Голод 1891 г. по переписке Л. Н. Толстого с женой

             «ПИСЬМА ТВОИ, ДУШЕНЬКА,ДЛЯ МЕНЯ ОГРОМНОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ…»

          (Избранные Страницы из Переписки Льва Николаевича Толстого
                с Женой,Софьей Андреевной Толстой)

                В выборке и с комментариями Романа Алтухова.


                Эпизод Тридцать Четвёртый.
                НЕЛЬЗЯ ЛЮБИТЬ И НЕ НАКОРМИТЬ
                (23 октября – 26 декабря 1891 г.)


                ПОПАДАНЦЫ В ИСТОРИЮ
                (Вступительный Очерк)

    В майские дни 1891 года, когда Софья Андреевна в очередной раз была по делам в Москве: на этот раз в связи с вступительными экзаменами в Поливановской гимназии младших сыновей, Андрея и Михаила, — Толстой в письме к ней от 8 мая сообщал из Ясной Поляны следующее: «Всё у нас незаметно. Счастливые народы не имеют истории. Так и мы. Целую…» (84, 79).

    Авторство этого изречения возводят обычно к высокочтимому Л.Н. Толстым с юных лет Бенджамину Франклину, и на русский язык переводят так: «Счастлив народ, благословенно столетие, история которых незанимательна». Нельзя не согласиться. Во всяком случае, если разуметь под историей, «историческим процессом» то же, что обыкновенно разумеют под этим понятием казённо дипломированные историки: т.н. политическую, военную историю, революционную, реформаторскую… короче сказать: парад глупостей и гадостей людских. Но здесь надо сделать важную оговорку: совершается эта пресловутая «история» волею или безволием, разумом или (куда чаще) безумием «общественных элит», или, иначе: дармоедов на народной шее. Так что пока «элиты» вписывают себя кровью, говном и золотыми буковками в историю, то есть безусловно «имеют» её — народ мирный и трудящийся, ограбляемый, обманываемый, развращаемый и убиваемый дармоедами, история, столь же безусловно и во всю дурь, ИМЕЕТ сама. Даже те случаи торжества «власти тьмы» именно в народных массах: триумфальные шествия невежества, омрачённости, суеверности, беспомощности… — в значительнейшей степени нужно разуметь как последствия такого векового «изнасилования» народа, а не его вину. Ниже мы ещё не раз коснёмся этой проблемы и покажем, что Толстой акцептировал и такое соображение.

     Особенности восприятия христианским сознанием Льва Николаевича денег и собственности мы уже касались, насколько позволила тема, выше. Повторим очень важную мысль: как и А.И. Герцен (хорошо знаемый и любимый), Толстой признавал злую власть денег: их способность создать и поддержать в нужном направлении диалог с людьми или человеком, которые иначе, без некоторого участия денег, без твоего (хоть на словах) признания их значения — не смогут или не захотят понимать тебя, что-то делать по твоей просьбе. Счастье, если кровью убитого на охоте животного удастся выкупить у людоедов, заставить отпустить человека. Хотя кровь не перестанет от того быть кровью, а убийство — убийством. Счастье для последователя Христа, если так же удаётся откупить от смерти одного, десять, сто человек — в мире пусть и не людоедской, но вполне варварской и чуждой по сей день христианству России. И если тебя привела судьба к исповеданию христианства Христа (а не попов и толковников) в «высоком» общественном статусе, как человека с деньгами, «положением», полезными связями и проч. — какая бы ни была это для тебя мерзость, но грех не употребить наличествующих ресурсов в диалоге с ЛЖЕхристианским обществом по поводу жизней и здоровья тысячей тех, кого ИМЕЛА веками пресловутая «история государства Российского»: от Владимира Красно Солнышко до теперешнего…

     Сам человек при этом — даже если и не золотеет впоследствии в «истории» историков, несомненно творит Историю человеческую истинную: среди иноверцев, людей низшего, нежели христианское, религиозного жизнепонимания, такой человек проповедает СЛОВОМ И ДЕЛОМ Божью Истину, учение единения и любви, ЗАСТАВЛЯЯ, даже противу рожна, даже врагов её — приближать её торжество в мире. Заставляя уже тем, что в ДЕЛАХ, не противоречащих Истине, воспроизводит поведенческие конструкты, укоренённые в тех нравственных аксиомах, которые не могут, без укоров от совести, быть совершенно отрицаемы или осуждаемы даже и противниками учения Бога и Христа. И в ТАКОМ, в Боге соделываемом, историческом акте, сам человек, независимо от прижизненных благодарностей и посмертной славы, обретает — не скажем «счастье», но: радость и благо.

      Таково было поприще помощи бедствующему народу в голодный год — на которое, не сразу осознав свою в этом деле роль, но всё же встал с осени 1891 г. Л.Н. Толстой и на которое привлёк своих детей и жену.

     В отличие от вынужденно “куцего”, по причине утраты источников, предыдущего, Тридцать Третьего, Эпизода, Тридцать Четвёртый эпизод презентуемой нами читателю переписки супругов Толстых будет весьма обширным как по источниковому материалу, то есть собственно письмам Сони и Льва, которые будут цитированы или в полноте приведены ниже, так и по необходимым сопровождающим их публикование нашим комментариям. Громадность и, временами существенная, аналитическая сложность необходимого к включению в нашу книгу материала вынудила нас не только к разбивке, как во многих случаях и выше, данного Эпизода на отдельные Фрагменты, логически увязанные с событийно-биографической канвой, но и к отграничению, так же достаточно условному, корпуса содержательно близких эпистолярных источников зимы 1891-1892 гг. — границами разных Эпизодов. Конечно же, в реальности новый год не прекратил ни болезней, ни голода крестьян, и общение супругов по поводу помощи им, устное и эпистолярное, спустя небольшой перерыв в январе 1892 г., продолжилось.

      Главнейшая и уникальная особенность этих диалогов указана нами выше: это впервые было общение не просто выдающейся жены с знаменитым писателем-мужем, а ИСТОРИЧЕСКИ И ВСЕМИРНО значимое и всемирно же наблюдаемое современниками и потомками общение близких людей, связанных общим благим делом. Оттого презентации их переписки этих периодов 1891-92 гг. не требуется предпосылать особенного биографического очерка. С другой же стороны — у всякого исторического великого деяния есть своя Предыстория как во внешней, так и в духовной биографиях делателей его. Ниже именно на ней мы и задержим ненадолго внимание читателей.

                * * * * *

     Надо сказать, что тема трагических периодов народного голода остаётся «больной» и для современной России. Исследователи рептильно-коньюктурного подленького лагеря осторожно «обходят» темы не только большевистских голодоморов, но и имперских, включая голод 1891-93 гг. Такова, для примера, типичная коньюктурная крыса и хитро-лживая мамзель Н.А. Гаврилина (ТГПУ), которая в далёкой молодости, в самый расцвет перестройки и недолгой свободы слова, в 1989 г. защитила кандидатскую диссертацию по говорящей сама за себя “научной” теме «Партийное руководство в осуществлении связи вузовской науки с производством», достигла угождением, хитростью и подлостью карьеры декана факультета в Тульском пединституте, а недавно защитила и докторскую на “трендовую” тему о ненавистной Толстому господской «благотворительности». В ходе её подготовки она выпустила и ряд публикаций об участии в благотворительности Толстого, где мы с удивлением обнаруживаем, в связи с темой голода 1891-93 гг., всё те же, восходящие к историографии времён СССР, поклёпы на царя, правительство, земских деятелей, журналистов (кроме оппозиционных, разумеется), клонящиеся к утверждению едва ли не уникального значения инициатив Л.Н. Толстого и его семьи в некоем противопоставлении пассивности и лжи прочих:

     «Уже летом 1891 года в газетах стали появляться тревожные известия из разных губерний России и надвигающемся голоде. Однако ни правительство, ни земство, ни официальная печать не проявляли беспокойства. […] Земства, взявшиеся за организацию помощи голодающим, не только не требовали от правительства серьёзной помощи, но в своих статистических сведениях всеми способами сокращали «едоков» — число крестьян, нуждающихся в продовольственной и денежной ссуде. А губернская администрация находила обычно преувеличенными или измененными и эти требования и часто уменьшала размеры помощи, а то и вовсе отказывала в ней» (цит. по.: Гаврилина Н. А. Взгляды Л.Н. Толстого на благотворительность в России. Клио. - 2014. - № 9. С. 6 - 10). Эти очень узнаваемые для каждого толстоведа строки восходят к статье Л.Н. Толстого «О голоде», но… НЕПОСРЕДСТВЕННО ЭТОТ ТЕКСТ практически без изменений передут с книжки 1979 г. Л.Д. Опульской «Л.Н. Толстой. Материалы к биографии. 1886 - 1892», которая именно в части подобных оценочных суждений — давно устарела.

    А уж из какой советской книжки списала Гаврюша вот ЭТО, противно и представить себе:

    «Ошибочно считая нравственное самоусовершенство-вание людей единственным средством общественного переустройства, Л. Н. Толстой отвергает насильственное изменение общественных отношений» (Там же). И так далее, по ленинским “лекалам”… Хоть покойная Лидия Дмитриевна и писала так же в эпоху идеологической несвободы — до ТАКИХ “наездов” на Толстого, уровня школьного сочинения, она себя не унижала!

    Конечно, в 1891-м немало подлил «масла в огонь» сам Толстой, поддержав в своих статьях некоторые дурные слухи и пессимистические прогнозы. Опульская цитирует его статью «О голоде» — разумеется, вырывая из контекста рассуждений Льва Николаевича и смещая акценты в пользу идеологических установок времён СССР. А старая брехуша Гаврилина, равнодушная карьеристка, никогда не имевшая собственно научных интересов установления Истины в своих исследованиях — тупо повторяет её полуложь. Ибо дерёт она, НЕ ВОССТАНОВЛЯЯ контекста, чтобы тем самым выгоднее преподнести читателю Толстого как выдающегося «благотворителя». Между тем на неправдивость такого акцентирования указывают уже первые строки статьи «О голоде», к которой восходят цитатки и у покойной Опульской, и у пока живой Гаврилиной:

     «За последние два месяца нет книги, журнала, номера  газеты, в которой  бы  не  было  статей  о голоде, описывающих положение голодающих,  взывающих  к  общественной или государственной помощи  и  упрекающих  правительство  и  общество  в  равнодушии,  медлительности  и  апатии.

      Судя  по  тому,  что  известно  по  газетам  и  что  я  знаю  непосредственно  о  деятельности  администрации  и  земства  Тульской губернии,  упрёки  эти несправедливы.  Не только нет медлительности и апатии, но скорее можно сказать, что деятельность администрации, земства и общества доведена теперь до той последней степени напряжения,  при  которой  оно  может  ослабеть,  но  едва ли может ещё усилиться. Повсюду идёт кипучая, энергическая деятельность. […] Ассигнуют, распределяют  суммы  на  выдачу  пособий, на  общественные  работы,  делают распоряжения  о  выдаче  топлива. В  пострадавших  губерниях  собираются  продовольственные  комитеты,  экстренные  губернские  и  уездные  собрания, придумываются  средства  приобретения  продовольствия,  собираются  сведения  о  состоянии  крестьян:  через  земских  начальников  —  для  администрации,  через  земских  деятелей — для земства, обсуживаются  и  изыскиваются  средства  помощи» (29, 86).

     И писаниями своими, и практической помощью крестьянам, Толстой лишь включился в эту разнообразную, уже совершавшуюся с середины 1891 года, работу — не только ПРЕДЛОЖИВ от себя БОЛЕЕ ПРОДУКТИВНЫЕ ПРАКТИКИ ПОМОЩИ (прежде всего, столовые), но и ИДЕЙНО (христиански) ОБОСНОВАВ ИХ — в том числе в главе V этой же статьи, сделавшей всю её нецензурной и скандальной в искажённом восприятии чуждого христианству сознания ряда православных соотечественников Льва Николаевича. 

     На деле и правительство, и нормальная пресса, и в особенности земства делали в борьбе с голодом НЕМАЛО. В отличие от рассмотренной нами, в связи с Перепиской супругов 1873 г., ситуации в самарском крае, когда Соня и Лев, действительно, буквально ОБРАТИЛИ ВНИМАНИЕ страны на крестьянские бедствия, осенью 1891 г. Толстой с членами семьи и друзьями «влился» в уже начавшееся дело помощи, и если бы не огромность страны и бедствия, не неподготовленность к нему властей, в особенности на местах; и если бы не ПОДОЗРИТЕЛЬНОСТЬ к уже одиозной для многих консерваторов в России фигуре «еретика» Толстого и к его ЧАСТНОЙ инициативе (вполне наказуемой зачастую и в наши дни), тем более связанной со сбором крупных сумм денег; и если бы и не СЛИШКОМ РЕЗКАЯ иногда полемическая фразеология в выступлениях Толстого-публициста, да не ряд иных несчастных обстоятельств, которые мы не обойдём вниманием ниже, так как они нашли отражение в переписке Сони и Льва — никакого ПРОТИВОСТОЯНИЯ и сопровождающих его скандалов могло бы не случиться.

    Ложью советской историографии, повторяемой поныне не одной Н.А. Гаврилиной, является и утверждение о «малоземелии» крестьянства, о нерешённости аграрного вопроса как главной причине голода 1891-93 гг. В статьях «О голоде» и «Страшный вопрос» Толстой оказался удивительным образом солидарен с выводами своего сына, Л.Л. Толстого, о СОЧЕТАННОМ ВЛИЯНИИ целого ряда факторов, превративших постоянную нищету и недоедание крестьян в гуманитарную катастрофу.

     Вот, для примера, соображения Толстого о некоторых причинах, делающих неизбежным голод, в статье «Страшный вопрос»:

     «…Соседние с Россией страны поражены  таким  же  неурожаем  и потому большое  количество  хлеба  уже  вывезено,  и  теперь  в  виде пшеницы  продолжает  вывозиться  за  границу».

     Это одна из важных причин. А другая:

     «…Совершенно противно  тому,  что было  в  голодном  40-м  году,  в  нынешнем  году  нет  и  не  может быть  никаких  запасов  старого  хлеба.

     С Россией  случилось  нечто  подобное  тому, что  случилось, по рассказу  библии,  в Египте,  только  с той разницей,  что в России не  было  предсказателя  Иосифа,  не  было  запасливого  управителя  — того  же  Иосифа;  но  были  молотилки,  железные дороги,  банки  и  большая  потребность  в  деньгах  и  правительства  и  частных  лиц. Во все предшествующие  года,  более  7-ми, хлеба  было  много,  цены  были  низки,  но  потребность  в  деньгах всё росла и  росла, как она равномерно  растёт среди нас,  и удобства  продажи,  молотилки,  железные  дороги  и  агенты,  покупатели  поощряли  к  продаже  и  делали  то,  что  хлеб  продавался весь  дочиста  с  осени. […] В  40-м  году были  не  только  запасы  помещиков  и  купцов,  были  везде  по мужикам  трёх-  и  пятилетние  кладушки  старого  хлеба.  Теперь обычай этот  вывелся  и  нигде  нет  ничего  подобного» (29, 119).

    Как показывают современные исследования, систематические голодовки в тогдашней России были связаны в огромной степени с мощным фискальным прессом государства. В 1891-1915 годах произошло десять масштабных вспышек голода, пусть и уступавших по количеству жертв событиям 1891 года. При этом ни в одном случае неурожай не был тотальным — так, в 1891 году западные губернии и нечерноземные губернии Центра России дали неожиданно хороший урожай. Проблема заключалась в том, что у крестьян из голодающих губерний не было сбережений, чтобы купить этот хлеб, — весь излишек уходил на выплату налогов и на выкупные платежи.

    Но обман людей трудящегося народа, ограбление их правительством и спекулянтами в интересах городских дармоедов — только часть картины. Много условий для голода создавали и сами «великорусские пахари» — рутинным, невежественным своим хозяйствованием. Лев Львович Толстой, младший из взрослых к тому времени сыновей Толстого, в ходе своего летнего путешествия по Волге, навестил «родные», связанные с воспоминаниями детства, долгое время владеемые семейством Толстых земли в Самарской губернии и имел возможность оценить на месте причины и масштабы начинавшейся катастрофы. И о причинах (коренных: то есть помимо описываемой им страшной засухи 1891 года) он, в частности, пишет в своих воспоминаниях следующее:

     «Поселенцы, явившиеся в Самарскую губернию, нашли здесь нетронутую, девственную, богатейшую почву. При самой ничтожной затрате труда степи давали им сначала баснословные урожаи. Двести пудов с десятины лучшей пшеницы-белотурки было обычным явлением. Новые поселенцы живо разбогатели. […] Но вот проходит несколько десятков лет — и картина заметно изменяется.  Население увеличивается больше чем вдвое, земля выпахивается, травы становятся хуже, крестьяне беднеют. […] Между тем крестьяне всё так же продолжают относиться к земле, всё так же сеют пшеницу под борону, всё так же надеются на то, что,  «может быть,  нынче уродит Господь».  Но ни нынче, ни завтра, Господь больше не даёт урожая, и всё хуже становится  крестьянское житьё.  Навоз из-под скотины продолжает сжигаться в форме кизяка из года в год; народ продолжает оставаться без должной помощи, без энергичных руководителей.  Несколько лет подряд перед 91 годом  стоит засуха, что ещё больше влияет на плохие урожаи, и тем подрывает  окончательно  крестьянское хозяйство.  И вот наступает засуха 91 года…» (Толстой Л.Л. В голодные годы. Записки и статьи. М., 1900. С. 5-6).

     Такое же сочетанное влияние факторов: погодных, невежества и нерационального землепользования, суеверий крестьянства и пр. — называет в числе причин голода и Толстой. Но для великого яснополянца основной причиной катастрофы 1891 г. была всё же — кастовая разделённость якобы «христианского» общества, которой имманентны не столько эксплуатация труда, сколько НЕУВАЖЕНИЕ обитающих в городах российских «элит» к своим же кормильцам, к трудовому крестьянству. Все прочие причины, даже так или иначе связанные с неграмотным поведением самих сельских тружеников — так или иначе увязаны на этом неуважении в России людей к людям, как равным сёстрам и братьям в Боге и Христе. Трудящийся народ изнурён и физически, и морально от такого к нему отношения городских захребетников (этот же вывод Толстой открыто повторит и в 1898 году в статье «Голод или не голод?»). Кастовая обособленность дармоедов и неуважение их к тем, кого они же объедают и грабят — никуда не делись и в современной нам путинской России. Как же не замалчивать и не врать ей о Толстом-христианине и Толстом-кормильце народа?
      
     Наконец, скажем и о лганье казённого толстоведения по поводу «ошибочной» исключительной установки Толстого на нравственное самосовершенствование, ЯКОБЫ выразившейся в его писаниях о голоде в России, начиная с известного письма Н.С. Лескову от 4 июля 1891 г. в ответ на его запрос.

     20 июня 1891 г.  H.  С.  Лесков обратился к Толстому  с  письмом,  в  котором  спрашивал:  «Как Вы  находите — нужно  ли  нам  в  это  горе  встревать и что  именно  пристойно  нам  делать?  Может быть, я  бы  на  что-нибудь  и  пригодился,  но  я  изверился  во  все  «благие  начинания»
общественной благотворительности и не знаю: не  повредишь  ли тем,  что  сунешься  в  дело, из  которого  как раз  и  выйдет  безделье? А ничего не делать, — тоже  трудно.  Пожалуйста, скажите мне что-нибудь на  потребу» (Толстой Л.Н. Переписка с русскими писателями. М., 1962. С. 540).

     Толстой к тому времени, живя в Ясной Поляне, где грядущий голод никак пока не явил себя, не успел ни собрать достаточных сведений о только начинающемся бедствии, ни толком обдумать те конкретные меры, которые через несколько месяцев предложил в статьях «О голоде», «Страшный вопрос» и «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая» (см. 29, 86-144). К тому же он сам принадлежал к разочарованным в общественной благотворительности — пожалуй, с более ранних лет, нежели Лесков, если памятовать его опыты с устроением жизни и хозяйства собственных крестьян ещё накануне отмены крепостного права и позднее, в 1-й половине 1860-х, в качестве мирового посредника в родном Крапивинском уезде.

     Поэтому Толстой и отвечал Лескову — как «разочарованный разочарованному». Не выхваливая, он всё-таки и не отрицал ни одного какого-то из актуальных способов помощи крестьянам, ни всех вместе; он только указал в письме на ХРИСТИАНСКИЙ ЭТИЧЕСКИЙ ФУНДАМЕНТ тех мер, которые несомненно должны быть приняты:

     «Когда кормят кур и цыплят, то если старые куры и петухи обижают, — быстрее подхватывают и отгоняют слабых, — то мало вероятного в том, чтобы, давая больше корма, насытили бы голодных. При этом надо представлять себе отбивающих петухов и кур ненасытными. Дело всё в том, — так как убивать отбивающих кур и петухов нельзя, — чтобы научить их делиться с слабыми. А покуда этого не будет — голод всегда будет. Он всегда и был, и не переставал: голод тела, голод ума, голод души.

     Я думаю, что надо все силы употреблять на то, чтобы противодействовать, — разумеется, начиная с себя, — тому, что производит этот голод. А взять у правительства или вызвать пожертвования, т. е. собрать побольше мамона неправды и, не изменяя подразделения, увеличить количество корма, — я думаю не нужно, и ничего, кроме греха, не произведёт. Делать этого рода дела есть тьма охотников, — людей, которые живут всегда не заботясь о народе, часто даже ненавидя и презирая его, которые вдруг возгораются заботами о МЕНЬШЕМ БРАТЕ, — и пускай их это делают. Мотивы их и тщеславие, и честолюбие, и страх, как бы не ожесточился народ. Я же думаю, что добрых дел нельзя делать вдруг по случаю голода, а что если кто делает добро, тот делал его и вчера, и третьего дня, и будет делать его и завтра, и послезавтра, и во время голода, и не во время голода. И потому против голода одно НУЖНО, ЧТОБЫ ЛЮДИ ДЕЛАЛИ КАК МОЖНО БОЛЬШЕ ДОБРЫХ ДЕЛ, — вот и давайте, — так как мы люди, — стараться это делать И ВЧЕРА, И НЫНЧЕ, И ВСЕГДА. — Доброе же дело не в том, чтобы накормить хлебом голодных, а в том, чтобы ЛЮБИТЬ И ГОЛОДНЫХ, И СЫТЫХ. И любить важнее, чем кормить, потому что можно кормить и не любить, т. е. делать зло людям, но НЕЛЬЗЯ ЛЮБИТЬ И НЕ НАКОРМИТЬ. […] И потому, если вы спрашиваете: что именно вам делать? — я отвечаю: вызывать, если вы можете (а вы можете), в людях любовь друг к другу, и ЛЮБОВЬ НЕ ПО СЛУЧАЮ ГОЛОДА, А ЛЮБОВЬ ВСЕГДА И ВЕЗДЕ; но, кажется, будет самым действительным средством против голода НАПИСАТЬ ТО, ЧТО ТРОНУЛО БЫ СЕРДЦА БОГАТЫХ» (66, 11 – 12. Выделения в тексте наши. – Р. А.).

      Здесь важно подчеркнуть, что пишет эти строки — не наивный усадебный, кабинетный идеалист и не зачерствелый лицемер, а автор социально-экономического трактата «Так что же нам делать?» (1884 - 1886), не только стоившего Толстому, как мы помним, громадных творческих усилий и времени, но и связанного с практическим постигновением ЗЛА И ВРЕДА и чужести христианскому учению СУЕВЕРИЯ о «помощи» деньгами, о городской и барской «благотворительности».

     И это пишет человек, ставший уже в 1880-х одним из знатоков древнейшей мудрости человечества — мудрости Востока. Да, мы имеем в виду ту же максиму великого Лао-Цзы о том, что сложные задачи правителю и мудрецу лучше ПРЕДОТВРАЩАТЬ в их сложности, разрешая тогда, когда они ещё легки. Исполняй номинальные «христиане» православной России учение Христа, установляющее равенство права для ВСЯКОГО человека на заботливую любовь и уважение, на человеческое своё достоинство, дающее ВСЯКОМУ человеку статус «ближнего» — разве мог бы возникнуть голод? А и возникни в народе беда, требующая массовой помощи — разве пришлось бы Толстому отрываться от своих художественных замыслов и иных писаний того времени (а это и «Отец Сергий», и не оконченная позднее повесть «Записки матери», и трактат «Царство Божие внутри нас», и замыслы для романа «Воскресение») ради словесного, в статьях, проповедания ХРИСТИАНСКОЙ ПОМОЩИ: не деньгами, а личными трудом и жертвой? Это и так бы явилось актуальной мотивацией для всех, могущих помочь.

     Начиная с уже написанной к тому времени статьи «Первая ступень» (которую в путинской России толстОЕды чаще всего понимают как «проповедь вегетарианства»), осуждавшей обжорство паразитов на народной шее и напоминавшей им о нравственном значении поста и, в частности, пищевого воздержания, Толстой исполнил сам то, что советовал Н.С. Лескову: ЗАТРОНУЛ БОГАТЫХ в их лукавстве и тщеславии буржуазного «благотворения» — да так ощутимо, что сытая и зажиточная городская сволочь и по сей день предпочитает ЗАМАЛЧИВАТЬ и/или ПЕРЕВИРАТЬ главные тезисы этих статей. К сожалению, в рамках нашей книги мы не можем останавливаться подробно на их анализе. Скажем лишь, что ни статьи Толстого о голоде 1891 и последующих лет (включая «Голод или не голод?» 1898 года) нельзя рассматривать в отрыве от этического христианского содержания «Первой ступени» и письма Лескову, ни, напротив, это письмо, оказавшееся, как многие частные (не для публикации) тексты Толстого, ОЧЕНЬ неудачным по некоторым своим выражениям и недоговорённости того, что было сказано в позднейших публицистических выступлениях Льва Николаевича по проблеме голода — нельзя, в свою очередь, вырывать из идейного контекста этих выступлений. Лесков, конечно, не мог знать всего этого контекста и принял содержание письма Толстого с грустным разочарованием. Но позднее, когда Толстой с семьёй продемонстрировал НАДСТРОЙКУ добрых практических дел на выраженном в несчастливом письме идейном «фундаменте» — Лесков понял настоящее значение письма и горячо поддержал Льва Николаевича.

     Современной нам путинской России НЕИЗБЕЖНО ставить «барьер» на пути к такому пониманию, и — ЛГАТЬ, ЛГАТЬ И ЛГАТЬ о роли Толстого в помощи голодающим в 1891-93 гг. и о выразившемся в его писаниях этих лет по теме голода христианских его мировоззрении. Так, некая А.А. Федотова (тоже их Тульского пединститута и, вероятно, ученица Гаврилиной) справедливо указывая, что Толстой в письме Лескову «абстрагируется от конкретной проблемы и частных способов её устранения», в то же время замалчивает факт, что способы, обсуждавшиеся В ТЕ ДНИ в обществе и прессе, Толстой справедливо не считал христианскими, а СВОЕЙ программы он тогда же ещё не был готов представить публике. Письмо Толстого «уличается» Федотовой в «дидактизме» и «рациональности», якобы абстрагирующейся от жизненной реальности России (Федотова А.А. Л. Н. Толстой и «голодный вопрос» 1891 года // Духовное наследие Л. Н. Толстого в современных культурных дискурсах: Материалы  XXXV  Международных  Толстовских чтений. -  Тула, 2016. - С. 310). Непонятно, насколько прочна должна быть, с точки зрения автора статьи, «связь с реальностью» у писанного наспех частного письма, где Толстой слишком кратко и неловко выразил как раз религиозно-этические ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ основания необходимых, но на тот момент ещё «не готовых», не продуманных им мер практической помощи?

     Обоснованием и иллюстрацией изложенных нами выше утверждений станет представленная ниже переписка супругов и цитаты из сопутствующих ей иных источников.


                КОНЕЦ ВСТУПИТЕЛЬНОГО ОЧЕРКА

                _____________



                ПРЕДЫСТОРИЯ

     В «Моей жизни» Софья Андреевна Толстая вспоминает, что первые сведения о грядущем голоде докатились до Ясной Поляны ещё в мае 1891 г.: дочь Толстого Мария, смотревшая на жизнь народа вполне по-отцовски, писала матери из Данковского уезда Рязанской губ., что у местных крестьян «в полях всё пропало от холода и отсутствия дождя; все с ужасом ждут голода, каждый день все молятся и все плачут» (МЖ – 2. С. 201).

     В Ясной Поляне никаких признаков грозящей засухи не появлялось. Урожай пшеницы был даже больше обыкновенного, трава уродилась высокой. Толстой, по обыкновению, участвовал в её косьбе, а также опробовал в этом году своего рода «хлебный огород» — возделывание пшеничного поля без эксплуатации животных, своими силами и одной только лопатой.

     Софья Андреевна между тем выгодно завершила семейный имущественный раздел; немалую выгоду принесли ей и хлопоты о разрешении «Крейцеровой сонаты»: 13-й том издаваемого ею собрания сочинений мужа с текстом этой повести, изданный первоначально тиражом в 3 000 экземпляров, читатели моментально смели с прилавков, и хитренькая Соничка распорядилась о допечатке этого тома — ещё в 20 000 (!) экземпляров, которые, несмотря на спекулянтскую цену, тоже были быстро раскуплены (Там же. С. 206). Всё, казалось, шло только к лучшему… но только не для бедной Софьи Андреевны, бывшей, как следует признать, просто гением негативистского мышления и мастерицей в умении сделать себя и окружающих несчастными. Записи её дневника фиксируют повторения тех же психосоматических приступов (с сердцебиением, стеснением в груди, ощущениями удушья, иногда со слезливыми истериками), которые сопровождали её в весенней поездке в Петербург и после возвращения — в Ясной Поляне. Скандалы с мужем делаются нормой, и главный повод их в лето 1891 г. — готовящееся Л.Н. Толстым заявление в газеты об отказе от авторских прав на сочинения после 1881 г., то есть, с точки зрения Софьи Андреевны — от денег за публикации этих сочинений, необходимых для семьи, для её детей. 21 июля, после особенно яростной ссоры, Софья Андреевна намеревается покончить с собой: сперва на железной дороге, затем — утопившись в реке. «Желание смерти было так сильно, что и детей не было жаль» (Там же. С. 213). Стечения ряда обстоятельств не дают ей в тот день совершить рокового шага. Коренная же причина такого поведения открывается нам по записям дневника Софьи Андреевны, сделанных в тот же день, 21 июля:

     «И опять, и опять та же “Крейцерова соната” преследует меня. Сегодня я опять объявила ему, что больше жить с ним как жена — не буду. Он уверял, что только этого и желает, и я не поверила ему» (ДСАТ – 1. С. 202).

      В «Моей жизни» Софья Андреевна дополнительно поясняет эти свои слова так: «...Тяжело было сознавать, что я вся завишу от периодов страстности и охлаждения Льва Николаевича. “Крейцерова соната”, объяснившая мне отчасти моего мужа, постоянно восставала в моём представлении. Как ни покорна я была как жена, я и себе, и ему сказала, что быть только ЛЮБОВНИЦЕЙ я не хочу, что это унизительно, гадко» (МЖ – 2. С. 213).

     Но гадко ли, не гадко, а спала она, кстати сказать, в последующую за ссорой ночь — всё-таки с мужем, и утром они снова, как обычно, помогли друг другу освободиться от полового желания (Там же).

     А теперь, наоборот, пусть дополнит мысли мемуаристки её дневник. Из записей 15 августа 1891 г.:

     «Если в молодости жили любовной жизнью, то в зрелые годы надо жить дружеской жизнью. А что у нас? Вспышки страсти и продолжительный холод; опять страстность и опять холод. Иногда является потребность этой тихой, нежной, обоюдной ласковости и дружбы, думаешь, что это всегда не поздно, и всегда так хорошо, и сделаешь попытки сближения, простых отношений, участия, обоюдных интересов, и ничего, ничего, кроме сурово, брюзгливо смотрящих удивлённо глаз, и безучастие, и холод, холод ужасающий. А отговорка, почему вдруг стали мы так далеки — одна: “Я живу христианской жизнью, а ты её не признаёшь; ты портишь детей” и т. д.» (ДСАТ – 1. С. 207).

     Таким образом, бунт Софьи Толстой был, как и прежде, БУНТОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ДОСТОИНСТВА. Протестом против экзистенциальной выхолощенности её семейной, общественной повседневности, ограниченности возможностей самореализации, социальных ролей и прав для женщины в исконно лжехристианской, патриархальной России. Но хотела Соничка, увы, невозможного: быть в той степени согласия с мужем и играть в его жизни, в его делах такие роли, которые подразумевают не простое сожительство, а ДРУЖБУ, то есть огромную степень согласия с мужем в самых значительных для него вопросах. Такое согласие, какого она, по собственным же многочисленным признаниям, не могла иметь, потому что не могла разделить с мужем его ПОСЛЕДОВАНИЯ ХРИСТУ.

     Вопрос о переезде в Москву стал для неё ещё одним поводом для серии семейных сцен. И в этих скандалах Соня пыталась добиться невозможного: чтобы муж не просто был СОГЛАСЕН, под её давлением, на переезд с нею и с детьми на осенне-зимние месяцы в Москву, но был СОГЛАСЕН ОХОТНО, радовался бы перспективе ещё нескольких зим (пока учатся младшие дети) в ненавистной Москве. Радовался бы с тою ощутимой степенью искренности, при которой она могла не опасаться его последующего за переездом недовольства – как это случилось в 1881 и 1882 гг. Исключительно ради этого вечером 29 августа, когда переезд был уже решён, она вновь подняла этот вопрос, увязавшись за мужем на прогулку. И получила вдруг принципиальный, раздражённый отказ: «…Я этого не хочу! Ты — непременно поезжай и отдай детей <в гимназию>, потому что ты считаешь, что так надо и так лучше». – «Да, но ведь это развод, ведь ты ни меня, ни 5-х <младших> детей не увидишь всю зиму!». – «…Ты будешь ко мне приезжать». – «Я? Ни за что!» (ДСАТ – 1. С. 208 - 209).

     Последовал припадок и скандал, в ходе которого Софья Андреевна винила супруга в «безнравственной» попытке «разорвать семью пополам», в «бессердечном выбрасывании её из своей жизни». Толстому удалось отговориться и, по существу, бежать в соседнюю с Ясной Поляной деревню Грумант, а Софья Андреевна пошла домой лесом, в слезах, так что встреченные ею по пути мужики и бабы смотрели на неё с удивлением (Там же. С. 209). Дети точно 1 сентября были доставлены на учёбу — «свезены в омут», как ворчал их отец (Там же. С. 210). В постоянном присутствии обоих родителей они, учась в гимназии, не нуждались, но тем не менее, вернувшись в Ясную Поляну, в последующие дни Софья Андреевна не раз возобновляла разговоры о переезде мужа, в том же эмоциональном стиле, так что и сестра её Татьяна наконец, не выдержав, прикрикнула на неё: «Довольно, Соня, ты мне всё сердце растерзала!» (Там же).

     Такова была тяжелейшая для Толстого нравственная атмосфера, в которой ему приходилось обдумывать не только свои творческие работы, но и ситуацию с надвигающимся на сельскую Россию страшным голодом.

     В Дневнике он в первый раз реагирует на разговоры о голоде и способах помочь народу в записях от 25 июня 1891 г.:

     «…Спасение жизни матерьяльное — спасение детей, погибающих, излечение больных, поддержание жизни стариков и слабых не есть добро, а есть только один из признаков его… Матерьяльное спасение, поддержание жизней людских есть обычное последствие добра, но  не есть добро.  Поддержание жизни мучимого работой раба […] не есть добро, хотя  и  есть  поддержание жизни.  Добро есть служение Богу, сопровождаемое всегда только жертвой, тратой своей животной жизни, как  свет сопровождаем всегда тратой горючего матерьяла. Очень важно разъяснить это. Так закоренело заблуждение — принимать последствие за сущность.

    […] Все говорят о голоде, все заботятся о голодающих, хотят помогать им,  спасать  их.  И как это противно!  Люди, не думавшие о других, о народе, вдруг почему-то  возгораются желанием служить  ему.  Тут или тщеславие — высказаться, или  страх; но  добра нет.  Голод всегда — (нищих всегда имеем), т. е.  всегда есть кому и для чего жертвовать; ни в одно время не может быть более нужная моя жертва или служба, чем в другое…

    Нельзя начать по известному случаю делать добро  нынче, если  не  делал  его  вчера.  Добро делают, но не потому, что голод, а потому, что хорошо его делать» (52, 43 - 44).

     Легко заметить, что это те же критические суждения о господской «благотворительности», которые несколькими днями позднее Толстой выскажет в цитированном нами выше письме Н.С. Лескову. Действительно, подобно тому как «богослужением» для христианина может быть только повседневное и всечасное служение Богу, как работника в мире хозяину, А НЕ храмовое идолопоклонство и колдовство, как у язычников — так и «благотворительность» не может между христианами быть неким временным предприятием, актом, совершаемым “по случаю”, а может и должно быть, как и пишет Толстой — «ЖЕРТВОЙ,  ТРАТОЙ СВОЕЙ ЖИВОТНОЙ ЖИЗНИ» понемногу, но во ВСЯКИЙ день и час.

    Следующий эпизод предыстории великого исторического дела Л.Н. Толстого и семьи — связан уже непосредственно всё с тем же письмом Толстого от 4 июля к Н.С. Лескову.

    Как мы помним, знакомы писатели к этому времени были ещё не очень давно — с весны 1887 года. Ко времени письма Толстого — не виделись уже более года. Кроме того, Лесков всегда старался позиционировать себя писателем и мыслителем, от авторитетов и общественных мод независимым. На деле его уже “подхватила” летом 1891 г. волна общественных волнений по случаю засухи и неурожая. Он ждал от Толстого, которого знал как великого народолюбца, примерно таких же суждений о необходимой помощи крестьянству, какие гуляли в прессе — и, вероятно, бессознательно был расположен уже к идее ОПУБЛИКОВАТЬ ответ Толстого (испросив, конечно, на то особенное письменное разрешение). И вдруг… приходит письмо с ответом, но довольно неясным, какое-то ощутимо «недоговорённое», оставляющее слишком много смыслов «между строк». Или же похожее на оборванный устный монолог, в котором говорящий не совсем удачно выразил мысли. Деликатный Лесков не лезет к Толстому с новыми вопросами, а решает, для возможных разъяснений, тихонько показать письмо близкому единомышленнику Толстого Ивану Ивановичу Горбунову, одному из издателей народной литературы «Посредника». Но тихонько не получилось… В конторе «Посредника» по каким-то делам оказался в дурной час некто Фаресов. Он послушал, вместе с Горбуновым, чтение письма вслух, рассыпался в дифирамбах автору, и тут же выпросил у Лескова копию толстовского письма. А 4 сентября текст письма вдруг появился в газете «Новости» (№ 244), причём со странными, явно намеренными, искажениями текста и комментирующей заметкой авторства самого Анатоля Фаресова (бывшего репортёром этой газетёнки). Лескову не оставалось ничего, как объясняться с Толстым в новых письмах и сожалеть… вплоть до получения от Толстого 14 сентября доброго и примирительного письма.

    Софья Андреевна проводит эти дни в Москве, с младшими детьми. Вот, в сокращении, её письмо мужу от 9 сентября, дающее представление о её тогдашних делах и настроениях:

     «Сегодня, милые друзья, мне стало особенно грустно без всех вас, и потянуло меня домой, и так живо представились вы все вместе и всякий порознь. Но не знаю ещё, когда приеду, не совсем я управилась, и жаль мне детей оставить. Вчера Андрюша так жалостно просил, чтоб я ещё не уезжала. Но вчера вечером приехал Лёва и сегодня уже принимал участие во всех уроках и делах детей; кажется, хочет им быть полезен.

      […] Я заперла дом и сидела совершенно одна, читая и выправляя для нового издания 13-ую часть. Потом я накрыла на стол, принесла из колодца ведро воды, и дети пришли обедать.

      […] Вечером я записывала всё, опять читала 13 часть, дети занимались, а к 8 часам приехала Наташа Философова и Дунаев. […] Дунаев и Наташа рассказывали о голодающих и опять мне всё сердце перевернуло, и хочется забыть и закрыть на это глаза, а невозможно; и помочь нельзя, слишком много надо. А как в Москве это ничего не видно! Всё то же, та же роскошь, те же рысаки и магазины и все всё покупают и устроивают, как и я, п;шло и чисто свои уголки, откуда будем смотреть в ту даль, где мрут с голода. Кабы не дети, ушла бы я нынешний год на службу голода, и сколько бы ни прокормила, и чем бы ни добыла, а всё лучше, чем так смотреть, мучаться и не мочь ничего сделать» (ПСТ. С. 446 - 447).

     И тут же, кстати вспомнив о еде, Соничка делает приписку для сестры Тани, рекомендуя покупать детям побольше арбузов и фруктов и поменьше — вредных пирожных… Кастовая черта ощутима. Но и влияние Льва Николаевича, его воззрений и дум — несомненно. Оно выразилось даже в фразеологии письма: Соничке хочется отнюдь не деньгами откупиться от совести, а самой «УЙТИ НА СЛУЖБУ ГОЛОДА», трудиться и жертвовать для пострадавшего народа. Мы увидим ниже из её писем, что так она и сделала.

     15 сентября, успокоенная устройством детей, Софья Андреевна возвращается в Ясную Поляну… как раз чтобы стать свидетельницей и участницей ПОПАДАНИЯ В ИСТОРИЮ — вместе с мужем, дочерьми и даже с сыном Львом, ничего пока не подозревающим и разрешающим в Москве свои осенние проблемы с университетом.

     Дневник С. А. Толстой и мемуары зафиксировали главные вехи вдруг ускорившихся и драматизировавшихся событий. Днём 16 сентября Толстой достигает давно желанного: отправляет-таки — конечно же, в сопровождении Соничкиного ворчания — в газеты письмо с объявлением об отказе от части авторских прав (на сочинения с 1881 г.). А вечером он вдруг получает от Лескова довольно неприятное письмо: с вырезкой из газеты «Новое время», перепечатавшей (со всеми искажениями) публикацию из «Новостей». К сожалению, явились и критики выраженной Толстым в частном письме позиции — различных политических лагерей, но объединённые одним: неспособностью понять настоящую мысль автора письма. Соня поняла — сердцем, но не могла, после его ТОЛЬКО ЧТО совершённого отречения от части писательских доходов, совершенно сочувствовать мужу и в его позиции о голоде:

     «Лёвочкино письмо  нескладно, местами  крайне,  и,  во  всяком  случае,  не  для  печати.  Его взволновало, что  его  напечатали,  он  не  спал  ночь  н  на другое  утро [т.е. 17 сентября. – Р. А.]  говорит, что голод не даёт ему  покоя,  что надо  устроить  народные  столовые,  куда  могли  бы  приходить  голодные  питаться,  что  нужно  приложить,  главное, личный  труд,  что  он  надеется, что  я дам  денег  (а  сам только что снёс на почту письмо с отречением от прав на XII  и  XIII  том,  чтоб не  получать  денег;  вот  и  пойми его!),  и что  он  едет  немедленно  в  Пирогово [в имение брата Сергея. – Р. А.], чтоб начать это дело  и  напечатать  о  нем.  Но писать  и  печатать,  чего не  испытал  на  деле — нельзя,  п  вот  нужно,  с  помощью брата  и  тамошних  помещиков,  устроить  две,  три  столовые, чтоб о них напечатать.

     …Если б он это сделал потому, что сердце кровью обливается от боли при мысли о голодающих, я упала бы перед ним на колена и отдала бы многое.  Но я не слыхала и не слышу его сердца.  Пусть своим пером и умением расшевелит хоть сердца других!» (ДСАТ – 1. С. 211).

     По сведениям Н.Н. Гусева, в этот же день, 17 сентября, Толстого навестил давний знакомый, земский деятель, князь Георгий Евгеньевич Львов (1861 - 1925), будущий член Временного правительства, а в то время, в 1891 г., молодой богатейший аристократ, предприниматель и благотворитель, переживавший как раз увлечение толстовством (Гусев Н.Н. Летопись жизни и творчества Л.Н. Толстого. 1891 – 1910. С. 42). Вероятно, именно разговор со Львовым навёл Л.Н. Толстого на саму идею стартапа со столовыми. В Дневнике его под 18 сентября читаем:

     «Был Львов, говорил о голоде.  Ночь дурно спал и не спал до 4 часов, всё думал о голоде. Кажется, что нужно предпринять столовые.  И с этой целью поехал в Пирогово» (52, 53). Поехал кстати не один, а со старшей дочерью Таней.

      Софья Андреевна, дневник:

      «В Пирогове Серёжа, брат, встретил их очень недружелюбно, говорил, что они учить  его  приехали,  что  вы,  мол, богаче  меня,  вы  помогайте,  а  я  сам  нищий  и  т. д.» (ДСАТ – 1. С. 214).

     Изгнанный с дочерью из усадебного рая Пирогова (богатейшего, кстати сказать, имения), Толстой объехал верхом окрестные деревни. Вечером 19 сентября он нашёл приют у очень бедного, но зато доброго старинного своего друга, Василия Николаевича Бибикова (1830 - 1899), жившего в родовом селе Успенском (Кобылинка тож). С его помощью Толстой объезжает ещё ряд деревень Ефремовского и Богородицкого уездов. Для нищего Бибикова благодарный ему за помощь Толстой впоследствии собрал 400 рублей на открытие столовой в его деревеньке. В тот день, 20-го, Толстой увидел наконец настоящую, голодную, нищету народа, и страшно устал — и тем драгоценней, нужнее физически, но тяжелее морально был для него приют и ночлег у Фёдора Александровича Свечина (1844 - 1894), богатого помещика, владельца конского завода и страстного охотника. Свечин помог ему впоследствии довольно оригинально: отправил в печать как раз готовый к тому времени сборник своих охотничьих воспоминаний, а все доходы от издания передал в пользу крестьян.

     22 сентября Толстой возвращается в Ясную. А 23-го, уже с результатами первого своего объезда, навещает тульского губернатора Зиновьева, от которого, однако, «узнал мало». Зато, что особенно ценно — в беседе с женой в тот день «нашёл готовность к примирению и примирились» (52, 54). Тогда же решил он ехать в Епифанский уезд, чтобы и там познакомиться на месте с положением народа. На этот раз Льва Николаевича сопровождала другая его дочь, Мария Львовна. В уезде их неприятно поразила не просто нищета, а какая-то просто зоологическая опущенность здешнего народа: «разваленные дома, ничего нет, и ещё пьют» (Там же). В Епифани они остановились у местного земского деятеля, Рафаила Алексеевича Писарева (1850 - 1906). В Дневнике Л.Н. Толстого под 25 сентября о нём читаем: «Писарев прекрасный тип земца — находящий смысл в служении людям. И жена милая, кроткая» (52, 54). Это была первая ценнейшая человеческая находка Толстого: Писарев с огромным воодушевлением отнёсся к идее о заведении «сиротских призрений» (так в народе называли общественные столовые). Второй же, непомерно ценнейшей находкой Толстого была встреча с ранее уже появлявшемся на наших страницах персонажем, земским деятелем Иваном Ивановичем Раевским: человеком, с пониманием и страстно поддержавшим Толстого и успевшим отдать делу спасения больных, голодных людей всего себя, все силы и здоровье в отведённый ему для того судьбой всего-то с небольшим МЕСЯЦ жизни.

     В «Моей жизни» С.А. Толстая сообщает о нём и первом общении с ним супруга следующее:

     «Иван Иванович Раевский был первый, который утвердил Льва Николаевича в его намерении ехать кормить голодающих в их краях посредством столовых. Он рассказывал, что исстари ещё во время голодовок устраивали такие столовые, которые народ называл “сиротскими призреньями”.

     Лев Николаевич тогда же решил, что он поедет в те края, куда указывал Иван Иванович, и тут же взял у меня денег <90 рублей> на закупку свёклы, картофеля и тех продуктов, которые надо было перевезти на разные пункты — до морозов» (МЖ – 2. С. 223).

     Итак, между мужами Христова служения было решено поселиться на всю голодную зиму в имении Раевского Бегичевке (уже в Рязанской губ., но почти на границе с Тульской), чтобы устраивать в деревнях столовые. Начались закупки провианта. Дело завязалось! На станции Клёкотки Сызрано-Вяземской ж. д. Толстой записал в Дневник: «Доехали до Клёкоток и собираемся дальше. Мне хорошо» (Там же).

    Легко догадаться, что так же хорошо и легко не было на душе Софьи Андреевны, когда, воротившись к вечеру 26 сентября домой, Толстой объявил ей о решении жить и трудиться в имении Раевского: «…Я пришла в ужас. Всю зиму врозь, да ещё 30 верст от станции, Лёвочка с его припадками желудочной и кишечной боли, девочкам в  этом уединении,  а  мне  с  вечным  беспокойством  о  них» (ДСАТ – 1. С. 214). Не могла сперва понять она и смысла затеи со столовыми: «Вопрос о столовых для меня сомнителен. Ходить будут здоровые, и сильные, и  свободные люди.  Дети, роженицы, старики, бабы с малыми  детьми  ходить  не  могут,  а  их-то  и  надо  кормить» (Там же. С. 215). Впоследствии Соничке предстоит узнать, НАСКОЛЬКО она была не права: народ оттого и окрестил благотворительные столовые «сиротскими призрениями», что понимал ОЧЕНЬ хорошо их смысл, состоявший в поддержке слабейших. Не только мужик, даже голодный, но и девушка крестьянская, пока могли хоть как-то держаться на ногах, не посещали по совести эти столовые. Это было практическим и христианским мудрым разрешением той дилеммы, которую Толстой выразил в письме Н.С. Лескову в образе птиц, сильных и слабейших, клюющих корм.

    Софье Андреевне, москвичке и дочери немца, не было это народное, русское и христианское, сознание ни понятно, ни близко. В дневнике, посетовав снова на мужа и предстоящие расходы, она прибавляет:

     «Если дам денег, то на распоряжение <сына> Серёжи,  он  секретарём  Красного  Креста  в  их  местности.  Его прямое дело служить делу голода…» (Там же).

    Брюзжание ОЧЕНЬ знакомое. Схоже судит и всякий почти городской обыватель в современной буржуазно-индивидуалистической России. «Зачем должны делать что-то МЫ, если на то есть особые службы, должностные лица и т. п.?» Все эти суждения обличают лишь эгоизм, фобии, тупость и несамостоятельность таких судителей, да к тому же ощутимо восходят к страшным словам библейского первоубийцы Каина: «И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему?» (Быт., 4:9). ЧтО нам дело до наших братьев? Есть «службы», и мы охотно проплатим их «услуги»… но НАС в нашем образе жизни не трожьте!

     Насколько отличным от такого образа мыслей было христианское сознание Льва Николаевича, может видеть всякий читатель, который возьмётся познакомиться со статьёй Толстого «О голоде», начатой писанием буквально в день его возвращения домой из объезда нищих и голодных деревень — 26 сентября. В статье Толстой изложил свои впечатления от поездок и планы помощи крестьянам — там, где необходимость таковой обнаружилась. Но изложил публицист и свои общественно-этические выводы, весьма радикальные как по содержанию, так и по резкости, «задору», который хорошо ощутила как всегда прочитавшая статью едва ли не первой Софья Андреевна. В письме толстовцу М.А. Новосёлову, датируемом приблизительно 8 октября, Толстой сообщает: «Пишу теперь о голоде. Но выходит совсем не о голоде, а о нашем  грехе  разделения  с  братьями. И статья разрастается, очень занимает меня и становится нецензурною» (66, 52).

     А в письме к П.И. Бирюкову, приблизительно 9 октября, Толстой сообщает о неприятности, которую можно было предвидеть, именно протестациях Софьи Андреевны:

      «Я ездил с Таней и Машей порознь в самые голодные  места  нашей  губернии  и  хотел написать  о  том,  что  по  этому  случаю  пришло  мне  в  голову. Вы верно  догадываетесь,  что  наш  грех  разъединения  с братьями — касты  интелигентов;  и  чем  дальше  пишу,  тем более  кажется  нужным  то,  что  пишу,  и  тем  менее  цензурно. План  у нас  был  с  девочками  тот,  чтобы  вместо  Москвы  поселиться  в  Епифанском уезде в самой середине  голодающих и делать  там,  что Бог велит — кормить,  раздавать,  если будет что. И Софья Андреевна сначала соглашалась. Я рад был за девочек, но  потом  всё  расстроилось,  и  едва ли поедем» (Там же. С. 56).

     М.  Л.  Толстая в письме к Л.  Ф. Анненковой от 8 октября, сообщая о плане отца поселиться в Бегичевке,  Данковского  уезда,  рассказывала:  «.....Так  вот  мы хотели так жить.  Уже  приготовили  часть  провизии,  топлива  и  т. п.  Мама  обещала  дать  нам  две  тысячи  на  это, мы  так  радовались  возможности  хоть  чуть-чуть  быть  полезными  этим людям,  как вдруг мама  (как это  часто  с  ней  бывает) совершенно  повернула оглобли.... Ужасно было тяжёлое время. Она  мучила себя,  и папа, и нас так, что сама, бедная, стала худа и больна. Мы всё время говорили ей, что сделаем так, как она хочет, доказывали нелогичность и переменчивость её взглядов.  Много было тяжёлых споров… […] Нам всем было искренно жалко её. Она так страшно  себя мучила. И знаете,  как у неё часто  бывает,  она  хочет сказать и думает о том, что она боится, что папа заболеет, и она говорит о том, что он написал заявление о позволении печатать его сочинения, что это лишит её денег,  что  она  не  даст денег,  что  она должна воспитывать, детей, что он ни во что не входит, всё на ней и т. д. до самых неожиданных, не  касающихся  дела вопросов» (Цит. по: Там же. С. 57).

    Отчасти успокоилась Софья Андреевна, лишь когда Толстой пообещал ей прожить часть зимы в Москве. В середине октября он завершает статью «О голоде» и отправляет её другу-философу Н.Я. Гроту для публикации в его журнале «Вопросы философии и психологии». 22 октября Софья Андреевна выезжает в Москву — с сыном Ваничкой, дочерью Сашей и прислугой. «Лев Николаевич равнодушно простился с нами, — пишет она в воспоминаниях, — и послал со мной дополнение к своей статье о голоде — Н. Я. Гроту. В это же время была напечатана и статья «Первая ступень». Лев Николаевич чувствовал себя не совсем здоровым и, выждав немного, уехал с дочерьми в Данковский уезд, в Бегичевку, к Раевским» (МЖ – 2. С. 225).

     С этого момента открывается огромный, очень насыщенный материалом Эпизод переписки супругов, которую мы и представляем ниже читателю.

                ______________
 

                Фрагмент Первый.
                ЛИХА БЕДА НАЧАТЬ
                (23 октября – 28 ноября 1891 г.).

    
      Хронологически отъезд С.А. Толстой и Л.Н. Толстого из Ясной Поляны разделяют всего четыре дня: 22-го выехала Соня, 26-го Лев. К этому периоду, однако, относятся по два письма, посланного супругами. Толстой вослед Софье Андреевне посылает первое в этом Эпизоде письмо, от 23 октября, достаточно “деловое” — посвящённое ранее уже обсуждавшимся моментам в организации помощи голодающим. В частности, необходимости точного подсчёта располагаемого в России хлеба: «Никто этого не знает, а в этом всё. Узнать же это очень легко. Я берусь в две педели одной перепиской узнать это. Всякий местный человек, как я, например, в Крапивенском уезде могу очень легко узнать это» (84, 87 - 88).

      Следующее, от 24 октября, письмо Толстого к жене более интересно наличием мотивов интимно-личных:

    «Очень разочаровало нас, в особенности меня, то, что вчера не было от тебя письма, милый друг. Утешаюсь тем, что ты хотела писать с Лёвой, а он не поехал, или что почта как-нибудь спутала. — Главное, мне хочется знать про твоё здоровье — не разделяю физическое и духовное, хотя и считаю, что основой физического духовное. А твоё духовное состояние при отъезде было такое хорошее, что я был спокоен. Надеюсь, что сейчас привезут хорошие известия. Телеграму от Лёвы получили и ждём его. Нынче было письмо от И. И. Раевского, который приглашает нас ехать в воскресенье, что мы и исполним.

     Я в эти дни пишу по утрам <трактат «Царство Божие внутри вас»>, перед обедом гуляю. Все мы здоровы. Цыгане всё живут у березняка, и нынче поручик [«Так называли лесничего в нашей местности» — примеч. С. А. Толстой] посылал за мужиками выгонять их, но они продолжают жить, несмотря на поручика и на мятель 9°. Прощай. Целую тебя и детей.

     Из-за сундука под лестницей достали жёлтый башмачок Ваничкин, и он стоит на сундуке, и я проходя вспоминаю его, что не раз делал и без башмачка» (Там же. С. 88).

      Софья Андреевна посылает первое письмо 23 октября, уже из Москвы:

      «Вот ровно сутки, как мы приехали. В вагоне было невыносимо жарко. Ваничка уснул и проспал часа полтора, а я читала «Reine des Bois» [«Лесная королева», эротический роман А. Терье. – Р. А.]. Саша с Лидией [miss Lidia, англичанка, гувернантка и учительница английского языка у Толстых. – Р. А.] что-то возились и болтали. К Серпухову Ваня проснулся, я одна выходила; человек принёс кипятку и котлетку, и все стали есть с большим аппетитом, больше свою провизию и пить чай. Вечером стали дети томиться, да и все устали. За нами выехал Матвей Никитич [зав. книжным складом и артельщик Софьи Андреевны. – Р. А.] и карета. Мы с Сашей и Ваней сейчас же уехали, а няня с Лидией. Мальчики все были дома и Лёля Северцов [сын двоюродной сестры С. А. Толстой. – Р. А.]; подняли крик, начали таскать на руках Ваничку, играть его игрушками, рассказывали про своё житьё. Потом все ушли, мы остались с Лёвой вдвоём. Он стремится всеми силами куда-то и почему-то ему кажется, что в Самаре он может что-то сделать. Впечатление то, что учиться он в университете, главное, не хочет, а, может быть, и не может, что ему нужны впечатления и разнообразие их. Поездка его совершенно неопределённая; вряд ли он что сможет написать или сделать. Просил он 200 рублей, стало быть только на дорогу и на прожитие. Сам он весел, как будто доволен всем, и мне очень жаль, что он уезжает; он единственный у нас элемент возбуждающий, веселящий и имеющий влияние на мальчиков. — Весь день раскладывали вещи; Никита приехал часов в 10 и всё привёз исправно. Бывало думаешь: трудно УСТРОИВАТЬСЯ, но что-то есть в этом и весёлое. А теперь совсем ничего этого не осталось, — а только трудно. […]

     Ваничка всё гулять просится, но заморозило, и я боюсь его пускать. Мы счастливо проскочили вчера. Спала я с Ваней; он раз спросил дуду, я говорю: «в Ясной осталась». Он попил из стаканчика немного, и лёг, и заснул. Больше не просил. Сегодня будем не вместе, а рядом, а то он рано очень встаёт, а я и так сплю плохо. К утру опять этот пот меня разбудил, и если правду говорить, то мне плохо не здоровьем, а нервами. Точно я закупорена вся, начиная с верхней части груди и вся голова. Сегодня не мудрено, я ещё устала и не привыкла к Москве. Самое несносное, что плакать хочется весь день и боюсь себя, что не то напишу, не то скажу, не то сделаю, и окажется, что я сумасшедшая. Может быть схожу к психиатру.

      Теперь мне ясно, что я всё время волновалась не от того, что вы и я уезжаем, а что всё зло во мне, в моём нездоровье, и я совсем не желаю, чтоб вы приехали, всё равно измучаю и себя, и вас. — Ещё страшно, что я много ем; сумасшедшие разъедаются и толстеют.

     Но это всё мой страх. Вернее, что я поеду завтра или на днях к Мерилизу [«Мюр и Мерилиз», роскошный универмаг в Москве. – Р. А.] и Фету, займусь детьми и приду в нормальное состояние. Только бы ничего ни с кем не случилось, а то свихнёшься тогда.

     Лёва выедет к вам или завтра в ночь или в пятницу. Подождите его во всяком случае. Прощайте, целую всех. Ни к кому не обращаюсь, потому что знаю, что читать будут все.

     Писать ли ещё в Ясную? Я думаю нет.

     Дел ещё своих не разбирала, может быть, завтра успею, потому и не знаю ещё, сколько денег могу или не могу дать» (ПСТ. С. 447 - 448).

     Письмо примечательно откровенным признанием Софьи Андреевны в своём душевном расстройстве, а также сведениями о готовящемся отъезде Льва-младшего к голодающим в Самарскую губернию. Он получил в эти дни письмо от Алексея Алексеевича Бибикова, бывшего управляющего самарскими имениями Толстых, многократно упоминавшегося на этих страницах. Бибиков оценивал ситуацию безрадостно:

     «То, что мы предполагали, наступило.  Ни у кого нет  хлеба уже давно.  Земство помогает недостаточно.  Народ распродаёт скот, имущество, сбрую,  платье  и  ходит,  друг у друга  прося  милостыни.  Начинаются болезни, воровство
и все последствия голодания. Чувствую полное бессилие помочь им.  Приезжайте к нам. Может быть, удастся вам хоть  что-нибудь  сделать» (Цит. по: Толстой Л.Л. В голодные годы. С. 10).

     Для первой своей самарской поездки Л.Л. Толстой только берёт в университете отпуск на 28 дней, а из денег — смешные 200 рублей, выпрошенные у мамы. Но эта разведочная поездка и связанные с нею впечатления от картин народного бедствия заставят его втянуться в дело помощи народу всеми силами, не пощадив не только учебных своих планов, но и здоровья.

     Следующее письмо С.А. Толстой, от 25 октября (по получении писем от Л.Н. Толстого и от Т.Л. Толстой от 24 октября):

     «Уезжает и Лёва; метель сегодня и холод страшный и все эти отъезды и жизнь врознь, конечно, хуже всего для несчастной меня, сидящей, как прикованная к своим гостиным и без всякою дела, а только с беспокойством о всех. Для голодающих физическая мука, а для нас, грешных, худшая — нравственная. Авось как-нибудь переживётся это тяжёлое время для всех, а без жертв не обойдётся.

     Посылаю шубу свою Маше, и купила для тебя, Лёвочка, дешёвую. Без двух шуб зимой 30 вёрст ехать нельзя. Посылаю вам 500 рублей, с прежними 600; Лёва берёт 200, Серёжа 100 на голодающих, итого 900 р. Потом увижу, что можно будет ещё сделать. [«Эти деньги были наши, не жертвованные, а пока для начала дела помощи». – Примеч. С.А. Толстой.]

     Статью твою <«О голоде»>, Лёвочка, не успела прочесть; Грот сегодня её завёз, но меня не застал, и так я его и не видала до сих пор. Вчера была Соня Мамонова и Алик, потом Дунаев. Больше никого не видала; сегодня ездила за шубами Лёве и тебе, Лёвочка, и вообще за покупками, необходимыми для дома. […]

     Спасибо, что написали столько писем: я получила три. Здоровье моё лучше, т. е. две ночи не было лихорадки и поту. Но тоска, — с которой борюсь ужасно, не отпускает. Как вечер, так всё мрачно, плакать всё хочется, точно я и физически и нравственно закупорена.

    Надеюсь, что у тебя, Лёвочка, насморк прошёл, а то это может быть начало инфлуенцы. […]

    Сегодня 10 гр. мороза, ветер страшный и снег. Извощики на санках. Если у вас так холодно, погодите ездить.

     А картофель-то наш и яблоки — всё помёрзло! Только сейчас получила квитанцию.

     Ваничка всякое утро меня будит в 7 часов, жалобно прося дуду. Ему не давали ни разу, и он молоко не пьёт, а чай с молоком, и очень мало ест. Но он весел и Саша и мальчики тоже. Только бы все здоровы были! Миша учится плохо, всё двойки, Андрюша гораздо лучше. Вчера оба играли на скрипке, Миша лучше. — Дом не устраиваю, всё кое-как; и не могу приступить к такому глупому занятию; а деньги совестно платить, надо везде экономить и всё делать самой с Фомичём. Люди все унылы и тоже не веселы. На верху даже не освещают и едва протапливают. Ютимся все внизу, всякий при своём деле. Прощайте, милые все, не забывайте меня и пишите при всяком случае, да поподробнее, как устроитесь. А Лёва пропадёт в этом море самарских степей, и о нём тоскливее всего, а удержать невозможно.

     Теперь напишу дня через три в Данковский уже уезд.

     С. Т.» (ПСТ. С. 449 - 450).
   
      К 26 октября это письмо уже получено в Ясной Поляне. Отвечает на него дочь Толстого Мария, а сам Лев Николаевич, по сложившейся традиции, делает приписку, но довольно пространную и небезынтересную. Приводим ниже полный её текст.

      «Всегда, когда принесут, как теперь, бумагу и говорят: припиши, не знаешь, что. Спасибо за деньги. Начнём с чего-нибудь. Но меня теперь неотвязно тяготит вопрос: есть ли в России достаточно хлеба? Я кажется напишу об этом в газету; тем более, что ту статью, вероятно, не пропустят, — и тем и лучше.

     Очень меня порадовало, что прекратилось лихорадочное состояние и поты. Теперь, наверно, и нравственное состояние поправится. То, что ты пишешь о психическом расстройстве, ужасный вздор. Доказательство, что причина органическая, т. е. болезнь тела, — лихорадочное состояние и поты. — Тебе не следует скучать, т. е. грустить. С тобой дети: сам Ваничка, аккуратный и в добром настроении находящийся Андрюша. (И Миша поправится.) И мы скоро приедем. Целую тебя нежно» (84, 88 - 89).

     Читатель, вероятно, вспомнит об этом заблуждении уже молодого Толстого, раздражавшем с первых лет супружества Софью Андреевну: во всяком недомогании, физическом или душевном (как депрессия) он искал и находил исключительно «органические» причины. Мы видим, что и до старости это заблуждение играло с ним злые шутки: он не обратил внимания на грозное признание жены об осознании ею нездоровья именно психики, а для физиологических симптомов развивавшегося в ней душевного расстройства подобрал желаемое “не страшное” объяснение. Всё тот же синдром сироты: жена как мама — заботливая, любящая, необходимая… а мама не должна, просто не может болеть чем-то страшным!

      Впрочем, никакой постоянной, ярко выраженной и опасной клинической картины поведение Софьи Толстой в то время не являло. Никаких злокачественных девиаций, кроме страхов и вспышек агрессивной или слезливой настойчивости, истерик — не всегда эгоистического генезиса, так как связаны они были у неё в первую очередь с беспокойством за семью, детей, и уже после — с дефицитом событий и возможностей личностной самореализации.

     Мы видим из писем Толстого, что у него зародился замысел ещё одной “голодной” статьи, которая получит название «Страшный вопрос». Но прежде написанная, вдохновенно и нецензурно, статья «О голоде» уже не “отпустит” его, дав о себе знать рядом неприятных, вредных для начатого дела последствий. Накануне, 25-го, Н.Я. Грот сообщил ему, что номер журнала с этой статьёй был арестован цензурой. Увы! репрессии против гротовского журнала, сперва имевшие иную адресацию, вскоре обрушатся и на Толстого. Его статья оказалась под подозрением и была, как сообщал Грот, направлена для особливой цензуры в контору Феоктистова — то есть в Главное управление по делам печати. Какая бы высокая ни выразилась в статье «О голоде» правда — остаётся всё же сожалеть, что Толстой, под впечатлением от картин народной нужды, выразил её столь рано и столь эмоционально.

     Приписка от 26-го — последнее перед отъездом в Бегичевку послание Л.Н. Толстого к жене. Выехал он в тот же день — со “свитой” в составе любящих старших дочерей и Веры Кузминской (это дочка Тани, сониной сестры) и с 600 рублями денег.
    
      Бегичевский цикл переписки супругов открывает НОЧНОЕ, что было для неё не редкостью, письмо С.А. Толстой от 26 октября. Получив, уже после отправки письма от 25-го, письмо мужа от 24 октября, Софья Андреевна, конечно же, не стала дожидать, по обещанному, трёх дней, а написала тот час, как были кончены множественные дневные и вечерние дела, в ночь с субботы на воскресенье:

      «Спасибо за письмо, милый Лёвочка. Итак, завтра вы едете, вероятно и Лёва тоже. Очень интересно, что выйдет из ваших попыток помощи. По моему мнению, — я настаиваю на своём, — вы с самого начала не так взялись за дело. Ну, да теперь поздно. Буду жить с надеждой и ожиданием, что когда-нибудь да пройдут тяжёлые времена, все вернутся, и голод минует. Теперь все говорят, что дело гораздо хуже, чем кто-либо мог предполагать, и такая тяжесть на душе от безнадёжности помочь такому стихийному бедствию! Поездка Лёвы меня тревожит не менее вашей. Он ничего не взял, ни о чём не подумал; он понятия не имеет, что такое езда на долгое расстояние в деревне, да ещё в степях; и вообще всё его состояние возбуждённое, отчаянное и неясное. Бежать скорей и во что бы то ни стало — и больше ничего.

      Сегодня сидела весь день дома, обойщики колотили, и Фомич был возбуждён. Андрюша и Миша покупали тёплые шапки, перчатки и калоши и получили двойки. Саша брала первый французский урок с monsieur и очень хохотала. Потом она с Лидой твердили, смеясь, французские слова и ходили гулять до почтового ящика только, потому что очень холодно. Ваничку я не пустила. Он пока здоров и очень мил и жалок с дудой. Говорит сам: «Ваня теперь отвык», и стал пить молока больше, и лучше ест. К обеду приехал Миташа Оболенский и рассказывал мне про вас. Но он меня расстроил, говоря, что у тебя больной и слабый вид, что ты очень похудел и постарел. Хорош ты вернёшься из Данковского уезда! — Ещё он меня расстроил тем, что говорил, что его жена мне очень симпатизирует и очень жалела меня, когда прочла 17 СЕНТЯБРЯ твоё заявление [об отказе от авторских прав. – Р. А.]. Она думала (как и все, вероятно, подумали, я это предвидела), что ты, рассердившись на меня, тихонько от меня, нарочно в мои именины, напечатал это заявление. И какое совпадение: 17 сентября подарена и отнята у меня повесть: «Смерть Ивана Ильича». — Всё это больно; и как давно — всё, всё больно.

      [В 1885 г. Толстой на именины подарил жене свою новую повесть — специально для её издания собрания сочинений. – Р. А.]

     Здоровье моё лучше, лихорадки нет и, вероятно, и не будет.

     После обеда пришёл Дунаев, и потом Грот. […] Грот очень взволнован. «Московские ведомости» подняли целую тревогу по случаю чтения Соловьёва, и тут был Победоносцев, и редактор «Московских ведомостей» с компанией донесли Победоносцеву, что вот, мол, смотрите, какое зло вносят. Тут же арестовали незаконно, по распоряжению из Петербурга, весь номер их ноябрьского журнала. Твою статью считают менее всех вредной и обещают пропустить, а больше всех напали на Соловьёва. Если скоро не снимут ареста, Грот поедет в Петербург.

     Оболенский написал статью (пойдёт передовой) о своём издании альбома в пользу голодающих, и в ней упомянул, что ты даёшь свою повесть. Какую? Он даже говорит, что ты ему ДАЛ СЛОВО написать или дать что-нибудь.   

     […] Теперь ночь. Буду ждать с нетерпением известий из Данковского уезда; как-то вы там устроитесь? Надеюсь, что Таня будет хорошо хозяйничать, на неё вся надежда; лишь бы не захворал никто в этот сухой холод. Как приняли мои шубы? Прощай, милый Лёвочка; ты береги тоже девочек, а они — тебя.

     Целую вас всех. С. Т.» (ПСТ. С. 450 - 452).

     С.А. Толстая коснулась в письме издательской судьбы реферата В. С. Соловьева «О причинах упадка средневекового миросозерцания», прочитанного на заседании Психологического общества 19 октября 1891 г. Реферат, сблизивший идейно Толстого и Соловьёва как критиков исторически совершившегося извращения первоначального христианства, отравления его миазмами жизнепонимания язычников и евреев — вызвал бурные прения, продолженные в печати. Это означало для автора необходимость скорейшей публикации текста реферата, который выразил бы в печати его позицию. Грот попытался было опубликовать реферат в своём журнале, и именно он поначалу вызвал резкие нападки со стороны журналистов консервативного лагеря Ю. Николаева и М. Афанасьева («Московские ведомости», №№ 291 и 293). Николаев приписывал Соловьёву выражение «мошенники и обманщики», обращённое к христианским аскетам. Афанасьев утверждал, что реферат Соловьёва представляет собою «популярное и сплошное глумление над святою и православною церковью» (№ 291), что он является «дерзкой выходкою против всей христианской церкви» (№ 293). Важно подчеркнуть, что это было не только актом клеветы со стороны консервативных журналистов, но и ДОНОСОМ — имеющим достаточно близкие параллели с доносительством в современной путинской России: об «экстремизме», «оскорблении чувств верующих» и т.п. Николай Яковлевич Грот не желал создавать помехи делу Л.Н. Толстого помощи голодающим крестьянам, но, соединив под одной обложкой два одиозных материала (статья Толстого настораживала цензоров уже именем автора и заголовком!), он невольно предопределил непростую цензурную судьбу для обеих публикаций. Статья Толстого В ПОЛНОМ ВИДЕ была впервые опубликована только в 1896 г. в заграничном бесцензурном издании в Женеве, а реферат Соловьёва увидел-таки свет именно в журнале «Вопросы философии и психологии»… но только через 10 лет после создания, через два года после смерти Н.Я. Грота и через год после смерти самого автора реферата.

      Написание С.А. Толстой следующего письма мужу относится к вечеру 28 октября. Значительная часть его посвящена событию, неприятному и печальному для обоих супругов:

      «Милый Лёвочка, когда ты получишь это письмо, вероятно уже не будет жив Дмитрий Алексеевич Дьяков. Я страшно потрясена и расстроена: и неожиданностью этого, и видом его и детей. — С приезда своего я апатично и грустно сидела дома. Андрюша и Миша мне говорили, что у Мити и Алёши [сыновья Д.А. Дьякова, друзья детства сыновей Л.Н. Толстого. – Р. А.] инфлуенца, и что они неделю не были в гимназии. Вот я сегодня и отправилась к Дьяковым конкой и пешком, — узнать о здоровье детей и кстати всех повидать. Звоню внизу; горничная Лизаньки мне говорит: «а Дмитрий Алексеевич очень плох с утра». [Дьяковы жили в доме Колокольцевых в Скатертном переулке. В нижнем этаже этого дома жила Е. В. Оболенская с семьёй. – Р. А.] Я говорю: «что? как?». Я ничего не слыхала прежде; так сердце и упало, ноги подкосились. — Вхожу наверх, все на ципочках ходят, глаза заплаканные, сторы спущены. Выходит Лизанька. «Хочешь его видеть?» — Чувствую, сил моих нет, но пошла. Близорукость позволила увидать в темноте очень мало, — к счастью! Но распухшее лицо, глаз один закрыт, лежит на правом боку, в груди хрипенье, живот вздут. В голой, пухлой руке папироска и беспрестанно курит. Я говорю: «здравствуйте, Дмитрий Алексеевич». Он протянул мне руку и начал говорить. Но вышло нечто вроде мычанья, хрипенья, горловые, резкие звуки, — понять ничего нельзя. Из целого разговора его я поняла: «Уехали, Пирогово, вы приехали, маленькие, 10 пудов муки, 10..., 4 пуда можно есть, сам пробовал. Машу видели? [Дочь Дьякова, Мария Дмитриевна, в замужестве Колокольцева. – Р. А.] Она рада будет вас видеть...». И всё это едва понятно и сопровождается страшным хрипением и клокотанием в груди. А то вдруг заговаривается и говорит страшный вздор. […] Он всеми и всем озабочен, только не собой. Накануне он говорил Колокольцову, что он умирает, что пора, что он не боится. Машу вызвали телеграммой, и она не отходит от отца. Бедные мальчики были больны; бледны и испуганы очень.

     Болезнь Дмитрия Алексеевича произошла вот от чего: ездил он к дочери; дорогой у него вырезали весь боковой карман и больше ста рублей денег. Выходя из вагона, он ударился ногой, тем же местом ноги, как ты тогда, — о вагон. Была ссадина. Это было в пятницу. В воскресенье он ещё был в театре. В понедельник (сегодня неделя) у него сделался сильный озноб и жар. Послали за доктором; было уж поздно, зараженье крови сделалось. Жар доходил до с лишком 40 градусов. Бред, жар все эти дни. Нога распухла и покраснела. Боли нигде. Два доктора ездят, и говорят, что, ввиду его сахарной болезни, дело серьёзное, сердце действует плохо и опухло. Вчера вечером стало хуже. Дело ухудшения идёт так быстро, что в те два часа, которые я там просидела, он опять впал в бессознательное состояние и уже не узнавал никого и не говорил, а хрипел, упорно глядел на стену и дёргал простыню. Пот лил с него градом, рубашка вся смоклась. Страдал ли он — неизвестно. — Я уехала в пятом часу; думаю, что двух дней он не выживет. Мои расстроенные нервы не выносят просто этого зрелища. Домой уехала в санках, на извощике, и такое горе в сердце, что я до сих пор не опомнюсь; точно я в лице этого старого друга теряю так много и многих. Весь мир потух, и за всех отсутствующих стало ещё страшнее; хотя я сознаю, что смерть старика естественна, что тревога моя в ваше отсутствие есть та моя лепта, которую я приношу голодающему несчастному народу, которую я ДОЛЖНА принесть, потому что всякий должен помогать, как и чем он может, а я помогаю вами, моей семьёй, — тем не менее жутко теперь ещё больше. Сегодня по случаю оттепели мне хуже, и не вижу, где возьму нравственных сил выносить панихиды, похороны, — это всё внешнее, — а главное, вид испуганных, несчастных, одиноких его мальчиков, которых чувствую своим долгом теперь, в самый тяжёлый период их жизни — поддержать и приласкать.

     Мои дети, слава богу, здоровы. Кругом инфлуенца и много больных. У нас в колодце совсем протухла вода, и завтра его будут весь чистить. — По совету Тани и по собственной немощи, — я никуда и не хожу. Но вот бог послал ещё горе! — У Саши зубы болели и она не гуляла, а Ваничка гулял и купил мятные пряники. Миша вырезает картонные санки и играет с маленькими. Андрюша вчера на верху играл сонату, которую когда-то выучил со мной, а сегодня у них обоих был урок на скрипке и ничего ещё не выходит. — Вчера был Лёля Северцов; дети и педагоги играли все в petits jeux [игры] в зале, на верху, и Ваничка был в восторге. Потом играли в Halma [в гальму; игра типа шашек. – Р. А.] и потом в мяч. Ко мне никто не приходил кроме Веры Северцовой, которая меня не застала. Жду с нетерпением от вас письма с места, как устроились и что делаете для голода.

     Прощайте, целую всех. Напишу ещё завтра. С. Т.

     Не могу не прибавить, что тут все при начале инфлуенцы велят скорей давать касторовое масло; вообще слабительное и потогонное. Если кто заболеет, то сделайте это. А Дмитрий Алексеевич, главное, погубил себя, что заклеил ссадину английским пластырем. Какое неведение! Надо было компресс прежде всего!» (ПСТ. С. 452 - 454).

      Знакомство с «чудесным Митей» относится к лучшим воспоминаниям казанской юности Толстого. Они познакомились в доме начальницы казанского Родионовского института Е.Д. Загоскиной. Дьяков — участник любительских спектаклей, дававшихся в Казани на Масленице 1845 г. Был другом сначала Н.Н. Толстого, а потом и остальных братьев. У Дьякова хранился портрет молодого Толстого в профиль, сделанный карандашом неизвестным французским художником. Хронологически это первый портрет Толстого.

    Дружба с Дьяковым в годы студенчества в Казани дала Толстому материал для описания в трилогии дружбы Николеньки Иртеньева с Нехлюдовым.

      С Димой Дьяковым связана и самая крепкая, долговременная и сладкая из гомосексуальных привязанностей юного Льва. Уже взрослым он, перебирая в памяти предметы своей тайной влюблённости, признался себе в записи Дневника 29 ноября 1851 г.:

    «Я никогда не был влюблён в женщин. […] В мужчин я очень часто влюблялся, любовью были 2 Пушкина, потом – 2-й – Сабуров (?), потом 3-ей — Зыбин и Дьяков, 4 – Оболенский, Блосфельд, Иславин, ещё Готье и многие другие.

     Из всех этих людей я продолжаю любить только Дьякова» (46, 237).

      Варенька Нагорнова, племянница Толстого, так вспоминала о Дьякове: «Это был человек типа сороковых годов. Барин в душе, образованный и образцовый хозяин. Я как сейчас вижу его: плотный, белокурый, широкоплечий, ростом выше среднего; его лицо выражало доброту с оттенком юмора, свойственного его характеру» (Цит. по: Лев Толстой и его современники. Энциклопедия. – М., 2010. – С. 192).

      В 1860-е гг. после женитьбы Толстого Толстые и Дьяковы часто виделись, так как имение Дьяковых Черемошня находилось недалеко от Ясной Поляны и от Никольского-Вяземского. Дьяков — крёстный отец Татьяны Львовны и Ильи Львовича Толстых.

      Если бы не развращение с детства всех троих ложным воспитанием в проклятой — традиционалистской и гомофобной — России… кто знает? быть может Лев Николаевич, бисексуал по своей половой ориентации, нашёл бы счастье и с Димой, и с Соней? У Сони, кстати сказать, был бы тогда в большом яснополянском доме верный и толковый помощник в хозяйстве, а у Льва — в педагогических и прочих предприятиях. Современники вспоминали Дьякова как жизнерадостного, правдивого, отзывчивого человека, с умом более практическим, чем резонёрствующим. Это был хороший сельский хозяин, остроумный рассказчик, добрый товарищ, просвещённый и умный воспитатель детей. Толстой ценил в нём здравомыслие, а в особенности откровенность и независимость характера.
      
      Дьяков умер в тот же день, 28 октября. Но Толстой узнал об этом только 3 ноября.

      После письма от 28-го Соня делает небольшой перерыв — до 1 ноября, когда получает от мужа первое письмо, написанное в Бегичевке. Приводим по порядку тексты обоих посланий.

      Л.Н. Толстой, 29 октября 1891 г., из Бегичевки:

      «Ах, как хочется, чтобы письмо это застало [тебя] в хорошем духовном состоянии, милый друг. Буду надеяться, что это так, и завтра — день прихода почты — буду с волнением ждать и открывать твоё письмо. — Ты пишешь, что ты остаёшься одна, несчастная, и мне грустно за тебя. Но будет об этом. Напишу о нас. Выехали по хорошей погоде в катках больших все: Лёва, Попов и мы 5-ро с Марьей Кирилловной. [Свиту Льва составляли: Татьяна и Марья Львовны, В. А. Кузминская и М. К. Кузнецова. – Р. А.] На станции встретили Ивана Иваныча, который ехал с нами. На станции, как и везде, народа чёрного, едущего на заработки и возвращающегося после тщетных поисков, — бездна.

      Нас с билетами 3-го класса посадили во 2-й. Тут нашёлся Керн и потом Богоявленский. [Эдуард Эдуардович Керн — бывший лесничий в казённой Зясеке близ Ясной Поляны; Николай Ефимович Богоявленский (1862 - ?) — земский врач, бывш. домашний учитель детей Толстого. – Р. А.]  Жара страшная, и мы все осовели от неё. На Клёкотках простились с Лёвой и Поповым и нашли две тройки в санях за нами. Ехать решили что нельзя, потому что шёл снег с ветром, и ночевали не дурно в бедненькой, но не очень грязной гостинице.

      Девочки так ухаживают за мной, так укладывали всё, так старательны, что только можно желать уменьшения, а не увеличения заботы. Всё это твоя через них действует забота, и я ценю её, хотя и не нуждаюсь в ней, или так мне кажется. Рано утром поднялись, но выехали в 10. Ехали хорошо, тепло. Я надел раз тулуп, — и приехали <в Бегичевку> в два. Дом тёплый, топленный, — всё прекрасно приготовлено. Мне Иван Иванович уступил свой великолепный кабинет. У девочек две комнаты с особым ходом. Общая большая комната для repas [еды]. Сам он поместился в маленькой комнатке Алексея Митрофановича, рядом с своим <поваром> Федотом. Нынче я настоял, чтобы он пошёл в кабинет, а я на его место. И сейчас перешёл, и мне прекрасно, и тепло, и уютно, и за перегородкой спит Федот. Обед простой, чистый, сытный; молока вволю.

     После обеда заснул. Приехали вещи. Девочки разобрались; вечером приехал <Иван Николаевич> Мордвинов, зять Ивана Ивановича, земский начальник, весь поглощённый заботой о народе. Когда он уехал, и в 9 часов разошлись, я сел писать статью <«Страшный вопрос»> о том, что страшно не знать, достанет или недостанет хлеба в России на прокормление, и до 11 часов пописал. Потом спал прекрасно. Утром продолжал статью. Между прочим побеседовал с Ив. Ив., и больше определилась деятельность девочек. Тане я очень советую взяться за дело пряжи и тканья, т. е. устройства этого заработка. Маша будет при столовых и пекарне.

     Я сейчас был в 3-х деревнях, из которых в двух приискал места для столовых, в обоих человек на 50. — Описывать слегка нищету и забитость этих людей нельзя. Но хорошо, здорово их видеть, если можно только хоть сколько-нибудь служить им, и я думаю, что можно.

     От Грота ты, вероятно, знаешь, что статью мою в числе других повезли в Петербург, в цензуру, и, вероятно, запретят. И я рад. Я напишу другую и эту переделаю. Надо добрее, то и трудно, чтобы быть правдивым и добрым. Если это напишу, пришлю тебе. Ты с Гротом просмотри и пошли в «Русские ведомости». [Статья Л.Н. Толстого «Страшный вопрос» была напечатана в «Русских ведомостях» за 1891 г., № 306, от 6 ноября. – Р.А.].

     Ну, пока прощай, целую тебя и детей, маленьких и миленьких, как говорил Фет, и тебя, не маленькую, но милую. Иван Иванович уехал к <Рафаилу Алексеевичу> Писареву и вероятно привезёт его с собой. Л. Т.» (84, 89 - 90).
 
     А 1 ноября Софья Андреевна ответила на это письмо и письма от дочери Татьяны следующим посланием:

     «Вот как много я получила сегодня писем от вас, милые Лёвочка и Таня, и очень это меня оживило. Потом пришли обедать ко мне Грот и Страхов, и мы хорошо разговаривали. Грот сегодня едет в Петербург. Статью твою <«О голоде»>, Лёвочка, пропустили; Грот её смягчил и велел тебе сказать, что она вышла очень добрая. Вчера её читали вслух у Фета, где я обедала (в первый раз), потому что там остановился Страхов, и мне хотелось побыть с ним. Был там ещё Николаев, пишущий в «Московских ведомостях» — тупой человек, и странно: Страхов, Фет и Николаев — три совершенно разные элемента и все очень хвалили статью и искренно, по-видимому. Я прослушала тоже её с удовольствием, очень уравновешенная статья, как я и люблю. Грот говорит, что всем, без исключения, она очень нравится.

     В 4 часа ночи я проснулась, Ваничка с лёгкой хрипью покашливал, но меня начала разбирать тоска и лихорадка, и промучала меня до четырёх часов дня. Такого мученья нравственной тоски — я даже представить себе не могла. Потом вдруг прошло, и мне даже кажется, что это был кризис. Во всяком случае, если повторится, то пошлю за каким-нибудь доктором. Я даже не знаю, лихорадка ли это или нервные, истерические припадки. Теперь весело и смело пишу об этом, потому что чувствую себя совсем хорошо, только слегка разбитой и голова немного болит. Ваничка тоже весь день провёл прекрасно, и все дети здоровы и бодры. 15 градусов мороза, полили каток перед домом, но я не выпускаю меньших, боюсь.

     Как приняли вы известие о смерти Дмитрия Алексеевича? С похорон я никого не видала, а мальчики его сегодня пришли в первый раз в гимназию, грустные и бледные.

     Ты пишешь, милая Таня, запродать холстину; не знаю, буду ли я в состоянии бегать по разным местам, а как мне хотелось бы помочь вам! Я очень сочувствую всякой помощи, и очень страдаю, что смерть Дмитрия Алексеевича и моё не совсем хорошее здоровье помешали мне до сих пор действовать. Меня Страхов, Фет и другие подбодряют напечатать воззвание о пожертвованиях и указать на ваш, Серёжин и Лёвин пункты для посылки этих пожертвований. Сегодня, после лихорадки, я набросала эту статейку, прочла Страхову; он одобрил, кое-что поправил, и я, вероятно, напечатаю. А то никто, ведь, без поощрения не даст ни гроша, да и не знают, куда дать. Вы все за это не сердитесь. Хотела я, было, сама ездить собирать с листом Красного Креста, да вот боюсь теперь простудиться; да одно другому не мешает.

     Сижу я тут и всё примериваюсь, за тебя, Лёвочка, как ты тут будешь жить, и мне делается страшно, и я даже не желаю теперь вашего скорого возвращения, лишь бы все здоровы были.

     По-видимому, вам хорошо там материально, за что и спасибо Ивану Ивановичу. — Сейчас пришёл Дунаев, поговорю с ним.

     .... Дунаев обещает хлопотать о холсте, хочет прислать мне доктора Клейнера, но это бесполезно, я совсем не больна. Целую вас всех. Я теперь совсем помирилась с вашей деятельностью и сочувствую ей. Проживу я хорошо, только берегитесь все и не забывайте меня. Тем радостнее будем жить вместе после разлуки.

     С. Т.» (ПСТ. С. 454 - 456).
 
      Об этом и предшествующем ему письмах Сони Лев Николаевич записал в Дневнике под 6 ноября: «Два письма  от Сони.  Мне не перестаёт быть грустно за неё  и  от  неё» (52, 57). Сам он открыл 1 ноября ПЕРВЫЕ ТРИ СТОЛОВЫЕ и завершил писание статьи «Страшный вопрос». Но, кажется, он не оценил значения, и уж никак не мог знать последствий предприятия Софьи Андреевны, о котором она упоминает в письме: готовившегося ею «воззвания о пожертвованиях».

     Об обстоятельствах написания воззвания С.А. Толстая сообщает в мемуарах «Моя жизнь» следующее: «слухи об усиливающемся бедствии в России всё дела¬лись ужаснее. Становилось совестно просто жить и быть сытой. […] Часто, садясь за обед, я ничего не могла есть, меня мучили мысли
о голодных — особенно детях» (МЖ – 2. С. 228).

     Но записи С.А. Толстой в дневнике под 12 ноября 1891 г., то есть по самым свежим воспоминаниям, открывают нам наличие у жены Толстого ещё одного, гораздо менее очевидного, импульса для такой работы. Она боролась таким образом со страшной депрессией, которую вызвал у неё переезд в родной, некогда даже любимый, город:

     «Приехав в Москву, я страшно затосковала. Нет слов выразить то страшное душевное состояние, которое я пережила. Здоровье расстроилось, я чувствовала себя близкой к самоубийству». Это состояние усилилось от негативных впечатлений жизни: смерти Д.А. Дьякова и заболевания гриппом всех четверых детей. «Одну ночь я лежала и не спала и вдруг решила, что надо печатать воззвание к общественной благотворительности. Я вскочила утром, написала письмо в редакцию “Русских ведомостей” и сейчас же свезла его. На другой день, воскресенье, оно было напечатано. И вдруг мне стало веселее, легче, я почувствовала себя здоровой, и со всех сторон посыпались пожертвования» (ДСАТ – 1. С. 217).

     В «Моей жизни» Софья Андреевна добавляет, что перед отсылкой в газету благоразумно показала своё воззвание Н.Н. Страхову, «который сделал небольшие поправки и сказал мне, что этот призыв вылился из моего сердца так цельно и горячо, что надо его непременно напечатать в том виде, как я его почувствовала непосредственно» (МЖ – 2. С. 228). Напечатано воззвание было в № 303 «Русских ведомостей», вышедших в свет 3 ноября, т.е. уже в понедельник.

     Вот его полный текст:

     «Благотворительность и денежные пожертвования так велики, что страшно приступать к этому вопросу. Но и бедствие народа оказыва¬ется гораздо больше, чем предполагали все. И вот ещё и ещё надо да¬вать, и ещё, и ещё — просить.

      Вся семья моя разъехалась служить делу помощи бедствующему на¬роду. Муж мой, граф Лев Николаевич Толстой, с двумя дочерями находит¬ся в настоящее время в Данковском уезде с целью устроить наибольшее количество столовых, или “сиротских призрений”, как трогательно назвал их народ. Два старшие сына, служа при Красном Кресте, деятельно заняты помощью народу в Чернском уезде, а третий сын уехал в Самарскую губернию открывать по мере возможности столовые.

     Принужденная оставаться в Москве с четырьмя малолетними деть¬ми, я могу содействовать деятельности семьи моей лишь материальны¬ми средствами. Но их надо так много! Отдельные лица в такой большой нужде — бессильны. А между тем каждый день, который проводишь в тёплом доме, и каждый кусок, который съедаешь, служит невольно уп¬рёком, что в эту минуту умирает кто-нибудь с голоду. Мы все, живущие здесь в роскоши и не могущие переносить вида даже малейших страда¬ний наших детей, неужели мы спокойно вынесли бы вид притупленных и измученных матерей, смотрящих на костенеющих от холода и умира¬ющих от голода детей, на не питающихся вовсе стариков?

     Но все это видела теперь семья моя. Вот что, между прочим, пишет мне моя дочь из Данковского уезда об устройстве местными помещи¬ками столовых на пожертвованные ими средства:

     “Я была в двух: в одной, которая помещается в крошечной курной избе, вдовой готовится на 25 человек. Когда я вошла, то за столом си¬дело пропасть детей и, чинно держа хлеб под ложкой, хлебали щи. Им дают щи, похлебку и иногда ещё холодный свекольник. Тут же стояло несколько старух, которые дожидались своей очереди. Я с одной за¬говорила, и как только она начала рассказывать про свою жизнь, так заплакала, и все старухи заплакали. Они, бедные, только живы этими столовыми, дома у них НИЧЕГО нет, и до обеда они голодают. Дают им есть два раза в день, и это обходится вместе с топливом от 95 копеек до 1 рубля 30 копеек в месяц на человека”.

     Следовательно, можно спасти за 13 рублей до нового хлеба — челове¬ка. Но их много, и средств помощи нужно бесконечно много. Но не будем останавливаться пред этим. Если мы, каждый из нас прокормит одного, двух, десять, сто человек, — сколько кто в силах, уже совесть наша будет спокойна. Бог даст нам, в нашей жизни, не придётся переживать ещё та¬кого года! И вот решаюсь и я обратиться ко всем тем, кто хочет и может по¬мочь, с просьбой способствовать материально деятельности семьи моей. Все пожертвования пойдут прямо и непосредственно на прокормление детей и стариков в устраиваемых мужем и детьми моими — столовых.

     Пожертвования можно посылать по следующим адресам…» (следуют адреса Льва Николаевича, сыновей Сергея и Ильи, Льва-младшего и самой Софьи Андреевны).
 
     Не мне, грешной, благодарить всех тех, кто отзовется на слова мои, а тем несчастным, которых прокормят добрые души.

     2 ноября 1891 г.
               
     Гр. С. Толстая» (Цит. по: Там же. С. 228 - 229).

     Николай Николаевич Страхов был прав. Воззвание было написано и талантливо, и умно, и искренне. Тут же С.А. Толстая вспоминает и об общественной реакции на него:

     «Пожертвования стали поступать с необыкновенной быстротой. Уже в первое утро мне принесли более 400 рублей, а в сутки я получи¬ла 1500 рублей. Во всё время голода и помощи мы получили на семью нашу около 200 тысяч, и даже более» (Там же. С. 229).

     Дневник, 12 ноября 1891 г.:

     «Как сочувственно, как трогательно отозвалась публика к моему письму! Некоторые плачут, когда приносят деньги. С 3 по 12 число мне прибыло 9000 рублей денег. 1273 рубля я отослала Лёвочке, 3000 рублей вчера дала Писареву на закупку ржи и кукурузы…» (ДСАТ – 1. С. 217).

     Между тем, ещё ничего не зная о блестящем поступке жены, Л.Н. Толстой отправил ей 2 ноября готовую статью «Страшный вопрос» для публикации в прессе, а в прилагавшемся письме — свой отчёт о первых шагах помощи крестьянам Данковского уезда:

     «Мы до сих пор ещё не получили писем, милый друг, и я не спокоен о тебе. Надеюсь, что завтра получим, и хорошие от тебя вести. Деятельность здесь самая радостная, если бы можно назвать радостною деятельность, вызванную бедствием людей. Три столовые открыты и действуют. Трогательно видеть, как мало нужно для того, чтобы помочь и, главное, вызвать добрые чувства. Нынче я был в двух во время сбора и обеда. В каждой около 30 человек. В числе их одна попадья вдова и дьячиха. Нынче я сделал наблюдение, что очень приглядываешься к страданиям, и не поражает и большое лишение и страдание, потому что видишь вокруг худшие. И сам страдающий видит тоже. Девочки наши все очень заняты, полезны и чувствуют это. Мы не распространяем своей деятельности, чтобы не превзойти свои средства; но если бы кто хотел быть полезным людям, то здесь поприще широкое. И так легко и просто.

     Устройство столовых, которым мы обязаны Ивану Ивановичу, есть удивительная вещь. Народ берётся за это как за что-то родное, знакомое, и смотрят все как на что-то, что так и должно быть и не может быть иным. Я в другой раз опишу тебе подробнее. Ив. Ив. всем нам очень мил. Сердечен, умён и серьёзен. Мы все его больше и больше любим. Жить нам прекрасно. Слишком роскошно и удобно. Писарев был вчера, нынче должна была быть она [жена Писарева, Евгения Павловна. – Р. А.]. Завтра Таня хотела к ней съездить. Наташа [Философова, сестра жены И.Л. Толстого. – Р. А.] очень милая, энергичная, серьёзная. Богоявленский был 2 раза.

     Написал я эту статью <«Страшный вопрос»>. Прочёл её Писареву и Раевскому, они одобрили, и мне кажется, что она может быть полезна. Красноречия там нет, и места для него нет, а есть нечто, точно нужное и мучающее всех. Пошли её поскорее в «Русские ведомости», и, если будут предлагать, то возьми с них, чем больше, тем лучше, денег для наших столовых. Если пришлют, хорошо, а не пришлют, тоже хорошо. Денег не нужно, но если пришлют, то здесь найдётся им употребление.

     Я пишу это, и сам боюсь. Боюсь, чтобы деньги эти и всякие, если бы прислали их, не спутали нас, не увлекли в деятельность сверх сил. Нужнее всего люди. Пиши подробнее о себе, своём здоровье, о детях. Целую тебя, милый друг, и детей. […]

     Попроси Алексея Митрофановича <Новикова>, которого благодарю за его хорошее письмо, просмотреть статью и поправить знаки и даже выражения, где могут быть неправильны, под твоим наблюдением; коректуру, верно, ты просмотришь. […] Ну, пока прощай» (84, 91 - 92).

      Упомянутый в конце письма Алексей Митрофанович Новиков (1865 - 1927) был талантливым математиком, а также поэтом и переводчиком с нескольких языков. Познакомился Толстой с ним в доме И.И. Раевского, где тот служил учителем, а в 1889 – 1891 гг. он готовил в гимназию младших сыновей Толстого, так же помогая Льву Николаевичу в качестве переводчика и переписчика черновиков. Именно Толстой уберёг его от увлечения революционными идеями. Именно 1891-й год стал переломным в судьбе Новикова. Откликнувшись на призыв общего знакомого, И.И. Раевского, Алексей Митрофанович участвует в переписи голодающего населения Рязанской губернии. Страшные картины вымирающих от голодного тифа деревень так повлияли на него, что он решил стать врачом. И он стал — выдающимся врачом, основателем нескольких медицинских кафедр и доктором медицинских наук!

     4 ноября в приписке к письму Т. Л. Толстой Лев Николаевич продолжает темы предшествующего, а также откликается на известие о смерти Дьякова:

      «Хочется приписать тебе хоть несколько слов, милый друг. Жить здесь очень хорошо, чувствуется, что приносишь пользу, и было бы мне и всем нам вполне хорошо, если бы не мысль о тебе, о том, что тебе тяжело и грустно. Жаль, что не пришлось видеться с Дьяковым перед смертью. Ничто так не напоминает о своей близости к смерти, как смерть таких близких, как он был мне. И напоминание это на меня всегда действует ободряюще. Я совсем здоров. Нынче писал рассказ для Оболенского. Очень бы хотелось, чтобы вышло. Целую тебя и детей.

      [Под “рассказом для Оболенского” Толстой подразумевает рассказ «Кто прав?», не оконченный им, готовившийся для сборника в пользу голодающих, в котором участвовал его давний знакомый, публицист Д. Д. Оболенский (1844 - 1931). – Р. А.]

      В статье «Страшный вопрос», там, где говорится о бане и театре, замени, пожалуйста, театр фабрикой, т. е. так, чтобы сказать: но если крыша опасна на фабрике, где постоянно работают тысячи человек и т. д. Или вовсе выкинь всё сравнение, как найдёшь лучше» (Там же. С. 92 - 93).

     Софья Андреевна не успела внести  эту  поправку,  так  как  письмо Толстого  получила  лишь  9  ноября,  а  статья  6  ноября  уже  вышла  в  свет. Впоследствии редакторы 29-го тома Полного (юбилейного) собрания сочинений Л.Н. Толстого внесли это изменение как раз на основании пожелания, выраженного Толстым в переписке. Соответственный отрывок в статье приобрёл такой вид:

     «“A! полноте.  В России достанет, и заглаза достанет  всякого рода  хлеба  для  всех»,  — говорят  и  пишут  одни  люди,  и  другие любящие  спокойствие  люди  склонны  верить этому. Но нельзя верить тому, что говорится  наобум,  по  догадкам  о  предмете такой  ужасной  важности.

    Если скажут, что в сомнительной прочности бане, в которую ходят  раз,  в  субботу,  балки  простоят  ещё и  не  нужно  их  переделывать,  можно  поверить  и  рискнуть  оставить  баню  без  переделки;  но  если  крыша  опасна  на  фабрике,  где  постоянно  работают  тысячи  человек,  и  скажут  голословно,  что  есть  вероятие, что  она  не  обрушится  ещё  нынче,  — нельзя  поверить  и  успокоиться.  Угрожающая опасность слишком велика» (29, 118).

     Хронологически — время для встречного, так же от 4 ноября, письма Софьи Андреевны:

     «Сегодня вечером получила твою статью, милый друг Лёвочка, немедленно послала с письмом и статьей Алексея Митрофаныча к Соболевскому, редактору «Русских ведомостей», прося его приехать ко мне. Завтра утром, в 11 часов, он приедет уже с набранной статьёй, и если цензура пропустит, то мы с Алексеем Митрофанычем её будем старательно корректировать. Прочли ли вы моё письмо в редакцию «Русских ведомостей» от 3 ноября? В одни сутки мне принесли около 1500 рублей. Пишите СКОРЕЙ, куда выслать деньги. Я пошлю Серёже, Лёве и вам по 500 рублей. Вероятно будут ещё присылать.

     Очень трогательно приносят деньги. Кто, войдя, перекрестится, и даст серебряные рубли; кто (один старик) поцеловал мне руку и говорит, плача: «примите, милостивейшая графиня, мою благодарность и посильную лепту». Дал 40 рублей. Учительницы приносили, и одна говорит: «я вчера плакала над вашим письмом». А то приехал на рысаке барин, богато одетый, встретил Андрюшу в дверях, спросил: «вы сын Льва Николаевича?» — Да. — «Ваша мать дома? Передайте ей», и уехал. В конверте 100 рублей. Дети приходили и приносили 3, 5, 15 рублей. Одна барыня принесла узел с платьем старым. Одна нарядная барышня, захлёбываясь, говорила: «ах, какое вы трогательное письмо написали! Вот, возьмите, это мои собственные деньги; папаша и мамаша не знают, что я их отдаю. А я так рада!» В конверте 101 рубль 30 копеек. Брашнин привёз 200 рублей. [Иван Петрович Брашнин (1826—1898), московский купец, единомышленник Толстого.]

     Не знаю, как вы все посмотрите на мою выходку. А мне скучно стало сидеть без участия в вашем деле, и я со вчерашнего дня даже здоровее себя чувствую; веду запись в книге, выдаю расписки, благодарю, разговариваю с публикой, и рада, что могу помочь распространению вашего дела, хотя чужими средствами. Дядя Серёжа, который у меня гостит, относится сочувственно; была Екатерина Фёдоровна Юнге [дочь художника, вице-президента Академии художеств гр. Ф. П. Толстого, троюродная сестра Л.Н. Толстого. – Р. А.] и восторженно относится к моей выходке, вообще все одобрили, что-то вы скажете. Как только получу из Дирекции театров, опять пошлю вам деньги [авторский гонорар за постановку пьесы «Плоды просвещения». – Р. А.], только прошу очень, напишите тогда строгий отчёт, что, где куплено на эти деньги, кто прокормлен будет, в каких местах, а то придётся печатать отчёт о пожертвованиях.

     Сейчас получила телеграмму Грота, что твоя статья <«О голоде»>, Лёвочка, в Петербурге пропущена с маленькими сокращениями. Очень боюсь за последнюю; она во мне уныние возбудила, а уныние вредно для общего духа всего русского общества и народа.

      Тут сидит Нагорнов и Варя; и Нагорнов говорит, что сколько хлеба в России — точно известно. Что РЖИ, НАВЕРНОЕ, не хватит, но овса, кукурузы, пшеницы, картофелю очень много; с Кавказа привезут всякого хлеба 35 миллионов пудов, а останется там ещё 20 миллионов, которых нельзя привезть, потому что ни вагонов, ни кораблей для перевоза достаточно нет, и что всё-таки придётся лишний продать за границу. Насколько всё это верно, — не знаю. — Завтра напишу ещё о том, что скажет Соболевский.

      У нас все здоровы, 11 градусов мороза, маленькие все дома сидят, Андрюша и Миша ходят в гимназию. Я учу Сашу всякий день, работаю и сижу смирно по совету доктора, и мне сегодня уж лучше гораздо. — От сыновей ни от кого известий нет, и теперь я больше всего тревожусь о Лёве.

     Продолжай, милый Лёвочка, беречься, питайся лучше и больше, тебе силы всякие нужны для твоего организма. — Мне очень радостны и интересны ваши письма; пишите почаще. Кланяйтесь Ивану Ивановичу; сегодня был у меня Петя и читал кое-что из ваших писем с большим интересом.

      Целую Машу, Веру, Таню и тебя. Будьте здоровы и помогай вам Бог. Когда-то увидимся! Я это себе и не позволяю представлять, чтоб не придти в нетерпение.
 
     Прощайте. С. Т.» (ПСТ. С. 456 - 457).

     О договорённости С.А. Толстой с директором имп. театров Всеволожским мы рассказали читателю в предыдущем эпизоде. Конечно, после опубликования Л.Н. Толстым письма с отказом от гонораров, Дирекция получила возможность “забыть” об этом договоре. Но не тут-то было! Ещё 15 октября Софья Андреевна «написала письмо министру двора и сообщила ему намерение Льва Николаевича отдать эти деньги голодающим». Всемогущий граф Илларион Иванович Воронцов-Дашков (1837 - 1916), конечно, был счастлив исполнить просьбу Софьи Андреевны: в изысканно-вежливом письме он учтивейше «изъявил согласие выдать гонорар автору ввиду благотворительной цели, без всяких дальнейших формальностей» (МЖ – 2. С. 232).

      И следующее письмо С.А. Толстой, от 6 ноября:

      «Не хотелось бы тревожить вас, милые друзья, но уж очень жутко самой сегодня: слегли все дети. У Ванички 39 и 3, ничего не болит, теперь 12 часов дня, он спит.

     У Андрюши 38 и 3 и горло красное. У Миши 38 и ничего не болит, немного под ложкой. У Саши всю ночь зубы болели, щека вспухла и горло немного красно. Все в постели. Ваня и Андрюша заболели вчера. Сама я лучше себя чувствую, слава богу, могу за детьми ходить. Послала за <доктором> Филатовым, будет в 2 часа, тогда припишу, что он скажет.

     Теперь о ваших делах: на моё письмо в «Русских ведомостях» мне нанесли денег 3200 рублей. Вчера Морозова прислала 1000. Какая-то Евдокия Никифоровна, жена Викулы. [Евдокия Никифоровна Морозова (1838 - 1894), жена учредителя Ореховской мануфактуры Викулы Елисеевича Морозова. – Р. А.]

     Жду от вас известий, чтоб переслать вам пока 1200 рублей, куда укажете. Но прошу убедительно Таню, чтоб записала подробно, куда истратятся деньги, чем подробнее и образнее, — тем лучше, надо отчёт печатать, многие намекали на это.

     Статья твоя, милый Лёвочка, сегодня вышла. Вчера я целый час с Соболевским, который приезжал ко мне, её обсуждала и поправляла по корректуре. Потом читали с Алексеем Митрофанычем. Соболевский кое-что для цензуры выпустил и слегка изменил в трех местах выражения. Так про Иосифа, вместо «управителя» — «людей», «дешёвые билеты от правительства» — выпущено, «земство и администрация» — заменено и так далее.

     Вероятно, вы получаете кто-нибудь, а на всякий случай посылаю два номера «Русских ведомостей».

     Сейчас был Соболевский, привёз 273 рубля за статью. При первом вашем приказании могу прислать теперь больше, может быть, найдёте, где купить вагон хлеба или чего другого. Вчера Дунаев говорил, что тут продают по 1 р. 30 коп. пуд прекрасный горох и чечевицу. Не купить ли и не послать ли вам? О холсте — дают от трёх с половиной до пяти копеек за аршин, сбыту сколько угодно. Кое-кто даст и побольше. Дунаев сам вам напишет подробно об этом.

     Весь день принимаю пожертвования; теперь от вас всех будет зависеть распределение. Вчера пришла учительница городская, принесла 10 рублей, говорит: «от моих детей и от меня» — и начала рыдать. Насилу я её успокоила. Ужасно милая, молодая. Предлагает на праздники заменить кого-нибудь при столовых. Была сельская учительница и знает народ и жизнь деревенскую. Трогательно относится публика к моему письму и к пожертвованиям. Женщины все почти говорят: «мы плакали над вашим письмом, помоги вам Господь!»

     Твою статью, Лёвочка, читал сейчас Сергей Николаевич. Сначала ахал, говорил, что бунт произведёт, а потом сказал: «а конец хорош, очень хорош; да надо знать, сколько хлеба. Вот у меня 700 четвертей ржи, пусть земство купит». Говорил, что написано очень хорошо. Какой-то купец привёз 26 рублей и говорит: «давно пора бы такую статью, спасибо Льву Николаевичу».

    Опять прерывала письмо. Был Филатов. Говорит: «эпидемическая инфлуенца; опасного ни у кого ничего нет, через три дня будут здоровы; берегите от простуды и подольше не выпускайте». Ваничку всего ослушал, осмотрел, — кроме жара, — ничего. И я успокоилась и рада вас успокоить. Верно и до вас доберется эта болезнь. Но хорошо, что вы все не в Москве.

     Сейчас уехал Сергей Николаевич. Миша с Сашей играют в halma. Ваничка спит. Андрюша читает статью отца. Monsieur очень старается и не отходит от мальчиков. Это письмо отвезет ваш местный торговец; Петя стремится сам отвезть вам деньги. Я сделала запрос Серёже, куда ему послать деньги. О Лёве ничего не слыхать; я и ему приготовила 1000 рублей. Есть письмо ему от нашего самарского прикащика, и это меня смущает. Где же он? Ну, прощайте, целую всех, напишу после завтра, 8-го, чтоб вы [в] воскресение получили. Говорят, что надо было написать: Скопинский уезд, а не Данковский, и мои письма гуляли. [Бегичевка находилась в Данковском уезде, а ближайшая почтовая станция в Скопинском уезде. – Р. А.]

     Кланяюсь Ивану Ивановичу. Сегодня был Ваня [сын И.И. Раевского. – Р. А.].

      С. Т.» (ПСТ. С. 458 - 459).

      Статья «Страшный вопрос» была напечатана в № 306 «Русских ведомостей», 6 ноября.

      Толстой между тем пытается сочетать продолжение дела помощи крестьянам с обдумыванием и писанием, пусть и урывками, своих текущих работ: художественных «Кто прав?» и «Отец Сергий», трактата «Царство Божие внутри вас» (гл. VII и VIII) и статьи «О голоде» (правка корректур). По Дневнику и письмам разным лицам можно назвать основные, уже определившиеся к этому времени, направления предпринятых им мер помощи. Это: открытие столовых (к 7 ноября их было 6, к 16-му — уже 23, к 25-му — 30-ть); поездки по деревням для наблюдения за работой действующих столовых; запись крестьян, просящихся в столовые; распределение и руководство работой сотрудников; закупка продовольствия: ржи, гороха, пшеницы, кукурузы, пшена, картофеля; закупка и распределение дров, лык для плетения лаптей, льна для тканья, сена для корма лошадей…

     6 ноября 1891 г. Толстой с дочерьми Марией и Татьяной и И.И. Раевским отправился пешком за 4 километра вниз по Дону, на хутор Утёс, где жил уже упоминавшийся выше Иван Николаевич Мордвинов (1854? - 1917), зять И.И. Раевского, земский начальник по Данковскому уезду и верный помощник Толстого во всей “голодной” эпопее. Из-за метели было решено заночевать у гостеприимного хозяина и, пользуясь относительно свободным утром 7 ноября, Толстой написал жене очередное, достаточно пространное письмо, ставшее ответом сразу на два её письма: от 1 и от 4 ноября. Приводим ниже его текст с небольшими сокращениями.

     «Дня два не писали тебе, милый друг. Кажется, Наташа <Философова> посылает на почту, и я пользуюсь этим случаем. Вчера получили твои два письма: одно унылое и другое более бодрое, в котором ты пишешь о <враче> Клейнере и его советах тебе, и о твоём письме в газету.

    Я вчера ещё сам себя спрашивал: что мне сосёт и грустно? И отвечал себе: ты, твоё здоровье и душевное состояние. Слава Богу, что теперь лучше. Только бы получить подтверждающее то же известие!

    Событий у нас за это время никаких. Маша ездит каждый день в три столовые в Рыхотской волости, за 4 версты. Там много дела — и в том, чтобы следить за хозяйками (те, у которых столовые), и допускать просящихся, и отклонять попытки злоупотреблений. И тут есть. И, разумеется, не важно, что поест тот, кто желает, но, во 1-х, не достанет тем, кому нужно, и хождение ненуждающегося возбуждает дурные чувства в других. Кроме того, со вчерашнего дня там началась выдача муки от земства, и потому надо было отчислить тех, которым при этой выдаче уже не нужно. Таня же облюбовала ближнюю большую деревню [а точнее село Екатерининское, Епифанского уезда, Тульской губ. – Р. А.], где уж получают от земства муку, но, несмотря на то, остаётся много бедняков, которых она и хочет кормить. Нынче она хотела начать. Вера взялась <в Бегичевке> за школу и с увлечением занимается ею; иногда ездит и ходит с дочерьми. Я хожу и езжу в Рыхотскую волость, где три столовые, и по утрам пишу.

     Пишу я статью художественную <«Кто прав?»> для Оболенского. Половина сделана; кончаю свою большую работу <«Царство Божие внутри вас»>, и 3-го, дня поправил коректуры Гротовской статьи <«О голоде»> и послал их. Если он будет печатать, то ты, верно, просмотришь в коректурах новые поправки. Нынче хочу написать статью описание столовых. Это очень важно. Как они устраиваются и как идут, с тем, чтобы каждый знал, как пользоваться этим чудесным, простым, практическим, народным и лучше других достигающим цели. Это тем более нужно, что ты в своём письме упомянула о них. [Речь идёт о первом замысле статьи «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая».]

    Твоё письмо <в «Русские ведомости»> очень хорошо. Только одно жалко, что говоришь, как бы восхваляя, о своих. Но всё очень хорошо.

     […] Вчера мы после обеда получили почту с твоими письмами, но не получили газет. Я целое утро был дома и решил идти пешком к Мордвиновым, по Дону версты 4. Это прелестная прогулка. Таня собралась со мной, потом Иван Иванович, потом Маша; только Вера осталась, потому что у ней школа вечером. Мы пошли, надеясь вернуться вечером же. Шёл снег с ветром; но, когда мы пришли и посидели, то оказалось, что ехать нельзя — такая мятель, и вот мы засели и ночевали. Здесь очень милая семья: подростки дети, учительницы, бабушка. [Это была Екатерина Ивановна Раевская (1817—1899), урожд. Бибикова — автор мемуаров о работе Л.Н. Толстого и членов семьи на голоде. – Р. А.] Наташа оказалась тоже тут и не могла уехать. Теперь утро, и я от Мордвиновых пишу тебе, особенно в виду того, что, узнав о метели, ты будешь беспокоиться. Чтобы ты не беспокоилась в этом отношении, я тебе скажу, что я сам страшно боюсь этого, и как только мы приехали, я сделал уговор со всеми, к которому и сам первый подписался, чтобы в случае малейшей опасности мятели не ездить, а ждать. Так вот, милый друг, все наши новости, целую тебя и детей и жду хороших вестей, и надеюсь тебе всё давать хорошие.

     Л. Т.» (84, 93 - 94).

      Между тем предприятие супругов Толстых привлекло, помимо подлецов журналистов, внимание и МВД: преимущественно потому, что представляло собой частную инициативу, и связанную со сбором крупных сумм денег. Об этом в письме от 5 ноября Н. Я. Грот писал из Петербурга С.А. Толстой следующее: «Сегодня просидел более часа у министра внутренних дел [И. Дурново] в интереснейшей беседе о голоде. Узнал много важного и любопытного. Правительство не дремлет и много принято чудесных мер, ещё неизвестных публике. На вас, как и на мою мать, он немножко в претензии за воззвания; впрочем, всё-таки относится благодушно и своего «veto» не намерен накладывать на подобные частные сборы. Он говорит только, что жалеет, что вы не обратились к нему лично, так как он сам бы дал вам денег или послал бы вашей семье» (Цит. по: ПСТ. С. 460).

      Очередное по хронологии письмо от Софьи Андреевны было писано ею в пятницу, 8 ноября:

      «Самое тяжёлое в нашей разлуке, что так редки сообщения. Вот уже дня четыре нет от вас известий, милые друзья. У нас было очень тяжело эти дни. Ваня горел три дня, жар доходил до 40 и 5. Теперь утро, 11 часов, и ему лучше; он в постельке играет, но очень слаб. Андрюшу тоже лихорадило вчера, 38 и 5, теперь тоже лучше. У Саши флюс и тоже жар маленький, Миша здоров. Три ночи я не сплю с Ваничкой, он с рук не сходит. Авось теперь кончилось, хотя всегда к ночи этот жар.

     Денег пожертвованных всего, с теми, которые послала вам, 5018 рублей. Жду от вас, Серёжи и Лёвы распоряжений. Есть и вещи для детей. Вчера Тане купец послал 300 рублей, получили ли? Грот пишет, что говорил час с министром внутренних дел и что узнал об очень хороших правительственных мерах; тогда напишу, когда узнаю. Жду сегодня от вас известий. Лёва меня тревожит, нет писем. Вчера была Софья Алексеевна и Дунаев Софья Алексеевна здорова, деятельна и очень строга. Предлагает мне купить через комитет великого князя кукурузу и рожь, потому что провоз даром. Без совета твоего, Лёвочка, ничего с деньгами не буду предпринимать. Хорошо бы у Серёжи скупить его 700 четвертей. Напишите мне, не могу ли я в Москве вам быть чем полезна, когда дети выздоровеют, а пока целую всех» (Там же).

     Но через несколько часов, вечером 8-го, переживая, по всей видимости, очередной приступ тоски, Софья Андреевна отправляет вослед только что приведённому нами — ещё одно, краткое и эмоциональное, послание:

     «Целую неделю нет писем. Вы знаете, что мне с больными детьми, что с расстроенными нервами единственное утешение — письма, и то вам трудно написать два слова открытым письмом, а почта только два раза в неделю. Ваничке получше, а остальные дети почти здоровы. Теперь до вторника опять набираться терпенья и сил!» (Там же. С. 461).

      В дневном письме от 8 ноября Софья Андреевна жалуется, что «дня четыре» нет писем. Конечно же, такая ошибка в счёте дней объясняется её нервным состоянием.

      Но тоска и упрёки, как обычно, оказываются неосновательными: вскорости почта доставляет Соничке письма от близких, в том числе и письмо мужа от 4 ноября, и 9-го В ПОЛНОЧЬ она уже с радостью пишет свой, на этот раз пространный, ответ:

      «Твоё письмо, милый Лёвочка, мне было сегодня особенно радостно; в первый раз я почувствовала сердечность и близость настоящую, участливую с твоей стороны, с тех пор, как мы расстались. А мне это так необходимо! Ваничка всё очень болен; ему казалось вчера лучше, а сегодня опять всё тот же жар, 39 и 3, возбуждение какое-то, и появился лёгкий кашель и понос. Вчера Филатов дал настойку подсолнухов пить ему, но не помогает. Андрюшу тоже всё лихорадит по вечерам. Что делать, что у меня такой мрачный характер; но меня это всё сжигает; я не могу преодолеть этого сосущего внутри страха и оцепенения от беспокойства. Если б ты увидел, как он, бедненький, переменился, хотя духом он бодр. Неделю кроме чая с молоком он ни крошки в рот не берёт. Боюсь, что исчахнет и мучаюсь, что это делает Москва, и зачем я его сюда привезла. И как я мучалась в Ясной, когда собиралась; я чувствовала, что ему будет дурно в городе, бедненькому. Ничего делать не могу, всё сижу с ним, рассказываю сказки и картинки, ношу его. Он всё ласкается и такой нежный и тихий, а у меня и от этого ещё больше тоска.

     Все утешают, говорят, ничего, а вот умирают же от этой инфлуенцы; <кн. Владимир Сергеевич> Оболенский, при государе который, — в два дня умер, и в Москве смертность большая. […]

     Был сегодня Дунаев. Он мне дёшево купил горох и чечевицу, и я всё это отправляю на Клёкотки на ваши столовые, квитанцию пришлю в Чернаву [село с почтовой станцией, ближайшей к Бегичевке. – Р. А.]. Какая досада, что Таня дала мне адрес Данковского, а не Скопинского уезда. Почтамт не принимал денег от жертвователей по адресу Данковского уезда. Сегодня послала заявление в газеты об этой ошибке. У меня сбору более 7000 рублей с теми, которые я послала вам, и вот жду твоего распоряжения и совета, милый друг Лёвочка, как распорядиться лучше пожертвованными деньгами. Если б я видела больше народу, я бы послушала, что добрые люди говорят и посоветовалась бы, но болезнь детей, при моём одиночестве, совсем приковывает меня к дому. Софья Алексеевна советует скупить всю рожь у Сергея Николаевича и распределить по голодающим местам, куда нужнее, можно с губернатором посоветоваться.

     Сейчас 12 часов ночи, Ваничка спотел, как и вчера, а жар не прошёл. Если б Бог помог и он выздоровел, всё бы я могла лучше и легче жить без вас! Андрюша тоже очень похудел. Я рада, что вы в деревне, всё-таки здоровей там жить, чем в Москве. А меня этот год лет на пять сократит, это наверное, если разом чем не пришибёт. — Я чувствую, что мои жалобы и болезни детей вам могут показаться очень ничтожными сравнительно с тем бедствием, которое вы видите, и я это сознаю, но не могу не чувствовать того комка, который душит и меня.

      Мне совестно, что я утром, отправляя вам чужие письма, попрекнула, что вы мне давно не пишете. Сегодня получила сразу 4 письма. Спасибо вам всем; это метель задержала, верно, почту, а не вы забыли меня. Я ведь каждое письмо перечитываю по нескольку раз.

      Твои поправки, Лёвочка, я не могла сделать. Сегодня 9-е, а твоя статья уже вышла 6-го. Сегодня «Московские ведомости» чуть ли не революционером тебя выставили за твою статью. С какой подлостью они и тут видят какую-то политическую подкладку. Меня тоже они выбранили за письмо. Только злом и жива эта газета.

       […] Прощайте, милые друзья, верно вы мне сочувствуете в болезни Ванички. Судьба меня не щадит и покоя мне совсем нет. Лёва не пишет ничего. Целую вас всех. Завтра вечером напишу ещё письмецо о Ваничке» (Там же. С. 461 - 462).

      Как права Соня. Только злом, только воровством, насилием и ложью и жива «скрепоносная», буржуазно-православная Россия — и по сей день!
 
      7, 9 и 11 ноября в «Московских ведомостях» появились, будто по чьей-то команде, ЧЕТЫРЕ статьи против Толстого и его деятельности помощи голодающим: 1) «Семейство его сиятельства графа Л. Н. Толстого» — в № 308,
2) «План гр. Л. Н. Толстого» — в № 310,
3) «Слово общественным смутьянам» — в № 312
и 4) «Пойманные на месте» — там же.

      Каковы заголовочки-то! И содержание под стать. Для примера, в заметке «Семейство его сиятельства графа Л. Н. Толстого» читаем: «Графиня С. Толстая чрез посредство «Русских ведомостей» возвещает России необычайно важное событие, а именно — что всё высокое семейство его сиятельства разъехалось для оказания помощи голодающим [...]. В настоящее время тысячи больших и маленьких людей в России посвящают свои силы святому делу [...]. Только не кричат о себе. Семейство его сиятельства действует иначе [...]. Графиня просит все газеты перепечатать адресы высоких членов, удостоивающих давать России столь светлый пример» (Цит. по: ПСТ. С. 463).

      Это была консервативная реакция на самое нетерпимое в России во все времена: на самостоятельную, частную инициативу граждан, на самоорганизацию. Деньги жертвователей шли мимо казначейства, чиновников, посредников, распределителей и прочих ходячих "закромов родины" — непосредственно к Толстым и их помощникам. А это бы и современный нам (2020 год) воровской режим В.В. Путина не потерпел бы!
   
      В тот же субботний день 9 ноября Л.Н. Толстой отвечает на письмо жены от 6-го:
    
     «Получили твоё письмо с Раевским, милый друг, и всё бы хорошо, если бы не инфлуенца детей. Вот уж именно: I hope [англ.: я надеюсь], что им теперь лучше, и всё прошло, и что ты не очень измучилась. Впрочем, самое тяжёлое, твоё ухаживанье за больными, не подкосит тебя так, как твоё неопределённое нервное состояние, которое мучило тебя последнее время. Ты глухо пишешь, что ТЕБЕ ЛУЧШЕ. Но как, до какой степени? Напиши подробно. Эта твоя болезнь моя заноза. Вчера я с Машей ездил на одной лошадке в наши столовые в Татищево, за 5 вёрст, а Таня ходила в свою ближайшую столовую. У нас теперь идёт пертурбация с тех пор, как деревни стали получать муку от земства. Прежде были определённо и несомненно нуждающиеся, а теперь с выдачей является сомнение, и, казалось бы, должно уменьшиться количество посещающих столовые, а оно ещё увеличилось.

     Время идёт, запасы истощаются. Те, которые не были нуждающимися, становятся ими; и, кроме того мне кажется, что начинается волнение, недовольство, требовательность в народе. Здесь один мужик, Епифанского уезда, из деревни Курицы, ездил, как говорят, ходоком к <великому князю> Сергею Александровичу [московский генерал-губернатор. – Р. А.] в Москву жаловаться на Писарева, что им не выдают хлеба достаточно, и будто Сергей Александрович сказал ему, что дадут всем, и он, вернувшись, мутит народ. На деньги твои, почти на все 1100 р., мы решили купить дров, которые нашлись в околодке. Это было самое нужное и трудное достать. Хлеба в нашей местности, судя по тому, что закуплено теперь земством, должно достать хотя на половину, но топлива совсем нет. Эти же дрова близко и дёшево, по 18 рублей за сажень. Они пойдут по столовым и прямо в помощь нуждающимся. Если же бы остались, то всегда могут быть променены на хлеб. Я в практическом деле вполне доверяюсь Раевскому, а это его мнение.

     Вчера, возвращаясь с Машей домой, уж под домом мы встретили сани с факелом, которые ехали нам навстречу, так Иван Иванович беспокоится и заботится о нас. И дома застали двух Раевских [И. И. Раевского (младшего) и П. И. Раевского] и Ивана Александровича, который, встретившись с ними в Туле, приехал с ними. Нынче Таня и Маша были опять по своим столовым, Вера в школе [занималась с детьми, т.к. многие учителя бежали из голодных деревень. – Р. А.], а я писал. Теперь же 3 часа. Они все на двух парах уехали к Наташе и вернуться хотели засветло к Мордвиновым, на половине дороги, где я их встречу. Мне очень многое хочется писать, но последние два дня, несмотря на то, что совершенно здоров, ничего не пишется. А хочется писать это заключение к моей большой статье <«Царство Божие внутри вас»>, статью Оболенскому, которую начал и много написал, и статью о столовых <«О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая»>, о наилучшем, по-моему, способе помощи, которую нынче писал. Это нужнее всего: хочется сообщить другим самый простой и практический способ помощи. 

     […] Спасибо тебе за хлопоты о моей статье. Перемены так незначительны, что ничего неприятного нет. Получил я ещё письмо от одной г-жи Вагнер, из Курской губ., которая спрашивает совета, где бы она бы могла в продолжении 10 месяцев прокормить от 60 до 80 человек. Я её направил в Оренбург, но предложил заехать к нам.

    О Лёве я бы беспокоился, если бы не знал, как там [в степях Самарской губ. – Р. А.] трудно и медленно сообщение. Прощай, душенька, целую тебя и детей.

Л. Т.» (84, 95 - 96).

      10 ноября 1891 г С.А. Толстая пишет мужу, попутно отвечая на письмо от 8 ноября, полученнное от дочери Татьяны, где, в числе прочего, была такая просьба: «По почте пришлите на пожертвованные деньги фунта 3 чаю и сколько-нибудь сахару. Тут много больных и очень древних стариков и старух, которые только чай пить и могут. Заваривают они его себе в какой-нибудь махоточке и блаженствуют» (Цит. по: ПСТ. С. 464). Вот её ответ:

     «Вчера вечером написала тебе, милый друг Лёвочка, унылое письмо о Ваничке. Сегодня ему гораздо лучше. Теперь 2 часа дня, он сегодня поел, мы даже его одели и он весело играет. Утром дали хинин и, верно, прервали лихорадку…

     […] Сейчас получила письмо Тани. Все её поручения исполню, как могу, скоро. Тут Р. А. Писарев, я его увижу вечером у Философовых и, может быть, он возьмётся свезти чай, сахар и вещи. Постараюсь чай выпросить.

     Что вы не пишете ничего […] о том, ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ С ПОЖЕРТВОВАНИЯМИ? Я нетерпеливо этого жду. Денег всего получила более 7000 рублей. Сама я здорова совсем и письма ваши мне достаточны, чтобы совсем быть довольной. Я так боюсь, что тебе, милый Лёвочка, будет тяжело в Москве и что девочки оторвутся от хорошего дела, что пока и не желаю вашего приезда. Только бы все здоровы были!

     О Лёве всё нет известий, и это грустно. Много девиц приходят и предлагают себя на праздники, чтоб ехать в голодные места. Я беру адресы. — Ну, прощайте, милые друзья, я в конце концов всей душой живу вашим делом, хотя вот как тяжело под час, что сил моих нет.

     Прощайте, сегодня я весела, потому что много писем и детям гораздо лучше.

     С. Т.» (ПСТ. С. 463 - 464).

     Что касается якобы нежелания, выраженного С.А. Толстой в этом и последующих письмах, приезда мужа и дочерей в Москву, нам следует больше доверять её позднейшему признанию, высказанному в мемуарах:

     «Хотя я писала, чтобы не ездили ко мне Лев Николаевич и дочери, всё же я болезненно желала и ждала этого» (МЖ – 2. С. 237). Указание на “болезненность” ожидания относится к последним числам ноября, но это, конечно, не означает, что Соничка не ждала их и не желала бы увидеть ранее.

      Огромная занятость Л.Н. Толстого и удалённость от Бегичевки ближайшей почтовой конторы вызвали то, что к 11 ноября он не успел получить новых писем от жены. В приписке этого дня к письму Татьяны Львовны он сообщает некоторые новости об открытии новых столовых и прибавляет в конце:

     «Я уморился, надышался воздухом, и кругом болтают, и потому кончаю. Но, несмотря на болтовню кругом и усталость, помню одно то, что хотелось бы получить от тебя добрые вести» (84, 97).

     И добрые вести не заставили себя ждать. Благодаря оказии, 14-го Лев Николаевич имел удовольствие отвечать сразу на ТРИ письма от Софьи Андреевны: от 8, 9 и 10 ноября. Это не приписка к чужому, а письмо самого Льва Николаевича, хотя и не длинное. Приводим ниже полный его текст.

      «Сейчас едет назад ямщик, привозивший Ивана Ивановича с Эленой Павловной, и вот пишу хоть немного. Мы все здоровы вполне. Дело идёт хорошо. Открыто наших 17 столовых. И всё нужно ещё и ещё. Со всех сторон прибывают и сотрудники, и средства. С вчерашней почтой получено более тысячи.

     Твоих писем получили 3. Одно унылое; но зато последнее, от 9 (кажется), более, даже совсем бодрое. От Дунаева получили письмо. Он пишет о тебе хорошо. Он понимает тебя и любит; понимает хорошее в тебе.

    Попрекнул я тебя за то, что ты себя упрекаешь в том, что переехала в Москву. Ты сама себя мучаешь и, главное, не верно оцениваешь чувства других к тебе. Je suis s;r, que tu ne t'imagines pas avec quel amour nous pensons et parlons de toi. [Я уверен, что ты себе не представляешь, с какой любовью мы думаем и говорим о тебе.]

     Вчера получили известие, очень нас поразившее грустно. Аничка, т. е. Анна Петровна [жена художника Н.Н. Ге. – Р. А.], скончалась. Поболела неделю и умерла. Николай Николаевич пишет, и, видно, очень огорчён.

     Здесь приехал Матвей Николаевич Чистяков от Черткова и ещё <Николай Иванович> Тулинов, студент, помнишь. От Лёвы было письмо коротенькое вчера. — Он здоров» (84, 98).
    
     Помощников у семьи Толстых день ото дня прибавлялось. Напомним читателю основных, многократно упоминаемых в переписке супругов этих дней. Это:  две дочери Толстого, Татьяна Львовна и Мария Львовна; племянница Вера Александровна Кузминская; старый знакомый Толстого, помещик Иван Иванович Раевский и три его сына — Иван, Пётр и Григорий; их двоюродный брат Александр Васильевич Цингер; родственники Раевских и Толстых — Философовы Наталья и Владимир Николаевичи; Иван Николаевич Мордвинов, муж сестры И.И. Раевского; двоюродные братья И.И. Раевского — Дмитрий Дмитриевич Оболенский и Рафаил Алексеевич Писарев; близкий друг дома Раевских и Толстых — Алексей Митрофанович Новиков, впоследствии автор довольно недостоверных мемуаров о сношениях с Л.Н. Толстым, опубликованных в 1909 году; и, конечно, единомышленник, друг и будущий биограф Л.Н. Толстого Павел Иванович Бирюков.

     12 ноября Софью Андреевну посетил в Москве замечательный старичок, богатейший помещик и земский гласный Мосальского уезда Калужской губернии Нил Тимофеевич Владимиров (? - 1897) с не менее замечательным предложением о помощи крестьянству, за которое сам он, крестьянин по происхождению, искренне болел всей душой. Софья Андреевна, выслушав, направила его в Бегичевку с таким рекомендательным письмом мужу:

    «Милый друг, податель сего, Нил Тимофеевич Владимиров, по-видимому, горячо занятый делом народного бедствия, просил меня написать тебе, чтоб ты его принял на один час, чтоб поговорить о разных вопросах. А именно: он владетель 3000 десятин земли в Калужской губ., сам и его знакомые берут на даровой корм крестьянских лошадей, жертвуют овёс, картофель и т. д. Сам он из крестьян, но теперь гласный и помещик.

     Впрочем, всё это он сам тебе передаст. Мы здоровы все и живём хорошо.

     Целую всех, напишите словечко мне с подателем сего.

     С. Толстая» (ПСТ. С. 464).

     Духовный, интеллектуальный и финансовый русский богатырь Нил Владимиров оказался не просто помощником, а настоящим сокровищем, бесценной находкой для Льва Николаевича. С.А. Толстая вспоминает в мемуарах:

   «Некто Владимиров, человек энергичный и горячий, возымел хорошую мысль взять на прокормление лошадей крестьян и, взяв 80 голов себе, распределил ещё многих среди крестьян других, не голодающих мест. Сам он ещё пожертвовал вагон овса и обещал прислать ещё лык для лаптей и льна для баб, чтобы дать заработок крестьянам» (МЖ – 2. С. 234).

     Судя по Дневнику Л.Н. Толстого, Нил Тимофеевич прибыл в Бегичевку уже 16 ноября, и сразу произвёл на Толстого самое благоприятное впечатление (см.: 52, 58). С первой же беседы могучие ум и деловая хватка Нилушки Владимирова, его предложения по дополнительным мерам помощи крестьянам вызвали горячее одобрение Льва Николаевича. На следующий день он отправил самого Владимирова к Н.Я. Гроту с рекомендательным письмом, где дал Нилу Тимофеевичу восторженную характеристику:

     «…Очень горячий земский деятель Калужской губ. и человек очень много и разумно думавший о продовольственном  вопросе и о теперешнем  голоде.  Очень бы желательно популяризировать его мысли. Он крестьянин-автодидакт и очень своеобразно и дельно судит.  Если <В.С.> Соловьёв в Москве, познакомьте  его с ним  и  от  меня рекомендуйте его редактору «Русских  ведомостей» (66, 88). Кроме того, рекомендательное письмо было отправлено и к издателю газеты «Новое время» А.С. Суворину, где Владимиров был так же характеризован как «очень оригинальный и замечательный человек» (Там же. С. 89).

     Конечно же, написал Лев Николаевич в тот же день 17 ноября и жене, вот такое письмо:

     «Не пишется, потому что нынче ждал почты и известий о тебе, милый друг.

      Письмо это свезёт тебе H. Т. Владимиров. Он очень замечательный тип нового русского деятеля из крестьян: деятельный, умный, практичный и общественный. Хотел я с ним послать несколько слов о нашей деятельности и список полученных пожертвований и целое утро писал, но не кончил и решил подождать. Главное: у меня есть написанная, не поправленная, большая статья о столовых <«О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая»>, потом у Грота статья <«О голоде»> и эта. Надо подождать, выдет ли гротовская, чтобы не было повторений и недосказанного. Да и нынче голова тяжела, оттепель. Не торопясь, соображу завтра.

     Лёва тебе всё про нас расскажет. И кроме хорошего, ничего и рассказывать нельзя. Все здоровы, бодры, заняты, дружны. Нынче видел во сне Сашу. Что она, поцелуй её особенно от меня. Я как будто забывал о ней. И теперь, насколько забывал, настолько живо помню и люблю её.

     Последнее время, с приездом Элены Павловны <Раевской> и мальчиков, было очень суетно. Да и кроме того постоянно приезжают то тот, то другой. Матвея Николаевича <Чистякова> я задержал здесь в надежде окончить последнюю главу большой статьи. Это очень бы развязало меня.

     Ты спрашиваешь меня, куда и как употребить деньги? Я думаю, что нам надо теперь, сейчас — хлеб подешевел — купить несколько вагонов ржи, — по крайней мере, такое количество, которое обеспечило бы нам около 20 столовых, на которые нужно хлеба до новины тысяч 8. Впрочем ничего загадывать нельзя и не надо, а жить и действовать по мере требований обстоятельств. Владимиров много хорошего придумал и обещал. Посмотрим, что будет?

    Посылаю тебе мои черновые двух статей, которые я готовил. Ты всё разберешь. Прочти их и скажи своё мнение. Список пожертвований надо начать с тех, которые присланы тебе.

     Ну, прощай, голубушка. Не пишется, во 1-х, потому что Лёва расскажет, а во 2-х, потому, что нынче получу от тебя известие. Только бы дал Бог, чтобы ты была здорова и добра, как ты последнее время; но чтобы здорова была, как была летом. Зима верно тебя поправит.

    Постоянно думаю о тебе и люблю. Л. Толстой» (84, 98-99).

    Сын Толстого Лев Львович, употребив на помощь голодным все наличные и присланные мамою деньги, теперь ехал к ней самой — взять ещё денег, а главное, отдохнуть расстроенными нервами от мучительных впечатлений бедствия в Самарском крае.

     Силы зла по имени «государство Российское» между тем не дремали. В этот же день 17 ноября С.А. Толстая узнаёт от Н.Я. Грота о приказе Главного управления по делам печати, воспрещавшем газетам публиковать ЛЮБЫЕ статьи Л.Н. Толстого. Донос «Московских ведомостей» сработал — и именно так поняла ситуацию сама Софья Андреевна, как мы увидим и из её дальнейших писем мужу.

     ВСТРЕЧНОМУ письму С.А. Толстой от 17 ноября предшествуют ещё два: 13 и 15 ноября. Приводим, вместе с нашими пояснениями и комментариями, их тексты ниже в хронологическом порядке.

      13 ноября:

      «Посылаю вам квитанцию на чечевицу и горох для ваших столовых. Жаль, что пришлось платить за провоз; если б у меня были бланки Красного Креста, можно бы посылать даром. Не знаю, с кем отправить куски разных бумажных материй, пожертвованных Морозовым. Жду дарового провоза. По всем получаемым сведениям от вас и от других, я вижу, что всё растаивает, как, если б в бочку воды бросили кусок сахару, и что помощь благотворительная не только не спасёт, но спутает народ, и всё мрачнее и мрачнее смотришь на всё.

     Был у меня сегодня Грот, рассказывал, что статья «Страшный вопрос» подняла недовольство правительства. — «Он нас спутал этой статьёй», — сказал министр внутренних дел. От дирекции театральной денег ещё не получила и известий никаких. — Однако, после статьи «Страшный вопрос» немедленно дали сообщения и приказали до 20 ноября счесть весь хлеб. Говорят, что будет высочайшее повеление всем, у кого есть хлеб, продать его правительству по известной таксе. Я нахожу, что это давно пора. — Денег у меня около 10 000. Я дала Писареву 3000 на распоряжение твоё, Лёвочка. Он предполагал купить ржи; вы сговоритесь с ним. Надо получше распределить то, что мне все дают с такой любовью. Я получаю трогательные письма.

     Заболела Саша, сильнейший жар и горло. Всё та же болезнь. У ней был ведь флюс, а теперь инфлуенца. Очень я утомлена, но не больна.

      Сегодня пишу письмо министру внутренних дел <И. Н. Дурново> по поводу статей «Московских ведомостей». По-моему они зажигают революцию своими статьями, приравнивая Толстого, Грота и Соловьёва к какой-то воспрянувшей, по их мнению, либеральной партии, которая, воспользовавшись народным бедствием, хочет что-то делать в смысле политическом. Рассказать всю эту подлость — трудно. Достаньте «Московские ведомости» 9-го и 11 ноября и прочтите. Мысль, которую я хочу провести министру, есть та, что если революционерам указывают на эту мнимую опору лучших представителей интеллигенции и нравственного влияния на общество, то они поверят своему счастью и поднимутся опять. А в настоящее время это ужасно и даже опасно. — Я только вчера узнала, что двое из главных деятелей «Московских ведомостей» были рьяные революционеры и надели теперь личину правительственно-православную. — И как они видны из-под этой личины!

     Получила ваши письма <от 11-го>, милый Лёвочка и Таня… Ив. Ал. <Бергер> пишет тоже, что вы все здоровы и очень веселы: играете, поёте, что все у Мордвиновых, даже Лев Николаевич, играли в petits jeux. Как всегда весело вне ПРЯМЫХ обязанностей! Вот посидели бы с горящими капризными детьми 10 дней, как я, — не развеселились бы. Да и сама я не совсем всё здорова. — Я думаю, вы притерпелись к зрелищу голода, а мне отсюда, и всем в Москве, кажется очень плохо. — Я рада, что вы все вне инфлуенцы и давящей московской атмосферы. Понимаю теперь, как всё труднее с годами менять образ жизни и приравниваться к обстоятельствам. Так-то всегда было тебе, Лёвочка. — Я совсем никуда не езжу и не хожу; даже дом не убрала, точно вот, вот куда-то уеду. — Уж не на тот ли свет? — Впрочем, я это говорю, не бывши больная, и напрасно вас смущаю. Прощайте, напишите БЕЗ ОБМАНА, какие ваши планы и намерения в будущем. Одного прошу — ДЛЯ МЕНЯ ни одного шагу не делайте и ничего не изменяйте. Я не настолько сильна духом и нервами, чтоб, когда вы приедете, — выносить молчаливые упрёки. А чутка я на это довольно. Прощайте! Отец Иоанн Кронштадтский прислал мне 200 рублей. От Лёвы открытое письмо с хутора Бибикова. Вот где ужасы настоящие — это в Самарской губернии. Целую всех.

    С. Т.» (ПСТ. С. 465 - 466).

     Мы видим по письму, что Софья Андреевна, помимо собственно христианских религиозных побуждений мужа к работе на голоде, верно оценивает и его (а значит и её!) политическое положение: как помощников правительства, а отнюдь не оппозиционеров. Давным-давно, ещё до женитьбы, Толстому уже приходилось вполне сознательно занимать такую позицию: накануне отмены крепостного права, в 1856 году, он готовил и предлагал своим крепостным проект освобождения. Много пообщавшись с ними, он “уловил” настроения, о которых в июне того же года писал гр. Дмитрию Николаевичу Блудову (1785 - 1864), главному тогда «законотворцу» Российской империи (председ. Деп-та законов Госсовета и главн. упр. II Отд. собств. е. и. в. канц.), приложив черновик письма к грустной истории неудачной попытки облагодетельствовать свою «крещёную собственность». Вот отрывки из того письма:

     «Теперь не время думать о исторической справедливости и выгодах класса, нужно спасать всё здание от пожара, который с минуты на минуту обнимет [его]. […] Пролетариат! Да разве теперь он не хуже, когда пролетарий спрятан и умирает с голоду на своей земле, которая его не прокормит, да и которую ему  обработать нечем, а не  имеет возможности  кричать  и  плакать  на  площади:  дайте мне хлеба и работы. […] Ежели в 6 месяцев крепостные не будут свободны — пожар.  Всё уже готово к нему, недостаёт изменнической руки, которая бы подложила огонь бунта, и тогда пожар везде» (5, 256 - 257).

     Соничка знала грустную историю мужа с крестьянами, не принявшими его проекта освобождения их с выкупными наделами из боязни барского обмана. Конечно же, своими взглядами и умонастроениями она была и гораздо ближе к настроениям Л.Н. Толстого, помещика и аристократа середины XIX столетия, нежели сам автор процитированных нами драгоценных строк — спустя 35 лет после их написания. Но она понимала, что справедливая, с христианских позиций, социальная критика, очень остро, местами до бойкого задора, выраженная Л.Н. Толстым в связи с голодом, не равнозначна НЕВОЗМОЖНОЙ для него манифестации либеральных или, тем более, революционных настроений. Невозможной не только как нравственная грязь, но и как чуждое ему по внушениям детства, по сословному воспитанию. Не столько из дискурсивного пространства актуальной общественной мысли, сколько по наследству от мужа и отца, Соня с детьми “подхватили” эти настроения: надо спасать и личное своё положение, и весь общественный строй от «пожара» голодных бунтов! Надо спасать от их опасности и самих крестьян: пропагандистской сволочи по деревням 1880-1890-х гг. шастало куда больше, чем в 1850-х. Уже в 1909 г., пиша мемуары «Моя жизнь», Софья Андреевна не только вспомнила свои с мужем настроения того времени, но и процитировала некоторые интимные записи одной из дочерей, умненькой Тани:

     «В деятельности семьи моей иногда возникали тяжёлые сомнения. Лев Николаевич говорил про Россию, что, сколько ни старайся, впереди крушение… Таня думала, что результатом того положения, в котором находилась тогда Россия, будут или рабы, хуже крепостных, или восстания. Последние можно было предвидеть…

     В своём дневнике Таня пишет, что, впрочем, “ничего нельзя предвидеть, и что только каждый должен класть свои силы, чтобы сделать вокруг себя, что может… Папа стал часто говорить и пишет в письмах, что дело, которое он делает, не то, а что это УСТУПКА. Я этому рада, значит, я не ошиблась”» (МЖ – 2. С. 234).

    К сожалению, Соничка и Танюша таки немножечко ошибались. Мы уже сказали выше, в КАКОМ смысле Лев Николаевич полагал свою деятельность благотворения с участием денег «уступкой». В начале 1890-х ему, как христианину, уже дела не было до судьбы “здания” государства, России. А вот отманить от гибели физической (голодной смерти) и нравственной (бунта, убийств, грабежей, ненависти…) людей трудящегося народа — он хотел и мог. Конечно же, ДЕЯТЕЛЬНОЙ ЛЮБОВЬЮ. И лишь в той степени, в которой, включившись в эту любовную деятельность, приходилось зависеть от людей безбожных, безверных, порабощённых суеверием о “необходимости” денег и богатства, неизбежно было уступать их бреду наяву и использовать деньги — как свои, так и добровольных донаторов.

    Христианское религиозное понимание жизни стало для Толстого 1880-1890-х гг. во главу угла, но и опасения социального взрыва он, СО СВОИХ ПОЗИЦИЙ, понимал и мог разделить со своими собеседниками и помощниками того времени.

     К сожалению, не все они улавливали этот тончайший нюанс: главным образом, по причине христианского безверия. Упомянутый выше Софьей Андреевной Иоанн Ильич Сергиев (1829—1908), в то время протоиерей Андреевского собора в Кронштадте и ярый, до смерти, ненавистник христианского исповедничества Льва Николаевича — хрестоматийный образчик такого непонимания. Но у него была веская причина: возлюбленная им церковь православия, которую много лет атаковал критикой Лев Толстой. У Сони причины для выстраивания «барьера непонимания» в отношениях с мужем — НИКОГДА не были столь благородны и основательны.

      Письмо С.А. Толстой от 15 ноября — о новой хорошей добровольной помощнице Льву Николаевичу на голоде:

      «Милые друзья, едет к вам эта барышня с намерением служить лично народу, и ей хочется очень изучить дело столовых.

     Прислана от Грота. Кажется, очень серьёзная и милая и имеет свои средства. Приласкайте её, люди нужны. […] Эта барышня 2 года училась медицине и может лечить. Примите её получше» (ПСТ. С. 467).

     Конечно же, Грот отправил и от себя письмо Толстому с характеристикой новой волонтёрки, Екатерины Павловны Чертковой:

     «Это — друг нашей гувернантки, А. П. Татариновой, — очень образованная и энергичная девушка. Она неспособна ни на какое дурное дело — не нигилистка и не социалистка, а только желает помочь кормлению голодных. Она была 2 года на медицинских курсах и 2 года на курсах Герье, и великая почитательница ваша. Везёт она с собою своих собственных 100 р. для Скопинского уезда, где нужда страшная (хуже, чем в Данковском)» (Цит. по: Там же).

     Обратим внимание, что для обоих, Толстого и Грота, это была важная положительная рекомендация кандидатки: отсутствие убеждений или связей революционаристского толка!

     Наконец, письмо Софьи Андреевны от воскресенья, 17-го ноября, с неприятными известиями о цензурном запрещении любых газетных публикаций — персонально для Льва Николаевича:

     «Милый друг Лёвочка, вы живёте там в тишине, и не подозреваете, какую тут грозу на вас направили. Сейчас был Грот, он говорил, что во ВСЕ газеты послан приказ из главного управления по делам печати, чтоб НИКАКУЮ статью Толстого не печатать нигде. «Московские ведомости» прокричали тебя революционером за «Страшный вопрос», и злобе в сферах правительства и «Московских ведомостей» нет границ. И как это правительство не видит, что «Московские ведомости» систематически готовят революцию — тогда спохватятся.

     Но теперь вот в чём вопрос: статья о столовых крайне необходима. Я читаю публике выписки из ваших писем, все страшно интересуются. Статьи твои запрещены. Выхода два: пусть будет подписано: Татьяна Толстая. Она ведь хотела тоже писать, или дай я пошлю государю цензоровать самому. Только вложи в статью побольше ЧУВСТВА, ты это так умел прежде, когда был художник; разбуди его — и забудь о всяком задоре и тенденции. Как ЧУВСТВО самое маленькое получает немедленно отголосок — это поразительно! Мужички самарские пришли и в восторге, что я их поместила; и я в восторге. Вчера писала Маше. Сашу всё лихорадит, остальные здоровы. Снег валит.

С. Т.

      Целую всех вас, кланяюсь Ивану Ивановичу. Что-то Ваня? Денег жертвованных всё прибывает; сегодня принесли узел с платьями и мешок с сухарями.

      Пусть Маша осторожнее разбирает платья, не с больных ли? Я всё держу в сарае» (ПСТ. С. 467 - 468).

      Умная и многоталантливая, как и отец, Татьяна Львовна, действительно, поддержала отца и на публицистическом фронте. Вообще «девочки», дочери, жившие и работавшие с отцом в голодной Бегичевке, стали в эти дни его не только деловой, но и моральной огромной опорой, о чём он, в числе прочих известий, не без радости сообщает жене в очередном письме, 19 ноября:

     «Известий о нас тебе теперь много с разных сторон, но хочется тебе написать, милый друг. Получили 3-го дня твои два письма нам [Вероятно, от 13 и 15 ноября. – Р. А.] и одно Ивану Ивановичу <Раевскому>. Во всех трёх мне слышна была горькая нота, и мне это было очень больно. Но дело в том, что тебе больнее, и я тотчас же хотел ехать к тебе. Но девочки советовали ехать всем вместе. И после совещания решили подождать ещё известий, но во всяком случае ехать к тебе всем, не откладывая, поручив здесь продолжение дела, кому можно.

    Девочки все три кашляют и в насморке, но в общем здоровы. Я совершенно здоров. Не сглазить, давно не было даже изжоги.

    Вчера я с вечера усердно писал статью, описывающую нашу деятельность, сегодня утром проснулся в 7-мь и писал, не выходя из комнаты. Пустая статья, но нужна тем, что сообщает другим приёмы заведения и ведения столовых. Она ещё не переписана, и едва ли к завтраму кончу. С Владимировым я ошибся и послал тебе какую-то другую рукопись. [По ошибке Толстой послал жене рукопись неоконченного рассказа «Кто прав?» - Р. А.]

     Потом в 10 часов поехал верхом по всем дальним столовым и проездил по прекрасной погоде до 5 часов. Положение становится всё напряжённее и напряжённее: проедаются последние средства, и количество совсем неимущих всё увеличивается. Главное топливо и праздность и мужчин, и женщин. Нынче пишу Владимирову о высылке нам лык для работы лаптей. Лён на днях получится. Знаменательный признак нужды, что по 3-м небольшим деревням в один день набралось охотников отдать на прокорм 80 лошадей, и приходят ещё и ещё просить взять лошадей. Отдают незнакомому человеку, неизвестно куда своих лошадей, и всё хороших, молодых. Очевидно, считают этот риск выгоднее верной погибели, если оставить у себя лошадь.

     В последнюю почту получено нами повесток на 3300 рублей. Твои, т. е. тобой собранные, пожертвования очень хороши. Поразительны 1500 аршин материи и комична вермишель. Её надо будет раздать в праздники. [Даже в 1909 г. Софья Андреевна вспомнила эти «20 пудов вермишели от купца Усова из Петербурга» (МЖ – 2. С. 232). – Р. А.] Материя же тоже поразительно нужна. Нынче я видел вдову с детьми, положительно голую. Только один мальчик может выходить. Я ещё не видел такой бедности.

     Таня написала нынче маленькое письмо в газеты, — не знаю, пошлёт ли, в котором она пишет, как устройство столовой, присутствие людей извне, посещения — ободряют людей. Это совершенно справедливо и очень заметно.

    Нынче Иван Иванович уехал в Данков, и мы одни. Теперь у девочек сидит Маргарита Ивановна <Мордвинова> и пьют чай, а я пишу. Матвей Николаевич <Чистяков> всё у нас. Я его не пускаю, и он ждёт, и нам полезен и приятен. Ну, пока прощай. Целую тебя и детей от Вани, через Сашу, Мишу, Андрюшу до Лёвы. Надеюсь скоро увидеться. Дай только Бог тебя найти здоровой. Надеюсь на мороз. Что-то даст завтрашняя почта, т. е. какие известия о тебе?

     Л. Т.» (84, 100 - 101).
    
     Статья Т.Л. Толстой в виде анонимного фельетона «Даровые столовые в деревнях» была опубликована в «Новом времени» от 20 ноября, № 5650. В мемуарах Софья Андреевна любовно цитирует некоторые строки этих добрых писем к ней дочери, давших Татьяне Львовне материал для статьи. Для примера, из письма 11 ноября:

    «Положение народа с каждым днём ухудшается, и приходится в каждой деревне открывать вторую столовую. Я думаю, что и по три открыть, и то не будет слишком много. Вчера ходила на ужин в свою столовую. Хозяйка очень проворная, отлично готовит и ласкова с детьми. Сидят крошки, матери их приводят и кормят — сами не едят. Все и весёлые, и довольные. Весело смотреть на эти обеды и ужины, и те, которые жертвуют на это деньги, были бы вознаграждены за это, если бы видели, как жертвованные деньги идут прямо на то, чтобы утолять голод людей» (Цит. по: МЖ – 2. С. 244).

     Или ещё, из письма Танюши маме от 17 ноября:

     «Присланные вами пожертвованный чай и сахар многих осчастливливают. Больные и старые очень радуются. Также и холстинки [мануфактура на шитьё одежд. – Р. А.]. Сегодня я отрезала одному вдовцу 4 аршина холстины девочке на рубашку, так он заплакал. Платье очень нужно. Третьего дня была я в одной деревне очень бедной, открыла там столовую и стала ходить по дворам узнавать, кто ходить будет в столовую. В одном дворе на семерых одни лапти и одна шуба и два рваных кафтана. Я спросила: “Как же дети в призрение [в столовую. – Р. А.] ходить будут?” Мужик взял девочку на руки, завернул полой полушубка и говорит: “А вот так и буду носить их”. Я отдала им свою шаль, так они пришли сперва в недоумение: не знали, как это принять, а потом, как всегда теперь, <как все> которым что-нибудь дашь, расплакались» (Цит. по: Там же. С. 246).

     Это было разрешением общих сомнений в ожидании социальной и политической катастрофы. Надо делать, по-Божьи, то, что должно… а что будет с разбойничьим гнездом по имени Россия и со всею лжехристианской цивилизацией — это не важно. Пусть будет так, как будет!

     Содержание очередных писем Л.Н. Толстого, от 23 и 24 ноября, продолжает тему столовых и иной помощи народу. Кроме того, из-за трудностей сообщения и чрезвычайной занятости, ознакомиться с очередными письмами жены и ответить на них Толстой не смог раньше 25-го. Поэтому здесь мы немного отступим от строгости хронологического принципа презентования переписки супругов. Приводим ниже тексты писем Толстого жене от 23 и 24 ноября, а уже после — письмо С.А. Толстой от 20 ноября.

     23 ноября:

     «Каждый день вижу тебя во сне, милый друг. Дай Бог, чтобы ты была здорова и спокойна. Мы все совершенно здоровы и изо всех сил бережём друг друга. Таня пишет страшный вздор: предвидеть ничего нельзя, а предвидеть дурное даже дурно.

     [ ПРИМЕЧАНИЕ.
       Т. Л. Толстая писала С. А. Толстой (почтовый штемпель 22 ноября): «Вчера заболел у нас Ив. Ив. и сегодня ещё лежит в жару. Богоявленский говорит, что грипп, но всегда страшно, когда старики заболевают» (Цит. по: 84, 102). Дочь Толстого беспокоилась не напрасно: в несколько дней простуда и воспаление лёгких убьют И. И. Раевского, а ещё через 19 лет – и самого Л. Н. Толстого. Грустно предвидеть дурное, но бывает, что и полезно. – Р. А. ]

    Наташа обещала приехать в воскресенье, и мы было решили, получив от неё самые свежие известия, ехать в Москву. Теперь болезнь Ивана Ивановича невольно задерживает нас. И дело нельзя бросить, и его, милого человека, которого я, чем больше с ним живу, тем больше люблю.

     Занят я очень. Статья моя о столовых, кажется, готова, но ещё не переписана. Надеюсь завтра выслать её тебе <«О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая»>. Ты просмотришь и пошлешь к <Павлу Александровичу> Гайдебурову [т.е. в газ. «Неделя», которую издавал Гайдебуров. – Р. А.]. Он всегда так желателен, а я его обхожу для «Русских ведомостей», совсем мне чуждых. Кроме того, он скорее других напечатает. Впрочем делай, как знаешь. Я вижу, что ты живёшь этим делом не меньше нашего. То писанье, то разговоры с народом, приходящим с разными требованиями и просьбами, то поездки — весь день полон.

     Нынче был исправник, льстивый человек, который будто представлялся. Завтра, говорят, приедет губернатор рязанский. Очевидно, их беспокоит наше присутствие.

  [ ПРИМЕЧАНИЕ.

  Уездный исправник по фамилии Праль был командирован для надзора за деятельностью народных кормильцев. Приехавший вслед за ним губернатор Рязанской губернии Дмитрий Петрович Кладищев соревновался с Пралем в сочинении ДОНОСОВ на «беззаконную» деятельность Толстого и его команды. Эти доносы, один из бессчётных позоров Российской Империи, были опубликованы в 1939 г. – Р. А.]

     Столовых открыто теперь 28, и всё просят открывать новые. Помощников никого ещё нет. Матвей Николаевич остаётся у нас, видя, что дела много, и хорошо и много помогает. Денег у нас тысяч 6, кажется, и мы на все покупаем хлеба. На днях был премилый человек, Протопопов, бывший моряк, стоявший со мною вместе на 4-м бастионе в Севастополе, а теперь Председатель Епифанской Земской управы. Мы ему поручили купить нам ржи. Завтра буду писать ещё. Теперь ждёт посланный с телеграммой в Клёкотки. Прощай, до свиданья, целую тебя и детей. […]

     Л. Толстой. […]» (84, 101 - 102).

     Николай Петрович Протопопов (1834 - ?) — один из тех людей на жизненном пути Льва Николаевича, о которых даже скудные уцелевшие сведения вызывают глубочайшую симпатию и уважение. Отставной капитан-лейтенант флота, в 1891 г. — уездный предводитель дворянства, он своим характером и нравственными качествами был похож на Ивана Ивановича Раевского. Раевский во всякой трудной ситуации в ходе борьбы с голодом, как вспоминал о нём сам Лев Николаевич: «…беспрестанно говорил злу: “Живые в руки не дадимся!”» (29, 261 - 262). Так и офицер Протопопов: воспринимал бедствие голода и сопротивление делу помощи правительственных чиновников, торгашей и стихийных обстоятельств — как ВЫЗОВ НА БИТВУ, в которой надо победить. 8 декабря 1891 г., в письме к А. А. Толстой, Лев Николаевич сообщал:

     «Я встретил у Раевского моряка Протопопова, с которым мы вместе были 35 лет назад на Язоновском редуте в Севастополе. Он очень милый человек, теперь председатель управы, хлопочет, покупает хлеб. Он очень верно сказал мне, что испытывает чувство, подобное тому, которое было в Севастополе. “Спокоен, т.е. перестаёшь быть беспокоен, только тогда, когда что-нибудь делаешь для борьбы с бедой”. Будет ли успех, не знаешь, а надо работать, иначе нельзя жить» (Л.Н. Толстой и А.А. Толстая. Переписка. – М., 2011. С. 465).
   
     И следующее письмо Л.Н. Толстого жене, от 24 ноября:

     «Сейчас 6 часов утра, 24-го. Пишу ещё. Вчера отослал письмо с вечера. Ив. Ив. всё в жару и очень беспокоен. Всё заботы об общих делах, а сидеть едва может. Написал однако письмо <своей жене> Элене Павловне.

     Сейчас отправляется отсюда в Тулу человек верный с письмами и с нашими деньгами, 6000, которые мы посылаем Писареву, чтобы положить в Тульский банк и выдавать за купленный хлеб, который будет приобретать вместе с земским Протопопов, председатель земской управы епифанской.

    Меня немножко мучает совесть перед Эленой Павловной, что я не известил её тотчас же <о заболевании Раевского>. Но вышло так, что, когда он 20-го вернулся из Данкова, не стоило посылать, казалось, что ничтожный грипп, который пройдёт, тем более, что на другой день он был совсем свеж и здоров утром и свалился опять к вечеру 21-го. 22-го мы ждали перерыва, чтоб он сам написал. И вот послали только 23-го. Он сам написал письмо Элене Павловне. С большим трудом. […] Нам будет легче, когда она будет здесь. Богоявленский каждый день бывает и не находит ничего опасного. […]

    Мы все совершенно здоровы и были бы бодры, если б эта болезнь и хозяина, и дельца главного, и милого и дорогого человека не подавляла нас. Целую тебя и детей.

     Л. Т.» (84, 103).

    Екатерина Ивановна Раевская (1817—1899), мама Ивана Ивановича, рассказывает в воспоминаниях обстоятельства роковой простуды сына:

    «Погода была отвратительная, и сын, проводив жену и детей обратно в Тулу, несмотря на уговоры жены остаться дома и отдохнуть, захотел непременно ехать на экстренное земское собрание в уездный наш город Данков. Там спорил, горячился и на следующий день с температурой в 40 градусов проехал сорок вёрст в открытых санях, при страшном ветре, прозяб дорогой и слёг, чтоб более не вставать...» (Раевская Е. И. Лев Николаевич Толстой среди голодающих // Л. Н. Толстой. — М.: Изд-во Гос. лит. музея, 1938. — [Т. I]. — С. 386).

     Настало время для письма С.А. Толстой от 20 ноября.

     «Спасибо тебе, милый друг Лёвочка, за письмо и статьи. Вчера вечером собрались у меня Грот с женой, <сестра> Лиза с Машей <Колокольцовой?>, Наташа с Вакой [брат С. Н. Толстой, Владимир Николаевич Философов. – Р. А.], и я им прочла вслух. Все очень заинтересовались повестью и очень пожалели, что дальше нет. — Хорошо кур ловят, очень картинно. — Разумеется, ясно, к чему клонит рассказ; и ты видно хочешь, чтоб ВИНОВАТЫХ не было. Но чувство проскочит невольно настоящее, КТО именно прав.

     О коротенькой статье я такого мнения: как отчёт — не довольно полный и ясный; как статья — не довольно интересна и чувству ничего не говорит. Так что она не удовлетворяет. Прости, что говорю тебе это.

     Гротовская твоя статья запрещена бесповоротно. Был у меня Оболенский, совсем неправда, что ему запретили «Сборник»; ему только статью его о «Сборнике» запретили, и он очень ждёт и расчитывает на обещанное тобою. Тут и дочери его и жена.

     Приезд Лёвы меня очень оживил и стало легче и веселей. Впрочем, главное хорошо, что все дети выздоровели; Ваничка сегодня ГУЛЯЛ в первый раз; дня через два и Сашу выпущу.

     Вчера возила <гувернантку> Лидию к <доктору> Флёрову: у ней желудочно-нервное расстройство, дал он ей Емс и валерьянку. Он удивлялся на мою худобу и спросил и о моём здоровье. Я ему рассказала, как и что. Он говорит: «пять доз спокойствия, три дозы молчания вообще, и абсолютного молчания на холоде, а то катарр лёгких и тогда беда». Он меня, впрочем, не слушал и не стучал, я не хотела. Эти два дня мне опять похуже, т. е. не спится, одышка, пот, слабость и нервность. Теперь даже опять лучше, потому что не двигаюсь второй день.

    Мне неприятно было, что вы Лёву и Наташу послали как будто адвокатами, чтоб они исследовали, как я отношусь к вашему возвращению. Ведь это же видно — их дипломатия. Какая может быть дипломатия между нами? Вот я понимаю Таню. Она пишет: «нужно вам меня, всё брошу, приеду сейчас же». Иногда мне и приходило в голову, чтоб её выписать, помочь мне. Очень было трудно и страшно грустно во время болезни детей. — Я, таки, расчитывала, что тебе станет хоть немножко жаль меня и ты приедешь меня проведать. Но и опять ошиблась. Девочек же мне не хотелось отрывать от дела; да думала, что телеграммой испугаешь и дорого она стоит, а писать, чтоб приезжали помочь, — пока дойдёт письмо и пока приедут — бог даст все выздоровеют. Так и вышло. Теперь же я наладила и жизнь свою, и дела, и сердце. Мне никто НЕ НУЖЕН. — Пусть все живут при деле. Дело во всяком случае несомненно прекрасное и полезное. Я всей душой ему сочувствую и помогаю, чем могу.

     Сказал ли ты Писареву, чтоб он на данные ему мною 3000 рублей был так добр и купил бы ржи на ваши столовые? Надо ему написать, если вы его не видали. Пожертвования пошли гораздо тише; вероятно, и совсем прекратятся; кто хотел, дал. — Большую часть я отдам Лёве; там нужнее всего помощь и нужда ужасающая. Лёва пригласил с собой старшего брата Цингера и ещё едет с ним наш Иван Александрович, если мать пустит. Он был тут. — Мне страшно за Лёву, и за его нервы, и за здоровье, и за молодость в таком обширном практическом деле; но думаю, что он делает хорошо, что едет. — Без него опять опустеет тут и будет грустнее. Да что делать, — такие времена.

     Сегодня не пишу Тане; всё равно все прочтут, а очень её благодарю за письмо и всегдашнюю заботу обо мне. Если ей много писать, пусть не устаёт ещё МНЕ много писать, я довольствуюсь и короткими, лишь бы частыми извещениями о всех вас. Верочке напишу отдельно. Машу целую и всех вас. Маша, я думаю, счастлива, что К НАСТОЯЩЕМУ делу примкнула. Наташа мало о вас рассказала.

     Так вот, Лёвочка, попроще со мной, пооткровеннее и подобрее надо быть, я только одного прошу. — А что я ХОЧУ, что мне НУЖНО, — право, опять того же: попроще, подобрее и чтоб вам же всем было хорошо.

    С. Т.» (ПСТ. С. 468 - 470).

    Текст письма, в особенности же эмоциональное его завершение, доказывает, что, как ни отрицай этого Соня, а дипломатия в отношениях с нею была нужна. Она могла быть — и раздражённой, и подозрительной, и по-своему мстительной. Это доказывает самая судьба ошибочно, вместо статьи о столовых, посланной Львом Николаевичем рукописи с наброском “семейной” по сюжету повести «Кто прав?». Как показалось Соне, сюжет подразумевал развитие темы любовных отношений “испорченного половым грехом” мужчины с юной, “невинной” девушкой — что сблизило его в глазах Софьи Андреевны не только с ненавистной «Крейцеровой сонатой», но и с собственной её судьбой. И она совершает акт своего рода мазохистского (мучительного ей самой) мщения: устраивает, пусть и в семейном кругу, но ПУБЛИЧНОЕ ЧТЕНИЕ чернового наброска — с обсуждениями и пр. А также делает ряд собственных, отдающих паранойей, выводов о возможном продолжении и завершении сюжета. Эта выходка имела для Софьи Андреевны больше негативных последствий, нежели для Толстого. Автор воспользовался “тучками на горизонте” нового семейного скандала как поводом для себя — чтобы отложить это художественное писание, слишком обременявшее его в Бегичевке, в условиях множества практических проблем помощи голодным. К сожалению, позднее он, хоть и планировал вернуться к рукописи, но так и не вернулся… А вот жена Толстого “пережёвывала” в себе негативные собственные впечатления от… того, чего и не было в черновике повести, но что ПРЕДСТАВИЛОСЬ ей — практически до конца жизни. Присовокупив эти впечатления к таким же — от «Крейцеровой сонаты». Не без влияния отрывка «Кто прав?» она создаёт собственную повесть с характеристическим названием «Чья вина?» — в которой, разумеется, виноват во всём муж, мучитель и убийца жены умной, талантливой, во всём невинной, но глубоко несчастной с похотливым и ревнивым мужем. Эта повесть считается “зеркальным” ответом Софьи Андреевны на «Крейцерову сонату», но не с меньшим основанием её следует считать и ответом на НЕНАПИСАННУЮ Толстым повесть «Кто прав?».

     На деле, судя по черновикам уже 1893 года, когда Толстой пытался продолжить писание повести, замысел его был значительно шире: он в острой форме поднимал столь близкую для голодных лет тему барской «благотворительности» народу — в условиях чудовищного неравенства положений, поддерживаемого эксплуатацией и ограблением этого самого народа. Характерен и эпиграф Толстого, взятый из евангелия: «Аще не будете, как дети, не внидите в Царствие Небесное» (Мф., 18: 3). Судя по этому эпиграфу и по фиксируемому исследователями в Дневнике Толстого “рабочему” названию повести «О детях», Толстой «хотел поставить в ней вопрос: кто прав — дети, которые забывают о том, что они “господа”, беззаветно отдаются помощи голодающему народу и входят в непосредственное общение с ним, или их родители, пытающиеся свести всё к расчётливой и “приличной” благотворительности. Как и в статьях о голоде, Толстой в этом рассказе намерен был осудить господ, равнодушных к народу и прикрывающих это равнодушие лицемерной маской заботы о “меньшом брате”» (Опульская Л.Д. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1886 по 1892 год. – М., 1979. – С. 250).

     25 ноября Толстой отвечает сразу на два письма Софьи Андреевны: от 17 и от 20 ноября.
      
     «Вчера, 24-го, получили твои два письма, милый друг. Ты напрасно меня упрекаешь в дипломатии: не дипломатия, а дело такое, что я, зная тебя, знаю, что ты будешь скрывать всю тяжесть своего состояния, а нам лучше знать. И, разумеется, всё брошу и приеду к тебе, и буду жить с тобой не с упрёком, а с радостью. Я совсем собрался ехать к тебе на той неделе, после получения тех писем, но девочки не пустили, просили подождать, а тут заболел Иван Иванович.

     Вчера вечером, в 10, приехала <жена Раевского> Элена Павловна. Она и не уезжала в Москву; говорит, тоска была и не хотелось уезжать. Ему не лучше. Называют это инфлуенцой, а это горячка по-старинному. Лежит в жару, 39° почти, бредит, тяжело дышит. Богоявленский тут постоянно, и говорит, что опасного нет. Но нам всё время страшно и жалко и его и Элену Павловну. […]

      Вчера получили опять пожертвований тысячи на 2 с лишком и письма. Столовые расползаются как сыпь. Теперь уже 30, и идут хорошо. Я вчера вечером посетил две; трогательно видеть, как ребята с ложками бегут толпою. Попался нищенка мальчик из чужой деревни. Его пригласили и накормили, и спать положили в столовой.

    Послал я тебе нечаянно начало повести. Ты не угадала, — хотя всегда угадываешь, — к чему клонит. Спиши и пришли мне, если я прежде не приеду. Приеду же я, как только поправится Ив. Ив.

     Вчера, прочтя твои письма, страшно захотелось тем сердцем, которое ты во мне отрицаешь, не только видеть тебя, но быть с тобою.

     Статью мою, гротовскую, пожалуйста возьми в последней редакции без смягчений, но с теми прибавками, которые я просил Грота внести, и вели переписать, и пошли в Петербург Ганзену и Диллону, и в Париж Гальперину. Пускай там напечатают; оттуда перейдёт и сюда, газеты перепечатают. Адресы Гальперина, Ганзена и Диллона сейчас впишу, если они найдутся у Тани; а если нет, то пошли к Лескову (его адрес в «Русской мысли»), он отдаст и Ганзену, и Диллону, а Гальперина можно узнать через Рише. A Рише знает Грот.

    […] Мальчикам Раевским скажи, что теперь, 9 часов утра 25, температура 38,8. Пульс хорош. Это слова Богоявленского. Элена Павловна говорит, что если им очень хочется приехать, то она не запрещает этого, но никак не вызывает их» (84, 104 - 105).

     Имперская Россия, что называется НАРВАЛАСЬ сама со своими запретами — и не в последний раз! Получив жёсткое цензурное запрещение для публикаций статьи «О голоде» в России, Толстой справедливо и разумно прибег к помощи представителей свободного и цивилизованного мира. С учёным-физиологом и масоном (парижская ложа «Космос») Шарлем Рише (1850 - 1935) Толстой успел познакомиться через Н.Я. Грота в августе 1891 г. (конечно же, его заинтересовали антивоенные взгляды Рише). На писателя, переводика с русского на французский Илью Даниловича Гальперина-Каминского (1858 - 1936) Толстой оттого и рекомендовал жене выйти через Рише и Грота, что лично с ним на тот момент знаком не был. Зато хорошо знал Толстой Петра Готфридовича Ганзена (1846 - 1930), агента в России «Датской телеграфной компании», большого поклонника русской литературы, с середины 1880-х гг. переведшего ряд его сочинений на датский язык. Желая первым заполучить Послесловие к «Крейцеровой сонате», он в 1890 г. приехал к Толстому лично в Ясную Поляну и, с разрешения автора, переписал для себя текст Послесловия. А Толстой после этого… отобрал у него готовый список и сделал в нём, что было для писателя весьма обыкновенным, гигантское количество поправок. После, кажется, ПЯТОГО списка бесплатный переписчик наконец что-то понял и уехал восвояси — очень расстроенный, но и очень зауважавший не только литературные таланты, но и житейские ум и сообразительность своего русского кумира. Наконец, Эмилий Михайлович Диллон (E. J. Dillon, 1854—1933) — англичанин, доктор восточных языков и литературы, живший в 1880-х и 1890-х годах в России, сильно обрусевший. Так же был переводчиком книг Толстого (включая «Крейцерову сонату» и Послесловие к ней) — разумеется, на английский язык… а также постоянным корреспондентом газеты «Daily Telegraph», представлявшим для читателей этой газеты события российской действительности. С Толстым успел познакомиться в декабре 1890 г., так же при личном визите в Ясную Поляну. С его переводом статьи Толстого «О голоде» будет связан неприятный скандал, о котором мы расскажем в соответственном месте нашей книги.

* * * * *
     Итак, участь Ивана Ивановича Раевского решалась в эти дни в Бегичевке роковым образом — по сочетанному влиянию ряда негативных факторов, не последним из которых было отсутствие доступа к более качественной медицине, нежели та, которую олицетворял в себе волостной лекарь Богоявленский. Именно тогда, когда Лев Николаевич особенно сблизился со своим старым, но никогда прежде не близким знакомым — узнал его сердце… И это сердце отсчитывало в эти мрачные ноябрьские дни последние удары: совершенно как и сердце Л.Н. Толстого, в такие же ноябрьские дни, через девятнадцать лет.

      Потеря Раевского и нарастающая угроза здоровью жены, заждавшейся его в Москве и измучившей себя этим ожиданием — обстоятельства, проложившие как психологический, так и внешне-биографический рубеж в эпистолярном диалоге супругов Толстых.

     Фрагмент Первый 34-го Эпизода нашей аналитической презентации близится к завершению. На очереди — последние три письма супругов: письма от 21 и 26 ноября С.А. Толстой и письмо от 28 ноября (перед самым отъездом из Бегичевки) Льва Николаевича Толстого. Приводим их тексты ниже в хронологическом порядке.

      С.А. Толстая, письмо от 21 ноября:

     «Мне ужасно совестно, милый друг Лёвочка, что я так дурно на вас действую. Ты пишешь <19 ноября>, что во всех моих письмах горькая нота. Я думала, что моё письмо к Ивану Ивановичу очень холодно и поскорей написала ему другое, а письма к вам я не помню. Очень я не ровна, и я, право, воспитываю себя, и всё лучше и лучше живу и привыкаю к своему положению. Но что-то во мне надломилось, и этот надлом подчас заставляет меня метаться, тосковать и мучить себя и других. Многому этому виною и голод народный, и положение всех нас в этом году. Тут грозят со всех сторон такими ужасами, что спать спокойно  нельзя. Завтра я покупаю на десять тысяч золота, чтоб было с чем пережить то смутное время, которое предсказывают. Сейчас был Дунаев, он болен и взволнован хуже меня.

     Ты пишешь, что вы хотите все приехать ради меня. Пожалуйста, не ездите ради меня. Взад и вперёд ездить очень утомительно, особенно всем; теперь же девочки кашляют, им немыслимо ехать. Кроме того поступают пожертвования, некоторые вещи не получены, некоторые столовые едва возникли. Вам, вероятно, совсем теперь не следует уезжать. Подождите ещё, из-за меня одной бросать стольких, пожалуй, что не хорошо.

     Ведь всё это я вижу и понимаю, и гораздо даже справедливее мне одной хоть вовсе погибнуть, чем оставлять погибать многих. Но я совсем не погибаю. Сегодня приходили дети Грота и Наташа Оболенская [Наталья Леонидовна Оболенская (1881 - 1955), дочь Е. В. Оболенской. С 1905 г. замужем за Хрисанфом Николаевичем Абрикосовым. – Р. А.], играли в игры, очень были веселы, и Саша и Ваничка были в восторге. Оба они нынче утром гуляли и немного прокатились в санках; три градуса мороза и снежок шёл. Андрюша с <гувернёром> Borel’ем были на Патриарших прудах, на коньках катались, а Миша ходил и ездил со мной; с большой болью, но я его наказала за две единицы и на коньки не пустила. Он тут, дома, с Гротами катался и легко он веселится. Лёвы всё дома нет и всё он ворчит на ту же тему объеданья и баловства, но я всё-таки рада, что он тут. Не знаю ещё, когда он едет. […] Во всяком случае вам ехать сейчас не надо, распределите хоть то, что послано. Пусть девочки подождут выезжать вообще с кашлем, столько воспалений в лёгких! Вот если б такой человек, как Матвей Николаевич <Чистяков>, вас мог заменить, — можно бы спокойно уехать, а то на кого вы всё оставите?

     Сегодня получила из Берлина газету «Welt», и в ней с большим уважением и сочувствием перепечатано моё письмо и следует воззвание к немцам с указанием моего адреса о пожертвованиях с их стороны. Сегодня из Мюнхена получила 50 рублей и из Женевы 13 рублей и пишет: «vous demandez avec une grace si touchante» [вы просите так трогательно.] И чем я так угодила в этом простом письме, — не понимаю! А отзывы о нём удивительно симпатичные.

     Как вспомню, что вы вдруг будете все тут — и для меня — меня ужас берёт. И вдруг ты ещё захвораешь, и Маша не будет знать, куда приткнуться, и Таня молчаливо мне будет упрекать. Не надо, не надо, не ездите; ваше дело стоит моей временной скуки, и не ставьте меня в то положение, что я буду сама себя съедать упрёками за то, что оторвала вас от здоровой жизни и хорошего дела. Целую вас всех.

     С. Т.» (ПСТ. С. 470 - 472).

     …А между строк читается: «Пожалуйста, пожалуйста, поскорее приезжайте!»

        Толстой умел хорошо читать между строк. Её настроение жертвы во имя «великого общего дела» — не могло нравиться ему. И он готовил отъезд — на время, когда пойдёт на выздоровление его новый бесценный друг… Судьба, однако, распорядилась иначе.

       Следующее по времени написания, и заключительное в данном Фрагменте письмо С.А. Толстой, писано было в роковой день смерти И.И. Раевского, 26 ноября:

        «У нас у всех такая паника, милые друзья, по случаю тревожных известий об Иване Ивановиче, что никто ни о чём другом не может ни думать, ни говорить. Как ужасно быть так далеко от всех вас. Бедный Петя в ужасном положении. Сдержанный, бледный, он ничего не говорит, но так и видно, каково у него на душе.

     Неужели плохо? Неужели плохо только от жара без осложнений? Если же воспаление в лёгких, поставьте скорей ПИЯВКИ; такому сангвинику, как Иван Иванович, это не может быть вредно, а только хорошо. При первой возможности, умоляю вас, пожалуйста, Таня, телеграфируй мне опять.

     И как Елену Павловну жаль, сколько ей сердечной тревоги! Не смею слова сказать теперь об отъезде вашем, но умоляю, приезжайте, как только будет возможность, т. е. когда всякая опасность минует.

     У нас все здоровы, сегодня Ваничка упал в корридоре и очень меня испугал, но теперь совсем ничего, идём обедать.

     Сейчас вечер, принесли твои два письма, милый друг Лёвочка. Меня немного успокоило, что вчера утром было 38 и 8; следовательно, не 40, и есть надежда, что болезнь, ожесточившись сегодня, судя по телеграмме, переломится и пройдёт. У дяди Кости была инфлуенца, он сегодня был, говорит, жар был страшный, он похудел, но здоров. Захарьин говорит: “никакой ИНФЛУЕНЦЫ нет, есть простуда, берегитесь её и ничего не будет”.

     Только бы, Бог дал, выздоровел Иван Иванович и ещё никто не захворал. Берегись, милый Лёвочка, и девочек не пускай рисковать ничем. Боже мой, когда же я увижу всех вас! Теперь ещё жутче стало. […] Мы позвали Петю Раевского до отъезда его, чтоб показать твои письма и ободрить его, бедного. Вероятно, вы послали телеграммы во все стороны, оттого что жар к ночи стал сильнее и вы все перепугались. Дай Бог, чтоб это был кризис к лучшему.

     Если вы все мной интересуетесь, то я положительно стала поправляться. КРАСНЫЙ ШАР, выпустив весь свой дух, стал опять надуваться, а приедете все, то вовсе оживу. [«Шуточное сравнение меня с шаром, которое Лев Николаевич любил повторять». - прим. С.А. Толстой.] Только бы опять что меня не подкосило. Тогда не скоро справишься, а чувствуешь себя всё-таки центром и даже нужным для семьи моих малышей четырёх. И право, я вас всех так горячо люблю, что и всем вам холоднее покажется на свете без любви моей. Всех вас, по одному, себе представляю с восторгом, что скоро увижу. Ничего не посылаю сегодня девочкам. Выехать не могла по разным причинам, да и совестно посылать фривольности в дом, где серьёзное горе. Целую вас всех нежно. Посылаю письмо Вере от матери и ещё какое-то о пожертвованиях. — Сейчас было письмо от Сони, они все здоровы. Илья ещё не возвращался.

      С. Т.

      Что-то все девочки, как им, я думаю, грустно и жутко и за Ивана Ивановича и за тебя, Лёвочка» (ПСТ. С. 472 - 473).

     Мама Ивана Ивановича, Екатерина Ивановна Раевская, пишет в своих воспоминаниях о гибели сына следующее:

     «Скончался он 26 ноября 1891 г. Потеря громадная для вдовы, детей, для всего нашего семейства, скажу даже, для всего края. — Нет такого мужика, который бы не говорил: «Хотел идти просить Ивана Ивановича, да вот их нет!»

     Увидя Льва Николаевича, я зарыдала...

     — Большое вам горе, — сказал он сочувственно.
     — Не первое, — рыдала я.
      — Хорошую жизнь прожил он...

     Ответить не могла... меня душили слёзы.
 
     Когда невестка моя Елена Павловна Раевская была у нас в первых числах ноября, видя, какую тоску на меня и на дочь наводит голодный год, она сказала: “я сама не знаю, куда от тоски деваться. Мне всё кажется, что надвигается на нас какая-то каменная стена, готовая на нас обрушиться и нас всех раздавить”.

      СТЕНА ОБРУШИЛАСЬ!»

      (Раевская Е. И. Лев Николаевич Толстой среди голодающих // Л. Н. Толстой. — М.: Изд-во Гос. лит. музея, 1938. — [Т. I]. — С. 386).

      С таким же надрывным, смертным ужасом пережила и Софья Андреевна известие о смерти Раевского — настигшее её в одной из телеграмм (вероятнее всего, от дочери Татьяны), прежде, чем успел сообщить в письме Лев Николаевич. В мемуарах она пишет о тех днях:

      «Меня эти две смерти — Дьякова и Раевского — повергли в полное отчаяние. Мне стало ясно представляться, что умрёт и Лев Николаевич» (МЖ – 2. С. 237). Ужас только увеличивала простудная эпидемия в Москве, которой переболели осенью 1891-го все младшие дети Софьи Андреевны.

      В Дневнике под 26 ноября потрясённый утратой Лев Николаевич записывает мужественно и кратко: «Он умер в 3 часа, мне очень жаль его. Я очень полюбил его» (52, 59).

      И это последняя запись в Дневнике Льва Николаевича в это пребывание его в Бегичевке. Только одно маленькое благо и было в трагическом исходе болезни Раевского: Лев Николаевич мог больше не ждать, получая из Москвы тревожившие его письма жены, а немедленно, и с дочерьми, выехать к ней, в заслуженный отпуск. 29 ноября Толстой ненадолго покидает Бегичевку, а накануне, 28-го, пишет одним душевным порывом прекрасный некролог в память ушедшего друга и — заключительное в данном Фрагменте — письмо жене, такого содержания:

     «Ты уж знаешь страшное событие. Теперь 12 часов ночи 27-го, полон дом наехавшими родными... Теперь 11/2 суток, что он умер. Умер он легко, без страданий — инфлуэнца, перешедшая на лёгкие. <Сын его> Ваня застал его, но уже без памяти. Элена Павловна страшно жалка, также и дети.

      Сейчас получил и твоё письмо… Мы все совершенно здоровы и желали бы пробыть здесь несколько дней после похорон, чтобы не было того впечатления людям, что всё дело оборвалось и кончилось со смертью Ивана Ивановича. Я говорю: желали бы, но всё будет зависеть от твоего мужества. Я понимаю, что тебе страшно жутко, но вместе с тем не могу не видеть, что нет никаких оснований для беспокойства. — Всё решится само собою. Одно знаю, что люблю тебя всей душой и стремлюсь тебя увидеть и успокоить.

     Нынче Таня сестра пишет Вере, что в Петербурге слух прошёл, что мы уезжаем, и что ропщут, говоря, что нельзя оставлять дела, на которое сделаны такие пожертвования. — И действительно нельзя. Теперь на время здесь остаётся Матвей Николаевич; но он не может один вести дело. Но впрочем всё обсудим вместе спокойно и любовно.

     Посылаю тебе статью о столовых <«О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая»>. Мне хотелось не обидеть Гайдебурова, который прислал тоже пожертвования из своей газеты и скромно писал Тане: за что ваш батюшка меня забыл? Но я готов согласиться и с тобой и отдать в «Русские ведомости». — Ты прочти её, исправь, перепиши (можно и не переписывать), впиши пожертвования твои и Танины и приложи. Если что-нибудь не ладно или задержка выйдет в чём-нибудь, то мы подъедем, и я поправлю.
 
     […] Мне ужасно жалко его. Я очень, очень его полюбил. И не могу простить себе, что я так не понимал его прежде. Но зато как нам радостно, молодо, восторженно было часто последнее время вместе быть и работать. Я начал было нынче несколько слов о нём написать и хотел напечатать, и потом раздумал. Впрочем, не знаю.

     Ну, до свиданья, целую тебя и детей. […] Л. Т.» (84, 105 - 106).

     В воспоминаниях «Моя жизнь» Софья Андреевна сообщает:

    «От 30-го ноября до 9-го декабря Лев Николаевич и дочери мои погостили со мной в Москве. Радость свиданья была большая, но продолжалась недолго. Мы оба чувствовали, что смерть Ивана Ивановича Раевского нас теснее связала с делом кормления голодающих и ГЛАВОЮ этого дела остался один Лев Николаевич» (МЖ – 2. С. 237).

    «Я не могу выскочить из колеса, в которое попал, и колесо это вертится всё быстрее» — писал Л.Н. Толстой около 6 декабря 1891 г. М.Н. Чистякову (66, 105). Уже 9 декабря он выезжает обратно на место своего христианского служения — в голодную Бегичевку. С 11 по 26 декабря следует Второй Фрагмент данного Эпизода переписки Л.Н. и С.А. Толстых, к презентованию и анализу которого мы теперь и приступаем.

                Конец Первого Фрагмента 34-го Эпизода.

                ___________________


                Фрагмент Второй.
                РАСПРЕДЕЛИТЕЛЬ БЛЕВОТИНЫ
                (11 – 26 декабря 1891 г.)

       О кратком своём московском отпуске Л.Н. Толстой записал 19 декабря 1891 г:

       «За это время был в Москве. Радость отношения с Соней. Никогда не были так сердечны. Благодарю тебя, Отец. Я просил об этом.  Всё, всё, о чём я просил — дано мне.  Благодарю Тебя.  Дай мне ближе сливаться с волею Твоей.  Ничего не хочу, кроме того, что Ты хочешь» (52, 59).

     Эти строки — дополнительное свидетельство того, что вовлечённость Л.Н. Толстого в помощь голодающим, как мы это и показали выше, во вводно-теоретической части данного, Тридцать Четвёртого Эпизода нашей книги — не была отступлением его от христианского восприятия денег и капиталов, богатства как абсолютного зла, но была своего рода СИСТЕМНЫМ СОСТОЯНИЕМ: уступкой тем нравам рабов мамона и золотого тельца, которые в общественном сознании лжехристианской (церковно-православной) России по сей день лишь отчасти смягчаются, но не религиозной верой (ибо ложная вера беспомощна), а работой первобытных альтруистических бессознательных программ человека как общественного животного. Толстой, разумеется, не пользовался понятием системности, но своё положение осознавал по существу именно как такое сложно-системное состояние участия в необходимом деле, которое нельзя было совершить одному, а только с участием поклонников мамона и тельца, лучше всего понимающих именно «язык денег». Когда давний знакомый его, толстовец-землероб Аркадий Васильевич Алёхин (1854—1918) попросил “дорогого учителя” в письме указать ему тот “пост”, то поприще, на котором он мог бы быть полезен и нужен в деле помощи голодающим, Толстой в ответном от 11 декабря письме поделился результатами своих новейших рефлексий и свежеприобретённым опытом. По его мнению, такому, по случаю голода, служению, открыты три пути:

     «Одно решение, единственно истинное, это то, чтобы пойти служить голодающим одною своею жизнью, т. е. не пользуясь ни своими, ни чужими деньгами, стать ниже голодающих — иметь, есть меньше их и всё-таки служить им. Это решение несомненно верное и говорить про него нечего, надо исполнять его. И выбирать место тут не к чему. Если кто готов отдать жизнь за друга своя, то жизнь одна и отдать её недолго и нетрудно. Везде можно и равно.

     Другое решение то, чтобы, считая свою жизнь хорошею, правильной, продолжать её, не изменяя, вследствие исключительных условий голода. Для того, чтобы принять это решение, необходимо не сомневаться в том, что то, что ты делаешь, и есть то самое, что хочет от тебя Бог. Решение это НЕ несомненно. Я пытался принять его, но не выдержал. Вы то же испытываете, желая связать деятельность свою с голодающими. Всегда страшно: не требует ли чего от тебя особенного это исключительное положение.

     Третье решение то, чтобы придти в середину людей нуждающихся и, так как естественно помогать людям тем, чего они требуют — голодающим пищей, а пищу нельзя иначе получить, как деньгами, то, несмотря на сознание греха денег, стать посредником между богатыми и бедными, не боясь самому изгваздаться по уши в нечистоте, связанной с деньгами. Решение это очень сомнительное. Я никак не думал, что изберу его. Но неизбежно был приведён к принятию его, и вот барахтаюсь в условиях, исполненных соблазна и греха, но чувствую, что не могу пока избрать первого решения, не могу, не имея силы духовной; не могу и избрать второго — оставаться безучастным» (66, 108 - 109).

     Слово ПОСРЕДНИК здесь особенно значимо. Оно характеризует активное и продуктивное, деятельное (мужское) начало в системном положении Л.Н. Толстого по отношению к двум состояниям рутинным, беспомощным: с одной стороны, городской (торгашеской, интеллигентской и иной) сволочи, могущей быть полезной голодным крестьянам только скоплением в городах продовольствия и денег, которые прежде и были забраны у этих крестьян и свезены в города; с другой же стороны — крестьянам, для которых рутина производственных и рыночных отношений и ряд «сословных» ментальных и психологических особенностей делали самостоятельное спасение от голода невозможным.

      Великорусский пахарь взывал о помощи. Регулярно переЖИРавшие города (вспомним кстати «Первую ступень»!) стали с того зова чувствовать себя хреново, наконец совершенно заболели совестью и — обблевались. В письме приблизительно от 23 ноября другому духовному единомышленнику, И.Б. Файнерману, Лев Николаевич, выражаясь весьма аппетитно и образно, констатирует, что volens nolens он «оказался распределителем той блевотины, которою рвёт богачей» (66, 94). И чувствовал себя должным не выходить из этого положения.

     Это чувство долга разделила с Толстым и верная спутница жизни, Софья Андреевна, не отступавшая от своего участия в общем деле помощи голодающим — несмотря на устойчивые симптомы расстройства здоровья:

     «Я всё время тогда хворала, у меня делались удушья и сильным сердцебиением, шла постоянно кровь то носом, то горлом, и нервы дошли до крайнего расстройства. Но я не унывала, трудилась, выезжала, занималась детьми» (МЖ – 1. С. 237). Лечить сытую и обыкновенно сонную городскую совесть потребовалось в эти дни и ей…

      Конечно, получив то, что ей особенно желалось: свидание с мужем в Москве, - она почувствовала себя лучше, тем дав понять Льву Николаевичу, что наступили для него срок и возможность вернуться в Бегичевку. Он и сделал это, как только счастливо определилась судьба его статьи «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая» (слово «голод» стало в те дни нецензурным для печати). 10 декабря статья вышла в свет в сборнике «Помощь голодающим», изданном «Московскими ведомостями». Она привлекла восторженное внимание молодого А.П. Чехова, в письме к А.С. Суворину от 11 декабря хвалившего статью и автора её в таких выражениях:

      «Толстой-то, Толстой! Это, по нынешним временам, не человек, а человечище, Юпитер. В “Сборник” он дал статью насчёт столовых, и вся эта статья состоит из советов и практических указаний, до такой степени дельных, простых и разумных, что, по выражению редактора “Русских ведомостей” Соболевского, статья эта должна быть напечатана не в сборнике, а в “Правительственном вестнике”» (Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 тт. Письма. Т. 4. М., 1976. С. 322 - 323).

     Толстой же, покончив дела и публициста-практика, и отца-воспитателя, и мужа-успокоителя, ещё днём ранее, 9 декабря, выехал из Москвы. И он был счастливее по пути в вечно нищую и депрессивную российскую провинцию, нежели Софья Андреевна, остававшаяся в Москве, в условиях сытой роскоши, с штатом прислуги и многочисленными помощниками. Накануне отъезда, в письме от 8 декабря к А.А. Толстой, он выражал уверенность, что следующий месяц, который он проведёт в работах для голодающих, «будет один из самых счастливых» — «не счастливых весёлых, а счастливых значительных и удовлетворяющих» (66, 107). Конечно же, он оказался прав!

     Через два дня, 11 декабря, он уже писал жене первое в данном Фрагменте переписки послание (открытое письмо), остановившись на ночь в 18-ти верстах от Бегичевки, на хуторе Молоденки (Епифанский уезд), у не близкого, но зато давнего приятеля, Петра Фёдоровича Самарина (1830 - 1901), послужившего Л.Н. Толстому прототипом для предводителя дворянства в «Анне Карениной» и Сахатова в «Плодах просвещения».

     Вот полный текст открытки:

     «Пишу из Молоденок, куда мы прекрасно (чудная дорога и ночь, так что езда была удовольствием) доехали. Не успел написать тебе, и тоскливо всё о тебе. Тем более, что Таня сказала, что у тебя шла кровь носом. Неужели опять было дурно? Без ужаса не могу подумать, как тебе одиноко одной. Надеюсь, что и не будет припадков и, если будут, то ты с мужеством перенесёшь их. Насколько тебе нужно для мужества сознание моей любви, то её, любви, столько, сколько только может быть. Беспрестанно думаю о тебе и всегда с умилением.

    Надеюсь, что письмо это придёт раньше обычной почты. Целую тебя, детей. Поклон всем.

    Л. Толстой» (84, 107).

    Письмо следующего дня, 12 декабря, уже из Бегичевки, буквально даёт почувствовать, насколько оперативно и мощно включился Л.Н. Толстой в разрешение текущих вопросов и проблем — словно специально дожидавшихся его возвращения и не давших ему никакого отдыха с дороги. Ему некогда оказалось писать большое письмо жене, и, как повелось уже в таких случаях, он сделал приписку к письму дочери Тани: даже не на самом её письме к матери, а на обратной стороне приложенного к нему одного из множества в эти дни крестьянских прошений: обращения поселенцев из села Кеми о содействии их передвижной библиотеке.

     Вот полный текст этой приписки:

     «Очень я занят практическими делами — нынче была отправка лошадей и приготовление к прокормлению лошадей на местах, на барде, при винокуренных заводах. Не знаю, как удастся. Кроме того, много дела, которое делаешь дурно — прямой помощи страдающим. Нынче, например, был в доме, где мать, внук 10 лет и мужик, все середь дня лежат на печи, а в комнате дух виден, и топить нечем. И боишься забыть про таких, потому что так много подобных. Мне хорошо, повторяю, если бы не беспокойство о тебе. […] Береги себя. Пожалуйста, ходи гулять и помни про мою любовь.

     Твой Л. Т.

     Вышли, пожалуйста, им то, что они просят» (84, 197 - 108).

     Последнее замечание, конечно же, касается обращения крестьян о библиотеке.

      Встречное, того же 12 декабря, письмо от Софьи Андреевны Толстой, частично посвящено впечатлениям от просмотра пьесы Л.Н. Толстого «Плоды просвещения» — которая, несмотря на вложенный в заглавие изначально сатирический смысл, стала в эти дни буквальным эквивалентом целого урожая свежих и вкусных плодов для голодных: ведь деньги за её постановки шли на помощь крестьянам!

      Приводим ниже текст этого письма с незначительными сокращениями.

      «Приезд <сына> Серёжи, милый друг Лёвочка, был, очевидно, по твоей инициативе, и я была тронута твоей заботой, и очень обрадована его приездом.

    Сидим мы в Малом театре: София Алексеевна с мужем, Лизанька, Варя и я, шла утром генеральная репетиция «Плодов просвещения», вдруг в первом акте входит Серёжа. Всю пьесу просмотрели вместе. Идёт она не дурно, только мужики — особенно 3-й, — совсем не вышли. Фальшиво, не смешно, — очень досадно. Ведь когда Лопатин про курицу скажет, — все хохочут единодушно; а здесь даже не смешно совсем. Сцена в кухне очень хороша. Когда является повар, то сцена выходит удивительно трагична; даже у меня одышка сделалась от волнения, но скоро прошла. Скучнее всех первый акт идёт, очень вяло. Петрищев и Кок; (толстый, белокуро-жёлтые волоса, похож на дворового) совсем не вышли. Вов; играл в меру и отлично. Профессор (Ленский) очень хорош. Барин с усами похож на отставного военного, но добрый и сдержанный — вышел. Вообще не чисто-аристократический тон, а скорее parvenus, [выскочки] желающие быть аристократами — и это не верно. В Туле и у нас шло много лучше и типичнее были люди, но здесь выручало сценическое искусство, привычка сцены, положений и т. д. Очень хорош был Григорий. Таня играла хорошо; но худенькая, минодировала [жеманилась] немного, слишком суетилась. Барыню очень утрировала Федотова. — Но вообще пьеса очень хорошая и весело её смотреть, хотя игры требует превосходной.

      Серёжа просидел со мной весь остальной день; никто, кроме Нагорнова, которого Серёжа же вызвал по делу, не пришёл, и с ночным он уехал. Мы многое с ним переговорили, и он мне рассказал и о вас. Здоровье моё хорошо, никаких неприятных припадков не было, надеюсь, и не будет. Погода всё плохая, потому что ветер; у меня тут заболел артельщик инфлуенцей, и совсем не бережётся, всё выходит и видно не хочется помириться с нездоровьем; вот так-то умирают. Только один день пролежал.

     Получила две телеграммы от Колички Ге, просит свидетельств на даровой провоз двух купленных им вагонов гороху по 1 р. за пуд. Одно я выпросила уже у Софьи Алексеевны и послала вчера, а за другим послала сейчас Алексея Митрофановича опять к Софье Алексеевне и пошлю Количке. Боюсь, что вы не скоро получите горох, так как с юга идёт всё очень медленно. Вчера послали все наши вещи, т. е. сукно, 100 ф. ваты, сухари, старьё и проч., даровым проездом в Клёкотки. Пошлите скорей за вещами, как только получите квитанции, чтоб раздать тёплые вещи шить и носить, пока холодно. — Голод всё распространяется, рассказывают ужасы.

     Лёва пишет короткое письмо ещё из Самары, что здоров, видел губернатора, который обещает хлеб ему продать из земского склада; что голод ужасающий, что Иван Александрович поражён, и что страдает, глядя на всё это; что у Ив. Ал. очень доброе сердце, и ему это приятно. Ещё пишет о мужике вдовце, удавившемся от того, что не мог вынести вида своих трёх голодных детей. — Вот и всё.

     Спасибо Маше за её ласковое письмо. Буду ждать с места, и не могу не беспокоиться, видя этот бич — инфлуенцу повсюду. Сегодня отпускают совсем Андрюшу и Мишу и обязывают привить оспу. Везде паника в Москве, что появилась сильная оспа. То же и в других городах. — Ваничке прививать не буду; он её недавно отбыл, а Саше придётся. Что слышно у вас о болезнях? Тогда поговаривали об оспе, распространилась ли она? Вообще поберегайтесь, будьте осторожны и не рискуйте ничем. Очень скучно сделать детей всех больными насильно, ведь будут гореть, и всем придётся 9 дней и больше сидеть дома и беречь их. — Опять мы сидим одни совершенно и на верху, кроме залы, не освещаем нигде. Тишина эта мне очень приятна; я буду теперь по вечерам читать вслух с детьми, заниматься делами и сама читать. — Прочла рукопись Стёпы более половины, ужасно плохо написано, и не знаю, что ему и ответить. Есть очень бестактные места.

       [ ПРИМЕЧАНИЕ.
       «Воспоминания о гр. Л. Н. Толстом» С. А. Берса. Впоследствии были напечатаны в Смоленске в 1894 г. Рукопись сохранилась в яснополянской библиотеке. – Р. А. ]

      […] Пожертвования без вас опять пошли: вчера получила от гр. Бобринского из Петербурга 628 рублей сразу. С «Плодов просвещения» — 2200 с чем-то рублей. Если нужно, и меня уведомят, то я пошлю за горох Количке.

     Теперь больше нечего писать. Я отпустила вас этот раз бодрее, чем думала. Во-первых, не так на долго, и во-вторых, вы все были ласковы, — а мне это главное. Прощайте, целую всех вас и очень жду известий с места. — Как вы себя чувствуете нравственно? Бодро или нет? Как относитесь к отсутствию Ивана Ивановича? Жутко ли, трудно ли, или просто и только грустно, что его нет? Петя уехал.

     С. Толстая» (ПСТ. С. 474 - 475).
      
     Чем ничтожней человек или общность людей, чем дурнее и малополезнее актуальные для этого человека или общности смыслы и образ жизни, чем удалённее они от истинного общего смысла человеческой жизни в Боге — тем больше пекутся такой человек или такое общество о выживании своём и таких же бесполезных своих отпрысков, о всяческой своей «безопасности». Тем настойчивей атакуют его или их сознание разнообразные, эгоистические в своей основе, фобии — так или иначе базирующиеся на религиозном БЕЗВЕРИИ, на нежелании и неготовности поручить себя воле Бога. Такова типичная городская фобия вируса — модной в ту эпоху «инфлуенцы», то есть гриппа — совершенно вирусно распространившаяся по Москве. Больше вреда причинял, как водится, страх, нежели само заболевание — страх особенно нелепый на фоне уже начавшейся тогда по голодающим деревням по-настоящему страшной, смертной эпидемии голодного тифа (позднее, весной к нему добавится и холера). В случае Софьи Андреевны — её страхи будто притянули в семью то, что было страшно, болезни: грипп для детей и очередное сильное душевное расстройство для неё самой. В последующих письмах данного Фрагмента она не раз будет жаловаться мужу на расстройство здоровья, связанное с этим самым «вирусом» городских буржуазных фобий России и всего лжехристианского мира.

       На очереди письмо Л.Н. Толстого от 13 декабря:

       «Давно от тебя нет известий, милый друг, скучно и жутко. Да что делать. Верно завтра, воскресенье, будет. — Одного не люблю, когда в твоих письмах есть сдержанность, невысказанное. Это я сейчас чувствую и очень больно. Правда — лучше всего.

     Мы все здоровы и очень заняты. И теперь ещё больше будем заняты с отъездом милого Чистякова. Мы все его полюбили очень. Да и нельзя. И кроткий, и умный, и деловитый человек. Все мы бережём друг друга и сами себя, и потому, по пословице, и Бог должен беречь нас.

     Главный характер теперешнего периода столовых тот, что они стали популярны, и народ видит в них не одно средство покрытия нужды, но и средство поживиться. Много просьб от богатых принять членов их семей в столовые. И как сделана ошибка по одному, так их набирается куча. Борьба с этим возможна. И были случаи уже уменьшения числа и откидыванья излишних. Этим мы и заняты с одной стороны, а с другой увеличиванием, т. е. распространением столовых.

     Нынче я был с тем молодым человеком, <Владимиром Васильевичем> Келером, который был у тебя (который оказался милым, и твоё суждение о нём верно), в деревне, в которой мы ещё не были, для открытия, по их просьбе, столовой. Староста оказался пьяным; пьян тоже сосед мужик, у которого умерло от тифа три человека и нынче жена, и кроме того оказалось, что указывали как на бедных на семьи, у которых 3 лошади, 2 коровы, 10 овец и пьют чай, и которых я застал выпивши в будни. Такое соединение дурного с жалким, что ужасно трудно разобраться. Я уехал, не открыв столовой, а между тем зная, что там есть много истинно страшно бедных. Надо поехать после. Третьего дня был в деревне: лежат середь дня на печи в чуть топленной избе мать, внук и сын, и лежат так целый день. Дров нет и купить не на что.

     Самое утешительное в нашем деле это не общее дело расширения столовых, количество кормящихся людей, а отношение к этим отдельным лицам, как нынче к некоторым голым детям, которым можно дать одежду. Тюки, привезённые Наташей, оказались полны прекрасным платьем. Кто это прислал? Надо поблагодарить того, кто прислал. Наташа у нас с Вакой [домашнее прозвище Владимира Николаевича Философова. – Р. А.] и сейчас едет домой и везёт это письмо. Целую тебя, милый мой друг. И люблю тебя очень, очень.

     От Лёвы было коротенькое письмо. Он здоров и очень деятелен. Целую детей.

     Вели нам прислать газеты и сборник» (84, 108 - 109).

     Толстой имеет в виду всё тот же сборник «Помощь голодающим», в который отдал на публикацию статью «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая» и сказку свою из “народного” цикла «Работник Емельян и пустой барабан».

      Следующими по хронологии должны стать два письма Софьи Андреевны: от 14 и от 17 декабря. Текстом письма от 14-го мы не располагаем. В томе писем Л.Н. Толстого к жене цитируется из него одна строчка: «Конечно, мне дороже всего — твоё ласковое отношение ко мне, и детей тоже. Ты не беспокойся обо мне» (Цит. по: 84, 110). И Толстой отвечает на него 18 декабря тоже кратким, по отсутствию времени и сил, посланием:

     «Пишу буквально несколько слов, только чтоб ты видела мой почерк. Николай Яковлевич <Грот>, милый человек, тебе всё расскажет про нас. Всё хорошо: и материальное, и, смею думать, духовное. Топчемся, как белки в колесе, а результаты — дело Божее. Коншин тоже оказался премилый человек.

    [ Александр Николаевич Коншин (1867—1919) — из семьи фабрикантов-мануфактуристов. Позднее принимал участие в переселении духоборов и в издательстве «Посредник». – Р. А. ]

     Еду сейчас в столовые около Писарева, и везу ему деньги, и хочу окончательно устроить Новосёлова с товарищами в этой стороне под его покровительством.

     [ Михаил Александрович Новосёлов — в ту пору толстовец, а в далёком будущем — православный мученик в застенках большевизма, а после смерти — церковный «святой». Трудно сказать, в какой период жизни от него было больше толку. – Р. А. ]

     Не могу сказать тебе, как твоё последнее письмо <от 14 декабря> обрадовало меня.

     Только, душенька, пожалуйста, пиши всю правду. Раньше срока приехать к тебе ничего не значит. Илюша <сын> тут и очень мил. При случае он может заменить меня.

      Целую тебя и детей. Л. Т.» (Там же. С. 109 - 110).

      Контрастом толстовскому служит довольно пространное письмо С.А. Толстой, писанное ночью, 17 декабря, как ответ на его письмо от 13-го, а также, одновременно, и как ответ на письмо дочери Тане (читали письма отец и дочери всё равно вместе). Приводим ниже основной его текст.

     «Милые Лёвочка, Таня и Маша, спасибо, что так часто пишете; и меня тоже очень подбодряют ваши письма. Сегодня получила сразу твоё, Лёвочка <13 декабря>, и Танино. Но меня смутило, что возникло новое затруднение и неприятность — это устранять злоупотребления и находить, кто настоящий бедный. Я это вначале предвидела и удивлялась, что этого не было.

    Пожалуйста, милый Лёвочка, не принимай этого к сердцу; естественно, что всем хочется ещё и ещё получше; и дурные, как и хорошие, всегда были и будут. Очень рада, что Илюша приехал; он заменит тебя в трудных поездках, закупках, разбирательствах и т. д. Меня очень часто мучает то, что ГЛАВОЙ авторитетной теперь без Ивана Ивановича, и даже без Чистякова, остался один ты, Лёвочка. Не измучай себя; ведь в практических делах тебе приходилось всегда разбираться с большим усилием.

     Ты писала, милая Таня, присылать барышню. [Е.М. Персидская (1865 - ?), фельдшер, выразившая в письме к Толстому пожелание помогать ему на голоде. – Р. А.] Она не может раньше недели или десяти дней выехать; была у меня и продолжает мне нравиться. Вопрос, насколько она будет УМЕТЬ.   

     […] Вчера я совсем с ума сошла: поехала утром на базар; заехала в карете, с лакеем, Марья Петровна Фет, уговорила и повезла Андрюшу и меня. Вот сумбур-то — этот базар! Миша предпочел ехать с monsieur на каток и, конечно, выиграл. На базаре народу — это ужас! Плечо с плечом стиснутая толпа, двигается едва по фуае Большого театра, где разукрашенные столы, палатки и всевозможные безделушки и товары, начиная с валенок, рукавиц, — кончая шампанским, куклами, книгами, мелочами, — торгуют аристократки светские и купеческие: графия Кёллер, m-me Костанда, Капнист, Трубецкая, Голицына, Глебова, Истомина, Стрекалова, Ермолова, Боткины, Алексеевы и пр., и пр., все с барышнями, молодыми людьми и детьми. Палатки — то в виде раковины в морской пене (шампанское), то китайский зонт, то всё черное с красным, то цветочный павильон, — так дико, что всё это для тех несчастных, которые забились на печке.

     Когда я прочла про этих, меня заинтересовало ужасно, «что именно думают и чувствуют эти люди на печке, в холоде, не евши, похоронив трёх тифозных» и т. д. Ведь за все эти несчастия они должны были бы проклясть и судьбу, и Бога; или если не проклясть, — то усумниться во всём на свете, и, главное, в добре. Потому я верю, что радостно было одеть детей и раздать платья, вещи и пищу, чтоб хоть в ком-нибудь пробудить это добро.

     Я хотела уехать с базара тотчас же, но я зависила от Марьи Петровны и потеряла в толпе Андрюшу... Марья Петровна, как попала в палатку своих купчих в бриллиантах, всех очень любезных и милых, так ей и не захотелось уезжать. А я села в большой зале около музыканта Преображенского полка (остальные ушли обедать), там было прохладнее, и с ним разговаривала. Потом, когда пошла искать Андрюшу, меня нарасхват стали зазывать […], зовут посидеть, отдохнуть. Я не зашла ни к кому, чтоб не быть нелюбезной к кому бы то ни было и уговорила Марью Петровну уехать.

      […] Базар этот я описала больше на Танин счет.

    Второе моё сумасшедшее действие было то, что я вечером поехала с Аничкой, женой брата Саши, в театр, смотреть Дузе в «Dame aux Cam;lias». Это была моя давнишняя мечта. […] Дузе очень тонкая актриса, и её успех мне понятен, но даже в носу не пощипало, так всё искусственное для меня потеряло prestige [значение]. Теперь я успокоилась и никуда больше не поеду.

     Результат был хороший, потому что ни одной ночи я так крепко не спала, очень уж устала. А как раз накануне я провела очень дурную ночь: меня опять трясло, опять жутко, чувство умиранья, а заснула, — сейчас же проснулась оттого, что все струны в столовой заиграли; Monsieur говорит, что он тоже это слышал, пугался, зажигал свечи и не мог спать. Заснула опять; вдруг тёплая рука по лицу меня разбудила. Я опять зажгла свечу, сказала себе, что всё это нервы, а всё-таки пришло в голову, что это кто-нибудь из вас, отсутствующих, меня о чём-нибудь извещает или ласкает. — Потом через час опять заснула: вдруг шелест огромной бумаги. Тут вышло смешно. Встала, иду к мальчикам со свечёй; Андрюша со стены стащил географическую карту и закатывается в неё, как в простыню, сонный. Стащила я карту с него, это меня немного развлекло и потом к утру заснула. Теперь мне совсем хорошо, но я уже боюсь повторений и сегодня начала принимать бромистый калий.

     Был у меня Чичерин, просто проведать; очень был мил и участлив. Был Глебинка Толстой, он рязанский, спрашивал, почему так дёшево обходятся столовые, ужасно пристал, сколько что стоит. Я не могла ему подробно рассказать. Он, говорят, очень добр и деятельно помогает голодающим. Но как недалёк!

     [ ПРИМЕЧАНИЯ.

     Борис Николаевич Чичерин (1828—1904), юрист и философ-гегелианец; профессор государственного права Московского университета. Знакомый Толстого с 1856 г., его корреспондент и адресат. Переписка Толстого с Б.Н. Чичериным была опубликована впервые в 1928 г.

    Глеб Дмитриевич («Глебинка») Толстой (1862—1904), сын Д. А. Толстого,  министр народного просвещения (1866—1880), министра внутренних дел и шефа жандармов (1882—1889), земский начальник в Рязанской губернии. ]

     […] От Рафаила Алексеевича Писарева я получила два свидетельства Красного Креста на даровой провоз, а я не знаю, могу ли я с этими листами послать что-нибудь в Чернь. У меня тут пожертвованных платьев масса и 50 пудов пшеницы, и 10 пудов ржаной муки, и сухарей мешки. Не знаю, куда всё направить.

     Принялась я и за свои дела, книжные и денежные, и ахнула, сколько дела. Я думаю, что я и ночь тогда провела такую плохую от усталости, всё писала с артельщиком и четвёртой доли не сделала. Сегодня опять принялась; пришла Соня Мамонова, посидела со мной, а потом Лиза с Машей. Может быть и к лучшему для меня, — но дело-то всё-таки НАДО сделать.

    Мальчики, особенно Миша, очень шумны и пристают, то туда пусти, то сюда, спорят, и я очень сегодня рассердилась на Мишу. Беда без ученья. Взяла я им учителя, а у него отец умер, и он в Нижний уехал. Поливанов обещал другого. А сегодня я весь день дома, и занялась с Мишей: он ужасно плохо пишет по-русски. Целый час с ним училась. К вечеру они притихли и читали, сидели.

    У нас туман и оттепель. Инфлуенца стала немного слабей, но ходят слухи, что люди всё впадают в НОНУ (летаргию) — это свойство инфлуенцы, и теперь боятся хоронить. Одну девушку две недели не хоронили. А у нашей артельщицы отец в гробу на вторые сутки очнулся, это уж факт. Мать подошла к гробу, а он слабым голосом что-то сказал. Так и очнулся.

     Вот сколько всего наболтала. Прощайте, мои милые, обо мне не тревожьтесь, я привыкла с собой ладить, а теперь бром поможет. Пишу всю правду. Только бы вас Бог хранил! Погода очень гнилая. Питайтесь лучше и не студитесь, и не утомляйтесь слишком. Очень всех вас, тружеников, крепко целую и люблю, и всё-таки жду к Новому году. Илюшу поцелуйте, молодец, что приехал.

     С. Толстая.

     Адрес для телеграммы вам, если я хворать буду, я приколола к стенке и всем показала. Это для Таниного успокоения, а я хворать не буду» (ПСТ. С. 476 - 481).

    Конечно, свидетельствует здесь жена Толстого только о ФИЗИЧЕСКОМ хорошем своём состоянии. Нервное же, а вероятно и психическое — было настолько под вопросом, что и сама Софья Андреевна, как видно из письма, снова беспокоится за него и употребляет лекарство.

    Она не могла пока получить очередного письма от мужа: Толстой сделал после 13 декабря вынужденный перерыв. Но получила, естественно чуть позднее мужнина, пространное (на 12 страницах) письмо, тоже от 13 декабря, от сына Льва, из Самарской губернии, из голодной Патровки. Вечером 19 декабря она пишет небольшое письмо мужу — главным образом, о делах и о своём в эти дни тяжёлом состоянии здоровья:

     «[…] Сегодня я совсем здорова, а вчера было плохо. Поехала в контору Юнкера продавать иностранные деньги, а тут же в третьем этаже Бергман, пожертвовавший 50 пудов пшеницы. Я зашла узнать, могут ли ждать свидетельства Красного Креста на провоз. На лестнице толпа, покупают билеты выигрышные. Как вошла на третий этаж, — умираю, да и только, как во дворце [при аудиенции у царя; см. об этом 33-й Эпизод. – Р. А.]. Я крестилась, прощалась со всеми мысленно. Потом вошла, говорю швейцару: «воды». Он испугался, принёс. Я выпила, стала сердце водой холодной под шубой растирать. Через полчаса прошло. Теперь сижу, боюсь двинуться, и одна не поеду никуда, боюсь умереть где-нибудь. Пишу правду, как и просили.

     Получила длинное письмо от Лёвы. Он очень тревожен, не знает, столовые или раздачу устроить, ещё не решил. Ждёт хлеб.

     Я думаю, мне от брома хуже, я бросила. […] Жду вас непременно к Новому году. У вас дела много, но передайте Раевским на месяц.

     Прощайте, милые, боюсь, что расстроила вас; да как же быть, и самой жутко, хотя теперь совсем я хорошо себя чувствую. Немного одышка мучает. Оспа [прививка. – Р. А.] и у меня принялась; не она ли на меня действует.

     С. Т.» (ПСТ. С. 482 - 483).

     К большому неудовольствию отца, Лев Львович начал в Патровке прямые раздачи муки на хлеб — считая, вопреки отцу, столовые более дорогим вариантом помощи, а кроме того и не подходящим к критической ситуации в Самарской губернии. Позднее ему пришлось признать правоту отца и уже покойного И.И. Раевского в отношении столовых.

      20 декабря Лев Николаевич отвечает наконец на «болтливое» письмо жены от 17-го. Пишет, что в деле помощи крестьянам «всё то же, значит, всё хорошо». Сетует на отсутствие подвалов для хранения прибывшего как помощь голодным импортного картофеля:

      «…И он весь — десятки тысяч пудов — пойдёт на винокуренные заводы, а не на пищу людей. Ах, это винокурение. Пьянство не ослабевает. В деревне Ивана Ивановича, даже в двух, открываются кабаки, и нет возможности их запретить» (84, 110 - 111).

     Нашлось место и паре интимно-личных строк:

     «Твоё письмо вчерашнее опять хорошее, успокоительное, но что-то ты уж слишком хвалишься своим здоровьем. Во мне запало сомнение: правда ли? Вижу тебя часто во сне. И теперь тороплю время, поскорее быть с вами. Целую тебя и детей. Видел очень живо во сне Агафью Михайловну. Жива ли она?» (Там же. С. 111).

     Старая «собачья гувернантка», служившая ещё БАБУШКЕ Льва Николаевича, жившая в покое и почёте в яснополянском доме и славившаяся любовью к животным и особенно к собакам — Агафья Михайловна (1812 - 1896) была ещё жива. Трудно заключить, отчего явилась она Толстому во сне. Толкователи снов утверждают, что собака снится тому, кто испытывает потребность в согласии с кем-то, чьей-то преданности. Толстой недаром упоминает о сне именно в интимно-личной части письма. Конечно, он чаял единения и преданности в отношениях с женой! И не напрасно. Нет худа без добра! В письме к Н.Н. Ге-сыну, датируемом приблизительно 18-22 декабря, Толстой сообщает, что на деле кормления голодающих, которое «само по себе нехорошо, исполнено греха», он «сошёлся, как никогда не сходился, с женой» (66, 117). И в Дневнике под 19 декабря записано: «Радость отношения с Соней. Никогда не были так сердечны» (52, 59).

     В Толстом, несмотря на демократические декларации, без сомнения сохранилось — и передалось, как субъективное восприятие жене — привитое воспитанием отношение к народу, именно к крестьянам, как к нуждающимся в опеке детям. А детей, как мы знаем, Соничка готова была любить до самозабвения. И дети, по глубочайшему её убеждению, было то НАСТОЯЩЕЕ, утраченное со временем, что связывало её с Львом Николаевичем. Помимо похоти, за утратой которой у мужа она наблюдала с ужасом, будучи уверена, что «когда он отживёт совсем свою ЛЮБОВНУЮ жизнь со мной, он просто, цинично и безжалостно выбросит меня из своей жизни» (ДСАТ – 1. С. 212). Эта страшилка не сбылась, хотя, не разделив с мужем христианского исповедания, она до конца дней имела немало оснований утверждать обратное.

      Это не единственная, но очень важная причина состоявшегося согласия и единения супругов «на голоде». Другой была — конечно же, всё та же личная потребность в самореализации, в РАЗНООБРАЗИИ доступных для неё, женщины в России, социальных ролей и сопряжённых с ними прав. Соединял супругов, как мы уже сказали выше, и непокой совести: невозможность пассивности в постигшей массу населения России беде.

       Во встречном, от 20 декабря, письме мужу Софья Андреевна хорошо выразила эти субъективно-личные интенции: и опытной «деловой леди», участвующей в сложном благотворительном предприятии, и мамы, заботящейся о своих чадах, в числе которых оказались и голодавшие крестьяне, и старший её возрастом супруг. Любопытно, что, начав писать это письмо как ответ дочерям Тане и Маше, она вдруг заговорила в нём и со Львом Николаевичем — без прямого обращения, но несомненно видя его умозрительно — и получилось письмо уже троим. Приводим полный текст этого замечательного письма.

     «Посылаю вам, милые Таня и Маша, всё, что вы просили с дамой, которая едет к Нате. Я только удивилась, что Маша выписала платье, когда вы так скоро приедете. Посылаю на праздник <Рождества> пирожок небольшой, сыр, сиг, хлеб, пряники, платье с подкладками и юбкой, пуговицы и шёлк; тетради, ситец Маше, сургуч и печать Андрюшина, а то у меня только одна.

     Привёз ли или прислал ли Алексей Митрофаныч тебе, Таня, шелковую материю? Он ведь не едет в Самарскую губернию. Отберите у него Лёвины вещи. Туда едет Протопопов и сегодня будет у меня; могла бы с ним послать, такая досада. Протопопов едет в Николаевский уезд; я его ещё не видала. Факел я купила, было, чудесный, 4 р. 50 коп., горит 16 часов очень жарко, но он так и остался у Алексей Митрофаныча. Непременно возьмите у него, может быть, кто поедет в Самару к Лёве понадёжней.

     Видела я Грота, он сообщил, что все здоровы, но очень смутил ненадёжностью ТЁМНЫХ. Говорил, что Новосёлов очень противен, ухаживает за Богоявленской; что Черняева тоже ненадёжна и крайне не симпатична. Ох! Не люблю я этих господ! Вот НЕ тёмная Наташа или Лёва или Коншин — всё люди потвёрже этих шальных, и дела от них будет больше.

          [ КОММЕНТАРИИ.

         Богоявленская — Анна Николаевна Богоявленская, рожд. Андреева, жена Николая Ефимовича Богоявленского, земского врача в Лошакове близ Бегичевки.

        Черняева — Мария Владимировна Черняева, училась на высших женских курсах Герье, по мужу Козлова (с 1902 г.). Сотрудница «Посредника».

        Коншин — Александр Николаевич Коншин (1867—1919), из семьи фабрикантов-мануфактуристов. Позднее руководитель переселения духоборов в Канаду. ]

      Очень жаль, что Раевские не едут в деревню. Я очень на них надеялась, но это для меня новость, так как Алексей Митрофаныч писал, что они все едут 20-го или 21-го.

     Вчера сижу я (третий вечер уже) с артельщиком свои дела делаю, входят Миша и Лиза Олсуфьевы; приехали для ёлки в школу и для бала (прислуги) всё закупать. Просидели со мной весь вечер и очень были милы и приятны. Была и Анненкова. Она неделю хворала.

      Вчера я писала вам о своём нездоровье, сегодня я здорова. Грот советует перестать пить чай и кофе, что я и попробую, может быть одышка и сердцебиение угомонятся тогда.

     Ездила я всюду по банкам от бестолковости Колички Ге. Переведи я ему за горох 1200 рублей в Кишинев на имя брата, через Волжско-Камский банк. Там не приняли, у Дунаева в Торговом — не приняли; в Купеческом — не приняли. Так и вернулась домой, не послала, а написала Ге. — Письмо Лёвы вам посылаю, очень интересное; привезите мне его назад. Да постарайтесь так устроиться, чтоб месяц тут пожить, я все дни считаю, сколько осталось до вашего приезда.

     Сегодня метель и 11 градусов мороза. Что-то у вас делается? Живёшь всегда в каком-то напряжённом состоянии, где же быть здоровой! Но я ПРАВДА сегодня совсем здорова и письмо моё о нездоровье получите ПОСЛЕ этого, я очень рада.

     Сегодня рождение Миши, он позвал мальчиков в гости: Мартынова и Грота. Но кататься не пришлось; всё в мяч играли; очень уж холодно. В доме так ветер и ходит. А солнца мы тут никогда не видим, не то, что, бывало, в Ясной.

     Трудно вам справляться, я думаю. Пожертвования пошли тише гораздо. Лёва умоляет прислать муки, да вы прочтёте, что он пишет. Целую всех вас. Если нельзя будет ездить и кончать дела перед отъездом, то, ради Бога, не рискуйте, не спешите, и лучше приезжайте позднее, только не простудитесь.

     С. Толстая» (ПСТ. С. 483 - 484).

     Из «большой семьи», предмета своих забот, Софья Андреевна привычно исключает только несимпатичных ей «тёмных», толстовцев. Знай она, что в 1938 году от рук одних и тех же большевистских палачей будут гибнуть и «толстовцы», и «православные», включая отошедшего от толстовства и посмертно канонизированного в православии Михаила Новосёлова, — наверняка она была бы не столь субъективна в своих предпочтениях.

      В письме от 21-го Софья Андреевна снова тоскует и сетует: и на публику, которая именно перед Рождеством стала прижимистей, желая тратить не на гибнущий народ, а на свои праздничные удовольствия, так что «пожертвования очень тихи, но есть ещё более 15 000 р.»; и на сына Льва, который «раздумал столовые», в чём и маме, и папе справедливо виделась его большая ошибка (скоро им осознанная и поправленная); и на то, что «вам теперь часто от меня письма, а мне от вас редко»; и на прививку оспы, от которой «вся рука распухла, рвёт, чешется, по ночам будит, под мышками железа распухли»… А радовали Соничку в эти дни: снизившиеся цены на рожь и горох; да новая помощница, могучая «барышня Персидская», прекрасная фельдшер и к тому же урождённая донская казачка, «милая, умная, энергическая и здоровая девушка»; а более всего — радовали, хотя и со слезами на глазах, мысли о скором свидании с мужем и детьми:

      «Как ты себя чувствуешь, милый Лёвочка, и духовно и физически? Жили вместе — не ценили своего счастья, а теперь, как грустно! Очень надеюсь скоро увидаться и радуюсь этому» (ПСТ. С. 485).
      
      Елена Михайловна Персидская оставалась с Толстым до 24 июля 1892 г., когда была вызвана в родные края на борьбу с холерой. За эти месяцы она не только вылечила бессчётное число крестьян, но и распоряжалась открытием и организацией работы многочисленных столовых и детских приютов. Почуяв родственную Софье Андреевне деловую хватку, Толстой доверял ей продовольствие, кассы и составление смет. Могучая и прекрасная «Элена» заменила ему на эти месяцы жену — которая по состоянию здоровья, конечно же, не выдержала бы ни столь напряжённого труда, ни самых бытовых и психологических условий проживания в Бегичевке.

     У нас осталось по хронологии последнее в данном Эпизоде письмо Льва Николаевича к жене, основной текст которого мы и приводим ниже.

      «Получили вчера ещё твоё письмо <от 20 декабря>, милый друг, через Протопопова. Протопопов приехал с другим г-ном <Л. А.> Обольяниновым. Оба они петербургские и плохо понимающие условия жизни, а вместе с тем возбуждённые отчасти фальшивым представлением о голоде и раздражённо осуждающие правительство. При том занятии делом, в котором мы находимся, это производит неприятное впечатление. Но они недурные люди, в особенности Протопопов.

     Самое неприятное впечатление произвели мне письма Лёвы. Легкомыслие, барство и нежелание трудиться. — Я очень боюсь, что он совершенно бесполезно потратит там деньги жертвованные, чужие. Он свёл теперь дело на то, чтобы покупать и раздавать муку, т. е. делать то самое, что делает земство или администрация. Купить же рожь и раздать сделает земство или чиновники не хуже его, так что ему незачем и быть там. Проще передать деньги земству. Очень мне это жалко: и то, что деньги тратятся даром, и главное то, что он так легкомыслен и самоуверен. Я писал ему об этом и по почте, и с Протопоповым.

     Посетителей у нас бездна. Накануне Протопопова был Леонтьев, тёмный, — приехавший из Полтавы, с деньгами на столовую. Нынче я его устроил в 15 верстах от нас, — самый дальний пункт в одну сторону. Новоселов, Черняева и Гастев, которых мне очень жалко, что ты так осудила [в письме от 20 декабря. – Р. А.], они очень и очень хорошие, самоотверженные люди и работники, — уехали в другую сторону, тоже на самый дальний пункт от нас, за 15 же вёрст, и поселились там в избе, без чаю, молока, пищи иной, как та, которая в столовых, без постелей и т. п. Если будет хороша погода, я завтра проведаю их.

     Потом 3-го дня приехала и вчера уехала одна Вагнер, сестра милосердия, выдержавшая курс сестёр Красного Креста, мать 17-летнего сына, готовая ехать повсюду с небольшими деньгами. […] Нынче приехала Эл[ена] Павловна. Очень она жалка и мила.

    Я нынче ездил далеко верхом по столовым. Надо всё объездить перед отъездом. Всё идет хорошо, всё независимо от нашей воли расширяется. Третьего дня был в деревне, где на 9 дворов одна корова; нынче был в деревне, где почти все нищие. Я говорю нищие в том смысле, что это всё люди, не могущие уж жить своими средствами и требующие помощи — не держащиеся уже сами на воде, а хватающиеся за других. Таких всё больше и больше.

     Мы все здоровы и, кажется, не дурны. Я приятно и легко занят. Маша не совсем хороша, но плохого нет. Целую тебя и детей.

     Пишу лениво, но это не значит, чтобы таково было чувство к тебе. Радуюсь его силе» (84, 111 - 112).
    
      Толстому было легче, чем Софье Андреевне, завершать год: погружённым в практическое дело, имевшее свои результаты, выразившиеся к Рождеству в открытии 70 столовых. Успев сколотить надёжную команду, сам Толстой теперь не боялся выехать из Бегичевки в Москву — дабы успокоить жену. Он исполнил это вскоре после написания последнего в 1891 г. письма жене, и 30 декабря Соня радостно встретила его в Москве (ДСАТ – 1. С. 218).

    В тот год дни Рождества совершенно не порадовали москвичей погодой: из серых туч поливал холодный дождь. Под стать погоде было и настроение Софьи Андреевны. Вспоминая предыдущее, весёлое Рождество 1890 года, которое вся семья встречала вместе, в Ясной Поляне, она пишет 26 декабря грустное (и заключительное во всём данном, Тридцать Четвёртом, Эпизоде) письмо к мужу. Значительная часть письма посвящена, как и прежде, сетованиям: на запертые из-за праздника банки, отчего нельзя пересылать деньги; на задерживавшего важные бумаги (вероятно, ушедшего в рождественский запой) рязанского губернатора Кладищева; на то, наконец, что дождь, погубив дороги, наверняка задержит приезд мужа и детей: «…и боюсь радоваться вашему приезду, всё ждёшь что-нибудь плохое» (ПСТ. С. 487).

      Глубоко трогательна интимно-личная часть письма:

      «Сегодня второй день праздника и очень тоскливо без всех вас, милые друзья. Хожу из комнаты в комнату, всех всё напоминает и никого нет! Особенно о Лёве беспокойно. Он пишет, что в Самарской губернии и у них там повальный тиф и инфлуенца. Отправлены врачи, сёстры милосердия и фельдшера от Красного Креста. А Лёва так подвержен этим горячешным болезням!» (Там же. С. 486).

     К сожалению, и это недоброе предчувствие Софьи Андреевны материализовалось не добром. В мемуарах несчастливая мать вспоминает:

     «Озабочивал меня больше всех тогда мой сын Лёва, которому душой посылала свой материнский привет и о котором постоянно молила Богу. Жил он в то время в упразднённом кабаке, был окружён тифозными и впоследствии сам схватил тиф, оставивший тяжёлые следы на его здоровье и на ослабевшем организме» (МЖ – 2. С. 242).

      В 1891 – 1892 гг. Лев Львович Толстой организовал работу в Самарской губернии более 200 (!) столовых и спас от верной голодной гибели десятки тысяч крестьян. Их молитвами он и сам был “вытащен с того света”, но… смертный тиф, тяжелейшие психологические стрессы и общее изнурение организма катализировали в нём иные расстройства, вероятнее всего генетически перешедшие от мамы. К осени 1892 г., по свидетельству родового биографа Толстых С.М. Толстого, «здоровье его ухудшилось, он потерял аппетит и сон, его мучили слабость, боли в животе и тоска». Поведение «нервное, раздражительное» чередовалось с депрессивными состояниями, отягчёнными общими с мамой, но ярче выраженными функциональными расстройствами: «головной болью, нерешительностью, болями в животе». Припадки агрессивные чередовались со слезливо-истерическими и мрачно-депрессивными. Завершая грустную тему, С. М. Толстой повторяет, вероятно, позднейшее заключение какого-то врача, с которым он мог беседовать, о том, что заболевание Л. Л. Толстого «было результатом расстройства соматической нервной системы. Этот тип болезней выявлен в наши дни, но в те времена врачи не могли объяснить их природу» (Толстой С.М. Дети Толстого. – Тула, 1994. – С. 139 - 141).

      И ещё кое-что, из того же письма С. А. Толстой от 26 декабря:

     «Вчера была у нас плохенькая ёлка, но дети остались довольны. Пришла Наташа Оболенская, артельщиковы малыши и маленькие Фридман [дети учительницы музыки Е. Н. Фридман. – Р. А.]. Андрюша всем распоряжался. Соня Мамонова и Стёпина Машенька тоже были. Обед тоже был для меня грустный. В прошлом году в Ясной все были вместе, и Маша с Эрдели были, и на ёлку ребят пустили. Всё это я с грустью вспоминала, и всё больше и больше остаётся в прошедшем; как куст с цветами или яблоня с плодами — так жизнь: осыпаются цветы и плоды, и всё голее и голее дерево и, наконец, совсем засохнет» (Там же. С. 487).

     Как не вспомнить здесь запись из дневника Софьи Андреевны Толстой от 15 мая 1891 года:

     «Весна во всём разгаре.  Яблони цветут необыкновенно. Что-то волшебное, безумное в их цветении.  Я никогда ничего подобного не видала.  Взглянешь в окно в сад и всякий раз  поразишься  этим  воздушным,  белым  облакам цветов в воздухе, с розовым оттенком местами и с свежим зелёным фоном вдали» (ДСАТ – 1. С. 185).

     Запись из блаженных, прекраснейших дней весны, когда не было голода, а была прелесть цветущего яблочного сада и робкая, как всегда с оглядкой, с недоверием к миру — но всё же её попытка радоваться весне и жизни, надеяться на лучшее… Как на плоды великолепно цветущего сада. Увы! Это «лучшее» опять и снова не сбылось. И картина сада, уронившего плоды свои и облетелого — печально перекликаясь с процитированной выше записью дневника Софьи Андреевны — становится красноречивым символом всей тяжести для них обоих уходящего года и всей мрачности вероятных перспектив года нового, 1892-го.

                Конец Второго Фрагмента

                КОНЕЦ ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТОГО ЭПИЗОДА

                _______________________
   


Рецензии