Мне страшен мир, где нет тебя...

ВИДЕО СПЕКТАКЛЯ театра "ШАТИЛЬ" Клайпедской еврейской общины: https://www.youtube.com/watch?v=B6GeZqK20xY

Драма

Пьеса "Мне страшен мир, где нет тебя..." написана в память о замечательной женщине, Писарской Евгении Наумовне. Посвящается евреям, погибшим во времена Холокоста и Праведникам мира, спасавшим евреев во время Второй мировой войны. Действие пьесы охватывает довольно большой период времени - 60 лет. Это история еврейской женщины и её сына. История вымышлена, как и все персонажи пьесы. Но она и реальна, поскольку известно много случаев, когда в нечеловеческих порой условиях, вопреки обстоятельствам, условиям, ненависти и смерти, в концентрационных лагерях и гетто строились отношения и зарождалась чья-то новая жизнь. И эта маленькая жизнь становилась драгоценным подарком всему еврейскому народу, а также символом того, что жизнь продолжается, что нельзя, просто невозможно истребить, уничтожить целую нацию одним росчерком пера полусумасшедшего человека. Пьеса заставляет совершенно по иному посмотреть на мир, который нас окружает. "Война - это всегда страшно, мой мальчик! Страшное слово, страшные события, страшные последствия. Горечь и жестокость, кровь и ненависть, искалеченные судьбы, убийство невинных, горе матерей приносят войны на Землю", - говорит главная героиня пьесы, Мирка.  Данная пьеса актуальна и сейчас: как важно нам, современным, разумным людям не поддаваться на провокации и не допустить того, что уже происходило с нашими народами: геноцид и великое переселение в неизвестность. Как важно ценить каждый день, каждый час и каждую секунду, находясь с близкими людьми, потому, что каждое мгновение может стать последним, и ты никогда уже не расскажешь любимому человеку о своих чувствах, никогда не улыбнёшься своему ребёнку и не прижмёшь его к своей груди только лишь потому, что для того, чтобы выжил он, должен уйти ты. И как важно, наконец, понять, что счастье всего человечества зависит не от каких-то конкретных людей, делающих политику, а от каждого из нас. Важно понять самим, пронести через свою жизнь и донести это до своих детей и внуков... Нужно просто заглянуть в свою душу и ощутить эту всеобъемлющую любовь к своему народу, к стране, где ты живёшь, и к той стране, которая называется твоей исторической родиной.  Пьеса "Мне страшен мир, где нет тебя..." написана с огромной любовью и вечной скорбью о тех, кого уже не вернуть, но кто даже после своего ухода заставляет людей жить...


Действующие лица:

Пьеса может быть поставлена как моноспектакль, спектакль для двух и более действующих лиц, а также как кинофильм.
Игорь – 60 лет.
Мама – 25 лет, 55лет, 80 лет.
Мирка – 17 лет, 50 лет, 75 лет.
Арон – 19 лет.
Отец Мирки, Мать Мирки, Мать Арона.
Жители деревеньки
 

Картина первая
Моя мама

«Здравствуй, дорогой мой мальчик, любимый мой Изенька!..»
«Странно... Кто этот Изенька?», - подумал я, листая старую, исписанную мелким почерком тетрадь, которую дала мне моя мама, когда я приехал к ней в свой очередной отпуск.
Моя дорогая, старенькая мама! Она всегда ждёт. Всю жизнь, сколько я её помню – она ждёт: сначала отца с войны, потом ждала, что я, наконец, вырасту, женюсь, ждала внуков, правнуков... Но мне всегда казалось, что за всеми этими ожиданиями скрывалось одно огромное ожидание, которое вызывало у неё, почему-то, чувство страха. Может быть потому, что она пережила войну, была в оккупации, потеряла всех своих близких и ужасно боялась, что кто-то очень злой придёт и заберёт меня, её кровиночку, как когда-то забрал моего отца.

Мама всегда плачет, когда я приезжаю. Когда я уезжаю, она тоже плачет. И прощается со мной, как в последний раз, что и понятно, ведь ей уже за восемьдесят. Мама всегда казалась мне старой. Маленькая, седовласая, с бездонными голубыми глазами, которые с возрастом не потеряли своей голубизны и не стали водянистыми и бесцветными от постоянно текущих слёз, жертвенная и любящая – мама олицетворяет собой всех женщин Земли нашей.
Я совершенно не похож на свою маму. «Вылитый отец», – говорила она мне, когда я спрашивал, почему я высокий, чёрный и кудрявый, а она белая, маленькая и голубоглазая, и показывала мне его фотокарточку. Я действительно похож на отца, которого никогда не видел...

У мамы одна фотография отца и она бережёт эту старенькую, маленькую фотокарточку, как зеницу око. Когда мой сын хотел её увеличить и обновить, благо, сейчас это возможно, мама не позволила - боялась, что её испортят, зальют реактивами, и что мне нечего будет показывать своим внукам и правнукам.
 «Игорёша, - сказала мама мне. - Этому засранцу фотку отца не доверяй! Сказал, что засунет в какой-то сканер! Знаю я эти сканеры! Вона, соседка, тётя Паша, отнесла деньги одному предпринимателю, чтоб ему пусто было, ну чтобы размножить деньги какими-то процентами, их там засканировали и всё! Нету денежек!»

Мне тогда показалось странным, что фотография отца одна единственная: ни свадебных, ни портретов, как будто и не жил человек. Родни тоже никакой не осталось – всех поубивали «енти гады»... Мама сказала, что в конце войны дом горел и весь семейный архив сгорел вместе с домом. Не сгорела только старая липа во дворе – любимое место моей мамы.

 «Я пишу тебе это письмо, хотя знаю, что оно никогда не будет прочитано тобой. И, всё-таки, я не теряю надежду. Ты ещё такой маленький, Изенька, солнышко моё ненаглядное! Тебе сегодня исполнилось ровно семь лет. Сейчас ночь, и ты спишь в своей кроватке, мирно посапывая и, наверное, сосёшь палец, как это делал твой отец, когда спал. Эта привычка была у него от рождения. Когда я родила тебя в маленьком сарайчике, куда сквозь старую дранку проникали лучи солнца, я очень боялась, чтобы ты не заплакал... Я и сама не кричала, хотя было больно – ты ведь был моим первенцем, а мне было всего семнадцать лет. Я молилась Всевышнему, чтобы твой плач не услышали немцы, и ты, засунув в ротик большой пальчик, мирно заснул на моих руках...»

Странно... Эта привычка сосать палец была у меня с самого детства: сколько мама не била меня, уже взрослого пацана, по рукам, сколько ни упрашивала, говоря, что я никогда не женюсь, потому, что «деуки не любять, когда  мужики держуть руки у штанах или во рте», в те моменты моей жизни, когда мне было особенно страшно, рука непроизвольно тянулась к губам. Уже с возрастом я научился контролировать свои эмоции и перестал делать это постыдное, с точки зрения моей матери, действо.

Письмо было написано в 1949 году, а именно 28 июля 1949 года. Мне стало не по себе, потому что 28 июля – день моего рождения. И в 1949 году мне было как раз семь лет... Что это? Совпадение? Не верю я в такого рода совпадения. В мире вообще нет ничего случайного: всё закономерно и целенаправленно. То, что этому Изеньке было семь лет именно тогда, когда и мне, то, что моя мама принесла мне эту тетрадь в день моего рождения, именно 28 июля, когда мне исполнилось 60, то, что мама рожала меня в старой сараюшке с дранкой, сквозь которую пробивались лучи солнца, заставили меня задуматься...

Я захлопнул тетрадь. Не хочу! Не буду я её читать. Не нужны мне откровения какой-то неизвестной  женщины. Кстати, как её зовут? Я открыл тетрадь, листая пожелтевшие от времени страницы, и наткнулся на имя «Мирка». Где-то я слышал это имя... Очень давно... Так давно, что уже и не помню когда... Мама говорила, что когда-то в молодости у неё была подруга Мирка... Может быть это она?

Я стал считать письма в тетради – их оказалось пятьдесят два. Последнее датировалось моим прошлым днём рождения: 28 июля 2001 года. Почему я сказал моим? Почему я сказал это? Я не буду читать  послание неизвестному мне мальчику со странным именем Изенька. Я сейчас отдам тетрадь маме и скажу ей, что меня не интересуют скелеты в чужом семейном шкафу. Я уже иду отдавать ей тетрадь. Сейчас отдам... Нет. Нужно читать. Мама никогда ничего не делала просто так, и то, что она отдала мне тетрадь не было порывом или необдуманным решением старой женщины заставить меня читать чьи-то мемуары. Я буду читать. Я почему-то должен...
Сегодня мне исполнилось шестьдесят лет. Я – взрослый состоявшийся мужчина, уже дед, а волнуюсь, как ребёнок, который  получил в подарок что-то интригующее и бесценное...


КАРТИНА ВТОРАЯ
ЕВРЕЙСКОЕ МЕСТЕЧКО

«Было такое маленькое еврейское местечко, каких было очень много на территории, Литвы, Украины, Молдавии, России... «Штетл» - так называли его наши, местечковые евреи. Наш штэтл, мой мальчик, был совершенно живой: плакал, смеялся, любил и ненавидел, рожал детей, хоронил стариков...
Нам, местным жителям, скучная  с точки зрения городского обывателя жизнь, совершенно не казалась однообразной. Она была наполнена семейными заботами, интригами и скандалами, походами в синагогу и ежедневными местечковыми слухами. Тёплыми летними вечерами люди сидели на крылечках своих домов, обсуждая последние новости, рассуждали о глобальных проблемах человечества и евреев в частности. А зимой сидели у печки, учили детей уму разуму и мечтали о замечательной жизни своих потомков, не забывая, опять-таки, о мировых проблемах, кризисах и «паршивых зажратых капиталистах, цорес на все их больные головы». Cинагога и церковь находились на одной улице. На протяжении многих десятилетий они соседствовали, совершенно не мешая друг другу, как не мешали друг другу люди различных вероисповеданий, жившие в этом местечке.

В таком штэтле я родилась и выросла в большой, дружной, многодетной семье. На соседней улице родился и вырос твой отец, Изенька.  Сколько я себя помню, я любила его. Как только увидела, поняла, что я его люблю. Моя память хранит очень много эпизодов из детства, начиная, наверное, с двух лет. Я вспоминаю некоторые события, людей и даже запахи. Так, стоя на табуретке у окошка, я впервые увидела его, Арончика. Мне было три года, а ему пять. Арончик стоял на улице и сосал палец. Бабушка глянула в окно и сказала моей маме: «Посмотри, Хана, каков хуцпан – он уже заглядывает в наши окна. Нет здесь для тебя невесты, шлемазл!»  После чего она вышла на улицу и дала мальчишке кусочек сахара.  Мальчик взял сахар, сказав «спасибо, бабушка»: но не ушёл. Он продолжал стоять и смотреть на окна нашего дома. Тогда мне показалось, что он смотрел сквозь кружевные занавески исключительно на меня. Так начиналась наша любовь.

Мы всегда были вместе, сколько я себя помню: строили крепости из песка на берегу реки, играли в лапту и прятки, ходили в синагогу на шаббат и если мне перепадало что-нибудь вкусненькое, я никогда не ела это сама – делилась с моим верным И единственным другом, моим Арончиком.

Мой папа, твой дедушка Ицхак, злился, видя такую дружбу между его драгоценной дочкой и пареньком из очень небогатой еврейской семьи, да к тому же и не полной.
 «Эта несчастная Ривка где-то нагуляла байстрюка и теперь хочет, чтобы наша Мирка повторила её подвиг!», – ругался отец на непутёвую мать моего Арончика, «которая уехала одна, а приехала с пузом». Наверное, поэтому папа велел своим сыновьям, моим братьям, присматривать за сестрой, то бишь за мной, чтобы я не дай Б-г, не «принесла в подоле, как сделала эта несчастная Ривка».
«Азохн вей», – возражала ему моя сердобольная мама. «Ты шо, не видишь, что мальчишка просто-напросто хочет вкусно покушать?» И уже затем следовало «вежливое» приглашение отобедать: «Эй, Арончик, иди уже, садись с нами обедать, будь неладен твой папа, которого никто не знал».
Его не нужно было просить дважды: он всегда был голоден. Он был оборванец, шлемазл, байстрюк, но я его безумно любила.

В пятнадцать лет Арончик уехал учиться сапожному ремеслу и через два года вернулся уже совсем другим человеком: это был не какой-то там голодранец Арончик, а предприниматель Аарон Абрамович. В семнадцать лет он открыл свою собственную сапожную артель и набрал пару таких же молодых голодранцев в подмастерье.
Ах, какую обувь они шили, мой дорогой мальчик! У твоего отца был настоящий талант – шить дамские туфли. Все местные модницы заказывали у него обувь и щеголяли по нашим пыльным улицам в прекрасных атласных туфельках, расшитых золотыми и серебряными нитками. И даже мой строгий отец, глядя на меня исподлобья, хмыкал: «Этот швицер Арончик таки стал АбраАмовичем, кто бы мог подумать? А не выдать ли нам за него нашу Мирку? Что скажешь, Хана?». Я краснела, убегала из дома, отсиживалась какое-то время в погребе, рисуя в своём воображении картины нашей с Ароном свадьбы...

Я очень хорошо помню тот день, когда в дверь нашего дома постучали, и вошёл Арон вместе со своей мамой. Мне исполнилось шестнадцать лет и Арон пришёл просить моей руки. Он принёс в подарок туфли. Что это были за туфли, сынок! Царицы, наверное, ходили в таких по своим дворцовым залам. Белые, атласные туфли, украшенные бисером и жемчужинками, стояли в коробке на столе и все женщины, собравшиеся в доме, не могли отвести от них глаз. Папа позвал меня и спросил: «Ну что, Мирка, пойдёшь за него?» Я, почему-то, заплакала, а вслед за мной заголосила мама, бабушка, мама Арончика и моя младшая сестра Этя. «Цыц, бабы!», – грозно сказал отец и все тут же замолчали. «Мирка, что-либо одно из двух: или ты воешь, или ты выходишь замуж! Ну?»

Так состоялась наша помолвка. Свадьба была назначена на конец октября. «Урожай собран, приходит время праздников и свадеб. Осень – очень хорошее время для свадеб!», – сказал нам раввин, который должен был делать Хупу. Нужно сказать, что все свадьбы были целым событием в жизни нашего местечка. И совершенно неважно, где проходила  свадьба: в синагоге или в церкви, её отмечало все жители нашего местечка. Вместе готовили столы, вместе пили, вместе веселились... Вместе плакали...
Почему плакали, если свадьба, ты меня спросишь? Потому, что началась война! Я не буду описывать тот ужас, который охватил всех жителей нашего местечка. Война – это всегда страшно, мой мальчик!  Страшное слово, страшные события, страшные последствия. Горечь и жестокость, кровь и ненависть, искалеченные судьбы, убийство невинных, горе матерей приносят на Землю войны. Реальность же была настолько ужасна, что никакие слова не могут передать то, что чувствовали люди, шедшие в газовые камеры, бросавшиеся под танк с гранатами, закрывающие своими телами дзоты... 

Для евреев самым страшным новым словом  военного времени было «гетто». Какое-то время мы жили в гетто, потом нам сказали взять всё самое необходимое и ценное и прибыть на вокзал. К этому времени не было уже ни моего отца Ицхака – он был убит на фронте практически в первые дни войны, об этом я узнала гораздо позже, через много-много лет, в семьдесят пятом году, когда посетила родные места. Не было моих старших братьев: они не успели уйти на фронт  и фашисты расстреляли их прямо на нашей улице. Не было моей обезумевшей от горя мамы, которая повесилась на дверной ручке нашего дома, когда фашисты подкинули и поймали вилами мою сестру Этель. Малышке не было ещё и двух лет...

Никого, кроме Арона у меня не было – он тоже не успел уйти на фронт. Мы так и не стали мужем и женой. Не успели... Ничего не успели... Мы шли по центральной улице нашего городка, прошли мимо синагоги и мимо церкви... Наши соседи провожали нас со слезами на глазах, боясь как-либо выказать нам, шедшим с жёлтыми звёздами на одеждах, свою поддержку. Священник вышел из церкви и зачем-то нас перекрестил. Уже потом, много лет спустя я узнала, что именно он, местный священник, всю войну хранил у себя дома свиток Торы из нашей синагоги.

Вокзальная площадь, битком набитые вагоны, дорога длиною в жизнь... Я оглянулась, чтобы запомнить всё это: моё местечко, где я родилась, жила и где встретила свою первую и единственную любовь.
Этого местечка не было ни на одной карте Мира и всё же он было. Оно и сейчас существует, мой мальчик. В моей памяти…»

КАРТИНА ТРЕТЬЯ
ДОРОГА ДЛИННОЮ В ЖИЗНЬ

Я всё понимаю: война, горе еврейской девочки, потерявшей всю свою семью, её несбывшиеся мечты... Какое  это отношение имеет к моей семье – пока не ясно. Но имеет – это точно. Я испытал огромное искушение заглянуть на последнюю страницу тетради, где наверняка есть ответы на все мои вопросы. Я иногда так читаю книги – с конца. Зачем сидеть, переживать за несуществующих героев, когда можно, прочитав благополучный или не очень конец, спокойно узнать историю и судьбы персонажей, которые её творят. Но в данном случае мне, почему-то, не хотелось этого делать, хотя вопросы, копившиеся в голове, не давали мне покоя. 
«А! Я боюсь пропустить что-то очень важное», – наконец сформулировал я своё отношение к прочтению тетради, чётко осознавая, что всё, что здесь написано – не очередной вымысел какого-то писателя,  а чистая правда. Страшная правда, которую мне и предстоит узнать.

«Здравствуй, Изенька, любимый мой мальчик!»

А может быть Изенька – вымышленный персонаж? Гораздо проще рассказывать свою историю незнакомому человеку, можно ребёнку, а ещё лучше – выдуманному: не предаст, не осудит. Видимо, таким человеком и был для этой женщины её Изенька. «Имя какое-то странное, не находишь?», – спрашиваю себя и прислушиваюсь к себе же.  Нет, не странное... Оно мне, почему-то, показалось очень близким и родным, как будто я слышал его в детстве. Только где и когда – не помню... А, вот в чём дело! Я вдруг почувствовал, что волей-неволей становлюсь героем этой истории. Я и есть тот самый Изенька, ведь это я читаю письма. А в письмах очень конкретное обращение: к Изеньке, то бишь, ко мне. Мама,судя по всему, читала эту тетрадь. Может быть, она тоже чувствовала себя Изенькой? Нужно будет спросить у неё...
«Здравствуй, Изенька, любимый мой мальчик! Тебе сегодня исполнилось пятнадцать лет, и я буду праздновать твой день рожденья, как если бы ты был рядом со мной. Я всегда накрываю стол на троих. Во главе стола сидит твой отец, справа от отца ты, слева я. Господи, как же ты на него похож, сынок! Те же чёрные кудрявые волосы, тот же взгляд, целенаправленный и устремлённый, точно такие же губы, брови, сросшиеся на переносице... Всё вижу так отчётливо, как будто вы действительно рядом. Первый тост отца. Он подходит к тебе, кладёт руки на твою голову, благословляет. Я зажигаю свечи. Всегда  шесть. На шестой день я потеряла твоего отца, на шестой день я потеряла тебя, шесть лет скитаний, шесть миллионов погибших во времена холокоста...

Я праздную твой день рождения одна. Всегда одна. С вами, мои дорогие мужчины. Совсем необязательно, чтобы те, кого мы любим физически были рядом. Достаточно держать их в своём сердце и в своей памяти...

Нас посадили в последний вагон. Не посадили, а, скорее, загнали, как загоняют скот. Вагон не был забит до отказа, поскольку был последним. Там можно было даже сесть. Мы с Ароном сидели в кромешной орущей тьме, прижавшись друг к другу. Глаза стали понемногу привыкать к темноте, крики стихли и в вагоне воцарилась тишина. Кричащая немая тишина. Даже младенцы затихли на руках у своих матерей. Состав не трогался и звуки, доносившиеся извне, казались какими – то ненастоящими, киношными. Я никогда не видела, как снимается кино, но мне кажется, что оно снимается именно так: мы, артисты, готовимся к съёмке, гримируемся или просто отдыхаем в вагончике, а скоро выйдем на съёмочную площадку, зажгутся рампы и режиссёр крикнет «Поехали!». Будут стрекотать камеры, оживут декорации, и начнётся выдуманная кем-то жизнь.

На платформе то и дело раздавались выстрелы, и я понимала: те, кто попал в объектив этой «камеры», никогда уже не выйдут со съёмочной площадки...
В вагоне были все наши местечковые евреи: и наша соседка тётя Сара со своими детьми,и Шнеерсоны всей семьёй, и раввин нашей синагоги рэб Хаим Мендель со своей женой Рахилью... Человек сорок. Люди начали потихоньку отходить от посадочного  шока и задавать вопросы  раввину, как будто он мог им что-либо ответить. Так уж у нас, евреев, принято: со всеми проблемами идти к тому, кто, по нашему мнению, знает, что нужно делать.
«Куда нас везут, рэб Хаим?».
«Почему мы до сих пор не едем, кто-нибудь скажет?»
«Мадам Песя, вы подвинете немного свой тохес? Он занимает аж целых три места!»… 
Мы с Ароном молча и неподвижно сидели у стенки вагона. Через несколько минут начались перемещения: нам, евреям всегда почему-то  кажется, что лучше там, где мы не сидим...»

Ужасы этого путешествия «в никуда» стараюсь опустить, поскольку читать их, а тем более пересказывать нет никаких сил. Отсутствие еды и воды делают своё страшное дело: у кормящих матерей пропадает молоко, орут голодные дети, плачут женщины, стонут больные... Но что удивительно – люди не теряют человеческий облик до последнего, даже в таких нечеловеческих условиях. Делятся последними крохами, утешают тех, кто в этом нуждается, пытаются шутить. 
«Евреи, сынок, всегда шутят: когда им хорошо, когда им плохо и даже когда они умирают.
«Дина, ты взяла с собой красивые вещи? А вдруг ты таки ещё выйдешь замуж там, куда нас везут!»
«Простите, Борух, но это женское отделение туалета!»
«Прям таки женское. Где, простите, вы видите буковку «Ж»?»
«Встаньте в очередь, господа евреи!» «В какую очередь, Залманке?»  «Тише, Гита. Вы шо, не видите, шо он спит? Завмаг Залман видит очередь даже во сне! Скажите, Залманке, что хоть дают в вашей задрипаной лавке?»
Залман сделал во сне пару-тройку печальных вздохов и затих...

Это была первая смерть в нашем вагоне. Живые и мёртвые рядом. Рэб Хаим сказал, что всё это правильно, поскольку смерть – часть жизни. Мужчины прочитали «Кадиш» по умершему, но захоронить тело в вагое было невозможно, как ты понимаешь. Завмаг Залман так и лежал, завёрнутый в белую простыню, как и полагается умершему еврею, возле самодельного туалета. Я боялась покойников с самого детства.  Там, в вагоне, я, вдруг, перестала их бояться. Лежит себе тело, которое когда-то было нашим завмагом  Залманом, никому не мешает, кушать не просит, на  боль не  жалуется, и, что самое главное, не мучается.
Многие из нашего вагончика даже позавидовали ему:
«Залманке – хитрый сукин сын! Придумал себе и умер, чтобы позлить нас! А нам тут мучайся за него». Можно подумать, что мучения, которые полагалось бедному Залману, теперь придётся делить на всех...

Потом умер маленький Ёся. Ему не было ещё и двух месяцев. Он был первенцем и невозможно передать горе его родителей Давида и Гиты...
«Теперь Залману не так одиноко», – сказал кто-то в вагоне, и женщины завыли в голос. Так они и лежали вдвоём, прикрытые простынёй: старый и малый.
Это был своеобразный жуткий памятник войне.

КАРТИНА ЧЕТВЁРТАЯ
СВАДЬБА

«Настоящая еврейская свадьба должна обязательно проводиться под звёздами, сынок. Это для того чтобы было в еврейской семье «много детей ярких, словно звёзды»... По еврейскому обычаю, жених и невеста какое-то время перед свадьбой не видятся, а встречаются только под Хупой. Перед Хупой жених приподнимает фату невесты, которая закрывает её лицо, чтобы убедиться, что перед ним его избранница. И только после этого начинается обряд Хупы... Жених надевает простое золотое кольцо на указательный палец невесты и в этот момент произносятся самые главные слова: «Вот ты посвящаешься мне по закону Моше и Израиля». Потом разбивается бокал  в память о разрушении Храма и молодые удаляются в приготовленную для уединения комнату...

Такой должна была быть и наша свадьба, мой мальчик. Переполненный людьми вагон не предполагал, как ты понимаешь, ни комнаты для уединения, ни Миквы, куда должна окунуться невеста перед Хупой, ни обручальных колец... Но у нас всё это было, Изенька. Было именно в тот день, когда должна была состояться наша с Ароном свадьба. Об этом, оказывается, помнили все наши местечковые евреи. Помнили и готовились. Тебе сегодня исполнилось девятнадцать лет, сынок – ровно столько, сколько было твоему отцу, когда он на мне женился. Это хороший возраст для женитьбы, мой мальчик. Как бы я хотела быль рядом с тобой, когда ты будешь жениться, вести тебя под Хупу, пить за здоровье твоей молодой жены и радоваться твоим детям... Всё, мой дорогой, не буду об этом... Нельзя...               
Состав стоял уже вторые сутки. Нам не разрешали  даже вынести трупы:  Гиту, маму маленького Ёси, через день после его смерти положили рядом с ним. Она отказывалась есть и пить и так и умерла от горя. Просто обняла своего мальчика и умерла.

Утром к нам с Арончиком подошёл раввин и сказал: «Пойдём, Арон, сегодня ты не должен её видеть». Люди переместились и Арон оказался в другом конце вагона. Женщины достали простыню и верёвки, старик Шломо вбил два гвоздя в деревянную обшивку вагона и получилась женская и мужская половина. Дети плакали, смеялись, женщины галдели, мужчины молились. Всё как всегда, как обычно. Они, эти простые люди, в совершенно нечеловеческих условиях попытались создать иллюзию нормальной жизни и каким-то Непостижимым образом им это удалось.

Меня обтёрли смоченной в воде тряпочкой – это и была моя Миква. Миква –  это маленький бассейн с дождевой водой. Такая Миква была построена рядом с нашей синагогой. Когда женщина перед Хупой окунается в Микву, её соединение с мужем приобретает святость, свойственную, разве что, Райскому саду. А ещё, говорят, воды Миквы – словно воды материнского чрева: как младенец выходит из чрева матери чистым и готовым к восприятию жизни, так и девушка, окунаясь в Микву, выходит оттуда очищенной и обновлённой для новой жизни...

После «окунания» меня одели в чудесное платье, которое экспроприировали у нашей местечковой модницы Дины. Фату сделали из её же красивой сатиновой комбинации отделанной кружевами ручной работы, которую Дина зачем-то взяла с собой. Дина, конечно же, не сразу согласилась на это раскулачивание. Но, после долгих переговоров, она отдала вещи, а женщины заплатили ей за убытки куском хлеба и маленьким кусочком сахара. Дина причитала: «Вейз мир! За эту комбинацию я отдала столько, сколько получает в месяц сам барон Ротшильд! Это так больно, чтоб вы знали!» Я чувствовала себя ужасно неловко, говоря, что когда-нибудь смогу отдать ей этот долг. «Надеюсь», – сказала Дина и, обиженно засопев, отвернулась от почтенной публики.

Когда женщины разрезали комбинацию, Дина рыдала в голос. Но Лея, самая старая, наверное, в этом вагоне, сказала ей: «Заткнись». Причём сказала это она так громко, что заткнулся сразу весь вагон. Замолчали даже малыши и в вагоне На миг воцарилась такая тишина, что всем как-то сразу стало весело. И тогда люди начали смеяться. Этот смех до сих пор звучит у меня в голове. Я никогда до этого и никогда после этого не слышала, чтобы люди так смеялись: до слёз, до истерики, до боли во всех частях тела, до изнеможения, долго-долго. Когда все немного успокоились, нам показалось, что в вагоне стало гораздо светлее. И когда на небе зажглась первая звезда, а она точно зажглась, хотя никто не видел сквозь стены вагона небо, началась церемония бракосочетания.

На мне Как-то неуклюже сидело красивое Динино платье василькового цвета, потому что Дина была Женщиной не очень хрупкого телосложения. Я надела туфли, подаренные мне Арончиком: взяла с собой как самое дорогое, что у меня осталось. Отковыряв четыре доски из обшивки вагона, привязав к ним простыню, соорудили Хупу. Под Хупу меня вели самые уважаемые женщины нашего местечка: всё та же старая Лея, и жена нашего раввина Рахиль. 

Какой же он был красивый, твой отец, Изенька, когда появился из-за занавески со своими свидетелями! Мы все встали под Хупу и раввин начал обряд. Меня, да и пожалуй всех, присутствующих на этой свадьбе, удивил тот факт, что у раввина в стакане было настоящее вино, а у Арона – настоящие кольца. Он взял всё это с собой, веря, что впереди у всех нас будет замечательное, светлое будущее.

Я всегда буду помнить слова, сказанные нам раввином. «Дорогие наши дети!  Вы вступили на путь, который ведёт к совершенству. А что, скажите, может быть совершеннее создания новой семьи? Я слышал от своего отца, что семейная жизнь подобна шлифовке алмаза. Есть алмаз, и есть камень. Так как алмаз чрезвычайно твёрд, то и шлифовальный камень нужно прижимать к нему очень сильно. И если этот камень немного твёрже или мягче алмаза, один из них просто лопнет. Именно поэтому Б-г делит душу на две части, помещая одну из них в  камень – мужчину, а другую – в женщину, то есть в алмаз. Я не знаю, сколько вы будете вместе, мои дорогие Арон и Мирка, возможно до самой смерти, я хочу, чтобы вы навсегда запомнили, при каких обстоятельствах вы поженились и пронесли эту память через всю свою жизнь,  а так же через жизни своих детей и внуков...»

Потом он отпил глоток вина из стакана, мы с Ароном сделали то же самое и каждый, кто находился в вагоне, отпил вино из стакана. И было чудо! Когда-то, очень давно, евреям хватило маленького кувшинчика масла, чтобы  светильник в храме горел восемь дней. Таким же чудом стало и то, что стакана вина хватило на всех, кто находился в этом вагоне. Не было смрада, не было войны, не было измученных голодом людей, не было смерти, не было горя...

Была свадьба. Настоящая еврейская свадьба. И была первая в нашей недолгой с Арончиком жизни брачная ночь. За той же перегородкой. В переполненном людьми и детьми вагоне. Правда, все делали вид, что спят.

Мы лежали на белоснежной новой простыне, которую прихватила с собой хозяйственная Хая. Под простынёй были доски и сено, собранное со всего вагона. Мамы шёпотом уговаривали детей: «Тихо, Мотл, ты же хочешь, чтобы у Арончика с Миркой тоже родились дети? А если ты будешь плакать, то аист испугается и пролетит мимо нашего вагончика»... «Хануся, маленькая моя, я понимаю, как тебе хочется кушать, но если ты будешь вести себя хорошо, может быть и ты когда-нибудь выйдешь замуж за такого парня, как Арончик, и у тебя будет такая же фата как у Мирки, и такие же туфли, или ещё лучше, и свой дом, в котором будет много-много еды... Спи моя мэйдэлэ, спи моя маленькая...»
 
Всё произошло очень быстро и очень тихо – ни боли, ни вздохов, ни стонов... Мне не стыдно тебе писать об этом, мой дорогой мальчик, потому, что ты уже достаточно взрослый и нравы в современном обществе совсем другие. Мне и тогда не было стыдно, потому, что мы понимали: каждый день мог быть последним. А ещё и потому нам не было стыдно, что все мы, люди из одного еврейского местечка, стали очень близкими друг другу людьми, практически, одной семьёй. Горе и лишения сближали даже тех, мой дорогой, кто когда-то враждовал между собой. Мы оба: я и твой отец, были первыми друг у друга и ты был зачат именно в ту самую ночь. А это значило, что Бог благословил наш с Арончиком союз...»

Я перечитал ещё раз это письмо, потом ещё раз, потом ещё и вдруг отчётливо осознал, что адресовано оно мне. Именно с этого самого письма я вдруг понял, что я и есть тот самый Изенька. Почувствовал это всей душой, поскольку она и была там, моя душа. Она витала, посланная на Землю Всевышним, потому что в тот самый момент моего зачатия Он подбирал для меня родителей, хотя Мирке с Ароном не суждено было ими стать.

Первым моим порывом было броситься к матери и спросить её, что всё это значит.
Я вышел из дома и нашёл её в саду, под старой липой. «Мама, объясни мне», – попросил я её. «Прочитал?», – спросила мама, показывая на тетрадь в моей руке. «Не до конца»,– ответил я ей. «Читай, сынок»,  – сказала мне моя мама и заплакала...

КАРТИНА ПЯТАЯ
КОВЧЕГ НОАХА

На шестой день пребывания в вагоне люди очумели от голода, холода и непонимания, что же будет дальше. Мирка с Ароном, только что начавшие семейную жизнь, как будто ничего этого не замечали. Им не хотелось ни есть, ни спать. Им хотелось смотреть друг на друга и говорить, не потеряв ни мгновения из того времени, которое им было отведено... Крики, стоны, агония, смрад делали невыносимой жизнь в этом поезде смерти. Тем не менее, люди держались за жизнь до последнего.

Состав стоял уже два дня, как будто про него забыли. Измученные, голодные люди стали стучать в стены И двери вагона, прося воды и хоть какой-то еды. Наконец все услышали, как кто-то подошёл к дверям, и замерли, боясь того, что натворили. Заскрежетал засов и немецкий офицер сказал, что им нужны шестеро сильных мужчин. Арончик вошёл в шестёрку, поскольку был молод и силён. Их не было до самой темноты. Вернулись уставшие и измученные: вытаскивали трупы из вагонов – та ещё работёнка. Трупы сложили на перроне – никто не собирался их хоронить. Мирка прижалась к пропахшему потом Арончику.

«Мирка, послушай меня», - прошептал мне муж. «Я договорился с полицаем и отдал ему своё обручальное кольцо. Через полчаса он приоткроет дверь, принесёт воды и ты уйдёшь отсюда. Это последняя стоянка, понимаешь? Шанса больше не будет».
Я покачала головой. «Нет, милый! Куда же я пойду? А ты? Я не уйду без тебя! Отдай и моё кольцо, Арончик, и уйдём вместе», – умоляла я мужа.
«Но полицай согласился выпустить только одного из нас, понимаешь?  Я прошу тебя, Мирка. Я найду тебя, обязательно найду. Верь мне, Мирка...» «Мне страшно», – сказала я ему. «Я не знаю где мы, я не знаю, куда идти, мне страшен тот мир, Арончик… Там ведь не будет тебя!»
«Я всегда буду с тобой, солнышко моё. Верь мне Мирка!»

И я поверила. Вот так просто взяла и поверила. Многие годы я задаю себе вопрос: почему? Ведь моё внутреннее «Я», моё подсознание подсказывало мне, что я никогда больше не увижу никого из тех, кого знала всю свою недолгую жизнь. Поверила, потому, что моё же подсознание говорило мне: спаси своего сына – это единственное, что у тебя никто сейчас не отнимет. Что ты уже был во мне я, практически, не сомневалась.
 
Всё было так, как сказал Арончик: пришёл полицай, отодвинул засов, поставил ведро с водой. Обезумевшие от жажды люди кинулись к ведру, а Арончик выпихнул меня из вагона и в этой суматохе никто ничего не заметил. Всё случилось очень быстро, в считанные секунды. Я упала  и сползла на рельсы под вагон. Полицай подполз ко мне, сорвал с меня и моё обручальное кольцо. Я не сопротивлялась. Он показал направление, куда я должна была идти, и сказал, что недалеко есть маленькая деревенька, правда под немцами. А возле деревеньки – хутор.

Я ползла всю ночь и только под утро увидела этот хуторок. Маленький дом и покосившийся сарай утопали в деревьях. Я тихонько забралась в сараюшку. Там было очень темно, но я смогла разглядеть тощую корову, которая удивлённо на меня посмотрела. Только тогда я почувствовала, что страшно проголодалась! Я подошла к корове и прошептав тихонечко: «Коровушка, коровушка, дай молочка напиться», потянулась к вымени. Я не была уверена, что у меня получиться подоить корову, но знала одно – корова даёт молоко. Корова же отвернулась, не желая общаться с непрошенной гостьей. «Коровушка, я есть хочу», – сказала я ей и в тот же миг увидела молодую женщину. В её руках были вилы. «Не тронь животное! Я тебе, тебе говорю. Отойди и сделай мне хенде хох». Женщина пошла на меня с вилами и, отступив к стене, я провалилась в погреб.

Дальше ничего не помню. Очнулась через двое суток, лёжа на матрасе, набитом душистым сеном. Рядом, на грубо сколоченной табуретке, стоял кувшин с молоком. Я скорее почувствовала запах, чем увидела молоко. Жадными глотками я опустошила кувшин и заснула. Спала долго и беспокойно. Мне снился Арончик, мама с папой, братья и все-все, кого я знала и любила. Так, Изенька, для меня началась совершенно другая жизнь.

Я вспомнила, как когда-то, мой дед Изя, говорил нам с братьями такие слова: «Река, по которой вы плывёте, в определённой мере неуправляема. Это неизбежное свойство всякой реки, по которой человеку суждено плыть. Перед каждым из нас стоит выбор, как рассматривать эту неуправляемость. Можно тревожиться по поводу того, где нам предстоит оказаться, на кого нам можно будет опереться, как с нами будут себя вести, и как будем себя вести мы... Мы бессильны порой пред этой неопределённостью. Но можно, подобно Ною, построить себе ковчег, войти в него и дать водам поднять себя над  неизбежностью и неопределённостью. Не допустите того, чтобы эти воды затянули вас на дно вместе со всем, что вам принадлежит...» И тогда, когда я была уже на этом самом дне, я стала сопротивляться этой бездне. Не внешне – я была ещё слишком слаба. Сопротивление шло откуда-то изнутри. Это была такая мощная сила, такая не женская воля, такое желание жить за всех моих родных, что меня пронзила мысль: я не имею никакого морального права взять и умереть здесь, в холодном сыром погребе, в этом забытом Богом месте...

Открыв глаза, я заставила себя сесть на топчане. Потом попыталась встать, и чьи-то заботливые руки помогли мне сделать самые первые шаги в моей новой самостоятельной жизни. Мне показалось тогда, что именно Всевышний протянул ко мне свои руки, такая в них была сила и тепло. Это были руки самого дорогого мне человека после Арончика – руки твоей матери, Изенька. Мария – та самая молодая женщина, которая встретила меня столь неприветливо в сарае, выходила меня, когда я была на грани жизни и смерти и вырастила моего сына. Она и была моим ковчегом – простая женщина, олицетворение всех женщин и матерей нашей многострадальной Земли. Мария тоже ждала ребёнка.

В селе были немцы, но на хутор они заглядывали довольно редко: забирали молоко, яйца и хлеб, который пекла Мария. Беременную молодую хозяйку они, почему-то, не трогали. Если бы им стало известно, что в погребе у этой бесхитростной женщины поселилась еврейка, трудно себе представить, какая участь постигла бы Марию, я уже не говорю о себе. О том, что стало с моим мужем – я старалась не думать. Я свято верила, что когда закончится этот кошмар – он обязательно меня найдёт.
В действительности же всё было с точностью до наоборот: нашла его я, спустя много лет, когда посетила бывший концентрационный лагерь Аушвиц в Польше. Там, в одном из бараков, на стене, среди многочисленных фотографий погибших, я увидела фотографию моего Арончика, на которой стояла дата его прибытия в лагерь и страшная дата его смерти... Эта была дата твоего рождения, мой мальчик. Ты родился в тот же день, когда не стало твоего отца. Не так. В тот день, когда не стало твоего отца, ты пришёл в этот мир. Б-г дал ему силы: он продержался в лагере целых девять месяцев…

Я верю в реинкарнацию, сынок, и поэтому знаю точно: душа твоего отца, а он был святой человек, перешла в маленькое тельце моего сына. Я это почувствовала, как только взяла тебя на руки. Арончик как буд-то был рядом со мной: он обнимал меня своими нежными руками и уговаривал меня не кричать, когда местная повитуха вместе с Марией принимали роды.

От нервного срыва после похоронки на мужа и тяжёлой работы на хуторе, Мария родила мальчика на два месяца раньше положенного срока. Мальчик родился нежизнеспособный и прожил всего сутки. Мы с Марией похоронили его ночью, под старой липой, во дворе вашего дома... 

Мария оправилась быстро, потому, что у неё, Изенька, была масса забот: корова, немцы и я. Два месяца она прикладывала к животу какие-то тряпки, чтобы никто не догадался, что её беременности уже не было, и носила на себе эти тряпки до твоего рождения. Её житейская мудрость, её терпение и материнская любовь ко мне, хотя я была всего-то на пять лет её младше, её подвиг во имя любви заслуживает самой высокой награды из всех тех, что существуют в мире.
Я отдала ей тебя, моё сокровище, на шестой день твоего рождения. Я сделала это сама, по доброй воле, поскольку понимала, что для того, чтобы выжил ты, должна уйти я. И я ушла, ночью, в никуда, сделав этой женщине два бесценных подарка –  подарила ей тебя и единственную фотографию твоего отца. С тех пор я никогда и никому не дарю подарки. И никогда  не принимаю их...»

Дальше читать я не мог, потому, что плакал. Слёз не было – плакала моя душа. Теперь я понимал, почему мама всегда задумчиво сидела под старой липой, понимал, почему в доме не было больше фотографий отца...
Мама... Мама Мария уничтожила все снимки своего любимого мужа, погибшего на войне, ради меня, своего единственного сына. Господи! Мне сегодня исполнилось шестьдесят лет, и только сейчас я открыл для себя очень важную и простую истину: во имя любви к ближнему можно всё и это «всё» - абсолютно оправдано. Ложь во имя спасения, жизнь во имя долга, смерть, во имя жизни... 

Жизнь моей матери Мирки продолжалась – это я узнал из следующих писем. Она попала в партизанский отряд, воевала и в 1949 году её переправили в только что созданное государство Израиль. Там она много работала: совсем молодое государство нужно было отстраивать, потом училась, вышла замуж за очень хорошего человека и родила ему двух замечательных детей. Мальчика и девочку. Мальчика назвала Ароном, в честь моего отца, а девочку Марией – в честь моей матери. «У меня есть брат и сестра в Израиле», – подумал я и обрадовался этому как буд-то получил ещё один дорогой подарок от моей мамы Мирки.

Мирка написала в своём дневнике, что приезжала в семьдесят пятом году. Она была у матери, напугав её до смерти. Маме показалось, что Мирка приехала за мной. Она всегда помогала маме деньгами: каждый год, в мой день рождения, она каким-то образом передавала определённую сумму денег. Мы всегда жили очень скромно, потому что мама боялась брать эти деньги непонятного зелёного цвета. Во-первых, это была валюта, доллары. Во-вторых, маме казалось, что возьми она эти деньги, и те права на меня, которые она получила тогда, при моём рождении, перейдут от неё к другой женщине, к Мирке. Деньги мама складывала в трёхлитровую банку и банка находилась, как я узнал позже, под той же старой липой.

«Здравствуй, дорогой мой Изенька!...»

Так начиналось первое письмо в тетради. Так начинались все письма моей матери ко мне.  Так  начиналось её последнее письмо. «Если ты всё же прочтёшь эти письма, ты поймёшь, что именно огромная любовь к тебе заставила меня отказаться от тебя, именно огромная любовь к твоей матери, к Марии, заставила меня отказаться от всех намерений забрать тебя у неё. И именно огромная любовь к Арону помогала мне выживать все эти годы без вас... Мои дети – Арон и Мария, как и мой муж, знают мою историю – я никогда ничего не скрывала от моих близки. Если ты когда-нибудь свяжешься с ними, они будут безумно рады тебе, их старшему брату. Помни всегда – я люблю тебя, мой старший сын. Мне страшен был мир, в котором не было вас, мои дорогие мужчины... Но я любила этот мир, потому, что он подарил мне вас: твоего отца и тебя...»

Так заканчивалось последнее письмо. Внизу был номер телефона и подпись: «Твоя мама». Была ночь и я, не раздумывая, набрал этот номер. Мне ответил женский голос.
«Мама, – произнёс я дрожащим голосом. – Это я, твой сын, Изенька...» Женщина вскрикнула на другом конце провода и после недолгого молчания и всхлипов, на ломаном русском языке, сказала: «Изя! Это я, Мария. Мамы больше нет с нами». «Где она, Машенька?» - спросил я свою сестру, отказываясь верить в самое страшное. «Она с твоим папой, Изя... Мы ждём тебя. Всегда…»
«Река, по которой вы плывёте, в определённой мере неуправляема. Это неизбежное свойство всякой реки, по которой человеку суждено плыть. Перед каждым из нас стоит выбор, как рассматривать эту неуправляемость...»
Мама... Моя еврейская мама Мирка... Я хочу, чтобы ты знала, где бы ты сейчас не была: мне не страшен Мир, в котором нет тебя... Потому, что ты всегда  рядом...

КОНЕЦ.
2011-02-26.


Рецензии