После войны написал Шолохову. Глава 34

МЕМУАРЫ РЯДОВОГО РУССКОГО ЧЕЛОВЕКА

Александр Сергеевич Воробьёв (1924 – 1990)

___________________________________
Автор воспоминаний с маленьким сыном Валерием.1959 год
___________________________________

Писать дневник я начал 20 мая 1942 года на ст.Волфино и не заканчивал на сегодня. Товарищи считали моим чудачеством, но потом попривыкли и другой раз даже пользовались его данными. Я писал в вагоне по дороге в Германию, в Варшаве на вокзале, в Регенсбурге, в Бамберге и Форгайме и, конечно, значительная часть записи принадлежала Шлюссельфельду. Я его писал зимой и летом, в ясную погоду и дождь. Я писал коротко все, что было содеяно в надежде на то, что я должен представить советскому правосудию, хоть свои, но документальные данные за все годы пребывания в Германии. И товарищи не раз говорили: «зайдем-ка к нашему «волостному» писарю, посмотрим, что мы делали в прошлом году на этой неделе», потому что больше было записано по недельным делам.

Один раз товарищи постарше нас организовали настоящую маевку, с теми же обычаями конспирации, какими пользовались наши рабочие, та же подготовка, даже оратор говорил о значении первомайских выступлений в Америке, в западной Европе и России. Расставлены были пикеты (влюбленные сидели у дороги и бессовестно целовались). Собралось человек 30 русских и более 20 украинцев и поляков. Играла гармошка, желающих выпить пиво отказа не было, потому что в старый заброшенный буфет привезли целую бочку, пей не хочу. Жандарм и раньше видел, что мы собираемся кучей и не придал на этот раз никакого значения, но просил не очень шуметь, т.к. бауэрам надо было отдохнуть. Но все эти записи к большому сожалению не сохранились - брат мой Николай их сжег в 1948 году.

В 1945-46 годах я писал Шолохову М.А. чтобы он помог мне советом оформить свои записи в похождения, пускай даже не очень-то лестные и патриотические, но зато честные и русские. У меня была книга «Что надо знать начинающему писателю», но она тоже исчезла в годы войны - ее просто искурили деды Постольный Кирило и Бабкин Демьян.

Но я возвращаюсь к своим воспоминаниям. Одет я был в американскую форму, которую выпросил у русского эмигранта, солдата американской армии. Она была очень удобной в носке, ботинки мягкие, и я прошел в них от станции Нидерберг, где нас сняли с поезда и призвали «наводить порядок» до русского города Рава-Русская, и у меня не было ни одного мозоля. Командиром нашим стал тот же самый Рябоконь, который собирался что-то с нами сделать, политическим воспитателем, руководство почему-то ограничилось ст.сержантом Отавиным Иван Михайловичем. Мы вошли в состав артиллерийского дивизиона, а попросту нас величали «хозяйство подполковника Сигаева». Какие это были номера, все стерлось из памяти, но прекрасно осталось: при отставании солдат все искали «хозяйство Сигаева» и находили даже после трехдневных путешествий.


Первое отделение роты, направляющий левофланговый А.Воробьев с восходом солнца или далеко до его восхода, с вещевым мешком за плечами, другой раз с карабином или с автоматом шагал на восток. Скаткой было одеяло через плечо, и оно было очень кстати, потому что, несмотря на теплое лето 1945 года, ночи были прохладные, а другой раз даже холодными. С оружием я был связан только в дни несения караула, остальное время днем и ночью я был бессменным писарем у замполита роты Отавина И. М., т.к. бедный мой политический корифей не был подготовлен к этим делам и даже с букварем, казалось, был на вы. Своеобразный был мой шеф, как его величали солдаты. До корней волос это был честный и преданный военному уставу старший сержант Отавин. В его чемодане лежала новая солдатская пилотка, армейский ремень и пайка хлеба, которую он получал, как и я. В холщевой сумочке хранился немудреный бритвенный прибор - это было все его богатство, весь военный трофей солдата победителя.


Но какая его чистая душа была! Ему хотелось своими руками обнять весь мир, весь земной шар и сказать слова добра и благополучия всем народам, но что поделаешь, если эти слова его были высказаны в другой форме, без политического размаха, но в деловой форме. Мне кажется понятна на любом из языков мира. Как-то в душевном разговоре он мне признался, что молодец ты, мол, т.Воробьев, что научился писать и читать, да еще, слышу, и другие языки-то знаешь.

- А я вот, что я - ведь дошел до Германии, правда, с перерывами, шел я все пешком, да вот и назад тоже иду пешком, а ведь не шибко-то грамотен. Покойный мой тятька говаривал: «Ведь что ты уж Кашутка учись, надо будет тебе это дело, чай, не за плечами-то носить», да куда там, через год сумку с книгами бросил в колодец, а сам сбежал в другой хутор за 20 верст к тетке родной, пас скотину, деньги посылал домой тятьке, у нас ведь было 15 ртов с родителями и бабушкой Феклой, а учеба, что там? А там пошел колхоз. Уж больно нравилось всем хутором работать. Даже дурень крючконогий в ликбез не пошел, уж больно был занят в комсомоле, разъясняли им, что все наше, а сам теперь что. Пройдет время, придут молодые грамотные замполиты, начитавшиеся всяких таких разных книг, может даже и говорить будут вот так, как ты, по-германски.

В уединении вдвоем мы делились мыслями, что будет дальше, как поступит советская власть вот с такими как я, какая мера будет наказания.

- Ты, тов. Александр Воробьев не бойся, считай малолеткой тебя угнали, хотя мог уже и стрелять, да и в советской власти не дураки сидят и поймут, что да чего и как, а ведь не один-то ты был, не один эшелон отправили в Россию, - и все такие.
Командир роты был капитан Рябоконь. Этого человека я не знал, что он из себя представлял, и если у замполита было три медали, то у командира их было четыре. Храбр ли он был или грамотен, я не знал, но уж грубости у него было столько, что хватило бы на все хозяйство подполковника Сигаева. И относился он к нам не как к людям, и это все наводило на нас чуждые мысли о Родине, как там будет, думал я, шагая на восток. Я боялся с ним встречаться один на один и думал о нем всегда нехорошо, на зазнавшегося вояку, как он любил говорить перед строем. А говорил он обычно сидя в седле на лошади какой-то серой масти. Мне кажется , что его даже кобылица недолюбливала, стараясь каждый раз, когда он садился в седло, схватить его за голенище сапог. Он все время ходил с плеткой, отобрал у кого-то из наших, везших домой как память концентрационных лагерей. Он никогда не смеялся, и мне пришлось только один раз видеть его улыбку. Поводом этому была вот такая оказия. В Польше, в районе Кракова, подразделение остановилось на ночлег и расквартировался дивизион в заброшенных казармах бывшей польской кавалерийской части. Там были прекрасные солдатские и офицерские кухни, плац для занятий, огромная столовая, которая могла вместить весь дивизион. Но при уходе немцев была попорчена канализация и здесь же в 200 метрах от расположения у ручья в лесу были выкопаны ямы под солдатский туалет, поперек ям были положены две доски и огорожено плетнем, в общем, это строение напоминало события из-за чего произошли они в Клошмерле, а у нас стали предметом долгого смеха. Дня через два одну из досок унесли, кому-то пригодилась видно для таких же нужд. Подъем в 6 часов утра. Старшина так торопил солдат, как будто на пожар и всех солдатских церемониалов разойтись на личные нужды. И надо же случится, что на сегодня нужда многих послала на эту доску, и сидели, как воробьи на заборе. И, конечно, доска не выдержала, и человек 10 солдат полетели в яму, наполненную стараниями солдат чуть ли не до половины. Бог ты мой, какой смех был кругом: одних тянули за руки, другим подавали доски, кто-то притащил лестницу. Вылезшие на свет божий бежали к ручью, старшина гнал их ниже по ручью, там соседние подразделения гнали назад, не пускали их. И вдруг я увидел капитана, проходящего мимо, который усмехнулся этому событию и прошел, как будто это не его солдаты попали в такую купель. На второй день вестовой капитана заболел, и его увезли в полевой госпиталь и старшина Воробьев направил меня к капитану «денщиком». Капитан, когда ехал на лошади, полевая сумка всегда висела у него через плечо, но когда слезал с лошади, сумку передавал мне. Она была набита какими-то бумагами и я никогда не поинтересовался их содержанием и была ли их польза, я не знал. Вторым предметом моего хозяйства были два котелка, с которыми я ходил на кухню за обедом для капитана. В одном из расположений на дневке, я пошел за обедом и возле кухни увидел капитана в кругу офицеров, кушавших из большой миски. Кто-то из них рассказывал видно смешные истории, так как все смеялись, в том числе и мой капитан, они выпивали. Я зашел на кухню, получил обед и ушел. На берегу ручья я ожидал капитана больше часа. Борщ и манная каша с бараниной щекотали мое обоняние, желудок и желание попробовать обед. Хлеб я не стал есть, а уж начал пробу с манной каши, а потом с борща, потом снова с каши, потом борщ, но потом, подумав, что капитан, видно, поел на кухне и ему нет нужды заниматься этими котелками, я решил продолжить пробу.

Каша манная, сваренная на бараньем бульоне с кусочками баранины просто была невиданным блюдом, и я так увлекся анализом содержания котелков, что и не заметил капитана.

- Ты чем занимаешься? - Строго спросил он, но что мог я ему ответить, если я ел его борщ и кашу ложкой. Я, конечно, молчал и ждал своей участи. - Иди к старшине и сдай ему дела.

- Товарищ старшина, разрешите сдать дела, - и долго потом по хозяйству а.п. Сигаева таскали эту юмореску. Старшина умирал со смеху с этих дел, я-то сдавал «дела» с неоконченным содержанием и меня заставили вымыть котелки. И больше не разговаривал с этим загадочным капитаном, и когда он мне где-либо встречался, я его обходил десятой дорогой.

В городе Рава-Русская он нас передал другому ведомству, причем произнес напутственную речь. Даже в этой речи он был не умолим с нами и, казалось, если бы это было его право, он бы стрелял в эту живую стену без разбора. Кто здесь прав, кто виноват в этом неожиданном горе моей страны и многих, многих миллионов советских граждан, моих спутников по несчастью.


Рецензии