Красное каление том 3 глава 5

                КРАСНОЕ КАЛЕНИЕ

                Том 3

                Глава пятая

          Прошлой ночью долго ухали, выли и хохотали, порхая  где-то по темным чердакам, сердитые сычи, а  уже за полночь, где-то почти рядом, вдруг раздался дикий, душераздирающий крик, пронесся по гулкому коридору, заставил вздрогнуть и прогнать остатки и без того чуткого ее сна. Потом опять наступила ненадолго темная, пугающая тишина. Где-то на близком перегоне пропел паровозный гудок и тот же крик, будто бы сорвавшись с этого гудка, еще более пронзительный и тяжкий, с глубоким хрипом, крик человека, отчаянный, полный боли и страдания, опять завис во мраке камеры.
     И так до самого рассвета. Крик то возвышался, становился пронзительным, то затихал, превращаясь в какие-то едва различимые всхлипывания и глухие вздохи.
И всю эту, все еще  недолгую и очень теплую сентябрьскую ночь, она не могла уснуть и, в ожидании повторения этой чьей-то животной муки, не смыкая воспаленных глаз, просидела на узеньком дощатом топчане, остро прислушиваясь ко всем ночным звукам из-за окна, угрюмо сгорбившись и обхватив колени руками.                Но когда уж в камере слегка засерело, потянула из окошка свежесть наступающей зари, усталость от вчерашнего многочасового допроса, от этого долгого стояния в приемной, от мук, сомнений и тягостных размышлений, от голода и жажды – взяла свое и она, все еще мучаясь от своих тяжелых мыслей, все равно вдруг  впала в сон.
    Сон был неглубокий, сон-не сон, а так, забытье, прерываемое внезапными, каждая другой тяжелее, ее мыслями.
      Она вдруг пробудилась, когда ласковый солнечный лучик, робко пробившись сквозь густую листву орешника, растущего под узким окном тюремного барака, коснулся ее щеки и медленно пополз выше, на лоб.
     И когда она резко подняла голову, тут же поняла, что ее  короткий сон слетел не так, сам по себе, а от резкого железного лязга засова там, снаружи, где конвойный отпирал дверь камеры.
- Заключенная Остапенко, к следователю! Быстро собирайся!
     Она хотела было спросить хотя бы воды, хотя бы чуть-чуть, глоток, да чтоб как-то хоть умыться… Но лишь взглянувши на холодное, пасмурное, какое-то твердокаменное лицо охранника, непроницаемое, с его не натянутым, а каким-то  природным, мужичьим ожесточением,  склонив голову в пол, она смолчала. Поправив вскосмаченную прическу, она вскинула голову и шагнула в проем двери.
      Вчера ее допрашивал следователь еще свой, воронцовский, он даже немного успел поработать в отделе с Григорием, и, хотя он старался выглядеть совершенно равнодушным к этому факту, но все же чувствовалось, что он пока еще не готов относиться к ней, жене арестованного своего начальника,  так же жестоко, как и к остальным подследственным:
   -Вас бы,  Ольга Ник…, э-э-э, гражданка Остапенко, можно было бы, согласно четыреста восемьдесят шестого Приказа и как члена семьи изменника Родины, просто, без всякого следствия и суда, отправить в лагерь эдак на пяток лет… Чтобы все это… Для Вас… Ну, поскорее закончилось бы, что-ли. Этот ход был бы для Вас лучше. Но… Тут вмешивается наше Облуправление, там, кроме… всего прочего, у них  есть некоторые сомнения в Вашем происхождении… Есть некие сомнения… Вы… кто такая?
     И Ольга в который уж раз повторяла то, что показала и на первом допросе.
    Следователь уже перестал записывать. Вчера даже папку не раскрыл. Просто, не глядя ей в лицо, все прохаживался по кабинету и много курил. Было очевидно, что он ей не верит.
   И, уже отправляя ее обратно в камеру, с неподдельным сожалением и, как бы между прочим, негромко предупредил:
-Жаль, что Вы, подследственная Остапенко, не захотели… дать все правдивые показания именно мне. Очень жаль. Я был с Вами… Корректен, насколько это было возможно. В… Вашем-то положении. Завтра с Вами начнет работать уже другой. Он специально прибывает из Облуправления для работы с Вами. Ибо дело Вашего мужа… Там, в Ростове…
    Он вдруг запнулся, опустил глаза в пол, слегка сморщил широкий крестьянский лоб, видимо, с трудом подбирая нужные фразы:
-Дело-то Вашего мужа… Там. Приобретает… Совершенно другой, очень опасный и для него и для… Вас, оборот!
         В тускло освещенном коридоре, перед дверью вчерашнего кабинета, суровый конвойный, видя, что Ольга приостановилась, вдруг глухо гаркнул:
-Прямо пошла! Вни-из!!
        Ольга поняла, что теперь ее поведут в подвал. Еще на прошлой неделе, когда ее на целые трое суток оставили вдруг в покое, ее тогдашняя соседка по камере, молоденькая учительница начальной школы из поселка, вернулась с допроса вся избитая, мокрая, с кровоточащим ртом, в изодранной одежде. Ее, едва держащуюся на ногах, конвойные буквально зашвырнули в камеру. Ольга тут же бросилась к ней. Она была в бреду, растрескавшиеся воспаленные губы только что-то шептали, а что – не понять:
-В… подвале… Мучили… Больно… 
   Через полминуты опять холодно лязгнул засов и равнодушный охранник передал Ольге через порог полведра воды и какую-то грязную ветошь:
-На! Обмой ее! Што б  часом… не подохла!
     Ведро было старое, погнутое, с острыми, изъеденными рыжей ржавчиной краями и вода в нем оттого казалась грязной, тухлой.
         Нюра, так звали ее соседку по несчастью, была почти в бессознании и вся в крови. Ольга-то поняла сразу, что кровь из промежности могла значить только одно…
          При их первом знакомстве здесь же, в этой камере, Нюра толком так не смогла сказать, за что же она угодила в НКВД. Скорее всего оттого, что и сама ничего не понимала. Два раза повстречалась с парнем из летной части, который там служил вроде как механиком по самолетам. Тот приносил ей лютики да ромашки, собранные прямо на аэродроме и шоколадки из летной столовой… Успела только и узнать, что зовут его Валера и что  сам он родом из Рязани.
И вдруг ее прямо из учительской забрали в «воронок» средь бела дня.
    Обвинили, к ее ужасу,  в связях с какой-то подпольной вредительской организацией… Пособничестве, сокрытию фактов и так далее… Оказывается, этот Валера (она даже и фамилию его толком запомнить-то не успела!) на службе обслуживал какой-то секретный самолет, а тот потерпел аварию, упал  и сгорел.
       Как и в большинстве подобных несчастных случаев по некомпетентности, пьянству, халатности или разгильдяйству, местные чекисты тут же неизбежно усмотрели след «вредителей».
А как же иначе? В Красной Армии нет никакого пьянства!
         Ольге-то было понятно, что Нюра попала в поле зрения следователей случайно… Как человек из круга знакомых этого Валеры. Но теперь от нее на полном серьезе требовали выдать и остальных «членов подполья!»
И требовали жестоко!
         Лишь к вечеру, придя немного в себя, она, глотая слезы, провыла, простонала Ольге:
-За что… За что-о-о…. Со мной так!.. Зве-ри, чис-тые звери… а не люди-и-и… О-о-о! В подвале… Крысы, кры-сы… Как? Скажите мне… Как я… мо-гу-у-у… Подписать им то, чего никогда! Слышите?! Ни-ког-да-а-а… Не делала! О-о-о…
     Ольга положила ее горячую разбитую голову на колени и, едва справляясь с волнением,  слушала, протирая мокрой тряпицей свежие раны, баюкая ее, как дитя. Едва справляясь с волнением, она понимала, что и сама, сама,  и совсем недавно, всего-то пару месяцев назад,  еще ничего не понимая, но уже, получается, была как бы причастна… Ко всему этому ужасу! Ее муж, Григорий, начальник отдела, творил, небось, то же самое… Или его подчиненные… Ведь не началось же все это уже после его ареста? Вряд ли… Но ведь он не мог! Он же не такой!! Он всегда раньше говорил так: «Кто сам ТУДА не хочет, я никогда и не отправлю…» Он всегда давал возможность… Он… Но это было раньше! Гос-спо-ди-и… Не уже ли и он… Так же? Мог? Боже праведный… Пресвятая Дева Мария… Да не введи нас во искушение, да дай нам веру…
    Ей никак не верилось,  что ее муж, совсем еще недавно и сам, наверное, делал то, что… Творили теперь эти…
   Григорий никогда не рассказывал дома, что делается у него на работе, да она никогда и не расспрашивала его ни о чем. Понимала, что работа у него нервная и довольно скрытная.
    Раньше, когда она еще жила в Москве, в то старое доброе время, когда даже газеты уже писали все и обо всем, ей было понятно: есть уголовники и разная там уличная шпана и ими занимается, то есть ловит их – уголовка. А политическими – социалистами, анархистами и прочими, кто хочет революцию,  занимается политический сыск. А теперь все перемешалось. И таким как ее муж приходится и уголовников ловить и… Господи, ну какие тут теперь… политические?! Шпионы… Эти… Разные там. Наймиты разведок… Кто ж пойдет?!
А может и есть?
   И они и вправду… вредят? Ведь повсюду падают какие-то самолеты, рушатся дома, взрываются шахты…
Но причем же такие, как эта Нюра? Или она сама? Или… дети?!
Страх, страх…
Он поселился теперь издалека, тихо, как-то незаметно, но он теперь живет в каждом и повсюду.
            И с того самого зимнего дня, теперь уже такого далекого, когда он, Григорий,  вернулся из «командировки по калмыцким кочевьям» весь израненный, она всегда, каждый день жила в темном, глубоко живущем в ней страхе. Этот страх за его жизнь не отпускал ее ни днем ни ночью. Она всегда боялась, что  однажды какие-то чужие и очень равнодушные люди просто привезут его, Григория, к ним в морг.
И Максимка останется без отца.
       И это знание, эта уверенность, что уж он-то, прежде всего, борется с настоящими убийцами и бандитами, действительно угрожающими людям, этот постоянный страх – отбрасывал из ее мыслей все прочее, все то, что какими-то обрывками фраз, какими-то случайными слухами и недомолвками об этих арестах, вредителях, подпольях - все же висело теперь в воздухе, было на слуху в этих немых взглядах, в этих намеках, полунамеках, в этих перешептываниях и недомолвках многих окружающих ее людей.
      И только уже тогда, когда стали арестовывать людей, живущих совсем рядом, вокруг, людей, которых в городе все знали и мало кто верил, что они и есть самые настоящие враги, она однажды увидела, что ее Григорий стал меняться на глазах, он стал другим, нервным, взвинченным, а порой целыми днями угрюмо молчал, много курил, плохо ел, много пил, порой не замечал вокруг ни ее, ни даже сына.
    И только один раз, когда арестовали командира авиабригады, заслуженного орденоносца, героя Халхин-Гола, а вслед за ним, спустя всего пару недель, забрали и его жену, молодую, образованную, красивую, только что прибывшую к нему из Ленинграда, Ольга как-то ненароком спросила его:
-Гриша… А… Жена комбрига – то же японская шпионка?
-Может и шпионка. Разберемся! Есть приказ, вот и берем, а куды ты денешься…
    И тут же вышел вон из комнаты. Через окно она видела, как он нервно ходил взад-вперед по их узкому дворику, ее руками засаженному кустами роз и жасминов, закуривал папиросу и тут же бросал наземь, и так три раза, пока не отшвырнул с остервенением последнюю из пачки…
    Глубокой ночью, когда она уже почти спала, и думала, что и он спит, он вдруг тихо сказал:
-Да ее-то, наверное, отпустять, ежели на ней нет ничево…
-Кого, Гриша? – возвращаясь со сна, не поняла Ольга.
-Беременная она и справка на то имеется… Отпустять под надзор. Ну, жену комбрига, летуна.
      А потом арестовали второго секретаря райкома и то же, вслед пошла и его жена, а детей, мальчиков  шести и пяти лет, отправили в детдом. А потом директора школы, потом завуча и еще кого-то там… А потом это стало обыденным, каждый день, вернее каждую ночь почти - кого-то забирали и весь небольшой городишко то и дело наполнялся какими-то неясными слухами, а все больше сплетнями и нелепыми домыслами.
         И Ольга, в те дни сентября тридцать восьмого года, постоянно раздумывая о том, что же это вокруг происходит,  вдруг неожиданно открыла для себя странную на первый взгляд, но совершенно бесспорную вещь: большевистская власть вдруг поняла, что для нее врагом, еще большим, чем мужчина, которому она прицепила ярлык шпиона или предателя, является женщина, его близкая, самая близкая женщина, жена, мать, дочь, сестра за неимением других… Ведь женщину, это слабое существо, слабую половину, оставлять-то на свободе нельзя, ее ведь на самом-то деле  сломать, сломать не физически, а морально, заставить думать иначе,  гораздо труднее, чем мужчину, ибо ее понимание этого мира, ее, выращенное на православном укладе всей русской жизни восприятие этого мира и этой данности, например ее заточения, издевательств и прочих житейских невзгод, оно не такое, как у мужчины. Женщина ведь, все, что происходит с ней и вокруг нее, видит гораздо шире и воспринимает не столько разумом, сколько самим сердцем, способностью простить, понять, пожалеть, а это гораздо сложнее поддается этой затеянной большевиками перековке, переделке человека, чем иной мужской характер.   
        И если мужчину, как индивида, большевики с помощью своей, с позволения сказать науки – марксизма – ленинизма в их, большевиков, понимании, еще как-то легко можно было убедить в справедливости этого воровского по сути отнимания у мужиков последнего куска хлеба,  этих массовых расстрелов «врагов народа» и представителей бывших  «эксплуататорских» классов, то женщина, особенно православная, которая всегда была склонна к прощению и милосердию,   такие доводы, как сегодняшний расстрел и заключение на муки тысяч и тысяч ради призрачного будущего счастья миллионов женская натура не понимала и не принимала.
   И тогда же Ольга твердо поняла, что Власть уже стала делить своих врагов не только по классовому, но и по половому признаку. И в первую очередь, вслед за мужьями – командирами Красной Армии, руководителями самой большевистской партии, известными учеными, производственниками, врачами – пошли теперь в лагеря и их жены, взрослые дочери, сестры и матери.
Эта власть не могла оставлять их в своем новом обществе. Они ведь так опасны!
Ибо они точно ничего не забудут. И не простят.
    А вот детишек до двенадцати лет большевики еще считали неким сырым материалом, подлежащим своей материалистической переделке.
      Причем, совершенно не беря в расчет такую «мелочь» как наследственность. Они, большевики, возвели в ранг национального героя и великого ученого некоего физиолога Павлова с его «переделанной» собакой, которой поставили даже памятник, но совершенно не понимают, какую они вносят дисгармонию в развитие самого общества своим доведенным до абсурда вмешательством в законы природы и человека… А ведь уже давно, еще в двадцать пятом году тот же Булгаков в своей, на первый взгляд сатирической, книжке, про профессора Преображенского и его на первый взгляд научное порождение – пса Шарикова, просто и доходчиво нарисовал, чем это все закончится… Но большевики теперь не читают такие книжки. И школьникам не велят.
     И, как это ни странно, Ольга тогда воспринимала все эти свои открытия совершенно спокойно, уверенная в неизбежном повторении и на русской земле тех же принципов  Французской революции, которая с таким удовольствием сожрала на виселицах и гильотинах многих, очень многих своих «детей».
        Когда большевики на всю страну  объявляли вдруг врагами и расстреливали всех этих  радеков, рыковых, бухариных, тухачевских и якиров, вчерашних кумиров и столпов своего режима, она в душе воспринимала эти их спектакли очень спокойно, как грязню крыс  в тесном амбаре. 
    Но когда вся эта вакханалия спустилась вниз, и закружилась страшной пляской вокруг нее и ее мира, мира, к которому она уже, как это ни странно, давно уже привыкла, приняла его таким, какой он есть, она поняла, что рано или поздно ЭТО коснется и ее.
      Или вдруг арестуют Григория. Или каким-то образом выяснится ее прошлое. Или…
        Ее зрелый возраст, ее жизненный опыт говорили ей  о фатальной неизбежности такого-же несчастья и в ее семье. Аресты шли потоком, каждую ночь кого-то увозили, пришли слухи об арестах и самих НКВД-шников в соседних райотделах и она,  в  какой-то глубокой пока, но уже довольно отчетливой уверенности, с неких пор поселившейся в ее  подсознании,  теперь  знала и невольно ждала, ждала, когда ОНИ придут и за ними…
    Как-то вечером, она собрала теплые вещи: носочки, штанишки, свитерок, шапочку, белье  и сложила все это в мешочек, сунула в нижний ящик комода и, едва сдерживая слезы,  показала Максимке:
- Вот, сыночек… Если нас… с папкой долго не будет, а за тобой придут… Дяди или… тети… Ну, чужие какие-нибудь… Ты их, главное, не бойся! И… Возьми вот это. С собой. Не забудь!
     И когда Григорий на полном серьезе, неожиданно, но вполне понятно, предложил ей быстро оформить развод, она поняла: вот оно, скоро…
    И ничего уже не пугало ее, она давно поняла, что эта вроде бы спокойная и размеренная их с Григорием жизнь, конечно закончится, ей ни днем ни ночью не давала покоя только одна тяжкая мысль, только будущая судьба их Максимки.
         Мальчик, как две капли воды похожий на отца,  рос, не в пример ему,  тихим, незаметным, ласковым и очень спокойным. Любил учиться, любил книжку, часами возился с кошками, собаками, птицами… То скворечники мастерит, то кормушки какие-то… Она порой даже и не понимала, чей это характер. И все чаще задумывалась, уйди они с мужем из его жизни, как он будет…. Один на этом свете! Ведь таких детей тут же отдавали куда-то далеко, в какие-то удаленные детские  дома, и никто из старших братьев и сестра уже никогда не смогут его найти!
    «Че-эС-И-эР». Однажды это необычное выражение случайно вырвалось от  Григория. Члены семей изменников Родины. Страшные слова, страшные…
        Старшие, они-то  уже устроены в жизни, их не тронут. Слава Богу, Сталин так и объявил на всю страну, сын, мол, за отца не в ответе! Петр недавно женился, свил гнездышко там же, где и дед его жил! Так же и живет в Песчанке, кузнецом, по дедовой части, работает в колхозе. Выковал так здорово памятники своей матери, деду Панкрату да бабке, что председатель тут же его и оставил, да еще и с жильем помог! Клавочка уж замужем, муж военный моряк, на Севере служат, ждут «пополнение». У  Ольги тут же сжалось сердце: Григорий, как только Клава родит, тут же собирался взять отпуск да ехать туда, радоваться… Не довелось тебе, Гриша, внука понянчить, не довелось… Средние, Коля и Кузя, курсанты, учатся в летной школе в Ейске, тут недалеко… Недалеко? А вдруг…
И опять гулко стучало сердце и захватывало дух у матери…
Нет! Сын за отца не отвечает! Сказал же им сам Сталин…
             Сталин далеко, отвечал встревоженный ее рассудок, он-то, может и  сказал, а эти… Все понимают иначе!
 И тогда Ольга становилась сама не своя, мысли, одна другой тяжелее, пугали, путались, все валилось из ее рук…
       Большая серая крыса, приподняв спиной кусок камня, вдруг возникла из-под пола, спокойно оглядела своими маленькими черными глазками камеру, замерла, всматриваясь в Ольгу, понюхала воздух и тенью прошмыгнула в дальний темный угол.
             -Они же… меня, - вдруг очнулась Нюра, пряча под платок мокрое красное лицо, - за то, что я… Не стала… Они же меня… Они… ме-ня-я-я…
    И опять вся задрожала, залилась слезами, причитая и голося в голос, ломая руки и раскачивая раскосмаченной головой.
    Из ее сбивчивого, часто прерываемого истерикой рассказа, Ольга с ужасом узнала, что эту молоденькую и еще не познавшую мужчину девушку из-за ее упрямства, следователь приказал бросить на пару часов в камеру к «классово близким» - уркам, уголовникам. Те церемониться не стали…
      Нюра долго не могла прийти в себя. Порой затихала, но не надолго. Ольга, часами качая ее на коленях, вдруг отчего-то вспомнила тех сестер Бараевых, веселых, молоденьких сестричек милосердия из Ростова, в своих накрахмаленных передниках с кружевами, с которыми попала в плен к красным тогда, в бою, той тяжкой от невзгод и поражений холодной зимою двадцатого года:
-Тут энти… Сестры!
-Кому и кобыла - сестра!
     Выплыло вдруг расплывающейся массой  из кромешной глухой темноты, из каких-то потаенных закоулков  памяти то грубое, рябоватое лицо  высокорослой девахи в засаленном матросском бушлате и с заплетенной толстой рыжей косой:
-… Наши не стрельнут! Мы ж – Сенькины! Ну, покуражатся малость… Наше дело – бабье…
    Слезы навернулись у нее на глаза, пересохло горло. Она запрокинула лицо, устремила наполнившиеся слезами глаза ввысь:
   -Гос-поди… Гос-поди-и-и, Матерь Божия, царица ты небесная… Не покинь людей наших, Россию не покинь, Гос-поди… За что, Господи-и-и… Да за какие ж такие грехи, за какое богохульство… Ты… Так наказываешь ты народ этот, Гос-с-поди-и… ? Бедные, бедные девочки…
    -Они меня… За-разили чем?!  - вдруг вскричала Нюра, приподнявши свою мокрую растрепанную голову и испуганно округлив воспаленные  глаза, - вдруг… заразили?! Ольга… Нико-лаевна? А я же… Я же еще… И не жила. Я же…
    К вечеру она немного пришла в себя, во многом благодаря стараниям Ольги, покачиваясь, поднялась с топчана, несколько успокоилась  и привела себя в какой-никакой порядок.
       … Дверь в подвал была узкая и обита толстым, плохо окрашенным железом. Конвойный, толкнув дверь вовнутрь, широкой пятерней грубо подтолкнул и Ольгу, будто она упиралась.
   Комната с низким потолком, очень мрачная в тусклом желтом свете единственной лампочки, имела два аркообразных окна, широких, но невысоких, покрытых толстыми кованными решетками. Они выходили на улицу только наполовину, пропуская в комнату и немного дневного света.
Посреди комнаты стоял один стул.
   В желтом отсвете лампочки лицо следователя, пожилого капитана госбезопасности, продолговатое, с глубокими бороздами на скулах, в несколько великоватой для такой узколобой головы фуражке с малиновым околышем, казалось неестественно мертвенным, восковым.
   В подвале едко пахло карболкой, в его сыром воздухе тяжело висел ее острый дух. Она сразу же поняла, отчего это: кровь смывают и ее раствором тут же поливают пол.
      Красные звезды, окантованные по краям серебристой каймой, нашитые над обшлагами кителя следователя, сразу бросились ей в глаза.
    Она хорошо знала, что в НКВД  все звания, хотя они и созвучны званиям военных, но на самом-то деле они означают на две ступени выше. Капитан соответствовал армейскому званию подполковника. И она сразу все поняла: Григория там, в Ростове, обвиняют в чем-то уж очень… серьезном. Раз для ее допроса прибыл целый подполковник.
    Не отрываясь от бумаг и не подымая головы, он молча указал ей пальцем ей на стул. Она медленно опустилась на его самый краешек.
-Отчего же… Садитесь поудобнее, разговор у нас будет… долгий. Та-ак, - капитан  наконец оторвался от бумаг, внимательно вгляделся в напряженное лицо Ольги, перевел взгляд ниже и остановил его на ее белых стоптанных туфлях, тут же заключив, что подследственная или имеет громадный жизненный опыт, или ей кто подсказал, ну, например  из тех, кто произвел арест, что не стоит ТУДА надевать то, что получше, одеваться надо попроще.
- Моя фамилия Чернов, я теперь буду вести Ваше дело. Ваша фамилия?
-Остапенко.
-Остапенко? – он как-то уж добродушно для следователя улыбнулся, сощурив глаза, -а… Но ведь Вы, вот есть и справка из ЗАГСа,  не так давно развелись с гражданином Остапенко…
-Простите, да-да, - смутилась Ольга, - я теперь Ярославцева. Трудно отвыкнуть… Знаете ли… Столько ведь лет…
-М-да-а… А мы с Вами… Нигде раньше не встречались? – Чернов пытливо всмотрелся в Ольгу своими круглыми беловатыми глазами, - э-э-э, что-то лицо мне Ваше… Смутно, но… А почему Вы, собственно… Ярославцева, а? Ведь, согласно анкете, заполненной Вашим мужем в одна тысяча девятьсот тридцатом году, - и, как учитель, диктующий своим ученикам важную тему, следователь назидательно поднял указательный палец вверх, - он вступил в законный брак первого октября девятьсот пятнадцатого года, будучи в отпуске с фронта по ранению, с крестьянкой Лозовой О. эН. И вот эта крестьянка Лозовая О. Эн, – он еще раз пристально впился острыми колючими глазами в лицо Ольги, - вдруг, при разводе, становится… Не Лозовая опять… А Ярославцева. Как Вы это объясните? Вы можете мне четко сказать: кто Вы такая? А?
      Ольга смутилась, опустила в щербатый каменный пол глаза, мучительно раздумывала, что же сказать, чтобы хотя бы выглядеть правдивой.  Когда после отъезда мужа в Ростов прошло две-три недели и от него не было ни звонка ни весточки и ей уже стало ясно, что Гришка арестован и она с ужасом неизбежности вдруг однажды осознала, что теперь-то, конечно, вот-вот придут и за ней! Вернее, за ними с Максимкой… Теми долгими вечерами, теми бессонными ночами на исходе лета, в воспаленных, путающихся мыслях она потом не раз корила себя за такую оплошность, за то, что взяла СВОЮ, родную фамилию, фамилию полковника Ярославцева, ведь как единственная дочь, она не могла просто так бросить, отдать в небытие эту славную воинскую фамилию, и, в конце-концов, спрашивала она себя не раз, что бы на это сказал папа? И, не находя ответа, она много раз уже прокрутила в мыслях такой вопрос и еще до первого своего допроса тем, первым следователем, («на-чит-ся»  ) и давно подготовила на ее взгляд очень логичный ответ. Она медленно подняла голову и будничным голосом произнесла, как будто говорила о чем-то малозначительном и самом обыкновенном:
-А это моя настоящая фамилия, моих покойных родителей. Меня ведь крестьяне… Лозовые удочерили, взяли из приюта. В хутор Песчанку. Девочкой трех лет отроду. Они тогда бездетные были.
-Ну, допустим, - Чернов смущенно усмехнулся, - а вот Вы в анкете в числе близких родственников указываете только сына, Максима Григорьевича Остапенко. Одиннадцати лет. Ну, кроме бывшего мужа. А остальные дети? У Вас же дети воспитывались еще…
-Это… Эти дети уже взрослые и они мне не родные, никто они мне, они со стороны мужа… Это его… Это его убитого товарища дети, они были сироты после Гражданской войны, понимаете? Просто воспитывались у нас, такое ведь часто… Потому я и не указала их.
   Капитан удивленно вскинул тонкие брови и даже чуть приоткрыл заметно дрогнувший рот:
-Во-от как… Хорошо, так пока и запишем. Хотя врать Вы не умеете.
-Я… Я… П-правду говорю! – неожиданно для себя резко выпалила Ольга. И все равно отвела в набеленную известкой стену глаза.
-Ну и  хорошо, хорошо, это пока… не столь важно. Пока. А теперь… У меня к Вам первый вопрос.
       Он порывисто поднялся, обошел стол, сделал два шага в сторону Ольги и остановился прямо против нее, закинув руки за спину и слегка наклонившись. Лампочка тускло светила позади него и его лицо теперь было не разглядеть, оно ушло в тень и только глубокие борозды вдоль скул зловеще вырисовывались на нем:
-Вам, Ольга Николаевна, известно, за что арестован Ваш муж, простите, бывший муж?
-Нет, не известно, - холодно ответила она. Отвернула помертвевшее лицо в окно и твердо произнесла:
-И меня это мало касается.
-Касается, очень даже… касается. Расскажите, а что Вам известно о контрреволюционной деятельности Вашего мужа, бывшего мужа?
       Ольга приподнялась со стула, отчего-то стянула косынку с головы:
-Контрреволюционной? Вы сказали… контр-револю-цион-ной? Да ведь он… За эту самую революцию… У него вся спина и грудь… В рубцах! Не было у него никакой контрреволюционной деятельности!
-Ну вот. А Вы говорите, не касается. Курите? – капитан раскрыл пачку «Казбека» и, саркастически улыбаясь,  протянул Ольге папиросу. Она отвернула лицо:
-Не курю. И Вам не советую. Как врач.
-А-а! Работа у нас нервная, Ольга Николаевна, сами ведь знаете, по мужу. Бывшему. Так вот.
      Он не спеша раскурил папиросу, с минуту молча пускал дым, внимательно разглядывая Ольгу и словно раздумывая, с чего начать. Потом погасил недокуренную папиросу о край стола, заметив брошенный Ольгой скептический взгляд, хитровато усмехнулся:
-Тут, простите, пепельницу не держим. Заведение не то. Был случай, подсудимый чуть не убил ею следователя.
- Ну… вы, следователи,  ведь то же, - вдруг вырвалось у Ольги, - иной раз чуть не убиваете… Вчера… эту девчушку из моей камеры. За что, скажите? И где же ваша… Эта… Социалистическая законность?
      Капитан молча прошелся по каменному полу кабинета, его лицо вдруг преобразилось и из благосклонно-добродушного оно стало каким-то серым и вытянутым. Его внутренне коробило. Даже по тому, как она презрительно взглянула на его потушенную о край стола папиросу - и то было видно, что… ну, не крестьянка она! И еще такие вопросы задает?
   Он очень близко подошел к Ольге, которую теперь опять полностью накрыла  его громадная тень, даже слегка уперся в ее плечо, угрожающе процедил сквозь зубы:
-А вот нашу… Социалистическую законность… Гражданка Ярославцева, я попрошу не трогать! Она именно Вас и не… касается! Она касается только тех советских граждан, кто случайно… оступился и совершил какое-то… бытовое преступление. А вот такие, как Ваш муж, да и Вы сама… Кто целенаправленно идет и ведет с собой других… Против самой Советской власти или ее вождей… Забудьте! Слышите? Забудьте, что она вообще есть, какая-то законность! Вы теперь вне советского закона!
        Для первого разговора было уже достаточно. Чернов понял, что начал не оттуда. Это не обычная подследственная, тут надо найти, выкопать из-под земли и выложить перед нею на стол главный, самый точный, самый тяжкий аргумент… Он подошел к столу, нажал кнопку звонка. Тут же дверь с грохотом отворилась и в проеме возникла высокая темная фигура конвойного.
   Из-за того, что винтовка с примкнутым штыком в низенькую дверь не влезала, он, оставаясь в коридоре,  только слегка просунул в кабинет свое сумрачное лицо.
-Уведите! В камеру… номер… Где эта, монашка сидит, Столбицына! – отрывисто крикнул капитан и, уже когда Ольга шагнула к двери, бросил ей в след:
-Вы хорошо подумали, отрицая свою связь с контрреволюционной деятельностью своего бывшего мужа и тем самым скрывая, может быть, сознательно, и остальных его сообщников, пока еще остающихся на свободе?!
Не оборачиваясь, она твердо бросила:
-Что за… бред Вы несете? Я и думать тут не буду.
    Ее усталый, но очень спокойный голос теперь уже вывел следователя из себя:
-Ничего! У меня не забалуешь… Часовой! Там, в ее камере… В десятой. Все уже убрали?
-Никак нет, товарищ капитан госбезопасности, - буднично произнес тот, - Вы ж там велели пока и не трогать… ничего?
-Вот и не трогайте! В ее камеру опять ее и отведите! Дайте воду, пускай она САМА там все и убирает! Да ведро, ведро опять не забудьте убрать, бестолочи!
    Едва закрылась дверь, он устало откинулся на спинку стула, тяжело вздохнул и задумался. Сегодня утром, буквально за полчаса до допроса Ярославцевой, звонил из соседнего райотдела его начальник, старший лейтенант Тельнов Игнат, товарищ его по курсам усовершенствования чекистов:
-Володя, ты что, тут рядом теперь? Ах ты, старый волчара! Надо выпить по такому случаю! Когда подъехать-то?
Ну, поговорили малость, посмеялись, повспоминали кой-чего…
      А потом, как-то так, невзначай, Игнат спросил, но Чернов тут же понял, что в этом и есть причина его неожиданного звонка:
-Слушай, Володька, там у тебя сидит… В общем, жена Остапенко. Григория Панкратыча, бывшего… ты знаешь, я с ним…
-Сидит. Работаем с ней, - вдруг сразу изменившимся, каким-то стальным, казенным голосом перебил его Чернов, - что, есть материал и у тебя?
-Да нет. То есть, да, - Игнат замялся, голос его дрогнул,- за что взяли Панкратыча, я, допустим, не знаю, это, как говорится, дело не мое… А вот…
-А я тебе скажу, за что, Володя. Как старому другу скажу. Он по делу Люшкова он проходит, ясно? Подготовка покушения на товарища Сталина! Тут, брат, никакие былые заслуги не помогут, сам знаешь. Времечко настало… Маршалы в расход идут, не то что…
-Та я не про то. Ну ты ж меня знаешь! Она что, то же? Дает показания тебе?!
-Нет. Пока не дает. Но я так думаю, даст, куда денется. Не такие давали!
-Не, ну ты там… Помягше с ней, друг! Ну не мучь, а? Насильно под… два ноля шестьсот восемьдесят девять – не подводи, а?
-Тебе-то какое дело? – Чернов вдруг  вспылил, - че ты за нее… пишешься?! Ну, а если она признается, или если со стороны нароем чего? А ты тут хлопочешь, как тот мужик у земского… Ты, Игнатка не обижайся, но ты теперь не туда гнешь. Ты что… Хочешь то же… загреметь… С ними? Не боишься, вот так-то?
-Не боюсь, я битый.
   Игнат на том конце провода умолк, его обиженное сопение было хорошо слышно в трубке. Наконец, уже усталым голосом он процедил:
-А… От тебя не ожидал, брат… Но ты, Володя, я тебя очень прошу, делай что хошь, но… пальцем ее не трогай. Она из меня три кулацких пули вынула, да рази тока ж из меня?! И ты попал бы к ней на стол, и тебя бы с того света вернула! Так что… Рисуй ей без разговоров отсутствие улик, рисуй постановление Особого совещания, если надо, я то же подпишусь,  да и отправляй ее без всякого суда. Под подписку о невыезде. Она… преклонного возраста! И… Ну! Нету за ней ничего, я те зуб даю. И быть не может! Ты слышишь меня?
И бросил трубку.
         Чернов тяжело вздохнул, закрыл папку с делом Ярославцевой. Хмыкнул: ага, преклонный возраст! Не такой уж он у нее пока и преклонный. Черт его знает, что за нею может быть. В общем-то, улик особых никаких. С Остапенко в разводе. Никто против нее ни на прежней работе, ни из соседей, ни на улице не дал показаний, никто. И просил, и угрожал. Никто не дал. Только хорошие отзывы. Но есть одна… Только одна зацепка – ее происхождение. Происхождение ее довольно темное. Тут, если это происхождение раскопать, под пятьдесят восемь подвести будет очень просто, но… В деле есть справка следователя, лейтенанта госбезопасности Лыско, который по этому делу был командирован в эту самую Песчанку, где ясно сказано, что со слов трех или четырех свидетелей, местных пожилых крестьян, настоящая первая жена Григория Остапенко, Александра, Лозовая в девичестве, померла вскорости после родов зимой двадцать второго года, оставив на попечение его стариков-родителей  двоих деток  мал-мала меньше, что жила у них в то время еще и какая-то пришлая, работала стряпухой в коммуне, хорошо лечила мужиков и баб, детишек от всяческих болячек, а сам Гришка как пропал сразу после Гражданской, так никто его боле и не видал. Кудысь делась тогда же и та самая пришлая.
       Нет, ну… Легко тебе, Игнат, рассуждать! Если сам за это не отвечаешь! «Рисуй ей подписку!» Там дело серьезное, политическое, тут материал нужен, в Ростове ждут показания и показания самые серьезные, а не…  «преклонный возраст».
     Ладно, бить пока не станем, - решил он, - время-то пока еще есть. А она теперь, небось, как войдет в камеру, то тут же и увидит, что бывает с теми, кто не колется, так, может, и сама… помягше станет.
   Был уже поздний вечер и в коридоре свет от высоко посаженных узких  окон был едва заметен.
          Ольга подходила к камере на ватных, не своих ногах. Там, в груди, глубоко внутри, вдруг защемило, замерло и только что, в этом длинном гулком коридоре, родилось у нее какое-то смутное, нехорошее предчувствие. Отчего, Бог его знает…
   Из темного провала камеры вдруг дохнуло затхлым запахом чего-то мерзкого, до боли знакомого, но грубого, противоестественного человеческому восприятию. Она робко перешагнула порог. Охранник щелкнул выключателем, расположенным в коридоре:
-Пока еще не совсем стемнело, - проговорил он спокойным ровным голосом и кивнул на что-то темное, сваленное под кирпичной противоположной стеной, - вот тебе  тряпка, таз, вода, надо все это замыть, вычистить, а то засохнет вконец… А у нас комиссия скоро будет. Ну а труп мы сейчас уберем. Эх! Порезала вены, дуреха. Ведром, краями ведра порезала, кто б мог подумать. Такая молоденькая еще… Дура.
И с грохотом закрыл дверь.
    Ольга сделала несколько шагов вглубь камеры. Всмотрелась в то, что лежало и тут же в ужасе невольно отступила назад. Поджилки ее тряслись, но еще больше забилось, заколотилось в груди.
     Словно бы запутавшись в старом рваном одеяле, Нюра, неестественно выгнувшись, лежала на полу, распластав окровавленные свои руки. Пол и стена напротив были так же густо забрызганы уже подсыхающей кровью.
Крыса, не обращая внимания на людей, спокойно грызла большой палец на ее босой ноге, обхватив его тонкими мокрыми лапками.
    Ольга с минуту стояла над нею, словно онемевшая и оглохшая. В ушах шумело, стучало, билось… Сердце, как раненная птица, рвалось из груди.
Крыса, поводя маленькими круглыми пуговками глазок, продолжала свой пир…
       Сколько видела она в своей жизни, и в войну, и по работе, таких вот нелепых  смертей, самоубийц, изуродованных, утопленников, повешенных, отравленных… Но на этот раз она не сдержалась.
Сдернув с ноги туфлю, с ожесточением запустила в крысу и та тенью шмыгнула куда-то в темный угол.
     Упала на свой топчан и, безвольно раскинув руки в стороны, беззвучно зарыдала. Дрожь волнами проходила по ее телу, ее колотила невесть откуда взявшаяся лютая, колючая лихорадка, руки ее тряслись, как трясутся они после нелепого, случайного убийства; она вдруг поняла, она ощутила, и это вошло в ее сознание, что и это ужасное место и эти страшные стены, и этот холодный каменный пол, забрызганные кровавыми сгустками – все это неспроста явилось в ее жизни, все это есть расплата, ее расплата за то равнодушие, за те годы, когда она жила с Григорием, была его женой, наверное, любила его, рожала от него детей, но никогда даже не спросила, что там на работе, а ведь на этой его работе, в этих же самых щербатых стенах, под этой же крышей,  была не только героика и мужество, но и такая низость, такие издевательства над людьми, их личностью, их человеческой природой, такие варварские, людоедские поступки этих внешне вроде бы совершенно нормальных людей в их фуражках с малиновыми околышами…
      Ее вдруг стошнило, но это были только пустые позывы, мучительные, сухие, голова ее закружилась, в висках  застучали тысячи молотков, потемнело в глазах и она зыбылась в туманном, глухом, немом полусознании.
     Она уже не слышала, как в темнеющем воздухе опять замелькали под окнами, хлопая крылышками, как заливисто и зловеще расхохотались где-то наверху сычи, накликая на людей будущие и еще более великие несчастья, как медленно распахнулась железная дверь, как двое дюжих конвоиров, равнодушно, как упавшее дерево, взявши Нюрин труп за ноги, поволокли его прочь из камеры и дверь тут же, с пронзительным лязгом засова, захлопнулась.
   Так в забытьи пролежала она до прохладной осенней зари. А сычи в черной бездне ночного неба все ухали и ухали, то ли весело провожая последний в этой осени теплый вечер, то ли предрекая людям, уже потерявшим всякое чувство меры, все новые и новые, еще более полноводные реки их, людей, теплой человеческой крови…
                Чернов один сидел в бывшем кабинете Григория Остапенко уже больше часа, то открывая дело Ярославцевой, то снова его захлопывая. То подымался, подходил к окну, раскуривал папиросу, делал одну-две затяжки, тут же гасил ее о край черепаховой пепельницы и опять в раздумьях расхаживал по кабинету.
     Он хорошо понимал, сперва интуицией хитрого и осторожного человека, а потом уже и острым умом и всем опытом своей двадцатилетней службы в Органах – сначала ГПУ, потом НКВД, что то, что ему на сегодня все-таки удалось добиться от подследственной Ярославцевой – это, конечно, далеко не все и главное-то пока… Скрыто за семью печатями! И это главное было так заманчиво, оно его притягивало как магнит, оно не давало ему покоя ни днем ни ночью, и это неоткрытое пока им главное и есть то, за чем он сюда приехал. Было ясно, что тех скупых справок, доносов и объяснений, добытых операми отдела и которые в этом деле рассказывали о происхождении Ольги, очень мало, чтобы разобраться во всем и наконец-то понять, кто же она такая есть на самом деле.
Ну прямо… Барышня-крестьянка какая-то!
      А вдруг… Она как раз и есть то недостающее пока следствию звено между… Люшковым, предателем и врагом, засевшим где-то там, далеко, в японской Манчжурии,  и его местными подельниками?! К коим относится и бывший опер-орденоносец Остапенко? А он, именно он, капитан Чернов, возьмет, да и…
И опять гнал от себя эти мысли, гнал, как явную чушь.
           И вдруг его осенило. Надо было просто поехать на место, туда,  где в далеком и голодном двадцать втором году и зародилась эта тайна, в этот малый степной хуторок Песчанка, ехать непременно самому и там уже… Копать, копать и копать до седьмого пота!
         Он теперь уже с силой захлопнул папку, кинул ее в свой портфель, запер громадным ключом старинный купеческий сейф, поправил портупею и, на ходу одевая фуражку и тужурку, крикнул:
- Дохненко! Заводи мотор!
        Едва свернули с пыльного и плотно утоптанного грейдера на Ростов, едва перескочили рельсы Сталинградской дороги, вокруг тут же пошла голая, дикая степь, с засохшими бурунами травяной старики, с полегшими клуньями ковылей вокруг старых сурчиных нор и ни одного тебе деревца. Глазу зацепиться не за что!
     Лишь впереди, нависая темной глыбой над острым капотом машины,  высился громадный, на пол-неба, и такой-же голый бугор, с утреца уже чуть тронутый первым серебром робкого осеннего заморозка.
    Чернов, сидя сзади,  задумчиво всматривался в эти унылые пейзажи. Наконец, когда «эм-ка», натужно воя мотором, пошла на подъем,  он вдруг положил ладонь на плечо шофера и скомандовал остановиться.
    Вышел из машины, щурясь на лениво всходящее осеннее солнышко, медленно окинул взглядом окрестности:
 -Вот в этих самых местах, Дохненко… Я в двадцать втором году с веселовским продотрядом товарища… Скоркина проходил. Там, правее,  речка Юла будет, а там…
-Командиром? – равнодушно спросил водитель.
-Ох и дурак же ты, Дохненко. Говорю ж тебе, прод-от-ряд товарища Скор-ки-на. Рядовым красноармейцем. Мне тогда едва восемнадцать было. Заводи, поехали!
         В хуторе, лениво протянувшемся вдоль неширокой речушки, спросили, где правление колхоза и на месте ли председатель. Вся какая-то черная, баба средних лет, медленно разогнулась от грядки, неспешно обтерла руки о край вышитого передника и угрюмо махнула рукой:
-Правление тама. А где ево, Андрюшку носить, тока один Христос и знаеть.
        Но председатель оказался на месте. Шло как раз правление колхоза, разбирался, как полушепотом пояснила изумленная секретарша, случай пьянства скотника, а тот, высокий детина с небритой физиономией, в старом волчьем кожухе, понуро стоял посреди кабинета, искоса поглядывая на присутствующих, комкая в мозолистых ладонях заношенную шапку-треух,  и когда в распахнувшуюся дверь неожиданно и решительно вошел целый капитан НКВД и все, кто был, включая самого председателя, невольно вскочили со своих мест, скотник, видимо решивши, что это пришли уже за ним, вдруг побледнел, бросился на колени, пополз под широкий стол и уже оттуда стал кричать благим матом:
-Не дамся!! Не дамся я!  Хошь убейте… Не дамся! А-а-а! Граждане! Детишков хучь пожалейте! О-о-о!.. Не дамся! Не дамся!
     Чернов молча сделал знак рукой: садитесь, мол, товарищи, и вдруг гаркнул грубо и нарочито громко, хлестко хлопнувши ладонью по кобуре и слегка нагнувшись под стол:
-Выходи! Выходи, мер-р-завец, вр-р-раг нар-рода, стр-р-релять буду!!
     Детина, весь в слезах и соплях, виновато опустив вскосмаченную свою голову, медленно выполз из своего убежища и, пошатываясь, наполняя кабинет свежим перегаром, часто моргая воспаленными глазами, поднялся с пола. Руки его дрожали и он от того вдруг уронил свою шапку.
   Кинулся было ее поднять, но под строгим взглядом милиционера тут же вытянулся и замер.
-Ну что, товарищи, э-э-э,  члены правления колхоза! – Чернов, подмигнувши председателю,  быстро вошел в роль, - дело, как вы понимаете,  тут… уголовное! Так что… Мы?  А?! Посадим этого… дурака или… как? Детишки у тебя, говоришь? – он вплотную подошел к трясущемуся скотнику, снизу вверх нарочито строго всматриваясь в его напрочь пропитое и исхудавшее лицо. Повернулся к членам правления:
-От трех до пяти лет, товарищи, и то, если судья добрый попадется!
      «Обвиняемый» уже трясся, стучал зубами как только что из ледника выбрался, дрожал всем телом, как осиновый лист и, чуть согнувшись, все шарил по полу и все не находил лежащую у самых его ног свою старую косматую шапку.
    Председатель, видимо желая поскорее закончить правление и, выпроводив всех, узнать причину приезда столь высокопоставленного милиционера, картинно взмолился:
-Товарищ капитан госбезопасности! Пощадите… придурка! Мы ж ево на поруки… Всем коллективом… Штрафные работы ему… Трое ведь детишек… Женка ево, дурака, Анютка,  больная, опять же… В последний раз! Просим!
   Чернов нарочито долго, минуты три, молчал, сурово сдвинув брови, продолжая пристально рассматривать пьяницу. Наконец он, не меняя мимики, повернулся к правлению, развел руками:
-Ну, раз коллектив просит… Последний раз! А ты смотр-ри! – повернулся он опять, грозя большим пальцем, - еще раз напьешься – отправлю с-сукина сына туда, где… посрать, и то, вдвоем ходят!!
      Когда все покинули правление, Чернов представился и предложил сразу же проехать на подворье Остапенковых:
-Из экономии времени по пути и разъясню все!
-Так тут и пути-то долгого не будеть, товарищ капитан, - насторожившись, и вроде как извиняясь, сказал председатель, - тут хуторок, три хатки да бугорок!
-Ну тогда и объяснений долгих не будет! – усмехнувшись, сразу перешел к делу Чернов, - меня интересует… Э-э-э, как Вас будет по-батюшке, товарищ председатель?
-Андрей Мироныч.
-Ишь ты… Миронович. Как и товарища Кирова… Так вот. Меня интересует, в общем, вся семья Остапенко и в частности, - он очень холодно и строго взглянул в глаза председателя, -  их невестка…
    И, опять переменившись в лице и продолжая непринужденно улыбаться, вдруг замолчал, острыми колючими глазами цепко впившись в серое лицо Андрея.
   Тот растерянно спросил:
-К-какая? Та, что раньше… Которая… Ну… Первая была или…
-Или!!
       Андрей умолк, мучительно раздумывая, что же в ответ сказать милиционеру. То, что друг его детства Гришка теперь арестован и сидит в Ростове он уже знал, знал уже как два месяца, от его старшего сына Петра, которого на свой страх и риск, а больше из-за его природного дара кузнеца, явно сполна унаследованного от своих дедов-прадедов, принял в колхоз и помог, чем смог.  Но вот на что им, следователям, вдруг понадобилась их, Остапенковых, уже давно полуразрушенная хата и жалкие остатки подворья, невестка, которую Гришка вроде как привез тогда, неизвестно откуда, стал с ней жить и она заменила его детишкам так рано умершую Александру… Этого он не мог понять.
-Ты не волнуйся так, председатель, не на допросе ведь, а? – весело усмехаясь, Чернов  тепло, как  по-приятельски, потрепал Андрея по плечу, и вдруг добавил уже строже, - пока… не на допросе.
-Я и… не волнуюсь. А… Вот, стой, - он взмахнул ладонью, - уже и приехали.
    Капитан, без особого интереса осматривая полуразрушенные стены Панкратовой хаты, еще сохранившие кое-где следы краски и побелки, закопченную трубу, красным истуканом высящуюся над проваленной от времени крышей, медленно прошелся вниз, вглубь бывшего подворья, направляясь к таким же поваленным руинам амбара и саманного хлева. Еще утром, подъезжая к Песчанке, едва спустившись с высоченного крутого бугра, он решил, что начнет свое расследование именно здесь, на подворье, чтобы как говорят, сами стены рассказали… Пусть даже развалившиеся!
Андрей медленно шел за ним вслед.
      И вдруг Чернов замер и, не оборачиваясь, резко поднял правую руку, словно давая понять, что наступил какой-то очень серьезный момент. Он остановился, как вкопанный и, с просиявшим лицом, протянувши вперед ладонь,  глухо воскликнул:
-Здесь!! Вот здесь! Стояли они… все! Здесь! Она! Она!! Вот где! Вот где я ее раньше видел! Во-о-от!!!
    Андрей, ничего не понимая, насупившись, стоял рядом, слегка разинув рот от изумления.
-Да! Да! Да!! Старуха! Детишки! Старик! Которого Скоркин тогда отделал… Кобель, которого я… С руки. И они! Две! Две молодые бабы! Две!!
    Он подскочил к ничего не понимающему Андрею и, схватив его за узкие плечи, стал трясти, восторженно приговаривая одно и то же:
-Две! Миронович! Две! Тут стояли две! Молодки! Одна понятно, жена Григория. И Она… И она!! Совсем не похожая на крестьянку! С пальцами, как у пианистки… Она вышла и сказала… Сказала! Я! Я, мол – жена Гришки! Который… Правая рука! Думенко! Комкора Думенко! И тогда товарищ Скоркин…
     Он был крайне возбужден, уже почти хохотал, негромко, но пребывая в какой-то жуткой истерике, все так же потрясая за плечи недоумевающего Андрея и резко вертя головой во все стороны, то и дело тыкая пальцем в стороны:
-Да! Правильно! Это была Она! Именно – Она!! И та… Которая… жена, то же еще… была! Две тут тогда были!
     Он вдруг умолк, резко поменялся в лице и, обернувшись, глухо сказал, глядя точно в глаза Андрею:
-Но ведь не могло же быть у Григория сразу две жены? А? Кто такая тогда стояла вот здесь, – он описал кругом место на пожухшей от первого заморозка короткой траве, - вот, на этом самом месте! Шестнадцать лет назад? В двадцать втором году? Рядом с… Ольгой?
      И тогда Андрей невольно вздрогнул и смущенно опустил глаза.
Он ВСЕ понял. Зачем приехал этот человек в малиновой фуражке. Он приехал за Ольгой. За той, которая жила здесь, на этом дворе и хуторе давно, шестнадцать лет назад… И он нашел ее!
     Чернов вдруг обернулся и звонко крикнул в сторону автомашины:
-Дохненко! Иди сюда, лапоть!
     Водитель, полноватый детина с пухлым заспанным лицом, в помятой засаленной гимнастерке, нехотя ковыляя на толстых ногах в новеньких яловых сапогах, приблизился.
-Вот тут, гляди, Дохненко! – с лицом, очень довольным от своего неожиданного открытия, капитан медленно шел по запущенному подворью покойного Панкрата, с интересом рассматривая все мелочи, нагроможденный в кучи и уже разваленный дождями многих лет саман, куски прелых досок, обрывки каких-то жестянок, - гляди, гляди сюда, Дохненко. Амбар тут тогда стоял, ссыпной амбар, каменный, добротный такой.  Мы ж тогда зерно у кулачья забирали! Питер, Москва – голод!! Пухнут! А эти… Не дают! А я, Дохненко, и давай прикладом карабина  замки сшибать! А вон там, - он деловито протянул руку в дальний угол двора, - кобель сидел, злобный такой, громадный, черный, так и рвется, так и рвется!! С цепи! А тетка… Старуха, ушлая такая, сука, мне в шинель руками как вцепилась! Не дам, кричит, антихристам - и баста! И кобель… Ну, я и не выдержал. С руки, не целясь, свалил. Точно в лоб.
     Он замолчал, радостно потирая ладони, но самодовольная улыбка еще долго не сходила с его раскрасневшегося лица.
-Старуху? – равнодушно спросил все еще сонный шофер.
-Кобеля, дурило! – брезгливо сморщившись, Чернов злобно сплюнул в пожухлую траву.
         Когда подъехали к конторе колхоза, Чернов, уйдя в себя, молчавший всю дорогу, вдруг усмехнулся, развернувшись к сидевшему на заднем сиденье Андрею:
-Все, давай прощаться, председатель. Вот и правду говорят: стены расскажут лучше иных людей! Только ты мне напоследок скажи одно, Андрей Мироныч…
   Они вышли из машины и остановились перед крыльцом правления. Чернов оглянулся по сторонам, вокруг ни души:
-А где твой… народ, председатель? Колхозники где?
-Так в хорошем колхозе никто и не болтается, все наши люди всегда при деле, товарищ капитан… - и, искоса взглянув на малиновый околыш фуражки, уже тише добавил, -гос-безопасности.
-Ишь ты, молодчина. Так вот, напоследок ты мне скажи… Мне, Андрей Мироныч… Скажи-ка…
    Он, сощурившись, долго и пристально всматривался в непроницаемое лицо председателя, словно бы давая ему время осознать всю важность этого его вопроса. Взялся двумя пальцами за обшлаг его кургузого пиджака:
-ОНА… Когда и почему… Ушла из вашей… Песчанки?
   Андрей уже хорошо понимал, о чем хочет знать и чего добивается этот такой добродушный на вид, даже с юморком, капитан госбезопасности. Спокойно пожав плечами, он очень обыденно ответил, глядя куда-то в степь, мокрую от отступившего заморозка и уже опять позеленевшую на поднявшемся довольно высоко солнышке:
-Ушла она… Как старого Панкрата-кузнеца похоронила. Свекра вроде бы...  Детишки же тогда в коммуне остались. У Бирюка Еремея. А почему… Она ушла. Эх! Знать бы, почему…
-Может конфликт какой, там, ревность… Молодая, красивая…
-Да нет. Такого не было. Жалко, что ушла. Добрая была, душевная. Людишек вона сколь вылечила, не дала в трату… Но по всему видать, из благородных была.
-А по… почему это было видать?
-Шибко, шибко грамотная была, аж дух сводит. Изба-читальня, а не баба! И ни зла не помнила, ни сама никакой пакости никому не сделала. Детишек хуторских грамоте все учила, просто так, ни за грош. А Вам один вопросик можно, товарищ капитан? – Андрей, сощурившись на ленивое лимонное солнце,  улыбался, разминая в мозолистых руках свою старенькую шапку, - ведь проходу не дадуть…
-Валяй, председатель! –уже усаживаясь в машину, весело рявкнул Чернов.
-А отчего они там… Ну, в лагере…  По двое по нужде… Ходють?
Тут Дохненко, неожиданно оборотившись, расплылся в нагловатой ухмылке:
-А на Колыме, Мироныч,  один по нужде свое дело делает, а другой палкой ему… это дело сшибает! Там морозы такие, что…
И, довольно расхохотавшись, хлопнул дверью.
      Всю обратную дорогу Чернов молчал, угрюмо, ничего не видящими глазами,  рассматривая ничем не приметную дорогу. По пыльному грейдеру нередко попадались встречные подводы, автомашины, верхоконные.
    Едут, спешат, летят. Большинство в Ростов, наверное. А ему, старшему следователю областного УНКВД капитану Чернову в последнее время что-то уж очень хотелось этот Ростов… покинуть. И уехать оттуда куда подальше. Страшный город! Чувствовал он с некоторых пор, что  чем-то хорошим эта его недолгая городская жизнь вряд ли закончится. Когда прежний начальник управления Дейч, который и взял его, старшего лейтенанта госбезопасности Николая Чернова из отдаленного райотдела да сразу в Ростов, в управление, на эту должность, внезапно умер под следствием, он, хорошо зная, как работает эта система, тут же  почувствовал, как закачалась и под ним почва. Новый начальник, как это водится по всей стране, тут же начал энергично «чистить ряды» от ставленников прежнего. А тут эта, можно сказать, такая неудачная командировка… Теперь же, на днях звонили из Москвы старые товарищи, готовится постановление ЦК и Совнаркома об упразднении всех «троек» и арестовать теперь будет можно только с санкции прокурора или решения суда. Как при старом режиме совсем! И еще, говорят, от нового наркома Берия скоро поступит директива,  по которой все эти приговоры утратят силу, если они не приведены еще в исполнение или были объявлены осужденным до семнадцатого ноября.
А кто все это делал? Такие как он, Чернов. Так что… Неправильно, получается делали? А раз неправильно…
До семнадцатого… А нынче у нас… Пятнадцатое, понедельник.
   Быстро, сегодня же,  подготовить решение «тройки» и вперед, на великие стройки социализма, непокорная ты моя…
Или…
Отпустить ее, ко всем чертям, пока все это начнется? Как тот же Игнат хлопочет. А там…
      С самим Остапенко, тягостно вздохнул капитан, все ясно, там дело политическое, он сюда не подпадает. И его теперь уж точно шлепнут, конечно, когда как следует выпотрошат. Оттуда еще никто не вернулся. А вот с его женой… Бывшей женой, тут пока не ясно, но, по всей видимости, все равно ее придется отпустить. Улик-то нету! И нарыть, ничего, кроме личных воспоминаний, ты так и не нарыл, капитан! Да и ничего она никогда не признает. Весь его опыт в таких делах, а он работал следователем уже одиннадцать лет, все его знание природы и психологии человека говорили о том, что Ярославцева умрет, но ничего нового ему, да и не только ему – не скажет.
      -Куда? – едва въехали в слободку, нарушил молчание Дохненко.
-А? – капитан, с видимым трудом оторвавшись от своих думок, сердито сморщился, как от зубной боли, - в отдел, куда ж еще!
      И уже, едва войдя в кабинет, снимая на ходу шинель, крикнул в коридор дежурному:
-Ярославцеву! Из десятой! Быстро!
      Ольга, покачиваясь, вошла, вся растрепанная, с нависшими под красными глазами мешками бессонницы. Но эти красные глаза как черная дырка револьверного ствола, тут же пытливо уперлись в  лицо Чернова, заставив его невольно вздрогнуть. Он нахмурился, отогнав от себя эту мимолетную слабость, больше похожую на момент трусости.
       Но он давно привык подавлять в себе такие минуты  малодушия простым и верным движением - навстречу опасности.
Он поднялся из-за стола, одернул френч, и, подойдя вплотную к этим глазам, к этому бастиону неприступности, и, не отведя взгляда,  вдруг, неожиданно для себя,  твердо сказал ей:
 - Против Вас, Ольга Николаевна, у следствия нет никаких прямых улик и дело в отношении Вас с сегодняшнего дня будет… приостановлено! Решением местной милицейской «тройки» Вы отпускаетесь на свободу, пока  под подписку о невыезде. Если Вы, Ярославцева, думаете, что я опять стану Вас мучить теми вопросами, которые уже задавал и на которые Вы уже дали однозначные, замечу, отрицательные ответы и Вам вряд ли есть что добавить, то ошибаетесь. Я не такой нудный и у меня мало времени на подобные повторения. Но… У меня к Вам есть один вопрос иного свойства…
     Ольга, глухо выдавив что-то вроде «с Вашего позволения…», вдруг почувствовала, как подкашиваются ее ноги и  устало опустилась на стул.
      Чернов опять сел за стол, сосредоточенно морща лоб, долго что-то писал в ее деле. Вдруг он поднял голову и, как ни в чем не бывало, с легкой усмешкой, выпалил:
-А… Как звали того… большого черного кобеля?
-Н-не понимаю… Вас. Какого… кобеля? – опешила Ольга.
-Ну большого такого, злобного… Которого пристрелил на Ваших глазах и на глазах семейства Остапенко один… молодой красноармеец? Из продотряда? В тысяча девятьсот двадцать втором году?
        Она смутилась, мысли в голове пронеслись одна нелепее другой.
-Какой… черный кобель?! Какой красноармеец? Какой продотряд?
Думала-думала, а придумать ничего не могла. «…На Ваших глазах и на глазах всего семейства… Остапенко.»
      И вдруг из темной глубины памяти, из той голодной весны, уже давно ушедшей в прошлое, но так и оставшейся там, в ее молодости,  четко проступил, показался как из тумана ей тот ласковый весенний утренник, скрип колес продотрядовских бричек, вой разъяренного пса, свирепый редкоусый комиссар и его злобный рев:
-Говор-ри, где хлеб скрыл, скотин-н-а!!
        И обезумевшая, простоволосая Терентьевна, обнявши костлявыми пальцами седую свою голову, тихо опустившаяся на молоденькую траву, голося и причитая…
    Кобель. Кобель… Ей-то все сразу стало понятно. Но она тут же решила стоять на своем. Отпускает же, в конце-концов.
-Н-не знаю, не могу ничего сказать… Не понимаю, о чем Вы.
-Не понимаете? Хорошо. А того бойца, может вспомните, который тогда этого злобного пса и убил из карабина? Не целясь, с руки! Имейте в виду, он… здесь, в этой комнате.
        Невольно вздрогнув, Ольга тут же все окончательно поняла. Она вспомнила, как и сама тогда мимолетно оценила тогда этот меткий выстрел…
Во-от оно что!..
Она скорбно сомкнула губы и молчала.
-Что же Вы молчите, Ярославцева?
-Мне теперь уж лучше молчать. А то меня и не отпустят под Вашу… Подписку!
-Ну так как же? Я про… собаку?
-Н-не знаю, - так же оставаясь в недоумении, но в предательски нахлынувших чувствах, сморщила она лоб, - он старый был… очень. Все равно скоро бы умер, простите, подох. Ах, да! – ее лицо внезапно просветлело, - пес… Если это Вас так интересует… Его покойный Панкрат Кузьмич так и называл: Кабы… Кабы… сдох!
-Вот! – Чернов подошел к ней очень близко, пригнул голову и глаза их встретились, - вот!! Все теперь сходится. Хорошо. Пока и остановимся на этом.
     Он шлепнул печать и, глядя куда-то в сторону,  протянул ей бумажку:
-Это пропуск и требование о выдаче временно изъятых Ваших вещей. Идите домой, будьте на виду, можете… работать где-нибудь, но помните, что Вы никуда не имеете права выезжать без уведомления местного отдела НКВД.
     Не подымая головы, она глухо спросила:
-И… надолго так?
-Пока не закончится следствие и не будет вынесен приговор Вашему мужу… Бывшему. Там будет видно. Все зависит от его показаний и тяжести совершенных им преступлений. У Вас есть ко мне еще вопросы?
«Бо-ж-же мой!... Тяжести совершенных им преступлений…»
-Где мой сын?! – она порывисто поднялась и вперила в лицо Чернова свой глубокий, полный боли взгляд, отчего он тут же отвел глаза:
-Ну… Где ж… Обычно такие дети… Направляются в детский дом, согласно четыреста восемьдесят шестого приказа… Но он может, да и должен бы еще находиться и в гордетприемнике. Обычно их отправляют в детдом… уже после приговора матери. Идите в исполком местный. Там знают… А Вас пока…
Но она его уже не слышала.
   Часовой в коридоре с темным непроницаемым лицом равнодушно нанизал ее бумажку-пропуск на свой штык и отчего-то слегка кивнул.
          В простоволосой, одетой что-то уже совсем по-летнему,  женщине средних лет, быстро идущей по покрытой лужами  улице слободки,  мало кто теперь мог узнать еще пару месяцев назад известного врача местной поликлиники и самого опытного хирурга в округе, цветущую и красивую женщину – Ольгу Николаевну.
   Лицо Ольги теперь потемнело, губы растрескались, щеки впали и только большие ее глаза,  в которые майским утром девятнадцатого года так безрассудно влюбился пленный красноармеец и сын кузнеца Гришка, опять заблестевшие живым светом, выразительно расплылись на пол-лица.
    Где-то в вышине, по желтым кронам еще не опавших акаций,  вдруг вначале робко накрапывая, а потом все сильней и сильней опять зашумел поздний осенний ливень, холодный и неприветливый.
         Тут же образовались новые лужи, а обходить их у нее не было ни сил, ни времени. Да она и не видела перед собой ничего.
    Она сбросила быстро размякшие от воды туфли и, подхватив их в одну ладонь, бросилась бежать.
-Где мой сын?!!
    Она бежала прямо по этим лужам, задыхалась от слабости и бега, она дышала широко открытым ртом и холодные капли дождя, орошая ее лицо, стекали с растрепавшейся прически по щекам, по шее, затекали под кофту, растекались по спине – но ничего этого она не чувствовала.
-Где мой сын!!!
    Она бежала по мокрым песчаным дорожкам, по щебню насыпи, мимо мелькали давно облетевшие деревья, мокрые птицы испуганно взлетали с проводов по ее приближению, а она все бежала и бежала, задыхаясь, ничего не понимая, ничего перед собой не видя и не слыша.
-Скорее! Скорее, ну… скорее же!!
        Наконец, мелькнул последний, наклонившийся от времени и ветров, плетень слободской окраины и она оказалась в поле. Остановилась, присела на поваленное дерево, перевела дух.
    А мелкий холодный дождик все моросил и моросил, скрывая степную даль  мутным серым маревом. Она вся дрожала.
-Где мой сын!!!
      Две старухи, две богомолицы, в своих лохмотьях, в онучах, перевязанных какими-то бечевками показались из степи, из глухой, серой ее пустоты и холодности. Они остановились, перешептываясь,  в трех шагах и Ольге вдруг стало так хорошо, так тепло и так спокойно… Одна из старух взяла ее за запястье, кивнула в сторону слободки:
-Иди домой, милая, иди. Не будь тут. Тут тебе погибель. А дома тебя еще ждут. Все твое к тебе вернется - и вода еще не застынет! Иди… Спаси тебя Христос! Иди, милая.
    Ольга, опустив голову,  задумалась, какое «все твое», какая вода и почему вода застынет… И вдруг мысли ее стали проясняться, она очнулась окончательно, вздрогнула, что-то еще хотела сказать старухам…
А их уже и след простыл.
    Она ничего не понимала, огляделась вокруг, всмотрелась в мерцающую даль – никого! Только ленивый осенний дождик туманной стеной вновь надвигался на слободку из сонной степи.
      Наконец, собралась с мыслями, и, не ощущая холода и сырости, тихонько пошла обратно. Грязные, в комьях глины белые туфли так и остались лежать на дороге.
      Решилась пойти тут же к Николаю Арнольдовичу. По крайней мере, он единственный, кто после ареста Григория не отодвинулся, не стал чужим, а все-таки  проявил к ней хоть какое-то участие и она вспомнила его слова, мягкие, тихие, сквозь опущенные на нос круглые очки:
-Мы Вас ценим и… В виновность Вашу и… Вашего мужа не верим. Когда все это… Недоразумение… Прояснится, ждем Вас обратно…
         Сперва она свернула в свой переулок, где был их домик и где они большой семьей прожили много лет… Ведь надо было по крайней мере как-то привести себя в порядок. «В таком-то виде… И в приемный покой не пустят!»
    Голые мокрые кусты роз с уже увядшими после первых заморозков бутонами, сиротливо встретили ее, обвиснув от влаги.  Окна в домике были наглухо заколочены. Калитка, сорванная с петель,  была  наспех завязана стальной проволокой.
Но сама входная дверь не была заперта.
     Она тихонько прошла в комнаты, там все осталось в том самом беспорядке, который остался в тот день  после обыска. Пахло мышами и стылым духом холодного нежилья. Поскрипывала на ветру распахнутая форточка.
    Она затворила форточку, поправила матрац на Максимкиной кровати, с онемевшим лицом присела на краешек. И вдруг повалилась на грудь и, обхватив маленькую цветастую подушку руками, беззвучно расплакалась, как девчонка.
               Так она пролежала долго. Забытье то проходило, то со всей тяжестью накатывалось опять.
       …Ее стало лихорадить. Лицо горело, глазные яблоки стали так тяжелы, что ей показалось, выпадут из орбит. Она поднялась, пошатываясь и опираясь на предметы, подошла к столу в гостинке, порылась в ящике, среди рассыпанных упаковок нашла несколько таблеток аспирина. С трудом оторвала от стола чайник, думала, там есть вода, а он оказался пуст… На донышке ведра все же блеснула вода и она сделала пару глотков.
        Где-то вверху раздавались голоса, отрывистые, непонятные, какие-то незнакомые люди брали ее за запястья, что-то говорили, что-то шептались, а свет в ее глазах то мерк, то ярко вспыхивал опять, то вдруг ей казалось, что она парит, парит  где-то высоко-высоко над землей, так легко, так высоко-высоко, и рядом летят белоснежные птицы, плавно махая громадными крыльями и оборачивая к ней свои узкие белоснежные головы, а она, так же как и эти птицы, легко  держится в их строгом строю, а внизу… Она видела землю, как нарисованную на холсте, красивую-красивую, такую уютную и теплую, зеленую-зеленую, мелкие точечки мужичьих хат, дороги, блестящие ленточки речек, кудрявые заросли лесков…
Потом картинка исчезла и стало тихо-тихо… И темно.
        Она вдруг ясно почувствовала, как кто-то взял ее за пальцы ладони и чье-то живое тепло вдруг передалось ей, робко пробежало по руке и растворилось где-то в глубине груди.
    Какие-то тихие голоса, смутные очертания таких знакомых лиц… Все вокруг какое-то белое, белое… И тепло, тепло, томно разливающееся по всему телу.
      Она открыла глаза и увидела перед собой чью-то узкую, почти детскую, почти прозрачную ладонь с тонкими подрагивающими пальцами. Она пошевелила пальцами и поняла, что это ее ладонь и ее тонкие пальцы.
    Предметы вокруг  вдруг приняли отчетливые очертания и родное лицо Петруши, улыбаясь,  склонилось над ней:
-Ну и… Здравствуйте, мамаша. Это ж… Я, Петя… Петя  я, сынок Ваш…
                Она уже твердо устоявшимся своим сознанием решила, что этого не может быть, все-таки это пока еще остатки того блаженного сна и устало закрыла глаза. Но чья-то теплая, но жесткая рука ласково легла на ее запястье и не отпускала, теребя ее кожу кончиком пальца.
    И вдруг в ее воспаленную память ворвалось, снежным вихрем пронеслось, закружилось все это: и она, тяжелая, с животом, и голодный год, и суслиный жир с корой, и похороны Александры и двое сироток без папки, и жалобное хныканье совсем еще крохотной Клавочки в одной ее руке и вот это самое, робкое теребение пальчиком ее запястья испуганным Петюней…
      Он потом так и привык. И все детство и даже в юности так делал… А она ему, бывало:
-Петрушка! Отстань…
        Ее узкие, еще залипшие от болезни, щелки глаз разомкнулись, картинка не пропала, она приобрела четкие очертания и родное лицо опять склонилось над нею и ее воспаленные губы  шепнули:
-Пет-ру-ша… Ми-лый мой… мальчик. Как же… ты… Тут…
      После стольких мучений, после всего пережитого ужаса, отчаяния и после стольких дней и ночей страха - это первое родное лицо, склонившееся над нею, эта нахлынувшая вдруг радость заставили ее сердце заколотиться.
Ее щеки стали покрываться слабым румянцем и слабая улыбка скользнула по губам.
      Петр, с просиявшим лицом, обрадованно заговорил, стараясь не шуметь особо:
-Ой, мамаша, ой, хорошо, што Вы пришли в себя. Мы тут с товарищем капитаном колотимся, што б нашего Максимку вытащить! Из приемника! А то ить… увезут! И ищи ево потом… А нужно ж Вашу подпись, мамаша. Я, мамаша, над ним опекунство…
-Опе-кунст-во? – Ольга с усилием приподняла голову, но тут же уронила ее на подушку.
-А… впрочем… Конеч-но. Ска-жи мне, Петру-ша… Я долго была… так. В… бо-лез-ни?
    И уже с тревогой добавила:
-И… какой-та-кой… Ка-питан…
-Так это… дядя Игнат… Ну, Тельнов… дядя Игнат! – радостно зашептал Петр, - Это… Он же меня нашел, мамаша, рассказал, што у вас тут… С Вами тут. Какая беда. И про Максимку все разузнал и… Рассказал!
   Ольга вспомнила весельчака Игната, Гришкиного друга и товарища по работе, его какое-то тщедушное, наивное лицо, очень приятное, простое и открытое и никак не подходящее для такой работы… И такой же открытый характер Игната. Григорий иногда в шутку так и  повторял:
-Игнат не выдаст. Свинья не съест!
        В палату быстрым шагом вошли Николай Арнольдович и медсестра, которая тут же  бросилась к Ольге, радостно причитая:
-Николаевна-а-а… Никола-ев-на-а-а, радость ты наша-а-а… Да что ж ты… Так себя… не уберегла-а-а…
Николай Арнольдович всплеснул руками:
-Слава Богу, Ольга Николаевна, и слава Богу… Пришли в себя! И слава Богу! Мы так боялись за Вас, так боялись… Ну теперь-то кризис миновал, миновал… да-а-а… Где ж Вы так, голубушка, могли простудиться-то… У Вас двусторонний катар легких… Плюс общая слабость организма. И если бы не соседские мальчишки… Дело бы очень, очень плохо закончилось, да-а-а… Четверо суток без сознания, дело очень серьезное… Вера, будь любезна, дай Ольге Николаевне градусник.
     Но Ольга, слабо  улыбнувшись вошедшим, ватной рукой едва сунула градусник под мышку и тут же снова оборотилась к Петру и мольба в ее глазах да тяжкая мука в ее лице заставили их умолкнуть:
-Пет-руша… Так что ж… С нашим… Максимкой… Ты не за… кончил…
-Сейчас, маманя, придет дядя Игнат. Он уж за ним и поехал. Велел подождать малость. Он все нам и расскажет.
                За недавно окрашенной массивной дверью старинного купеческого дома, где размещался городской детприют, сразу, едва Игнат вошел в широкий гулкий коридор, на всю почти противоположную стену – бросился в глаза, тяжело навис над ним  громадный цветной плакат.
     В его верхнем углу, почти на полпространства, хитровато сощурившись, благосклонно улыбался в густые черные усы Вождь. В нижнем углу пятеро счастливых детишек с букетами цветов в ручонках радостно приветствовали его. На дальнем плане в тумане возвышалась между ними увенчанная пурпурной звездой Спасская башня Кремля. Вождь был в своем неизменном полувоенном френче с безупречным белым подворотничком. «Спасибо родному Сталину за счастливое детство!» было написано на плакате строгим черно-белым шрифтом.
                Только удостоверение капитана госбезопасности да новенький орден Красной звезды, сияющий на левой стороне френча, после всех мытарств и хождений по исполкомам, комиссиям, справочным, штурма ГорОНО, больницам, санитарным станциям,  и разным отделам помогли Игнату пробить последний «рубеж обороны» - упорство коменданта, вернее комендантши детского горприемника.
           Деваха попалась грубая, мужеподобная, такой бы где-то дворничихой служить да метлой хулиганов гонять. А ее, гляди-ка - детишек воспитывать поставили. Одета в мятую гимнастерку и явно великоватые галифе, под глазами мешки, стрижка короткая, совершенно не скрывающая  толстую шею с темной и совсем уж не женской кожей…               
    Только Игнат в гражданском плаще и шапке порог переступил, как она, лениво поднявши голову,  уже смерила его с головы до ног презрительным взглядом, сурово сморщила лоб:
-Че надо? Че надо, гражданин? Слушаю!
     Уж как опытный опер ни изголялся, какие только бумажки ей под нос не совал, коробку конфет припас, (все же – баба!) ну, никак.  Уперлась, как красна девица перед алтарем – не отдам – и все тут!! Дети деклассированных элементов, кричит, есть социально опасные дети, и они должны быть под присмотром государства и партии! Их переделывать надо!! А то и они во врагов народа вырастут!
Во как! Такая вот сур-р-овая комсомолка!
    Игнат стал уж терять терпение:
-Ну ты погляди, красавица… Ты тока… Гляди сюды: постановление отдела призрения и опекунства Горисполкома – есть. Ходатайство от ГорОНО – да вот оно! Вишь, я уже и стихами с тобой… Заключение санстанции – туточки! Решение правления колхоза хутора Песчанки – на те… Жилплощадь опекуна, то есть родного брата, Петра Григорьевича Остапенко - позволяет. А, красавица? Согласие матери… Получено!
    Та снова в крик:
- Я тебе  не красавица, я… я… член бюро!!…
Попробовал и с другого боку.
     Только подсунул ей, обольстительно улыбаясь,  конфеты, как свела свои густые черные брови, как выкатила свои круглые глазки, как уперла пухлые свои ручечки в заметно полнеющие уже бока да как разоралась на весь коридор:
-Ты ш-што… творишь! М-мне-е! Взятку! Да я… Да у меня… Шку-р-ро… Мамку в Ростове повесил! Да у меня… Папка… под Царицыным… голову за революцию… Да я тебя сейчас… В… милицию! В эН-Ка-Вэ-Дэ!!
    И тут он понял, что эту старую деву и правда, ничем, кроме как «тяжелой артиллерией» не взять. А ведь хотелось же по-хорошему.
    Спокойно он отвернул лацкан плаща, вынул и раскрыл у ней перед носом свое краснокожее удостоверение:
-Да тут мы, товарищ… Выпирака,  ту-у-т…
         Максимка, хотя Игнат уже очень давненько не бывал в гостях у Остапенковых, тут же признал его, слезы накатились ему на глаза и он протянул обе руки:
-Дядя Игнат, а ты… Меня забирать пришел?
-Забирать, забирать, - заулыбался Игнат, - ты-то, брат, тут явно подзадержался.
     И косо взглянул на заметно присмиревшую комендантшу, деловито уже подшивающую всю стопку принесенных Игнатом документов. Та, не подымая глаз, глухо прошипела:
-Нянечка в коридоре ево узел выставила. Только к дисциплине стал пацан привыкать, а Вы…
-Ничего, ничего, товарищ… Запирака.
-Прощайте, товарищ капитан! – со сталью в голосе проскрипела она.
-До свидания, товарищ Запирака, - добродушно улыбаясь, сказал Игнат, - ну, авось, еще где и свидимся, а? – и лукаво так - подмигнул.
       В машине Максимка молчал, устало прислонившись к Игнату и тонкими ручонками вцепившись в край его френча. Несмело заговорил только тогда, когда за узким окошком легковушки уже замелькали знакомые деревья воронцовской слободки:
-Дядя Игнат, а у меня там, на дощечке и номерок был… Двадцать девять. Я раз ночью эту дощечку снял, а меня эта… Крыса побила. Дядя Игнат… И еще я наголо стричься не хотел. Так она меня… в карцере два дня держала.
-Злая она? – вполне серьезно спросил Игнат.
-У-у-у, какая злая! У одного мальчика нашла крошки хлебца в кармане и тут же намочила их керосином и ему в рот запихала… Кричала, что это он запасает хлеб для того, чтоб… убежать. А он потом вырвал все…
    Игнат угрюмо молчал. Кошки скреблись на душе. Всплыли в памяти,  пришлись на ум дети предыдущего секретаря райкома, мальчик девяти лет и девочка, лет, кажется, пяти, так же отправленные им самим в детприемник в прошлом году, после ареста родителей. Не шли из памяти какие-то совсем не детские глаза того мальчишки, ясные, бесцветные, не мигающие… Игнат уходил уже, а он, сжимая в руке ладошку сестры, все смотрел и смотрел вслед…
«Нету сил моих больше… Хватит! Закончу с этим… делом и пойду в военкомат! Попрошусь в Красную Армию и точка!»
    Повернулся к Максимке:
-Вот что, брат Максимка. Ты ж у нас парень уже взрослый? Давай так, как мужик с мужиком… Ты теперь мамку свою увидишь. Она там… маленько приболела, в больничке лежит, скоро поправится.
-А что же у нее болит, дядя Игнат? – переменившись в лице, тихо спросил Максим.
-Да так, простуда… Ты ей ничего про то, как ты там жил, в этом приюте… Не рассказывай, ладно? Это будет наша с тобой… тайна! Как и у…  Мальчиша-Кибальчиша! Хорошо?
-Ладно, - совсем по-взрослому, заглядывая в лицо Игната, твердо сказал Максимка, - не скажу! Дядя Игнат, а мой папка… Он где?
-Да… Гм… Гм… Приедет скоро. В командировке… Далеко! Бандитов ловит, - не своим голосом проговорил Игнат, - ты его, главное, жди, Максим.
-А он… не враг? А то Крыса говорила…
-С чего ты так решил? – поразился Игнат, но виду не подал, сказал это буднично, равнодушно.
-А нас, когда на прогулку выводили и в баню, ну, за ворота, по улице, а мальчишки, ну,  местные, все дети наших же нянек,  следом бежали и дразнились…
     Он вдруг подтянулся поближе к лицу Игната и зашептал ему в ухо:
-Они кричали, вот, смотрите, врагов народа ведут, детей врагов ведут! И камнями кидались…
     Игнат молчал, закусив губу. Внутри все кипело: ну ладно, ежели он уже два раза ТАМ был, вернулся и опять вредит колхозу… Враг! Или там по глупости какой… А детишки малые? Их-то за что?!
- А мне Крыса… дала другую фамилию, - немного помолчавши, опять заговорил Максим, - а когда она меня спрашивала, как моя фамилия и я говорил свою… Она меня, дядя Игнат,  била головой об стенку… Пока я не начинал говорить фамилию ту, другую.
-Ничего, ничего, - Игнат прижимал его к груди, тяжело вздыхал и широкой мужичьей ладонью все гладил и гладил узенькую голую головку, едва покрытую стриженными волосами, - ничего, брат Максимка! Ничего…
      Машина, подпрыгивая на ухабах грязной слободской дороги, быстро неслась вдоль громадных лип, ясеней и акаций, когда-то очень давно, еще в «проклятое царское время», посаженных гимназистами местной мужской гимназии, уже сбросивших последнюю листву и  оттого казавшимися какими-то неживыми, холодными, а крикливые стаи мокрых грачей, усыпавшие их голые ветки, тут же, по приближении машины, шумно разлетались, носились невысоко по серому осеннему небу и опять, махая мокрыми крылами,  опускались на свои насиженные места
    А выходившие на прогулку из приемника дети грустно поглядывали на доброго дедушку Сталина, с мудрым прищуром взиравшего на их нестройные ряды с радостного плаката.

        -Ну что ты, Ванечка-а… А? – Чернов, едва войдя в отдел, и фуражку снять не успел, как тут же на него все обернулись, - нарыл чего?
-Вам какое дело… Че тут?
         Он рукавом смахнул со стола успевшую за эти две недели сесть пыль, хмурясь, бегло перелистывая, пересмотрел накопившиеся материалы. Посмотрел в продолговатое казенное окно, а там, среди редких городских огоньков, уже густо спустилась черная ростовская ночь.
-Давай к майору. Приказал зайти. Сразу как прибудешь.
        Начальник с желтоватыми мешками бессонницы под маленькими круглыми глазами при его появлении молча пожал руку, жестом показал на скамью под окном, сам же с усилием затушил папиросу и тут же достал из пачки новую, но прикуривать не стал, тут же про нее и забыл, вертя ее в пальцах:
- Нашивки с рукавов спори. Приказ же был…
        Рассеянно осмотрел зачем-то кабинет, глядя куда-то мимо Чернова, заговорил глухо:
-По делу Остапенко… Никаких подвижек. Жилы с него тянем, раз даже обосрался, так били… Ничего. Как рыба молчит. А Москва торопит. С «люшковцами» надо заканчивать. Звонил прошлой ночью Кобулов. Приказ самого Берия: по делу Люшкова надо ускорить… Я говорю: как? А он орет, как полоумный: отсечь всех лишних! Всех!! Кого всех, говорю? А он опять в крик… Тех, кого вы там… за уши притянули! Отсечь всех лишних… Ты меня понимаешь, Ваня? Дел и так по горло. У тебя чего есть? По этой его… бабе?
-Отпустил.
     Он щелкнул зажигалкой, майор тут же раскурил наконец свою мятую папиросу, окутался сизым дымом:
-В смысле? Кого ты отпустил?
-Ольгу Николаевну Остапенко, жену… Гм, бывшую жену…
       Майор, нервно теребя папиросу о край пепельницы, глядя куда-то мимо даже самого стола, погасил ее. Снизу вверх проницательно всмотрелся в серое лицо Чернова:
-Сядь. Под подписку? А… Основания… Были у тебя, Ваня?
     Чернов тяжко вздохнул, присел, раскрыл портфель, достал тонкую папку дела. Пока неторопливо раскладывал бумаги, майор отошел к окну, и, не оборачиваясь, тихо заговорил, всматриваясь в пустую черноту:
-Вчера ночью позвонили из обкома. Едут к нам товарищ Кобулов с красавчиком этим… Витенькой… Абакумовым. После того, как нашего… товарища знаменитого писателя принял сам… товарищ Сталин… Теперь начнется… Их Берия сюда неспроста…
    Он обернулся и многозначительно вперился в лицо Чернова, словно раздумывая, что сказать дальше. Но не находил слов. И уже после долгого молчания и уже другим – низким голосом все же закончил фразу:
-А его ведь уже почти… изолировали. Вывернулся! Свои же и сдали. Да по сути… После того, как он побывал у Сталина… И Ежов слетел, не продержался и пару месяцев. А теперь… Берия вишь, как повернул… Чую… Будут дела! Очень злой Кобулов едет, очень! А по делу, - начальник внимательно взглянул в лицо Чернова, - по делу этого ихнего… Упавшего экспериментального самолета. Есть какие подвижки?
-Есть, конечно, - тот вздохнул, порылся в портфеле, вынул пачку бумаг, - тут вот все. Скоро в суд передадут. Ну что… Вредительская организация! Семь человек… Было, - Чернов понизил голос, - одна дура в камере вены себе порезала, чтоб не выдать главаря. Шесть осталось человек, в общем. И исполнителя нашли и явочную квартиру и… Отвертку вот… Тут на фото приложена.
-Какую отвертку?
-Ну, которую вредитель, техник аэродрома,  по заданию японской разведки вставил в тросик управления рулей… Крыло заклинило, вот и… Штопор на высоте триста метров!
-Интересно как! – майор усмехнулся, перебирая принесенные Черновым листы и фотографии, затем медленно поднял уже серьезные глаза и сказал в упор:
-Ну… А… На самом деле, Ваня?
-На самом деле, дело там плохое. Летчик нажрался, как свинья, на именинах жены комбрига да и захотел полетать. Звал с собой секретаря райкома, машина ж двухместная, да тот струсил, видать. И сам угробился и машину… Все это…
     Майор поднял руку, хватит, мол, отошел к окну, отодвинул тяжелую портьеру. Долго стоял молча, всматриваясь в черноту. Редкие огоньки стихающего города где-то внизу мелькали и гасли. Глухо проговорил, со вздохом, не оборачиваясь:
-Все это… Все это… За все это, Ваня… Кому-то все равно ответ держать придется. Ты думаешь, им? – он за спиной поднял палец вверх, - нет, Ваня. Они, как всегда, ничего не знали. Нам с тобой. Мы в ответе будем.
-Что же делать?
-А ничего. Ничего! – майор вдруг живо обернулся, угрюмости и мрака, покрывавшего его лицо минуту назад, уже не было и следа и теперь гримаса, подобие жалкой улыбки заиграла на нем:
-Идите, да и…  работайте, товарищ капитан!
-

      Зачастили, зависли холодной непроницаемой кисеей над городом Ростовом тягучие дожди поздней осени тысяча девятьсот тридцать восьмого года. И не было пока большой войны, не было голода и лишений, а уже страх, страх за себя и близких людей поселился в каждом, он одолевал людей повсюду, на работе, на отдыхе, лишал сна, лишал привычек, в каждом хлебном фургоне уже чудился людям «воронок», а в каждом внимательном взгляде в трамвае или в очереди за билетами в театр испуганно читалось людьми излишнее внимание…
     Год этот выдался тяжким и горестным для тысяч и тысяч семей, сырым туманом нависло над людьми и не проходило великое горе. Из динамиков репродукторов с самого раннего утра каждого дня неслись веселые бодрые песни советских композиторов но на лицах людей, спешащих на работу, улыбок было все меньше. Радостно и призывно улыбались только красивые комсомолки с плакатов Агитпроса.
     После того, как Б.П. Шеболдаева, не утвердившего ни одного расстрельного приговора,  в начале 1937 года сняли с поста первого секретаря Азово-Черноморского крайкома ВКП(б) с ничего хорошего не сулящей формулировкой «…проявил совершенно неудовлетворительную для большевиков близорукость по отношению к врагам партии…», на его место был избран Е.Г. Евдокимов, чекист с большим стажем, выдвиженец самого Железного Феликса, руки которого уже были по локти в крови собственного народа. Он за неполные полтора года своего правления в крае прослыл жестоким и беспощадным «чистильщиком рядов партии», уничтожив больше половины руководящих работников промышленности и сельского хозяйства. Но когда Евдокимов по указке Ежова, который руководствовался сугубо личным мотивом,  попытался арестовать известного советского писателя Михаила Шолохова, которого уже к тому времени обласкал сам Сталин, вскоре после ареста Ежова был арестован и сам.
   Правой рукой Евдокимова в проведении массовых репрессий являлся Г. Люшков, который после того, как Евдокимова убрали, был переведен нач. управления НКВД на Дальний Восток, а затем, как матерый волк, почувствовав свой конец, ловко перебежал к японцам.
     Именно из дела предателя Люшкова и была в конце тридцать восьмого года сотворена и раздута масштабная чистка рядов донских чекистов – самими же чекистами.
     Палач, не сходя с помоста, вдруг накинул петлю на собственную шею.Он правильно угадал пожелание Царя.


Рецензии