Чёрная вдова

                Так небо низко и уныло,
                Так сумрачно вдали,
                Как будто время здесь застыло,
                Как будто край земли.
               
                Иван Бунин.

                1.
               
                Человек девятый час шёл по тайге, понимая, что заблудился, забирая всё левее и левее. Он с десяти лет шастает по лесам, и никогда не блудил, — а тут?.. Ни дороги, ни тропинки, прямо Берендеева чаща. Над головой висело равнодушное небо, с редкими хлопковыми облаками, скучно путешествующими на северо-восток.

Под ногами привычно шуршала пожелтевшая одёжка остывающей уже земли, с густыми россыпями бордово-красной ягоды по склону, а в голове кружились одни и те же мысли: «Это всё тёмные пихтовые болота, закрутили, завертели меня... Зачем пошёл за тем глухарём? Не зря отец всегда говорил: «Бойся их! Заманят, увлекут, так закрутят башку, что любые умные мозги и компасы не помогут!»

Помнил, как на эмоции всегда в довесок дополнял, что-то вспоминая своё: «Нечистой силы, там окончательное пристанище...» Всё больше веяло тоской, желудок просил еды, а ноги всё гнали, шумно топали, непонятно куда вели. 

Совсем не хотелось ночевать в неизвестной стороне. Опять на фоне синеющей небесной глазури, замаячили остроконечные чёрные конуса гордого елового леса, в очередной раз, указывая путнику, что бурелом и болото рядом. Вдруг буквально из-под ног вылетел тетерев-косач. Охотник автоматически скинул ружьё с плеча, сопровождая взглядом птицу. Та, сделав плавный провал в полёте, резко взмыла вверх, и села на высокую полуголую лиственницу.

Гулко громыхнула, вспыхнула «Ижевка»: замотало в воздухе дичь, с растопыренными крыльями падая в траву. Вдруг откуда-то с низины, где густо торчали заросли обглоданной черёмухи, примчался серый шкурой, юркий ногами, шумный кабель: прямиком к битой птице, гулко звеня на весь лес, своим отрывистым брёхом. Парень бросился наперерез, с пугающим, отсекающим  криком. Тотчас, из ложбины послышался женский голос, с отливом лёгкой стали, зовущий к себе любопытную лайку.

Собака остановилась, посмотрела на чужака, на косача, и побежала навстречу хозяйке. Та, с сосредоточенно-отрешённым лицом, медленно двигалась наверх, в руках удерживая два ведра с брусникой, изучая большими тёмными глазами внезапного человека. Её чёрные брови в крутой разлёт, застыли графитной проволокой над бахромой длинных ресниц, явно выказывая характера — природную неспешность, возможно и разумную осторожность.

Где-то рядом вдруг слышно задребезжала сойка-пересмешница, правдоподобно передразнивая лай собаки. В низком поклоне ещё зеленый папоротник на склоне без ветра закачался. Проводив девушку наверх, сразу стих…

                2.

             Незнакомка была крупна и черна. От тяжести в руках, не заваливала плечи вперёд, не сутулилась при движении наверх, что подтверждало наличие надёжной физической силы. Шла уверенно, — хозяйкой, местных даров и дикоросов — единоличной собственницей, неумолимо ломая под собой сучья и всякий мелкий хворост.

Густые, чёрные как смоль, волосы перехватывал платок, закрывая лоб по самые брови. Непривычная смуглость кожи, указывала на то, что в этом девичьем теле явно намешано крови.

Рот был испачкан фиолетово-чёрной краской давно переспелой отошедшей черёмухи. Да и к солнцу была ближе, чем таёжный охотник, несомненно, старше годами. За спиной пряталась двустволка, — курковка шестнадцатого калибра; давних лет выпуска, с перехватом цевья синей изолентой.

Двигалась в широкой, не по размеру большой, выцветшей штормовке геологов, в таких же шароварах, с брезентовыми, стёртыми латками на коленках. К поясу прижимался самодельный нож с наборной, берестяной ручкой. За плечами, болтался солдатский выцветший вещмешок.

Молча, не роняя слова, остановилась у большой сосны, от которой уже не пахло смолой; обойдя огромный муравейник, стала снимать болотный сапог. Постучав им о дерево, вытряхнув лесной мусор, с потягом, вогнала в него ногу, распустив и закатав по новой широкую голяшку. Устало, медленно выпрямилась.

Любопытно рассматривая лесного гостя, улаживая своё дыхание, точно Шахерезада в танце, устало подняла руки, принялась перевязывать на голове застиранную цветастую тряпку, тоненькой полоской оголяя, свой упругий, цвета жжёной, бархатной глины, живот, где ясно вырисовывалась голая, хорошо обозначенная формами, талия. На шее вольно болтался манок на рябчика, возможно сделанный из консервной банки. Лес молчал, молчали птицы, как и путник, совершенно не зная, о чём заговорить.

Она крутила, тяжёлые, густые пряди, ворчливо не поддававшиеся ей, тупо уставившись в одну точку земли. Наконец-то сладив, взяв платком их в плен, — под узел, заметно, оглядела его убогое, бедное одёжное убранство: изношенные кирзачи, потёртую старую отцовскую телогрейку, худую кепку, со сломанным козырьком.

Застыла только на патронташе, во взгляде, слегка пыхнув любопытными искорками. Из ячеек выглядывали позолоченные шляпки, самозарядных латунных патронов её калибра. И, не здороваясь, без испуга, без стеснения, запросто спросила:
 — Приезжий, — к кому приехали? По лицу не могу понять, — чья родня будите?
 
Пашка, поднял птицу, уже завязывая шнуровку на рюкзаке, понял весь расклад: он находится рядом с какой-то деревней его района. Но какой?
 — Я из Тургеневки, — из села! — продолжая изучать незнакомую чёрную собирательницу, — ответил парень, расслабив ноющие плечи.

 — Сю-ю-ю! — широкоглазо удивилась статная девица, присаживаясь на замшелую сушину.

 — Это где-то в стороне Малиновки, да?

Охотник, машинально включил в работу мозг, напрягая зрительную память, вспоминая карту района, которая висит в конторе у бригадира. А где эта Малиновка, он и не помнил.

 — Это рядом с центральным трактом, что тянется к самой Оби, ну, там Семёновка поблизости, ещё Голицино, Сосновка, — включился в разговор лесной скиталец.

 — А-а, это с такой дали? — ещё раз оживился язык у смелой девушки. — Это ж, Бог весть? откуда?! — а я сотрю, — не наш. — А вы, чё, пёхом, своими двоими, притопали в наши края?

Павел, согласительно мотает загорелым лицом, садится рядом. Начинает ворошить рюкзак, в поисках пропитания, где покоилось пяток битых рябчиков. В животе давно подсасывало.

 — Да видно заблудился я, — не строя из себя героя, — признался парень, доставая старенький, мятый отцовский термос.

                3.
 
         На вид, Пашка всегда выглядел старше своих лет. Ему все об этом говорят: от чего он и не расстраивается. Ему всегда хотелось быстро повзрослеть, из дома в дальние края скорей укатить. Плечист, коренаст, с ясными зелёными глазами, не тяжёлым взором, под носом уже густо росли усы, и придавали пару годков его реальному возрасту. Руки от деревенского труда крупны, как и грудная клетка.
 
Налив чай, подал ей кружку, и горсть конфет-подушечек. Она, молча, взяла, положила и поставила всё на землю, стала развязывать свой мешок. Угощала его тонким, в меру копчёным салом, и варёным яйцом. Что-то бросила своему верному четвероногому другу.

Глядя в дремучую даль, на одинокую, рдеющую оранжем рябину, на близкий куст красного колючего шиповника, медленно жевала, умело выдерживая долгие паузы, как это умеют превосходно делать люди, долгие годы, живущие в обнимку с природой.

Вопросительными знаками загруженный, он был полностью под властью её поведения, продолжая искоса изучать лесное существо.
 — Честно! Никогда в жизни не ел такой вкусноты, — спохватившись, с опозданием сказал заблудившейся человек, делясь правдивыми ощущениями, сглатывая последние остатки деликатеса.

 — Это муж ваш так умеет коптить?
Она промолчала, продолжая, задумчиво есть. Ловко и сильно вырвала клок густой травы с макушки земли, и двумя, тремя движениями удалила с лезвия жирный налёт. Одним махом, не глядя, вогнала резак в ножны.

«Да-а, — ловка ведьма! До пугающей крайности сноровиста, будто в болоте том живёт, из коего с вёдрами уверенно выплыла. С тайгой на «ТЫ» — не каждый мужик на такое способен. Павел, стал вспоминать своих деревенских женщин. Все женщины как женщины! Ну, бабы — одним словом! Природой к чему направлены, то и тянут: не причитая и не сгибаясь.

Нет среде них, с ножами на поясе. С вёдрами — да! Но точно, не со стволами за спиной. «Да-а, с такой, я точно никогда бы не заблудился…», — перебирал в сознании как карты, разные мнения, предположения, догадки, никак не выстраивая окончательные вердикты: «Кто ж перед ним?..»

Таял день. Скучно серел лес. Небо казалось уже совсем чужим, низким и тяжёлым, покрывалом повиснув на лохматых и острых макушках высоких деревьев, невольно вгоняя парня в уныние. Ведь ещё домой идти. А куда?.. Ему надо к родным топать, а он застрял рядом с этими вёдрами, красивой и полезной ягодой, совсем близко с девицей, непонятного роду племени…

Незнакомка была очень крепка, как та лодочница с веслом, что в районном парке гордо стоит, кою Павлик видел, когда ездил в военкомат на учёт становиться. Сторонним пришельцем косил на неё глаза, пытаясь уловить и распознать её истинный дух, естество.

Волевое лицо, броско-смуглого характера, с чуть обозначенными скулами, на которых ворсился еле заметный бархатный пушок. Душистые сырые запахи земли вдыхал ровный носик, с плавной горбинкой. Крупной изюминкой на шее смотрелось родимое пятно. Чуть, раскосы глаза, но как цепки, внимательны: такие обычно умеют командовать и просить — одним взглядом.

Рот волевой, чутко реагирующий на эмоции внутри, всегда чуть приоткрыт, с влажной каёмочкой между губами. При разговоре, врождённо интересно двигает-кривит их, очень плавно слипая их. Возможно, совсем не красит «губнушкой». Уши и пальцы без серёжек и колец. Под широкой и балахонистой одёждой, Павлу было трудно понять внутренние, девичьи формы. Глянул на руки: труд знают, не хватает только косметического ухода.

Есть ссадины, видны еле заметные рубцы от былых повреждений. Ногти сострижены под край. Тоже не накрашены. На болотниках несколько клееных латок. По поведению, по виду понятно: женщина росла, постоянным физическим трудом закаляя себя, приобретая опыт и навыки, возможно чтобы выжить, а может всё это души — необычные  потомственные порывы.

«Явно намешано кровей в этом интересном теле?», — думал он, вспоминая по учебникам, все национальности, которых вместила огромная, матушка-Сибирь.
 — А ваша, какая деревня, — и далеко отсюда? — спросил Павел, в мозгах уже пугаясь названия, пытаясь в сознании разложить карту района, вспоминая ближайшие, и не очень деревни.

 — Глухое! Оно в трёх километрах отсюда. От вашей, думаю, километров тридцать пять будет, а может и боле, если через дальние поля идти. Я дальше разрушенного моста, пьяной временной гати, и не была. Вообще ваш куст плохо знаю. Ведаю только, что есть видная дорога дальше, а куда и что там…

 — А вы, что, эти тяжёлые ведра понесете?

 — Да нет же, у меня Ижак на пригорке стоит. И показала рукой в сторону дикообразного вывернутого корня; пушистой, уже с покрасневшей мёртвой иголкой, сосны.

 — Ну, вы редкая девушка: и с ружьём знакомы, и мотор знаете, и тайгу не боитесь, и нож, как липнет в вашу руку. Думаю, это уникальный случай, просто исключение в наших краях, — искренне заключил Павел, — внутри уже переживая, что пора уже обозначаться просьбой, дабы указала точное направление.
               
                4.               
               
           Хоть и уникальна сибирячка, и вдобавок любопытно интересна видом, определённо — своей историей жизни, надо было всё это оставить навсегда в тайге, и с чуть повеселевшим желудком, торопливо возвращаться в родную сторонку. Наступила пауза, за ней следующая, вгоняя в неловкость заблудившееся лицо.
 
 — А ваша деревня, большая? — попытался с боку заглянуть в её глаза, вопрошавший.

 — Раньше было более шестидесяти дворов, сейчас осталось около сорока.

 — А вы что, реально охотитесь? —  или так, носите, чтобы от медведя отпугнуться, — глядя на её ухоженные стволы, с интересом спросил парень.
 
 — Отец научил, когда жив был, — потом с братом ходила. Била только лесную птицу, да утку. Большого зверя боюсь, да и не по мне это всё. Она вздохнула, и первая встала, понимая, как тяжка будет дорога домой, её случайному путнику. — Как зовут вас? — равнодушно спросила, закидывая лёгкий мешок за спину.

 — Пашка! — ответил он, собираясь с мыслями, как спросить точное направление домой.

 — А меня Мария. — Можно просто Маша, — сказала и зыркнула, из-под чёрных, кривых, летучих бровей. — И давай на «ты» перейдём, — произнесла-попросила, словно приказ зачитала, тут же добавив:  — А хотя, что тут уже осталось… Он опять, без слов мотнул головой, повинуясь полностью сложившимся обстоятельствам, ей.               

Уже сумерки играли, провожая на убыль очередной день. Вышли на дорогу. Он нёс её тяжёлые вёдра. Она шла рядом, монотонно шоркая голенищами, и молчала, о чём-то своём, глубоко думая. Парень пытался держать тело ровно, высоко, чтобы не казаться, не видеться ниже неё.

Она, вдруг резко остановилась, повернулась к нему, взяла пальцами за пуговицу его стёганой одёжки, взглянула, чуточку сдерживая взволнованное дыхание, сказала: 
 — Павел, послушайте меня. Это ваше, тьфу, твоё конечно дело. Тут, на той неделе, медведь задрал домашнюю корову, прямо у края круглого поля. Тушу там оставили. Мужики наши на лабазах сидят, и караулят его уже пятый день. Говорят: приходил, но к трупу не подошёл, чем-то спугнулся.

Он ветрено её слушал, изо всех сил пытаясь тянуть пятки вверх, чтобы казаться вровень с загадочной таёжницей. Только терпеливо вытянутым спокойно мог смотреть в черноту её взгляда, чувствуя глазами ростовую одинаковость.

 — Значит, бродит рядом, — продолжала рассказывать страшную историю заблудившему человеку. — А что у него на уме, — понимаешь сам? Жалко если такие усы на коготь намотает, — и она, в улыбке растянула испачканный рот, осторожно коснулась пальчиками его усиков.

Павел, не отреагировал. Он всё трудно тянул пятки, боясь предательски покачнуться, в её глазах, в сантиметрах упасть, в воображении, как художник-реалист, рисуя страшную картину. «Вот он идёт, счастливый от такого необычного лесного знакомства, а на него медведь сзади нападает, — а у него только два патрона с пулей.

Он даже не успевает испортить воздух, как бурая глыба одним взмахом скальп с него снимает, так невыносимо больно делая счастливому молодому человеку. Зверь же, чуть пожевав невкусные его конечности, запихивает бездыханное тело под вывернутый, страшный, как чудище, корень. Чтобы «Паша» со временем душок пустил, потому как, вкуснее на «потом» будет»

Пропитался, проникся собственными страшилками парень: «А вдруг она права?»
 — Опасно тебе в ночь возвращаться. Да и дороги-то толком же не знаешь… — продолжает убедительно звучать её крепкий голос. Павел не мог понять, куда клонит бойкая таёжница. «Неужели домой позовёт… в летней кухне постелет?»

                5.

            Подошли к немолодому мотоциклу. Девушка, резко, сноровисто, скрутила с бака крышку: силой рук, поболтала мотом. Там еле хлюпнуло.

 — Вишь, бензина на нуле. Так бы я тебя до моста добросила, да боюсь, замрём там вдвоём, и катить будем… — А там подъём, и большие, длинные километры…

Охотница говорила, задумчиво глядя на темнеющую даль, продолжая что-то ворошить в сознании, возможно окончательно убеждая себя в правоте следующего своего поступка. Где-то в болоте прокричала незнакомая птица. Через дорогу, виляя длинным хвостом по жёлтым сухим листьям, прошуршала смелая ящерица и исчезла в кустах. Воздух хладел, всё контрастнее и чувствительнее напуская разнообразных лесных запахов.

Небо по-прежнему было равнодушно и низко над темнеющей, притихшей тайгой. Прибывая в лёгкой задумчивости, разглядывая сумрачную даль, ловко вставила ключ зажигания, медленно заговорила:
 — Здесь, прямиком через три километра, стоит избушка пастухов. Рядом с ней ручей в небольшое озеро протекает. Пастухи на днях свой сезон закончили: там печка, там дрова есть, там крыша над головой. Тебя заброшу. Там и переспишь, — думаю, не околеешь!? А утром я заправлюсь и приеду за тобой, и доброшу до мостка.

Слегка пришибленный таким лесным известием, Павлик примолк, не двигая веками, думал о своих родителях. Не было случая, чтобы он не возвращался домой, если заранее это не планировал.

 — Или дома потеряют? — испытывающе глядела на него, пытаясь понять ситуацию с его сердечностью, нравом. — Про медведя я серьёзно. Тебе никак не обойти это место: несчастная рядом с дорогой лежит. Зачем рисковать? Ещё молодой, красивый можно сказать, — и отшельница первый раз широко, много и свободно улыбнулась, пытаясь нанизать его глаза на свой цепкий бесовский взгляд.

Улыбка была обаятельно — прелестной, как когда-то у молодой учительнице иностранного языка, в кою Пашка сразу втюрился, как только она вошла в их класс, уже тогда понимая, что нет глупее и безнадёжнее ситуации. Которую сразу «разлюбил», как только она ему влупила первую жирную двойку.

На волне какого-то несерьёзного, внутреннего интереса, скривив чуть на бок голову, спросила:
 — А сколько тебе лет? — слегка замутив любопытства воду в глазах.

 — Да сопливый я ещё, — в десятый хожу!

Теперь он уже, точно через микроскоп, рассматривал любые изменения: в её взоре, уголках спелых, испачканных губ, в поведении, полёте чутких бровей. Удивлённо отодвинула лицо назад, как-то разочарованно осмотрела его с ног до головы, вздохнула, и, отвернувшись, произнесла:
 — Малолетка ещё!

Павел мгновенно, глупо, бзикнул в ответ:
 — Зато когда вы состаритесь, я ещё молодым буду…

 — Дожить надо до этой старости ещё, а там посмотрим… — стальным голосом ответила Мария, определённо слегка разочарованная, или возрастом, или ещё чем-то, — умеючи проверяя контактные клеммы на аккумуляторе в коляске.

«Дома потеряют, будут очень переживать…», — беспокоился сын своих родителей, устало вытаскивая своё тело с мотоциклетной люльки. Изба была просторна, гулка на звук, черна стенами со специфическими запахами. Посредине избы, в пол крепко упёрлась большая прожорливая сварная печка, с дырявыми боками, с наполовину забитым золой поддувалом. В паутинистом углу навалено дров.

На двух железных кроватях, лежал свежий ещё лапник, густой и мягкой лежанкой. Видно было, что здесь уже отдыхали. На широком столе замер закопченный чайник и эмалированные кружки: в пакете несколько сушек, сахар, и остатки индийского чая, внавалку, горкой, на кусочке фольги.

Она шустро набросала дров и ловко вытащила из широких брюк спички, разожгла огонь, растопила печку.

 — Я с братом иногда сюда мотаюсь. Мы караулим здесь глухаря, с «мелкашки» его берём. Птица любит рано, с рассветом сидеть на макушках, солнца — рассвет встречать. Видишь, из окон вся округа как на ладони. «С братом… — возможно не замужем?» — подумал Павел, снимая с себя боевую амуницию. Пленённый способностями лесной умелицы; под впечатлением, от услышанного, от увиденного, слегка завидующим, но очень искренним голосом, сказал:
 — Вот кому-то счастье привалило в жизни!.. Печку с одного чирка, раз и  разожгла.
 
Замолчал, глядя на ожившую теплом, измятую стальную душу, с ровной трубой в потолок. А в голове птицей, кружила и кружила всего одна мысль: «Всё ж замужем или нет, возможно, была?»
 — Девушка, которая всё умеет, — это такая редко…

 — Ну ладно, ты располагайся здесь, — на полуслове обрубила его любопытный язык,  — я сейчас вам плащ принесу, укроетесь им.

                6.

           Павлу совсем не хотелось оставаться одному, а больше отпускать незнакомку. Ведь время ещё совсем не позднее, можно и задержаться, наговориться от души, коль уж остался. Ведь такие встречи в глуши исключение, их просто не бывает.

Он сразу заторопился думать: надо было чем-то её увлечь, заинтересовать темой разговора. Требовалось немедленно спасать ситуацию.

 — Я не удивлюсь, если вы скажите, что умеете ещё писать стихи! — Эти слова летели ей уже вдогонку, пытаясь зацепиться за её уходящие покатые плечи, выпуклый зад, чёрные как дёготь волосы, за её прошлую жизнь, за её судьбу…

Этим вопросом, он хотел приблизить любимую свою тему, на которой, он будет как на коне перед ней. Гадал, полностью уверенным, что этим баловством, точно в этой глуши не занимаются. Притом, такая: не по годам самостоятельно-взрослая, отчаянно-смелая, хозяйственная. А, дух, какой? В глазах варево кипящей смолы. Как зыркает?.. То мягонько поведёт, — словно пальчиками по телу, под майкой манко тронет. То как стрельнёт, — прямо, сердце светиться начинает, на кусочки приятно делясь.

Его душу распирало безудержное любопытство, страсть — узнать её судьбу. Она явно особая, интересная. Чувствовал: там и трагизм личного, интимного присутствует, да и доля видно не сладкая, раз жизнь застала «мужское» постичь самой. И он не ошибся. Она дёрнулась, точно, с того берега озера, громко окликнутая, повернула плечи, уронила их ниже, замерла: вскинула руку, посмотрела на часики. Сдаваясь, и подчиняясь теперь уже его воле, сказала, играя в голосе звонкой полированной сталью:
 — Часок у меня есть... и ни минутки больше.

Поковырявшись в коляске, вернулась к кровати, бросив ему грубый брезентовый  плащ. Сноровисто быстро сняла свои тяжёлые большие сапоги, впустив в избу запахи дешёвой резины, и влажных портянок, с остатками сосновых иголок, другим лесным мусором. Аккуратно расставила и повесила сушиться. Павел резко вскочил, беззвучно смахнув со своего лапника накидку, и постелил на её кровать. И всё молча, и всё с благодарностью — что задержалась.

Удобно уселась, пододвинула под грудь ноги, обхватила их руками, не моргая, не говоря ни слова в ответ, начала на память читать их. Павел замер, тупо удивляясь, такому повороту дел. Опомнившись, стал лихорадочно, вспомнить знакомые моменты, чтобы угадать автора стихов. На четвёртом четверостишии понял: это стихи писаны ей.

Там было: и про богатый лес, его несметные дары, и тоску по весенним ручьям, про заходы и восходы солнца, про стога пышного сена по берегам карасёвого озера, и конечно про любовь. Робкую, до обидного, — глупую, — без взаимности, ещё что-то про кудрявую бороду, городскую научную жизнь…   

Таёжница не знала, что стихи были его страстью. Он слушал её, а печка своим теплом приятно плавила юнцу лицо, руки и конечно душу. Коя, совершенно обезумевшая, летала по этой чёрной, просторной пастушьей избе, смотрела в уже тёмные окна, на позолоченный улыбчивый месяц в небе, садилась на стол — болтала ногами.

Не было для парня, прекрасней строения во всей округе, чем этот одинокий крепкий ещё домик в глухой тайге. Это и есть счастье — говорила душа салаге, который вкуса женщин не знал, у которого проскочили все классы, без первой и самой чистой, настоящей… 

Маша, закончив одно читать, начинала другое. На печке уже давно сварился чайник, пофыркивая горячим парком. «Как хорошо, что я заблудился сегодня. Как хорошо!»  Парень был потрясён. Стихи были совершенны! Не то, что его чернильные потуги, это мучительное убожество. Она читала, а он всё больше и больше стыдился того, что он карябал целыми тетрадками…

 — Вот! — закончив выступление, уронила она всего одно слово, — удивлён, да? Вижу, вижу по глазам! Девушка вдруг засмеялась, громко, заливисто, смахивая кончиками пальцев смешинку с глаза, на распев сказала:
 — Баба-мужик, в лохмотьях выползла из лесу, вся чумазая, с ружьём, да с тесаком на поясе; старьём на колесах, мощными руками управляет, — разве такая к прекрасному приспособлена, — думали вы, да, — меня хитро подваживая?

Девушка встрепенулась, заблестели глаза в улыбке, хихикнула:
 — А я вишь... и стихи могу! А ещё могу, бензопилой лес валять, петли на зайца, и сети на рыбу ставить, за пчёлами ухаживать, а ещё люблю щуку из лунки колючим крабиком выхватывать. Знаю, как по звёздам ночью идти домой, и к своей родной калитке вернуться. Могу топор наточить, свитер с большим горлом связать, мотоцикл отремонтировать, в карты дураком тебя оставить (звонко смеётся) — а напоследок, на дорожку, — настряпать золотистых пирожков с черёмухой.

 — Никогда не пробовал, — промямлил, своим потухшим голосом парень, совершенно убитый её способностями. «А что я умею в этой жизни?..»  Сидел ничтожеством перед таёжницей, размазывая себя по стене позора, — окончательно  очарованный, заворожённый, присмиревший. Как не вязалась её дикость лесная с лирической, романтической душой в эту минуту. Не увидел в ней он этой разносторонней натуры там: у болота, у черемуховых кустов, у битого дробью косача, у куска сала на двоих, над бордовым ковром брусничника.               
               
                7.               
               
                Она давно сняла платок, волосам предоставив отдых и покой. Скинула штормовку: бросила под голову, с ветками как бы подушкой взбила. «Ах, а как легко она одета. И, даже совсем не крупная, как в первую минуту встречи показалась. А какая тонкая кофтёнка под штормовкой, и всё!», — подумал он, разглядывая в полумраке, её крепкое, девичье, сбитое тело.

«Закалённая, — факт!», — всё больше и больше привыкая к ней, думал Павел, совершенно понимая, что он так не хочет оставаться один. Как не хочется, чтобы она вновь натянула свои проверенные временем грубые мужские сапоги, облачившись в выцветшую брезентушку. А лучше, чтобы мотоцикл вообще не завёлся. Ну и пусть, бензин самотекам из пробоя в шланге бесполезно стечёт, оставив девушку рядом с ним у этой жаркой, дырявой печки.

 — Я одного не могу! — досада вылетела из её молодой груди. — Я в лёт, так и не научилась попадать. Вот что я не умею, так не умею, — задумчиво призналась она, легко и подвижно спрыгнув на пол, подкидывая дрова в печку. На свету, засветился на её груди, маленький оловянный крестик, на тонкой верёвочке.

От печки, тусклые зайчики огня прыгали вместе с размытыми тенями, по пыльным паутинистым углам, по чёрным стенам, по спокойной собаке, лежащей у двери, с мордой на лапах, рассматривая живой огонь, и этих двоих. Девушка вновь невесомо запрыгнула на кровать.

Они сидели друг против друга, разувшись, совершенно расслабленные, каждому тайно интересные, ещё очень осторожные…   

 — Да и сильно не поучишься. С зарядами плохо. Далеко мы от центра живём. Некогда нам туда мотаться, работы много. Вот и бережём каждый патрон.

 — А вы что... в Бога верите? — вылепив из своего лица отъявленного атеиста, — спросил Павел, поглядывая на её грудь.

 — А ты под кем ходишь? — спросила она в ответ, сделав лицо серьёзным.
 
 — Под звёздным небом, — прозвучал по-ребячески наивно старшеклассник.

 — А я под Богом, который там живёт, и нас с тобой в этой избушке сейчас видит, и оберегает. — Не крещёный, что ли?

 — Да, вроде крещеный! — неуверенным, потерянным голосом ответил Павел, хорошо зная, что в его семье никогда о вере, о боге не говорят, а о политике тем более.

 — Понятно! Как у нас говорят: «Да толку!»

Притихнув, уже довольно разомлевшая, сладостно потянулась, закинула ноги на металлическую спинку, широко успокоив их. Просунув руки за голову, отвернулась от жара, закрыла глаза.  Павел задумался. На душе как-то стало неприятно. Он в классе знает одну девчонку, которая «верит», — так все говорят, пальцем на неё показывая. Учится она прилежно, в быту скромна, и чиста словами и поступками. За глаза, некоторые обзывают её сектанткой. Ни с кем дружбу не водит, хотя кротка, и приятна собой. «Неужели эта из такой семейки, с тайнами, с культовыми старорежимными ритуалами, под нос, непонятными бормотаниями, мрачными иконами в углах»

Тотчас всплыли яркие волнительные моменты, — недавнего времени, сердечные Пашкины переживания. Когда очень хотелось комсомольцем стать, до корочки выучив Устав ВЛКСМ. Он хорошо помнит, как до слёз было обидно, что честная комиссия, — раз и отказала, за многие тройки в четверти, за неважное поведение, за не дозрелость суждений.

Как гордился собой потом; что подтянулся, образумился, созрел, и был успешно принят в дружные ряды. Напоследок, улыбчивой толстой тётке в очках, чётко и сознательно изложив основные критерии советского атеиста. На волне этой восторженной памяти, сухо и настороженно спросил:
 — Может вы ещё и не комсомолка?

 — Да... не комсомолка... а что?.. — ответила холодным болотным голосом, ястребом вздёрнув брови, в глаза добавив колючей черни.

 — Так, ничо! — промямлил Павлик, ощущая небольшое неприятное замешательство в собственном мироощущении.

 — Я товарищ малолетка, не люблю строем ходить! — понятно!? — в голосе добавилось уже больше металла, и скрытой злости.

Она, было, ещё что-то хотела сказать, но не решилась. Павлик, сразу сник, услышав такой тон, понимая глупость затронутой темы. Надо было срочно исправлять ситуацию, — становиться умней, добрей и податливей.

В печки потрескивали дрова, под путниками, слегка поскрипывали железные сетки, собака слышно кусала свой хвост, гоняя блох. В избе уже было тепло, у кроватей жарко.

 — Не надо больше подкидывать, — печёт очень! И Мария чуть посунулась подальше от жаркого тепла, холодным сохраняя взор. Павел тотчас вскочил, подошёл к её кровати; со стороны её ног взялся за спинку, с целью просто чуть передвинуть кровать.

 — Что ж, ты делаешь? — встрепенулась она, но раздвинутых ног с душки не убрала, — надорвёшься, — я ж тяжелая очень!

Шоколадная красота её рук, её шеи, лица, эта чёрная грива синюшных волос, разбросанная по всему изголовью, этот глубоко впалый живот, глаза предгрозовой ночной бездны, ощутимо тронули впечатлительного молодого парня. «Точно верующая в тёмные силы колдунья!.. Но, какая?.. и смолистыми душистыми шишками пахнет, даже, что-то от муравьиной кислоты есть…

Наверняка, всяким лесным ночным чудищам — своя! Одновременно, до испуга — независимая, колючая, совершенно не такая как все! Бесконечно целебная как мох, стройная и гибкая как молодая берёза. А сколько в её голове спрятано знаний, а в сердце тайн, как в любом топком болоте… Станешь, сделаешь шаг, и оп-п… и с головой и сердцем уже в трясине…» — приятно плыл мыслями Павел, совершенно ошалевший от такого волнительного, необычного её «раскинутого и раздвинутого» вида, в целом вечера, исключительного в жизни случая, быстро отстранив в сторону всякие пустые и глупые сомнения.

                8.

               Про патроны запомнил: но, не на этом остановился, он, о стихах её думал. «Надо свои прочесть. Чёрт с ним что плохие... Хотя говорят: есть и достойные. В «районке» напечатали четыре, из полной тетрадки, правда, только их выбрав. Классная даже хвалила.

А родители вообще плохих не видят, и обижаются на тех, кто смеет их критиковать. И он начал своё любимое: тоже про любовь, такую наивную, чистую, которая мимо прошла, за сердце не зацепилась, с надеждой ещё встретить её! Чтец волновался, робел, стараясь не свалиться интонацией голоса наверх, боясь забыть слова, опасаясь показаться слишком суетливым, неискренним. Потом было второе, — последнее.

Когда он закончил, она стала хлопать в ладоши. От чего её пёс вздрогнул, вскинув сонную мордашку с лап.

 — Я первый твой лесной слушатель, который воздаёт так искренне овации вам, — цени это, малолетка! — сказала, улыбнувшись, открыто подмигнув, промочив кончиком языка уже совсем жаркие губы. Павел не успел потускнеть лицом, как она дополнила:
 — Никогда не обижайся! Ты ж сказал, когда я совсем уже состарюсь, ты ещё молодым будешь хорошие стихи писать. Если честно, — первый мне не очень, — без жалости, без смущения пригвоздила его «любимое» всё к той же неприятной стене. Много слишком эмоций хочешь в одну строчку вложить. А вот второе, — даже очень, — проникновенно, и в меру патетики. И язык очень образный у тебя, я так не умею…

Павел мягко, робко сел на лапник рядом с ней, стал разливать чай. Он видел, что её волнует время. Она хочет расслабиться, возможно, о многом спросить, своё рассказать, поделиться, — но часы! Они жестоко, безжалостно давили её, заставляя делать правильные шаги.

Она вздыхает, смотрит в окно, потом на печку, вновь на часы. Паша же, на волне своего улётного самочувствия, мальчишеского душевного подъёма, начал хвалить её произведения, — свои принижая. С захлёбом страсти в горле, нараспашку раскрываясь, не боясь быть болтливым, несерьёзным, пророчил ей литературное будущее, искренне ими восхищаясь. 

Ей нравилось слушать этого бесхитростного, открытого как книга, юнца. Его языка — порой несвязные, наивные речи, выплёскивающие, несомненно, сердечные откровения. Только не про то, о чём она сейчас думала, сызнова глянув на римский циферблат больших мужских часов. Быстро допив чай, летуче спрыгнула с кровати. Лицо её стало серьёзным, озабоченным, решительным.

 — Мне домой надо, — уже сотри, звезды глазами в окна моргают. Хорошего понемножку, да и брат, наверное, потерял, — заговорила она, торопливо натягивая обувку, сильно притопнув правой ногой. От этих её слов, Пашкино большое сердце радостно подпрыгнуло, сладко пискнув: «Значит: в ночь, не муж её ждет, а родной брат! Как хорошо, что у неё есть брат Витька! — прыгала душа, и радушно хлопала в ладоши! — а впрочем, что это меняет?»

Во время вспомнил косача, про патроны. Пока она ходила за избу по своим делам, битую птицу положил на дно коляски, туда ссыпав свои небольшие сиротливые дробовые остатки, оставив себе три заряда, и запахнул чехол. Ночь была светлая, лунная и очень таинственно тихая. Воздух был прохладным уже, колючим.

Звезды мигали крохотными бриллиантовыми огоньками. Месяц продолжал смеяться своей золотозубой улыбкой, то выглядывая, то прячась из-за редких, почерневших к ночи небольших туч.

 — Не заболеешь, в одной штормовке? — спросил, поглядывая, как правой подсасывает бензин, как умело дергает заводилку ногой, вскидывая вверх мило округлую крупную коленку, привычно выгазовывая левой рукой.

Уже сидя на работающем моте, заправляясь, и приводя себя в порядок, перед холодной дорогой, глянула на него и спросила:
 — Что, правда, никогда пирожков с черёмухой не ел?

 — Правдивее нет! — ответил он, дыша прохладным будоражащим воздухом, понимая кожей, что она замёрзнет по дороге.

Резко стал раздеваться, обходя мотоцикл. Без слов заставил надеть свою тужурку, наверх штормовки. Мария сидела кротко, чуть раздвинув руки по сторонам. Он, как будто зная её много и больше лет, молча и сопя, застёгивал пуговицы, начиная с верхней. Фары — жёлтый луч света бил прямо на остатки высыхающей остаточной лужи, на рассыпанное тёмное золото гниющей листвы, уже прихваченные крохотным ворсом подступающей изморози.

Он, подобно заботливому салажонку, в глазах которого засветилась перспективная новая жизнь, торопился её тепло укутать; от злого ветра, от простуды сберечь, первый раз в жизни так близко руками находясь рядом с женским тёплым сердцем. Окончательно шибанутый и тронутый, обуреваемый возбуждающими фантазиями, Павел трусил встретиться взглядами, и поэтому руки торопко спешили, от чего, правая рука слегка сорвалась, неловко коснувшись её упругой, за тряпками спрятанной опасной груди. Она это почувствовала, улыбнулась глазами, глубоко вздохнула, еле слышно хихикнула, и с треском в коробке передач, включила первую; и покатилась в дорогу, — обернувшись, крикнула:
 — Не проспи утро... комсомолец!               
               
                9.               

               Село рано проснулось. День начинается с близкого солнца к земле. Оно светит ещё полусонно, будит всёх от тёмной ночи, само искрясь лучами, заспанным теплом позевает. Снег давно развалился белой шубой по остывающей деревенской земле, оберегая под собой всё живое, мелкое, хрупко крохотное. Вчера была суббота: банный день. Нынче уже давно за полдень сельское времечко подвинулось.

Иван Матвеевич сидит в бане, перед небольшим оконцем. Тепла ещё печь, да и доски половые никак не могут от вчерашней мойки высохнуть, поэтому пахнет тёплой сыростью. Ссутулился мужик напротив света. Большой иголкой и толстой дратвой стёртый валенок подшивает.

С надоедливыми думами тягает туда-сюда длинную нитку, морщится, попыхивая дымным окурком. Через стекло видно, как по двору эмитирует работу хозяйка двора, валенками пушистый снег по-пустому мнёт, мелькая старой фуфайкой перед глазами мастера, никак не решаясь зайти в баню. В этом подворье, в его воздухе, давно летает огромная птица раздора. Она только ждёт, кто первый начнёт, отважится, мир и покой, как лучину через колено с треском ломануть.

Крепкий хозяин кряхтит, своё давно думает, ждёт неминуемой стычки. Клавдия Павловна, сделав очередной пустой круг по двору, выходит на улицу, тяжко вздыхает, поглядывая на чёткий след лыжни из чёрно-белого леса, прямо к её калитке. Опять смотрит, печально моргает глазами, рассматривая пугающую давно утрамбованную линию. На сердце тревога живёт и мучает мать, в голове Бог знает, уже чего накрутив.

Кротко заходит в баню, начинает молчаливо мыть ещё с вечера умытые тазики, мочалки, мыла да шампуни перекладывает, хотя они, так всегда точно висят и стоят, греются от теплого воздуха. Иван решительно не замечает её. Он знает, он чувствует, перед ним приманка, заманчиво мелькает. Незримо поплавок легонечко попрыгивает, ждёт, когда угрюмый мужик первый начнёт «поклёвку». Но Матвеевич терпелив: он, когда точную работу делает, до отчаяния выдержан.

Женщина по-пустому отсуетившись, плюхается на широкую лавку у стены, не выдерживая внутреннего, электрического напряжения:
 — Ой, Господи! — с болью, вырывается из неё материнское переживание.

В ответ тишина. Под полом, в углу шебуршат местные, свои родные мыши. Матвеевич чувствует как сзади, его тело, голову, плющит тяжёлый, как плита перекрытия, бабий взгляд…

  — Молчишь? — ну-ну, — молчи-молчи!

Мужик шьёт, покрякивает, из груди, гулко выкашливая многолетний никотинный кашель. Он нервирует хозяйку двора. 

 — Ты видал, кода он опять пришёл, а?.. Ты его хоть видишь вообще, — или глазы твои досками заколочены, а? — Ну что молчишь, а?..               

Колхозник пожимает плечами, морщит горизонтальные морщины на лбу, играет густыми колючими бровями, продолжая молчать, делая философско-думающие лицо. По нему, хитрой лисой, пробежалась легкая ироническая усмешка. Её рыжий хвост, непременно сейчас увидит Клавдия Павловна. Ох, как он злит её всю жизнь.

 — Хватит шить, я с тобой разговарию, или со столбом, а? — глазом не ведёшь, не видишь, что с сыном нашим стало. Ты хоть видел, что у его одна шея да уши осталися... Тощий, — без слёз не глянешь!

 — Гон у него любовный, вот и сносился совсем! — тянет лёгкую улыбку, и длинную нитку вверх, не разлепляя слипшихся губ, семьи, добрый хозяин.

Глаза его светятся, возможно, вспомнил свою бурную молодость. Для хозяйки это вообще красная тряпка:

 —  Лыбишся всё!.. Смешачки тебе да хахачки!.. У него выпускной год, он уроки забыл, ходит, как бражки напился. Только прячется со своей тетрадкой, всё стишки одни пиша!

 — Я говорю тебе, у него гон в жизни от любови сердечной, образовался. Такое редко бывает в человечьей судьбе. Кто и проживёт, и совсем не познает этова, — продолжает рассуждать отец, щуря полуслепые глаза, пытаясь уловить света большую густоту, и нитью попасть в иголку.

 — Что ты мелишь? — как тебе не стыдно такое говорить, а? Он голову совсем потеряв, неужель ты своими прокуренными мозгами не понимаешь.

Женщина долго смотрит на котёл с водой. Подходит, выливает туда ведро воды, закрывает крышкой. На месте мается, в жутких думах, шморгает расстроенным носом, кончиком платка, промокая уголки губ. Не выдерживая очередных душевных бурь, мягонько садится рядом с мужем, ближе к свету, к родной, помятой, щетинистой половине своей:
 — Вань, слышь!.. Я вот дюжо чего боюсь, — уже тихим, сердечным голосом, добавляет. — Дочка говорит, ведьму какую-то там нашёл, в той дикой неизвестной глуши, понимаешь, а? — ведьму-у!.. Ой!.. Не хватало нам ещё этава!..

 — Да, ёханый сук, если так «сушит» хорошо, это уж точно ведьма! (громко гогочет, берёт другой валенок) — Как пить дать — колдунья! — продолжает с очень серьёзным видом, иронизировать супруг. — Эх, мне ба, в молодости такую ведьмачку! Да виш, не попалась, не посчастливилось! — с грустью говорит, с нею замолкает, куда-то глядя в светлое окно, в свою прожитую жизнь, на опыте, не глядя, правильно прокалывая шилом валенок.

Хозяйка молчит, пытается правильно всё переварить. Что сглотнуть, а может и зарубкой на сердце оставить…

 — Повезло Павлику! Дай Бог, чтобы это долго-долго, не кончалося. Любофь она вымоет из нево всё плохое! Здоровым и добрым тольки пропитает. Я ужа наоборот боялся, что скоро школу кончить, а так и не попробует!

 — Ты опять за своё, похабник! — быстро нашлась Павла мать, помогая с пола поднять упавшее шило мужу.

А он, только усмехнулся, плечом дёрнул, отёкшую ногу выпрямил, снова к папироске потянулся, сказал:
 — Вон возьми: три года не мог, на эстафете в раёне, в призовики залезть. А в эту  — сотри, раз и первый!

 — Дык стольки километров кажную суботу и воскрясеньне с лыжами бегать, спопробуй, туды–сюды, откуда вообще силы берутся? — разумно удивляется  расстроенная Клавдия Павловна.

 — Я ж тябе и долдоню, то великая сила той любви! Нет ничаво её сильней и радостней на земле, потому молись Клав, што судьба ему подарила такое редкое богатство...

Уже роняет иголку, начинает на карачках искать, продолжая выговаривать:
 — Вишь как пробег, и рюмку в руку, и на ящике гордым стоит, — счастьем на фотокарточке светится! Это ж всё благодаря, той дикой девке! — кумекать надо и только радоваться такой любовной прелюдии…

 — Не рюмка, — а кубок, не ящик, — а пастамент, — с гордостью поправила мужа, чуть успокоившись, любуясь умелой его работой.

 — А почаму дочка её ведьмой называет? — скосил взгляд в сторону жены.

 — Она в тихучешку, в его тайную тетрадку залезла, — почитала. Там про какую-то лесную ведьму, дюжо красивую колдунью, стишков много написано.

Муж внимательно слушал жену, пытаясь расшифровать бабьи слова, сыном написанное, что-то новое в его творчестве, немыслимо обновленной уже жизни:
 — Опять лазит в ево тайны! Сколько он ругается, а всё равно любопытная шпионка, у чужия секреты нос суе.

                10.               
 
                Лыжи спешили, а под ними монотонно шуршал сухой податливый снег. Вокруг было светло и поэтично, даже сказочно мило! Как на картине, застыло дикое сибирское величие. Будто на восьмом небе от счастья летел Пашка, нахваливая свои школьные скороходы, приближаясь к заветной точке.

Быстро сокращая километры, радовался, что ещё перед новым годом послушался Машу, и проложил путь через бывшую деревню, мимо ухоженных полей, по старой лесовозной дорогой до самого тракта, укорачивая километров восемь.

До самой главной дороги пролегла его заметная лыжная тропка. Здесь он автобус ловит, или бортовую машину, когда чувствует, что силы покидают его, уже возвращаясь домой. Издалека увидел знаковый вьющийся тёмный дымок. Милый домик, дальней дали — родная избёнка, до неё рукой подать, полозьями проехать!

Застыла снежная, замерла старинная, ждёт своего торопливо гостя, спрятавшись в толще дикой тайги. Уже видны знакомые Машкины охотничьи лыжи, ровной вертикалью у крыльца стоят. Ну, колдунья, даёт! Уже сухих дров напилила, в рядки чурочками ровненькими сложила. «Милая моя хозяюшка, судьбы — самый драгоценный подарок!» — думал взмыленный парень, сокращая метры, в воображении уже давно и жадно напиваясь её любовного нектара.

Павел как всегда быстрый, в жарком мыле, спешит на очередную сердечную встречу, абсолютно потеряв голову и сердце. Не комплексует, не переживает, что вонюч, сыр и мокр. Она сказала, что любит и хочет его всякого. Он эти ценные слова в себе тайной хранит, они ему помогают ещё быстрей бежать, рекорды в школе ставить, совершенно преобразив юную жизнь, слегка изменив планы на будущее.

Заслышав наплывающие звуки, полураздетой, выскакивает на мороз из утеплённой сторожки. С порога охает, — навстречу валенками вытаптывая серебристый снег. Машет руками, тянется бархатистой кожей, нежного пылающего личика, к нему, уже никакому. С длинными сосульками на усах, с заиндевелыми ресницами, с языком «на плече».

С седым паром обнимает, жмётся, от безумной радости визжит:
 — Вой! Вой! Наконец-то дождалась!.. — Боже, как ты паришь, как наш конь-водовоз, как водокачка в крещенский мороз. Пашка, ты совершенно умаялся!.. На тебе ж лица нет!.. От Пашкиной девушки пахнет всегда какой-то дикой травой, и всякими другими  лесными тайнами.

Он, знает, она ему какими-то прутьями и пучками будет силы возвращать, заваривая по-особому рецепту, древней материнской линии, о которой почему-то не хочет рассказывать.
 — Невыносимо, Паш, так ждать, от неизвестности сгорая. Все глаза уже на лес проглядела, а тебя всё нет и нет! В этот раз уже думала на встречу идти, вдруг что случилось…

 — С выходом задержался, поэтому и не вписался в график, — отвечает взмыленный лыжник, развешивая перед печкой отсыревшую одёжку. Ну, ты и натопила в этот раз, прям как дома.

Маша заботливо ухаживает за ним, наливает горячего сложного травяного чая, подаёт любимые его пирожки с черёмухой. Любуется им, как он ест, как хрустит хлебной коркой, уплетая песочный хворост, макая в густое варенье.

 — Машунь! Пирожки — во! А хворост — это что-то вообще неописуемое? Взаправду,  лучше и не ел...

Ей сладостно премило слышать это. Суровой таёжнице никто никогда в жизни, не говорил подобного. Подходит сзади, обнимает, целует нежно в раскрасневшуюся щёку:
 — Ой, как приятненько! Ну, теперь полежи, отдохни…

Отходит от него, садится на гибкую временную лавку, смотрит ему в спину, боясь сказать. Но не сдерживается, обхватив ладонями свои пунцовые щёки:
 — А я… а я, в ту субботу до шести тебя ждала… — думала, с ума сойду, чокнусь! Аж голова жутко разболелась. Не знала, что и думать? Вдруг ногу подвернул, а может стая в ложбине зажала.
   
 — Машунь! Да, брось ты, какие волки!?

 — А не скажи! (Она бросается к столу, садится напротив, подаёт полотенце в руки). — Лет десять назад в соседней деревне на двоих мужиков напали. Они шли с делянки ночью через лес. Так, того, кто выпимший был, не тронули, а трезвого уволокли. Ещё жа, в газетах районных писали. А вдруг шатун, какой, с голодухи, в кущах затаился.

                11.

             Снимая лыжные ботинки, отставляя в тёплую сторону, сытый лыжник вновь возмущается:
 — Ну, какой шатун, снег по колено, Маш!

 — Извини, сразу видно, ты не настоящий охотник! В округе, сколько селений, а? — кто-нибудь и найдётся, кто при встречи в него пульнёт, да больно ранит, мож хромым калекой оставит. Так мужику бы в охотничье общество сообщить, да всем  правлениям колхозов, чтобы на заметку взяли, меры по отстрелу приняли. Беда Павлуш в том, что не все идут… смолчат трусы. Зверюга, если жира не нагуляет, в берлогу естественно не ляжет. А если не схоронится, в стократ коварней и смелей станет. И до одного места ему уже будет, что ты чемпион районной спартакиады! Догонит любого! Теперь понятны мои опасения, мой несмышлёный легкомысленный малолетка!

Павел не обижается, он давно знает, что ему не стоит тягаться в знаниях с лесной его феей, которая по житейскому опытному возрасту, давно свои реальные года перегнала. Она садится рядом, берёт его руку, с укоризной негодует:
 — Столько дров спалила, так и не дождалась… (вновь глубоко ахает) — а так хотелось увидеть.

Пашка, тут же, вспыхивает:
 — Маш! Ну, так получилось!.. Ну не смог я никак, сам умирал, места себе не находил. Надо было отцу помочь, сена привезти. Он у меня мужик прозорливый, добрый с юмором. Сразу понял моё погибшее состояние. Всё подначивал, шутил…  между прочим, во всём меня поддерживает. Если говорит, за столько километров, колдунья к себе манит, ежечасно зовёт, стоит того, чтобы лыжню не запускать.

Мария цветёт — смеётся, мягко гнётся, касаясь жаркими губами его полуоткрытых губ, кончиком языка проскальзывая между, мгновенно зажигая в нём пламень страсти. Он тут же вскидывается, перекручивается, и мягко валит на пушистое цветастое покрывало, сплошь пропахшее пихтовым лапником и пастушьей избой.

Застывает победителем над ней, от редкого счастья не зная, куда губами сначала коснуться. Она вся податливая, согласная, тяжело дышала, длинными пальцами, мягко расстегивая пуговицы на рубашке. Он отрывается, сползает вниз, пытаясь губами и дыханием пустить тепло в её живот, упираясь грудью в упругие бёдра. Всё в тех же шароварах, привычно пропахших бензином, смолой и дымом.
 
 — Я иногда лежу и думаю, или в классе на уроке маюсь, всё вспоминаю: как хорошо, что я тогда блудканул, что тот несчастный косач из-под ног взлетел. Не было бы его… мимо раз, и прошёл; и не было бы у меня, этой уютной избушки, твоих чудных болотно-черёмуховых глаз, этих растрёпанных пахучих волос, с горячим близким дыханием прямо в грудь…

 — А пирожки? (смеётся)

 — И они, конечно мимо бы пролетели… 
   
Она улыбнулась, хихикнула, но тут, же отвернулась, совершенно сделавшись серьёзной:
 — Так хорошо, долго Пашенька в жизни не бывает… Нет у нас будущего!.. У нас мой ненасытный, век сладкой любви только до осени, до твоего поступления. Уедешь в город, — поступишь, и всё! Там покраше, помоложе и поприметней ведьмы рядом закружат, в такой омут уволокут, что и не поймёшь, как это случилось…

 — Да я… — хотел длинно, от всего сердца возмутиться Павел, но его тут же перебили, знакомо пальчиком перекрыв рот: — Тс-с-с! — не шуми, — поверь мне. Я старше тебя, и уже жила в том городе, и в вузе училась. Всё знаю наперёд, как будет. Я же колдунья со стажем (смеётся, убирая с языка волосинку от его усов).

 — Подумаешь на четыре года, что это за разница! — возмущённо ерепенится Машкин друг, искренне негодуя от её сердечных заключений. На этой нервной волне, отстраняется от неё, носом всасывая запах недовольства, сползает с кровати, сунется к печи. Усаживается поодаль на чурку, отрешенно смотрит на жаркие бока буржуйки, психуя, — думает, не обращая на отшельницу внимания.
 — А почему ты учёбу в институте бросила?

 — Ой, Паш, это длинная история… не хочу в эти драгоценные минутки нашего редкого свидания, о прошлом вспоминать.
 
 — Это с «ним» связано? (Она долго молчит, не моргая, смотрит на раскалённые бока печурки). — И с ним тоже… — прошу, давай не будем, а?..

 — Ты этого геолога, по-прежнему любишь?

 — Паш!..

 — Хорошо! Молчу!

Возвращается к ней (снимает с неё кофточку, — нюхает) — Знаешь, я никогда не думал, что запахи могут так тревожить душу, пьянить голову. Ты ведь и вправду колдунья, — скажи! Она вновь смеётся, растопыренными пальцами поглаживая его сильные волосы, задумчиво, сквозь него высматривая тёмный потолок, своё недавнее прошлое.
 — А в чём, это выражается? (снизу цепко смотрит в глаза, читая его состояние)

 — В том, в том… что не бывает минутки, чтобы я не думал о тебе. Хочу забыть, а не получается. Стоишь перед глазами, и всё!

 — Так стою, или лежу!? — заливисто смеётся Пашкина лесная избранница, моментально снимая напряжение в избе, ловко закручивая его в долгожданный любовный танец.
               
                12.               

             Быстро пролетело лето. Тук-тук, на пороге уже и осень, с её грустными увядающими прелестями, пожелтевшими полями, похолодевшей водой в водоёмах, улетающими крикливыми стаями гусей на юг. Одинокая изба, замерла в центре пустыря, рядом с просторными пустыми загонами, средь дикой разноцветной тайги.

Курит труба свои медленные седые дымы, оберегая в своём деревянном организме истосковавшихся двоих. Сидят на крыльце босиком, полураздетые, ещё от любви жаркие, от страсти остывающие, совсем рядышком, плечом к плечу. Рядом с Марией её верный Букет, хрустит говяжьими мослами. Павел ест Машкиных жареных карасей, запивает травяным чаем, очень сосредоточен, молчалив.
 
Она:
 — Значит, на иностранном срезался! Прутиком постёбывает по земле.

 — А что… то, немка после института приедет, пошпрехает несколько месяцев, — забеременеет, на радостях в город смоется. То англичку новую пришлют. Поучит, поучит, тоже что-нибудь отмочит, к мамочке или другу отчалит. После города да в нашу глушь. Вот и итог…

 — В армию пойдёшь?

 — Да! По всей видимости, в ноябре и загребут.               

Долгое молчание. На чердаке слышно возятся неугомонные воробьи. Маша в сторону отбрасывает прутик, оживляет скулы, понуро смотрит в землю:
 — А как я, а как мн… (замолкает, от нервной вспышки, начинает привычно быстро моргать глазами, играть губами, изо всех сил пытаясь оставаться хладнокровной, не стать плаксой)

 — Будешь ждать? (медленно жуёт, смотрит на пёстрые одёжки невысокого, но густого осинника впереди, по макушкам которого, порхают неугомонные вьюрки).

 — Пашенька, родненький! Я сильная, я обязательно дождусь!.. Паш! Паш!.. Только зачем тебе это!.. Мой ненаглядный, всегда желанный, ну, подумай, зачем я тебе старуха?.. Быстро и сноровисто сунется к земле: и вот она уже сидит перед ним: полуголая на сосновых дровяных щепках, с раздвинутыми ногами, совсем не переживая заполучить крупную занозу в попу.

Резко забирает из рук карася, нервно кидает его в миску. Его же, широкие, растерянные, в жиру ладони прижимает к своим раскрасневшимся щекам, часто моргает, пытаясь задержать слёзную росу, так мешающую ясно смотреть. — Ты ещё молоденький, чистый, глупенький. Жизнь, она такая жестокая штука! Все пальцем будут тыкать, в спину всякое говорить, нервы тебе сомнениями портить. Да и родня не смирится… особенно твоя мама!.. Вот, мол, откопал в глуши какую-то ведьмищу… — Паш! (встаёт, убегает в избу, сокрушённо падает на скрипучую кровать, уткнувшись, обречённо замолкает) За ней идёт её верный собака, ложится рядом с кроватью, грустно смотрит в пол.

Павел тянется следом, просит подвинуться, ложится около, одной рукой нежно обнимает её, другую пряча за голову:
 — Всё в этой жизни может быть, но я буду всегда бороться за свою чистую первую любовь, и мне плевать, что родня будет думать, говорить... Я сердце своё слушаю, а оно никогда не ошибается... Помни мои слова!..

Долго молчат, через открытую дверь слышно как над пустырём, над одинокой избушкой, пролетают уставшие журавли, печально переговариваются, прощаясь с прошлой жизнью, с уходящим теплом.

 — Пашенька, у меня брат к родне на Дон скоро поедет неделе на две, если всё удачно сложится. Как твои родители отнесутся, если… — Ну, ты понимаешь?..

 — Отцу помогу, маму успокою, и приду.

 — Правда! Правда? (сквозь лёгкие слёзы смеётся, к губам с поцелуем тянется)

 — Прада! Прада! — отвечает, принимая её горячее желание.   
 
 — Придёшь, баньку вместе истопим, ох! Уже в чистую постельку ляжем… Две неделечки безоговорочного счастья… намечтаемся… налюбимся… (шмыгает носом, промокает уголки затёкших глаз), — чтобы на всю жизнь, особую нашу встречу запомнить… 
               
                13.               
 
                Исчезли с календарей тридцать два года жизни. Районная аптека. Сгорбленный старичок долго покупает лекарства, слеповат, никак не поймёт какое лучше, сильней. Ему миловидная провизор, предлагает, советует:
 — Не доча, больно дорогое, у мяне денех стольки нет, — бедно считает в костлявой, ссохшейся ладони последние сотки, десятки.

За ним стоит седой мужчина, слегка прихрамывая, обходит неуверенного покупателя, рассматривает ценник. Достаёт деньги и покупает старику три упаковки сильных лекарств. Пытается вручить. Тот пятится, понять не может причину чужой доброты. Неразборчиво причитает, пытаясь взять на свои остатки, дешёвое. Но аптекарша и посторонние люди его уговаривают, сообщая, что мир не без добрых людей. Старичок трясущимися руками всё ж берёт, много благодарит и с поклоном исчезает на воздух.

Павел Иванович, купив себе необходимых пилюль, радостным вышел на крыльцо. Рядом стоял, ожидая его, знакомый дедок, с большим тактичным любопытством в глазах. Легко, непринуждённо разговорились, познакомились:
 — Зови сынок, просто — Степаныч, меня все так кличуть.
 — А меня Иваныч! — лады!

Потихонечку пошли. Павлу на автовокзал, деду тоже.

 — Вижу добрай человек, не из месных.
 — Да, местный я, из Тургеневки. Вернее, родительский дом здесь. Вот приехал его навестить.
 — А родителей вже нема?
 — Нема!
 — Што, тянет домой?
 — Всегда, — отвечает Павел, рассматривая сбоку кривого белёсого старичка.
 — А так, жавешь хде?
 — В Москве, отец.
 — А-а! Далеко забрався. У совсем другую страну…
 — Эт-т точно батя, — другую! Может, на автобусе до станции доедем, или пешком дойдёте.
 — Сёж думал дайду, а чустую не смогу, уж больно далёко. Поедем.

                14.

               Напротив автостанции, в небольшом придорожном кофе, в уголку сидят двое.
 — По говору чувствую отец, белорусы тоже в родне есть?
 — И то верна! Родня по материнской линии, с Гомельской губернии за лучей долей сюды, до той революции ещё забралась…
 — Будете Степаныч, грамульку коньячку, а?
 — Не, Иваныч, я луче водочки тяпну.
 — А мне врачи советуют для мотора коньячок. Конечно настоящий! Да разве здесь в нашей глуши его сыщешь, — одна  палёнка кругом, — негодует Павел, заказывая у пышной буфетчицы разных напитков.

Вдарили, закусили.
 — Млодый ящё, а уже сердца…  рано-рано…  и голова уся белая…
 — Так вышло, отец. Судьба, какую дорогу мне торила, по той и шёл.
 — А с ногой што?
 — Да так, пустяки! — в памяти сразу бессознательно воскрес ужасный Афган, тот мощный взрыв, и товарищей — окровавленные и оторванные лица, изуродованные образа (вздыхает, допивает до дна)
 — Большая семья? (гремит вставной челюстью, доедая котлетку)
 — Была! Жена, дочь, я, — вот и семья! Только все отдельно живём, иногда общаемся…
 — Плоха так жить… неправильна!
 — Так вышло, бать.
 — Это плоха сынок одиноко жить. А старость одному встречать вбще пропащее дело. Это хорошо у мяне моя Мелания есть. Спаси её господи! — коротко крестится, глазами просит ещё налить.
 — Я бы без яе уже давно сдох. Знаю одно, если ранише меня уйдеть, на затро и помру. А нашто мне такая жись без яе.
 — А сколько вместе?
 — Да ужа, и ня припомню. У мяне моя Петровна на точные даты и события специалист. (Молчит, думает, считает) — Ну ж, наверно лет шесдисят, если не боле.

                15.

              Хмель приятно разлился по Пашкиному битому телу. Захотелось просто по душам поговорить, молодость вспомнить, о «той», забытой жизни узнать, о стариковской  судьбе поинтересоваться…

 — Приехал вот в отцов дом, глянул, а он как человек, от больших годков кривиться уже стал. Сердце знаете, так защемило-защемило от жалости. Без уходу живёт, прямо помирает…  Вот думаю, а может, а ну эту чужую, дикую Москву, да взять и здесь остаться (дед внимательно слушает, продолжая медленно и осторожно жевать, подёргивая густые метёлки бровей, чмокая думающими губами)

 — Пенсия у меня военная, какая-никакая, здесь с ней думаю, проживу. Как думаете,  Степаныч?..

Старик кашляет в кулак, лезет в карман за платочком, сморкается, утирается.
 — А смогёшь одиноким бобылём длинную скучную, зиму вытянуть? Кажный день печку топить, ваду из колодца носить?.. Это тябе не проспекты с народищем, хде если снега нападе, так нужные люди незаметно и убрали яво. Самому усё надо будя делать. — Смогёшь?..
 — Да вроде с детства приучен к труду, всё знакомо! — А вы сами Степаныч, откуда будите?
 — Я-то, а ты, наверна, и не знаш. Из Глухого! Слыхав такое? Историю раёна хоть знаш чуточку? «Глухое! Глухое?» — это же Маша его там когда-то жила» — подумал военный пенсионер, и в выпевшей голове всё сразу всплыло (отворачивается, смотрит в окно, вздыхает).
 — Да, слыхал… как давно это было (охает), — словно не со мной. — Вот и обидно, когда седым стал, когда все старики уже схоронились, интерес к истории района и появился. Да, думаю уже поздно, до истинной правды уже не докопаюсь, отец. Понимаете, я хочу настоящую правду узнать, как всё ж советская власть здесь корни свои пускала, понимаете? — правду! Я одно пока понял, что много вранья было… очень много… все эти книги, фильмы, столько страшных искажений, подтасовок…

 — Ну, што, млодец што изучаешь, другим, местным млодым, знаю, ужа на всё нассать. Яны даже своих дядов по именам не знают, а ты гаворишь за какую-то давнишнюю правду. Эх, Иваныч, луче тебе её не знать! (всасывает носом, двусмысленный воздух, отворачивается, смотрит в окно, долго думает своё, насупив колючие брови, нервно морща узкий лоб) — Хто яе знав настоящую, уже все повмёрли... (замолкает) — окромя Василины Михайловны.
 — Кто такая?
 — Цыбульская… у нас есть старуха, жись такую трудную прожила, а во, Господь дал жа дотянуть до девяносто чатарёх годков. Уже можна сказать ляжить, плохо слышить, редко на вулицу выходить…
 — Значит сердце крепкое!
 — Сына с дочкой вже схоронила, так младшая Настя за ей ухаживаеть… Вот яна голую твою правду одна и зная.

 — А вы воевали?
 — Не-э! Я дятёнок войны! Вот недавно медальку на пинжак в соседнем селе, у клубе, председатель сельсовета таким старым детям повесила. Гаворю, нашто-й-на мне эта цацка, вы луче мне помогитя по-дешевому досок тех заказать, штобы подтекающую крышу подкрыть.
 — И что сказала?
 — А што яна скажеть, бесправный чаловек. Казала, у меня на это в смете денех не заложано. Ей што в тым раёне скажуть, то и делая. Спопробуя тольки против што ляпнуть, завтра уже замену найдуть. Усё как и ранише, при коммунистах. Моя Петровна тож получила, прада сразу у камод бросила, говорить: пусь валяется, скольки их бестолковых, разных там уже ляжить.
 
 — А льгота, какая есть от этой награды? Ну, там меньше за свет платить... землю... в этом роде?..
 — Да што ты Иваныч! Пустая побрякушка!
 — Это, какие мильоны на это потрачены впустую.
 — Вот и я, со своей сели и подумали, луче бы вы эти рублики всем разделили и раздали, и то польза была. Смотришь, на куб и хватило… А так сыну инвалиду помогаем, вот и на лекарства крепкие даже самому не хватает. Так и жаву сынок.

 — Изучая район, из интернета узнал, что оказывается, там у вас донские  раскулаченные казаки жили.
 — Точнось... знаешь... (Деда слегка развезло, расстегивает потёртое пальтишко, разваливается на спинку стула, костистой пятернёй утирает рот)
 — Что ещё живут?.. На родину... в тепло... к винограду не уехали?
 — А хто помня то тепло, тый виноград? Те хто знав, тот южный край, давно-о в сырой зямле лежать. А дети и внуки вже все сибиряки. Им наш-то туды ехать, хто там их жде?.. Да эти казаки, уже давно не казаки… так… Микиток к дочке в Иркутск уехав, как жена помёрла. Сыны яво ещё ранише с колхоза в город поубегли… А хто ещё? Полина из рода Кулешов, старая, ели ноги двигает. Куды ей переться. А щё? Ну, цыганка, заимку свою не бросит.

Старик что-то начинает медленно искать в карманах, с большим вопросом в глазах. Находит некрупные мятые бумажные купюры, внимательно считает её, аккуратно разглаживает, ровненько складывает, заботливо прячет в нагрудный карман, со вздохом, не выпуская тему разговора из памяти.
 — Деревня сынок, ужа давно последним дыхом дышит. Если бы не чёрная вдова, давно бы все разбежались. 
 — А почему вы её так называете? (улыбается)
 — А потому что с троймя жила, и всех схоронила.
 — Да-а, не позавидуешь… судьба! — больные, что ли попадались! (вновь глазами удивляется, наливает деду дополнительные граммы «беленькой»)

 — Ну, первай, ён на четырнадцать лет старше быв, — учёный геолог! У нас жа ранише здеся яны буровой партией стояли. Пусь будя им пусто чертям! Какое поле пшаничное загробили, засрали, што апосля их ничо уже не расте. Чатыре наших красивых девки обманули поганцы (матерится). Назар жа с колхоза ушёл, и у их работав. С малых лет дочка и была в помощницах у батьки. Вроде этот начальник бородатый, помох после школы ей поступить учиться на таво геолога. Чуть проучилась, да Назар, тут вскорости помёр, следом уже от горя парализовало мать. Вот яна и бросила учёбу, вернулась помощницей.

Павел слушал старика, трудно ещё понимая о ком, он говорит, но знакомые имена уже звучали, торопя мозг быстрей мыслить. 
 — У геолога как жана погибла где-то в горах, так ён приехав и забрав яе в город. Эх, моя Петровна всё про всех знаеть! Яна бы тябе точно рассказала. А я, так, обрывками да лоскутами.               
               
Павел насторожился, застыл с рюмкой в руках.
 — А как зовут, вашу чёрную вдову?
 — Мария Назаровна.

У Павла похолодело на скулах, привычно, от резкого волнения — подхватилось сердце. — А дальше что было? (Подзывает буфетчицу, быстро просит себе коньячной  добавки)

 — Все люди по-разному гаворять от чаво ён умер. Не знаю, врать ня буду. А млодый жа яще быв! Это моя Мелания всё про всех знает. А я так! Вроде давленьне шибко скакнуло! Другие говорять — прибили. А як там оно было, один Господь только знаеть. Тут вскорости, Назаровны брата Витьку, в лясу мядьведь-шатун задрав.
 
 — Он же на юг... к родне уезжал... вроде навсегда жить?
 — Так не ужився! Не смох среди вертлявых и хитрых прижиться, — как ён говорив. Он-то простой был, как головешка! Со мной поначалу на пилораме работав, работящий быв, как сестра. — А ты откуль это знаешь, в Москве живя?
 — Мой брат, с Машей дружил, на лыжах из Тургеневки к ней за любовью бегал.
 — Постой! Постой! А не Пашкой яво звали?..
 — Так точно! (от совестливого неудобства прячет глаза)
 — Это тот, каво Мария Назаровна дюжо сильно любила, к яму в мятель и дождь в дедову избу колёсами носилась, лыжами бегала…
 — Выходит к нему! — сдерживая внутренние бури, сохраняя внешнее спокойствие, ответил Павел. В душе всё клокотало, хотелось схватить старика за грудки, чтобы всё что знал, рассказал.
 — Это моя Петровна всё про всех знает, помнит, как архив… — Ён, как говорили, щё в тым Афганистане погиб. Правда, Иваныч?
 — Выходит правда! — а не знаете, кто Марии Назаровне об этом сказал?
 — Ну, откуль мне знать. Это моя Петровна всё про всех знает. У ей бы счас спросить. А я так, отголосками только ведаю… 

Павел, во хмелю, начинает вспоминать и анализировать сказанное, платочком вытирая непривычные бусинки липкого пота на лбу:
 — Поясните, не понял: «Дедова изба». Я знаю по интернету, что Архипова заимка, это бывшего репрессированного кулака хозяйство было. Как написано, его там за поджёг мельницы и убили, в озеро сбросив.

 — И шо яще, там написано было?
 — Ну, что?.. А-а, да… он не желал подчиняться советской власти, батраков нанимал, измывался, мёд не хотел задарма отдавать налогами в район… В общем мироед и душегуб…
 — Бряхливые собаки эти нынешние писаки! Мы местные, старики, от своих родителей знаем только, как яно тода было. Да и сами малыми были, што-то обрывками помним…
Старик произносит короткий тост за здоровье, чокается с Павлом, закусывая, продолжает рассказ:
 — Архипа ешо на Дону в тридцатых первый раз раскулачили, всё отобрав. И шестью детками отправили к нам в ссылку. За ими яще три семьи следом, прямо в Глухое. Свекровь и двое малых деток по дороге щё помёрли. Эх, моя Петровна усё про всех зная… а я так смутно… (замолкает, начинает чесать сивую макушку, в глазах — задумчивости, тусклый свет) — Ён и здесь не сдався, от голоду не сдох. На том пустыре, куды твой покойный брат любиться бегал, хороший пятистенный дом поставил. Амбар, хлева, даже колодец глубокий выкопав.

Нижние поля колхозныя, это же яво руками были раскорчёваны. Ручей перегородил, мельницу со временем поставил, молоканку оборудовал, вот! Пчёл завёл, в общам опять «кулаком» стал! Люди стали к яму возить зерно молоть, тое молоко перерабатывать, пользу от яво большую имея.
 — Отец! Я не понял... — Архипова изба?.. Выходит, Марии Назаровны... — это дед?
 — Ну, да!
 — Так, она казачка!?..
 — Да там чёрт ногу сломить, сынок! Мать: Ксения Демьяновна, к ей все бабы бегали усё гадать, вроде как старого цыганского рода была, будущее угадывала, ну а Назар, чистой крови казак. Назар Архипыч, он Ксению из Усть-Кума привёз. И какой крови в Марии больше, одно небо знает! Ух, как  председатель ето семейство не любив.

Заруба яво звали, — лютый, сволочной быв, што не по нему — сразу у морду. У яво комсомольцы активисты в подручниках были. Все их боялись, попробуй слово поперек скажи, — или в рыло, или трудодней пять враз снимя. Этими палочками знашь как смирно мужика нашава держали, ох! Тут не до смелости было, все за деток своих перажавали, шобы голодными их не оставить, самим по миру не пойти… Это счас бы, яму за такое без страху морду набили… а тоды, долго не разбиралися… В Нарым, и нет больша чаловека... скольки их там с району сгинуло ( платочком вытирает выцветшие, встревоженные, часто моргающие глаза)

 — Так что с пожаром, я так и не понял?
 — Народ молвит так. Вроде в раён приехал умный руководитель, и штобы люди луче шли в колхозы и урожайность большую давали, решив собрание во всех деревнях провести, штобы сами колхозники выбрали таво кому яны доверяють.
 — А дальше!?
 — Заруба-то был пришлый, городский, из Новосибирска, совсим не понимав зямлю, — из заводских. А у яво в лакеях бегал такой активист Санька, по кличке Гундос. Ленивай, но хитрый и коварный малый, заведовав тоды избой-читальней. Этакий болтливый агитатор за советску власть! (вновь шумно сморкается в платочек)

  — Между прочам, недавно схоронили почтальона — Таисью Александровну, земля ей пухом, так етот Гундос — ейный батька. Так вот Санька пронюхал-прознал, што деревенские хотят просить власть, штобы Зарубу к еб…ням, а на его место поставить уважаемого Архипа Борисовича. И тот вроде согласный, уже быв в колхоз вступить.
 — А как колхоз тогда назывался?
 — Сначала «Парижская Коммуна» а потом уже имени самого «Сталина» вроде так, а мож наборот.
 — Правильно, так и написано. Ну, дальше что?
 — А што дальше?    
 — Ну, Гундос и донёс Зарубе думки деревенских. Те, и решили одной ночью враз; и второй раз Архипа раскулачить, добро прибрать, перед высоким начальством похвастаться, да семейку эту подальше к большему морозу отправить, и при главной власти здеся остаться. Как там уже получилося, нихто уже не знаеть. В общам Гундос как-то выкрав кепку Архипа. А она у него англицкая была, с большими ушами в клетку. Сами подожгли гумно с зярном, народ подняли ночью тушить, ну люди бросились, а там хде больше горить, кепка яво на зямле и ляжить. Председатель со своими в вой. Мол, поджигатель на заимке живеть, добро колхозное сука поджёг, што кепку, собака, убегая, обронив.

В общам злой гурьбой пришли, в кальсонах на улицу яво соннава выволокли, давай бить, да сильно! А тот, сказывають, крепкий быв — вырвался, да штобы колхозу мельница недосталася, взяв яе и поджёг, и ощерився вилами, штобы не подошли, пока крепко не разгорится. Тут, Гундос и пальнул ему в грудину, на глазах у деток, в ваду ногой тело и скинул. Бабы ноччу потом достали бедного и на берегу похоронили. Эх, мою бы Меланию Петровну сюда, она тябе бы точно усё, с удорением, с запятайками на страсти рассказала. Она у меня враждённый рассказчик, так заболтает, ночь спать не будешь сынок… А если щё подругу свою, Антиповну позове, так у тябе тятрадков не хватя усё записать…

                16.

             Павел Иванович глубоко и вязко думает, много глотает, не закусывает, смотрит на часы.
 — Ваш автобус скоро уже, осталось-то.            
 — Да! Да! (старик застёгивается, собирается, спрашивает, где туалет)
У Павла, в голове всё крутится Новосибирский геолог, поэтому спрашивает:
 — Ну, видно, не дюжо любила, если за бородатую старость решила пойти. Всё ж четырнадцать лет разницы — многовато!

 — Дюжо, не дюжо, а ребятёнка ж родила! Какова парня сама вырастила.
У Павла Ивановича запершило в горле. Всё что знал раньше, оказывается, было не правда, судьбы, очень страшное искривление.   
 — От кого родила?.. (во взгляде жуткая, не моргающая, с вопросом, пауза)
 — Ну, выходить от тваво сродного брата. А што, вы в родне не знали них-то, што был кроха – наследник?
 — Выходит так!
Павла, точно обожгло! «Сын! Наследник! Значит, быть продолжению рода!» В душе закружилась неосознанная пляска, к сердцу сразу прибился, безграничной радости необузданный прилив.
 — Узнаю казачку! Вседа гордая была, с самова детства.
 — А брат её почему-то звал ведьмой. Не знаете, почему?
 — Откуль Иваныч я знаю. Это моя Петровна всё и про всех знает. А я так... — знаю тольки, што их семью за глаза ещё долго звали кулаками… У нас ранише как говорили: «Работал много, спал на кулаке, поэтому кулак!» (смеётся)
 — Я вот сижу с тобой, разгаварию, многа сотрю на тебя, и вспоминаю малова Пашку, как ён похож на тебя Иваныч, прям две капельки росы. А вы чай не близнецы были с братцем?
 — Близнецы! Близнецы, отец!.. — совсем не думая о правде разговора, отвечал Павел, совершенно потерянный, сбитый с установленного толка. «Сын Пашка!.. Сын, и так похож!..» — Павлу хотелось крикнуть, обнять маленького старичка, помогая тому спуститься с крыльца.

У Павла, накатывает ком в горло, к глазам подплывает счастья роса.
 — А где парнишка этот живет?
 — Да, вродешь моя гаворила, што на заработки у Москву по лету опять подався.
 — А что, Мария Назаровна не дала ему образование?
 — Штобы  Назаровна не дала, да Господь с тобой!  — А тольки, што тое в эту жись образованьне!? Работы-то нету, с огнём в округе не найти! Она из последних жил тянулась, штобы яво у городе выучить на, как его… ну, этава... што цельный день по клавишам пальцами бье, задницай прилипнув к стулу.
 — Компьютерщика что ли?
 — А, хто яво... — ну, наверна!

                17.
      
                Рупор объявляет краткосрочную задержку рейса, которой больше всех теперь радуется уже дедушка Паша, а меньше, говорливый старик, Степаныч. Сдерживая себя, не выказывая, аккуратно начинает продолжение разговора, усаживаясь на лавку перед зданием, рядом с кривеньким дедушкой.
 — А остальные два покойника, как у неё случились по жизни, отец?
 — Ну, што, давай вспоминать!.. Это моя Петровна усё про всех знает. А я как старый мухомор, одни яды от мяне остались, и окружности никакой пользы. Схоронив таво геолога бородатого, вернулась у дяревню. К ней даже сватався молодой очкастый председатель, тольки с института пришёв. Но!.. Не-э! Сначала (смеётся) — не поверишь, сначала сватався Лёнька  — этого Гундоса внук. Уж больно говорили, ён яе любив.
 — Во, как бывает?!
 — Да што ты! Он жа с Машкой, за одной партой сю школу просидев. Ну, люди жа молодые той правды не знають, а старики, по трусливой ранишней привычке, бояться былоя ворошить.

Ня знаю, што бы там у их сложилось, но как моя говорила; парализованная уже Ксения што-то дочке сказала, што та, этих сватов за порог и выставила. Уж больно почтарка хотела сыночка поженить на работящей девке. Ну, опосля як увидели, што Машка боками по сторонам к весне полезла, так всё и поняли, сразусь и отстали. Да, хлебнула Назаровна! (старичок, какой уже раз проверяет билет в кармане, боясь его по пьяной памяти потерять) — Чёрту не пожелаешь! Вскорости, прямо на Пасху представилась уже ейная мать.

Это потом Мария, ужа сошлась с Иваном трактористом. Случайный ён был у яе. Ванька с другой жив, такой уж прошмандовкой, — прости мяне Господи! Ну, прямо некуды печатки ставить!.. Все говорять, сильно Борсучиху любив, да тольки яна ему рога, как грабли кажную неделю умудрялася навесить, во! Думаю, враждённо слабая была на передок! Потом и замёрзла, прямо на крыльце.  А тода, январь лютый стоял, о-о давило!.. Сказывають, ён ей со злости не открыв дверь, посля очередного гульбища. А яна-то в шнурок пяная была, да и одетая не охти... Так и околела в своём дворе. Ну, Ванька от такой неподъемной вины и запив! Тода, Андрея Гладышева в армию забирали, ну Ванька и нажрався, да так, што утром надо было обязательно опохмелиться. Только Машка закрыла яво у баню, и капусты с рассолом поставила, штобы оклимався.  А ён взяв дурак, и помёр. И такий ладный, высокай быв, а вишь… раз и нема божьей души…
 — Да, какая незавидная бабская доля!
 — Да, что ты... страх! — схоронила и яво, — чёрную плиту поставила. Коды бордак в стране начався, взялась за пчёл. От Назара помнила дело, о, какая баба. Помнила, во!  Трохи поднялась, сына выучила, деньги завелись. Дом перестроила, езженый бобик купила.
 — Сильно раздобрела?
 — А ты её штоль ранише видев? — удивлённо посмотрел на Павла старик.
 — С фотографий брата смутно помню, — стыдно соврал, сгорая от желания больше услышать, голую правду узнать…
 — Такая не раздобреет, она как скаковая лошадь. Всё тащит, всем помогает, нечета нашим ленивым болтунам да забулдыгам... Вся в деда Архипа, — упорная, хваткая, ох, а какая настырная! В том году делянку в тайге выбила, пихту трелёвщиком к реке таская.
 — Зачем?
 — Большущую много кубовку — бочку на берегу поставила, в сезон гонит пихтовое масло, в Новосибирск яво по договору в аптеки сдае. Непьющим мужикам работу дала. Пьянчух на дух не переносить… (хрипло кашляет) — Но што характерна сынок, столько ужа лет, и столько пережила, а ня одной сядой волосинки. Все глуховцы удивляются. Черна, как ночью наше журавлиное болото, ничо яе не бяре…
 — Ну, а третий?
 — А-а... Сергей Анатолич! Хороший быв мужик, души в Машке не чаял. Он с этова посёлка, он то, во власти сидев, и Назаровне помогал многа лет, мёд на Север продавать. Вдовый уже быв, да старше годами.

Бабы говорять — пожалела яво. Она жа всё мечтала сильнова мужика рядом заиметь, штобы зьим на равных дел больше сделать, штобы денюшку скопить, и сыну квартирку купить. Но, ня вязло ей! Не приспособленный к труду руками был последний. Вот на лавочке сесть, языком помолоть, ето ево. Но добрый, улыбчивый как солнце. На пенсию, как вышев, так к ней и переехав. Бывало, бычка к ручью гоню, а ён уже с утречка, с удочкой сядить, и пискариков ловить, приветливо так здоровается, и нахваливает, и нахваливает нашу деревенскую райскую жись. Мол, оказывается, тольки здеся поняв, што такое настоящее счастие.
 — Сердце?
 — Угорев!
 — Как это?
 — А как! Чаловек привык жить у каменным доме с удобствами у нутри. А тут печку, стопи, — правильно закрой. Мария в ту ночь ночевала на своей пасеке. Ну, а Анатолич, приняв на грудь с соседом, и не думавши слишком рано закрыв юшку, усе окна позакрывав.

Приехала, а ён от угару и тово... не мучившись... сладко помёр, прям завидно. Ну, окончательно неприспособленный быв к деревенской жизни. Вот тябе и пожалела… С таво времечки, за глаза и стали называть Марию Назаровну — чёрная вдова. Здеся Иваныч и задумаешься...
 — И не говорите отец! А каким Макаром, Мария смогла у колхоза отжать эту избу.
 — Выкупила, як колхоз валиться став. Вот в память об Архипе, и организовала там жись. Там у яе как дача тяперь. Можно сказать тама и живеть, пропадаеть. В городе моторчик купила, им свет у хату дае. Раённые власти любять погудеть у няё, охотой побаловаться, карася у озере половить. Она баба вушлая, чераз их удобныя кредиты берёть, от жулья разнова оберегается. Сказывають часовенку хочеть в честь деда поставить, вродя бы с батюшками главными у городе встречалась. Ох, скорей бы... только доживу ли… (печально кривит старые губы, утирает раскрасневшийся нос, такие же глаза)

                18.
 
           Громко болтает репродуктор. Старику в путь. Обнимает нового знакомого Павел, говорит:
 — Долгих ещё лет тебе Степаныч! Как я безмерно благодарен судьбе, что вас встретил. Храни вас, Господь Бог!
 — Пасиба и тябе сынок, за сильные таблетки. За сто грамм, за добрыя всякия слова. Редко счас такое вслышишь…
 — Может ещё, свидимся!
 — А ты прижай сынок, прижай! Стол накроем, старух всех позавём, правду што ищешь и запишешь. Только не откладай сынок, у нас дни жизни уже на счету, как те копейки в кармане…
 — Обязательно отец, конечно-конечно приеду!.. Это дельная мысль! — Да, ещё… обещай отец, что дня три не скажешь никому, что видел меня. Дня три всего! — хорошо!
 — Ну, три так три. Што уж, обящаю! Павел трогательно обнимает хрупкие кости старика, помогая взойти в автобус.

Тот, сгорбившись, протискивается к своему месту, на ходу здоровается с земляками, усаживается у края, у окна. Павел Иванович стоит рядом с ним, задрав голову. Водителя ещё нет на месте, люди шумно переговариваются, ждут окончательного отправления, делясь впечатлениями от поездки в район.

Стрик, трудно открывает створку окна, улыбается весёлыми выпившими глазами, в унисон оголяя бедную редкость зубов.
  — Прижай, Иваныч! Прижай! Бабы тябе лекарства из травы наварят, научат где и как яво собирать. От их большая польза будя твоему сердцу, а таблетки это так... — другое угробишь ими, и не поймешь от чаво...

Автобус тронулся, со скрипом, с чёрным дымом поехал, увозя подпрыгивающего на глубоких ямах, лёгкого, воздушного старичка; в смешной кепке, с заросшей сивой шеей, с маленькими сивыми слезливыми глазками, с доброй щербатой улыбкой, тощей морщинистой шеей, ростком растущей из застиранной байковой теплой рубашки.

В знакомый край уезжал Анисим Степанович, — Павла, новый надёжный друг, драгоценный кладезь знаний, которого обязательно ещё должен он увидеть, — всю свою правду рассказать, обязательно прощения за сегодня попросить.               
               
                19.               

                Одинокий двор, небольшая сиротливая хата не вмещала его разбитое нервическое состояние. Наглотавшись таблеток, сглотнув нужных капель, Павел Иванович, не раздевшись, пластом валялся на диване, не зная как сладить с навалом больно терзающих мыслей. Не читалось, о постороннем и подавно не думалось.

А только: «Как же так получилось!?.. Почему, столько десятков лет сюда приезжая, всю тайгу исходив, ни разу не ёкнуло сердце пройти вновь знакомые километры. Ради тех самых счастливых минут юной жизни, почему ни разу не прозрел истиной, в знак благодарности, проведать милую старенькую Архипову избушку.

Почему ни разу не заспешил однажды утром в долгую дорогу, чтобы окунуться в тёплом карасёвом озере; как бывало, голой задницей посидеть на приметных крепеньких пеньках бывшей мельницы, знакомых сухеньких бревнах под солнышком полежать…

Ах! Как давит неисправимой ушедшей жизни непростительный груз. Сколько было тех затяжных отпусков, и ни разу, не поинтересовался её судьбой. Мог бы, и остальные шесть осенних километров, от пастушьей избы преодолеть, дабы кривенькую деревушку увидеть, со стороны огородов обойти, чтобы с тёплым сердцем на знакомую баньку глянуть.

У изгороди с влажными глазами постоять, пережитое вспомнить. «В выбеленной баньке, его чёрная колдунья когда-то любила исхлёстывать берёзовым веником, нестерпимого пара накидывая, всегда хохоча, покрикивая, в раскрасневшуюся пятнистую попу его целуя: «Это тебе, чтобы ножки твои не забыли сюда дорогу!.. Это тебе, чтобы сердечко всегда просилось сюда!..»

Ворочается мужик, внутри сладу не найдёт, никак памятью не успокоится. «Господи! Скажи, почему я не находил столько лет сил, сорвать пломбы с затуманенной памяти, чтобы однажды сорваться, рвануть, возможно сразу круто направление жизни поменять…»   Только под утро нашёл в себе силы сон, чтобы свалить в забытьё, измученное  Пашкино, по-прежнему не раздетое тело.
               
Тяжело давалась Павлу Ивановичу знакомая дорога. Современную брошенную тайгу, до боли не узнать. Рубцуются широкие дороги, сплошняком затягиваются густой травой, смелым лесом, милые сердцу ненаглядные поля. В таком же потухшем виде прибывают и старенькие брошенные деревеньки; крестьян, когда-то живописные покосы, мимо которых наивным парнишкой когда-то бегал, к счастью своему безоглядно, в испарине спешил.

В горьком запустении любимая древняя сторонка-сторона, только чёрная гарь от безумных пожарищ, да уродливые плешивые места диких лесосек, периодически встречаются, совсем запутывая путь «непутёвого» охотника. «Так Мария когда-то ему  сказала... А ведь, в общем-то, ничего и не поменялось»

От такой лютой бесхозяйственности, поднывала душа, да и нога уже мучила: от непривычной долгой ходьбы, от трудной, ещё сильной желтеющей растительности, от внезапной смены погоды, он затяжных подъёмов и кривых, заваленных гнильём, спусков. «Какая безнадежно скучная зелёнка, какой стыдно пустой путь, — даже рябчик не прокричал, тетерев из-под ног не выпорхнул» — уныло думал человек, периодически поправляя бесполезное ружьё на плече. Оно казалось таким неудобным, тяжёлым, таким лишним, как и полный термос чая в рюкзаке.

Ноги шли, и шли, в прошлое километры всё тянули и тянули, всё больше увеличивая нагрузку на сердце, воскрешая наивной молодости яркие моменты. «Сын! Пашка сын!.. Ах, Машка, моя ты цыганка-ведьма! Не боялась, знала, когда на две недели к себе в дом звала, что так может случиться!». 32 года жизни, как один день, как пролёт прощальный гусей над головой, как тоскливый крик старого журавля в дальнем болоте.

                20.

                А вот и знакомая конечная дорога. По спине пробежала мелкая рябь приятной волнительной дрожи. Вот за той низиной, будет резкий поворот направо, и подъём. Там Архипа-кулака обширный пустырь, когда-то богатой пасеки — разнотравные места. Нынче должны загоны для скота стоять, а за ними уже его любовная изба. Ах! Не узнать место! Никаких загонов, никакого напоминании о пастухах, о стадах, о той жизни. Ну, Мария Назаровна!.. Ну и развернулась!.. Ноги несли сами, уже не обращая внимания на боль.

Законная собственность огорожена, с надписями, с аншлагами. Вот это молодчина! Закрыто на замок. Никого нет. Не буду нарушать её закон! Пойду сразу в деревню. Павел облокотился на плетёную крепкую изгородь. «Вот здесь, на крыльце мы когда-то с ней босоногие сидели, ели карасей, мечтали, клятвы давали… Как он тогда её любил, словно заворожённый — до одурения… — напившись каких-то её болотных трав, чаёв. Тогда всё было настоящее!.. Всё остальное в жизни — только жалкая копия… Букет! Букет! И ты всегда молчаливый, верный, с бескрайне добрыми глазами, рядом с хозяйкой…»

Круто взяв влево, потянулся путник к её деревне. Шёл в сплошных раздумьях, спорах, страхах, где было всего навалом. И неуверенности в себе, и опасения что не так встретит, как хотелось бы, а вдруг с кем-то тайно сейчас живёт, планы строит, и я тут — здрасте вам! Понятно одно: он для неё давно погибший, на той страшной, никому не нужной войне.

«Здравствуйте!» — говорит и кивает головой, первому встречному. Крепкий мужик отвечает, проходит, останавливается, смотрит незнакомцу с ружьём в спину. «День добрый!» — уже старушке, с маленькой рябой девочкой под ручку. Тоже отзываются, разглядывают, про себя тихо разговаривают, не могут понять, к кому идёт с серебристой головой, хромой незнакомец, да ещё с оружием.

Собаки привычно лают, иногда к ногам прямо в упор подбегают, готовые зубами за шрамное мясо ухватить. Бедны и грубы деревенские строения, их серые остатки. Щербатая деревня. Изба, пустырь, изба, обгоревшие остатки забора, а дальше вообще покосившаяся рухлядь.

От собачьего предупреждающего лая, люди начинают из калиток выходить, в окна поглядывать. «Ну, мне ещё этого всеобщего спектакля не хватало… Так хотелось тихо пройти, к знакомой калитке проникнуть. Эх, надо было со стороны огорода сунуться, к отдельной её бане» — думал Павел, усмиряя шаг, боясь ошибиться памятью.

«…У яе крыша жалезная, зялёная, таких ни у каво в дяревне нема» — так сказал-пояснил Степаныч, — когда рассказывал, как Машка единственная в деревне крепко развернулась. Знакомый и незнакомый дом, знакомая и незнакомая калитка, с широкой лавочкой справа. Чувствуется хозяйская рука, деда — хватка. Какая просторная веранда, прям как у бывалой старорежимной купчихи. Отвлекай, не отвлекай общими деревенскими картинками сердца бой, только с приближением, оно покоя себе не находит, не знает как себя поведёт при встрече.

Машкин железный конь-УАЗ у палисадника стоит, мотором, в кубы обрезной доски смотрит. Колёса все в тяжёлой, густой засохшей грязи. «Видно в непролазную глушь моталась!..» — скумекала голова, внутри тела нагоняя смелого духа, волнительно трогая дверную ручку. Калитка с почтовым ящиком, быстро, без скрипа подалась. Воздуха больше набрал, оглянулся: деревня брешет, лает, чужими глазами инвалиду в спину смотрит.

Там, у забора женщина замерла с лопатой. У колодца бородатый мужик, подкуривает, что-то говорит хозяйке, с пушистой метлой в руках. Все глазеют, судачат, не могут признать незнакомца. «Можно к вам, хозяйка!?» — кричит Павел, сразу заметив, как к его ногам покатился чёрный комочек, мелкого чёрно-белого щенка. Без лая, виляя хвостом, игриво кружась у ног. Павел больше всего боялся больших, спущенных с цепей собак.

                21.

               В глухих деревнях, такие, — самые опасные, коварные на расправу. Будка стоит, и цепь с ошейником у миски пустой валяется. Пришелец напрягся, готовый быстро дёрнуть на улицу, если вдруг огромный страж, агрессивно из-за угла набросится. Двор был ухожен и тих, только одинокая курица качалась на краю таза с водой, попивая её. «Можно зайти хозяюшка?» — ещё громче крикнул, пытаясь уловить звуки, шевеления.

По деревенской дороге медленно протарахтел старенький Восход, управляемый пьяными парнями, что-то матерно выкрикивая в спину незнакомцу. Где-то в стороне бывших коровников, два раза вдарили ружейным дуплетом, отчего в ближним леску закаркало шумное вороньё. 

Значит дома. Перед избяной дверью замер, перекрестился, попросил Господа, чтобы всё случилось, так, как, сутки уже мечтал: 
 — Можно к вам? — спросил, не широко открывая дверь, медленно входя в ухоженную избу, быстро пробегая глазами по опрятной обстановке. 
 — Вась, это ты? — хрипло и простужено донеслось из передней комнаты. — Ты долг мне, что ль принёс. — Вась! Мне ж не горит…

Павел замер, вслушиваясь в знакомый уставший голос. Снял бесшумно ружьё. Поставил в угол, рюкзак тоже туда мягко положил. Погладил кошку, спящую на широком подоконнике под кудрявым цветком, пытаясь сладить с дыханием, с сердцем, глянул в большое зеркало на стене. «Чёрт, какие чёрные круги под глазами… Это неотвязные думы, бессонная ночь и дорога дали о себе знать…» — последний раз подумал Павел, прежде чем решился переступить главную и последнюю черту.
 — Вась! Ты где?.. Я чуточку приболела… отлежусь…               

Павел нерешительно замер перед проёмом. Ещё раз осенил себя крестным знамение, с просьбой — поцеловал крестик, окончательно набравшись духу, сделал шаг в просторную горницу.
 — Вы кто? — испуганно дёрнулась женщина, больше забрасывая на себя одеяло, выползая телом, выше к изголовью, подтаскивая за собой густые, черные как смоль волосы, без единой сединки, знакомо вытаращив дикие колдовские глаза.
 
 — Здравствуй, Маша! Это я, твой малолетка... — узнаешь? — клокотнулся из груди дребезжащий звук. Мужчина прохромал к кровати, и кривясь, стал на колени перед заболевшей женщиной.
 — Ай!.. Ай!.. Этого не может быть!.. Это жестоко!.. — закричала Архипа, — верная внучка, — протягивая трясущиеся руки к седой голове. — Пашка! Пашенька, мой любимый, навсегда убитый!.. Мамочки! Мамочки!.. Как же так жестоко!.. Мария дико кричала, прижимая белую голову к своей уставшей, большой груди, словно боясь уже выпустить.

Павел, вырвавшись из её рук, превозмогая боль в ноге, целовал её сильные руки, грудь, пытаясь всю обхватить руками:
 — Машенька! Маш! Успокойся!.. Я же уже рядом!..
 — Господи как жестоко! Какой обман… вся жизнь… — и она обмякла, вспотевшая, раскрасневшаяся, разбитая, не отпуская его руку от груди, сомкнув глаза. Из них закрытых больших, сочились слезы, скатываясь на мокрую подушку.
 — Живой… живой… вся жизнь зря… вся жизнь мимо... — шептала простывшими губами, постепенно приходя в себя.
 
 — Машка! Родная ведьма ты моя! — Скажи спасибо старичку, маленькому вашему Степанычу. Это он нас с тобой соединил. В районе случайно встретились.
Она словно не слышит, не реагирует, очень долго лежит, отвернувшись. Тяжело дышит, крепко держится за него, периодически шмыгает слёзно засопливившимся носом.
 — Пашенька, малолетка ты мой!.. Ты живой!.. Поворачивается к нему совершенно разбитая, бордово-пунцовые щёки горят. — А я ещё думаю вчера; никогда Анисим не заходил, а тут, раз, и стоит на пороге, и давай о моей молодости любопытно расспрашивать, все фотокарточки по несколько раз пересматривать, будто кого-то искал...

                22.

              Павел Иванович стоит на коленях, весь податливый, уже отсыревший, не тяжело положив голову на её грудь, правой рукой поглаживая её мокро-пунцовую щёку. Она же, как и много-много лет назад, привычной манерой теребит ему остаточное серебро волос, сглатывая горлом накатывающие один за другим, комки.

 — Ах, хитрец Степаныч! А я ещё подумала, что знает что-то чёрт, хочет ещё больше спросить, но не решается…
 — Анисим Степанович мужик! Слово дал три дня не говорить, вот и мучился.
 — Пашка, ты весь белый, как мои ромашки летом... — Помнишь, где они росли? (ищет под подушкой платочек, шумно сморкается, размазывая накатывающие тяжёлые слезы)
 — Конечно! Справа от нашей избушки, где дорога сворачивает на твоё карасёвое озеро. Куда мы с тобой помнишь, босиком можно сказать голые бегали ополоснуться… Вспоминаю, будто кино про чужую жизнь вижу… Павел растроганно тянется губами к её огрубевшей, хваткой ладони:
 — Узнаю, как всегда в ссадинах, мозолях, без лака и ногтей…

Мария слёзно цветёт, не сводя взгляда с навсегда для неё убитого, потерянного, говорит:
 — А ты всё такой же ласковый и нежный, как и раньше... — сохранился!.. А я видишь, и баба и мужик… всё сама и сама… (рукавом халата прикрывает рот, сухо кашляет). — Ты, наверное, есть сильно хочешь? — Выйди в прихожую, я оденусь, поставлю что-нибудь.

Он медленно ест, она находится рядом, иногда, то подливая, то подкладывая, смотрит то на него, то на рамочку на стене. Там, младший Пашка, с женой, на Красной площади стоит счастливый. У ног уже большой внук, маленьким флажком огромной России, далёкой бабе Маше машет, привет великой Сибири передаёт.

Павлу Ивановичу, ему не интересно в прошлой Машкиной жизни ковыряться, поэтому он и ничего не спрашивает. Только её здоровьем, да сыном и внуком больше интересуется. Марии же, всё значимо в Пашкиной судьбе. Обо всём говорили, честно выложились, в заключение вкусного стола, неминуемо съехали к главному: «Как такое могло произойти?»

Павел, вытирая пот со лба от такого сытного таёжного кушанья, выдыхает: 
  — Ты ж мне Маш, единственное тогда письмо в учебку прислала. В Мары, в Туркменистане, я ещё тогда был, перед отправкой «туда». Вот, в нём, чёрным по белому, было примерно так написано. — Слушай!

Женщина не может поверить, промокает влажный лоб, знакомо таращит цыганьи свои глаза, терпеливо слушает, не перебивает. Берёт булку хлеба в руки, начинает от полной растерянности, тупым концом не нужную добавку гостю отрезать.
  — Было коротенько! Примерно так: «Не держи зла. Я для тебя старая. Выхожу замуж за своего любимого геолога. Уезжаю навсегда в город. Спасибо за всё доброе»

Она слушает, широко раскрыв глаза, то и дело промакивая рушником простудный пот со лба, из-под глаз крохотные выступившие капельки. Тяжело дышит, кашляет, пытаясь сладить с эмоциями, с температурой, но не справляется, и начинает как дикая волчица выть:
 — Пашенька! Паш! — Я не писала такого письма! (размашисто крестится, падает перед ним на колени, крепко обхватывает его раненные ноги, жмётся к ним) — в эмоциональном запале продолжая:
 — Перед тобой, как перед Богом стою, и говорю: Я ни одного письма тебе не написала! Павел, успокаивая себя и её, гладит взлохмаченную цыганско-казачью голову, чувствуя ногами жаркое и сильное её тело, украдкой мнёт левую сторону груди, там знакомо неприятно потянуло.
 — А почему?
 — А ку-у-да, Паш-ш? Я ни одного письма от тебя не получила!
 — Как так?..
 — Не знаю Пашенька! Я все глаза тогда выплакала, не могла поверить, что ты так сможешь поступить.
 — А зачем после такого письма больше писать?

Мария, совсем поникшая, опустив голову, думает, ничего не может понять, продолжая всё шептать и шептать:
 — Я ничего не писала! Я только ждала, ждала и ждала, с маленьким Пашей в животе…
 — Маш! А кто тебе сказал, что я «того»… в Афгане?

                23.

               Она сидит рядом с ним, прислонившись к креслу, держит голову в руках, чуточку качается, всё думает, отрешённо, не моргая, лазит где-то в памяти:
 — В районе, в больнице на консультации была, там встретила шуструю бабёнку от вас, с такими большими яркими накрашенными губами, и вечно тараторит, вдобавок, всех врачей матом кроет! Такие, обычно всё про всех всегда знают; вспомни, у неё сынок ещё слабоумненький,  лопоухенький…
 — А, Зина-информатор! Есть такая… — и что?
 — Вот там я и узнала, что похоронка пришла! Думала, скину Пашку. Если бы ты знал, как быть на земле не хотелось… — так выходит, её не было?
 — Да, была! Армейского бардака, страшная ошибка! Вернее должен был уйти, но организм сдюжил, выкарабкался. С годами Маш, пришёл к выводу, что это твой крестик мне помог (глазами смеётся) выщупывая средь подсыревшей одёжки крохотное оловянное распятие.

Аккуратно снимает, трудно одевает ей (она даже сразу сопротивляется)
 — Зачем, Паш!.. Не надо... Ну-у, Паш... пусть оберегом у тебя будет, а!..
 — Он меня сберёг, к тебе путь указал, поэтому пусть возвращается на круги своя.
 — А, помнишь... когда ты единственная на мотике в снег, в два часа ночи на железнодорожный вокзал примчалась, меня провожать, еле успев к отправке новобранцев.

Маша кивает головой, всё ещё не веря такому дню, пытаясь успокоить себя, его больше рассмотреть…
 — Маш! Иногда глаза закрою, и вижу: «Валит белыми бабочками беззвучный снег, вокзальный рупор что-то в ночь бубнит, объявляя кому-то пути и перроны, только не нашей подстриженной гурьбе, посадку. И мы, такие замёрзшие, злые, человек сто двадцать, как зэки, — серые, в фуфайках, с сумками, рюкзачками, угрюмо курим, дымим, на полустанке выжидая погрузку.  Ещё не догадываясь куда везут, ещё не зная, что многие уже никогда не вернутся домой.

Мария закусывает губу, отворачивается, глаза наполняются горькой солью слёз, она сильно жмёт его пальцы.
 — Я прошу, не над…
 — Помнишь, как ты по белой-белой платформе в валенках, в белом полушубке неслась, громко выкрикивая мою фамилию, и как парни радостно тебе в след улюлюкали…
 — Паш! Это так давно было… не надо…
 — А помнишь, что ты мне в сумке привезла? У тебя ещё нос белый и щёки были обморожены. — Как же ты в такую даль, на Ижаке своём отважилась в мороз нестись?..
 — Любила, вот и понеслась… Всё Паша, не рви сердце, а то сильней разревусь!..
 — Мои любимые пирожки с черёмухой, такие замёрзшие-замёрзшие, и са… (она его перебивает)
 — Правда что ли?
 — Ерунда, умололи все! И сала несколько шматков с чесноком. Что в дороге нам очень пригодилось. Ты, не знаешь, как мне парни завидовали. А старший...  капитан Стеблов, которого, оказывается, жена перед этим бросила, даже с завистью сказал: «Сынок! Ради такой женщины, тебе всё надо вытерпеть, что навалится по судьбе!» Я потом понял, весь смысл его слов.
 — Как же мама твоя вынесла ту страшную бумажку?
 — Как? Как?.. (вздыхает, отваливается на спинку кресла, закрывает глаза).
 — А помнишь, как ты бежала за моим вагоном, вся шальная, обмороженная, как споткнулась, упала, как сорвала с себя крестик, и уже не успевая, передовая в дальний чужой вагон проводнице, дико всё кричала и кричала: «Передайте Михалевичу Павлу из Тургеневки! Передайте малолетке в седьмой!..»
 — Ну, зачем ты так больно делаешь мне…

Он нежно жмёт её горячую руку, чувствуя кожи и душа жар.
 — Машенька! Поедем домой, а!
 — Это куда?.. — спрашивает, со стоном встаёт с пола, начинает убирать посуду со стола, беспрестанно шморгая носом, рукавом вытирая раскрасневшийся нос.
 — Поехали в нашу милую избушку. Туда, где мне всегда было хорошо. Где я не замечал времени, где всё у меня было в первый раз. Там и полечимся, костёр как прежде перед домом развёдем, по чу-чуть примем. На звёзды будем смотреть, помечтаем, вновь клятвы дадим, а!? — Как себя чувствуешь, сможешь ехать?

Из кухни раздаётся:
 — Конечно, смогу! Я вот всё думаю за письмо. И прихожу к выводу, что всё это происки покойной Таисии.
 — Вашей почтальонши!
 — Ты, и про неё знаешь. — Что ещё Степаныч говорил?

Он подходит в кухню, (она моет посуду) обнимает её сзади за плечи, льнёт, закрыв глаза, волосы нюхает:
 — Ничего уже не имеет значения в этой жизни, кроме факта нашей встречи, и будущего! — Поедем?
 — Обязательно! Сейчас только в баню схожу, приведу себя в порядок… (глядит в зеркало, удивляется совершенно разбитому состоянию, охает, говорит:
 — Ой, Господи!               
               
                24.

                Таёжный вечер задумчиво безмолвствовал. Костёр устало догорал, тускло освещая ухоженный двор и таких разных людей. Горизонт закрашивался лёгким алым румянцем, недавно проводив солнце на покой. На Архипову заимку постепенно накатывался густой сумрак с бодрящей прохладой. Они много молчали, по очереди подбрасывая дрова, то и дело, в разнобой, смакуя приятный вечер под ягодную настойку, в основном вспоминая прошлое, всё не решаясь откровенно заговорить о настоящем, как-то ближе телами оказаться рядом.

Вдруг, на карасёвом озере слышно вскрикнул журавль, чуть погодя, ещё, — более протяжно, как знаковое напоминание.

  — Узнаешь? — с улыбкой говорит Мария, пристально рассматривая Павла, на лице которого прыгают-танцуют тёплые огни, которому от градусов уже давно хорошо, и даже очень премило, близко склонившись к земле, задумчивым лицом — к жаркому философскому огнищу.

 — Не может быть!.. Машунь!.. — хоть пьяно, но быстро вскидывается Павел, и, прихрамывая, спешит за ограду, в одинокую темноту. «Этого просто какое-то колдовство!.. — Архип!.. Подранок ты мой!»

Павел заходит за дом, подальше от света, там уже сплошная немота, безветрие, тайна! Наглядевшись в кромешный мрак, что есть силы, кричит:
 — Архип! Архип!.. Ого-го-го-го!.. Архип, это я, твой спаситель! Ого-го-го-го!.. — завибрировало эхо, пугая всё живое вокруг, только не одинокую хромую птицу в густой камышовой воде.

 — Паш... ты меня не понял... ты вспомни сколько лет-то прошло... — вздыхая сказала уставшая женщина, — наши с тобой журавли давно уже умерли... Это возможно их дети уже...   

«Кур-Кур-Кур» — донеслось из одного угла озера, как сразу из другого, более мягко, запевно: «Лы-Лы-Лы-ы!»

 — Да! Да! Машунь... я совсем во времени потерялся... они же двадцать... не больше.... Я только не понял… там их два!

 — Там он и она. Там пара! — прильнув к нему сзади, — ответила Мария, чувствуя предательский простудный ещё озноб.

 — Мария Назаровна, а мне показался это крик Архипа... помнишь... он всегда мне отвечал...

 — Павлуш! Пойдём лучше в дом, меня что-то знобит! Да и нога твоя за день устала... Лучше завтра придём на берег, к нашим пенькам, сядем, подождём, покричим, смотришь и увидишь птиц на той стороне, во всей их красе и заботе...
 
 — Машунь, но почему они ещё не улетели?

 — Дорого гостя, вот дождались... завтра сходишь, познакомишься... побратаешься с ними. А там глядишь, и сорвутся… ведь скоро холода подтянутся…

 — Я знаю, как ведьма скажет, так и будет!..


Чёрная тайга уже дремливо спит, укрывшись тёмно синим пледом-небом-одеялом, а в избе дорогой гость. ОН под впечатлением, лежит в постели, ОНА же нервозно копошится в серванте.

 — Какой интересный старинный сервант, — говорит Павел Иванович, рассматривая редкую мебель в знакомой лесной избе. Мария суетливо перебирая книги, газеты, журналы, не сразу отвечает:
 — Это дедушка Архип сам когда-то сделал! Он был мастер на все руки, а как пел казацкие песни, мама рассказывала.

Как купила дом, сразу и перевезла, как память. 
 — Удивительно, в такой убогой глуши такое сотворить. — Машунь, а что ты ищешь?
Она, находит, листает, смотрит, двигаясь к нему, на ходу больше запахивая халат, ложится рядом, начинает читать выборочно. «А раньше бы, она халат скинула, как луны тень, на воду нагой легла…» — машинально вдруг подумал он, уже замечая, какая она стыдливо-нерешительная стала…

 — Да ты что-о? Это же мои тетради! — удивлённо кричит Павел, наваливаясь на неё, пытаясь выхватить из рук свои стихи. — Сохранила! Немыслимо, — сберегла!

Мария спокойно отдаёт в руки, отодвигается от него, облокачивается на руку, пытается зацепиться взглядом, как крючком, за его сердце, больше, за правду души.

 — А ты мои… (три, четыре секунды молчания) — сберёг?

Павел начинает долго рассказывать про сложную армейскую судьбу, с четырнадцатью переездами, мотаниям по разным уголкам России, про сложную семейную жизнь…

Мария на полуслове перебивает его, привычно пальчиком перекрывая его рот.

 — Не надо Паша, много слов. Просто скажи — нет! Я всё пойму. — А ты сейчас пишешь? 

 — Нет! Уже не могу... знаешь... будто и не было раньше всего этого, и Павел равнодушно бросает свои наивные стишки на кресло. — А ты?

 — Знаешь, у меня столько дел, столько работы, я прихожу домой и падаю, мне не до пера и бумаг. Я их по дороге, перед сном, в бане моясь, или когда косой машу, иногда громко читаю, на ходу сочиняя, назавтра всё конечно забывая. 

Она подвигается к нему ближе, пальчиками пытаясь раскрутить на груди седых волос колечка, приятно говорит:
 — Не поверишь, сын такой же полоумный на них был в школьные годы, ну точно, как ты молодым. Глаза горят, сердце скачет, хочет всю любовь сразу выплеснуть, весь мир подарить.

Мария смолкает, печально прячется в подушку.
 — А у Пашки, была здесь большая любовь?   
 — Ещё какая! Целая трагедия! Еле справилась с ним… образумила…
 — Не понял, это как?
 — Как, как? — Втрескался до беспамятства из соседнего села в одну, и хоть привязывай! Я-то мотоцикл ему не давала, так он на велосипед и двенадцать километров по тайге... Уже люди стали смеяться. Нет и всё! Люблю, без неё жизни не вижу! Да, главное, и та такая: глаза вытаращит: не отдам и всё! Мой... и хоть вожжами связывайте!
 — А ты... что... ездила к ней? — тут же удивляется он.
 — А как же! Поехала, увидеть хотела, понять дурочку!..

Павел подтягивается телом выше, громко смеётся, вскидывая под себя большую подушку, удивлённо смотрит на женщину.

 — Не пойму тебя Мария Назаровна, а зачем разлучать... если от сока любовного такие красивые побеги душа даёт? — Зачем Маш? Это же так редко бывает в жизни человека, кому-то и сладкого краюшка по судьбе не достанется.

Мария смотрит в старинный дедовский потолок, вздыхает, с паузой, на придыхании выдаёт:
 — Потому что она старше его и выше!
(между ними образовывается живая пауза)

Павел вдруг прыскает смехом, от удивления пуще гогочет, толкает Марию, весело оживляя её:
 — Надо же копия какая! Сегодня прямо день одних ярких впечатлений! О-о! И на сколько?..

 — На четыре! — отвечает Мария, расплываясь в широкой улыбке. — Сейчас смешно, а я тогда думала, умом тронусь! Как в институт поступил, полгода ещё подергался, а там и Лену уже окончательно свою встретил, вот как было…

 — Да-а! Вот это сюжетец! Как скопировался коротенький кусочек нашей жизни,
трудно даже и поверить… фантастически невероятно… — А они где встречались?

 — Ну, откуда мне знать!.. Я думаю, у неё на сеновале, а мож...
 
 — Ну, что, романтично... но жестковато... да и нет тёплой печки, как у нас было…
      
 — Моей учительницы сестра там живёт, так говорила при встречи ей, вроде так нечаянно: что вот, мол, Пашка женился, — хорошо, удачно, а этой Вальке не повезло! Со своим мужиком мучается, вроде нашего Пашку, по-прежнему вспоминает, вроде как ещё любит…

 — Значит, говоришь, такой же был полоумный!?.. Эх, Маш, как здорово быть им! Я бы сейчас хотел вернуть то юношеское полу умство, ей богу!.. Как тогда искрилась жизнь, ни одного пустого денёчка…

Затянуто молчат, никак не решаясь закрутиться в любовном вихре. Наконец-то осмелев, успокоив болтливый пьяный язык, он откидывает с неё одеяло. Она же пытается его обратно, стыдливо вернуть, возможно, стесняясь своих нынешних форм, фигуры, уже не совсем отточенных очертаний, краснея, что-то ласковое ему, выговаривая на ушко, успокаивая свой наползающий любовный и ознобный жар в теле, уже окончательно расплавившись от предвкушения сладкой близости, привычно закусывает нижнею губу, покорно прикрыв веки, учащённо задышав.

 — Ужас! Какие синие шрамы! Жуть! Пашенька! (целует сшитые метки войны) ещё тяжело дышит, посантиметрово изучая его битое любовно разогретое тело.

 — Да ты сама вся ещё горячая, температурная…

 — Ничего! С тобой ещё пропотею, смотришь, к утру вновь качественной шоколадкой буду.

Павел помнит: он так её после загорелого лета всегда называл). Подползает ближе к его глазам:   
 — Скажи честно! Я-я... сильно старая стала? (обострённо следит за каждым его движением)

Он, приятно плывя от спиртного, от внутренней радости, что всё достойно и замечательно только что произошло — получилось, притворно сохраняя строгость образа, внутри пытается шутливо (как в молодости) поиграть с её чувствами.

 — Да, вще не узнать! Как глянул, — ведьма, она и есть ведьма!

 — Да, иди ты!.. — толкает его мокрого, отворачивается, натягивает одеяло на голову, замирает.

Её плечи вздрагивают. Он резко вскидывает укрытие, оголяя её открытую плаксивость, огромную обиду в затёкших уставших глазах, печальную форму, расстроенных сухих сизых губ. Бросается спасать её, выпрашивая прощения, выцеловывая каждую солёную слезинку на щеке.
 
 — Я, знаю Паш, я старая стала!.. Пустое... не извиняйся!.. Я же вижу себя в зеркало (трясётся, плачет). — Вся жизнь мимо... как страшно... как нечестно, как нечестно!..

Она некоторое время что-то думает, сопливо шморгая носом, не сводя с него взгляда, внутри явно борясь с собой. Не выдерживая, не справляясь, срывается: с  невыносимой болью, с упрёком, прямо ему в лицо:
 — Почему ты меня всю жизнь не искал!? — По-че-му!  — с каждым слогом она била кулаком в кровать. По-че-му ты спокойно жил!? Ты же мне здесь когда-то клятву давал... за первую настоящую и чистую до конца биться...  насмерть стоять!.. По-че-му!.. Господи!.. Какой-то чужой бумажке, писульке поверил!..

Она надрывно выла, не находя обиде выхода, растрепанными чёрными космами утирая себе нос и глаза, катаясь на широкой измятой кровати. Павел был нервно раздавлен. «Она во всём права!.. Он ещё вчера это знал…»

 — И ведь ты, наверное, часто к родителям ездил, да?.. Мог бы по старой дружбе, просто мой дом проведать, нашу с тобой избушку навестить. Издалека на мою деревянную лавочку глянуть, где мы с тобой сидели в ночи, подсолнухи белками щёлками, прижавшись друг к другу... Помнишь, как на звёзды пялились, мечтали!?.. Мог бы со стороны лесу зайти, на нашу жаркую баньку посмотреть!.. — Скажи!.. Мог?.. 

                25.

                Павел не находил ответных слов, понимая, что любые оправдания глупы, пытаясь изо всех сил удерживать своё уже опасное психоэмоциональное состояние.
 — Пашенька, почему ты так быстро сдался, а?.. Она страшной урёванной ведьмой подползла к нему, слёзной чернотой глянув сверху вниз.  — Неужели ты жил, и ни разу не испытывал во мне потребности, а?

Мария больно уцепилась в него, прижимается лицом, начинает снова безудержно реветь, в горячем пылу, вскидывая лицо, всхлипывая, импульсивно стенать:
 — Вся красота моя и здоровье растерялось на этой страшной дороге к тебе, а с этими остаточками я тебе и нахер-то уже нужна, правда, мой милый?..

Женщина всхлипывает, вытирает глаза, смотрит на него растерянного, подломленного... — А почему ты не спрашиваешь... как я жила всё это время?.. — выдавливает из себя уставший звук, сглатывая удушливые комки в горле.

Он успокаивает её, пытаясь близко прижать, растерянно пригладить.
 — Машунь! Я всё знаю, не надо об этом! Это всё уже тленно и мертво!

 — Да, что тот Анисим про мою жизнь знает?.. О-о Господи!.. Ну, что посторонние люди могут знать, а? — сплетни только что одни...

Павел, запальчиво вскакивает, резко сдёргивая  какую-то чужую тёплую куртку с вешалки, быстро исчезает во двор. Отдышавшись, начинает внимательно разглядывать мерцающее небо, уже окончательно засыпающий костёр, безрезультатно пытаясь успокоить главные телесные внутренности, по привычке, бессознательно подёргивая шрамной ногой.

Мария вышла минут через десять. Тихо и покорно села рядом, укутав себя и его тёплым верблюжьем одеялом:
 — Прости!.. Не сдержалась!.. Нервы давно все порваны, с одними лохмотьями живу... Да и живу ли я Паш?..

Он затих, совсем не хочет отвечать. Она ещё ближе жмётся, трогая его ногу.
 — Я, сама знаю, я правда, сильно изменилась. От такой жизни, огрубела, резкая, плаксивая стала, как соседская дворняжка. (Долго молчит, он тоже) — Мне надо к тебе привыкнуть, понимаешь?.. Так всё неожиданно, так невероятно, так ошеломляюще, что я впала в какой-то растерянный анабиоз. И такая обида рвёт душу, хочет виноватого сразу найти, всё сказать!.. А может это всё неправда!?.. Меня столько судьба била, что я уже панически боюсь всяких резких изменений в жизни... Замолкает, протирает глаза. — Вот ты уедешь... и я вновь оста… (он перебивает её)
 — Я хочу сыну с внуком квартиру оставить... пусть живут!..

 — А ты-ы? (слегка отстранятся, с любопытством заглядывает ему в глаза, остаточно, сухо всхлипывает)

 — А я к тебе навсегда сюда перееду!

 — Т-ты… шутишь?..

 — Нисколечко! Вот здесь и буду жить! Или ты против?

 — С такой деревенской и бешенной? — растопыривает до крайности, и так большие заплаканные глаза.

Он нежно целует её раскрасневшийся распухший нос:

 — Вот именно... только с такой настоящей!

Хозяйка вся восхищённая, совершенно счастливая, не может слов подобрать, чтобы выразить радость, до конца ещё не веря, что такое может произойти в её трудной жизни.

Он весь в думах, тяжело ковыляет в постель, летая в мечтах, делится:
 — Мы вместе с тобой рванём в столицу, дела все кардинально и окончательно  решать. Нет, сначала в городе тебя приоденем, шубу купим, высокие сапоги, с зубами вместе порешаем дела.

 — Паш! Ну, какую шубу, и пуховика тёплого хватит.

 — Какую? Какую? Только норковую! Мы ж перед детьми должны в самом лучшем виде показаться, — примером!

Мария, от лавины чувств, готова залезть ему под мышку, навсегда спрятаться, уже  воочию ощущая, лавинное Божье вознаграждение за все перенесённые муки и страдания.

 — Подарков детям накупим... и рванём! Здорово!.. Как раз на моё день рождение успеем! А там смотришь?.. (молчит, с вопросом смотрит, на неё слегка растерянную). — А там смотришь?.. Ну-у?..

 — Не понимаю, Паш!

 — А там смотришь... в храме и обвенчаемся!

 — А-а-а! Как здорово!.. — А в ресторан ты меня сводишь? Всю жизнь мечтала красиво одеться, и под оркестр плавно потанцевать.

 — Не только туда, но и в театр возможно сходим.

Таёжница, совершенно расцветая, льнёт к нему, озабоченно вздыхает:
 — А кому Павел Иванович, я хозяйство-то оставлю?

 — Степанычу нашему и оставим, с его Маланьей Петровной! Заплатим, сильных таблеток побольше купим. Присмотрит, он мужик надёжный!

 — Ты это всё серьёзно говоришь, Пашенька? Или так только, от настойки, — я ведь могу и поверить такому счастью!

 — Перепишу квартиру на родного сыночка. Как хочу его увидеть, и внучка кроху. Ма-аш! Расскажи, какие они, ну вообще все о той прошлой жизни.

Она ложится ему голая под бок, и начинает долго рассказывать, пытаясь всё вспомнить, самое важное не забыть.

 — Невестка тебе по душе?

 — Хорошая девочка! Главное хозяйка! Мужики грязными и голодными не ходят…

«Неужели, мои муки кончились? Сколько сразу решится в моей жизни проблем… Из небытия воскрес любимый человек, у сыночка в самой Москве будет своя двушка. Смышленый внук будет ходить в самые престижные секции. За границу будут ездить… — неужели Бог услышал и увидел мои слезы… Здесь, как планировала, построим небольшую базу отдыха для жирных руководящих денежных персон. Ой, как с Пашенькой заживём!..» — мечтала Мария, и в благодарность за это, думая как сделать много приятного сейчас Павлу. Каких откопать в себе ласк и любовных разнообразных глубин, чтобы сделать ему очень и очень хорошо, как когда-то, 32 года назад.

                26.

            Прохладное утро. Через зашторенные окна пытаются просочиться предрассветные лучи, дабы дать больше ясности и света просторной Архиповой избе. Ночью по крыше шумно лупили тяжёлые дожди. Мария это помнит, какой раз уже переживает, что вновь  намокли половики, кои уже третий день не может высушить, в избе нарядно застелить.

В доме покойно и ещё тепло, недопитая настойка на столе, только солёные грузди в сметане, всё ещё источают неописуемый запах, с редкими колечками Машкиного местного лука.

В дверь, слышно поскуливая, уже битый час скребётся крохотный щенок, прося, чтобы  непременно маленького Букета, как и раньше, впустили, вкусненького чего-нибудь дали. Мария тихонечко бесшумно сползает с кровати, на цыпочках движется, запахивается халатом, бесшумно исчезает  в мир ещё спящей тайги. Скулит, повизгивает маленькая кроха, мешаясь, путаясь в её непривычно сладостно уставших ногах.

Привычно садится на крыльцо, смотрит на просыпающуюся темную тайгу. «Ах, какая душевная благодать!.. Какая дикая тишина вокруг!..» — думает Мария Назаровна, поглаживая вертлявого щенка. «Спасибо мой дорогой дедушка Архип, за этот уголок тобой выстраданной земли. Он столько мне счастливых минут в жизни подарил!.. Сегодня обязательно на твою могилку с Пашей приду, за твой здоровый и сильный ген обязательно выпью» — последний раз подумала отшельница, упрашивая Букета, чтобы ещё потерпел, пока хозяин этой заимки подольше поспит.

Мария, совершенно бесшумно проникает в избу, на цыпочках движется к измятой ложе, мягко скидывает халат, ныряет под одеяло, мельком глянув на Павла. Приостановилась, всматриваясь в полумраке в знакомые черты застывшего образа, шёпотом побуждая его, тормоша тёплое одеяло: «Паш! Мне не нравится твой цвет ли…  А-а-а!.. Не-е-т!.. Не-е-т!.. Это жестоко!.. Нет!.. Нет!.. А-а-й! — Зачем ты нашёл меня-а… Пашенька-а-а!..»

                Март 2020 г.
               


Рецензии
Здравствуйте, Владимир! Очень понравилось!
Читала и в который раз удивлялась и радовалась на Вас, что есть в России такие талантливые люди, способные так замечательно и искренно писать.

Желаю сохранить
Вам творческое
вдохновение
на долгие годы!

Татьяна Борисовна Смирнова   25.10.2021 16:33     Заявить о нарушении
Как Вы прекрасны и интересны в письме - всегда хочется перечитать это веселое и мудрое одновременно.

Татьяна Борисовна Смирнова   26.10.2021 04:22   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.