от... сил природы. Зачем мне мешать».
«И ты не виноват».
«Ну!»
Рука навалилась. Окно закрылось.
«Что это!»
Он стоял перед закрытым окном в волнах нарастающего смрада.
«Что это!»
Ничто не шевельнулось, не озарило, не прошептало, не прозвучало. Волшебства не было. Он не мог не закрыть окна. Потому что с каждой  миллисекундой  что-то  заканчивалось и торопило сделать это.
Данилов оглянулся.
На пороге стояла Клавдия Степановна и внимательно смотрела ему в глаза...
Костя своим смурным видом встревожил и огорчил санитарок. Но уходить из отделения, из небольшого отсека закрытого павильона № 1 с больными идиотией, он не хотел.
Наконец открыли дверь наружу, на крыльцо. Он попросил посидеть, подышать и покурить, чем вполне успокоил стареньких женщин.
Что с ним  происходило?  Непонятно.  Но  вот так встать и уехать в Ленинград, к маме, в редакцию своей газеты... нет, это было пока невозможно.
Костя докуривал четвёртую сигарету. Понемногу успокаивался и заметил, что уже около часа он молчит. Не думает, не говорит о себе, о больных, о нашем долге, о том, что страшно жить в неволе.
«Он сказал... Что он сказал? Он же сказал самые верные слова. О фальши...»
Точка была поставлена.
Над головой  галдело птичье племя. Солнце давно ушло    с зенита и подцвечивало всё вокруг розовым. Листочки берёзы быстро-быстро шевелились, как будто дерево заговаривало именно с ним. Константин зачарованно смотрел вокруг себя   и ему казалось, что сам он сейчас на самом деле есть сосуд или кувшин, куда стекает со всех сторон что-то необыкновенное. Хотелось жить, как никогда. Исступленно хотелось любить, страдать, добиваться понимания, отдавать себя без остатка, окатывать любимую своей нежностью, чувствовать совсем близко от щеки её прерывистое робкое дыхание и дышать с нею одним воздухом.
«Что со мной? Что произошло? Как назвать это словами? И нужно ли?»

5          Дисфория — форма болезненно-пониженного настроения, характеризующаяся мрачной раздражительностью, чувством неприязни к окружающим. У больных эпилепсией дисфория зачастую является предвестником судорожного припадка.


Рецензии