миллер - о творчестве, о вдохновении и пр..

г.миллер: - про эмоцциональн. джиу-джитсу; 
трепетно-расточительное отношение к печчатн.
машинке, и струйку вдохноввения; и, смелость .



--
цитаты из его повести (~7з стр.)  "тихие дни в клиши"  .

{стр. (..) 8з - 86 .. + } .

----
начало цитирования:


>>

(..)

Продолжая негодовать, я не на шутку распалился. И все потому, что в доме не нашлось лишнего кусочка хлеба. Кретинизм! Чистый кретинизм! В голодной эйфории мне начинали грезиться молочные коктейли с содовой и то, неизменно поражавшее меня обстоятельство, что в Америке на дне миксера всегда оставалось достаточно молока еще на стакан. О чем бы ни заходила речь, Америка всегда предлагала вам больше, чем требовалось. Раздеваясь, я ощупал собственные ребра. Они выпирали наружу, как жесткие стенки аккордеона. Что до Нис, этой упитанной сучки, то она-то явно не страдала от недоедания. Дерьмо, дерьмо, дерьмо — хватит, ложусь и отключаюсь.

Не успел я накрыться простыней, как на меня налетел новый приступ неудержимого хохота. На этот раз устрашающего. Я хохотал так, что не мог остановиться. Впечатление было такое, будто одновременно разорвалась тысяча карнавальных хлопушек. Что бы теперь ни приходило мне на ум — печальное, мрачное, даже катастрофическое, — все мое тело автоматически сотрясалось от смеха. И все из-за маленького кусочка хлеба! Вот фраза, с роковой неотвязностью всплывавшая у меня в мозгу и заставлявшая вновь и вновь корчиться в истерических судорогах.

Не успел я проваляться и часа в постели, как услышал, что Карл отпирает входную дверь. Он прошел прямо к себе и затворился в комнате. Мною овладело сильное искушение попросить его выйти на улицу и принести мне сэндвич и бутылку вина. Затем меня осенила более удачная мысль. Встану утром пораньше, пока он еще будет храпеть, и пройдусь по его карманам. Ворочаясь в кровати, я услышал, как он открывает свою дверь, направляясь в ванную. При этом он подхихикивал и с кем-то перешептывался — судя по всему, с какой-то кралей, подобранной по пути домой.

Когда он вышел из ванной, я громко произнес его имя.

— Так ты не спишь? — вопросил он торжествующе. — Что с тобой, уж не заболел ли?

Я объяснил ему, что голоден, смертельно голоден. Есть ли у него при себе какая-нибудь мелочишка?

— Ни черта нет, — с готовностью отреагировал он. Но отреагировал непривычным, почти веселым тоном, будто это ровно ничего не значило.

— Ну хоть франк-то у тебя есть? — не отставал я.

— Да хватит тебе о франках, — отмахнулся он, присаживаясь на край кровати с видом человека, намеревающегося доверить собеседнику нечто непреходяще важное. — Сейчас у нас с тобой забота посерьезнее. Дело в том, что я привел домой девчонку. Беспризорницу. Ей не больше четырнадцати. Только что я ее трахнул. Слышишь, черт тебя побери? Надеюсь, не наградил ее ребенком. Она девственница.

— Ты хочешь сказать, она была девственницей, — уточнил я.

— Слушай, Джо, — снова заговорил он, ради пущей убедительности понижая голос, — мы обязаны что-нибудь для нее сделать. Ей некуда податься… она сбежала из дома. Когда я ее встретил, на нее смотреть было страшно. Оборванная, изголодавшаяся и немного чокнутая, как мне сначала показалось. Нет, нет, не волнуйся, она вполне нормальная. Чуть-чуть туповата, но своя в доску. Не исключено, что из приличной семьи. Совсем ребенок… ну, ты сам увидишь. Кто знает, может, я женюсь на ней, когда станет совершеннолетней. Но, как бы то ни было, денег у меня нет. Все до последнего су потратил, хотел ее накормить. Жаль, конечно, что ты остался без обеда. Эх, к нам бы тебя, Джо! Ну и нажрались же мы: устрицы, раки, креветки… Да, и прекрасное вино. Шабли урожая…

— К черту урожай! — не выдержал я. — Можешь мне не расписывать, как вы там объедались. У меня в животе пусто, как в пепельнице в доме у некурящих. Теперь нам придется кормить три рта, а у нас ни одного су.

— Не паникуй, Джо, — отозвался он, улыбаясь, — ты знаешь, у меня всегда в загажнике есть несколько франков. — Он порылся в кармане и извлек оттуда пригоршню мелочи. Всего набралось три франка шестьдесят сантимов. — Этого хватит тебе на завтрак, — сказал он. — Ну, а завтра… завтра видно будет.

В этот момент в дверь просунулась девичья голова. Карл вскочил и подвел ее к кровати. — Это Колетт, — сказал он; я протянул ей руку. — Ну, как ты ее находишь?

Не успел я произнести ни слова, как девушка, обернувшись к нему всем корпусом, испуганным тоном спросила, на каком языке мы говорим.

— Ты что, неспособна на слух узнать английский? — отреагировал Карл, одаряя меня взглядом, призванным засвидетельствовать его правоту: говорил же я, мол, тебе, что У нее не все дома.

Зардевшись от смущения, девушка сбивчиво принялась объяснять, что ей сначала показалось, будто мы говорим по-немецки, а, быть может, по-бельгийски.

— По-бельгийски… Да нет такого языка на белом свете! — презрительно фыркнул Карл. — Извини, она малость туповата. Но посмотри только на эти грудки! Вполне созрели в четырнадцать-то лет, а? Она клянется, что ей семнадцать, но я ей не верю.

Колетт продолжала стоять на месте, вслушиваясь в звучание неведомого ей языка и, похоже, тщетно силясь осознать, что Карл может изъясняться на любом языке, кроме французского. Наконец она во всеуслышание осведомилась, а француз ли он вообще. Судя по всему, это обстоятельство имело для нее непреходящее значение.

— Само собой, — ответил Карл безмятежно. — Ты что, не слышишь, какой у меня акцент? Или я, по-твоему, шпрехаю как бош? Хочешь, паспорт покажу?

— Лучше не надо, — предостерег я, вспомнив, что паспорт у него чешский.

— Джо, может, поднимешься и кинешь взгляд на простыни? — продолжал он, обнимая Колетт за талию. — Боюсь, придется их выбросить. Не могу же отправлять их в прачечную: там подумают, будто я опасный преступник.

— А ты заставь ее хорошенько их выстирать, — предложил я шутливо. — Знаешь, если уж она намерена застрять здесь, ей наверняка найдется у нас много чем заняться.

— Итак, ты не против того, чтобы она тут осталась? Ты ведь в курсе, это противозаконно. Нас с тобой за это по головке не погладят.

— Лучше подыщи ей халат или пижаму, — ответил я, — ибо если она и дальше будет разгуливать по квартире в твоей рубашке, я ненароком могу забыться и трахнуть ее.

Он взглянул на Колетт и разразился смехом.

— В чем дело? — вопросила она с негодованием. — Вы что, оба надо мной смеетесь? Почему твой приятель не хочет говорить по-французски?

— Ты совершенно права, — констатировал я. — С этого момента мы будем говорить только по-французски. D'accord?

Ее свежее личико просияло детской радостью. Нагнувшись, она чмокнула меня в обе щеки. В тот же миг обе ее грудки выскочили из ворота рубашки и погладили меня по подбородку. Рубашка распахнулась донизу, открывая безупречно сложенное молодое тело.

— Забирай ее, черт тебя возьми, и запри у себя в комнате, — проворчал я. — Если она будет расхаживать в таком виде, я ни за что не отвечаю.

Эскортировав ее к себе, Карл вернулся и опять присел на краешек постели. — Понимаешь, Джо, — начал он, — все это не так просто, и ты должен помочь мне. Мне не важно, что ты с ней будешь делать в мое отсутствие. Ты ведь знаешь, ревность — не моя добродетель. Но нельзя допускать, чтобы обо всем этом прознала полиция. Если они наложат на нее лапу, ее отправят к родителям. А нас с тобой, всего вероятнее, еще подальше. Проблема заключается в том, что сказать консьержке. Нельзя же изо дня в день запирать ее в доме как собаку. Пожалуй, придется сказать, что это моя кузина, дескать, погостить приехала. Вечерами, когда я на работе, придется тебе выводить, ее в кино. Или просто На прогулку. Она совсем непривередлива, вот увидишь. Ну, дай ей несколько уроков географии или еще чего-нибудь — у нее ведь ни о чем нет ни малейшего представления. Это и тебя развлечет, Джо. Сможешь вволю попрактиковаться во французском. Да, и вот что еще: по возможности не сделай ей ребенка. Не так уж в настоящий момент я богат, чтобы разбрасываться на аборты. К тому же я и понятия не имею, куда переехал мой доктор-венгр.

Я слушал его, не перебивая. У Карла был особый дар попадать в неловкие положения. Его проблема (а, возможно, и добродетель) заключалась в полнейшей неспособности сказать кому бы то ни было «нет». Подавляющее большинство людей отвечает «нет» на ходу, из чистого инстинкта самосохранения. Карл же всегда «да», «разумеется», «непременно». Под влиянием минутного импульса он готов был связать себя обязательством на всю оставшуюся жизнь, сохраняя, как я подозреваю, внутреннюю убежденность, что в критический момент его вывезет тот же инстинкт самосохранения, который побуждал других произносить немедленное «нет». Ибо, несмотря на все свое великодушие, теплоту, приступы спонтанной доброты и нежности, он оставался самым уклончивым И неуловимым существом, с каким мне доводилось иметь дело. Никто, ни одна сила, земная ли, небесная ли, не могла принудить его сохранить верность собственному слову, коль скоро он решился нарушить ее. А решившись, становился скользким, как угорь, хитрым, коварным, изворотливым, абсолютно аморальным. Он обожал заигрывать с опасностью — не из врожденной отваги, но потому, что это давало ему возможность оттачивать свою изобретательность, тренироваться в приемах эмоционального джиу-джитсу. Он мог на пари зайти внутрь полицейского участка и ни с того ни с сего завопить во всю глотку: «Merde!».  А, будучи призван к ответу, начал бы терпеливо и доходчиво объяснять, что на какой-то миг утратил рассудок. И, что самое странное, это сходило ему с рук. Обычно он ухитрялся проделывать эти штучки с таким проворством, что к моменту, когда обескураженные стражи порядка приходили в себя, оказывался на террасе кафе за кружкой пива и с видом невинным как ягненок в квартале или двух от места преступления.

Обнаружив, что сидит без денег. Карл неизменно относил в заклад свою пишущую машинку. Поначалу ему давали за нее четыреста франков — в те годы сумму немалую. А коль скоро ему частенько приходилось прибегать к такому способу выживания, он холил и лелеял ее, как только мог. Он и сейчас у меня перед глазами: садящийся за стол, тщательно смазывающий и протирающий каждую деталь прежде, чем начать печатать, столь же тщательно закрывающий ее чехлом, окончив работать. Я также замечал, что он испытывал тайное облегчение всякий раз, как сдавал машинку в заклад: это открывало ему возможность взять очередной отгул без гнетущего чувства вины. Но вот деньги протрачивались, безделье начинало угнетать его и он становился раздражительным; именно в такие моменты, клялся Карл, его осеняли самые блестящие идеи. Когда они становились неотступными, принимали навязчивый характер, он покупал маленькую записную книжку и прятался куда-нибудь в уголок, где заносил их на бумагу самой дорогой паркеровской ручкой, какую я когда-либо видел. Он никогда не признавался мне, что тайком делает заметки; нет, возвращался в дом мрачный и взбудораженный, заявляя, что опять потерял день ни за понюшку табаку. А когда я советовал ему пойти в редакцию, где он работал ночами, и воспользоваться одной из стоящих там машинок, изобретал тысячи резонов, почему это было совершенно невозможно.

Упоминаю об этой обсессии с пишущей машинкой и ее неизменным отсутствием под рукой, когда она больше всего нужна, как пример того, как он сам затруднял себе жизнь. С его стороны это был художественный прием, который, как бы ни свидетельствовал он об обратном, неизменно срабатывал в его пользу. Не лишайся он на продолжительные периоды пишущей машинки, поток его вдохновения неминуемо истощился бы и, в конечном счете, его писательская потенция оказалась бы ниже нормального уровня. Карл обладал необыкновенным талантом на неограниченно долгое время уходить, так сказать, под воду.

Видя его в таком состоянии, большинство людей готовы были махнуть на него рукой. Однако вопреки очевидности, Карлу вовсе не грозила опасность всерьез утонуть; если он и производил такое впечатление, то лишь потому, что больше других нуждался в сочувствии и внимании. Когда же он всплывал на поверхность и начинал описывать свои «подводные приключения», обнаруживалось прямо противоположное. Обнаруживалось, в частности, что все это время он жил крайне насыщенной жизнью. И не только насыщенной, но и весьма поучительной. Он плавал как рыба в стеклянном аквариуме, которая, делая круги по воде, видит все сквозь увеличительное стекло.

Да, странная птица был Карл. В отличие от большинства он мог разложить по полочкам, как пружинки швейцарских часов, собственные чувства и подвергнуть их внимательному рассмотрению.

Для художника кризисные состояния столь же — а, быть может, и более — творчески плодотворны, как и благополучные. Любые переживания обогащают его и в конечном счете могут пойти на пользу. Карл относился к тому типу художников, которые опасаются превысить меру предоставленного в их распоряжение. Он отдавал предпочтение не расширению пределов опыта, а хозяйственному рационированию уже имеющегося. И потому стремился сузить поток своего вдохновения до тонкой струйки.

Ведь даже когда мы пребываем в состоянии неподвижности, жизнь непрерывно открывает перед нами новые сокровища, новые ресурсы. В ее приходной книге не существует такой статьи, как замороженные активы.

Иными словами, Карл, неведомо для него самого, постоянно обкрадывал себя. Он прилагал отчаянные усилия к тому, чтобы остаться на прежнем месте и не сделать шаг вперед. И когда этот шаг все-таки делался — в жизни или в творчестве, — все его существование приобретало призрачный, галлюцинативный оттенок. Его настигало — причем в самый неподходящий момент, момент, когда он был в наименьшей степени готов к этому, — то самое, что он больше всего страшился пережить или выразить. Поэтому в самой сердцевине его смелости таилось отчаяние. Его поведение, даже писательское, подчас напоминало метания загнанной в угол крысы. Окружающие недоумевали, откуда он черпал отвагу для того-то и того-то, что говорил или делал. Им было невдомек, что он постоянно пребывал на распутье, с которого нормальный человек делает шаг к самоубийству. Для Карла самоубийство выходом не было. Будь он в силах покончить самоубийством и запечатлеть это событие на бумаге, такой вариант его бы вполне устроил. Он не раз жаловался, что и представить себе не может, какая сила, не считая какой-нибудь вселенской катастрофы, способна поставить предел его бренному существованию. И констатировал это не тоном человека, до краев переполненного жизнью; нет, в его голосе звучали интонации механизма, заведенного так, чтобы не допускать ни малейшей утечки питания, часовщика, поставившего себе целью, чтобы часы никогда не остановились.

Когда я вспоминаю о времени нашей совместной жизни в Клиши, оно представляется мне разновидностью райских кущ. Тогда перед нами всерьез стоял только один вопрос — пропитаться. Все остальные невзгоды были мнимые. То же самое я говорил и ему — в те моменты, когда он принимался сетовать на рабский жребий, якобы выпавший на его долю. В ответ он нарек меня неизлечимым оптимистом. Но это был не оптимизм — это было глубинное осознание того, что, несмотря на то, что мир продолжает деловито рыть себе могилу, еще есть время радоваться жизни, веселиться, совершать безумства, работать или не работать.

Этот период продолжался добрый год. И за этот год я написал «Черную весну», объездил на велосипеде оба побережья Сены, наведался в Миди и в Страну замков и, наконец, устроил себе и Карлу бешеный пикник в Люксембурге.



(..)


<< .

----
конец цитирования .


Рецензии