Приходи ко мне поплакать

отрывок из повести

Когда старухи впадали в кручину, они метали в амбарную дверь финские топоры:
— Хэйя!!!
Дед Куторкин собирал шитый-перешитый брезентовый рюкзак и шёл в лес.
С недавних пор лес стал для него субстанцией родной и утешительной. В нём всегда можно было найти подтверждение тому, что природой (то есть Богом) все так досконально продумано – до мелочей, – что просто смотри, вникай, запоминай, не мешай и будет тебе если не счастье, то уж покой-то обязательно. Ну и воля.
Сыромятиной к высоченной красной сосне были прилажены крепкие палки, что делало ствол подобием лестницы. А там, в кущах, где дед оборудовал на американский манер целый шалаш-дом, он сидел в как-то туда доставленном мягоньком кресле, подпоясанный страховочной веревкой, и пялился в бинокль. Простор открывался широкий — плывущий у горизонта воздух шевелил дали, холмы, поросшие сосной и дубом, и кусок дороги.
Иногда Куторкин убивал время так до ночи. И не один день. А случалось — «везло» сразу.
Свист тормозов, звон стекла, глухие удары от кувырков и наконец — тишина. Отличительная от нормальной тишины — немая. Дед Куторкин быстро, насколько мог, сигал с сосны, вприпрыжку чесал к месту аварии.
Говорили, что изгиб – кусок этой, в общем-то, глубоко второстепенной дороги – являлся пожизненным тендером силы нечистой, колдовской, которая на удивление быстро управлялось с ямочными ремонтами и не клянчила денег у государства. Гладкая там всегда была дорога – катись.
Если человек в машине оказывался ещё живой, дед совершал первую медпомощь и по мобильнику хозяина вызывал скорую.
Сам уходил.
Если же человек становился трупом, дед каким-то цепким, волчьим взглядом обозревал периметр, ловким движеньем обхватывал покойного за запястья и тащил на спине к лесу. Там уже из орешника готовы две слеги, посерёдке — плетенка наподобие гамака. Шесть километров без дороги, но и не по валежнику, тайной тропой Куторкин тащил водилу через ручьи и балки. Не забыв, впрочем, прихватить из автомобиля документы усопшего.
Иногда с разбившимся приходилось повозиться — двери клинило. Но в рюкзаке у деда имелись странные приспособления, да и сила ещё не покинула.
В деревне старухи покойного обмывали и обряжали в допотопные, пропахшие плесенью одежи. И радовались, радовались:
— Наплачемся теперь вволю, да?! — блестели глазами они.
Дед же Куторкин шёл в сад, усаживался на яблоневый пенёк и дышал в закат. Дыхание было видно.
Куторкину казалось, что ничего, кроме вот таких вот походов, у него в жизни и не было. Ни молодости бахвальской и желаний перевернуть этот мир, ни блужданий по стране в поисках счастья, ни родной деревни и бабок, которые и не казались вовсе старухами, и он играл с ними и с их внуками в футбол, ни кобылы со странной кличкой «Аня, вернись». Ему казалось, что он давно сошёл с ума или спит. И всё ему снится.
***
Он исчез из бабушкиной деревни внезапно, когда кончился август. Исчез и всё. Не заперев двери, не сказав ничего на прощанье. Мы искали его везде. И только племянник, кажется, был происходящим вполне доволен. Как-никак дом достался, хоть в глуши, но все же — кирпич бордовый, прочный, с клеймом. Влёт уйдёт. К тому же амбар, телескоп, велосипед — наберется добра. Виниловые вон пластинки. Разные там негры — Монк и прочие. Одних лыж семнадцать пар. Не ахти какое, но наследство.
Наутро Куторкин колотил для покойного гроб. В последнее время он заметил, что делает это даже с большей любовью, чем лыжи. Хотя нет, всё-таки нет. Крышку гроба по настоятельному желанию старух он сооружал с маленьким оконцем, вставлял стеклышко туда. Так покойный, утверждали бабки, типа как в трамвае мог ездить с того света на этот. И сообщать новости. Ага, кому-нибудь. Из них.
Куторкин не спорил, он вообще явился сюда, в леса эти, чтобы немножечко продлить этим старухам жизнь.
Он шёл без расспросов к одной заброшенной (а других и не было) на краю леса избе. Там бабки чинили ритуал. Поджигали глухариные крылья, дед становился затылком на запад, закрывал глаза, а они его этими крыльями окуривали. Размазывали по нему дым. Потом ставили лицом к сеням и с размаху — Хэйя, втыкали в доску над башкой его  два топора. После этого старику дозволялось зайти в «адову избу», где стоял вполне себе сносный компьютер.
— Цифра, цифра кругом, — затаённо, как будто только что прочли Откровение от Иоанна, говорили старухи. - Мы все видели. Мы все знаем. Теперь спи, - кому-то бормотали они.
В компе торчал чёрненький модем. Дед шерстил социальные сети, блоги, ворошил «Яндекс» в поисках упоминаний о покойном. И вуаля.
Старухи, впрочем, и так могли погрузиться в транс плача.
— Плакать теперя над любой человечей душой можна, — говорили они. Не жизнь, казнь одна. Мы все видели. Спи.
Но всё ж необходимы были подробности пусть бестолковой, но жизни. Детали.
Все добытые сведения о покойном Куторкин обсказывал двум сёстрам. И они начинали. Три дня с отлучкой на «сикать и пить» плакали, исцарапывая криками души свои, рыдали. Пока не падали и не засыпали. Откуда только слёз столько?
Дело в том, что старухи были деду Куторкину сёстрами, мордовскими кузинами.
Одна имела диплом осеменителя крупного рогатого скота, другая служила мирным почтальоном и любила втыкать в деревья финские топоры. Но в обеих старухах сидело то, что было больше их профессии и навязанных социумом привычек — традиция и память. Матери научили их когда-то плакать. Вот по сути своей они ими и были — плакальщицами. От матери к дочери переходило это умение. Свадьба — их зовут, они оплакивают свободу. Не притворно. Не понарошку. А вводя себя в этакий транс, из которого выход — двое суток мучительного бреда и боли. Похороны — за ними на лошади или машине едут. Узелок всегда готов. Хорошей плакальщице заранее говорили:
— Приходи ко мне поплакать.
Их уважали порой даже больше бухгалтера или председателя.
Это как песня для них или былина, только в надрыве всё, мокрое.
- Сталин умер — маменька семь дней плакали, - говорила одна.
Брежнев почил — уже сами сёстры причитания сочиняли — не на бумажке, в голове. Никаких канонов. В каждой местности по-своему. Фольклор. И потом на каждый случай — плач разный. Сам человек преставился, без посторонней помощи — одно. Громом убило — другое. Коли с перепою концы отдал — третье.
А в быту как положено — антагонизм. Смешливые были сёстры Марьяна с Урсулой. Сено мечут в копны — мужики кряхтят, а они языками, что бритвой, орудуют. Впрочем, и мужья под стать. Ни одного угрюмого.
А как приедет кто посторонний:
— Аде, урницят.
Прямо сразу перевоплощение дикое.
Всё своё неудавшееся, непоправимое, саднящее вспомнят, про покойного подумают и рвут воздух так — кошки в обмороки падают. Даже самая старая выпь с озера не сравнится.
В день третий деда впрягали в телегу, гроб с покойным еле усиляли положить внутрь. И горестно, и смешно. И вот это всегдашнее умягчение сердец ниточкой мысли: мы-то пока ещё живы…
Дед Куторкин копал могилы загодя. Называл это физкультурой. Когда появится покойник, за три дня много чего надо успеть сделать. А тут ещё яма эта в три метра. Не одолеть. А каждый день для разгона крови — это ничего. Это даже бодрит. И веночки от ветерка шелестят. Друганов проведать можно, крапиву с них порвать. Посидеть, вспомнить.
С кладбища после похорон шли — старухи круги чертили ножиком, чтобы смерть за ними не следовала.
А на другое утро деду Куторкину надлежало стать заместителем. Ну, покойного. Вообще-то полагалось напялить на себя его одежды, но, поскольку все было инсценировкой, он оставался в своем, шапку только с какардой милицейской надевал, как дембель, на затылок. Сидел, выпивал самогон, сотворённый старухами из забродивших молодых еловых шишек, и заливал им про загробный мир байки. Иной раз так рассочиняется, что и сам поверит. Страшно засыпать становится. Но все равно надо. Чтоб не сойти с ума.
"Спи",- говорил он сам себе.
****
В декабре снег рассыпчат и дивен. А у бабушки всегда к нему пиетет:
— Когда идёт снег, — говорит она, — то кажется, что и гадостей в мире нет больше.
Я катаюсь на лыжах прямо с крыши нашего дома. За неделю с той стороны, где сад, а за ним среднестатистическое русское поле — наметало целую гору под скатную жесть. Я проделываю лыжню, а потом мы довершаем её трамплином из негодных листов шифера, засыпаем снегом, смачиваем водой. Восторга в сердце два ведра. Даже если падаешь.
Бабушка стоит в сторонке и смотрит на меня, заснеженного. Потом "невытерпливает", тащит из сарая свои лыжи. Коротенькие, «летящие», других, как мы помним, дед Куторкин не делал.
Раз скатывается со мною, потом ещё один. Щёки её становятся румяны, белее снега прядь выбилась из-под шали.
Запыхавшись, садимся на ребристую вершину крыши, откуда в обе стороны скаты. Труба рядом с нами. Пахнет детством – временем, когда все ещё были живы, теплом. И вдруг внизу мимо сада Чёрной по полю, утопая в снегах, идут дети мои, жены, кого любил и бросил кого. Многие, по правде говоря, сами ушли. И кажется, что правильно сделали. Мы зовем их варежками, улыбаемся:
— Лезьте к нам, лезьте к нам.
— Не, — качают они головами. — Дел много. У нас там эта... как её... жизнь.
А нам почему-то так смешно, и мы хохочем, остановиться не можем:
— Вы уверены?
И тут голос какой-то непонятно откуда:
"Мы все видели. Мы все знаем. Просто надо отдохнуть. Спи".


Рецензии
... Умягчение сердец ниточкой мысли... И как тебе такое, Вова, даётся! Уже давно поражаюсь! И завидую.

Владимир Островитянин   15.03.2020 16:03     Заявить о нарушении
Лприветствую, Владимир. Спасибо! Да про "кухню" ниче не могу сказать. Кому-то нравится, кого-то раздражает. Я этот финал третий раз переделываю. И не уверен, все ли понятно тут. Тут же в конце то ли явь, то ли сон. А может, вообще автор помер и сидит на крыше теперь...

С уважением- В.Л.

Владимир Липилин   15.03.2020 20:38   Заявить о нарушении
Кому как! А я все понял!

Владимир Островитянин   15.03.2020 22:01   Заявить о нарушении
Это очень радует)

Владимир Липилин   15.03.2020 23:17   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.