Засек 1 рассказы отца по истории села ива

                РАССКАЗЫ (ИСТОРИЧЕСКИЕ ЗАСЕКИ)    ОТЦА  О   ИВЕ.
                ***********************************************

                ЗАСЕК 1. 

    Я проводил отпуск  на Иве. Была осень 1987-ого  года.  Помогал родителям убирать с огорода картошку, готовил на зиму дрова. 
      
       Начались дожди. Отец взялся за своё ремесло – валять валенки. Он на Иве славился как хороший вальщик – всегда были заказы и полон чулан шерсти.
   
       Валенки начинаются с закатки – сначала на столе отец из шерсти закатывал основу валенка. Своего рода довольно плотный большой  шерстяной чулок: если одеть его на ногу, то нога поместится в нём вместе с обувью и по высоте голенище дойдёт под самые ягодицы. Уж после производилась горячая обработка с помощью инструментов – валка – и «шерстяной мешок» уплотнялся и, уменьшаясь в размерах,  «садился». Его доводили до нужных размеров и, бесформенный, насаживали (натягивали с помощью инструментов и специальных болванок) на аккуратную деревянную колодку по форме  будущего валенка. Сушили. Войлок высыхал, сохраняя форму. Колодку легко выбивали из готового изделия. Чистили волоски пемзой, палили на огне, стряхивали палёную пыль и всё: валенки готовы.  Одевай и носи на здоровье;   вовек ноги не озябнут – шерсть, это исконная русская обувь!
 
    Один раз утром после завтрака я сидел за столом у окна в горнице и, открыв тетрадь, работал над поэмой. Отец  за другим столом закатывал валенки, шумно и смачно брызгая водой изо рта на полотно. Вдруг он разогнулся, отодвинул в сторону засаленный,  вонючий от овечьей шерсти скаток и, посмотрев на меня одним глазом – другой вытек от глаукомы и скрылся, сказал:
   
- Серьга, я скоро помру…
     Я от таких слов, втянув голову в плечи,  пришипелся и растерянно уставился на отца. Он, как сыч, стремительно и одноглазо зыркал  в мою сторону:
   
         - Меня не будет, - продолжал он настойчиво с долей старческого маразма, -  и тогда тебе уже никто  не расскажет про Иву. Я последний, кто видел и помнит события на Иве - память достаёт до  глубины  инда 17-ого года, в ту пору  мне было  десять лет. Я как-то рассказал  о нашем селе в те  годы  Николаю Иванычу,  нашему учителю по истории. Он  удивился и спросил: « Откуда ты, Иван Иванович, знаешь? Впервые слышу об таких событиях…» Ты, Серьга, поди, тоже недоумеваешь, откуда мне всё известно?
   
        Я мотнул головой.

        - Вот откуда, - продолжал оживлённо отец, чувствовалось - он вошёл в раж рассказа,  - пока не записывай, когда надо будет писать – я скажу…

        Становилось интересно – всё ж, как не крути, а Ива – моя родная сторонка! Отец просто называет Иву родиной, а Союз -  это, в его понятии, большая Родина. Конечно, ему ближе и сердечней самая близкая, кровная, пусть и маленькая,   сторона - Ива.
   
        Я, будучи юношей,  умыкнул из села, погрязшего в пьянстве и в колхозном   крепостн ичестве. Правда, в моё время стали выдавать  паспорта (на  дворе стоял 1967 год, спасибо Хрущёву Никите Сергеичу – разрешил.
Я убежал, как говорится,  от «некуда деться»: молодёжь тогда из села валила в города. Уезжали к другой жизни, как нам казалось, без ненавистных трудодней и брехучих бригадиров, к жизни полнокровной, весёлой, не ущемлённой чьей-то волей  и хамством. Тогда так  говорили парни старше меня: «Отстоял восемь часов за станком в цеху, и ты свободен, нет ни понуды* от личного  хозяйства, ни огорода., ни бригадирских нарядов, и огород никто не отрезает… Даже воду таскать скотине  не надо и не надо дрова пилить – все удобства  есть… Гуляй, Вася!»
 Но никто не сказал, что до этих удобств, как  до тридевятого царства – пока идёшь к ним,  весь от старости обрастёшь трудушками и  облезнешь так, что и удобства не нужны будут.  А то и вовсе не доживёшь, вон, как многие уехавшие из села, фэзэушники*:  кто спился и помер, а многие, кого жена кинула, живут в деревне у мамы и продолжают пить самогонку.  Какие уж тут удобства….
Хоть я и удрал из убогой, как мне казалось в юности, деревни, но все равно и там, куда меня увела судьба, я любил свою Иву.  Душа всегда  находилась в силовом поле любви  родины и испытывала её притяжение – один раз, на втором курсе университета, я чуть было не убежал обратно домой, бросив учение и все, чего успел достичь - такая сильная была тоска по родине! Целые вечера я слушал Полонез Огинского, записанный на магнитную ленту (у сокурсника и друга из Вологды Виктора Ганина был магнитофон, а мы жили с ним в одной комнате студенческого общежития, вот, и включали музыку).   От жалобных звуков полонеза слёзы выкатывались  из глаз и капали на ворсу шерстяного свитера.

        Дух родины жил во мне и скорбел, даже в яркой и весёлой юности проецировал на себя всё, что творилось в судьбе. Много, очень много,  грешил я, себялюб, в жизни.  Мне всегда было стыдно перед родиной. Она в то время была во мне неоспоримым мерилом совести – как Бог у верующего.
Родину, как мать, повинуясь закону крови, любишь всегда, хоть пьянушкой она будет, хоть красавицей, все равно. Она всегда в памяти,   в животворном её веществе, где, как муравьи в древней смоле янтаря, навсегда остались любимая  мама,  родня, веселое детство, милые  друзья и дорогие сердцу леса, луга и нивы.  И всё это так близко! Кажется – протяни руку и, враз, окажешься там, в янтарной  смоле памяти. Но это только кажется …

         На самом-то деле все давным-давно прошло, оставив свой след – судьбу.  Судьба выросла, как дерево из земли, из Ивы,  и корни её остаются там навсегда,  они  вросли в Иву. Даже после смерти они останутся на Иве. Мне кажется, потому нас тянуло, тянет и будет тянуть к родине, что там, на кладбище, где лежат бабушки и дедушки, куда готовится и отец с мамой, находится ворота в другую жизнь. Моя дверь в продолжение вечной жизни, там, за могилой… Рядом с родителями, лягу сам как родитель. На Иве моё начало жизни - жизни земной, а вечная жизнь начнётся от ворот - от могилы предков здесь на родине. Теперь так не думают, и меня сочтут безумным за подобные слова! Но… Это не голые помпезные слова, а тяга души, её жизненная печаль. Ведь все мои предки так и жили: родиной и родителями. И себя готовили к той «заворотней» жизни и не грешили. Разве это не реальность? Такая же явь, явь души, как то, что, вон, шумит  сосна под окном.И разве это безумие...

         Родина

         «Какова была жизнь людей на Иве? Что происходило в нашем захолустье, и что проходило через сердца знакомых и дорогих мне людей?  Каким эхом события докатились до меня, как отложились в душе те годы?» -  Спросил я себя и покраснел. Ни словечка не могу сказать о  давней жизни на родине, будто и люди-то никогда не жили в этих  лесных угодьях! Но дальний гром судьбы будит дремное себяупийство* души, и она томится от пустоты - ей одиноко без жизни и участия в ней предков, прошедших по родине до неё.
   
         Нет, все на Иве происходило, как повсюду в России! И события были, и люди в селе жили. Это на  их плечах, пусть небольшой толикой,  стоит мощное государство, даже и не государство, а цивилизация, Советский Союз, короче – СССР. Моя огромная Родина! Моя Родина!
   
         Я раскрыл тетрадь, собрал внимание в горсть, приготовился слушать отца и  записывать.   
         
         Он пояснил для начала:
   
         - Мой дед по матери, твоей бабушке Марише, жил в Рябовчине, на месте, где сейчас построился Илья Демешин. Звали деда  Аким Игнатич Бочкарёв,  а всё его сродство и дети по-уличному назывались Игошкины. – Продолжал отец. – У Игошкиных был большой дом – просторная задняя изба  и горница. Лавки стояли вдоль стен и у печки. Дед Аким был человек уважаемый, дружил с псаломщиком и дьячком.  В его доме собирались крестьяне на сходку – соберутся выборные старейшины  и решают общие сельские дела. От власти указания поступали из Аршиновки – там была волость, власть. Село Аршиновку по–церковному  называли Дмитриевкой, церковь там была с престолом, освященным в честь святого Митрия Салынского.
   
         - Дмитрия Салунского, - поправила мать от печки, - пожалуй, наговоришь…

         - Салунского, так Салунского, - недовольно обрыву пробурчал отец, – не мешай… Я у дедушки с бабушкой, почитай, до взрослости жил. И любил я, маленький, залезть на печку, залечь  на старом чапане и потихоньку слушать, как идёт съезжая, чего говорят, как спорят и, как друг перед другом хренами меряются, это силятся показать, кто умнее и богаче. Я заметил, что богатые мужики  почему-то были всегда  в пре*  напористей и лютей на слова, и брали  верх в спорах.
   
         Зимой съзжая проходила в избе, а летом иль по теплу осенью народ собирался на полянке перед избой – сидели на завалинке, на брёвнах у мазанки* напротив через дорогу, выносили лавки, а порой просто выкучивались, как муравьи по весне,   на траву. Я, малец,  всегда был на съезжих и  поневоле все, что на них творилось, сложилось в глубину сердца на всю жизнь.
 
         Наше село жило общиной, да-да, русской крестьянской общиной: земля общественная – делилась по душам (бабы и девки за душу не считались, числились только мужские души), дела общие решались на сходке. Игошкин дом  стал называться – съезжая, и сама сходка тоже называлась съезжей. Понятно: от слова съезжаться, то есть, получается, уже не сходятся, а как бы все съезжаются на лошадях, прямо, как   в теятр на представление… Община это, я скажу, власть хозяйственная на селе, как бы канат, который всех людей связывает в единство круговой порукой.

         Вдруг отец засмеялся и с усмешкой добавил:

         - Своего рода наш сельский «кымманизьм», про который наболтал ещё в шестидесятые годы Хрущёв: и сирот, и вдов, и бедняков поддерживали, с голоду помереть не давали и сообща заботились о сельском – строили мосты, дороги, расширяли пахоту…  А Хрущёв-то просто для своей рисовки перед народом ляпнул про «кымманизьм»; я-то уж тогда не поверил: какой тебе ляд «кымманизьм» через двадцать лет, тут, вон чего твориться – перестраиваться вздумали сосуны наши. Даётся мне: кремлёвцы весь СССР  растащат! Проходили мы шумную галду* – и газетную и «радивную»…

          Пришли в кремле к власти «лохмачи», молодёжь, кто не нюхал пороху, вот и колбасят мужиком ради себя… Потому пиши! Пройдут годы, запутается в стране история, как в болоте ряска, а ты всё, как в зеркале, увидишь, в своей тетрадке.
          Тьфу, отвлёкся! Вот теперь записывай. И отец начал негромким голосом рассказывать чётко и ясно, как преподаватель на лекции заученный урок. Чувствовалось, что человек много времени раздумывал обо всём, что бушевало в селе, сопереживая участникам минувших событий – своим сельчанам, родным и близким.
          Я начал за ним наскоро записывать в тетрадь…



*- понуда – необходимость, принуждение, приказ, веление;
*- фэзэушники (местное) – ученики ФЗУ (фабрично-заводское училище);
*- себяупийство (местное) – самолюбование, себялюбие;
*- пря – спор, ссора, ругань;
*- галда – разговор, пересуды;
*- мазанка – глинобитный сарай, амбар.

   Переход  к ЗАСЕКУ  2:  http://www.proza.ru/2020/03/17/967


Рецензии