Глава три старика..
„Сорняк – это единственное растение, способное обучиться любым навыкам выживания, кроме, как научиться расти в рядах.“
( Дуг Ларсон)
Лет пятнадцать назад, когда ещё был жив этот посёлок в верховьях реки, Захар, слывший отличным плотником, делал из длинных досок, нарезанных вдоль ствола, замечательные лодки.
В этой части Сибири учитывали, что реки к середине лета сильно мелеют – поэтому и строили особым способом. Лодки получались узкие и длинные, чтобы легко проходили пороги и каменистые отмели. Но главная задача такого судёнышка становилась способность подниматься «под мотором» вверх, по течению горной реки, (что петляет среди сопок гор, представая перед взором то глубокими тёмными омутами, то бурлящими речными порогами с торчащими серыми горбатыми булыжниками).
Любовь к инструментам Захару привил отец, известный ленинградский реставратор картин и старинной мебели. Но уже здесь, в сибирских лагерях, Захар, способный ко всякому ремеслу, научился выделывать именно лодки –очень востребованный «продукт»: как у местных жителей, так и у конвоиров, что тоже в свободное от караульной службы время промышляли рыбалкой и охотой. Помимо лодок, у Захара получалась добротная мебель, а также всякие сувенирные вещи: начиная от картинных рам для обрамления образов вождей, кончая резными ручками для ножей.
Одним словом, Захар – из тех, про кого говорят, что у них «золотые руки». Но эти руки умели не только держать рубанок и резец по дереву…
Ближе к осени он садился в свою лодку, заводил старенький навесной мотор «Москва», брал на два дня припасов и сплавлялся вниз по бурлящей реке – к посёлку, где обитали геологи и постаревшие поселенцы (имеющие жёсткое судебное предписание: «без права выезда в другие части страны»). Здесь он шёл в маленький пункт сберкассы и складывал заработанные за год деньги на сберкнижку. Денег, как ни странно, набегало вполне прилично. На изготовление одной лодки у Захара уходило чуть больше месяца. Но учитывая, что лес и битум для заливки днища доставался бесплатно, себестоимость получалась довольно низкой. А готовые новые лодки ценились очень высоко: почти по сто рублей!
…На противоположном берегу реки ощетинился смотровыми вышками и колючей проволокой лагерь «для особо опасных». В этих краях время текло как-то по-особенному...
Лагерь возник в конце шестидесятых, когда в хрущёвские времена началась перестройка всего лагерного хозяйства. Старые лесоповалы в верховье реки утратили свою хозяйственную значимость – за годы Гулага практически весь лес варварски вырубили. Приходилось менять расположение и открывать новые участки, в ещё неосвоенных районах тайги.
А здесь – в посёлке, на окраине, в маленьком покосившемся домике – его ждали всегда. Но идти с пустыми руками нельзя! Негласный «закон тайги» соблюдался неукоснительно!
Отложив после сберкассы в дальний карман небольшую сумму, перетянутую толстой ниткой, Захар не спеша направился в поселковый магазин. Переплатив толстой бабе две цены, получил «из-под прилавка» три бутылки хорошей водки. А потом добрал хлеб, селёдку, какие-то рыбные консервы –всё, что только удалось соскрести с полупустых торговых полок. Баба-продавщица, сколько её помнил, всегда грызла кедровые орехи, что привозили геологи в счёт погашения долгов за дешёвую водку.
…Тимофей Егорович – по лагерной кличке: «Горыныч», прозванный так за свой свирепый вид – был старым, но крепким. Словоохотливым, но принципиально не любящий рассказывать ничего о себе. Они вместе «топтали зону», валили лес и варили из чая крепкий «чифирь».
Но Захар знал: ещё до лагерей и всех сибирских сроков, Тимофей рос в детдоме, располагавшемся в Подмосковье, где-то под Волоколамском. В бывшем Иосифо-Волоцком монастыре, что безбожные власти приспособили под приют для беспризорников. Церковными книгами – толстыми, с цветными рисунками, обтянутыми в потрескавшуюся кожу и с забавными медными бляшками-замочками – топили монастырские печи…
Но книги сгорели слишком уж быстро… А икон, что тут же кололи и бросали в топку – хватило всего-то на год с небольшим. Огромный иконостас в центральном храме ломали постепенно – в зависимости от морозов за окном. Но уже на второй год всё то, что расписывалось столетиями – превратилось в серые ободранные стены. С облезлыми фресками святых – которым шаловливые пацаны повыковыривали глаза и подрисовали половые органы.
…Любимым занятием чумазых, вечно голодных мальчишек, стало выкапывание из-под каменных крестов останков давно захороненных людей. Обычно – тайно, ночью, чтобы избежать ненужных чужих глаз. Довольно часто попадались и всякие диковинные вещи! Например, колечки и брошки можно выменивать на хлеб – на ярмарке, что проходила по воскресеньям тут же, под стенами монастыря.
Старшие – традиционно обижали младших: отбирали у них обед, что и так обычно состоял из жидкой тарелки пшённой похлебки и горстки сухарей. Важным делом считалась и отправка «молодняка» в деревню Теряево, что располагалась недалеко – чуть дальше по берегу большого озера, где и стоял монастырь. Под покровом ночи «у деревенских» воровали кошек и собак. А потом, ошкурив и отделив лапы и голову, варили в большом чугуном котле, добавляя соли и пшена. Голод – не тётка! И детдомовцы это чувствовали своими желудками.
…Хромой наставник учил под гармошку петь революционные песни, а учительница в белой выцветшей блузе, скрывавшей чахоточную грудь, учила азам грамотности. Вот и все занятия!.. Да ещё постоянное лазанье на высоченную колокольню: в иные дни с неё можно увидеть даже саму Москву!
Но однажды у маленького Мишки – то ли от высоты, то ли от недоедания –закружилась голова. Пацан упал с самого верха и разбился. Вход на колокольню заколотили, и последнее приятное развлечение стало категорически запрещено.
…Однажды он увидел котёнка, что притащила малышня: удивительно рыжего с голубыми глазами. Горыныч решил его не убивать, а оставить у себя. Но ночью собрались старшие и осудили его: посчитали, что сделал это не из жалости, а просто захотел утаить пищу от остальных.
Ему дали нож и велели отрезать котёнку голову и, сняв шкуру, бросить в кипящую воду котла. Горыныч какое-то время давил внутри себя жалость… Но затем собрался, шмыгнул носом, поднял нож… И лезвие полоснуло по мягкой коже котёнка. Когда дело было закончено, и тушка котёнка сварена – то даже не смог съесть свою порцию. Он забился в дальнюю брошенную монашескую келью – чтобы никто не увидел! – и долго плакал, размазывая слёзы по лицу рукавом детдомовской фуфайки.
На утро хот и
и пришёл в зал с красными опухшими глазами, но, как ни в чём не бывало, сел за длинный стол в трапезной, где собирались для занятий обитатели детдома… Эти слёзы стали последними в жизни Горыныча: больше он никогда не плакал!
Даже тогда, когда пришли немцы, и, замерзая, стали прятаться в деревянные дома местных жителей, попутно отнимая пищу и любую тёплую одежду. А потом отправляясь по очереди на сеновал, где лежала очередная жертва – молодая селянка – уже ничего не соображающая от обилия солдатских морд, пахнущих копотью и шнапсом…
…Обычно, угрюмые часовые к часам четырём утра не выдерживали мороза и заходили в дом – чуть согреться. Именно в этот момент и надо было успеть подпереть дверь и облить деревянные стены керосином…
В ночи дома горели как свечки! Немцы выскакивали на мороз в нижнем белье, иногда сами горя, как керосиновые фитили – и это зрелище завораживало: пляска огня и запах горелой человечины.
Обычно, на следующее утро немцы выстраивали жителей деревни на площади, потом расстреливали человек шесть и вешали их трупы на перекладине. А затем – в назидание! – обязательно сами сжигали пару домов, предварительно выгнав людей на мороз.
Больше всего немцы боялись именно этих беспощадных партизан, что по ночам жгли дома! Их охватывал панический страх: ведь неуловимых поджигателей ничего не останавливало – даже то, что в этих домах находились местные жители.
А затем началось наступление Красной Армии… И Горыныч помнил, как пошли колонны пехотинцев, и как без передыха била по врагу артиллерия. Но помнил он и тех молоденьких пацанов, всего-то лет по пятнадцати, что перебросили на фронт прямо с мореходки. Которые, группами по пятьдесят человек, не разводя костров спали в своих бушлатах на лапотниках елей – тщетно пытаясь согреться, сбившись кучей…
А потом, перед самим наступлением, их построили цепочками и дали на семь человек одну гранату. И испуганные пацаны обречённо побрели вперёд –прокладывая своими телами коридоры в минных полях: для танков, что двигались по их следам.
– Такого не могло быть! – будут возмущённо орать выжившие из ума престарелые учителя истории…
– Это всё ложь! – будут горланить пропагандисты-сталинисты, воспевающие героизм великих полководцев…
Но Горыныч знал правду – как именно это всё происходило. И почему оказался здесь, в Далёкой Сибири, в лагере – как опасный преступник, а не семнадцатилетний парень, приписавший себе к возрасту год, чтобы только повоевать. А точнее: чтобы не умереть с голоду, как тысячи и тысячи его сверстников…
– Ну, где ты там топчешься? – пробурчал насупившийся Горыныч, когда Захар, (нагнувшись, чтобы не врезаться лбом в низкую перекладину), шагнул, не разуваясь, в маленькую комнату с печкой. – Что, Костыль зазря дрова должен тратить?!
– Да хватит уже скрипеть-то! – отмахнулся Захар, ставя на стол сетку, откуда торчали водочные горлышки и пузатые банки с консервами. В другой руке он держал большой длинный сверток, что тоже положил на промасленную клеёнку, покрывающую деревянный стол.
– А это ещё что? – ткнул корявым пальцем Горыныч в свёрток.
– А хрен через плечо! – отшутился Захар.
Странное дело! Когда собирались вместе, то начинали – сами не замечая! – говорить на только для них одних понятном языке. Что выглядел крайне примитивно и вульгарно. А главное – был насквозь пронизан злобной саркастичностью. Но старики этого не замечали. В их случае – любое слово несло особое смысловое значение, известное только им самим: прошедшим все те тяготы, что и повлияли на формирования этого особого стиля изъясняться.
– Оставь только хотя бы один «пузырь» здесь! А то, пока будем в бане – Костыль в одно рыло всё выжрет!
– И как только не подавится? Ему лет ведь уже сколько? – удивился Захар. – Почки, поди, отваливаются! А как водку увидит – жрёт, пока не упадёт…
– На, вот, хватай! Это – тебе… – Горыныч протянул старый рюкзак, где лежали ворсистая вехотка, кусок жёлтого хозяйственного мыла и вафельное полотенце.
Так, пыхтя и перебраниваясь, пошли на другой край посёлка, где жил их третий друг, такой же зек-сиделец по имени Николай Осипов – за худобу и высокий рост прозванный в лагерях «Костылём».
…Когда Захар с Горынычем добрались до места, Костыль уже вовсю топил баню. Хотя «баня» – это очень громко сказано! Она представляла из себя сколоченный из досок крохотный сарайчик. С кривоватым, чёрным от копоти стеклянным окошком. Внутри – полок, где с трудом могли разместиться два человека. В углу – небольшая покосившаяся печка, в центре которой располагался большой металлический чан, накрытый деревянной крышкой. Если крышку снимали, то из чана шёл горячий водяной пар. Но печка не имела трубы – вся гарь и копоть уходила в маленькое отверстие, располагавшееся под потолком. Поэтому, от угарного газа кружилась голова. А дым, смешиваясь с горячими испарениями воды, создавал какой-то особый, чуть ли не фантастический туман.
Но именно в этом примитивизме «баньки по-чёрному» – и заключался весь кайф для старых сидельцев. Та самая радость, что они, на протяжении долгих лет отсидки, могли лишь иногда получать «на зоне». А потому так высоко и ценили эти простые, но редкие радости жизни.
Но особая фишка Костыля заключалась в том, что в кипящую воду котла он кидал сухую полынь и немного измельчённых в пыль мухоморов. После двух заходов в такую баню, размеры мира расширялись, а настроение резко улучшалось. Всплывали различные воспоминания – как приятные, так и не очень.
…Все трое они познакомились, когда их конвоировали в Ухарский лагерь. Перед этим гнали сквозь тайгу, не кормив двое суток. Часть ослабевших людей ложилась на снег и больше уже не вставала. Конвоиры подходили, тыкали в обмякшие лица стволами автоматов, ругались матом… И после коротких уговоров – просто пристреливали бедолаг и двигались дальше.
Кто не умер от холода и голода – тех загнали в бараки, продуваемые ветром. В середине каждого мрачного помещения горел огонь – в обрезанной металлической бочке, приспособленной под печку. В длину всего сарая располагались трёхъярусные нары, где после тяжёлой смены спали заключенные, кутаясь в затёртые лохмотья и рваные куски материй, служившие одеялами.
Утром предстояло снова, под стволами автоматов, идти пешком на просеки. И длинными двуручными пилами валить стволы столетних сосен и кедров.
Именно здесь они и оказались, все трое – в так называемой «связке». Захар умело орудовал топором, делая насечки для пилы, а потом, взявшись за ручки длинной пилы, они спиливали столетнее дерево, (что рушилось с оглушительным треском, поднимая огромный столб снега).
Хотя тогда они даже не называли друг друга по имени. Их дружба «случилась» как-то сама собой…
В один из таких вечеров, после тяжёлого голодного дня, они, как вновь прибывшие, лежали под нарами на земле – тщетно пытаясь согреться от пронизывающего холода. На деревянных нарах мест всем не хватало – часть заключённых спали прямо на холодном земляном полу: на местах, что назывались «колхозными».
…Стояла глубокая ночь, как вдруг им на лица потекла вонючая жидкость. Это на верхнем ярусе, считавшимся «привилегированным», какой-то «блатной» – чтобы не слезать с нар и не брести по холоду к ёмкости, куда ночью мочились заключённые – просто решил «отлить» сквозь щель в досках, на которых лежал. Прямо на тех, кто располагался под ним.
«Колхоз всё стерпит!» – гласило незыблемое лагерное правило. Блатные особо не утруждали себя хорошими манерами – да и зачем? Действительно: к чему вылезать на холод, когда можно мочиться прямо на головы безответных?
Молодой парень, лет двадцати, не выдержав, поднялся с пола, нервно стирая с лица вонючую слизь… Хотел было возмутится – но не успел! С верхних нар на него, словно летучие мыши, посыпались уголовники. И буквально за минуту превратили его тело в кровавое месиво. Никак, мол, «колхоз» посмел поднять рыло!?
Острые ножи втыкались в тело даже тогда, когда оно перестало содрогаться в предсмертных судорогах. Барак на минуту замер… Но потом, отвернувшись, заключённые сделали вид, что «ничего такого» не видели. Да и вообще: ничего особого и не произошло…
Утром молодого парня нашли обледеневшим – в яме, куда сливали из вёдер и чанов человеческие нечистоты…
…Когда выдавали инструменты и строили по бригадам – было ещё темно. Незаметно для всех Горыныч сунул под полу рваной фуфайки обломок старой пилы, что валялся тут же, среди сваленных в кучу инструментов.
– Бери обух… – шепнул он Захару, и тот – ничего ещё не понимая, но повинуясь – спрятал треснувший обух топора, с обломанным лезвием, под одеждой.
Когда рассвело, и они оказались одни на намеченной делянке, Горыныч ударами топора сначала согнул, а затем и сломал обломок пилы. Получилось два куска, имеющие отдалённое сходство с клинками. Затем одну из сторон обмотал тряпкой, сооружая что-то на подобие ручки. С другим обломком пилы проделал другую операцию: вырубил небольшую удобную ручку и насадил её на железяку.
– Давай сюда обух! – протянул руку Захар.
Он ловкими ударами вырубил деревянную ручку и прикрепил её на конец металлического обломка. Получилось, что-то отдалённо похожее на зазубренный томагавк.
– Ты как? – не поднимая головы и продолжая возиться с топорищем, спросил Горыныч.
– В порядке… – кивнул Захар.
– Вот и ла-адушки... – нараспев и с азартом пропел Горыныч. Чувствовалось, что в нём просыпается детдомовское озорство. Он знал цену любому унижению, но то, что творили эти «блатные» – это уже явный перебор!
– Ты ему, главное, ноги держи!.. – оба хорошо понимали друг друга.
Спрятав изготовленное оружие, они принялись за работу…
А после объявления «отбоя» – привычно прилегли на землю, укрываясь своими фуфайками.
…В час ночи, когда на вышках сменились часовые, а весь барак уже давно погрузился в глубокий тяжёлый сон, Горыныч сильно ткнул Захара в бок. А сам, стараясь не разбудить соседей, вылез из-под нар – делая вид, что направляется к стене, где стояла чаша для нечистот.
Захар встал на изготовку – с другой стороны, где с нар на уровне головы торчали, обутые в вонючие носки, ноги блатного по кличке «Синяк», что считался старшим в бараке и «творил беспредел».
Сердце Захара бешено билось в груди, по всему телу растекалась слабость, но отступать уже было просто некуда…
Остальное – помнил, как в тумане. Перед глазами стоял только злорадный блеск глаз Горыныча – в тот момент он полностью оправдывал своё злобное прозвище! Горыныч кивнул – и Захар впился в худые ступни блатного. И чем сильней ноги бились в судорогах, тем сильней прижимал их к деревянным нарам. Почти сразу ощутил брызнувшую горячую кровь у себя на лице. Это Горыныч резанул обрезком пилы по горлу своей жертве. Тот надрывно хрипел, разбрасывая струи крови.
Не давая никому опомниться, Горыныч нанёс удар в горло второму уголовнику, что лежал на верхних нарах. В свете мерцающей керосинки Захар вдруг увидел, словно в замедленной киносъёмке, как выхватил нож и замахнулся на него один из приближённых хрипевшего в предсмертной агонии Синяка. Но ещё мгновенье – и «блатной», скрючившись и загибая руки за спину, повалился наземь. А напротив его – как раз очень вовремя! – и оказался Костыль. Это он вонзил в спину нападавшего самодельный топор, припрятанный Горынычем. Значит, всё знал и слышал. Но ничего никому не сказал, а просто решил самолично принять участие в восстановлении справедливости. Хотя Захар и Горынич тогда его ещё плохо знали: просто работали, порой, вместе. А вон какой боевой оказался! Фактически, спас Захара от смерти…
На Горыныча было страшно смотреть. Облитый кровью, с горящими глазами – он стоял с кривым обломком пилы в руках, больше похожим на ритуальный нож жрецов майя. И выражал такую неистовую злобу, что даже приподнявшиеся на своих нарах блатные – как по команде прилегли обратно: делая вид, что всё это, мол, их не касается. Да, в конце концов, они и так в душе ненавидели убитого «синюшника»: воровской «беспредел» уже начинал досаждать и им самим. И потом – просто повиновались законам волчьей стаи: «Вожак умер, да здравствует вожак!»
…Когда рассвело, лагерь увидел, что в канаве для нечистот лежит не один, как вчера, а целых три трупа.
Только тогда лагерное начальство решило, что это, мол, уже перебор! И если и дальше «зэковские» выяснения отношений пойдут такими темпами, то скоро просто некому будет валить деревья. К тому же, надо как-то объяснять начальству вдруг резко участившиеся убийства – тем более, что один из убитых «блатных» числился у администрации стукачом-информатором.
В лагере начался массовый «шмон»…
– Нет! Ты мне всё скажешь: кто это в моём лагере решает – кому жить, а кому умереть!? Скажи – кто?! Знаю, что не ты – у тебя, интеллигента сраного, кишка тонка на такое. Вот я тебя и спрашиваю – кто это, такой смелый, у меня тут завёлся? А я и не знаю?
– Трёх авторитетов… Трёх! – и тыкнул в лицо Захара три пальца. – Как клопов раздавил!
За столом сидели двое. Один, в странной форме без погон, постоянно молчал.
– И орудия убийства – как сквозь землю провалились!
Только сейчас Захар понял, почему Горыныч выбросил в яму с нечистотами так тяжело им доставшиеся орудия: улики, что прямиком привели бы к ним.
– Нет… Ну, это кто-то матёрый. Всё равно найду и прикончу всех этих сук…
И обернувшись к Захару внимательно посмотрел ему в глаза.
– Значит так, с завтрашнего дня будешь мне лично докладывать всё, что происходит в бараке. Усёк?
Захар молчал.
– Не слышу! – взревел начальник, подставив ухо к губам Захара.
Тот молчал, сдерживая лёгкую дрожь в руках.
– Увидите его! Сегодня подумаешь, а завтра – дашь ответ! – скомандовал начальник. – А пока увеличьте ему норму – процентов на двадцать! Нет, лучше на тридцать. Чтобы лучше думалось…
Когда конвоир увёл Захара, и дверь закрылась – тот, кто всё время молчал, встал из-за стола.
– Я вот что думаю, Филипп… – он обращался к начальнику лагеря по имени, и в его голосе чувствовались превосходство и покровительство. – Это хорошо, что ты решил ликвидировать группу опасных уголовников.
– Я?.. – растерялся начальник лагеря.
– Ты, именно ты, Филипп! Всё это придумал и осуществил. Времена меняются, на весь этот уголовный элемент надо иметь свою собственную кувалду. Но такую, чтобы не приводила к бунтам. К тому же не забывай: план тебе по объёмам леса никто не отменял. К чему нас призывает наша партия? А? В общем, спускай всё на тормозах. Наверх пока не докладывай… Лучше просто увеличь объём вырубки.
– Да, да… – закивал головой начальник. – Так точно, товарищ полковник. Вы всегда прямо в точку смотрите. В корень, так сказать…
Начальник лагеря заискивал и суетился, стараясь понравиться «высокому гостю».
– А что там по поводу баньки? Всё готово. И ушица из хариуса томится… Лагерь у нас, сами знаете – мужской. Но повариха наша, Зинаида – вольнонаёмная из Молдавии – для больших гостей завсегда рада… Ну, как насчёт её, а?
И оба, довольные друг другом, весело рассмеялись. На сегодня – с делами покончено!
…Три старика, согретые банным теплом, сидели в маленькой коморке и пили водку из гранёных стаканов, закусывая селёдкой и сморщенной картошкой в мундирах.
– Я тут подарок для вас припас.
Захар положил на стол сверток и развернул его. Там оказался тёмно-серебристый свежекопчёный таймень.
– Ой! – воскликнул Костыль. А затем взял нож и, бережно отрезав кусочек, стал его нюхать. – Да, царь-рыба! Там у вас, в верховьях, такое чудо ещё можно выловить. А здесь – нет: всю реку засрали!
Его пьяненькие глаза сузились, он отщипнул пальцами кусочек рыбины и положил себе на язык.
– А помните, как мы таймеша оглушили – килограмм на пятнадцать?
– Да, больше: где-то на двадцать тянул! – возразил Горыныч. – Да… Сладкая рыба, царь-рыба!
И друзья выпили, не чокаясь… У сидельцев «старой школы» чокаться не принято, (как и громко говорить или смеяться), чтобы не привлекать к себе лишнее внимание. А они ведь как раз и являлись «старыми лагерниками», что пронесли сквозь годы мытарств свою дружбу и личное достоинство.
…Захар поднял свой костюм, и вынул из потайного кармана перетянутые резинкой деньги.
– Тебе, Костыль…
– За что это? Захар, я не понял…
– А кто тогда меня от ножа спас, помнишь?
И они, похлопывая друг другу по плечам, пьяно засмеялись – чему-то, понятному только им: нелепым старикам, проживших свои нелепые жизни в окружении этого огромного нелепого мира…
– А тебя же тогда на стукача так и не сломали! – покачал Костыль пальцем у носа Захара. – Хоть и гнобили, и ломали по-всякому… Но ты Захар – человек! Человечище! Давно хотел это сказать!
И Костыль потянулся обнять друга, но не удержался, упав лицом в лежащую рыбу. И уже через несколько секунд захрапел – силы покинули старика…
Захар с Горынычем подняли за плечи своего друга, и аккуратно положили на скрипучую кровать. Эта кровать, плюс стол и табурет – и составляли всю мебель тесной лачуги, где он обитал. Здесь и один-то жилец еле-еле помещался, а не то, чтобы можно переночевать троим.
…Выйдя на улицу, побрели, в кромешной тьме, обратно – на другой конец посёлка. Дорогу освещала бледная луна и тусклый свет электрических лампочек, сочившийся из окон одноэтажных бараков, напоминавших неряшливых серых чудовищ.
…Так и шли, перебрасываясь отдельными обрывками фраз. А луна освещала их путь – ничего не отнимая и ничего не прибавляя в человеческие жизни. Да её подобное и не особо интересовало: она лучше понимала смерть и холод. И знала, что ожидает каждого человека в конце пути.
Продолжение следует.
А.Лютенко " Пути небесные" Холст 100х80.Масло.
Свидетельство о публикации №220031501038