Эта музыка будет вечной

Владимир Бурлаков

ЭТА МУЗЫКА БУДЕТ ВЕЧНОЙ
проза и драма

СОДЕРЖАНИЕ
ОТЗЫВЫ ЧИТАТЕЛЕЙ__________________________________________2               
ПРОЗА:
СОЛНЦЕ НАД КАСПИЕМ__________________________________________________4
             
МОЙ
ЭТА МУЗЫКА БУДЕТ ВЕЧНОЙ_____________________________________________34
ЭТИ ВАШИ ЖУРНАЛИСТКИЕ ТОНКОСТИ__________________________________49
МАМЕД,  «…СНЕГА БЕЛЫЙ РЕКВИЕМ,,,»____________________________________________63
ХРАПИ, ПОЖАЛУЙСТА, ХРАПИ___________________________________________70
Драма:
НЕБЕСНЫЙ СКРИПАЧ__________________________________________86

ОТЗЫВЫ ЧИТАТЕЛЕЙ
"Рассказ Владимира Бурлакова "Белым-бело" относится к тому редкому типу литературы, после которой остаются даже не столько мысли – ощущения. Подобные тексты не хочется препарировать, критиковать или ставить в ряд с другими – он всегда о чем-то сокровенном, даже если читателю кажется, что нет. Исповедальный тон, разработанный вековой русской литературой, рефлексирующий герой словно в кадре из хроники семейной жизни, теплые ассоциации – все это кажется одновременно таким архаичным и таким живым, что хочется верить, будто у современной литературы есть не только прекрасное вчера, но и уверенное, обнадеживающее завтра."               
Рецензия виртуального издательства «BOOKSCRIPTOR» https://bookscriptor.ru/articles/97337/

«Книга о счастье свободы                Глубокая, пронзительная, удивительно чистого звука проза. Белым-бело на сибирской земле, чистотой, покоем и миром веет на читателя; а между тем сколько потерь и горя пришлось "перебелить" душой героям рассказа! Сборник включает и "Солнце над Каспием" - повесть о детстве и юности, признание в любви родному городу и его обитателям. Я горжусь тем, что пилотный номер журнала "Человек на Земле" открывает "Солнце...". Планка для всех последующих, настоящих и будущих номеров задана, и какая! В соответствии с сухим литературоведческим языком, это художественно-документальная проза. Но дело в том, что ни автор, ни его текст в подобной регламентации не нуждаются. Они живут благодаря уверенно ощущаемым ресурсам внутренней свободы и передают это прекрасное, счастливое ощущение читателю».                Татьяна Сурганова, главный редактор журнала-альманаха "Человек на Земле".

«Прочитала ту часть книги, которая выложена для чтения в ридеро - хорошая проза, которую сейчас нужно писать и стоит читать в наше суетное время. Проза обстоятельная, написанная хорошим языком, образная (что нынче редкость!). Процитирую: "Сенцы маленькие, здесь ведро, если не помнить где, задену, опрокину, но пахнет деревом от шершавых стен, толкаю дверь на улицу, она срезает снег на крыльце. Светло от снега. Метла в углу, её не замело. Выметаю порог, выхожу. Стужа вьётся со всех сторон, проникает струями под одежду, гладит кожу на спине. Дальше — ступени. Над ними нет козырька, там небо. Оно навалилось на землю и треплет всё живое. Сколько смог, смёл, а тут слегка належалось, нарубаю снег на куски с четырёх сторон, поддеваю снизу и бросаю подальше, очистил ступени, увлёкся, пошёл в снега до сараев. Один, с лопатой, ушёл по пояс! Не разгрести, не размахать. Безнадёга. От взмахов лопаты летит пурга под вьюгу. Опомнился. По ложбинке щупаю ступнёю твердь, гребу назад. К теплу, к дому". Хорошие тексты о том, что волнует, тревожит, о тех мелочах и обстоятельствах жизни, которые важны каждому».                Ирина Оснач, журналист, прозаик, г. Красногорск, Московская область.

 «Сейчас прочла ту часть книги, которая доступна в RIDERO. Прочла... и как ангел крылышком по душеньке погладил. Атмосфера... магия какая-то... Лекарство для больных сегодняшним миром душ».               
Людмила Щелконогова. Режиссер. Таганрог.


СОЛНЦЕ НАД КАСПИЕМ

Солнце

Солнце в небе! Высокое, белое, маленькое, жаркое. Плавится асфальт. Мне восемь лет. Я иду из Дворца пионеров имени Гагарина по улице Коммунистической, стекающей к площади «Азнефть». Я не просто иду, я чеканю шаг, как настоящий военный, вбиваю ступни в раскалённый асфальт. Он жжёт кожу сквозь тонкие подошвы сандалий, боль остужает меня от переполняющего счастья: ведь это не кто-то другой, это я родился не кошкой, не собакой, не рабом-негром в какой-нибудь страшной Америке. Мне повезло появиться на свет человеком в самой лучшей, самой справедливой в мире стране. И более того – я сын рабочего! От такого везения даже немного жуть берет. Я чеканю шаг, я в душе солдат, я готов защитить своё счастье от любых самых злобных врагов. Если, конечно, они посмеют посягнуть на мою великую родину, объятую красными знамёнами.
С площади «Азнефть» синий троллейбус под номером 1 или 1 «А» понесёт меня на Баилов. Слева за деревьями бульвара замелькает море, наша бухта, потом её перекроют долгие заборы заводов. Справа проплывёт нижняя станция фуникулёра, устремившая в гору раскалённые рельсы. А перед станцией на площади бронзовый витязь в чаше фонтана вознёс огромный меч над головой змея. Змеюка затылком прижался к земле, оскалил пасть, из неё бьёт мощная струя воды, капли, рассыпаясь в воздухе, искрятся всеми цветами радуги.
Я тоже стану скульптором, когда вырасту. Во Дворце пионеров я занимаюсь в скульпторском кружке. Большая прохладная комната называется «студия». Там много пластилина, мне нравится, как пахнет пластилин. Он здесь коричневый. Дома или в школе пластилин лежит в коробочках цветными брикетиками, он как бы обязывает лепить из него нечто, разделяя по цвету. Получается какая-то определённая ерунда. А здесь мы берём огромные куски одноцветного пластилина, кладём их на свои дощечки и лепим носы, или пальцы, или глаза, или уши. А один мальчик постарше заканчивает лошадь. Такую огромную лошадь, она стоит на трёх ногах, а переднюю правую подняла над землёй. Лошадь уже готова, она как живая, но мальчик на каждом занятии молча «дорабатывает» скульптуру. Он похож на волшебника. Он что-то делает такое, от чего мощные мышцы его лошади начинают играть под кожей, такой упругой, почти прозрачной.
Я попросил у мамы денег на пластилин. Много денег на много пластилина. Я принес тяжёлые коробки домой и начал смешивать цветные пластины в одну массу.
– Что ты делаешь? – ужаснулась мама.
– Не знаю, – честно ответил я, – так надо.
Я долго мял пластилин, пока не превратил его в одноцветную, коричневую, немного блестящую глыбу.
И теперь дома ждёт меня мой конь. Вначале я хотел вылепить лошадь, но у меня получился конь. Он уместился на фанерной крышке от посылки, он тоже стоял на трёх ногах, а переднюю правую поднимал над землёй. Никаких половых признаков у скульптуры не было. Но он был конь с такими живыми, вдыхающими воздух ноздрями. Все так и говорили (все – это кто заходил к нам в гости): «Какой у вас конь!» Он стоял на буфете, его фанерную подставку скрывала высота. И люди спрашивали: «Купили?» То есть: потратились?
– Нет, – отвечала мама, – Вовка слепил.
Люди подходили ближе и видели фанерку от посылки, оглядываясь на меня, если я был дома, молча, одобрительно кивали. А если меня дома не было, просили передать, что «Вовка у вас молодец».
Тётя Сима зашла, когда я был дома. Рыжая, подслеповатая, она прищурилась в стену над буфетом и спросила, как все: «Купили?»
Мама ответила. Тётя Сима подошла, принюхалась и радостно изрекла: «Ну, так видно, пластилином пахнет».
И стала быстро-быстро рассказывать про каких-то мальчиков-братьев, которые сыновья какой-то её знакомой, вот они лепят из пластилина солдатиков, таких мелких-мелких, с оружием, и таких натуральных, если приглядеться. И таких разноцветных, ярких! И так много-много! Вот это – да!
Она тараторила, а я обижался. Это случилось в мае. Тогда и начал таять мой конь. Пластилин тает от жары. Я поливал его водой, я подставлял ему под правую ногу подпорку, и под брюхо тоже, но он сложился и прилёг, как раненый. Я вернул его в глыбу, моего коня, который всё равно есть. Есть на белом свете, и я, когда захочу, когда смогу, например, осенью, когда станет прохладнее, снова вылеплю его. Если не забуду. Главное, дома у меня есть большая глыба пластилина, с затаившимся в ней конём.

И наступила осень

И я забыл о коне. Осенью перед нами замелькала в модных спортивных костюмах, с большой теннисной ракеткой за спиной сама Женя Бирюкова: чемпионка СССР, чемпионка Европы. Жила она в одном из домов 11-го переулка, там, где в него упиралась 4-я Баиловская; сам переулок, выложенный булыжником, круто спадал к нашему знаменитому кольцу, к автобусным и троллейбусным остановкам. Упругой походкой ходила Женя по узкому тротуару, вдоль булыжной мостовой вниз на тренировки, вверх – домой. О ней писали газеты, её показывали по телевизору, с гордостью и уважением говорили люди. Она выиграла Уимблдон в парном разряде, и какой-то англичанин предложил ей руку и сердце, но Женя, как настоящий советский человек и чемпион, утёрла капиталисту нос твёрдым отказом. Так говорили люди. А мы, пацаны, естественно, ринулись вслед за ней в секцию тенниса, на корты, расположенные напротив гостиницы «Интурист», вбивать мяч тяжёлой ракеткой в стену. Играть через сетку – это потом, вначале надо научиться бить по мячу и попадать в квадраты с цифрами на стене.
Я бил по мячу, упорно мечтая о синем гарусном спортивном костюме с белыми буквами «СССР» на груди. Потный, дожидаясь своего троллейбуса № 1 или 1 «А», стоя спиной к серой гостинице «Интурист», краем глаза видел слева витязя над змеем, из пасти которого не била струя воды, не расцветала радуга. Пасмурно осень тянулась к зиме.
Троллейбус № 1 или 1 «А» подбирает меня, замерзающего на бакинских ветрах, несёт мимо завода «Паркоммуна» слева и «пожарки» с каланчой справа, и взлетает по баиловскому подъёму, и доносит до остановки «Роддом».

От остановки «Роддом»

От остановки «Роддом» лучше подниматься поздней весной или ранним летом. По лестнице, выпавшей сюда из сказки. Она двумя рукавами ступеней из камня течёт под ноги, обнимая террасы, на которых стоят деревья сирени и кусты олеандр. Под густой листвой сирени прохладная тень, а на террасах, открытые солнцу, неутомимо цветут олеандры и дразнят розочками. К ним нельзя прикасаться. Их нельзя нюхать. Олеандры ядовиты. Об этом мы знаем с детства. Нас предупреждали бабушки: не прикасайтесь к олеандрам. В середине подъёма лестницы с двух сторон упираются в площадку, разлитую эллипсом. Здесь можно остановиться, и оглянуться, и увидеть роддом, огромное светлое здание с округлым торцом и высокими окнами. А можно бежать дальше ввысь по широкой лестнице, уходящей теперь между террас. А можно свернуть налево, во двор, где живет Славка Беня, рыжий еврейский мальчик. Славка – самый младший в многодетной семье, где его любят и балуют. Он плохо учится в школе. Еврей-двоечник – это Славка Беня, мой друг. Его выгонят из школы после шестого класса. Он станет известным телемастером, а после великого исхода из Баку переберётся в Детройт, где будет работать автомобильным электриком на каком-то японском заводе. Но сейчас мы не сможем заглянуть к Славке Бене и не успеем свернуть во двор, что справа, к Витьке Семёнову, одному из лучших футбольных вратарей. Мы с ними повидаемся потом, а возможно, и не повидаемся. Кто знает, куда понесёт меня это повествование? Вот сейчас, прямо сейчас, когда я оторвался от этого текста и вышел на кухню налить себе чаю, зазвонил skype! Меня нашёл Вовка армянин. Он, слава Богу, жив! И дети его живы!

Как хорошо, Вало, что ты жив!

– ЗдорОво, Вало!
– Вало, привет! Ты не поверишь! Вот сейчас, когда зазвучал по скайпу твой вызов, я знаешь чем занимался?
– Чем, Вало?
– Я на кухне рассказывал жене, как Вовка армянин учил меня в детстве сыпать брынзу крошками на хлеб с маслом. Именно крошить и посыпать, а не покрывать нарезанным пластом. Так в самом деле в сто раз вкуснее.
– Помню, Вало.
– Ты представляешь, я вот только сейчас об этом рассказывал Шуре, и ты позвонил!
Великая вещь интернет! Мы видим друг друга. Мы смотрим друг другу в глаза. Он рассказывает мне, как спасался из очумевшего Баку на пароме. Через город в порт его везли друзья-азербайджанцы, сами рисковали жизнью.
Вало, а я в своём повествовании – в том, нашем старом Баку. Поднялся от роддома на 2-ю Баиловскую, иду теперь по узкой лестнице на нашу Третью, иду, а справа на террасах сосны и олеандры, а за ними ГРЭСовский дом. Он каскадами трёх пятиэтажных подъездов взбирается от 2-й Баиловской до 3-й. В среднем подъезде живёт Лёнька Петров, в верхнем Борька Крайнов. Там на площадке, подальше от парадной, ближе к лестнице, скамейка под сосной и вонючкой. Помнишь, мы в детстве ломали побеги этого дерева, они так стремительно выскакивали из-под земли в самых разных местах и успевали вырасти в маленькие деревца. Кто-то распустил слух, что побеги эти размножаются от корней и что вонючку надо уничтожать. Мы ломали хрупкие стволы и воротили от них носы.
Интернет говорит: дерево это называется айлант – райское дерево!
Ты представляешь, на нашей скамейке мы целовали девчонок под райским деревом?! Может быть, потому эти первые в жизни поцелуи были так нежны и целомудренны?
Энциклопедия говорит, что в некоторых странах айлант называют «сумахом»! «Сумах» добывают из граната и барбариса. «Сумах» – самый вкусный бакинский лимонад!
Айлант был в нашей юности, Вало! Айлант, а мы и не знали!
Извини, Вало, я уже на 3-й Баиловской, она называется улица Тимченко. Мой дом слева, он двором упирается в гору, твой – справа, наискосок через дорогу, на неё выходит лишь второй этаж, а первый там, внизу во дворе. На фасаде дома, в котором ты живёшь, выложено кирпичом «1912 год». Кто его построил, неизвестно. Дом, в котором живу я, построил Крылов. Говорят, работал бухгалтером у братьев Нобелей. Так и говорят: у братьев. Возможно, в этом есть какой-то затаённый смысл. Вдову Крылова мы застали на этом свете. Она жила в одной из квартир, в целых трёх комнатах. Жила и жила. Такая крупная, высокая седая бабушка. Бывшая хозяйка всего этого дома, она казалась нездешней. Она всегда почему-то молчала. И ни во что не вмешивалась, и ни с кем не общалась. Если что-то и могло задеть её за живое, то это «что-то» находилось не здесь, не среди нас, обитателей, заселивших её жилище, поделённое теперь на восемь крохотных квартир. Выход из каждой был устроен через балкон с лесенкой. С моего балкона было видно море. Часть нашей бухты. И с твоего тоже. Мы просыпались и смотрели на море. Рассветы над ним были сиреневые. Фиолетовое небо по утрам – это от Бога! Наташка Ханова, в которую я влюбился в шестом классе, носила фиолетовые колготки. Я бегал на третий этаж нашей двести третьей школы смотреть, как она ходит по коридору на переменах. Сколько длились наши школьные перемены? Пять минут, десять? Вот, я забегал на этаж, на котором находился её класс, искал встречи с ней, проходил мимо, не смея глянуть в лицо, а потом смотрел ей вслед, и у меня кружилась голова от её сиреневой походки. Наташка жила в десятом доме по той же улице Тимченко. Идем, Вало, в сторону десятого?
– Идем, Вало.
А всё равно не дойдём. Свернём на Ханлара, мимо «шмоньки» (мореходного училища для некомандного состава) и придём к нашей школе. Оливковые деревья перед фасадом. Как мы любили кидаться маслинами друг в друга по осени! Белый сок зелёных ягод потом чернел на наших пальцах и долго не отмывался. Ты помнишь, Вало?
– А, помолчим, – отвечаешь ты. Я угадал? Именно так бы ты мне ответил, окажись мы сейчас возле наших маслин.
Замолчав, я бы вспомнил Наташку Ханову и тот первый школьный вечер для шестиклассников, на который мы с тобой пришли. Я мечтал увидеть Наташку, я мечтал видеть её не короткое мгновенье на перемене, а может быть, час или два, сколько там длился вечер для шестиклассников? Может быть даже, пригласить её на танец, а если повезёт, и заговорить с ней. И услышать её голос. И предложить ей дружбу. Мы тогда предлагали девочкам дружбу, чтобы иметь право провожать их после школы, помогая нести портфель. Но тебя не пустили на вечер. Строгая учительница остановила тебя решительным жестом крепкой руки и, ткнув пальцем в живот, спросила:
– Ты в чём пришёл?
– Свитер-да, – ответил ты.
– Другой не мог надеть?
– У меня другого нет.
– Какая разница: есть, нет? Постирать не мог?
Твой белый свитер был запачкан пятнышками, может, неустранимого сока от маслин, а может, и мазутом от наших кирных камней.
– А ты что встал? – обратилась она ко мне. – Проходи давай.
– А Вова? – спросил я, ещё не теряя надежду.
– А Вова пусть домой идёт! Праздник всё-таки!
И мы пошли домой вместе.
– Ты оставайся, Вало, – говорил ты мне.
Но как я мог остаться? Ведь прогнали не просто тебя. Когда мы вернулись, и сидели на лесенке моего балкона, и молчали. О чём мы молчали, Вало? О том, что твой отец дядя Егиш, вернувшись с войны инвалидом, не мог работать в полную силу? О том, что пятерых детей, среди которых ты был третьим, они с твоей мамой Агоник поднимали на её зарплату продавца и его не совсем большую зарплату? О том, как ты любил свою бабо, бабушку, приезжавшую из Нагорного Карабаха? Помнишь, как ты кричал в окно через дорогу:
– Вало! Бабо приехала, иди орехи кушать!
Я, конечно же, шёл к тебе. Мешок с очищенными грецкими орехами стоял на кухне, их можно было кушать сколько душе угодно. Тогда я даже не задумывался: каким образом твоя старенькая бабо могла довезти целый мешок орехов и поднять его на второй этаж? В голову не приходило задуматься. Орехи в доме, значит, бабо приехала. А ещё пастила, такая кисло-сладкая, а ещё чернослив, а ещё курага и, конечно же, новые джорабки, плотные шерстяные высокие цветные носки, с преобладанием в них красных и чёрных полей, соединённых орнаментом из жёлтых и белых нитей. Ты примерял джорабки. А бабо молча смотрела на тебя тихими добрыми глазами. Она сидела на табурете, в своих неизменно чёрных одеждах и чёрном платке, аккуратно покрывающем её седую голову. Тот белый свитер тоже связала тебе бабо.
– Не плач, Вало, – сказал я, увидев, как из твоих глаз вдруг покатились слёзы.
– Понимаешь, – сглатывая обиду, сказал ты, – я не из-за себя плачу.
Как раз это я понимал, такая же обида стояла и в моём горле.
– А почему вы здесь? – вдруг спросила моя мама. Мы не заметили, как она подошла.
Мы сказали ей, почему не пошли на вечер.
– Дай Вове свой другой свитер, – предложила она.
– Нет, не надо, – сказал ты.
– Я дам тебе вот этот новый, а сам надену старый, – предложил я.
– Я сейчас вынесу, – сказала мама.
– Не надо! – остановил её ты. – Я не надену. Как я надену? Все знают, что это Вовин свитер.
Ты не закончил восьмилетку. Ушёл в ученики парикмахера и вскоре стал мастером. Потом сдал на права и стал шофёром.
Как здорово, Вало, что ты жив!

И будет «КамАЗ»

– Вало, приезжай ко мне в Ставрополь.
– Обязательно приеду.
– С Шурой приезжай.
– Обязательно с ней. Как же без неё. А «КамАЗ» будет?
Ты смеёшься. – «Найдем “КамАЗ”», – обещаешь ты.
В то лето, когда я приехал в отпуск с молодой женой, ты был уже матёрым шофером, и под твоими окнами постоянно стояли государственный «КамАЗ» и собственный «Москвич». Моей российской жене многое в нашем городе казалось диковинным, а порой и диким. Помнишь, как она спросила тебя: почему «КамАЗ» постоянно стоит под окнами? И как просто ты объяснил ей порядок вещей.
– Па-анимаешь, Шура, – лениво сказал ты, – машина стоит, никому не мешает. Путёвку мне с утра выписывают на восемь пятьдесят в день. Я кому надо пять рублей отдаю, машина стоит.
– Восемь пятьдесят минус пять, тебе остается совсем ничего? – потеряется в твоей логике моя российская жена.
– Мне остаётся работать! – продолжишь ты посвящать нас в свою мудрёную арифметику, – за восемь пятьдесят с утра до вечера ездить надо. Бензин тратить. А так машина стоит. Все видят: «КамАЗ». Минимум один частный заказ в неделю я получу, а хороший заказ – это месячная зарплата. Па-анимаешь, месячная зарплата за один день работы. Вот и посчитай: что больше, что меньше?
А помнишь, как мы ездили на пляж? Мы с Шурой ещё спали на нашем балконе, когда раздался твой голос через дорогу:
– Вало! На пляж поедем?
– Ну что, поедем?– спросил я жену.
– Поедем,– сладко просыпаясь, согласилась она.
– Поедем, Вало! – отозвался я, взбираясь на перила балкона, чтобы сорвать для любимой гроздь винограда.
– На чём поедем? – спросил ты, – на «Москвиче» или на «КамАЗе»?
– Выбирай, – предложил я жене.
– А можно на «КамАЗе»? – осторожно спросила она, – на «КамАЗе» я вообще никогда не ездила.
– На «КамАЗе», Вало! – крикнул я.
И мы поехали на «КамАЗе». Помнишь, когда остановились возле магазина, чтобы купить воду и фрукты, а я попытался достать кошелёк из кармана, как ты обиделся:
– Вало, совсем российский стал? Сиди в машине и не выходи.
Пока ты выбирал арбуз и фрукты, жена заволновалась:
– Вова, купи что-нибудь. Так же нельзя, чтобы всё он покупал.
– Нет, – ответил я, – нельзя, чтобы я покупал. Он пригласил. Такой порядок.
– Мне неловко, – призналась Шура.
– Потом мы пригласим. Мы угостим. Будет ловко.
Вскоре жену мою ожидал ещё один бакинский сюрприз. Когда мы свернули с трассы на пляж, справа от дороги на ржавом железном щите свежей синей краской было выведено: «Автотранспорту въезд строго запрещён!»
– Вова, ты не заметил? Там написано!.. – воскликнула Шура.
– Что написано? – спокойно спросил ты, выруливая на берег.
– Транспорту въезд строго запрещён, – взволнованно сообщила она.
– У нас на каждом углу написано – «Слава КПСС!». Что теперь, с ума сходить и верить? Видишь, сколько машин стоит? – кивнул ты на легковушки, оставленные перед песчаной прибрежной полосой.
Мы зарулили на песок и подъехали поближе к морю.
– Не надо волноваться, Шура, – успокаивал ты мою жену, когда мы расстилали покрывало и выгружали на него съестные припасы, – у нас всё просто. У кого денег нет, тому запрещено. У кого деньги есть, тому разрешено.
Вскоре вдоль ряда легковушек поехал гаишник на мотоцикле. Он подкатывал к каждой машине, о чём-то коротко переговаривал с водителем и ехал к следующей. До нас по песку ему было не добраться, потому он просто замахал руками в нашу сторону.
– Ладно, – сказал ты, – пойду ему уважение сделаю, – и сам пошёл к гаишнику.
– Что такое уважение? – спросила меня Шура.
– Это элементарная взятка, – пояснил я. – Кушай фрукты, купайся в море, всё оплачено.
– Сколько дал? – спросила Шура, когда ты вернулся.
– Сколько положено, ни больше, ни меньше, – просто ответил ты.
– Кажется, я начинаю понимать, почему Вова в Россию уехал, – вздохнула моя жена. – Как можно жить там, где взятку догадались «уважением» называть?!
Мы подошли к морю, Каспий лёгкими накатами тёплой волны ласкал наши ступни.
– Я бывал в России,– ответил ты, – вы все там как в армии живёте. Всё нельзя, и все боятся. А здесь не надо бояться. Если хочешь, то можно.
И мы упали в море тёплое солёное доброе.
– Приезжай, Вало, – говоришь ты с экрана монитора, – море не могу обещать, сам понимаешь, но «КамАЗ» обязательно будет.
– Обязательно приеду, Вало. Жди.

Эти строки

Эти строки, Вало, я написал, выключив компьютер, выскочив из скайпа, из этого волшебного пространства, в котором мне так хочется встретиться с Лианкой Гегечкори, с той же Наташкой Хановой, с Ленкой Козловой, с чудесными девчонками и рассказать им про айлант. Но прежде в своём жизненном пространстве я хочу поклониться человеку, который уже не выйдет в интернет. Это Якуб Мамедович Мамедов.


Якуб Мамедович Мамедов

– «Бугай»!!! – кричал кто-то из младшеклассников, и все разбегались врассыпную от туалета, где было накурено, или из класса, где шальными ловитками парты сдвигались невпопад, или просто из коридора, с глаз долой, по лестнице на второй этаж. Не знаю, кто запугал нас этим страшным словом, но мы искренне боялись нашего директора, который и в самом деле казался нам огромным, крупным, беспощадно строгим.
В старших классах многие вытянулись ростом повыше Якуба Мамедовича, и нелепое прозвище отпало от него, исчезло, испарилось. Он руководил школой и преподавал азербайджанский язык. У него было доброе лицо и действительно строгое отношение к моментам жизни, в которых он оставался «бугаём».
Каждое утро он встречал нас у дверей школы. Сам проверял наличие дневников и форму одежды. Форму как таковую старшеклассники не носили, а вот светлый верх, тёмный низ были обязательны. Дверь открывалась без пятнадцати восемь, и каждый из нас мог пройти в неё, предъявив директору дневник. Но даже с дневником проходил не каждый.
– Вах, вах, вах! Ты смотри на него! – Якуб Мамедович указательным пальцем подманивает к себе одного из старшеклассников. – Какие джинсы у него! Вах, вах, вах!
А джинсы стоили тогда побольше месячной зарплаты многих наших родителей.
– Что ты, дарагой, хочешь сказать? Ты хочешь сказать, что у твоего папы деньги есть? А у их папы денег нет? А может быть, у кого-то из них вообще папы нет?! Им теперь что делать? Иди домой, паразит такой, надень нормальные штаны, потом приходи! Всё! Иди!
Доставалось и девчонкам за цепочки, серёжки, браслетики.
В седьмом классе я не сдал переэкзаменовку по геометрии и отучился два года подряд. После этого меня затошнило от школы. Да и мальчишки, среди которых я рос, в пятнадцать лет, как правило, завязывали с дневным обучением, шли обретать профессию. Сосед мой Витя Гаврилов к восемнадцати годам поднялся до токаря четвёртого разряда на Мухтаровском заводе. Он предложил мне идти к нему в ученики.
– Обучаться будешь половину рабочего дня, пока несовершеннолетний, зарплата шестьдесят рублей. Через три месяца сдашь на разряд, там по сдельной сетке начнётся нормальный заработок. Короче: успею я до армии смену себе подготовить.
Но в отделе кадров завода пояснили, что несовершеннолетних принимают на работу при наличии письменного разрешения какой-то комиссии при районо. Мы с мамой поехали в центр города. В старинном особняке недалеко от кинотеатра «Низами» нас выслушала внимательная женщина.
– Так, значит, мама согласна, – уточнила она, – но этого недостаточно. Надо ещё согласие школы. Я позвоню.
Она набрала номер. На том конце провода её выслушал Якуб Мамедович Мамедов и что-то прокричал в ответ.
– Извините, – обратилась к нам вежливая чиновница, – но вам придётся подождать. Директор сейчас подъедет.
Минут через пятнадцать под окнами особняка круто затормозило такси, и возбуждённый Якуб Мамедович ворвался в кабинет.
– Спасибо, что позвонили, – сдержанно поблагодарил он чиновницу. – Всё! От меня никаких согласий.
– Выходите, садитесь в машину, – это уже нам с мамой, – выходите, я сейчас. В школу поедем. Говорить будем.
В школе я долго ходил по коридору, пока Якуб Мамедович беседовал в своём кабинете с мамой. Он расспрашивал её о причинах моего решения, соглашался, что в одиночку нелегко тянуть двоих сыновей. Гарантировал материальную поддержку от школы и с зимней одеждой, и с обувью. Надо будет ближе к сентябрю написать заявление о помощи. Извинялся за то, что не проследил факт моего второгодничества. Конечно, геометрия – это ерунда. Но он был в отпуске, а «классная» поспешила оформить мою неудачную переэкзаменовку документально. Он бы не допустил. Но ей зачем-то это было надо. Год прошёл. Теперь об этом думать поздно. Будем выправлять ситуацию. Парня нельзя отдавать ни в какую вечернюю школу…
Мама вышла из кабинета со слезинками в глазах.
– Что случилось?
– Ничего. Иди, он тебя зовёт.
Якуб Мамедович начал свой монолог, едва я переступил порог его кабинета.
– Ты куда собрался? Какой завод? Какой токарь? С твоей головой минимум восемь классов надо заканчивать и техникум. Это минимум! По-твоему, я здесь сижу, чтобы людьми на сторону разбрасываться?! Мама меня поняла. Учиться будешь! Под моим личным контролем учиться будешь! Я тебя первого сентября сам лично в класс приведу!
Он так и сделал. Первого сентября привел меня в 8 «А», вызвал в коридор классного руководителя Эсфирь Исаевну и сказал ей:
– Вот вам новый ученик. Если только перестанет ходить в школу, сразу извещаете меня! Его посещаемость полностью под вашей ответственностью.
И ушёл. Эсфирь Исаевна посмотрела на меня несчастными глазами. Что она могла знать обо мне? Только то, что знали другие учителя и родители со слов моей бывшей классной руководительницы: по точным дисциплинам круглый троечник, лентяй, хулиган, драчун, курильщик, доходят слухи, что вино попивает. Моя бывшая «классная» рекомендовала родителям ограждать детей от общения со мной. Я и сам сжился с этим образом и впадал в него, переступая порог школы.
Но теперь моим союзником стал сам Якуб Мамедович. И мне вместе с ним хотелось верить в то, что «с моей головой… Минимум восемь классов! Минимум техникум!».
– Всё будет нормально, – успокоил я Эсфирь Исаевну, – всё будет хорошо.
Так оно и случилось. Закончив восьмой класс, я поступил в техникум. Но через неделю мне там не понравилось, и я решил забрать документы, чтобы вернуться в школу. Но документы не отдавали.
– Вот к Новому году мы вас отчислим за непосещаемость, – сказали в учебной части, – тогда и приходите за документами, а так не положено! Для чего поступал? Для чего чужое место занял?
Якуб Мамедович встретил меня радостно.
– Молодец! – сказал он, – молодец! Я так и думал! Приходи, учись. Отметки получай. Мы пока тебя зачислим условно. Документы вернут, зачислим официально. Какой там техникум? С твоей головой!
На выпускном вечере я сфотографировался с Якубом Мамедовичем. Среднего роста мужчина лет пятидесяти. Спокойное, доброе, мудрое лицо. Ясные и чистые глаза, которыми он видел моё будущее: десять классов и институт, как минимум!
А заявление на матпомощь в том далёком сентябре мама так и не написала. Постеснялась.
Обувь и пальто мы купили сами.

Вот и оживает мой конь из воспоминаний, скомканных в пластилин, поднимается на дощечке от посылки из прошлого. Крепнет, он скоро задышит жадными живыми ноздрями. Скоро, скоро…


Тихое дыхание. Таня.

Мне 22, ей 32, я скоро уезжаю. Кончается лето. Я увольняюсь из Бакинского театра. Осенью должен быть на Урале. А у неё сломался проигрыватель. Модный по тем временам «стерео», для виниловых пластинок, с регуляторами, как на пульте. Сломался и молчит. И мы не слушаем Поля Мориа. Ночи тихие, те ночи, когда мама её дежурит на работе, а я могу выходить из этого дома с восходом солнца. Все мастера в городе бессильны, никто не может понять, отчего проигрыватель замолчал. Все бессильны, но у меня есть Славка Беня. Я приезжаю с ним однажды днём. Он скромно чешет свой рыжий затылок и «ныряет» в проигрыватель. Через полчаса зазвучала музыка. Поль Мориа. Наши души царапаются в небо.
– Славка, сколько? – спрашиваю я?
– Нисколько. Пойдём?
– Я не пойду.
– Не понял? – искренне удивился он.
– Присядь, выпей с нами вина.
Славка выпил с нами сухого вина и окончательно ничего понял. Через несколько дней он упрекал меня в том, что я понтовался.
– Я её сразу узнал, – смеялся Славка, – при чем здесь ты?! Весь город знает, что она актриса. Она идёт по улице, машины останавливаются, люди ею просто любуются!
Осень наступила, и я уехал. Через девять лет я вёл своего семилетнего сына от бульвара к Сабунчинскому вокзалу познакомиться с хорошей тётей. Я держал сына за руку, он жаловался на то, что солнышко нажгло ему ступни через асфальт. Он не хотел в гости.
– Ну вот, мы и дошли. Вот видишь, какой красивый вокзал.
– А где тётя?
– Чуть дальше, слева, видишь?..
 Но слева весь квартал одноэтажек был перекрыт высоким забором. Я посмотрел в щель между досок и увидел огромную пустую площадку, по которой ходил бульдозер, доминая остатки всего, что там было.
– Мы не пойдём к тёте? – спросил сын.
– Нет. Теперь не пойдём.
– Я пить хочу.
– А вот вокзал.
На Сабунчинском мы нашли воду и, естественно, кутабы, и я смотрел в сторону бульвара. И говорил сыну молча, чтобы он слушал душой.
Мы с тобой шли от бульвара, а в моей жизни бывали дни, когда ранним утром я выходил из того дома, ну, которого теперь нет, и шёл в сторону моря, солнце поднималось мне навстречу, тяжёлое утреннее не жаркое, пробуждая запахи акации, жасмина и всего, что цветёт.
Троллейбус номер один не успевал проснуться, и мне приходилось пешком доходить до дома. Мимо фуникулёра, «Паркоммуны», «пожарки». И всё равно я успевал поспать часика два до утренней репетиции.
Ты спросишь, сын, почему я не позвал эту женщину с собой?
А я позвал. Но мне было 22, ей 32. Она ответила, что десять лет – это пропасть, через которую нам не перепрыгнуть и что она уже не решится рожать детей, а мне надо строить свою жизнь.
Потом она писала мне письма в Сибирь и присылала посылки, в которых были небольшие бутылочки азербайджанских коньяков и дорогие американские сигареты. Зачем она это делала? Не знаю.
Я тоже написал ей пару писем, кичась тем, что жизнь продолжается.
Сегодня, сынок, я просто хотел познакомить тебя с очень красивой женщиной. Я хотел сказать ей: «Здравствуй, Таня».






                БЕЛЫМ-БЕЛО

                Тётушке моей Марии Васильевне Смирновой (в девичестве
                Одинцовой) посвящается этот рассказ с благодарностью
                за помощь в его создании.

Белым-бело по всей земле. По всей России легли снега. А вчера ещё я хлюпал сапогами по жидкой московской кашице, но – поезд на восток, и целые сутки за окнами белым-бело. Сто километров автобусом в сторону от железной дороги, и вот – вьюга за окном раскачивает голую лампочку уличного фонаря, живой огонь в печи, над столом хлопочет мама.
– Вчера соседи откапывали, – говорит она.
– Отгребали, – поправляет бабушка, перелистывая хрестоматию древнерусской литературы: «Вот ведь что теперь!» – в её удивлении таится радость: «Неужто по церковным книгам учат?»
– Учат,– признаюсь я.
          Мир доживает от рождества Христова 1986 год.
– Ты с ней не шути, – улыбается мама. – Она мне тут со своим Богом плешь проела.
– Так ведь учат? – насторожилась бабушка.
– Учат, бабушка, учат.
– А у нас вон беда какая: Галька-то от обезьяны произошла.
– А то не от обезьяны? – торжествует мама. – Все от обезьяны. Это наукой доказано.
– От кого же, по вашей науке, бес произошёл? Тоже от обезьяны?
– Уж он-то точно от неё.
– Ты глянь, до чего умом доплутала, – обращается ко мне за сочувствием бабушка. – Уже и с бесом породнилась.
Улица дышит вьюгой, будто кто-то до жути огромный силится объять собой этот хрупкий мир. Стропила скрипят на чердаке. Дым от моей «Примы» синей струйкой утекает в печной затвор.
Бабушка выставляет на стол банку сгущёнки.
– За дедушку к Девятому мая выдали.
– Ну так ели бы сами.
– Открывай, – празднично подбадривает мама, – бабка тебе с весны берегла.
А под синий столбик сгущёнки чугунная сковорода с яичницей на сливочном масле и здешний хлеб. Пахнет хлебом. За окном метёт. Лоскут света норовит оторваться от лампы под колпаком. Бросаю окурок в печь, поднимаюсь к выходу.
– Ведро в сенях, – говорит мама.
Сенцы маленькие, здесь ведро, если не помнить где, задену, опрокину, но пахнет деревом от шершавых стен, толкаю дверь на улицу, она срезает снег на крыльце. Светло от снега. Метла в углу, её не замело. Выметаю порог, выхожу. Стужа вьётся со всех сторон, проникает струями под одежду, гладит кожу на спине. Дальше – ступени. Над ними нет козырька, там небо. Оно навалилось на землю и треплет всё живое. Сколько смог, смёл, а тут слегка належалось, нарубаю снег на куски с четырёх сторон, поддеваю снизу и бросаю подальше, очистил ступени, увлёкся, пошёл в снега до сараев. Один, с лопатой, ушёл по пояс! Не разгрести, не размахать. Безнадёга. От взмахов лопаты летит пурга под вьюгу. Опомнился. По ложбинке щупаю ступнёю твердь, гребу назад. К теплу, к дому.
– С ума сошёл? – кричит с крыльца мама. – Давай сюда!
И тянет руку в моё снежное безумие. Затворяем все двери. Кухня окутала теплом. Стулья, стол, шкаф остались от прадеда Петра. Он выводил их красоту на токарном станке долгими зимними вечерами. Были у них ещё мельница и кузница, жили они одним домом, работников не нанимали, сами справлялись, хватало сил.
– Ешь,– говорит бабушка. – Стынет.
Остывает яичница. Не открыт синий столбик сгущёнки – памятник деду Григорию.
– Что вы ели в прежние времена, пока ещё у вас всё своё было, готовили что?
– Постились подолгу, – вспоминает бабушка, – тогда, бывало, и свеколку, и капустку, и горох. Тюрю с лучком запаривали.
– Богато жили. Могли и пощадить себя в посты.
– Когда мельницей да кузней владели, да вот ещё прадед твой Пётр успевал мебель мастерить, достаток хороший был.
– А в посты свеколку и тюрю?
– Так вот и щадили себя, – поясняет бабушка, – жили-то в радость.
– Как советская власть пришла в деревню, помнишь?
Бабушка задумалась и тихо ответила:
– Незаметно.
Долго вилась, извивалась эта власть вокруг крестьянства, расставляла западни: от лукавых ленинских декретов до коварного сталинского «Земельного кодекса», бичевала продразвёрстками, жалила продналогами, пока не догадалась нахлобучить на деревню крепостное право в образе коллективизации.
– В двадцать восьмом, всё-таки, они заметно пришли?
– В двадцать восьмом у нас с Григорием первенец родился, дядя твой Михаил. – Бабушка вдруг слегка взволновалась. – Задумали мы тогда к отцу Петру обратиться. Чтобы просьбу нашу принял и благословил, а он как раз в райцентр собрался, погодить просил до его возвращения.
Ехал прадед в райцентр умом своим проверить слухи, зашелестевшие среди людей. Вернулся и выслушал сына.
– Благослови, отец, жить хочу своим домом. Отдели мне кузню.
Горько ответил прадед деду моему: – А жизнь-то, Гриша, кончилась.
Ухожу к печи, закуриваю свою «Приму». Течёт синий дымок в затвор.
– А ты говоришь, незаметно, – укоряю бабушку.
– Подкрались незаметно. Жили-то мы хорошо: землица под нами, трудом и достаток прирастал. Зла от нас никому не было, ни от кого его и не ждали.
А в тридцать третьем родилась моя мама, она деда своего Петра на этой земле не застала. Запил непьющий Пётр, и какая-то неизлечимая хворь быстро иссушила его. Сын его Григорий так и остался при кузнице железо ковать за колхозные трудодни.
Ветер за окном стихает, снег валит крупными хлопьями. Лампа висит на столбе под своим колпаком, гладит светом снежинки.
– Ты каким отца своего запомнила? – спрашиваю маму.
– Сильный он был, большой. Помню, цирк в деревню приезжал. Там силач, который гирями играл, попросил выйти к нему кузнеца. Папа вышел. Силач ему на самую большую гирю указал. «Поднимешь?» – спрашивает. – «Подниму», – отвечает папа. – «А размахнёшься?». – «Размахнусь». – «А в грудь меня ударишь?» – «Коли попросишь, так и вдарить могу». – «А вот я тебя и прошу». Папа гирю ту поднял – да как ему по груди ухнет. Тут и ахнули все. А силач устоял. Засмеялся даже. – «Настоящий, – говорит, – у вас в деревне кузнец». Папа нам потом объяснил, что у силача на груди горошина была нарисована – метка, в которую с любой силой можно бить. Если бы он в ту горошину не попал, зашиб бы мужика насмерть.
– В сорок первом тебе восемь лет было, – сочувствую я маме.
– В сорок первом папа недолго дома побыл, только с финской вернулся, тут и Отечественная началась.
– В первом призыве ушёл, – почти прошептала бабушка.
Сохранились пять пожелтевших писем с крепкими печатями: «проверено военной цензурой». В них нет пафосных пассажей: «За партию! За Сталина! За нашу Социалистическую Родину!». С крестьянской вежливостью здоровается дед, перечисляя всех родных поимённо, обращается к каждому на «вы». Интересуется урожаем, ценами на зерно, подсчитывает трудодни, советует: «Гармонь Михаил пусть купит, надо и погулять, и повеселиться, если дольше война продлится, то и его возьмут, и неизвестно, что с ним будет». А вот супруге совет: «Вы, Вера, писали, что проводили праздник Михайловску хорошо, но и вам только надо, пока что можно, дак и праздновать, и пировать. При такой работе, да и не повеселиться?»
Писал он в январе сорок четвёртого. Будто и не было между ними трёх с половиной лет разлуки и расстояния длиною в войну. Так мирно входит он душой в семью свою и ладит жизнь.
А вот письмо сорок второго года, здесь дед ещё не оторван от семейного быта: «Теперь сообщаю вам в первую очередь о своём здоровье то, что всё ничего. Скоро всё заживёт. Одна рана зажила, куда вышел осколок. Вход тоже скоро заживёт. Идёт дело к лучшему». Жёлтый лист разломан по изгибу, буквы рассыпались в прах. Полагаю, что далёким химическим карандашом здесь было вписано имя кого-то из близкой родни: «… возможно, у них носить нечего, нет обуви, и если ничего не купили, то пусть носит мои хромовые сапоги в сухую погоду, но без галош, а если сыро, то с галошами. А Галя, я думаю, что если ничего не купили из обуви, то всё же как-нибудь старого починить, какие-нибудь старые ботинки. А сама, Вера, могут, в какую холодную погоду мои ботинки носить. И только у Миши никак нет обуви, и то можно мои сапоги крытые носить. Я так предполагаю: буде что будет. Работайте в колхозе, и какая одежда есть, носите».
Тепло от писем. Мой тёплый дед. Моя далёкая правда. Ветхая бумага в пальцах моих. За окном ночь. В печи огонь.
«Ваш муж, младший сержант Смирнов Григорий Петрович, уроженец Арбажского района Кировской области, деревни Ромашичи, в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был убит при выполнении боевого задания 11 февраля 1944 года. Похоронен в деревне Синвернян Ленинградской области».
На карте Ленинградской области, изданной в 1939 году, нет деревни Синвернян, нет её и на карте 1943 года – это выяснил мой однокашник Саша Сеплярский, коренной ленинградец.
Но был 44 год, было 11 февраля. Когда не стало деда моего. Вот говорит он с жёлтого листочка старательным почерком в декабре 43-го, беспокоится о сыне: «…пока он растёт, и видишь, как цветёт, а потом будем жалеть и каяться. Мне сейчас интересно хоть одним глазом посмотреть на своих детей. Но могот, и совсем не придётся повидать. Вы, Вера, писали: где мы находимся? Дак я и сам не знаю, в каком месте. До этого не … (жирная печать цензуры) … хвам (рассыпается бумага на изгибе). Здесь ро… (буквы печати)… места неизвестные».
Сука Гитлер. Очевидный урод. Не могу понять, как ему удалось одурманить такую массу народа, таких неглупых людей, как немцы? Что заставило их отозваться на амплитуду его голоса? От какой открывшейся им тайны они так неистово плавили сталь, чертили чертежи, делали танки, строились в колонны и шли убивать? 11 февраля 44 года убили моего деда.
– Бабушка, а дед курил?
– Нет, табаком они не баловались.
Прикуриваю свою «Приму».
– Ну, ведь грешили как-то?
– В карты играли. Раз Григорий жеребёнка проиграл.
– А ты ему?
– А что я? Он голова.
– Бабушка, я заберу эти письма себе?
– Куда же их ещё? Забирай.
За окном в нежном свете тихой лампы падают снежинки.
– Спать пора, – говорит мама.
– Вы стелитесь. Я ещё посижу.
И утекает синий дымок моей «Примы» в печной затвор, убирает мама со стола синий столбик сгущёнки. Бабушка уходит за дощатую перегородку, так здесь обозначены комнаты. Скрипнула раскладушка. Докурил сигарету, зашёл к бабушке. Она седая, в белой рубашке с рукавами, под белым одеялом на раскладушке у печи.
– Бабушка, тебе хорошо?
– А как же? Тепло и чисто.
И никаких претензий. Тепло и чисто. Здесь все в ладу с миром. А мир наполнен тихим светом, в котором хочется жить, пребывать, не суетно, не шумно.
– Спокойной ночи, бабушка.
– Покойной ночи, ты не майся, приляг, поспи с дороги.
Выхожу в проходную комнатку. Мама расстелила мне постель на железной кровати, сама погасила свет, присела на кухне у окна, смотрит на меня сквозь дверной проём. Окно за её спиной роняет снежный свет на прибранный стол.
– Так неужели не от обезьяны? – вдруг серьёзно спрашивает мама.
– Ты оглянись, разве всё это может быть от неё?
Мама смотрит на улицу, будто вдыхает душой густой снегопад, и вдруг тихо произносит:
– Неужто бабка права, и он есть?
– Кто?
– Бог.
– Мам?
– А?
– А его может не быть?
– Нас учили, что от обезьяны. Мы верили. И жили вот так.
– Как?
– Страшно.
– Что страшно?
– Оглянуться страшно, как жили.
– Нормально вы жили.
– Ты спи, я ещё посижу, – говорит мама.
Она смотрит в окно, я валюсь на кровать и слышу, как мама тихонько плачет. Я знаю о чём. Она призналась недавно, что слёзы стали накатывать от боли о своих не рождённых детях, о моих братьях и сёстрах, которых лишали жизни до их появления на свет. У меня теперь тоже есть не рождённые дети. И я не могу себе этого простить. Но ведь я позволял своим женщинам делать это, не испытывая угрызений совести. Мы всерьёз верили, что так можно и даже нужно для личной свободы, для «беспрепятственной реализации собственных личностей во благо возвышенных целей». Такой бред мы принимали в себе за здравомыслие. И вот забрезжила возможность вырваться из этой безумной системы координат. Там, в Москве, закипает гласностью 1986 год. Выносит на пенистую поверхность щепки, брёвна, плоты утопленной большевиками правды. Мы цепляемся за них, плывём из тьмы. Правды много, она такая пёстрая: от «Собачьего сердца» Михаила Булгакова до «Обратной перспективы» Павла Флоренского. О чём вчера запрещено было думать, о том сегодня можно говорить и даже спорить. Раздухарились мои однокашники по институту. Утром в умывальнике голый по пояс Бражис латыш в полный голос развивает теорию о том, что они-де в ближайшие годы оторвутся от России и станут нам во благо проводниками европейской культуры.
– Ну ты, Сусанин! – возражаю ему. – Не хиловатый проводник из вас получится? Сечение размером в один Райнис под какую культуру приспособлено? У нас, ыть, потребности толстовско-достоевские. Да и от нас есть что в Европу нести. Боюсь, размер у вас для проводников мелковат. Не годитесь вы нам. Придётся другую работёнку подыскивать.
Бражис не обижается. Он уверен в том, что он европеец и с нами ему не по пути. А мне он почему-то кажется самим себя сочинившим. Сам себя придумал, сам себя изображает. И ничего в нём ничего не весит, ни мысли, ни тело. И слова звенят пустотой. И мечты он излагает какие-то забавные. Ну, допустим, отделятся они от нас, что в результате? Виноватого потеряют! Придётся в зеркало глядеть. Вот тут-то им не позавидуешь, когда на них из зеркала глянет реальный виноватый в их исторических бедах.
Мы-то, при всех наших сложностях, опираемся на русское дворянство, одарившее мир литературой, философией, музыкой, наукой. Кто на вас из вашего зеркала выглянет? Существо с лакейскими бакенбардами и в ливрее? Нож научился в правой руке держать, вилку – в левой? Кофе заваривать? Кильку в раскалённом масле жарить? Да и флаг вам в руки! Воняйте вы своими шпротами по всем берегам Балтики.
В этот снежный вечер мне их становится почему-то жалко. Жалко за то, что в азарте тридцать девятого года большевики наступили на них кирзовым сапогом. Да и за что жалеть? Наступили, и поделом. Ведь это вы, милые, помогли большевичкам утвердиться на нашей земле. Одни латышские стрелки чего стоят! Вот и получили их «взад», как говорят в народе.
Это не вам – нам теперь почти вековую большевистскую коросту с тела сдирать. Вон, мама моя жизнь прожила и не знала, что Бог есть. С кого теперь за такую искажённую жизнь спрашивать? Не с того ли беса, что лежит в образе человеческом в подвале под Кремлёвской стеной? В самом сердце страны затаился. Какие сказки он в детстве слушал, какие колыбельные пели ему? Кто пел? С мамашей его всё понятно. Там Бланки. У них всегда порядок с породой. А вот с папой Ильёй Николаевичем – туман. Кто четвертинку русской крови внёс в будущего вождя: бабушка или дедушка? Кто был не калмык, до сих пор не ясно. Ясно, что ни русские, ни калмыцкие песни над его колыбелью не звучали. Не слышал младенец ничего такого, что способно было укротить его природную ненависть ко всему духовному. Подвернись ему другая страна: Франция, Германия, – он и там бы затрепал всё шиворот навыворот. И не мы бы разгребали сейчас беды свои. А так нам выпало. Разгребём ли? И дадут ли разгрести? Пока только чирикать разрешили. Книжки умные читаем теперь не «под одеялом» и не под уголовную ответственность. Издают пока плохо, но, слава Богу, не карают. Скоро на полках открыто появятся Солженицын, Набоков, Бердяев, кто только не появится. Но читать их сильно не станут. Кто хотел, тот давно прочёл «под одеялом» в самиздатовских экземплярах, со слепым машинописным текстом. Скоро, скоро побегут по московским улицам «мерседесы», перестанут выдавать зарплату, и не затаённую от народа классику ринутся читать люди, нет! Люди захотят делать деньги…
А пока за окнами 1986 год. Приятно засыпать под вьюгу. И сходит в мою дремоту чудесная девушка Карина. Присаживается на краешек кровати.
– Привет.
– Привет, ты откуда здесь?
– Ты позвал, я пришла.
– Ну да, позвал, кажется. Просто подумал о тебе.
– А что подумал?
– О тебе подумал просто. Зачем ты тогда осталась у меня?
– Осталась, а что?
– У тебя жених…
– Интересно было.
– Ты красивая. Скажи, ты смогла бы любить такой дом?
– Честно? Нет.
– Тебе не нравится, как пахнут стены? Деревом. А какой снег за окном!
Карина гладит меня по щеке тёплой ладонью: «Ты хороший, и у тебя всё будет хорошо. Мне здесь холодно и скучно. Человеку не может быть хорошо там, где ему скучно».
– Почему тебе скучно?
– Мне кажется, что здесь всё далеко, до всего далеко, и от этого страшно. У нас море, и всё близко.
– Ну ладно, лети к своему морю. Я приеду к тебе в гости. Хочешь?
– Хочу.
– А через много лет ты меня узнаешь?
– Узнаю. Потому что буду тебе рада. Всегда.
Карина тихо уходит в метель, остаётся на моей щеке тепло от её ладони. Ты всё видишь, дед. Ты всё знаешь. Да, я дошёл до Германии. По-своему, как смог. И мне там будут рады. Я хотел позвать её сюда, познакомить с мамой. Я представлял, как она будет щупать своими длинными дикими ногами наши ненадёжные ступени, и виновато улыбаться, и пугливо подёргивать плечами, потому что здесь ей всегда будет холодно, даже летом. Лёгкий озноб страха оттого, что здесь всё далеко, не покинет её никогда, и потому она не сможет здесь жить. Действительно, как можно жить в самом центре материка, от всего далеко и не бояться собственной отдалённости? У неё море, по морю бегут корабли, и всё в мире становится близко. А по нашей снежной пустыне не ходят даже верблюды. Но в этой безнадёжной обречённости я испытываю удовольствие быть собой. Мазохизм какой-то!
Утром будит меня солнечный свет. Он наполняет комнату, исходя отовсюду: с неба, с соседней крыши, с заснеженных веток рябины под окном. Голая лампа уличного фонаря погасла и стала беспомощной. Выхожу на крыльцо, умываюсь снежным пухом, вдыхаю чистоту морозного воздуха. В невероятной тишине расстилается снег до горизонта во все стороны света. Спасибо, дед, за то, что отстоял мне эту землю. Каждый год приходит время, когда небо щедро роняет на неё невероятные запасы чистейшей воды нежными кристаллами снежинок. Мы ступаем по поверхности этого океана. Мы привыкли, мы даже не думаем о том, что подобное доступно только богам. Мы настолько очевидно богаты, что не способны замечать этого. Беспечные, беззаботные, пьяные, топчем бесценную пресную воду и тупо гордимся тем, что выворачиваем на продажу запасы из недр земных.
А на кухне пахнет блинами, мама разливает в чашки молоко. Приятно макнуть свежий блин в розетку со сметаной, с тёплым топлёным маслом, с вареньем. Бабушка вновь достаёт из буфета сгущёнку, протягивает мне и тихо просит:
– Открой. Помянем дедушку.
Я вскрываю синюю банку ножом, выливаю в блюдце её густое нежное содержимое. Каждый из нас обмакнул в него свой блин. Жуём. Ну, помянули!
Завтра поезд на запад. И круглые сутки за окнами белым-бело, пока не заскользит наш скоростной экспресс вдоль зимней слякоти перронов Ярославского вокзала.
Москва как символ государства, конечно, хрень. В какую эпоху ни глянь: крадут Россию. Который век крадут! А всё никак не выкрадут. Духовность здесь давно уже – антураж, питающий «ботву». За такими разговорами прямо с вокзала поеду я к другу моему, коренному москвичу Саше Трынкову. Мы вместе служили срочную на Балтийском флоте. Теперь он профессиональный музыкант, играет на классической гитаре. Черноволосый, черноглазый, черноусый, он мог стать приманкой для нынешних скинхедов. Он, человек, у которого от одного слова «Россия» накатывают слёзы на глаза. А между разговорами мы будем пить водку и слушать Сашину гитару, такую же честную и чистую, как он.






                МОЙ ЛЕНИН

Очередь

Ленина я мог увидеть в 1965 году. Мы с отцом приехали в Москву. Замысел отца был грандиозен: показать мне Ленина и Пеле. Сборную Бразилии пригласили испытать СССР на прочность перед чемпионатом мира. Послезавтра футбол. Завтра Мавзолей.
Остановились у родственников. Родственники были близкие, но не тёплые. Москвичи. Их до нас успели достать визитами и проездами. На всё про всё у нас было два дня. К Ленину отец поехал заранее, даже не разбудив меня, хотел удивить билетами. Оказалось, что билеты в Мавзолей не продают.
На следующий день мы оба проснулись рано. Куда? – спросил таксист.
– В Мавзолей, – констатировал отец. Не торгуясь, водитель, включил счётчик, «Волга» гордо шла по Москве. Асфальт стелился под колёса, шурша водой от поливочных машин. Дыша прохладой, мы, счастливые, успели примкнуть к живой очереди. Вдоль Кремлёвской стены люди вдохновенно ждали встречи, вдруг перед Вечным огнём кто-то невидимый, но осязаемый вежливо сказал: «Извините». Его не было, но он был. Я позже встречал их в самых неожиданных ситуациях. Он есть, но его нет, у него есть голос, у него есть воля, он корректирует толпу, рассекает, выдворяет. Вот такие появились среди нас и как-то быстро объяснили, что все мы опоздали. Нас получился целый «хвост». «Хвост» роптал.
– Как вам не стыдно? Мы в Мавзолей!
Безликим не бывает стыдно.
– Пошли отсюда! – брезгливо сказал отец, и мы вышли из «хвоста».
Отцу тогда было 33 года. И я увидел, что кто-то здесь не должен касаться его кожи. Он куда-то спешил из этого пространства, крепко держа меня за руку.
 – Сталина на них не хватает! – поддержал я его.
– Ты что?! – зашипел на меня отец.
– Ты сам так говоришь, – обиделся я за неудачную попытку показаться умным.
– Не важно, что говоришь, важно, где говоришь, – оглядываясь, прошептал отец.
Я чувствовал себя уходящим партизаном.
– А мы куда?
– В Лужники, – сказал отец.
«Лужники» звучало, как что-то островное, скрытое зеленью ото всех. Но вместо Лужников мы снова поехали на проспект Ленина, там жили наши родственники на улице Крупской. Там покормили нас обедом. И я убежал не куда-нибудь, а в самую третью комнату, где стоял выдвигающийся от стены диван; не смея выдвинуть его, я прилёг отдохнуть. Отец присел рядом. Он дремал недолго. По крайней мере, мне так показалось.
– Поехали, – вдруг сказал он.
– Куда?
– В Лужники.
Самые лучшие Лужники были диваном подо мной.
– А что в Лужниках?
– Там Пеле.
Это было второе магическое слово нашего путешествия. И я встал.
Мы вышли из вагона метро на платформу, где лицом к нам стояли какие-то люди, мешали нам идти и о чём-то спрашивали.
– Что им надо? – спросил я отца.
Он вытягивал меня за руку к эскалатору и уже по-бакински, раздражённо говорил: «Па-нимаешь? Идиоты-да!».
Мы выбрались на поверхность. Лужники оказались не лесом, идиотов здесь было ещё больше. Они спрашивали: нет ли у нас лишнего билетика?
– Если у нас нет билетика, давай станем, как они, – предложил я отцу.
– Подожди, сейчас станем.
Как настоящий бакинец, он просто поднял над головой десятирублёвую купюру. Билет на стадион стоил один рубль. Все, кто шли на стадион, проходили мимо нас.
Вдруг рядом зазвучал абсолютный идиот. «Возьмите, возьмите за билет!» – кричал он, растягивая над головой болоньевый плащ! Даже я знал: эта вещь стоит сорок пять рублей!
«Ползарплаты за говно!» – говорил отец, когда у нас собирались гости. И вот за ползарплаты моего отца, как за настоящее говно, никто не давал билета.
– Пошли, – сказал отец. И мы пошли к метро.
– А что случилось?
– Ошибся-да, – ответил он, махая перед моим носом красным червонцем, наверное, надеялся, что кто-то ещё заметит его цену. На купюре был изображён Ленин.
– Он нам опять не помог? – спросил я.
– Кто? – удивился отец.
– Он, – ткнул я пальцем в купюру, – Ленин.
– Замолчи! – закричал на меня отец, – как ты вообще жить будешь?
Я не знал, как я жить буду. Тем более что Пеле оказался негром. Это было видно на чёрно-белом экране телевизора наших родственников. Телевизор стоял напротив дивана, который раздвигался от стены, – это были мои долгожданные Лужники. Негр Пеле забил нам красивый гол, другие бразильцы забили ещё два. К Ленину в Мавзолей я попал, уже став взрослым человеком. Случилось это действительно по блату.

И снова была Москва

Я перешёл на пятый курс Литературного института Союза писателей СССР. Четыре года счастливой учёбы меня мрачно сопровождал Владимир Васильевич Мальков, тот самый «В.В. Мальков», автор и соавтор учебников по истории СССР для старших классов советской школы. Благодаря ему я точно знал, в ночь на какое марта царь отрёкся от престола и какого апреля Ленин влез на броневик. Гордо изложив свои знания на вступительном экзамене, я был уверен, что больше никогда не прикоснусь к этим мучительным учебникам, от которых разило идеологией, но не наукой. Так и случилось, эти учебники ушли из моей жизни навсегда, но сам «В.В. Мальков» вошёл в неё живьём в образе заведующего кафедрой марксизма-ленинизма и главы парторганизации Литературного института. Тем летом его заслали из МГУ повышать идеологию в ненадёжном вузе.
– Догнал! – шутили однокурсники.
Во плоти он был худощавый, невесомый, светло-серый от одежды до кожи лица. Голос его командно скрипел.
– Та-ак! Вы почему здесь курите? – вопрос пронзает молодого длинноволосого человека. Ответ звучит раздражающе спокойно:
– Так вот окошко открыто.
– Я спрашиваю: почему в коридоре курите?
– А у нас на кафедре не курят.
– Вы что, преподаватель?
– Простите, так вышло.
– А почему волосы длинные?
– Я завтра обязательно постригусь.
– Вот-вот, постригитесь, и джинсы смените, а то они у вас какие-то затрёпанные для преподавателя, – пригвоздил Мальков и тут же поперхнулся.
Молодой человек расстёгивал молнию на ширинке.
– Господин парторг, будьте так любезны, – говорил он подчёркнуто дружелюбно, – вы трусы мои, пожалуйста, оцените, а то не дай бог что-то недозволенное ношу.
Малькова с первых дней прозвали «Фюрер», но реального вреда он никому не приносил. При всей его агрессивной строгости, он рубил саблей воздух. Воздух свободы, наполнявший дом, в котором родился сам Александр Герцен. В наше время там читали лекции Константин Кедров, Михаил Ерёмин, Мариэтта Чудакова, Георгий Куницын, Владимир Смирнов… А ещё у нас были мастера, живые классики советской литературы. Лично я учился у Виктора Сергеевича Розова. Если мастер считал, что ты талантлив, никто не смел тебя «обидеть». Совершенно спокойно можно было переходить с курса на курс, не посещая лекций, или, наоборот, просиживать по два года на каждом курсе, чтобы подольше пожить в Москве. В общежитии селили нас не более двух в комнате, а дипломникам вообще полагалось жить по одному. Вот таким воздухом дышал вместе с нами В.В. Мальков и постепенно оттаивал, по крайней мере, так казалось. На старших курсах он читал нам историю права. И вот однажды, сердясь на невнимательных слушателей, он как-то содержательно замолчал и, не обращаясь ни к кому, тихо, но уверенно произнёс: «Вот вы в свои двадцать с лишним ищете себя в литературе. А я в двадцать два начал служить в военной прокуратуре и за три года подвёл под высшую меру двенадцать сталинских следователей!». Последние слова он выговорил резко и безапелляционно, как приговор. Наступила тишина. И в этой тишине стало ясно, что у «В.В. Малькова» своя серьёзная история жизни, где были, возможно, долги, выросшие в один конкретный долг, и он его честно исполнил. Перед нами стоял человек, совершивший Поступок. Лично я показался себе в тот момент каким-то неприлично маленьким со всеми своими свободами. Которые всё равно оставались любимы, желанны и вели меня за собой, и привели в город Люберцы, где работал Серёга.

Серёга

Он работал главным режиссёром Народного театра в городском Дворце культуры. Мой однокашник Дик, ироничный саратовский немец, помогал ему ставить спектакли с народом и для народа. То ли в шутку, то ли всерьёз Дик предложил Серёге принять меня на работу. Серёга принял, одарив должностью заведующего постановочной частью и доверив производство декораций, при условии, что я буду «играть роли по необходимости». За декорации платили неплохие для студента деньги, а за роли обещали славу и любовь. Со временем всё заладилось по уму, и трудились мы дружно во благо народного искусства.
И вот в день своего тридцатилетия, собрав коллектив, Серёга сам произнёс первый тост:
– В восемнадцать лет я начал строить дом. Я его построил. Я полюбил самую красивую девушку на нашем курсе. Она моя жена. Постигая театр, я понял, что должен поставить три пьесы, и я их поставил: «Эшелон», «Дракон», «Утиная охота». Теперь каждый выпивает до дна за меня, а дальше все пьют за что хотят и сколько хотят.
Так и понеслось. Но в разгар размашистого веселья Серёга подсел за наш столик и очень трезво сказал:
– Мужики, вы какие-то другие. Вот, вроде бы, как все, но всё равно другие! Откуда такие берутся? Таких в Литинституте делают?
– Сначала откуда-то берутся, а институты – это уже потом… – попытался отшутиться я.
А Дик ехидно хихикнул:
– Хочешь, мы тебя туда поступим?
Серега протянул нам обоим свою уверенную ладонь и сказал:
– ДА!
Случилось всё быстро. Серёга за две недели сочинил пьесу и сдал её в приёмную комиссию на творческий конкурс. Я, на правах старшекурсника, сотворил рецензию.
Виктор Сергеевич Розов, прочитав рецензию, поверил мне на слово и оценил Серёгину пьесу в пять баллов. Так был пройден творческий конкурс. Но впереди ожидало самое страшное испытание: экзамен по литературе письменно. К счастью, на этот экзамен была назначена ассистентом Маринка Карпова, аспирантка и просто красавица. Она вынесла Серёгино сочинение в женский туалет и исправила там все сто тридцать три ошибки. Ну, а далее Серёга расправил крылья. Литературу устно сдал одним махом, околдовав экзаменаторов режиссёрскими интерпретациями сюжетов и характеров. Историю – уверенно. Иностранный – твёрдо. А на заключительном собеседовании с преподавательской элитой вуза так обаял всех жизнеутверждающей позицией, так уверенно протянул всем свою внушающую доверие ладонь, что первым пожал её сам Юлиуш Эдлис и потребовал отдать Серёгу в его семинар.
«Он поступил», – телеграфировали мне. Это означало, что первого сентября прямо с вокзала я должен был успеть в институт. Поздравить Серёгу с получением студенческого билета и вместе с подельниками по сотворённому поступлению отправиться к нему домой в Удельную. Мы очень любили бывать у Серёги. Просторный двухэтажный дом, вокруг сад с яблонями, под тремя вековыми соснами стол, мангал, душ, всегда обилие закусок, приготовленных его мамой, свежие овощи прямо с грядки, в пятнадцати минутах ходьбы через лесок Малаховское озеро. Густой запах вечерней листвы Подмосковья.
Но на моём пути стоял вождь.

Вождь

Первого сентября я подходил к Литинституту. Людей загружали в два новеньких «Икаруса».
– Мы здесь!» – Серёгин голос вился над машущей из окошка рукой.
– Вы куда?! – выкрикнул я из гущи общего гвалта.
– Давай сюда или прямо в Удельную!
Прямо в Удельную, без Серёги, на электричке трястись не хотелось, я решил «сюда» и с двумя большими сумками втиснулся в автобус. Они все были здесь: Серёга, Дик, Маринка. Я протиснулся к ним. После утомительных дней и ночей в летнем поезде споткнулся и ткнулся головой в Маринкину грудь. Едва не задохнувшись, выдохнул: «Извини». Автобус дёрнулся, я повалился на колено Дику и прошептал: «Маринка, я тебя люблю».
– Поздно, – хихикнул в бородку Дик и получил от Маринки ласковый подзатыльник.
«Икарус» начал восхождение по Большой Бронной к улице Горького.
Заваливаясь на спину с Дикова колена в надёжные руки Серёги, я спросил у потолка:
– Куда везут?
– К вождю, – с неопределённой торжественностью в голосе ответил Серёга и крепкой рукой восстановил меня к равновесию.
Мы плыли тихо вниз по ул. Горького. Я сел на свои дорожные сумки в проходе между кресел, Маринка поглаживала меня по голове. На нашу дружбу с тихой завистью смотрели глаза новых первокурсников очного и заочного отделений Литературного института.
– Куда такую толпу везут? – ничего не понимая, спросил я.
– В Мавзолей, – вздохнул Дик. – Первокурсников причащать едем.
– Какой Мавзолей? Через час полдень!
– Это для всех полдень, – сочувственно произнёс Дик и гордо добавил: – А у Малькова там блат!
Мне так захотелось невероятного: чтобы в эту минуту оказался рядом со мной в этом автобусе отец. И пока я всерьёз переживал невозможность такого свершения, Дик поведал мне о том, что отныне не только первокурсников будут причащать в Мавзолее, но и пятикурсников в общежитии селить строго по двое.
– А это вдруг с чего?
– Ректорат решил, чтобы из окон реже прыгали.
– Так ведь чаще будут.
– А в этом надо убедиться.
«Икарусы» остановились у подножия Красной площади, зашипели двери, вещи велено было не брать с собой, народ высыпал на улицу, перед нами расступились турникеты, кто-то невидимый приостановил движение самой великой очереди в мире, и мы стали вливаться в неё сбоку.
«Как не стыдно?! В Мавзолей по блату!» – роптали люди за нашими спинами.
Гордый Владимир Васильевич уверенно пояснял: «Спокойно, товарищи, спокойно. У нас всё запланировано. Эта группа прибыла ко времени и по плану».
«У вас всё ко времени и по блату», – отвечали ему из честной очереди. Но вновь появились безликие и как-то негромко и быстро навели тишину, соответствующую торжественности момента.
И вдруг среди наших я увидел Бируту Зуяне. Эта тихая, добрая латышка училась в ГИТИСе, а ещё успевала посещать наш творческий семинар в Литинституте.
– Привет, Бирута! Откуда ты здесь?
– Я поступила к вам. Буду изучать драму.
– Поздравляю. Так ты же её и так изучаешь.
– Драма с позиции режиссёра – это одна система, а с позиции автора – совсем другая.
– Рад за тебя. Будем чаще встречаться.
Маринка взяла меня под левый локоть, чтобы отвлечь от Бируты, и только успел я повернуть к ней голову, как рядом с нами возник Он. Его голос не допускал возражений.
– Девушка, пуговку застегните.
– Что? – не поняла Маринка.
Его уверенный указательный палец мелькнул над верхней пуговкой Маринкиной кофты.
– Пуговку застегните.
Пока Маринка молча застёгивала верхнюю пуговку, а я лишь на мгновенье отвлёкся её красивой грудью, Он исчез. Его нигде не было. Мимо Исторического музея мы уже прошли, до ГУМа расстояние в ширину Красной площади, между нами и Кремлёвской стеной плотная очередь, но Его в ней не было. И тут я понял: они среди нас! Они притворяются нами, но в нужный момент преобразуются в себя, раздвигают турникеты, останавливают очередь, успокаивают недовольных, а здесь, в непосредственном приближении к вратам, выправляют последние штрихи нашего внешнего вида. «Ни фига себе профессия!» – подумал я. Они нас не только видят, они нас ещё и слышат. Мне стало жутковато, и в эту минуту меня осенил коварный план. Нет, он не касался нашего присутствия на Красной площади, план был перспективный. Но возник он как протест этим всевластным невидимкам. Я знал, что Бирута вскладчину с подругами снимает в Москве квартиру.
– Бирута, Бирута, – зашептал я, склоняясь над её ухом: – Ты же не будешь селиться в общежитии?
– Нет, нет, мне это не надо.
– Тогда я запишу к себе в соседи по комнате первокурсника Бирута Зуяне.
– Но я женщина? – весело возразила Бирута.
– А я им не скажу, что ты женщина. Когда меня в студкоме спросят: кого к тебе подселить? Я им отвечу: Бирута Зуяне.
– Нам за это ничего не будет?
– Так это же я тебя подселю. Буду жить один, а ты со своими подружками там, где живёшь.
– Ну, подселяй, – согласилась Бирута.
– Я буду за тебя вносить твою долю квартплаты.
– О! Этого не надо! – строго сказала тихая Бирута: – Давай лучше останемся друзья.
Мы приближались к вратам Мавзолея. Я даже успел подумать о том, что вот, наверное, это наполненное мистической энергетикой место позволило мне в одно мгновенье угадать: где и как обитают таинственные поводыри и тут же найти выход из безрадостной перспективы подселения соседа.
Нас повернули влево, тёмным коридором мы ступали вниз по почти невидимым ступеням. В глубине пространство наполнилось тяжёлым жёлтым светом. Вождь лежал в стеклянном саркофаге в классической позе покойника.
– Не задерживайтесь. Не задерживайтесь, – тихо подсказывали нам от тёмной стены.
И вот ступени вверх, к дневному свету, на свежий воздух. Мы вышли к Кремлёвской стене, нам показывали какие-то могилы под аккуратненькими ёлками, подводили к мраморным доскам с именами и датами, но я ничего не воспринимал. Во мне в полную силу зазвучали простые вопросы, на которые я не находил ответа: зачем он там? Почему его могила открыта? Для чего через неё прогоняют всю страну?
Мы молча встретились глазами с Бирутой.
– Жуть, – тихо выдохнула она.
Владимир Васильевич гордо выхаживал среди первокурсников. По большому счёту я понимал, что сегодня мне перепала солидная подачка с его барского плеча, от его возможностей, связей, от его судьбы, сложившейся в системе координат этой эпохи. Но отсюда хотелось скорее в Подмосковье, и мы в конце концов оказались там.
Под тремя соснами щедрый Серёга большим половником из огромной чаши, отливающей серебром, разливал в бокалы домашнее вино. Дик наполнял стопки водкой. Над обильным столом пахло мангалом и шашлыком.
– Ну, что? – улыбнулся Серёга. – За мой второй студенческий билет!
– Тем более что он почти партийный, – съязвил Дик.
– Да ладно вам! – отмахнулся Серёга. – Зато Ленина повидали.
Мы выпили за билет. Закусив водку шляпкой гриба-боровика, зажаренной целиком по секретному Серёгиному рецепту, я сказал:
– Ну и денёк сегодня! С поезда в Мавзолей, да ещё и сделку заключил на Красной площади, почти у гроба вождя.
– Ну, чтобы всё у всех сбылось! – подвёл итог Серёга, поднимая перед собой вторую стопку.
Так оно и было. Серёга стал учиться на заочном отделении Литинститута и продолжал ставить свои яркие спектакли с народом и для народа. Я прописал с собой в комнате общежития мифического первокурсника Бирута Зуяне и в атмосфере полного одиночества сочинял свою дипломную пьесу. Но наступила весна, и ко мне в комнату кто-то постучал неожиданно строго.
– Входите, открыто! – вдохновенно пригласил я.
Порог переступил мой однокурсник, председатель студенческого комитета, коммунист, но в целом очень порядочный парень адыгеец Ширхан. Он был одет в костюм, при галстуке, его всегда аккуратные усы, казалось, немножечко дыбились.
– Володя, ты меня обманывал! – подавляя обиду в голосе, жёстко произнёс он.
– Ну вот, и тебя тоже… – попытался отшутиться я.
– Зуяне – это женщина, – наступал Ширхан.
– Это факт. Она женщина. Красивая.
– Меня к ректору вызывали. Теперь вызывают тебя. Всё может очень плохо кончиться.
И я предстал перед ректором. Владимир Константинович Егоров пришёл к нам из самых верхов комсомола. Он был молод, интеллигентен и, как-то по-своему демократичен.
– Вызывали, Владимир Константинович?
– Да-да, проходите.
Он не предложил мне сесть, но сам поднялся с кресла.
– Так! Ну что? Говорят, вы с женщиной живёте?
– Правду говорят. Так это же естественно.
– Естественно, когда оно естественно, а здесь речь идёт об общежитии.
– Владимир Константинович, если я сейчас дам вам клятвенное обещание, что с завтрашнего дня начну жить с мужчиной, это будет нормально?
– Хороший юмор. Но в институте организовались некоторые личности, которые требуют не допускать вас до защиты диплома.
– Честное слово, я в своём поступке никакого криминала не вижу. Обычный прикол. Мне кажется, его бы даже Мальков оценил.
– Владимир Васильевич как раз на вашей стороне.
– Вот видите, и партком на моей стороне, – цеплялся я за последнюю соломинку.
– Ладно, идите, считайте, что я ваш юмор оценил.

Отец

До защиты диплома меня допустили. Отец приехал в Москву. Я первый из наших обозримых родственников получал высшее образование. В аудитории Литинститута отец сидел за последней партой и гордо слушал больших людей, которые хвалили его сына.
– А почему она сказала, что ты честный человек? – спросил отец, когда мы вышли на улицу, он имел в виду выступление Инны Вишневской.
– Она говорила о моём творчестве.
– Хорошо говорила, – согласился отец. – Диплом когда дадут?
– Через месяц. Сегодня мы его защитили.
– А сейчас куда?
– Водку пить. Слушай, а сам-то ты Ленина видел?
– Давно. Я в подмосковном санатории был, нас в Мавзолей на экскурсию возили.
– Меня тоже свозили по блату.
– Понимаю. Ты сейчас сам большой человек, – согласился отец. – Ну и как он там?
– Хреново. Сына я туда не поведу.
– Вот так не надо. Ты должен знать: лес рубят, щепки летят. Так было всегда.
– А ты сыроежку помнишь?
– Какую ещё сыроежку?
– Поехали, отец, водка стынет.

Сыроежка

В то лето 1965 года, когда мы пытались повидать Ленина и Пеле, на утро третьего дня родственники пригласили нас на дачу. Они уехали очень рано. Мы с отцом догоняли их на электричке. От станции путь лежал через лесок. Мы шли по хорошо протоптанной тропинке.
– Смотри! – сказал отец.
– Куда? – спросил я.
– Гриб.
У тропинки стоял гриб с бледной шляпкой и белой ножкой.
– Съедобный, – с долей сомнения сказал отец.
– Отнесём. Пусть приготовят.
– Нет, – сказал отец, – хорошо стоит.
– Хорошо, – сказал я.
– Сыроежка, – сказал прохожий за нашими спинами.
– Сыроежка, – передал я отцу информацию, когда прохожий удалился.
– Вижу, – сказал отец.
Мы молча смотрели на сыроежку. Солнечный луч, проскочив сквозь листву, погладил её шляпку.
– Не надо трогать, – сказал отец.
– Не надо, – подтвердил я.
И мы пошли к родственникам.

















                ЭТА МУЗЫКА БУДЕТ ВЕЧНОЙ

Лялька была вся из себя замдиректора. Рано утром собрала труппу театра в актовом зале гостиницы и заявила, что мы сворачиваем гастроли. Завтра уезжаем из большого города Кургана в свой маленький Шадринск. Во всём виноват дядя Коля. Он опозорил театр, да какой там театр? Родину опозорил! Устроил скандал с итальянкой. Той самой, с которой в холле в шахматы играл по вечерам. Ну да – девчонке восемнадцать, ему – за шестьдесят. Она в своей Италии ногу сломала. Сложный перелом. За большие деньги привезли к Илизарову. Срастили ногу, слава науке! Им сегодня на самолёт. Им домой лететь! А дядя Коля, сволочь, что-то такое про себя порассказал, что девчонку понесло. Короче, не гастроли сворачиваем, а спектакли отменяем, в которых дядя Коля занят. Отправляем его домой. А может быть, и не отправляем. Может быть, вот сейчас прямо осудим просто. На вид поставим, выговор объявим. Но гастроли доиграем. Может быть. Хотя вряд ли! Короче, сама она не знает…
– А что случилось? – спросил кто-то.
Замдиректора умным лицом обвела аудиторию.
– Женится дядя Коля.
– Давно пора! – хмыкнул в зале сонный голос.
– Итальянку охмурил.
– Ну, вот тебе и в жопу ранетый! – хихикнула умная Милка.
– Всю ночь к ним в дверь барабанил. Мать её в панике. Милицию вызвала. Сейчас там не только милиция. Сами понимаете. А девка утром лететь отказалась.
– Где он сам теперь? – спросил кто-то.
– За-бар-ри-ка-ди-ровался! Гад! – прошептала Лялька так, что все услышали.
Дядя Коля был фронтовик. Все мы, кому случалось выпивать с ним, ну, допустим, за начало сельских гастролей в какой-нибудь районной гостинице, знали, что после второго-третьего стакана портвешка дядю Колю прорвёт и он обязательно расскажет про эшелон. Про тот самый, в котором его разбомбили по пути на фронт. Свистели бомбы, гром гремел страшней небесного, земля взлетала комьями под облака и, осыпаясь, роняла клочья тел человеческих на ещё не убитых, но уже обезумевших новобранцев. Очнулся дядя Коля в госпитале. Там и кончилась его война. Комиссовали с осколочным ранением в ягодицу. Эту самую ягодицу он тут же и демонстрировал. Реальный шрам на конкретном месте перечёркивал впечатление от его рассказа.
Мы-то войну познавали в кино. Там она была убедительно героической и победоносной. Совсем не про дядю Колю. Потому промеж собой мы тихонько хихикали над его боевой заслугой. Да и актёр он был так себе, невысокий, щупленький, как бы ныне выразились, без харизмы. В театральном автобусе он сидел на переднем сиденье. Когда холодало, каракулевый воротник его пальто обдавал меня запахом нафталина, вытравляя все мечты о светлом будущем. Всякий молодой актёр понимает, что маленький провинциальный театр лишь эпизод в его биографии. Здесь он наиграет репертуар, поднаберётся опыта и вот, ещё немного, ещё чуть-чуть, и жадная до талантов столица распахнёт перед ним свои двери, а там всесоюзная известность, и всенародная любовь, и лучистая слава примут его в свои объятия, как сына родного. Но крепкий нафталин, как нашатырный спирт, трезвил сознание до прозрачной ясности, где усердный автобус с затихшими в нём артистами бежал от райцентра к райцентру по заснувшему в снегах Зауралью. Бежал, не умея остановиться, и укачивал в сон утомлённых пассажиров. Однажды я приснился себе в образе воротника. Лежал я на плечах дяди Коли весь пушистый и пахучий, весь в тепле и неге, но автобус качнуло, и, пробуждаясь из бездны, вослед себе я услышал голос:
– Эта музыка будет вечной.
– Утреннюю сказку отменяем! – подводила итог собранию Лялька. – Там дядя Коля Козла играет, роль центральная, ввести никого не успеем. Вечером «История любви», там молодёжный состав, там у него эпизод. Замену найдём. До обеда решим, кем заменить.
– Кем бы здесь его заменить, – съязвила умная Милка.
– Всё! – отрезала замдиректора, – расходимся. Желательно всем быть в номерах.
Мы расходились, шурша по тишине подошвами, а потом умная Милка и я, не сговариваясь, дошуршали до холла второго этажа и молча присели в кресла. Далее по левому коридору, за третьей дверью справа был номер люкс. Из него звучали взволнованные женские голоса. Они звучали так громко, что даже на нашем расстоянии слышны были все итальянские слова с твердым русским «р», а больше ничего в них не было понятно. И вдруг из соседнего номера суматошно выскочили два человека в костюмах: один высокий и прямой, второй сутуловатый, втянувший голову в плечи и с румянцем на щеках. У них там, в покинутой комнате, что-то явно сорвалось. Они оглянулись на нас, но не стали отвлекаться. Сутуловатый быстро настроил ухо на дверь люкса и начал переводить. Прямой внимательно слушал. Сутулый вынужден был говорить громко, пробиваясь сквозь шум голосов, летящих из-за двери, потому мы тоже слышали его.
– Это безумие, – успевал сутулый за зрелым женским голосом, – он принёс тебе цветы! Он пришёл к тебе взять в жёны! Старый.. э-э.. козёл.
– Мама, ты всё неправильно понимаешь, – преображался переводчик, следуя за голосом девушки и впадая в её интонации. – Нет ничего того, что тебя возмущает!.. Нет! Нет! Нет!
– Какого чёрта мы не улетели?!
– Я сама не знаю, мама! Но я не могла оставить его одного!
– Кто он тебе?
– Я не знаю, кто он мне, мама! Я не знаю, кто он мне!
– Он хочет взять тебя в жёны. Ты для этого здесь остаёшься?
– Мама, я не остаюсь, но я должна его увидеть. Я не могу оставить его одного.
– Хорошо, дорогая! Здесь мы лечили твою ногу, а голову лечить будем в Италии!
– Мама, мама! Это я виновата! Я позволила ему так думать! А теперь он в опасности. Из-за меня! Я не могу оставить его одного!
– Зачем он тебе? Зачем этот безумный старик?
– Мама, ты никогда не показала мне отца! Даже на фотографиях!
– Ну и что? Ну и что? Так случилось. Он тебя не стоит!
– Мама! У тебя был папа! Ты видела его живым.
– Я!.. Я… Я видела…
– Иногда к нам приходила толстая тётя Софи. Когда я была маленькая, ты уводила меня в дальнюю комнату. Ты не хотела, чтобы я слушала её рассказ о том, как всю вашу деревню немцы вели на расстрел: и мужчин, и женщин, и твоего папу. Но я это слушала, я подкрадывалась к двери, и несколько раз мне удалось подслушать эту страшную историю. Каждый раз она рассказывала её по-новому, потому что ты каждый раз выспрашивала всё новые и новые подробности…
– Это не твоя история! Тебе не надо было её знать!
– Но я её знаю, мама! И я не жалею о том, что я её знаю! И если бы я не знала эту историю, я бы совсем не знала моего деда. А теперь я с детства смотрю на него глазами толстой тёти Софи, которая не всегда была толстой. Она была хрупкой маленькой голодной девочкой, которой удалось споткнуться и укатиться с дороги под гору, и не дышать, и смотреть, как всех её родственников…
– Замолчи! Замолчи! Ты точно сумасшедшая! Я свяжу тебя верёвками и увезу домой лечить голову!
– Хорошо, я согласна, я согласна лечить голову. Но прежде мне надо увидеть его!
– Я тоже была маленькой девочкой. Но это было так давно, что, можно сказать, не было никогда! Это теперь никому не надо!!!
– Мне надо, мама, мне надо! Николя, – тут переводчик поперхнулся, – Ни– коля… рассказал мне несколько своих историй.
И мы услышали в изложении юной иностранки, в переводе с итальянского на русский, один из давно известных нам рассказов дяди Коли о том, как перед посадкой в эшелон они ловили дезертира. Он был деревенский паренёк и у него, похоже, сдали нервы. Его недосчитались при построении на перекличке. Трём взводам приказали прочесать лесок за станцией. Не успели приступить, беглец сам вышел навстречу.
 Он путано и сбивчиво бормотал что-то про расстройство желудка. Опытный офицер спросил:
– Где винтовка?
Винтовки при нём не было, и он не мог вспомнить, где она. Бросились искать винтовку. Нашли неподалёку, в стоге сена. Он сам спрятал оружие. Это был приговор. Когда паренёк вырыл себе могилу, его спросили о последнем желании. Он сказал: «Хочу морковку. Свежую». Эту историю дядя Коля обычно рассказывал, чтобы объяснить, почему он вообще не ест морковь.
И вот, не успел переводчик произнести последнее слово, точнее, в тот момент, когда он, ошеломлённый словом «морковку», произносил слово «свежую», перед ними распахнулась дверь, и явилась юная итальянка. Невысокая, смуглая, полноватая.
– Здравствуйте! – сказала она.
Пока сутулый сглатывал воздух, прямой решительно произнёс:
– Здравствуйте! Мы, к сожалению, не говорим по-итальянски.
– Решительно не говорим, – задыхаясь, поддержал его сутулый.
– Но можем перейти на английский. Do you speak?..
– Благодарю вас. Я говорю по-русски. Что вам угодно?
Рядом с девушкой появилась её темпераментная мама, такая же невысокая и смуглая, и затараторила что-то на своём языке.
– Мама спрашивает, кто вы? – перевела девушка.
– Мы представляем… Как бы вам доступней объяснить, по вашему это называется муниципалитет, – очень мягко, но с напором произнёс высокий, – переведите вашей маме, что все ваши сложности с визой улажены, на вечерний рейс в Москву билеты для вас забронированы.
Девушка, не отрывая взгляда от лица высокого, медленно и монотонно перевела маме его слова. Мама затрясла правую ладонь благодетеля двумя своими темпераментными руками и принялась осыпать его словами благодарности. Когда она затихла и на радостях нырнула в номер, девушка тихо спросила:
– Могу я видеть Николя?
– Да, конечно, – проникновенно согласился с ней высокий, – мы его сейчас приведём.
Девушка вышла в коридор и, прикрыв за собой дверь, махнула рукой в сторону холла.
– Я буду ждать его здесь.
Прямой и сутулый двинулись к лестнице. Путь им предстоял неблизкий, дядя Коля жил на пятом этаже. Девушка тем временем вышла в холл, достала из общей тумбочки шахматы и присела к столу на свободное кресло.
– Здравствуйте, – сказала она.
– Здравствуйте, – ответила умная Милка.
Я тоже что-то смущённо промычал.
– Вы с ними? – спросила она угнетённо.
– Нет, мы, скорее, с ним, – нашлась умная Милка.
– Вы друзья Николя? – оживилась итальянка.
– Ну да, мы за него! – смело сказал я.
А ведь иногда я проходил через этот холл по пути из вечернего буфета и видел в приглушённом до желтизны освещении дядю Колю и смуглую полнушку за шахматной доской. Вот тебе и воротник! Вот эта музыка будет вечной!
– Я Джулия, – сказала девушка.
– Людмила, – ответила умная Милка.
Я тоже представился.
– Помогите мне, – попросила Джулия.
– Мы? – удивился я.
– Да. Если они приведут Николя, я не хочу, чтобы они слышали, о чём мы будем говорить. Он хороший человек. Просто не совсем правильно меня понял. Я тоже его люблю. Но не так! Это я виновата в том, что утром он пришел жениться.
Я выложил на столик брелок-бочонок с ключом от моего номера.
– Вот, возьмите.
– Это где?
– Здесь. Вот этот коридор, дверь по правой стороне.
– Проводите.
– Да, конечно.
 Когда она входила в мой номер, я принюхался к её затылку. До жути хотелось узнать, чем пахнет итальянка. Сеном пахли её волосы, после бессонной ночи. Сено и нафталин. Эта музыка будет вечной!
– Извините, не убрано. Если что… Кофе, кипятильник. Ну, я пошёл.
Я шагнул из номера спиной вперед и наступил на чью-то ногу. Это был дядя Коля. Он спустился на этаж по противоположной лестнице, не по той, по которой двинулись к нему высокий и сутулый. Он отскочил, он не сразу узнал меня, он принял бойцовскую стойку.
– Дядя Коля, это я. Доброе утро!
– А пошли они все на х…! – сказал он.
– Согласен, – сказал я.
– Ты уже всё знаешь?
– Все знают.
– Ни хера вы не знаете. Меня занесло. Ну, что было, то было. Постучи в её номер. Позови.
– Уже позвал, – сказал я, – она здесь.
Она стояла в дверном проёме и смотрела на него своими тёмными грустными глазами.
– Джулька! – сказал дядя Коля.
– Николя! – сказала Джулия.
– Ну, я пошёл, – сказал я.
Умная Милка расставила шахматы на доске и смотрела на них, подперев щёку ладонью.
Мы с высоким вошли в холл почти одновременно. Он из того коридора, где был люкс, я из того, где был мой номер. Высокий оглядел холл и присел в кресло напротив Милки.
– Ваш ход, – сказала она, не отрывая руку от щеки.
Высокий упёрся в Милку взглядом, так, что она вся вжалась в себя.
– Ну! – сказал он.
– Ну и что «ну»? – ответила Милка.
– Где они?
– Кто они? – искренне удивилась Милка.
– Если его нет в номере, а её нет здесь, значит, они вместе! Где?! – он выкрикнул вопрос, резко встал на ноги и отошёл к окну. Он обозначил нам свою спину. В окно светило солнце, огибая светом застывшую фигуру в солидном костюме. Молчали минут пять.
– Где они? – спросила фигура.
– Они рядом, – сказал я.
– Где?!
– В моём номере.
– Что они там делают?
– Детей они делают, – съехидничала умная Милка.
Высокий развернулся на каблуке и подошёл ко мне. – Парень, ты куришь?
– Курю.
– Дай сигарету.
Я протянул ему пачку «Опала».
– С вашего позволения, – кивнул он Милке и, неумело прикурив от моей зажигалки, вновь присел в кресло перед шахматной доской. Он несколько раз затянулся, с отвращением выдыхая дым.
– Нет страшнее зверя, чем взбесившийся баран, – вдруг сказал он, вдавливая недокуренную сигарету в пепельницу.
В этот момент в холл почти бегущей походкой влетел сутулый. Он положил на стол перед высоким бумажный пакетик и, шуточно извиняясь, пояснил:
– Оказывается, не так легко найти. Но кое-где есть.
Высокий взглядом оценил пакет и обратился к Милке:
– Ну, ваш ход, сударыня.
– Первыми ходят белые, – ответила она.
– А мы перевернём доску, – предложил высокий.
– А стоит ли? – не сдавалась Милка, – ведь проще взять фигуру и сходить.
– Да вот что-то не берётся, – нервно произнес высокий и прислушался к шагам в коридоре.
Да, это были они: дядя Коля и Джулия. Она вернула мне ключ от номера и сказала:
– Мы всё уладили.
И зависла тишина.
– Николя хочет принести извинения моей маме, – сказала она всем нам.
И вновь зависла тишина.
– Он мой дедушка. Вы его не расстреляете? – обратилась она к высокому.
– Вы о чём? – спросил высокий.
Джулия поцеловала дядю Колю  в щёку:
– Я о дедушке.
– Ну и хорошо, – сказал высокий.
Дядя Коля подошёл к столу, взял чёрную пешку и сделал ход навстречу высокому. Вернулся к девочке и обнял её.
– Пойдём, Джулька, – сказал он.
Они ушли извиняться.
– Ваш ход, – сказала Милка.
– Финита ля комедия, – сказал высокий, поднимаясь на ноги, – спасибо за компанию.
– Всегда пожалуйста, – съязвила умная Милка и добавила вслед уходящим: – Извините, товарищи, вы пакетик забыли.
Высокий вернулся за пакетиком и, сделав несколько шагов, избавился от него, швырнув в урну.
– Интересно, что там? – спросила Милка.
Когда их шаги отзвучали в коридоре, я извлёк пакетик и раскрыл его. Там была морковка. Одна-единственная красная морковка.























                НЕПУТЕВЫЙ


Юрка пьяница. Непутёвый он. А он вот взял и дожил до семидесяти. И день рожденья выпал на субботу. На чистенькой кухне из холодильника принял свои прохладные сто граммов, закурил ядрёную «Яву». Светлеет мир вокруг, вибрация пространства затихает, всё обретает устойчивость и цвет. В открытое окно росистым воздухом струится город Серпухов сочный июльский лиственный.
Сыновья приедут сегодня. Он даже не ждёт, знает точно: приедут. У него их четверо. Двое от первого брака, двое от второго.
А вот и жена по коридору шаркает, голосом достаёт:
– Юрка, ну накурил с утра! Шёл бы вон на улицу, лето на дворе. Настя спит ещё, а уже дышать от тебя нечем! – вошла на кухню, взмахнула рукой. – Дым глаза ест.
– Тебя съест, подавится, – беззлобно огрызнулся и намекнул, – с днём рожденья, что ли?
– С днём тебя! Поел бы, прежде чем начал.
Каждое утро одна и та же песнь: отравил, не позавтракал. А он слов не слушает. Звучит голос, радует, оно и лучше, чем тишина. Когда-то и тишина наступит. Только вот кто первый замолчит? Кого из них тишина застанет в одиночестве? Он и тут не гадает, знает, что первым уйдёт, просто уверен, иначе бы хоть какое сомнение царапнуло, а нет его. Значит, так и будет. Выходит, он и здесь выгадал. Уйдёт, а ей тишина – взамен дыма по утрам. Подумал и вроде как виноват оказался. И, виноватый, с кухни вынырнул.
Телевизор пора включать, а внучка спит. Заглянул в другую комнату. Сладко спит, разметала русые волосы. Младший с женой развёлся и оставил обеих здесь: дочку да в придачу мать её, мегеру молодую. Сам в Москве бизнес затевает. Мегера тоже там где-то крутится, сюда ночевать приезжает только да по выходным строгостью своей ребёнка донимать. Мучает девчонку своим воскресным воспитанием: «я сказала, я приказала, выполнять, исполнять!». Будто не голосом, а кнутом хлещет. А внучке перетерпеть денёк, губы поджав, и всю оставшуюся неделю под бабкиным крылом расцветать радостью. Так и растёт чудо голубоглазое.
Любит он внучку, любит и удивляется: как это так, через поколение родилась, а волосы светлые и глаза голубые, и все черты лица от него, от деда явила на белый свет. Сам он породу эту от отца своего принял.
Девять лет ему было, ну точно, как Насте сейчас, когда отец уходил на фронт. Мог бы и вовсе не ходить. Был от призыва забронирован отец его: энергетик, главный инженер, депутат райсовета. Настоял, добился, призвали. Запомнился отец высоким, красивым, в гимнастёрке, в ремнях с портупеей, с огромной кобурой, как на последней фотографии, только живой, в цвете запомнился, с добрыми глазами и тёплыми руками. Обнял их всех: жену, старшего сына Виктора, его, Юрку девятилетнего, обнял тёплыми ладонями и ушёл. Старший лейтенант, политрук.
Через год мать со старшим братом в Нальчик поехали. Отец письмо из госпиталя прислал. Писал, что ногу хотят «отнять», но он не соглашается. В сорок втором командному составу без согласия конечности не ампутировали. Вот и ждал он мать, посоветоваться, и дождался, успела она, застала его живым, повидались, а на следующий день не стало отца. Газовая гангрена.
Он, Юрка, не скоро об этом узнал. Он, десятилетний, оставшись под присмотром бабушки Марфы в тыловом городе Баку, ждал, что вернутся они все втроём. И пусть отец будет без ноги. Ждал сначала со дня на день, потом пошли месяцы и потянулись годы.
Письмо от матери пришло из тюрьмы. Схоронить отца она успела, а на утро следующего дня город захватили немцы. Их вышибли оттуда через два месяца. Домой добираться было не на что, мать пошла кольцо то ли продавать, то ли на хлеб выменивать, из письма было ясно одно: осудили её за спекуляцию. Конкретные пять лет «впаяли» с учётом проживания на оккупированной территории. Про погибшего мужа-офицера не вспомнили. Не вязался образ офицера с позорной статьёй.
Брат Виктор тоже из тюрьмы писал. Оставшись без матери в чужом городе, связался он с нехорошей компанией. Взяли его с подельниками на сбыте кожи, украденной со складов.
К тому времени, когда весточки от родных пришли, сам он оканчивал ремесленное училище. В свои двенадцать лет за токарным станком стоял на подставке из пустого ящика, точь в точь как на фотографии в школьных учебниках, повествующей о героизме детей, трудившихся в тылу.
Пока он точил детали на судоремонтном заводе, тихий, умный сосед «наточил на него зуб», да так искусно наточил, что сумел доказать незаконное проживание несовершеннолетнего ребёнка в отдельной квартире. «Тем более что ближайшие его родственники, а именно мать и старший брат являются уголовными элементами, отбывающими наказание, и права на имевшуюся жилплощадь утратили. Тем более что несовершеннолетнего воспитывает родная бабушка Марфа Ивановна, которая имеет отдельную жилую площадь, достаточную с избытком для проживания двух и более лиц. Тем более…» Эти умные слова он слушал на суде и не верил, что по справедливости всё так и будет.
Но однажды, вернувшись с ночной смены, увидел он, что дверь в их квартиру на втором этаже открыта, а незнакомые люди выносят мебель. Лестничная площадка была уже заполнена, потому эти странные люди ставили тумбочки, кресла, этажерки на крайние верхние ступени лестницы, ставили так, что мебель сама срывалась и катилась вниз. Другие странные люди предъявили какие-то бумаги, которые он должен был прочесть и что-то понять. Но ни читать, ни понимать он в тот момент не мог, ему, как воздуха, не хватало тепла, простого человеческого тепла, и убежал он к бабушке. А бабушка Марфа Ивановна не могла возразить организованным действиям соседа. Она сама подрабатывала, вправляя людям кости. Вывих не всегда врачам подвластен. Вот и шептали врачи безнадёжным пациентам, куда надо ехать. Со всего города приезжал к ней народ. А ещё она коз держала, над домом, на лысой горе, и поила их привозной пресной водой, которую покупала за деньги. Вступись она за внука, кто знает, в какие грехи обратили бы добрые люди её невинные труды. Так и зажили они вместе в её квартире, поправляя козьим молоком хроническое военное недоедание.
– Вот уж верно говорят! – подумал он. – Только бы не было войны, – и понял, что думает вслух.
– Ты с кем это там завоевал? – спросила жена, в комнату заглянув, – а чего в пустой телевизор уставился?
– Включить забыл. Задумался.
– Вот и хорошо. Лотерея твоя уже началась, не успеешь почеркаться. Иди, помоги фарш промолоть.
Ну что ж, придётся субботний тираж в киоске проверять. Вышел на кухню, взялся за ручку механической мясорубки, крутанул, захрустело в утробе её, зачавкало.
– А чего тебя родители Верой назвали? – вдруг спросил жену.
– Вот, опомнился, – усмехнулась она в ответ, – мама верующей была.
– Теперь вон все верующие, – с укором проворчал он.
– Тебе, нехристю, не понять.
 Опять на спор нарывается. Не будет он спорить. О чём? Вон как разбушевались люди, стреляют, топчут друг друга злее, чем на войне, и всё это по телевизору показывают, и в том же телевизоре молятся. Прав был отец, когда не позволил крестить сыновей. А то бы он сейчас тоже молился вместе с чертями этими?
– Юрка, ты ручку-то крути.
– А ты налила, чтобы крутить?
– Чего, опять, что ли?
– Не опять, а снова. Плесни для настроения. Нет, стой, я сам.
Сам и открыл холодильник, достойно отмерил дозу в стакан.
– Ну, всё, иди на улицу, сейчас опять курить начнёшь. Я сама докручу.
– Ладно. Будем здоровы! – Выпил, сгрёб со стола зажигалку с пачкой сигарет, пошёл к выходу. Благо первый этаж, палисадник со скамейкой у подъезда обласкала прохлада утренняя. А он и не помнит, когда первую сигарету закурил. То ли на заводе, то ли в ремесленном. До отъезда матери в Нальчик точно не курил, а дальше, как не вспомнит себя, всегда при табаке. Стоит ли бросать теперь? Чего ради? Дети выросли, сам он вроде пока не в тягость никому. Правда, вон, мелькнула за окном на кухне Настина головка, проснулась, значит, бабку радует. Ну, зачем он внучке теперь? Разве только для присутствия?
Через двор от соседнего дома звуки летят: «мать-перемать». Собрались трое, гоношатся на предмет поправиться. Трудно ему с бакинским воспитанием матерщину переносить. Столько лет уже в России живёт, а не привык. Не ругаются в Баку русские люди погаными словами. Такое там позор. А недавно услышал он интересную вещь, что евреям их религия запрещает человека словом ранить. Строго запрещает, потому как ранение словом смертельным оказаться может. Но человек умирать будет долго и мучительно. Вот и выплыла тогда из туманов памяти учительница МарьИванна, как живая, произнесла: «Нечего ему в школе делать. Беспризорный он. Очень плохо на детей влияет. Курит. В ремесленном закончит шестой класс. И хватит ему. Непутёвый. Куда его девать?» И дочка её, Ленка разноглазая: один глаз зелёный, другой голубой, смотрит с соседней парты, строгость изображая, мол, да, все мы тут с мамой согласные: нечего ему, такому непутёвому делать среди нас. Слово «беспризорный» было тёплое, потому как бабушка Марфа пятерых своих детей вырастила и ещё шестого, беспризорника. Слово это и сама бабушка, и соседи всегда произносили с заметным теплом, потому оно в устах МарьИванны его не обидело, а вот что такое быть непутёвым, он не понял. Долго понять пытался, замерял поступки свои словом этим, так и понёс его в себе смолоду. По ночам просыпался, в потолок смотрел, утопал в ужасе: а вдруг я и в самом деле непутёвый? Боялся: вот вернутся мать с братом, им опора нужна, а я в самом деле такой. Всё растерял, всё утратил, ничего не сберёг.
Но однажды ночью к бабушке Марфе самого начальника милиции принесли. Тихо, тайно. Все шептались, а он стонал. Здоровый такой мужик, плотный. На мотоцикле тормозил и ступню вывихнул. Жутко было смотреть, куда торчала из ноги ступня его. Бабушка кость вправила. Платы, естественно, не взяла, а через недельку сама сходила на приём. Начальник подсказал: что да как, да где двигать, и даже посодействовал в чём-то. По суду взамен квартиры комнату в коммуналке дали – двенадцать квадратных метров. Судья так и сказал бывшему соседу: «Сволочь ты, у пацана отец погиб, а ты!..» Эта сволочь долго потом на высоких должностях сидела, на персональном автомобиле ездила. И две дочки у неё, у сволочи, выросли. Какие? Никакие. Не помнит он.
На квадратные метры в полуподвал возвращались сначала мать, потом и брат с женой. Он снова к бабушке ушёл. И жену свою первую привёл к ней, в старый двухэтажный дом с длинными общими балконами, с добрыми соседями.
А Ленка разноглазая, дочка МарьИванны, сразу после школы родила пацана «от духа святого». Так и прогундосила свою жизнь, став учительницей, как и мать её. Вот ведь, привязались, не отвяжешься! Прикурил.
– Де-да, не ку-ри! – Это Настя выпорхнула из подъезда.
– Ты куда?
– В танцевальный.
– Погоди, я провожу.
– Ты медленно ходишь, – и упорхнула белым платьицем по летней улице.
«Эх, если бы отец дал ногу отнять!» – вздыхали в семье, когда что-то не ладилось, а не ладилось многое. Брат Виктор снова ушёл в тюрьму от жены и от дочери. Он только после сорока годков своих прожитых успокоится, образумится, а точнее, оторвётся от братвы.
Сыновья приедут сегодня. Вечером за столом он им скажет. Он знает, что сказать.
От дальней скамейки тишина. Отматерились, утешились. Льют водку в пластмассовые стаканчики. Звали разделить трапезу. Но не пьётся с ними ему. Поимённо знает каждого: Иван, Сергей да Николай. Тоже выжили. Путёво, непутёво добрались до своей скамьи. Пьют, не жалуются. А ведь где-то спотыкались,  где-то кому-то задолжали. Памятуют, не памятуют? А в нём болит.
У него, как ни старался, все шаги по жизни, почитай, вышли непутёвые. С первой женой после свадьбы по комсомольским путёвкам в Казахстан рванул. Целину поднимать. Своими руками строить светлое будущее, а там над ними пули засвистели. Говорят, уголовники бучу затеяли. Но он-то знает, что всё не так. Еды не было, воды не было, ничего не было из обещанного. Взбунтовался народ. Вместо работы толпой ринулись штурмовать столовский склад и местный магазин. К вечеру начальство прибыло. Танцы объявили, артистов знаменитых обещали. Люди поверили. Тут их, сытых, и повязали. Солдатики подъехали по-тихому. «Всем лежать!» – команда была. Стреляли поверху. Потом разборки пошли: кого куда девать из попутанных. Он по возрасту вырвался в армию. В Монголию. А жена по беременности вернулась в Баку.
А какие он ей непутёвые письма писал! Не верил, что первенец от него. Нет, верил, но проверял, как положено, по-армейски. Жена обиделась, уехала к родне в российскую глубинку. Дурак дураком явился дембелем к жене, вырвал мальчонку из кроватки, прижал к себе: «Мой, мой, мой!».
Простила. Он забрал её и повёз в свой Баку. И под стук колёс рассказывал, как воды в Монголии не хватало. Приходит канистра в часть, сопровождающий при всех (так положено) сыплет в неё хлорку. Терпеть! Шла через степь. Вытерпим – выживем. Терпели и строили железную дорогу. И дурели от жары и жажды, и лезла в воспалённые головы всякая всячина. Иначе откуда дурь в письмах его? Подвирал, конечно, но уж очень оправдаться хотелось.
За тринадцать лет совместной жизни с первой женой нажили они ещё одного сына и накопили столько взаимных обид и претензий, что разводились с треском. Непутёво разводились. Ну, да что теперь? Не вернёшься. Не исправишь.
Повели пути-дороги. Менял он тупые ножи на острые, над волнами Тихого океана на плавзаводе «Александр Косарев» работал заточником. Девчонки в путину рыбу резали на разделочных столах. Он ходил среди них, опоясанный специальным ремнём, на котором крепились ножи, и по первому зову менял тупой на острый. А потом бежал точить те, что собрал. Там и встретил Веру, в прямом смысле на волнах океана. Привёз в Баку.
А вот и сама она из подъезда выходит, присела рядышком.
– Погоди только, не кури, отдышаться вышла. От плиты на кухне духота.
– Кутабы приготовишь?
– И кутабы приготовлю, и бозбаш, и довгу на утро.
– Тоскуешь по Баку?
– Как не тосковать? Хорошо ведь жили.
– Кто придумал этот 89 год? Говорят, сами армяне спровоцировали.
– А ты слушай больше. Сволочи придумали. Армяне, азербайджанцы, какая разница? Нормальным людям надо всё вверх дном поднимать?
И в самом деле: кому надо было начать людей резать? Чтобы в город танки вошли, пули засвистели, потом мародёры развелись.
– Ну ладно, – успокоил жену, – вырвались. Живём.
– А ты куда?
– Ну, надо.
– Надо! Выпей, да поспи до вечера. И на кухне не кури.
– Ладно, щас выйду.
Выпил, вышел, закурил.
– Знаешь, Вера, о чём я сегодня думаю?
– Ну?
– А что если бы отец позволил ногу ему ампутировать? Ведь я бы семьдесят лет свои не так прожил.
– А что тебе в них не так?
– Да нет, всё так. Но мог быть другой смысл?
– Мог, не мог, что теперь?
– А теперь ничего, – согласился он и пошёл спать. И проспал до вечера. Проснулся: сыновья приехали. Младшие на своём транспорте. От Москвы недалеко. Оба бизнесменят. На квартиры пока не заработали, а так всего в достатке. Старшие из Сибири добрались. Первенец директор теперь. Спокойный, вальяжный; второй сынок строитель, тоже на жизнь не жалуется.
Подарков навезли, в новый костюм нарядили. Тепло за праздничным столом, так тепло, что и мегера свой норов поприжала, ровно дышит, злобой не пульсирует. Ладят между собой сыновья. Ничего не делят, слава Богу. Может, потому и не делят, что делить нечего? Да и Бога нет. Есть во всём только смысл.
Вот пришла его очередь тост произносить. Он поднял рюмку, он знал, что скажет.
– Всю жизнь слышу, бестолково Юрка живёт. Непутёво. Как же бестолково, непутёво, когда вот они, вот! – И обвёл жестом сыновей, улыбнулся и залучился морщинами от голубых глаз к вискам.
– За тебя, отец! – отозвались сыновья.
Маринованным баклажаном закусил и, как бы косвенно, извиняясь, добавил:
– Всякое, конечно, у нас было. Не мог я всегда быть хорошим. Ну, как случилось, так случилось. Я вот тоже сегодня вспоминал. Про отца своего думал. А что если бы он тогда разрешил ногу ампутировать и вернулся бы живым?..
Замолчал, за этим «если бы» должна была сложиться иная жизнь, совсем иная. Только вот он никак не мог нафантазировать себе эту жизнь. В воображение входил одноногий отец на костылях. Живой. И всё! Дальше складывалось, как складывалось наяву. Никакие другие варианты не рисовались.
– Он не вернулся бы живым, – вдруг сказал старший и в наступившей тишине добавил: – И бабушка не вернулась бы, и брат твой тоже. Они бы даже до тюрьмы не дожили. Я недавно в интернете смотрел. Немцы, когда в Нальчик вошли, всех раненых расстреляли. Все госпитали взорвали. Они бы и бабушку, как жену красного командира, вычислили. Думаю, и дядю бы не пощадили. Тогда бы точно ты в полном одиночестве по жизни карабкался.
– Выходит, спас нас отец?
– Выходит.
Выпили за его отца. И за маму. И за брата, который уже отошёл в мир иной. И за бабушку Марфу выпили.
Доброе получилось застолье, долгое. Спать улеглись с рассветом, в двух комнатах на диванах, кроватях и раскладушках. Заснули быстро и крепко. Он в суматохе попросил телевизор на кухню вынести, чтобы, якобы, не мешал размещаться. Здесь и дожидался нужного часа, и думал.
Выходит, спас нас отец, а дальше всё вперекосяк пошло. Но быть могло только хуже. На лучший исход судьба в себе шансов не таила. Он всегда понимал, что никакого ихнего Бога нет, но есть смысл. Во всём есть смысл, вот такой простой и жёсткий. Прав был отец, а теперь получается, что и во всём был прав. Вот мы на этом свете, на белом свете, вот и я здесь. А дальше что? Какой свет? Красный? Синий? Жёлтый? На каком свете мы будем там? Если здесь белый, то там какой? Чёрный отзывается. Это если не лукавить. Вот и стремимся быть на белом, и хотим, и никакого другого света нам не надо.
Да, если бы он был, ваш Бог, ввинтил бы он такую дребедень в человека, как печень, почки, лёгкие? Механизм, мы и есть механизм, со сроком годности. Если у такого изделия создатель есть, то какой же он Бог? Скажите ему, что он создатель, так он и посмеётся над вами. Сердце стучит, пока своё не выстучит. Работает машина.
Когда стрелки на часах показали без одной минуты восемь, он плотно притворил дверь, подсел поближе к телевизору, очки надел, билеты лотерейные воскресные в порядке разложил на стол: один над вторым. Авторучку приготовил и, пультом засветив экран, вмиг убавил звук до минимального. А всё равно кричит «чудак» из телевизора, кривляется, бодрячком скачет. Будто он, Юрий Михайлович, купил эти билеты нехотя, а теперь его надо убедить, что правильно он поступил, что вот ещё чуть-чуть, и все будут счастливы, и он в том числе. Если бы он сам ни на что не надеялся, стал бы каждую неделю билеты покупать? Хотя в глубине души он и вправду ни на какой выигрыш не надеется. Тут дело в другом.
На экране шарики заскакали. «Чудак» цифры выкрикивает. Юрий Михайлович крестами квадратики в билетах покрывает. И чувствует уже, что отстаёт, кому-то другому нужные числа выпадают, и вот этот кто-то заполнил первую горизонтальную строку, и сумму выигрыша всем объявили, и город, в котором счастливчик живёт, тоже назвали. Для остальных шансы на выигрыш остаются. Мелькают шары, звучат цифры, и снова видит Юрий Михайлович, что отстаёт, и понимает, что так и будет отставать до конца розыгрыша, где ему в лучшем случае рублей сто выпадет, которые он снова обменяет на два билета, чтобы в следующие выходные вот так же азартно присесть у телевизора. И не верить в выигрыш. Но всё-таки удачу стеречь. Ведь недополучил он чего-то в жизни, по-крупному недополучил, да так по-крупному, что несправедливость эта должна иметь какое-то разрешение. И не о себе он вовсе думает, самому ему с его потребностями всего хватает теперь, а вот если бы он своё недополученное смог вдруг детям отдать, как бы оно им всем сейчас сгодилось, как бы облегчило все их старания жить.
Лотерейный билет – это как рыбалка, только наоборот. Рыбу выудят и съедят. А тут миллионы крючка жаждут, чтобы схватиться за него всем своим существом и вынырнуть!
Нет, не верит он в выигрыш. Но отними у него эту воскресную забаву, какая пустота наступит! Окончательно и навсегда! Пусто-пусто, как в домино. И тишина. Никто никогда не допустит такой пустоты. Государство не допустит. В этом смысл!
Задумался и пропустил номера. Вот и эти билеты придётся в киоске проверять. Ну, да и пусть, там всё равно больше сотни не выпало. Если выпало вообще.
В открытое окно струится запахом листвы летнее утро. Солнце греет подоконник. Спят за стеной сыновья, спит любимая внучка Настя, родная жена Вера тоже спит. Наступает первый день семьдесят первого года его непутёвой жизни. Он закурит, он выйдет из подъезда, присядет на скамейку и закурит, и в синем дыму его ядреной «Явы» проплывут и растают: военное детство, не поднятая целина, безводная Монголия, огромный Тихий океан.









                ЭТИ ВАШИ ЖУРНАЛИСТКИЕ ТОНКОСТИ


Голос Андрея в трубке поскрипывал усталостью. Притомился человек возглавлять местное отделение Союза журналистов. Просил помочь переизбраться. Отчетно-выборное завтра. Он всех прозвонил: и газетчиков, и радийщиков, и телевизионщиков. В родной редакции Андрюха ответственный секретарь. Понятно, что каждая буковка еженедельного выпуска проходит через него. А молодежь в газету оседает какая-то откровенно самовлюбленная и безобразно алчная. Кроить из их «полотен» лицо издания пока удается, но времени и сигарет на это уходит в два раза больше. Да и обижаться молодняк умеет активно: сплетни, интриги, подставы… Подсасывают время паразиты! Но работать надо. «Исток» есть «Исток»: он должен оставаться лучшей газетой в городе. Так что общественную нагрузку пора уступить.
- Замену себе подготовил, - спросил я?
- Не успел, - признался Андрюха, - по ходу подберем кого-нибудь.
- Стихийно? - усомнился я.
- У нас бывало. Помнишь, как меня в председатели выпнули?
- Когда это было? Сегодня-то кого пинать?
- На амбициях подловим, - подсказал Андрюха, -  желающий воссесть всегда найдется.
Я пообещал помочь, чем смогу.
На следующий день, переступая порог редакции «Истока», вдруг осознал, что в былое пространство вхожу обновленным, с полной загрузкой своего нынешнего небытия: бывший директор муниципальной телекомпании, бывший подследственный, официально безработный инфарктник…  А всюду жизнь!
Вешалка в приемной главного редактора распухла пуховиками и дубленками, в центре комнаты стояла неприлично шикарная шуба длиной по чьи-то щиколотки на высоких каблуках. Каблуки росли из Тины Аспидской. Голова ее в свежей прическе «только от парикмахера», вознеся подбородок над дымным облаком пышного воротника, важно повернулась в мою сторону. Я не знал, как поздороваться со столь оперившимся пресс-секретарем городской администрации, и на всякий случай бодро произнес:
- Приветствую!
- Здравствуйте, - снисходительно ответила Тина, и, не снимая расстегнутой шубы, шагнула в кабинет главного редактора, сверкнув коленом.
«Жизнь продолжается», - сказал я себе и шагнул следом.
Для Аспидской стерегли место в центре стола недалеко от председателя Андрюхи. Над береженным стулом призывно замахала руками редактор коммерческой  газеты «Ваша прибыль» Мая Подыванова. Годом ранее Майя выдавила Аспидскую из «Прибыли» в пресс-секретари. Избавилась, а заодно и застолбила во власти какого никакого, но все же своего человека. Я присел в кресло у стены, среди ветеранов.
«Жизнь меняется», - думал я.
Думал и не слышал Андрюхиного отчета. Во мне свербел вопрос: с чего вдруг Тина так заглавнела? Из какой профессиональной заслуги расцвела в такую шубу и осанку? Вообразить заслугу не удавалось. Послание далеких предков о том, что не место красит человека, теряло смысл. В который раз я видел, как некто откровенно и прилюдно заскочил на кочку и выкрасил себя в главную фигуру. Карикатурную, но фигуру! Напрасно, предки, сигналите вы нам из глубины веков. Остерегаете. Напрасно. Мы другие. У нас теперь не стыдно быть карикатурой, если это приносит доход. Вы же сами предупреждали, что свято место пусто не бывает. Потому и не бывает, что в ком-то чешется потребность это место заполнить собой. Неистребимо чешется. Заскочит, заполнит, а там уже другой механизм сработает. Очень любопытный механизм. Мне его на себе испытать выпало. И долго разгадывать. В начале девяностых вел я на местном телевидении программу «Ваш кинозал». Пиратски и безнаказанно несли мы в массы американское кино, необычно вольное для нашего зрителя. Перед каждым фильмом я минут пять рассказывал с экрана о Голливуде и заокеанских «звездах». Горожане стали узнавать меня на улицах, тыкать пальцами в мою сторону и шушукаться, а кто-то мог запросто притормозить, и поздороваться, и поощрительно подбодрить:
- Кино правильное кажете! Просто в тему! Но мало. Почаще бы!
- Сделаем, - тупо обещал я в тон собеседнику, спеша оторваться от него в надежде, что под темными очками кем-то останусь неузнан. Очки спасали не всегда. Однажды в магазине, где я покупал вареную колбасу, юная продавщица искренне замахала на меня ладошками и воскликнула:
- Что вы?! Что вы?! Неужели мы с вас деньги возьмем?
Настойчиво расплатившись, я уходил, придавленный чувством неловкости. Бесплатной колбасы от восторженной девушки достойны были скорее Сильвестр Сталлоне или Микки Рурк с Ким Бейсинджер, но никак не я со своей пятиминуткой «голливудских сказок». И все же источник почтительного отношения к своей персоне мне удалось не скоро, но нащупать. Я входил в квартиры горожан с экрана телевизора в одном ряду с сюжетами о столице и зарубежье, с известными на всю страну людьми. Но в отличие от недосягаемых, меня можно было встретить на улице живьем и поговорить все равно что с Познером, ведь я обитал в том же телевизоре, что и он. То есть мы оба попадали на одно и то же свято место в сознании человеческом, на то самое место, куда метит любая «лжедурда» из того же телевизора. И знает, что ее приютят только потому, что она публична. За это безумное почтение к публичности затаил я в себе глубокую претензию к моему народу.
В реальность собрания вернул меня нервный голос Люды Зверьковой. Оседлав темперамент кавалергард-девицы, она пыталась ввергнуть окружающих в свое ощущение трагизма:
- Вы же понимаете, что через два месяца нашего городского радио не станет! Не станет вообще! Нас закрывают! Нас ликвидируют! Тина Виленовна, неужели горо-А-дская администрация, не попытается спасти нас? 
От волнения Люда поперхнулась и, споткнувшись о букву «а», так и вымолвила: Горо-А-дская.
Тина отвечала со спокойствием удава:
- Закон 131 запрещает муниципалитетам выступать учредителями электронных СМИ. Вопреки федеральному запрету администрация не может сделать ни-че-го.
Но в запасе у Люды был давно созревший укор:
- Телевидение как-то спасли. Оно существует. Его не собираются закрывать!
- На телевидении руководители вовремя подсуетились, - подрезала ее Аспидская.
«Вот мартышка», - подумал я, а вслух напомнил:
 - Под бдительным оком ФСБ суетились.
- Главное, что телевидение для города сохранить удалось! – по-хозяйски вразумила меня Тина. Глагол «удалось» она явно относила к заслугам администрации.
«Вот чё!!!» - подумал я и ничего не сказал.
Мир изменился. Мне предстояло осмыслить картину новой реальности, в которой жили все, кроме меня. Итак, прежние руководители всего лишь подсуетились, что помогло Администрации спасти Телекомпанию, забыв при этом спасти Радио. Живой представитель спасителя среди нас – Тина Аспидская. Руки утопающих тянутся к ней. И этим абсурдом дышат все-все- все, кроме, пожалуй, Андрюхи и хозяина кабинета, главного редактора «Истока» Володи Головицина. В свои шестьдесят пять он всерьез подумывал о пенсии, и в тот момент, похоже, о ней подумывал. Сидел отдельно от всех за своим редакторским столом, взирая на окружающих взглядом человека постороннего.
Вот и мне вежливо, но твердо давали понять, что в нынешнем раскладе я вообще-то тоже не при чем, что место мое в кресле у стены среди пенсионеров. До пенсии тогда я еще не дорос. Жил на пособие по безработице, надеялся зализать несправедливые раны судьбы и вернуться в жизнь, наивно полагая, что здесь еще помнят, как недавно я был «при чем». Еще как «при чем»! Но всё подсказывало мне, что из своего небытия я видел неверную картину мира, а здесь и сейчас меня подталкивали немного поумнеть.
- Вообще-то, Люда, ты права, - думал я, глядя на Зверькову, - зачем тебе помнить, как ты пришла на Радио совсем никакой? Как долго и мучительно учили тебя дышать и говорить, писать лаконичные тексты? В конце концов ты дорвалась до микрофона. И последние годы жила в самоощущении человека, ежедневно выходящего в эфир со словами: «Доброе утро, город!» И вот у тебя отбирают эту высоту. И ты кричишь: «Спасите!» И ни к чему теперь тебе помнить, что история эта началась не вчера.
Когда я уходил с Радио, до вступления в силу 131 закона оставалось три года. Я оставлял вам человека! Сына оставлял. Он с пятнадцати лет создавал со мной эту систему. Он видел ситуацию во всем ее объеме. Он начал перестройку. Он вывел весь коллектив из муниципального учреждения в частную структуру. И это был первый шаг к вашему спасению от очередного безумного закона. Но, если те события сохранит твоя картина мира, тебе придется помнить: кто наслал на парня многочисленные проверки? кто наслаждался тем, что его задергали? кто вынудил его понять, что не стоит рисковать собой ради вас? Тебе придется помнить, Люда, как радовались вы возврату под муниципальную крышу, и тому, что специалист ушел. Радио стало вашим и волею вашей причалило к ногам Аспидской. Да поможет вам она! Которая в этой материи ни в зуб ногой! Но зато такая понятная во всех проявлениях, ну просто «в доску своя»! Вот и восседает Тина Виленовна над вами в шубе, как в мантии. Всеми принятая! Убитое радио спасать некому? А вдруг! Вдруг, искренняя вера ваша напитает извилины Тины Виленовны сказочной энергией, и сверкнут они дальше мантии и прически «от парикмахера». А каляки-маляки ее на сайте администрации превратятся в достойные тексты. Но ей самой это надо? Нужны вы ей?
Когда Тина только ступила в ряды городской администрации, в ответ на мою усмешку ее непосредственный начальник, руководитель информационного отдела Тараханчиков призвал меня быть осторожным. Шевельнул правым усом - усов он не носил, но все равно казалось, что невидимым усом шевельнул, - и очень доверительно предостерег:
- Не спеши, я сам пока не разобрался,чья это история болезни.
Теперь, похоже, разобрался и, как опытный чиновник, который умеет тонко рассчитать, где, кого и когда «льзя», чует Тараханчиков диагноз Аспидской: неприкасаема! Вот и сияют на официальном сайте неприкасаемые перлы, типа: «На акцию протеста у здания администрации собралось чуть более шестидесяти пяти человек…»
- Чуть более шестидесяти пяти – это сколько человек? Шестьдесят пять с половиной или с четвертью?
- Дело житейское, - успокаивал меня Тараханчиков. – Насчитала шестьдесят пять, а далее считать было некогда, по службе отвлекли, может быть. Но ведь правду написала – более шестидесяти пяти. Людям понятно, а ваши журналистские тонкости никто не заметит. Людям это не интересно.
Эх, Андрюхи на вас нет! Да и не будет никогда. В вашем воздухе Андрюхи не обитают. Но вот обидно, что здесь, на Андрюхиной территории, лепят мир, в котором грядет пора молиться на Аспидскую. Дружно лепят, хотя и не сговариваясь. Вон как активно Тоня Корытова – главный редактор спасенного Телевидения улыбается Тине Виленовне, улыбается и кивает, кивает, соглашаясь с каждым ее твердым словом. Кивает и не хочет помнить Тоня, кто и от кого спасал их обреченное телевидение. И правильно делает. Мне самому туда оглядываться тошно. Три года назад я принял Телекомпанию, оставив свое родное радио. Мэр сказал:
- Надо. Надо спасти.
Но спасать я шел не Телекомпанию. Прежде надо было спасти ее основателя и бессменного руководителя Волика Безмерного. Ваш коллектив, Тонечка, пытался его посадить. Во второй раз. Первая попытка провалилась лет шесть тому назад. Тогда Волик оформил себе беспроцентный займ из кассы предприятия. Закупил в Питере импортные пальто суперсовременной модели «весна-осень» и раскидал их по городским торговым точкам. Модель оказалась очень европейской: намного выше колен и немного ниже зада. По сибирской погоде такая одежда не грела и не продавалась. Срок возврата займа истек. Сигнал поступил в городское УВД в виде письма за подписями реальных персонажей. Тогда в милиции и в «Белом доме» Волика поняли. Парню захотелось подтянуть достаток до уровня своего статуса. Директор Телекомпании всё-таки, а не какой-нибудь школы. Уголовное дело заводить не стали. Спустили тему на тормозах. Проказника сочувственно пожурили и пояснили, что это делается не так. Похоже, Волик не совсем верно понял советы людей бывалых. С первого испуга и трех лет не прошло, как он затеял вторую попытку. Доходы от рекламы Телекомпании потекли вдруг на счет индивидуального предпринимателя, то есть его собственной жены. Она якобы начала привлекать рекламодателей и монтировать для заказчиков видеоролики, отчисляя Телевидению за трансляцию небольшой процент от сборов. Волик пояснял, что таким образом готовит коллектив к переходу в частную структуру. Через три года 131 закон ударит по муниципалам, но не по ним. Волик спасет коллектив от удара. Но коллектив считал деньги, текущие мимо кассы. Новый донос решили не доверять местной милиции. Доставили в областную ФСБ, там работал дальний родственник одной из сотрудниц, он и посоветовал сигналить напрямую в свежесозданный отдел по борьбе с экономическими преступлениями. Отдел в жажде жертв просто «бил копытом».
Вот смотрю я на тебя, Тоня Корытова, верно кивающую. Ты всегда вела себя так, будто ни первого, ни второго письма не подписывала, возможно, так оно и было, и дышала ты на работе вокруг Волика искренним сочувствием, но никогда не рассказывала, о чем спрашивали тебя на допросах, какую правду излагала ты следакам? Все прояснил судебный расклад, там тебя, Тонечка, заявили свидетелем обвинения, как и всех остальных. У защиты свидетелей было два: завхоз Вася и я. Но меня для того к вам и забросили. Я помогал вашему основателю избежать реального срока. Восстановил его на работе в качестве своего зама, принимал от него имущество в счет погашения присвоенного бартера, выступил в его защиту на суде. Два года условно – это не ваша победа, это наше достижение.
- Два года условно, - доложил я по телефону мэру.
- Я уже знаю, - ответил он. - Что у вас по 131-му?
- Готовлю план перехода. Боюсь не успеть с лицензионной базой.
- Добро, - сказал мэр. – Успевай!
Сам Волик периодически слегал в психушку, где плотнее сошелся с видными в городе бизнесменами. Там они нагуливали себе диагнозы, иммунные к Уголовному кодексу. Волик, похоже, нагулял реальную болезнь. Получив щадящий приговор, он частенько отлучался на стационар подлечить нервы.
Интересно, Тоня, а как тебе запомнилась моя «суета» по спасению Телекомпании? Все основное проходило мимо тебя. И создание частной структуры, и получение лицензий, и присвоение частоты, и аукционы по продаже оборудования, и подготовка к ликвидации предприятия… Всё проходило мимо вас, дорогие мои коллеги…
Но наступил новый год, и пришла пора спасать самого себя. В первые дни января в строгом кабинете мне предъявили рапорт оперативного расследования. Из него я узнал, что мои действия содержат признаки преступления по статьям 201 и 285 УК РФ. В рапорте, Тонечка, после слов «получена информация», по теме откровения и лексике информатора проступало его лицо. Видел я и тихушника Севушку – второго основателя вашей компании, правда, теперь он громко заявил, что всё же был первым. Однако долго изнывал он на должности инженера по оборудованию! Видел и его подружку, дородную Дарину-видеомонтажера, родственницу ценного подсказчика. Видел и второго нашего шофера Митяя, не зря он так сноровисто располагался в сторонке с подветренной стороны, когда мне приходилось выходить из кабинета пообщаться с кем-то на улице. Видел всех, кто уверовал в силу доноса и настраивал старшего лейтенанта-оперативника на очередную свою жертву.
Эх, говорила мне жена, не ходи ты в этот гадюшник. Сходил.
И вот результат: телевидение работает, а мне оставалось доказать, что по всем отмеченным оперативником пунктам моих действий я не имел личной заинтересованности. И я доказал. По наивности не понимая, что затейники того и добивались, как минимум. Скорее всего, вновь по подсказу мудрого родственника оттуда.
Город продолжал смотреть местные программы, Волик периодически выныривал из психдиспансера, руководить теперь уже частным телеканалом. Я завершал ликвидацию муниципального предприятия. А вослед мне неслись кем-то ловко организованные укоры. Спасенный коллектив возмущенно узнал, что мог бы почивать под муниципальной крышей еще три года! На столь немалый срок притормозила Государственная Дума вступление в силу 131-го закона. Решение приняли 29 декабря и в тот же день обрадовали по телевизору. Нет здесь ни Севы, ни Дарины, ни Митяя, не журналисты они, но ты, Тоня, Тонечка, Антоша, тоже кивала тогда на радийщиков: сидели, мол, тихо, не дергались, и не трясут их теперь тяготы перестройки. А у нас вон, даже сам Волик занемог.
Занемогший Волик, на правах учредителя и директора, назначил замом своим Севушку, а мой стол из нашего общего кабинета распорядился вынести в фойе. С изгнанным столом я поздоровался позже, намного позже месяца, проведенного в больнице. Когда меня выписали после инфаркта, я еще долго «расхаживал сердце». В первый день один круг вокруг дома, на второй – два круга, на третий – три. Через неделю обходил квартал, еще через неделю – два. Прекрасное свободное время, чтобы думать о прошлом и планировать будущее. И понимать, чего в твоем будущем уже не может быть никогда. Например, телевидения. Отмахиваясь от обвинений, я сам доказал, что не имел личной заинтересованности и, войдя теперь в новое предприятие учредителем, подарю бдительным стражам закона вновь открывшиеся обстоятельства. Для бывшего муниципального директора личная заинтересованность – прямой путь в тюрьму. Да, Тонечка, от вас меня ловко оттерли. И то сказать: долго ли умеючи?
Упорными прогулками достиг я в один прекрасный день отдела социальной защиты и получил там очередное пособие по безработице. До телевидения отсюда было рукой подать, вскоре я осилил и это расстояние и поздоровался со своим столом. Здесь же в фойе, в кресле для посетителей сидел сам Волик. Заметно изнуренный, он слегка покачивал корпусом и тревожно озирался по сторонам. С ним я тоже поздоровался. Стрельнув взглядом с меня на стол и обратно, он будто извиняясь, пояснил:
- Я только что оттуда, - и с болью в голосе пожаловался: – Они меня залечили. Они меня, кажется, напрочь залечили.
Чтобы как-то утешить Волика, я сказал, что тоже лечусь, и поспешил к выходу.
- Я тебе позвоню, - догнал он меня затухающим голосом, и добавил, насколько мог громко: - Я тебе скоро позвоню.
И позвонил через несколько дней, и пригласил на собрание учредителей, пояснив, что будут вводить Севушку, а Севушка предлагает ввести заодно и меня, чтобы лишний раз не собирать собрание. Я ответил, что лишнего собрания не будет. Не подарю я их кукловодам вновь открывшихся обстоятельств. Ешьте сами, что откусили.
Севушка стал учредителем. Через неделю после собрания Волик ушел в лес и повесился. На молодой березе, а кто-то говорил, на осине. Еще говорили, что в тот день он сильно повздорил с женой. Но ты, Тонечка, как и многие наши коллеги, считала эту ссору обычной, очередной. Ну, редко ли они ссорились в последнее время? Иную причину нашептывали вы любопытствующим:
- О чем тут гадать? Партнер его кинул в столь трудный переходный момент. Всё на нем, трудно тянуть одному. Ну разве можно было бросать человека без поддержки в таком состоянии?..
Вам как-то легко удалось забыть, что в психушке Волик начал спасаться от ваших атак. Разве могли вы признать, что давняя ваша мечта избавиться от основателя вдруг сбылась? Напрочь.
- А третий, третий вопрос! – взвизгнул голос Пети Петухова и вернул меня в реальность собрания.
- Да, третий вопрос! – одернул Андрюха воспрянувших к выходу журналистов. – Полномочия с меня сняли, а избирать председателя кто будет? Мы же оставили этот вопрос на финал. Было время подумать. Какие созрели предложения?
Петя кашлянул в бороду и уверенно произнес:
- Тут нужен человек социально активный и желательно молодой.
Среди нас не было никого моложе и активнее самого Пети. По жизни он прошагал чуть более четверти века. Рыжая борода скрывала его молодость и придавала лицу благородный оттенок. В «Истоке» Петухов вел тему ЖКХ. Яркая фамилия досталась ему от предков вместе с природной задиристостью. Задирой он проявлял себя в острых газетных материалах, бесстрашно критикуя нерадивых руководителей коммунальных служб. А потому слыл в городе борцом за справедливость. Спокойно дышали две или три управляющие компании. О них Петя писал либо хорошо, либо никак. Они платили ему наличку фиксированно, ежемесячно, тайно. Но кое-кто об этом почему-то знал. Знали даже, что тихий доход бесстрашного борца в два раза превосходит его официальную зарплату. Догадывался и Андрюха, по тому, как свирепел Петя, отстаивая важные посылы в своих творениях, и тяжело переживал, если не обнаруживал их при выходе статьи в печать. Обида стирала с лица Петра все оттенки благородства и превращала его в сердитого купчика. В такие минуты он строчил горячие жалобы на Андрея. Обвинял в непрофессионализме и относил их главному редактору. Володя Головицын с улыбкой показывал жалобы Андрею.
- С ним что-то надо делать! – говорил Андрей.
- Терпеть! - отвечал мудрый Володя. – Пока кадровый голод – терпеть, но не сдаваться.
Изливать обиды Петя забегал к другой молодой сотруднице Лене Фунтиковой. Тощенькая и злобненькая Лена была возмущена положением дел в газете вообще! Ей, как воздуха, не хватало редакционных заданий. Всё, что доверяли, она «на раз», опережая все графики, воплощала в обширные статьи, но видеть не могла их в печати! Андрей сокращал ее тексты беспощадно, нагло вытравливая из них авторскую индивидуальность. Он урезал ее материалы, освобождая площади под опусы трех старых журналистов, которые кряхтели над заданиями, вечно запаздывая к сроку, и писали такой лексикой, которую фу! – современная молодежь не понимает ва-а-ще! Не редакция, а мрак!
К тому времени Лена вступить в Союз журналистов не успела. А потому намек Петра, не нашел адресата. Андрюха скинул с себя общественную нагрузку, чтобы сберечь силы на борьбу с жадным Петей и бездарной Леной, а сам Петя тут же напрягся выпрыгнуть в председатели.
- Так вот же я, самый молодой и очевидно социально активный, - светили окружающим верные глаза Пети.
«А вот хрен тебе!»– подумал я и, взяв слово, начал свой заплыв «баттерфляем в унитазе»:
- Петр прав! Должность председателя Союза дает человеку реальные возможности решать многие наши проблемы. Даже такие, на решение которых у нас попросту нет полномочий. Короче, самым достойным из нас человеком на этот пост я считаю Тину Аспидскую.
Далее я понес ахинею про то, что она наших кровей, то есть такой же, как все мы, журналист. Но будучи одной из нас, только она, Тина Виленовна, ежедневно и ежечасно общается с руководителями города, наделенными такими полномочиями, какие нам и не снились! Никто из нас не находится в такой физической близости с этими могучими людьми, а главное, не владеет способностью сформулировать и подсказать им порядок действий так, чтобы они услышали и поняли…
- Да! – воскликнула активная Люда, - Если бы я вовремя обратилась к Тине Виленовне с проблемой радио!..
- Радио могло бы жить! – убежденно поддержал я Люду.
Народ заурчал мыслями вслух:
- Аспидская!
- Точно, Аспидская!
- Это же наш кадр во власти…
Слово взяла сама Аспидская.
- Вообще-то предложение разумное, - оценила она,- вы даже меня убедили. Но в ваших словах скользила какая-то непонятная ирония?
- Это стиль моей речи, все знают, - пояснил я, - но в данном конкретном случае я старался обойтись без иронии. Старался. Как мог.
Андрюха попросил не отвлекаться на частные вопросы и проголосовать за предложенную кандидатуру. Аспидскую избрали единогласно.
Народ по-скорому разбежался. А мы с Андрюхой ушли в его прокуренный кабинет. Сюда заглянул и главный редактор Володя Головицын сказать «до свидания» и предупредить, что кроме нас в редакции никто не остался.
- Ну что, позабавишься, почитаешь оригиналы исходников?
- Как-то не до них, Андрюха, извини…
- Здесь ляпы покруче, чем «более шестидесяти пяти человек».
- Слушай, а ты разок опубликуй их без правки и сокращений. К первому апреля в самый раз будет.
- В этом что-то есть, - согласился Андрюха, – даже возражения не возникло. Надо обдумать. Как тебе в голову Аспидская пришла?
- Честно сказать, она мою голову и не покидала. Весь день. С того момента, как увидел ее в редакции. А вообще-то, я помог им достроить то, что они давно начали.
- Говорят, уезжать собираешься?
- Есть желание. Вот только без одышки ходить научусь.
- Хорошо, когда человеку есть куда уезжать.
- Иногда уезжать надо, если даже некуда.
- С Аспидской ты здорово придумал. Забавный сюжет закручивается.
Я уехал. В «Истоке» однажды сверстали номер без Андрюхиной правки, якобы для печати. Начался переполох. Первым в кабинет Володи Головицына влетел Петя Петухов. Он говорил, что, как любой нормальный журналист, может не замечать огрехов в своих текстах, что он не против правки, но она должна быть в разумных пределах. В Разумных Пределах.
Мир продолжал меняться. В радиоэфире больше не звучали слова: «Доброе утро, город!» Программы телекомпании по образу и подобию Тони Корытовой постепенно обрели интонации сельского Дома культуры. Володю Головицина проводили на пенсию. «Исток» возглавила Майя Подыванова. Андрюха остался на позиции ответственного секретаря. Больше некому доверить каждую буковку еженедельного выпуска.


























                МАМЕД...ВАРЖАПЕД...


Мама заплакала и ушла.
Чай в гостях был вкусный. Непривычный для меня шестилетнего: густой и терпкий, а шоколадные конфеты с тёмной начинкой ещё вкуснее. Я спешил дожевать конфету за отдельным детским столиком в углу комнаты и смотрел на отца, но он оставался сидеть за столом для взрослых. Там застрекотала тётя Инна – жена старшего брата моего отца дяди Мити.
– Ну что я такого сказала? – тараторила она, – все сейчас юбки укорачивают, но у меня коленки закрыты, а у неё коленки наружу светятся. Так и сказала, правду сказала.
Но братья уже не слушали её.
– Какой Мамед? – уточнил отец у дяди Мити.
– Какой? – искренне не понял дядя Митя.
– Ты сказал: Мамед обрадуется.
– А-а-а! – догадался дядя Митя, – это я так сказал. В общем смысле. Мамед, Варжапед, какая разница? У них свои жёны в платки укутаны, платья до пят носят. Им голые коленки покажи, они чёрт знает что могут вытворить.
– Обижать не надо было, – сказал отец.
– Да чего уж тут обидного? – почти пропела тётя Инна, – если правда? Она смотрела, как дядя Митя наполняет стопки водкой, и продолжала щебетать: – Все хотят быть модными. Все укорачивают, кому как нравится. Мне нравится ниже колен, кому-то выше.
Запивая чаем кусочек вкуснючей конфеты, я пытался представить себе Мамеда-Варжапеда. Он почудился мне родственником Бабая, который всё моё детство прятался по тёмным углам комнаты, иногда ночевал под кроватью и всё время неутомимо ждал, когда за очень плохой поступок меня ему отдадут. Недавно выяснилось, что Бабая нет. Зато появился Мамед, который укутал свою жену в платки и длинные платья. Его почему-то радуют коленки моей мамы. Он, наверное, готов покусать их, а папе это сильно не нравится.
«Вот сейчас мама идёт домой, – думал я, – а этот самый Мамед, а может быть, Варжапед, а скорее всего, они оба вместе затаились за каким-нибудь кустом...»
Я был достаточно взрослым ребёнком, чтобы отогнать от себя эту мысль. Она показалась мне неправдоподобной. Сосны и кусты на террасах вдоль лестницы, по которой мама должна была подниматься на нашу улицу, мне были хорошо знакомы. Даже в воображении затаившиеся там Мамед с Варжапедом виделись не реальными персонажами. Значит, их тоже нет, понял я. Значит, они так же, как и мой Бабай, существуют только в умах взрослых. Как Иван-царевич, например, или Дед Мороз. Но ведь Дедом Морозом люди иногда притворяются, а вдруг Мамедом и Варжапедом тоже. Тут я неожиданно для всех заявил, что хочу домой.
– Иди, – сказал отец, – ещё светло.
– Чай не допил, – заметила тётя Инна.
– Не хочу больше, – соврал я.
– Ну хоть конфету доешь.
Я снисходительно сунул в рот остаток шоколадной конфеты.
– За маму обиделся? – не отставала тётя Инна.
– Да, – честно сказал я.
– Ну и молодец, – поддержал меня дядя Митя, – мужчина растёт.
– Дядя Митя, а ты Мамеда или Варжапеда встречал? – спросил я.
– Кто их не встречал? – улыбнулся дядя Митя, – ты тоже встречал. На базаре был? Вон их сколько там за прилавками.
На базаре за прилавками обитали темноволосые усатые дядьки. Шумные, но не злые, они смешно говорили по-русски, часто шутили и улыбались. Только одного из них, дядю Аскера, мама старалась обходить стороной. Не потому, что он был злой, наоборот – добрый: он всегда старался подарить мне персик. Он знал, что я их люблю. Мама стеснялась таких подарков. Зато когда мы покупали персики, то обязательно у него.
– Нет, – сказал я, – на базаре не Мамеды.
– А где Мамеды? – насторожился отец.
– Не знаю. Я не видел, – признался я.
– Ладно, иди, а то скоро темнеть начнёт.
– Умный мужик растёт, – сказал мне вслед дядя Митя.
Вдохновлённый его оценкой, я захотел быть ещё и смелым. Вдоль лестницы, по которой до меня поднималась мама, одна над другой высились три широкие террасы, засаженные молодыми соснами и кустами олеандр. Я понимал, что злодеи из страхов старших здесь, скорее всего, не прячутся, но решил проверить, на всякий случай, а вдруг... На первой террасе стоял «Ток» – так между собой дети называли трансформаторную будку. Прикасаться к ней нам запрещали родители и страшная картинка на стене с изображением черепа. Но мы всё равно знали, что эти железные стены днём горячие от солнца, а по вечерам холодные.
Стараясь не шуметь, я прошёл вдоль стены вглубь террасы и, заглянув за будку, вообразил, будто здесь спиной ко мне сидит на корточках Мамед. Выглядывая на лестницу из-за другого угла, он выбирает себе жертву. Что я мог с ним сделать? Ничего! Недалеко от себя я заметил дощечку от ящика, из одного конца которой торчал гвоздь. Его-то я и решил вонзить в воображаемого врага. Но, подобрав дощечку, передумал. Бить гвоздём показалось мне слишком жестоко. Я перевернул доску в руках, развернул её так, чтобы бить ребром, замахнулся и врезал ему по затылку. Когда воображаемый Мамед упал, мне стало жалко его и одновременно больно. Реальный гвоздь глубоко царапнул мою ладонь. Показалась кровь. Отсасывая её из раны, я постоял над поверженным врагом, не зная, что с ним дальше делать. Такая расправа мне не нравилась. Необходимо было придумать что-то другое. Откинув дощечку в сторону и зализывая царапину, я пошёл обследовать две оставшиеся террасы. Смелый мальчик не мог поступить иначе.
Обойдя все кусты и осмотрев кроны сосен, я не обнаружил там Мамеда с Варжапедом, а самое печальное, так и не придумал, что буду с ними делать, если обнаружу. На выходе с последней террасы я столкнулся с отцом.
– Ты что здесь делаешь? – удивился он.
– А вот! – ответил я и показал ему хвойные иголки, – смотри.
Я зажал иголку между верхними и нижними передними зубами и протянул её вперед, выжимая таким образом сок на язык.
– Правильно, – одобрил отец, – это настоящие витамины.
– Хочешь?
– Давай, а то мама скажет: опять от меня водкой пахнет.
На площадке перед нашей улицей под густой сосной стояли две скамейки. Мы присели на них друг против друга.
– Ну, и что ты здесь делал один? – спросил отец.
– Не знаю, – ответил я, чувствуя, что говорю правду, – гулял, наверное.
– Скоро совсем стемнеет. Тебе уже спать пора, – сказал отец, и мы пошли домой.
Мама, увидев отца, заплакала.
– Как им не стыдно? – всхлипывала она, – какой Мамед? Какой у меня может быть Мамед?
– Не у тебя, – успокоил её отец, – а вообще. Он есть у всех, понимаешь?
Мама не понимала.
– А при чём здесь я? – спросила она.
– Ты не при чем, – успокоил её отец.
– А ты за меня даже не заступился.
Но отец почему-то стал заступаться за тётю Инну. Он просил маму понять простую вещь: тётя Инна всю жизнь на Кавказе прожила. Она хорошо знает, что здесь не принято оголять не только ноги, но и руки, но и шею. Здесь надо быть строже, прежде всего к самому себе. А расхлябанных людей здесь не уважают.
– Мамед не уважает? – съязвила мама.
– Если хочешь, да! – начинал сердиться отец, – именно он, Мамед не уважает!
– Который есть вообще у всех и для всех?
– Как Дед Мороз, – подсказал я.
– Хуже! – начинал заводиться отец. – Хуже, чем три Деда Мороза! И вообще, со дня рождения моего брата просто так уходить нельзя было! Здесь так не принято!
Мама разливала по чашкам чай, наш домашний, не густой и не терпкий. В ответ на мою подсказку она улыбнулась.
– А вот смешного тут мало, – отреагировал отец. – И при чем здесь вообще Дед Мороз? – спохватился он.
Вопрос был адресован мне, и я постарался ответить как можно честнее:
– Ну, его же тоже нет, но он есть. И Бабая нет, но он есть. И Мамеда-Варжапеда нет...
– А вот они как раз есть! – твёрдо перебил меня отец. – И вообще, почему ты до сих пор не спишь?
Мама постелила мне постель. Укутала меня понадёжнее одеялом и, присев рядом, ласково сказала:
– Не бойся. Нет никакого Мамеда. Спи.
– Знаю, – засыпая, ответил я, – я его убил.
– Кого? – испугалась мама.
– Мамеда-Варжапеда.
– Что ты, маленький мой, нельзя так говорить, нельзя так даже думать...
Это были последние слова, которые мне запомнились перед сном. А ночью мне приснился весёлый дядя Аскер. Он метался за своим прилавком на базаре, раздавал всем прохожим сочные персики и что-то очень смешно говорил по-русски. Слов я не запомнил, запомнилось только, что они были очень смешные.

 
























                «… СНЕГА БЕЛЫЙ РЕКВИЕМ…»



«…реквием, снега белый реквием.
Он не твой, он не мой, он ничей».
Н.Шипилов

Встречаются в жизни люди, без которых потом пустота. Николая я искал через знакомых и знакомых знакомых. Говорили, что они с Татьяной живут в Москве без квартиры и прописки. Кто-то подсказал телефон редакции какого-то журнала. Я позвонил, спросил: могу ли услышать Шипилова? Обиженный на весь мир обладатель мужского голоса ответил: «Он у нас редко бывает». «А могли бы вы передать ему?..» «Вряд ли. Он у нас почти не бывает». Наступили новые времена, и в нашей глуши появился интернет. Я зашёл на сайт и написал письмо: «Здравствуй, Коля…»
И получил ответ: «Коля умер 7 сентября 2006 года…»
Ну вот, натыкал многоточий, как слезинок. Плачется.
Восьмидесятые годы прошлого века, общага Литинститута – Коля весело называл его «литринститут». Три уровня обитания. С четвёртого по шестой этаж студенты, на седьмом Высшие литературные курсы, на третьем заочники. На курсах учились члены Союза писателей, не добравшие образования на своих путях-дорогах. В большинстве были они неизвестными, вступали прежде в коммунистическую партию, а затем в Союз. Из чувства брезгливости мы не хотели вступать никуда. Они презрительно называли нас «студентами». Мы их – «пясателями». Жил среди них Валера Бармичев, он не был слушателем ВЛК, там училась его жена Валентина, а сам Валера обитал при ней и писал стихи. Настоящие. Запомнилось: вот Сталина хоронят, а строгий взгляд следит за всеми, кто у гроба:

«Чуть искажённый складками знамён,
Имперский профиль: «туруханец Коба».

Какой привет тебе, Россия, в XXI век! Но не о том сейчас.
Восьмидесятые годы века прошлого. Валера приглашает выпить, говорит: будет Шипилов.
Повесть «Литконсультант» опубликована в «Литературной учёбе». «Презренные» студенты читают журнал, передавая из рук в руки, знают, что автор где-то в общаге, и вот: будет он сам! Приходит Николай. Невысокий, неброский, вовсе не похожий на интеллигентного Тетерева из полюбившейся нам повести. Быстрая речь, интенсивная мысль излучают такую мощь, что становится понятно: в этом коренастом мужике могут жить десятки, а то и сотни Тетеревых и ещё не знакомых нам литературных героев. С ним гитара, с ним редактор из «Молодой гвардии», которая готовит к выпуску «Ночное зрение» – первый сборник рассказов Николая. На стол со скромной закуской встают ещё бутылки. «За знакомство!» И вскоре зазвучал его глубокий баритон:

…мужики переходят на «ты»,
Поделившись ста миллиграммами,
Мужики похваляются шрамами:
Кто рубаху сорвёт, кто порты.

Редактор смотрит на Николая влюблёнными глазами. Он отзывается песней.

Фуражка белая с помятым козырьком,
Я выйду в поле и стою один, как Спас.
Как нежно бабочки парят над озерком,
Коль мог бы, каждую от увяданья спас.

Над нами витают тексты и музыка.

Иван, Сергей да Николай всё рядовые,
Бойцы-окопники, кирзовая нога,
Им выпадают все осадки годовые,
Дожди свинцовые да красные снега.
А на пулемёты неохота им была…

Боже мой! Я понимаю, что причастен к чему-то большому, а может быть, даже великому. Есть на свете Высоцкий, есть Окуджава, поговаривают, что Розенбаум – творческий наследник Высоцкого. Но в этом есть лукавый выверт.
Прорыв назревшего в обществе протеста находит политические формы. Герои Высоцкого обретают собственную речь на митингах и заседаниях съездов.
И вот Шипилов. Тихий, спокойный, проникновенный. Иной уровень откровения. Тексты его песен не убывают из памяти. Будто слова эти жили в тебе, а он их только разбудил.

Я туфли починю, одежду залатаю,
Пальцы залетают около иглы,
Проплыла за окнами осень золотая,
Задевая юбками за углы…

Николай не слушатель ВЛК. Он собирается вступать в Союз писателей, минуя КПСС. Он уходит спать на седьмой этаж, там кто-то организовал ему спальное место.
Сбегающим по лестнице встречаю Николая следующим утром. На плече его свёрнутый в рулон полосатый матрас. Моя попытка пошутить оказалась некстати. Парторг ВЛК, человек с рыбьей фамилией, потребовал выселения незаконно проживающего Шипилова.
– Обещали комнату на третьем.
– Коль, у заочников грязно и всегда шумно. Погоди.
Мы поселили его на шестом и даже гордились этим.
– Где Шипилов?
– У нас. В 612-й.
После вступления в союз и зачисления на ВЛК Коля оставался с нами. Здесь и женился на первокурснице Марине. Года через три они переехали в 606-ю. По преданию, там когда-то жил Рубцов. В наши дни в ней обитал хороший прозаик, трудолюбивый немец Вова Дик. Он сделал комнату чистой и комфортной. А потом мы передали её Шипилову. У «студентов» свои знаки признания.
А парторг с рыбьей фамилией оказался «крестником» Николая. В былые годы он носил свои первые рассказы в сибирскую газету, где Шипилов заведовал отделом.
Старый, мудрый главный редактор, озираясь на опусы будущего парторга, говорил: «Коля, графоманов надо топить в чернильнице». Николай грешил, из возрастной солидарности, что ли, не топил. Котёнок выжил, вырос. Вступил куда надо и поступал соответственно.
Да и бог с ним! Хорошо, что Николай остался с нами на шестом. Маринка строила в комнатке общежития семейную атмосферу. Он помог ей издать сборник стихов и вступить в Союз писателей. Она родила ему сына Николая.
Она стерегла трезвость мужа от обильных общажных соблазнов. Любое праздничное застолье жаждало заполучить к себе Николая с гитарой, но натыкалось на твёрдое Маринкино: «Нет!!!».
Вышел в свет сборник повестей «Шарабан». Я пытался отыскать книгу на полках московских магазинов. Безуспешно. Надеялся купить в своём маленьком зауральском Шадринске. Раскупили. Попросил продавщицу букинистического отдела: «Если вдруг сдадут, оставьте мне».
Не сдали. Писатель Шипилов без громких раскруток обрёл своего читателя. Приходили в общагу люди. Помню молодого офицера с женой. С Дальнего Востока они были в Москве проездом. Отыскали автора, книжку которого держали в руках. Он вышел в коридор, застенчиво прикрыв за собой дверь.
Попросили автограф. Николай пригласил их попить чаю.
В перестроечную оттепель вышла первая пластинка с песнями Высоцкого, затем сборник его стихов «Нерв». Официальную платформу теперь уже обязательного бардовского присутствия на концертах постепенно занимал Розенбаум. Последнее обстоятельство меня удивляло. Народ, отозвавшийся любовью на творчество Высоцкого, по логике ожидания, должен был потянуться к Шипилову. Но пути Николая навстречу народу оставались неоформленными. Он спел разок на «Маяке» три песни ко Дню Победы. Выступал на корпоративных вечеринках. Часто его приглашали в закрытый город Протвино. Оттуда привозили на автотранспорте, что позволяло утаить от Маринки сэкономленное время и часть заработанных денег.
Ночь. Деликатный стук в дверь.
– Володя, не спишь?
– Слышу, слышу. Стук из Порт-вино?
Он приезжал один, привозил водку и красную рыбу. Однажды я предложил сварить картошку. Он отказался.
– Терпеть не могу варёную картошку.
– ?
– В детстве переел. Чугунок с варёной картошкой – вот и вся еда. А есть хотелось, а всё детство – чугунок с картошкой…
И под его многоточия я спросил: «Почему тебя нет на пластинках?»
На подобные вопросы он обычно отвечал: «Откуда мне знать?»
Гитара в чехле. Усы Шипилова над красной рыбой. Много водки.
– У тебя гениальные стихи, Коля.
– Это не стихи. Это песни.
– Почему не издать сборник?
– Я не считаю свои тексты стихами. Стихи – это другое.
Только теперь я понял, что он не лукавил. Он не мог оторвать слова от музыки, от интонации, от самого себя.

А хозяюшка старушка перекрестит горстью рот,
Выпьет кружку и «на пушку» разговорами берёт.
Ах, хозяюшка, хозяйка я скажу, а ты пойми:
Если в этом мире зябко, так ведь это ж общий мир.
Видишь, слышишь: треплет ветер мокрый флаг на сельсовете,
Так оставь расспросы эти. Лучше денежку возьми».

– Коль, флаг красный. Красный точнее.
Он подумал и ответил:
– Нет. Мокрый.
Прошло 20 лет, и я тоже понял, что суть российского флага от перемены цвета не зависит.
Я был из так называемых «поздних» студентов, но учился на очном. Жена и сын жили в Шадринске. Жена – актриса, перед летними гастролями привозила сына в Москву. И вот ему уже восемь лет. Почти у всех его одноклассников есть магнитофоны. А у нас нет. Подкопил денег. Купили «Орбиту». Стерео с двумя микрофонами, с раздельными входами.
– Коля, давай запишем бобину.
– Где?
– У меня в комнате.
– Зачем?
– Запустим в народ.
Выбрали вечер. От коридоров потребовали тишины. Бдительная Маринка стояла на страже трезвости. Сына я отправил в комнату Дика делать уроки.
Умелый Дик настраивал микрофоны. Коля покашлял, извинился за простуженный голос и запел:

Ну, что ты, дитятко моё,
Усни, пусть ветер пропоёт
Тебе про то, как по протокам
Снег урчит…

Первую сторону писали без остановок. Потом случился перерыв. Приехали ребята с «Молдова-фильма». Они снимали прогрессивную по тем временам картину «Диссидент». Эпизод с Николаем запланирован был так: он в парижском ресторане поёт «Дурака и дурнушку». Заходит главный герой, измученный чужбиной, слушает, а потом спрашивает: «Шипилов, а ты здесь что делаешь?»
– А что я там делаю? – спрашивает у киношников Николай.
– Что хочешь, то и ответь. Сам сочини текст! – азартно доверяют ему киношники.
– Вообще-то у Володи была хорошая идея, – меняет тему Николай, кивая на прибывших гостей, – ну, граммов по сто так, за встречу. Не напиваться же…
– Выключи магнитофон! – кричит Маринка.
– Не выключай, не выключай! – кричу я.
Всё это в записи. Всё это сохранилось. Живые голоса.

Через квартал от общежития располагался таксопарк № 2. С наступлением темноты он достойно возражал «сухому закону» по доступным ценам. Десятирублёвую бутылку водки вечером можно было купить за 15, от полуночи до утра за 20 рублей. Мы уважили молдавских гостей литровой «Старкой». Вторую сторону бобины писали так же, почти без остановок.
Мне киношники показались какими-то маленькими. Я посоветовал Николаю не связываться с ними. На съёмки он не поехал. Может быть, напрасно. Возможно, песня сошла бы с экранов к людям. А вероятно, он просто не нашёл ответа на заданный вопрос.
Бобину в народ нам запустить не удалось. С той памятной записи я сделал несколько копий, отдал Николаю. Оригинал увёз в Шадринск. Переписывал на компашки, давал послушать, не возвращали. Меня это тихо радовало. В начале девяностых я был уверен, что Николай войдёт в пространство российской жизни так же, как это случилось с Высоцким. Но мир стремительно менялся. Множились носители звука. На них к народу прорвались исполнители на любой вкус и цвет. Бардом номер один Николай не стал. И вовсе не потому, что кто-то сдерживал такую возможность волевым решением сверху. Нет! Народ жаждет поводыря. Николай скорее целитель.

«Тишина, тишина, звёзды горстью пшена…»

Так стояли звёзды. 1 декабря 2006 года я оказался на вечере памяти Николая в Союзе писателей. Там выступал даже депутат Государственной думы. Вечером следующего дня на Казанский вокзал к отходящему к поезду друг мой Таня Сурганова успела привезти «Роман-газету» с повестью «Псаломщик».
Поезд шёл до Барнаула. Так стояли звёзды.
В купе для моих теперешних глаз было темно, но я выковыривал буквы со страниц и ходил курить в тамбур.

Вместо тела страна,
Вместо сердца струна,
Вместо радио в роще сорока.

Вот она, твоя Россия, Коля, которую ты знал, любил и не встретил в главном её городе Москве. Там России нет. Там оккупанты. С давних веков успевают менять формы оккупации на более цивильные и более прибыльные для себя. Ты же в обслугу не стремился. Кого ты шёл защищать в 1993 году? Чем одни оккупанты оказались тебе милее других?
 «Москва – Барнаул», а вокруг  снежный океан с островами лесов и островками посёлков.
У меня интересные соседи по купе. Молодой офицер, он служил в Подмосковье, но вот женился, оформил перевод на родину и везёт жену в маленький алтайский городок. Подмосковная девчонка, присаживаясь рядом с мужем, счастливо трётся щекой о его надёжное плечо. Энергичный предприниматель средних лет, этот влетел в вагон в последнюю секунду, забрался на верхнюю полку, не сходя с неё, переоделся, сунул носки в целлофановый пакет, пояснил, что он на этом поезде приехал утром, на нём же уезжает, остановиться в Москве было негде. Он хотел открыть в столице фотосалон. Вот таким вот резким рывком. Но банк неправильно перечислил деньги. Возвращается разбираться. Пьём чай, говорим.
– Фотосалон в Москве? А сам на Алтае?
– Да.
– Невероятно как-то…
– Я когда считаю и анализирую, всегда проваливаюсь. А когда вот так вот на волне страсти, всегда есть результат.
У него на Алтае два бизнеса: автоперевозки и фасовка чайных брэндов. Почему-то верится: откроет он в Москве фотосалон.
В тамбуре не наплёвано. Сюда гордо выносит на себе египетский загар симпатичная тётка с большой грудью и ещё сохранившейся фигурой. Её нелукавые глаза не могут утаить восторга от первой поездки за границу. Она курит длинные сигареты. Она улыбчива и общительна.
Поезд несёт нас по бескрайнему снежному океану.
Через сутки ночью я выйду в Шадринске. Им до Барнаула.


              *Тексты песен автор цитирует по памяти.



































                ХРАПИ, ПОЖАЛУЙСТА, ХРАПИ



Мы с тобой когда–то разлучимся. А пока храпи, пожалуйста, храпи… Я не стану тебя будить. Мне завтра не на работу. Я теперь пенсионер – это абсолютно новое ощущение жизни. В старом доме, в единственной комнате нынешней нашей квартиры три окна. Одно из них прежний хозяин отгородил углом картонных стен и навесил дверь. Получился уютный закуток. Здесь я лежу на узенькой кровати и слушаю тебя. Вначале слушаю, как ты смотришь телевизор, как щадишь меня, убирая звук почти «в никуда», и пытаюсь провалиться в сон. Иногда это удаётся. Но звук выныривает голосом очередного соловья современной пропаганды. Я вываливаюсь в явь, в приглушённый галдеж шоуменов от политики и улыбаюсь твоему гражданскому азарту. Ты признавалась, что азарт вовсе не гражданский, тебя больше увлекают их актёрские способности. Тебя, Заслуженную артистку России, сыгравшую сотни ролей там, за Уралом, в маленьком городке...
«Куда ушли эти образы, созданные тобой?» – давно пытаюсь понять и не нахожу места их обитания. Не растворились же они в абсолютное небытие? Нет, так не бывает. Королевы и принцессы, любовницы и верные жёны, самозабвенные героини и коварные интриганки, мальчишки–подростки, сказочные кошки, собачки, птички, цветочки и лепесточки, сотни образов, струивших энергию в зрительные залы, где они теперь? В ответ на этот мой безадресный вопрос однажды на кухню, где я нарезал окорок для бутербродов, в приоткрытое окно влетела бабочка. С морозного октября в оранжевых бархатных крыльях с чёрными крапинками, живая бабочка. Она присела на подоконник, затем вспорхнула, коснулась зеркального бока чайника и … увильнула к стене под часы. Я пошевелил часы, снял их со стены, бабочки там не было. «Наверное, устала и упала», – подумал я. Упала в зазор между стеной и тумбой кухонного стола. А куда еще деваться ей с мороза?
Мы сами, подобно этой бабочке, упорхнули из–за Урала в подмосковный Серпухов. Из просторной трёхкомнатной квартиры в однокомнатную с ветхими окнами. Такова разница в ценах. Но мы давно мечтали, что, став пенсионерами, будем гулять по этому старинному городу, когда захотим. И вот мечта сбылась. Всё случилось быстро, как–то само собой. Там жилье продано, здесь куплено. Пенсии приходят в срок. Денег хватает на оплатить коммуналку и кормиться месяц не напрягаясь. Так оформилась наша свобода. Свобода от необходимости ежедневно продавать свой труд и накапливать напряжённое отвращение к этой необходимости. Это я о себе. У тебя всё было иначе. Ты работала в радость. Ты тоскуешь по атмосфере своего театра, по людям, которые остались там, в маленьком уютном городке с богатой театральной историей. Но у тебя нет желания вернуться в профессию. Всё, что можно было сыграть, сыграно. Родина оценила твой труд званием Заслуженной артистки страны. А бабочка затаилась где–то между стеной и кухонным столом.
У меня тоже была добрая дистанция работы в радость. Когда строил новое муниципальное радио, растил настоящих «радийщиков» из местных мальчишек и девчонок. Как азартно они входили в профессию! Как вдохновенно вели прямые эфиры! Вкус прямого эфира – это вкус полёта.
– Такой маленький городок, а какое радио! – услышала моя знакомая в поезде голос из купе.
– Вы о нашем городке? – спросила она.
Незнакомец признался, что он был в командировке. Сам из Москвы. В гостинице, просыпаясь, каждое утро спешил включить местное радио.
– Просто заряжался желанием жить, – пояснил незнакомец.– Радио –ваша настоящая достопримечательность.
Когда ты выключаешь телевизор, я перестаю нырять из яви в сон и просыпаюсь от наступившей тишины, и начинаю ждать, когда услышу твоё дыхание, услышав, снова проваливаюсь в сон, чтобы проснуться от вновь наступившей тишины. Если тишина затягивается, я тихонько подхожу к твоему дивану, слушаю, как ты дышишь, и, успокоившись, ухожу спать. И нет ничего страшного в моей бессоннице, ведь завтра мы проснёмся, когда захотим, и пойдём гулять в нашу мечту. В старинный лиственный город, где улицы стекают к рекам, а реки Серпейка, Нара и Ока сливаются, чтобы уйти в Волгу, а с ней – в Каспийское море. Я родился на Каспии. Я видел море с балкона моего дома каждое утро, каждый день и каждый вечер, и по ночам под луной. В детстве и юности на пляж приезжал с утра и уезжал поздно вечером. Тогда это воспринималось как должное. А сейчас, именно теперь я чувствую, как солнце, горячий песок и тяжёлая от соли вода заряжали энергией, так реально заряжали, что заряд этот я несу в себе до сих пор. Гуляя вдоль Нары и Оки, я осознал, что воды этих рек наполняли моё море. Не оттого ли мне комфортно здесь, сегодня?
Ты родилась на Ямашке, в башкирском селе. Узенькая речка текла с гор рядом с вашим домом, её можно было переходить вброд, но в половодье она поднималась и заливала в доме полы. Она впадала в Сакмару, Сакмара в Урал, Урал в мой Каспий. Пыль полов твоего дома принимало моё море. А потом мы встретились за Уральскими горами.
Всё началось с того, что я невзлюбил твои колени. Такие выпуклые и костистые на тонких ногах.
– На тебе никто не женится,– сочувствуя, сказал я сквозь жар простудной температуры. Я смотрел на тебя с кровати. В комнатке моей актёрской коммуналки ты сидела у стены на коврике. Единственный стул был застелен и уставлен всякой всячиной, необходимой для лежачего больного. Ты выхаживала меня неделю. Готовила бульоны и отвары, приносила из аптеки горчичники и таблетки, выстирала заношенные рубашки и даже наставила мне на спину банки. И вот, собрав их со звоном в картонный лоток и укутав меня оренбургской шалью, ты сидела на полу на коврике, сцепив пальцы рук под некрасивыми коленками.
– Я люблю тебя, – сказала ты.
– С чего вдруг? – спросил я.
– Не знаю, – честно ответила ты.
– Ну и, и… Иди ко мне.
– Нет, – сказала ты, – нет, нет, я не об этом…
О чём всё это было, сложилось потом. И вот, пока мы с тобой не разлучились, я должен успеть сказать тебе, что вначале полюбил твой голос. Не сразу. Наш сын ходил в детский сад. Я оставил вас за Уралом, а сам уехал в Москву за настоящим образованием и, возможно, за счастьем. В моей общаге был один телефон. На вахте. Ты набирала номер, просила позвать меня, а через десять минут звонила заново. Я успевал спуститься в лифте с шестого этажа и ещё какие-то минуты в тревоге ждал. Воображение рисовало недобрые сюжеты, погнавшие тебя на переговорный пункт в вечернее, а по-вашему уже тёмное время суток.
– Нет-нет, всё в порядке, всё хорошо, – говорила ты,– просто мы соскучились.
Твой голос в трубке был таким глубоким и родным. В нём звучали и верность, и правда, и готовность ждать бесконечно. Я начинал любить твою душу, твой образ, твои выпуклые коленки.
– Сыночек умница. Утром везла его в садик на санках, просил с неба звездочку достать.
– Папа, мы лесенку дома забыли, – говорил в трубку сын, – можно было по лесенке быстро-быстро залезть и звёздочку в небе потрогать…
– Потрогаем, – утешал я сына, – вот приеду, и мы лесенку не забудем.
Удивительно, но с первого дня той нашей разлуки, которая, по логике, должна была развести нас по жизни навсегда, мне не хватало тебя. И чем дольше мы не виделись, тем крепче не хватало. Я вернулся к вам. Оставив любимую мною Москву с соблазнами всевозможных перспектив.
Там, за Уралом, текли другие реки. Исеть, Тобол, Миасс сливались, чтобы в образе Оби уйти в Карское море, раствориться в Ледовитом океане. Стремясь к Северному полюсу, они заряжали земной энергией поколения людей, взрастающих на здешних берегах. Людей суровых, способных ценить и строить устойчивое благополучие. Строгие институтские наставники готовили местных мальчишек и девчонок стать правильными школьными учителями, надёжными супругами, активными трудягами, устремлёнными в крепкий карьерный рост.
Их гордые предки отладили и сберегли здесь настоящий театр. Он принял тебя, а мне, когда я вернулся, доверили быть диктором местной редакции радио. Вскоре настало время отстраивать радио заново. Открывать эфирное вещание. Разрешения верхних инстанций я получал в больших городах, пересекая реки по мостам над Исетью, Миассом, Тоболом, Волгой. Я молил воды этих рек о помощи. И реки отзывались. Помогали строить пространство бытия, в чём-то необычное для здешних мест.
«Доброе утро! С вами “Родное радио”!» – посылать эти слова в эфир, приглашая в новый день пробудившихся горожан, мог далеко не всякий человек. Для того, чтобы стать таким «не всяким», мои мальчишки и девчонки учились дышать, говорить, формулировать мысли в короткие событийные предложения, но главное – становились самими собой.
Утром я расскажу тебе историю про девочку Настю. Ей нравилось новое радио, и она пришла к нам. Студентка последнего курса пединститута.
Всех желающих я встречал одинаково. Дал лист бумаги, попросил написать три короткие новости из жизни города. Новости оказались сюжетными, а главное, девочка дружила со словом, её тексты содержали ассоциативный ряд, то есть вливали в сознание довольно живые картинки. Здесь было с чем работать. Я пригласил Настю в студию и попросил зачитать новости на микрофон. Тут и выяснилось, что в ней жили два человека: один достаточно развитой и одаренный, который оживал в буковках, а второй – скомканный в зажим какой-то придавленности, этому второму никак не удавалось внятно зачитать, в общем-то, неплохие тексты. Настя лопотала слова, будто извиняясь за то, что она вообще есть на белом свете. Мы читали и стоя, и сидя, правильно упирали ноги в пол, освобождали руки от «замков», пытались организовать смысловой посыл от сердца, обращаясь не ко всей аудитории, а к одному единственному, самому дорогому человеку… Настя говорила смято-виновато. Настя не разжималась. Я предложил ей приходить в редакцию, общаться с ребятами, ездить на задания, смотреть, как делают интервью и репортажи, пообещал, что по возможности буду работать с ней над техникой речи. Настя оказалась хорошим человеком, легко вошла в коллектив и стала своей. В нередких «запарках» ей доверяли написать текст и после незначительной правки зачитывали в эфир. Дома Настя усердно занималась скороговорками, что заметно выправило произношение согласных и гласных звуков, в её речи угасал диалект. Мы освоили с ней нижнее дыхание, звуковой столб шёл теперь от диафрагмы, и голос стал заметно содержательнее. Но образ ведущего у нас не строился. У микрофона она продолжала лопотать. Я не мог вытянуть из Насти её личность. Каждый наш ведущий, который работал у микрофона, прежде всего становился самим собой. Нельзя выходить на аудиторию в сочинённом образе. Любой придуманный образ фальшив. «Быть собой. Стать собой. Найти себя. Не бояться себя». Большой актёр или писатель интересен своей неповторимостью, способностью открыть себя таким, какой он есть. Настя не открывалась. Мы мучились несколько месяцев. По ходу я узнал, что у Насти есть гражданский муж, с которым она живёт в доме его родителей. С главой семейства я был знаком. Это был очень состоятельный, образованный и уважаемый в городе человек. В наивном азарте я стремился открыть Настю не только для новой профессии, для нашей аудитории, но и для её любящей семьи. И вот однажды я попросил ее:
– Настенька, придите завтра в джинсах и кроссовках, обязательно в кроссовках, каблуки исключаются. Да, и желательно в конце рабочего дня. Мы с вами задержимся.
На следующий день, когда все разошлись, я попросил Настю встать у двери нашего большого зала и на правильном нижнем дыхании произнести несколько скороговорок.
–  Стоит поп на копне, колпак на попе, копна под попом, поп под колпаком...
– На дворе трава, на траве дрова, дрова на траве, трава на дворе...
– Мама мылом мыла милу...
Подхватив скороговорки, я вступил с ней в дурашливый диалог. Мы бросали их друг в друга, вопрошая, удивляясь, возмущаясь. Играя интонациями, Настя скинула с себя напряжение, и тогда я сказал:
– А теперь, Настенька, присядьте на корточки, как можно глубже и начинайте двигаться в мою сторону гусиным шагом. Отлично! В движении произносите те же скороговорки. Просто произносите с лёгким посылом.
Настя произносила скороговорки, плечи её были расслаблены, горло свободно, и голос становился ещё богаче.
– Вы себя слышите?
– Слышу.
– Зафиксируйте опору в диафрагме, откуда рождается этот голос.
– Я поняла, я чувствую...
– Встаньте. Не теряйте опору. Я буду задавать вам вопросы, вы отвечайте. Здравствуйте, Настя.
– Здравствуйте.
– Мир прекрасен?
– Да! Прекрасен.
– Вы свободны? Скажите: я свободна!
– Я свободна, – радостно сказала Настя.
– Вы свободны? – ещё раз спросил я.
– Я свободна! –  сказа она новым голосом и улыбнулась сама себе.
– Вы чувствуете насколько вы, сильны и необходимы в этом мире?
– Да! Я необходима! – уверенно ответила Настя.
– Вы прекрасны. Пойдёмте в студию.
В студии Настя зачитала тексты новостей, которые уже шли в эфире. У неё получилось лучше, чем у нашей основной новостийщицы. Мы включили запись. Она слушала себя, постепенно осознавая, что произошло.
– Да, да, Настя, это вы. Вот такую вас создали ваши мама и папа.
– Папы давно уже нет, – тихо сказала Настя, не теряя обретённого голоса.
– Он есть. Он есть в вашем голосе, – я кивнул на динамик, из которого звучали новости, – верьте в свой голос, он организует вас, он продиктует вам стиль поведения. Вы слышите, какая там личность?
– Слышу, – сказала Настя.
– Жизнь, обстоятельства скомкали вас в другого человека, но верьте себе. Вот сейчас вы излучаете те вибрации, в которых нуждается окружающий вас мир. И мир принимает вас. Мир нуждается в амплитуде вашего голоса. Вы прекрасны, Настя. Встаньте и пройдите по залу в том свободном дыхании, которое вы сейчас обрели. Дышите, расправьте плечи, это ваш мир, он ждёт вас такую, лёгкую, свободную...
Настя дошла до двери, на ходу заглянув в зеркало, улыбнулась и, повернувшись ко мне, сказала:
– Спасибо!
– Удачи, девочка!
На следующий день Настя писала новости для эфира. Все были в восторге. Спрашивали:
–  Что произошло?
– А как так, вдруг?
 У Насти не было ответа. Она была загружена работой. Так у нас появилась вторая новостийщица. Девчонки зачитывали новости в очередь через день. С Настей заключили договор подряда, и она должна была получать неплохую для студентки денежку. Пришла пора начинать работать с ней над репортажами и интервью.
Не всегда мне удавалось прослушать вечернюю запись утренних новостей, но первый выпуск, выходящий в семь часов, я обязательно мониторил. И вот однажды в понедельник я услышал Настю. Она виновато лопотала текст. В редакцию в тот день она не пришла. Я созвонился с ней, она пообещала, что зайдёт после шести вечера, просила подождать её. Вероятно, не хотела встречаться с коллективом. Я полагал, что причина её перемены кроется в конфликте с кем-то из наших. Но все оказалось намного сложнее.
Настя вошла прежней застенчивой походкой.
– Что случилось? – прямо спросил я.
– Почти ничего, – скромно ответила она.
– Я слушал сегодня новости. Это нельзя было выпускать в эфир.
– Я понимаю, – согласилась она, – я больше не буду.
– Что не будете?
– Я больше не буду здесь работать.
– Вас кто-то обидел?
– Никто. Просто мне негде быть другой.
– Вам негде быть собой? Что вам мешает? Или кто?
– Здесь никто и ничто не мешает. Ребята отличные, здесь все рады за меня. Но ни дома, ни в институте я не могу, особенно дома. Там все хотят меня прежнюю.
– Вот такую? – обречённо спросил я.
– Да. Я пойду?
– Да, конечно.
У двери Настя задержалась в нерешительной паузе и, прежде чем выйти, сказала:
– Извините.
А я мысленно просил прощенья у неё.
Эту историю я расскажу тебе завтра, когда мы пойдём гулять вдоль наших рек, а может быть, не расскажу, задумаюсь над каким-нибудь очередным нелепым вопросом и забуду про девочку Настю.
Вдруг утром я вновь попытаюсь понять: куда девалась дорожная пыль? Та самая пыль, которая иногда покрывала деревенскую улицу в посёлке Тужа Кировской области, а мы, десятилетние пацаны, выбегали из домов, чтобы окунуться в её тепло босыми ногами. Под жарким солнцем она откуда-то бралась и ложилась, и ходить по ней было блаженно, пыль невесомо сочилась тихой лаской между пальцами. А после того как она выпадала, непременно шёл дождь и вбивал её в землю… И в тот самый момент пахло пылью и дождём…Что это было? Мои внуки никогда не бегали по такой невесомости. «На пыльных тропинках далёких планет останутся наши следы…» – активно звучало радио моего детства. Авторы воображали себе твёрдые тропинки , покрытые пылью, подобно книжным полкам. Они ошиблись. Настоящая дорожная пыль следов не оставляет. Оглядываясь, я видел, как исчезает след… Пыль – она сама по себе, мы сами по себе. Но почему так хочется, чтобы она вернулась? Почему так хочется пройтись по ней босыми ногами, утопить ступни в её ласке. Интересно, будут ли тосковать по пыли наши внуки?
Вот и образы, созданные тобой, куда ушли они? Возможно, я неправильно задаю этот вопрос. Точнее будет спросить: дождались ли своих золотых карет девочки, которые, подобно Золушке, мечтали воспитать в себе большую душу и справедливое сердце? Сквозь эту ночь я разглядел в далёкой перспективе тёмного волшебника. Он ухитрился подавать твоим Золушкам поддельные кареты и увозил их в другую сказку. Вчера я случайно побывал там. Да, я прошёлся по заколдованной территории тёмного волшебника.
От Серпухова до Москвы ехал в обычной электричке, потом на метро до одного из вокзалов. Путь мой лежал в негосударственный пенсионный фонд. От выхода из метро мне надо было свернуть направо. Я так и сделал.
 Дошёл до первого перекрёстка и вновь направо, здесь и начался мой сон наяву. Выход на улицу, по которой мне предстояло пройти до следующего поворота, перекрывал шлагбаум. При нём дядька в униформе. Но это для автомобилей. Пешеходы шли свободно. Сама улица по правой стороне развернулась в площадь перед высоким белым зданием с зеркальными окнами. От здания пологий склон струил на площадь клумбы с яркими цветами. Тротуар сохранился только с левой стороны. В него упирались летние веранды ресторана. За столики на верандах присаживались молодые дамы и мужчины. Они прибывали от стильного здания меж цветущих клумб, сияя кукольной одинаковостью: женщины либо крашеные блондинки, либо жгучие брюнетки, все с обязательным искусственным загаром. Мужчины в строгих причёсках, свежих сорочках, в галстуках даже при коротких рукавах. Летний воздух тяжелел от дорогого парфюма. Очевидно, за зеркальными окнами в обеденный перерыв не принято было греть в микроволновках принесённую из дома пищу. Но за столиками ресторана оседали не все идущие между клумбами. Многие уходили в тот проулок, куда предстояло и мне в поисках пенсионного фонда, другие стремились на широкий проспект, с которого я свернул сюда. К доступному по цене общепиту им предстояло пройти по проспекту среди пёстрых людей с потускневшей не от загара кожей, торгующих всякой всячиной: от свежих ягод до нижнего белья. Мне там один тяжёлый гражданин в облаке перегара предлагал загадочную карту с какими-то бонусами по оплате мобильной связи. Пройдут они, кто ближе, кто дальше, отобедав, вернутся за зеркальные окна, не теряя лиц успешных людей. Интересно, что они там такое делают для достижения успеха? Который так не вяжется с людьми на тротуаре вдоль проспекта, с пассажирами метро, с моими попутчиками в электричке из Серпухова, да и с самой электричкой как данностью.
Когда эти тётеньки были девочками, тёмный волшебник заслонил перед ними образ сказочной Золушки куклой Барби с успешным домиком, мебелью, автомобилем, нарядами и элегантным женихом. Добрая душа и большое сердце утонули в тени новых ориентиров.
Приходит такая взрослая куколка после работы в детский сад за ребёночком, забирать его из-под опеки скромных воспитательниц… Комфортно ли ей, особенной за пределами здания с зеркальными окнами? А дома на кухне, готовить ужин и встречать мужа разве возможно в таком заколдованном образе? Нет, скорее всего, там начинается другая ролевая игра, а ночью третья. В какую правду ночной постели им удаётся выпрыгнуть? А утром снова в образ: через ванную, макияж, причёску, детский сад, к своим за зеркальные окна. Там кто-то очень главный и сильно требовательный заставляет их что-то считать, куда-то звонить, кого-то встречать, ворочать интересами и выкручивать выгоду. Что-то подсказывает мне, что и ресторан с верандой через площадь от здания принадлежит этому самому главному, а возможно, и тому, кто главнее него. Успешно заработанные денежки одинаковые частично несут обратно в его копилку. А когда кто-то из них решит купить автомобиль, успешные денежки отправятся в автосалон, который принадлежит жене или брату жены одного из главных, а в отпуск успешные поедут за рубеж, приобретя путёвки в турагентстве, оформленном на сына или дочь кого-то из тех же главных или около главных.
Я отыскал старинный дом. Там на третьем, последнем этаже, в тесной комнатке зрелые женщины с естественным цветом волос и в естественных одеждах доброжелательно сообщили мне, что на счету негосударственного фонда аж 22 тысячи моих пенсионных накоплений. Фонд готов перечислить всю сумму единоразово. Достаточно написать заявление и указать номер банковской карты. Что я и сделал. Через три дня на карту капнули накопления.
Обратный путь через площадь вновь столкнул меня с одинаковыми. Они возвращались в стильное здание. Возможно, их успех будет разрастаться, втягивая в порядок такого мира всё больше и больше людей. Исчезнут торговцы с тротуара, покроются искусственным загаром пассажиры метро и мои попутчики в электричке, потом и жители подмосковных городков. И все начнут излучать успех.  И я не встречу лица, в котором отражены тревоги и заботы, живых глаз с болью, радостью или надеждой во взгляде. В успешных глазах будет стекленеть довольство собственным достатком.
По тротуару проспекта вдоль чугунного забора с развешанной на нём одеждой и бельем, мимо ящиков со стаканами ягод, сквозь перегар активных приставал с загадочными картами оплаты я доспешил до метро. Там встречный эскалатор дарил мне лица. Живые лица.
Да, девочку Настю мне оживить не удалось. Она спаслась от меня, и правильно сделала. Неразумно человеку терять всё, что обрёл он в надежном образе. Да и сами куда мы пришли со своей свободой? В комнату с ветхими окнами?
И всё же я не хочу оказаться среди тех загорелых людей, как не хотел в своё время быть одним из упакованных в комсомол. Упаковали. Формально, но упаковали. Директор школы сказал:
– Тебя не примут в институт, если не будешь комсомольцем. Слишком вызывающая позиция.
Я вступил. В начале мая. За месяц до выпускных экзаменов.
От нынешних систем упаковок тоже отказываются люди. Такие отказы нелогичны для нашего времени, но достойны уважения. Помнишь, у меня был период, когда по работе я часто ездил в Москву. Раз в три месяца обязательно. Сколько интересных людей повстречал я тогда! Одним из них оказался молодой парень Фёдор лет тридцати, не более. Он ехал в Москву из небольшого сибирского городка, где успел поработать председателем комитета жилищно-коммунального хозяйства. Второе высшее у него было экономическое – Академия Президента. Толи высокий диплом раззадорил муниципального главу, толи затаили какой иной мутный умысел, но «расстрельную должность», как называют ее чиновники, отдали в неумелые руки. А паренёк оказался из упёртых. Из тех, кто хочет верить в призывы о борьбе с коррупцией. Федор взялся всерьёз вычищать воровские схемы из работы коммунальных организаций. К примеру, запретил управляющим компаниям собирать с населения платежи за поставку тепла, электричества и воды. За эти услуги люди начали платить напрямую поставщикам, что избавляло от риска оказаться должниками не по своей вине. Шерстил сметы ремонтных и прочих работ. Взяв под контроль прием объектов, заставлял вороватых подрядчиков заново перекладывать асфальт и крыши крыть строго по нормам. Чистить муниципальную горизонталь ему с трудом, но удавалось. А вот когда по одной из освоенных им программ на город «упали» деньги из федерального бюджета, парня поставили перед фактом – столица ждет отката.
– В этой схеме была и моя доля, – признался Фёдор.
– Счёт шёл на миллионы? – спросил я.
– Десятки миллионов…
– А силовики?
– Они свою долю знают. И прокурорские, и милицейские, и надзорные. Всегда знают, всегда ждут.
– Страшно, – признался я.
– Противно, – сказал Фёдор.
– Противно не противно, а упаковаться можно было по полной программе: и коттедж отстроить, и тайный «свечной заводик» завести.
– В системе круговой поруки надо было закрепиться. Суметь не споткнуться там, не нарушить правил, которые, кстати, нередко меняются по неуловимым причинам.
– Ну и что же помешало, тебе, Федя?
– Я иначе воспитан, – просто ответил он, – у меня мама учительница. Русскую литературу преподавала. Я Пушкина люблю.
Человеку полный пакет успеха предлагают, а он Пушкина любит – эта мысль заставила меня невольно улыбнуться.
– Ну и что Пушкин? Помешал?– спросил я.
– Спас, – улыбнулся в ответ Федор.
– Отец у тебя кто?
– Машинист. Машинист электровоза, – ответил Федор, – Конкретный мужик. Дело в том, что в нашей семье стыдно быть жадным. Я бы их потерял: и маму, и отца. Я бы стал другим.
Другим он стать не смог. А значит, по всем позициям был объявлен непрофессиональным и нерадивым. Чужака убирали умело. Первый зам главы города, тот, который расписывает почту по исполнителям, передавал письма в комитет ЖКХ за три дня до истечения срока исполнения. Так чтобы исполнить что-либо было уже невозможно. Придворные журналисты публиковали в газете жалобы населения, возмущались тем, что председателя ЖКХ застать на рабочем месте невозможно. И дозвониться невозможно.
Ай-яй-яй, – сокрушались на аппаратных совещаниях коллеги-чиновники, – молодой человек, очевидно, не справляется.
Он уходил от них без обид. Понимал, за что и от кого уходит.
Фёдор ехал в Москву налегке. В модном импортном саквояже умещались все необходимые вещи и документы, которые он вёз в посольство Канады. Надеялся получить грин-карт. Но для этого ему предстояло пройти очень сложную медицинскую комиссию и долгие формальные процедуры.
– В Канаде сильные социальные гарантии, потому они тщательно отбирают мигрантов, – пояснил Федор.
– Почему именно Канада? – поинтересовался я.
– Сам не знаю, – признался он, – посмотреть хочу, руками потрогать.
Мелькнуло во мне желание посоветовать ему за родину побороться. Но как раз в тот момент Фёдор вдруг рассмеялся.
– Что случилось? – спросил я.
– Вспомнил, – ответил Федор, – Сергей Сергеевич – предшественник мой на посту председателя, сколько помню себя, он ЖКХ руководил. Другого вроде и не было никогда. Так, вот, уходя на пенсию, да, прямо из своего кабинета на пенсию, Сергей Сергеевич напутствовал меня: «Истина проста, Федя. Без библиотеки город проживёт, а вот без канализации сдохнет». Не смог я без библиотеки.
И он снова рассмеялся. Как видно, над самим собой.
Советовать Федору родину спасать расхотелось. Рассказал я ему о другом своём попутчике. Месяца за три до того ехал я так же в Москву. В купе со мной оказался высокий солидный мужчина постарше средних лет. Он возвращался из командировки. Ездил в Курган по вопросу закупки центрифуг обанкроченного дрожжевого завода. Удалось сойтись в цене, и застывшим центрифугам засветила перспектива возрождения. Им предстояло стать основой систем очистки воды в бассейнах новорусских коттеджей. Сборкой и установкой такой техники занималась маленькая частная фирма моего попутчика.
– А куда деваться? – говорил он, – на основном месте работы я получаю копейки.
«Копейки» он получал, оставаясь научным сотрудником лаборатории бывшего НИИ. Институт работал на космос, решал проблемы станции «Мир». Проблемы новой станции начали решать американские ученые, но тему регенерации они не осилили. Оставили нам. И болталась его лаборатория в привязке к зарубежным партнерам, а те с удовольствием летали сюда в командировки.
– У них суточные, как наши оклады месячные, – каламбурил учёный, – отдохнуть ребята приезжают, расслабиться.
А наши продолжали напрягаться в поисках списанных центрифуг. Кстати, зигзаг судьбы моего космического попутчика был не так крут, как у бывшего владельца дрожжевого завода. Когда-то главныйдрожжевик посягнул избираться в губернаторы. Вопреки воле действующей власти. И даже чуть не проскочил. А, если бы проскочил, то наверняка построил бы где-нибудь под Москвой коттедж с обязательным бассейном. И мой нынешний попутчик, отвлекаясь от космических проблем, соорудил бы там систему очистки воды, и вертели бы эту воду другие центрифуги. Но не случилось. Завод обанкротили, бывший кандидат в губернаторы где-то наглухо затерялся. А дрожжевые центрифуги поедут в столицу чистить воду в чужих бассейнах.
–Какие серьёзные проблемы с регенерацией в космосе? – интересовался я.
–Да практически никаких. Перерабатываем почти всё.
–А не всё – это что?
–Говно, – отвечал он, –человеческое говно не поддается регенерация. Его по сей день приходится выбрасывать в космос.
–А мочу? – логично не унимался я.
–Мочу давно регенерируем. Получается чистейшая питьевая вода. Правда, американские астронавты отказались пить из «общего котла», пришлось создавать индивидуальные регенераторы.
– Как они вообще в невесомости в туалет ходят?
– Есть специальные приспособления, присоски. Нельзя, чтобы даже капелька влаги попадала в отсеки станции.
– А женщины?
– С женщинами было сложнее, но справились. Изобрели, сконструировали. Больше нет проблемы.
– А говно, значит, через присоску и сразу в космос?
– Там не присоска, там специальный унитаз. Потом свой ряд манипуляций, и – в космос.
Не догадался спросить: оно там летает в упаковках или рассеивается, опадая на Землю? Уж лучше обратно на Землю. Неизвестно ещё, кто такие, к примеру, чёрные дыры и как они отнесутся к нашим упаковкам. Ни реакцию их, ни последствия предположить невозможно.
За нашими ветхими окнами из-за ночных облаков выглядывают редкие звёзды. Начинают петь птицы. Значит, скоро рассвет. Такие же звёзды плыли за окном вагона, когда мы с попутчиком за рюмкой чая пришли к выводу, что, в общем-то, превращать мочу в чистую воду – дело правое. А вот разбивать на составляющие такой сложносочиненный продукт, как дерьмо, не стоит. И да минует нас такая удача! Страшно представить, какие первичные продукты из него в результате выглянут. Верный путь человечества – это выращивать новое хлебное зерно, а не добывать его оттуда обратно!
– А вот политики умеют именно оттуда и добывать, – съязвил мой умный попутчик.
–Это как? – не понял я.
– Кадры, кадры, – пояснил он, – сплошная регенерация. Всюду дети и внуки коммунистов.
Вот тебе и «барадокса»!
Про «барадоксу» я тебе ни разу не рассказывал. Этот забавный термин сидит во мне с юности, и, бывает, от нахлынувших эмоций он всплывает в памяти. Барадокса – это парадокс в произношении преподавателя астрономии одного из прикаспийских мореходных училищ. О нём услышал я от одного из курсантов. Дело в том, что преподаватель этот вначале получил философское образование, понятно, что марксистко-ленинское. Неспокойный ум привел его в дальнейшем к изучению звёзд. А все это вместе взятое – к убеждению в том, что миром правит ПАРАДОКС. Рассказывая курсантам о правилах звёздной навигации, он непроизвольно соскакивал мыслью на сюжеты исторических или политических реалий, их философское осмысление, и каждый раз рассуждения его приводили к выводу:
–И щто в рэзултате у нас палучается? Барадоксапалучается. Миром правит Барадокса!
Удалось или нет убедить ему в этой истине будущих штурманов, не знаю.
Но я вспоминаю об этом незнакомом, безымянном для меня человеке. Барадоса получается!
Вот и небо бледно светлеет за нашим ветхим окошком, которое выходит на восток, и наступает завтра. И превращается в сегодня. Тихонько издали звякнул во мне вопрос незнакомого мальчугана.
– А завтра это когда?
В предновогодний день на крыльце магазина, сверкающего праздничными огоньками, мальчик громко спросил своего папу:
– А завтра это когда?
Я не услышал ответа отца. Но вопрос ребёнка остался во мне. И наконец-то, мне кажется, я нашёл ответ. Завтра – это всегда. Всегда, только в нашем воображении. Потому что когда оно превращается в Сегодня, оно начинает жить самостоятельно, по своим законам. Мы можем что-то в нём реально подправить, подтолкнуть, придержать, но это уже не Завтра, которым в воображении своём мы владеем полностью.
Завтра мы пойдём к нашим внукам. Точнее – сегодня пойдём вдоль наших рек и придём к нашим внукам. Их у нас четверо. Сын уехал в Серпухов прежде нас. Прошёл через три высших образования. Тоже, как выяснилось, искал свободу от упаковок. Теперь он адвокат. Относительно независимый человек. Он, конечно, зависит от ипотеки, которую взвалил на себя, от ответственности за трёх сыновей и одну дочь, от настроения судей, но это человеческие зависимости.
Нежелание быть упакованным – откуда это? Вдруг я представил себя простым крестьянином и почувствовал, что я свободен. Никто не может повлиять на моё знание природы, понимание того, что ей противно или ею приемлемо. Никто не может вмешаться в уклад моего труда и моей жизни. Государство возникает передо мной там, где ему необходимо отобрать у меня произведённый мною продукт. Но оно в любом случае оставит возможность не умереть и вырастить зерно в будущем году. И я снова буду свободен в своём труде, от посева до сбора урожая, от земли до неба, свободен!
«Не забыть бы утром о “барадоксе”»,– думаю я , прислушиваясь
к твоему ночному дыханию и вспоминаю, что ты родилась на Ямашке. После смерти твоего отца. В апреле 1953 года ты была в утробе матери, когда его жизнь унесла горная Сакмара. Он не встретил на этой земле своего четвёртого ребенка. Молодой председатель совхоза ехал с районного совещания в телеге, запряженной лошадью. Всю ночь повозка взбиралась в гору. Под утро, когда он вздремнул, лошадь вошла в брод недалеко от села. Телегу перевернуло весенним потоком. Сонный, он не успел понять, что произошло…
Ты не меняешь веру. Ты веришь в то, что Бог един. У Бога нет религий. Ты мечтаешь встретить отца в вечном мире.
53-й – это восьмой год после окончания Великой войны, великой Победы. Твой отец не воевал. В те годы он был молод для призыва. А вот маме пришлось провести несколько суток в сарае районного НКВД. У неё, шестнадцатилетней приемщицы зерна, на колхозном складе не досчитались двух килограммов того самого зерна. Про те страшные несколько суток мама никогда не рассказывала, говорила, что не может, не получится передать словами всё, что пережила там. Говорила только, что людей в сарае было много. Каждого в чём-то обвиняли. Шла война. С войны вернулся человек, который стал потом тебе отчимом. Он дошёл до Праги. Пехотинец. Вернулся без орденов и медалей, но с осколками в теле. Врачи предупреждали: немецкое железо может начать движение и убить его в самый неожиданный момент. От отчима мама родила ещё четырёх детей. И подняли, как говорят в народе, всех восьмерых. Для этого возделывали землю, откармливали домашний скот: коров, бычков, баранов, коз. Уток и кур у них всегда было не считано. Держали пасеку. Продавали мёд. Успели всех женить и выдать замуж. Тебе, девочке из горного башкирского села, удалось поступить в театральное училище и стать русской актрисой. У них не было поводов сомневаться в правильном порядке жизни.
И вот порядок меняется. Неужели для наших внуков может наступить необходимость стать искусственно загорелыми? А в ином случае – на тротуар со свежими ягодами. С ягодами – это в лучшем случае. Меня пугает, что вне системы современных упаковок людям останутся тротуары и бесхозные центрифуги. Скорее всего, и это упакуют, как упаковали розничную торговлю в сетевые магазины.
Когда там, за Уралом, я конкретно и надолго стал безработным, отправил свои журналистские тексты московскому крестнику Алексею. Алексей трудился тогда на одном из популярных информационных интернет-ресурсов. Я прямо спросил: можно ли с таким уровнем к ним трудоустроиться? Алексей ответил, что у них как раз увольняется возрастной сотрудник, в раскладе редакции он занимал нишу эдакого брюзги. С моими темами я могу смело претендовать на его позицию, если главный редактор тексты одобрит. Я попросил тексты редактору не показывать. Вдруг бы он и в самом деле признал меня достойным места брюзги. Но вот, брюзжу. О каких-то кукольных людях, которые никогда не будут тосковать по дорожной пыли.
Странно, мы честно строили один мир, а нашу старость принимает совсем другой, не тот, который строили мы. Тёмный волшебник, взрастивший поколения на кукле Барби, оказался сильнее. Но он не одолел нас. Мы не способны замерять людей молчаливым вопросом: чем ты можешь быть мне полезен? Мы питаем свои души стремлением отдавать всё, что знаем и умеем. Мы читаем Пушкина нашим внукам.
За окнами рассвело. Затихли птицы. Ты мирно посапываешь, подложив под щеку обе ладошки. Я смотрю на тебя и не смею потревожить прикосновением. Скоро мы пойдем к нашим рекам, и я расскажу тебе смешную историю.  Ну их, эти ночные «барадоксы». Они с рассветом бледнеют в своих значениях. Радостное солнце дарит нам новый день. Начнём его с весёлой истории…
 Помню: сам зачитывал вечером выпуск новостей на утро. В аппаратную вбежала бухгалтер Вера Петровна, размахивая над головой листом бумаги. Это означало, что она хочет передать мне срочное объявление, запись пришлось остановить. Заглянув в студию, Вера Петровна спешно пояснила:
–Потеряшка. Там дедушка старенький пришёл, плачет, очень просит... Объявления о потерях и находках мы принимали бесплатно. Я не стал дослушивать Веру Петровну, забирая у неё лист, сказал:
– Ну, давайте скорее. По обычной схеме.
Оператор кивнул, нажимая кнопку записи, я начал озвучивать обычную схему:
– Но прежде чем попрощаться с вами, я зачитаю ещё одно срочное объявление, которое поступило к нам в редакцию только что. Сделаем это как всегда, с удовольствием.
Заглянул в лист и начал выдавать обещанное удовольствие:
– Потерялся мерин...
Захохотали мы оба с оператором. Отхохотавшись, я сосредоточился и начал с начала не так бодро, как в первый раз, а серьёзно и даже проникновенно:
– Потерялся мерин. Старый, рыжий, лысый...
Теперь хохотали не только мы с оператором, но и Вера Петровна, и другие сотрудники, которые подтянулись в аппаратную на наш первый смех.
– Тише вы! – скрипнула Вера Петровна, выбегая обратно в редакционный зал, забеспокоившись о дедушке.
–Ну всё, ребята, всё! Давайте ещё раз сначала. Все домой хотят! Поехали!
Оператор кивнул. Я взял нейтральную интонацию.
– Потерялся мерин. Старый, рыжий, лысый. Хромает на правую ногу...
На новый взрыв хохота Вера Петровна вбежала в аппаратную из редакционного зала.
– Тише, тише! – взмолилась она.– Там дедушка уже за сердце держится.
– Спокойно! Пишем! – взревел я, настраивая себя на самый серьёзный лад, и продолжил читать «с листа», то есть без предварительного знакомства с текстом. Читал уже не нейтрально, а с грустинкой, пытаясь вызвать у аудитории сочувствие:
– Потерялся мерин. Старый, рыжий, лысый. Хромает на правую ногу. Последний раз мерина видели на улице Ленина...
Ленин, естественно, вызвал очередной взрыв смеха.
– Ещё раз, Вова! – сказал я оператору и очень серьёзно зачитал:
Последний раз мерина видели на улице Ленина.
И всех, кто встретит мерина, я попросил обратиться по адресу хозяина, который указывал дед.
Телефона у него не было. Я вышел к старику. Ветхостью своей он смахивал на дорогого ему конягу. Я предложил деду зачитать в объявлении телефон редакции, пообещал, что по первому сигналу заедем за ним на редакционном автомобиле и отвезём, куда будет надо. На следующий день сразу после выпуска новостей в редакции зазвонил телефон. Люди сообщали, что видели заблудшего рыжего лысого мерина. Он щипал травку на окраине, недалеко от пляжа у реки Исеть. Привезли туда деда. Конь от радости прослезился, и дед тоже, и мы вместе с ними.
Эту историю я обязательно расскажу тебе сегодня. Вот сейчас пойду на кухню и поставлю чайник, и заварю свежего чаю. А, когда ты проснёшься и сваришь мне кашу, и мы пойдём гулять к нашим рекам, первое, что я расскажу тебе, – это смешную историю про старого мерина. А пока храпи, пожалуйста, храпи.







               


















                НЕБЕСНЫЙ СКРИПАЧ

               
                Драматический акт

Светлой памяти Зигмунда Фрейда

ДЕЙСТВУЮТ:

ТИММИ
ИММИТ
ОММА
ТА, КОТОРАЯ…
АНТОН ПАВЛОВИЧ ЧЕХОВ, ДА, ТОТ САМЫЙ, ЕДИНСТВЕННЫЙ
НЕБЕСНЫЙ СКРИПАЧ

Сцена являет собой большую супружескую постель. Но Автор просит не раздевать актеров донага. Автор этого не любит. ЧЕСТНОЕ СЛОВО. Портрет Антона Павловича Чехова и голос одинокой скрипки иногда проступают в пространстве этой пьесы.

ИММИТ. Тук-тук-тук!
ТИММИ. Кто там?
ИММИТ. Это я.
ТИММИ. Что вам угодно?
ИММИТ. Я пришел.
ТИММИ. Кто вам нужен?
ИММИТ. Ты спрашиваешь? Нет, ты серьезно?
ТИММИ. Но позвольте…
ИММИТ. Не позволю. (Осмотрелся.) Устроился ништяк. Вкуса маловато. (Уставился на портрет жены.) Жена?
ТИММИ (чуть растерялся). Да…
ИММИТ. Знаю. Ужасно некрасивая.
ТИММИ. Но простите…
ИММИТ. В другой раз. Ты сам говорил, что она ужасно некрасивая.
ТИММИ. Я?! Никогда! Никому!..
ИММИТ. А себе? Себе самому? А? Лицемер!
ТИММИ. Не ваше собачье дело.
ИММИТ. Заблуждаешься, дружок. (Разглядывает, а потом примеряет плащ Тимми).
ТИММИ. Я вам не дружок! И вообще – оставьте в покое мою одежду.
ИММИТ. Ты уверен, что она твоя? Фу, какая гадость. (Бросил плащ на пол).
ТИММИ. Это вам не гадость. Это мой плащ. (Любовно подбирает плащ). Приходят тут, понимаешь, всякие и еще начинают швыряться чужими плащами. А это мой… Мой! Мой плащ!
ИММИТ. Разумеется твой. Чей он еще может быть? Кто, кроме тебя напялит на себя такую тряпку?
ТИММИ. Я бы попросил вас!..
ИММИТ. Не надо.
ТИММИ. Я бы попросил вас!..
ИММИТ. Бесполезно. Бесполезная трата времени. (Смотрит в упор на Тимми.) И вот такое чмо мне досталось.
ТИММИ. Что значит чмо? Я не чмо! Я уважаемый человек. У меня семья, дети. Да! Я служу, и меня ценят.
ИММИТ. Служишь… Ты служишь, бедняга. Ну, ничего, это проходит. Это пройдет.
ТИММИ. Что значит “пройдет”? Я не хочу, чтоб это проходило. Я хочу служить и кормить свою семью.
ИММИТ. Да ты просто тяжеловес. Придется тебя изрядно протрахать.
ТИММИ. Что вы хотите этим сказать?
ИММИТ. Я уже сказал.
ТИММИ. Вы сказали гадость. Извольте извиниться или… Или, хотя бы представиться. И вообще!.. Я затрудняюсь понять, какого вы пола?
ИММИТ. Это имеет значение?
ТИММИ. Имеет. Для меня, как для порядочного человека, пол имеет огромное значение. И, если вы… Вы не та, за кого себя выдаете… Я хотел сказать, если вы не тот, но та, то…
ИММИТ. Я линолеум.
ТИММИ. Что?
ИММИТ. Я линолеум. Ты какой пол предпочитаешь? Паркет? Цемент с подогревом?
ТИММИ. Я вас ударю.
ИММИТ. Да ты просто клинический тип.
ТИММИ. Я Тимми!
ИММИТ. Какого пола?
ТИММИ. Прекрасного!
ИММИТ. Ну вот…
ТИММИ. Мужчина я, вообще-то…
ИММИТ. Да? А по тебе и не скажешь.
ТИММИ. Нет, я точно, я точно вас ударю. Вот сейчас возьму и как дам! Будешь знать…
ИММИТ. Это очень любопытно. Очень, очень любопытно. У тебя такой праведный взгляд. Ну что ты смотришь? Что ты смотришь?
ТИММИ. Я убедительно прошу вас прекратить кривлянья. Я убедительно прошу. Я требую!
ИММИТ. А я жду. Жду. Ты обещал меня ударить. Я жду с нетерпением и трепетом. Ну!
ТИММИ. Но вы… Вы предложили мне такое… Вы кто такое сами? Вы!..
ИММИТ. Ну, ты же говорил, что ты мужчина.
ТИММИ. Да, я мужчина. Я! Вот и прекратите, вот и отойдите, прошу вас.
ИММИТ. Ты мужчина?
ТИММИ. Я мужчина!
ИММИТ. Так, ударь, хотя бы ударь, ударь хотя бы, ну!
ТИММИ. Никогда!
ИММИТ. Садист!
ТИММИ. Все! Все, довольно! Известно вам, где в этом доме дверь?
ИММИТ. А где она? Где? Где в этом доме дверь?
ТИММИ. Где?
ИММИТ. А где? Где она? Неужели в этом доме есть дверь?
ТИММИ. Вон! Во-оо-он! Во-оо-он!
               
Вышла Омма.

ОММА. Тимми, ты с кем?
ТИММИ. Во-о-о-н!
ОММА (увидела Иммита). Это вы?.. Вы?! Наконец-то! Это ты! Да, это ты. Я узнаю тебя. Я знаю тебя. Это ты! Ты…
ТИММИ. Вон!
ОММА. Тимми, ты сошел с ума. Это же он. Он. Он пришел.
ТИММИ. Он? Ты сказала: он? Но это не он. Это она!
ИММИТ. Я - она? Это я - она? Ты обо мне так в присутствии женщины? Извини, родная, я представлю ему доказательства.
               
                Иммит наступает, Тимми отступает.

ТИММИ. Какое доказательство? Что значит доказательство? Не надо мне вашего доказательства. Оставь его себе. Я не хочу никаких доказательств.
               
                Тимми пытается убежать, Иммит гонится за ним.

ИММИТ. Хочешь. Хочешь! Иначе бы ты вел себя разумнее.
ТИММИ. Омма, оно оскверняет меня своим присутствием! Она сумасшедший! Останови его! Убеди. Ты с ним знакома!
ОММА. Остановись, родной.
ИММИТ. Только из покорности тебе, родная. Только из покорности тебе я не добью этого идиота.
ТИММИ. Откуда оно взялся? Омма, почему оно смеет так называть тебя?
ОММА (весело). А почему он смеет так догонять тебя?
ТИММИ. Откуда мне знать это? Оно пришло к тебе. Она твой… Приятель.
ИММИТ (явно издеваясь). Лгунишка!
ТИММИ. Да как вы смеете? Как вы смеете со мной в таком тоне?
ИММИТ. Дурачок. Милашка.
ТИММИ. Омма, откуда оно здесь? Надолго? Когда оно уберется? Я тебя спрашиваю, Омма?
ОММА. Меня? Ты спрашиваешь меня? Ты серьезно? (Смеется).
ТИММИ. Омма, не впадай, не надо. Остановись. Умоляю: прекрати. Вспомни, ты уважаемая женщина!
ОММА. Насрать.
ТИММИ (почти сражен этим словом). Омма, у нас семья, дети.
ОММА. Заткнись! Заткнись! Я устала! Мне наплевать. Могу я раз в жизни наплевать на это?
ТИММИ. Нет, не можешь.
ИММИТ. Плюй.
ТИММИ. Замолчи! Ты… Развратник.
ИММИТ. А ты тупой.
ТИММИ. Сам тупой.
ИММИТ. Сам развратник.
ТИММИ. Омма, мне это надоело.
ОММА. Ты все перепутал, просто-напросто правда режет тебе глаза.
ТИММИ. Правда? Откуда, правда? Какая, правда? То, что он сказал про меня, ты называешь правдой? Ты, которая знает меня от и до!
ОММА. От и до, от и до, и до, и до… Не отрекайся, не отрекайся, не отрекайся.
ТИММИ. Мне отрекаться? Мне не от чего отрекаться. Меня оболгали.
ОММА. Не оболгали, не оболгали. Ты развратник.
ТИММИ. Я не такой. Я не развратник. И ты это знаешь.
ОММА. Дурак. Нашел, чем гордиться.
ТИММИ. Нет, нет, только не ты…
ОММА. Что не я? Что?
ТИММИ. Кто угодно, они все, все они, но не ты, ты не можешь меня оскорбл-бль-бль-бл-бл…
ОММА. Оскор… Что?
ТИММИ. Оскорб-б-б…
ОММА. Договаривай. Ну!
ТИММИ. Нет!
ИММИТ. Он не может.
ОММА. Ты не можешь?
ТИММИ. Да, не могу! Не могу! И горжусь этим! Горжусь! Горжу…
ИММИТ (подхватывая). Горжу… Жу-жу-жу… Жу! Жу-у-равль. Журавль, журавушко подлетал к вашей крыше не реже трех раз в неделю и укутывал вас своими крылышками, и небо касалось вас, и в этом чудесном касании лишь дважды, Омма, дважды тебе удавалось принять в себя новую жизнь. Где оно, гнездышко теплое журавлиное кругленькое, уютное? Пусть он гордится себе собою. Не мешай дураку. Мы пойдем, радость моя, мы уляжемся в журавлиное гнездышко, мы увьемся, укутаемся друг другом…
ТИММИ. Омма! И ты?.. Ты уходишь с ним? Так покорно, так молчаливо, Омма?
ОММА. Кто-то что-то сказал?
ТИММИ. Это я! Я кричу, Омма! Куда ты идешь?
ОММА. Я не знаю, Тимми.
ТИММИ. Вот! Вот, видишь! А человек всегда должен, просто обязан знать, куда он идет!
ОММА. Это неправда, Тимми. Никто никогда не знает, куда он идет.
ТИММИ. Надо пытаться, стремиться знать.
ОММА. Нет, нет, не надо. Коровьи мозги можно с толком пожарить в сухарях, и получится пища. А твои, мои, наши мозги только и делают, что помогают нам сохранять равновесие на двух ногах. (Падает). А в остальном они бессильны. Они бессильны понять, отчего так сладко ничего не знать. Сладко, сладко!..
ТИММИ. А я говорю: нет, нет, нет! Я говорю: нельзя! Нельзя! Нельзя! В конце концов, вы в моем доме и здесь вам не панель.
ОММА. Панель, панель, панель… О, панель! О, как я ненавижу этих продажных баб, этих развратных шлюх, этих покорных слуг мужской похоти, этих трудяг, потных и утомленных, изощренных и пресыщенных тварей…
ТИММИ. Браво, Омма, браво! Я узнаю тебя!
ОММА. А я ненавижу тебя! Ненавижу сильнее, чем посиневших проституток. Иммит, Иммит, я спалю себя ненавистью, я погибну и уйду к нему. Спасай меня, Иммит, спасай себя, спасай всех нас.
ИММИТ. Я здесь, родная, я с тобой. Я погашу твою ненависть, помогу тебе простить их. Я с тобой и мы прорвемся. Мы отыграемся за всю твою жизнь, полную достоинства и лжи.
ТИММИ. С кем ты уходишь? Кому ты веришь, Омма? Это человек сомнительной национальности.
ИММИТ. Я?
ТИММИ. Да! Ты! Оно еврей.
ИММИТ. От негра слышу.
ТИММИ (вопит). Омма! (И затихает. В нем не осталось сил).
ОММА. Он дышит.
ИММИТ. Эй, не дыши.
ТИММИ. Буду!
ОММА. Он так отвратительно дышит.
ТИММИ. Я не дышу. Я, между прочим, задыхаюсь.
ИММИТ. Подождем, родная. Он подыхает. Не будем ему мешать.
ТИММИ. Я не подыхаю. Я задыхаюсь. От негодования. А, между подыхать и задыхаться есть огромная разница.
ИММИТ. Он сказал, что он огромная задница и никогда не подохнет.
ОММА. Никогда. А что в этом плохого?
ИММИТ. Ничего. В общем-то, ничего в этом плохого нет, кроме того, что он вынуждает ему помочь.
ОММА. Нет, нет, не надо. Заткни ему рот и достаточно. Пусть молчит.
ТИММИ. Что значит “заткни”? Вы что себе позволяете? Я и без того молчу, тем более.
ИММИТ. Что?
               
                Пауза.

ОММА. Он дышит.
ИММИТ. Дышит, гад.
ТИММИ. И буду! Принципиально буду дышать, у меня годовой отчет. Сегодня, завтра и вчера. Я должен отчитываться за всю подлость человеческую. Опять я, всегда я. Такой маленький и безвредный. Я бы отказался, я бы избежал, но… Но у меня злой начальник…
ИММИТ. Все! Сам напросился.
ОММА. Нет, Иммит, нет, не надо, тебе нельзя и ты не сможешь. Я сама. Потерпи, родной.
               
                Омма подошла к Тимми.

ТИММИ. Омма, Омма, ты? Я знал. Я верил в тебя. Если позволишь, я буду говорить. Можно, я буду говорить.
ОММА. Говори, хороший мой, говори.
ТИММИ. Я знал, Омма, что ты не дашь мне умереть. Что ты спасешь меня. Я знал. Честное слово. И вот ты здесь. Со мной. Моя. Ты моя?
ОММА. Твоя, Тимми, твоя.
ТИММИ. Я так устал сегодня.
ОММА. И вчера, и завтра, и всегда.
ТИММИ. Да, да, да я всегда отчитываюсь. Каждый день, каждый час, каждую минуту. Один за всех. Ежегодно и пожизненно. Самый маленький и самый безвредный всегда один за всех. И только ты меня понимаешь. Только ты не сердишься на меня, только ты прощаешь. Одна за всех. Так понимала меня только мама.
ОММА. Я стараюсь, я очень стараюсь, милый.
ТИММИ. У меня отвратительный злой начальник.
ОММА. Я помню, Тимми.
ТИММИ. Я так ненавижу эту власть.
ОММА. А кто же ее любит?
ТИММИ. Ты завтра дашь мне денег на новый проездной?
ОММА. Но разве уже пора?
ТИММИ. На всякий случай, на всякий случай, Омма. Иначе они высадят меня из транспорта и поедут дальше.
ОММА. Это ужасно, Тимми.
ТИММИ. Они могут высадить меня между станциями метро.
ОММА. Мне снилось что-то похожее.
ТИММИ. Но они не высадят, они не посмеют, потому что ты дашь мне денег на новый проездной.
ОММА. Обязательно, Тимми.
ТИММИ. Ну вот, ну вот теперь я могу спокойно спать. Поспи со мной.
ОММА. Я сплю, Тимми.
ТИММИ. И, если этот негодяй еще раз прикоснется к моему прекрасному плащу…
ОММА. Который я купила тебе в магазине уцененных товаров…
ТИММИ. Потому что у меня отвратительный начальник…
ОММА (подсказывает). И потому что я отчитываюсь…
ТИММИ. Один за всех.
ОММА (продолжает за него). Всегда один за всех.
ТИММИ. Так что, если он еще раз прикоснется к моему прекрасному плащу…
               
                Тимми заснул.

ОММА. …то он еще раз прикоснется, и еще раз прикоснется, и еще раз прикоснется… Но, если он еще раз прикоснется к твоему прекрасному плащу, он превратится в тебя, чмо болотное, и мне останется подохнуть от одиночества.
ИММИТ (нелепо обмотался плащом). Нет, Омма, нет! Я никогда не превращусь в него. Если я превращусь в него, мы оба превратимся в ничто. И ты на правах вдовушки обретешь себе нового Тимми-Иммита. Дотопаешь до магазина, где продают Тимми-Иммитов, приглядишь на полочке подходящего-завалящего, сдуешь с него пыль… И он потихонечку начнет дышать, оживая… Но я никогда не превращусь! Пока ты любишь меня в этом дурацком плаще… Я не смогу превратиться в него, пока ты способна любить меня в этом дурацком плаще.
ОММА. Я люблю тебя, Иммит!
ИММИТ (он счастлив, он смеется). Потому что у меня отвратительный начальник?
ОММА (смеется). Да!
ИММИТ (сквозь угасающий смех). И потому что мы ненавидим эту власть?
ОММА. Да!
ИММИТ. И потому что аист дважды свивал гнездо на нашей крыше?
ОММА. Да! Да!
ИММИТ. И потому что светит луна?
ОММА. Да!
ИММИТ. И потому что восходит солнце!
ОММА. Да!
ИММИТ. И выступает роса на траве, и смеются дети, и плачут лошади, и ласкаются кошки, и трубят паровозы, и падает снег, и молчат рыбы, и текут реки, минуты, часы, годы… Живут и мучаются люди…
ОММА. Да! Да! Да!
ИММИТ. И потому что ты прекрасна, Омма!
ОММА. Нет, я уже немолода, немолода и некрасива.
ИММИТ. Ты прекрасна, Омма!
ОММА. Спасибо, Иммит.
ИММИТ. Я люблю тебя потому, что ты прекрасна.
            
        Иммит падает и умирает у ее ног. Просыпается Тимми.

ТИММИ. Что такое? Что такое, в конце концов? Омма? (Зовет). Омма!

                Тимми смотрит на Омму, но не видит ее.

ОММА. Я здесь мой хороший.
ТИММИ. Где? Где ты?
ОММА. Здесь, рядом с тобой.
ТИММИ ( увидел). Мне тревожно. Отчего мне тревожно?
ОММА. Ничего, это бывает. Пройдет.
ТИММИ. Мой плащ! Где он? Где? С ним ничего не случилось?
ОММА. Вот он, вот.
ТИММИ (обнимает плащ). Скажи, он хороший?
ОММА. Очень, очень хороший.
ТИММИ. Правда?
ОММА. Правда.
ТИММИ (вспоминая). Текут реки, минуты, часы, годы… Откуда это? Я забыл откуда это?.. И смеются дети, и плачут лошади, и ласкаются кошки… Странно… Тебе это нравится?
ОММА. Очень. Очень нравится. Я где-то это слышала.
ТИММИ. Скажи, Омма, скажи, так не может быть всегда Что-то должно случиться! Не молчи, Омма!
ОММА. Что-то должно случиться, должно, Тимми, в конце концов что-то должно случиться.
ТИММИ. Ты не нервничай, Омма. Не надо нервничать. Главное, не нервничать. Главное, научиться все переносить с достоинством. Если я просыпаюсь по утрам и хожу на службу, и отчитываюсь, и ем дешевые бутерброды, и предъявляю проездной, и терплю хамов в общественном транспорте, и боюсь начальника, и терплю, и боюсь, боюсь и терплю, терплю и боюсь, то…Что-то должно случиться! (Озарение). Дай мне завтра денег на лотерейный билет. Что-то должно случиться. Не может не случиться! Я чувствую. Что-то должно случиться! Иначе я им!.. (Грозит). Им всем!.. Да!.. Да! Да!
ОММА. Что-то случится, что-то обязательно случится. Я тебе верю. Я сэкономлю на булочке и дам тебе денег на лотерейный билет. Не в этот раз, так в другой, что-то случится, обязательно, непременно случится и тогда… Тогда!.. Мы купим тебе другой плащ!
ТИММИ. Почему другой? Тебе не нравится мой плащ?
ОММА. Я не сказала этого, Тимми.
ТИММИ. А что ты сказала?
ОММА. Я сказала, что мы купим тебе новый плащ.
ТИММИ. Ты не сказала новый, ты сказала – другой!
ОММА. Да. Правда. Я сама не понимаю, что сказала, Тимми. Что я сказала? Что?
ТИММИ. Ты сказала: другой! Другой!
ОММА. А что случилось? Неужели что-то случилось?
ТИММИ. А ты и не заметила?
ОММА. Мы так долго этого ждали. И вот случилось. А что, что случилось, Тимми?
ТИММИ. Нет, только не это, только не это.
ОММА. Но почему, Тимми? Если случилось? Хоть что-то.
ТИММИ. Если ты сказала “другой”, значит, тебе не нравится этот. А если тебе не нравится этот... Этот мой прекрасный плащ, значит ты меня в нем терпишь.
ОММА. Все терпят, Тимми.
ТИММИ. Все терпят, как я, а ты терпишь меня. Меня, Омма!
ОММА. Это, конечно, так, Тимми, но это не так, это больше не так, чем так, это вовсе не так!
ТИММИ. Так, Омма, так! Ты обманывала меня всю жизнь.
ОММА. Ну, хорошо, хорошо, я признаюсь, я во всем признаюсь. Я терплю, Тимми, я терплю всю жизнь, но я терплю не тебя в этом плаще, этот плащ на тебе я терплю, Тимми. Да, этот плащ на тебе я терплю. Но все терпят.
ТИММИ. Я бы поверил тебе, будь я конченым дураком, я бы поверил тебе и жил бы себе дальше. Но я не дурак! Я знаю, что дурную вещь на человеке терпят первые двадцать пять лет, а потом начинают терпеть самого человека. Это объективный закон! Это один из самых фундаментальных законов жизни!
ОММА. Я выброшу его. Хочешь, я встану и выброшу его в окно?
ТИММИ. Ты опять лжешь, Омма!
ОММА. Я не лгу. Я сомневаюсь, но не лгу. И все же я думаю, у меня получится. Я смогу. Я посмею. Пусти.
ТИММИ. Не смей!
ОММА. Но, Тимми!
ТИММИ. Не смей! Ты хочешь замести следы!
ОММА. Где они, Тимми, где следы Я вижу только ножки. Мои несчастные ножки. Между прочим, они еще очень даже ничего, а ты притворяешься, будто не замечаешь. А это нехорошо. Обманывать нехорошо. Обманывать женщину вдвойне нехорошо. Разве мама не говорила тебе об этом? Не учила тебя твоя мама? А ее – ее мама, а ее – ее мама, а ее – ее мама. А ты взял и забыл. Ты не достоин своих предков, Тимми.
ТИММИ. Я забыл. Забыл. Но почему я всегда забываю что-то очень важное? Что-то очень, очень, очень важное про тебя... (Мучительно вспоминает). Текут реки, минуты, часы, годы... Какая отвратительная фраза!
ОММА. Прекрасная фраза.
ТИММИ. Вот и попалась! Прекрасен мой плащ! А если верить в это, все прочие фразы могут быть только отвратительны. Ты попалась!
ОММА. Какой ты умный, Тимми. Рядом с тобой я иногда чувствую себя такой дурой!
ТИММИ. Я должен избавить тебя от этой неловкости.
               
                Тимми запрыгнул на подоконник.

ОММА. И все же я думаю неразумно выбрасывать тебя, Тимми. Намного разумнее выбросить твой плащ.
ТИММИ. Чтобы я мерз по вечерам после работы?
ОММА. Холодный, но зато живой.
ТИММИ. Всегда холодный и всегда живой. Живой, но холодный? Ты хочешь устроить мне ад при жизни? Ты знаешь, прекрасно знаешь, что я не выношу холода. Я мучительно не выношу холода.
ОММА. А сам стоишь на сквозняке.
ТИММИ. Ерунда. Я не успею простудиться. Я успею долететь здоровым.
ОММА. Разумеется. Ведь мы живем на первом этаже.
ТИММИ. Даже в такую минуту ты стремишься мне досадить. Прекрасно знаешь, что мы живем на девятом этаже, а говоришь – на первом.
ОММА. Но как мы можем жить на девятом этаже в пятиэтажном доме?
ТИММИ. Вот так всегда! Только я почувствую высоту и ты!.. (Решительно). Все! Все, я больше не могу так. Прощай!
ОММА. Какой ты вредный. Не доспоришь – и в окно, и всегда так, всегда. Потому что у тебя нет доказательств. Но в этот раз у тебя не выйдет. (Взошла на подоконник). Почувствуй на себе, как твой противник уходит в окно. (Смотрит на улицу). Что это? Какой ужас! Что это, Тимми?
ТИММИ, Я тебя предупреждал.
ОММА. И ты собирался выйти с девятого этажа? Тимми, я горжусь тобой. Но почему, почему ты всегда оказываешься прав?
ТИММИ (гордо). Потому что мы живем на девятом этаже. (С растущим вдохновением). Потому что весь мир живет на девятом этаже. Потому что текут реки, минуты, часы, годы… и гудят паровозы… и смеются дети… и ласкаются кошки… (Теряя вдохновение). Ну, что ты привязалась ко мне? (Почти испуганно). Что ты привязалась ко мне с какими-то кошками и паровозами?
ОММА. Я больше не буду.
ТИММИ. Правда? Ты больше не будешь мучить меня? Ты обещаешь? Обещаешь?
ОММА. Обещаю, Тимми.
ТИММИ (шепчет в окно). Она больше не будет. Она обещает. Спасибо, Омма. Ты меня уговорила, уговорила. Я остаюсь.
               
                Тимми спрыгнул с подоконника.

ОММА. Счастливо оставаться.
ТИММИ. Что? Не смей! (Обнял ее ноги). Там холодно, ты простудишься. Посмотри, сама посмотри, какая там слякоть. (Выглянул в окно и отпустил Омму). Прости.
ОММА. Что, Тимми? Что случилось?
ТИММИ. Мы опять живем на первом этаже.
ОММА (обреченно). Мы опять живем на первом этаже.
ТИММИ. Не надо огорчаться. У тебя слабые нервы. Нервы не должны влиять на наше будущее. Спокойствие. Главное, спокойствие и выдержка. Выдержка и терпение. И тогда… Тогда обязательно что-то случится и мы… Мы!.. Мы переберемся на девятый этаж.
ОММА (обреченно). Ничего не случится.
ТИММИ (очень нервно). Я прошу тебя не нервничать, Омма! Очень прошу. Надо терпеть, терпеть, терпеть. Иначе ты все испортишь.
ОММА. Ничего никогда не случится нигде.
ТИММИ. И в этом будешь виновата ты, Омма. Только ты.
ОММА. Ничего никогда не случится нигде и ни с кем потому, что настоящие мужчины всегда держат слово. Настоящие мужчины всегда выполняют обещанное. Всегда! Даже если их уговаривают не делать этого. Даже если они стоят на подоконнике девятого этажа.
ТИММИ. Но где я возьму девятый этаж? Где я возьму это невероятное “всегда”, когда уже наступило “никогда”? Весь мир живет на первом этаже и ничего, живут и терпят, терпят и живут.
ОММА. Но звезды. Звезды! Они есть... Их можно не только видеть, их можно даже слышать, Тимми.
ТИММИ. Ты опять делаешь вид, что я тебе мешаю.
ОММА. Их можно даже вдыхать... Вдохнуть в себя звездное небо и обрести невесомость...
ТИММИ. Если даже я тебе мешаю, допустим, мешаю, то в этом виновата только ты.
ОММА. Весь мир живет на первом этаже и в то же время выше, намного выше. Глубина ночного неба, она для всех, для каждого. Земля притягивает тело, а небо душу.
ТИММИ. Между прочим... я... Я хочу жить, а ты мне мешаешь.
ОММА. Где меня больше, Тимми, здесь или там? Где ты нашел меня, Тимми? Где ты обрел меня, здесь или там?
ТИММИ. Я не знаю, я ничего не знаю, я знаю только, что я хочу жить.
ОММА. Почему мне так хочется опрокинуться в эту звездную бездну?
ИММИТ (воскресая). Но леденящий холодок вечности касается твоей кожи...
ОММА. Спасибо, Иммит, спасибо, родной.
ТИММИ. Я хочу жить! Жить! Вы что, оглохли?
ИММИТ. Но леденящий холодок вечности касается твоей кожи... (Встретился глазами с Тимми.) Ну что ты уставился, дебил?
ТИММИ. А я, между прочим, вас презираю. Лично я, лично вас.
ИММИТ. Извини, дурашка, извини. Не я оборвал тебе уши. Ты снова все перепутал и впутался туда, где тебя нет.
ОММА. Сегодня такая безоблачная ночь, Иммит.
ИММИТ. И леденящий хо...
ТИММИ. Лодок, док, док! Ве, ве, ве... Меня, между прочим, есть! Еще как есть, в отличие от некоторых. И ты, Омма, знаешь это не хуже меня. Прекращай свои звездные фантазии и ложись спать. Все приличные люди давно уже спят.
ОММА. Все приличные люди давно спят, давно и далеко, далеко и прилично...
ИММИТ. Но холодок вечности касается твоей кожи, и ты летишь, проваливаясь в бесконечную незамкнутость пространств, и всем существом своим сливаешься с движением, не знающим пределов, и растворяешься в нем, и твое маленькое ничтожное “я”, распадаясь на пылинки, каждой клеточкой принадлежит космосу, проникает в него и познает его, ты перестаешь быть в себе, пребывая во всем, пока пылинки твои, испугавшись открывшейся им беспредельности, не сомкнутся в прежнее состояние, и не подбросят тебя тебе. И ты найдешь себя свернувшейся калачиком на огромной подушке бытия.
       
И тут все замечают, что на “огромной подушке бытия” лежит,         свернувшись калачиком, ТА, КОТОРАЯ… ТИММИ и ИММИТ встают перед ней “стеной”.

ОММА. Какие же вы дурачки. Смешные и неуклюжие. Я вижу Ее. Я видела ее всегда, даже до того, как она, однажды, вынырнула из моей постели.
ТА, КОТОРАЯ. Из нашей постели, подруженька, из нашей.
ИММИТ. Извини, Омма, но та, которая проходит мимо, всегда кажется таинственнее…
ОММА. И желаннее…
ТИММИ. Но, в конце концов, Омма, ты ведь тоже иногда проходишь мимо, мимо кого-то и кто-то смотрит тебе вслед.
ИММИТ. И в его душе, наверное, так же взрывается испуг оттого, что он никогда, больше никогда тебя не увидит.
ОММА. И тогда леденящий холодок вечности?..
ИММИТ. Нет!
ОММА. Но ты сказал “да”! Ты сказал “да” ей. А я всегда говорила “нет”, всегда и всем говорила “нет”, кроме тебя. Сколько раз я умирала и воскресала в твоих объятиях, Иммит! Но, однажды ты предал меня, посвятив в эту великую тайну ту, которая...
ТА, КОТОРАЯ (подсказывает). Сучка! Элементарная сучка! Ты назвала меня сучкой. (С издевкой.) А мне понравилась эта клич-ка. Я с удовольствием ношу наряд из твоей ревности, беспомощности и злобы.
ОММА. Ревности?
ТА, КОТОРАЯ. Ревности.
ОММА. Беспомощности?
ТА, КОТОРАЯ. Беспомощности.
ОММА. И злобы?
ТА, КОТОРАЯ (с интонацией победительницы). Да, да, да! У тебя такого наряда не было. Никогда.
ТИММИ. У меня такой злой начальник, такой злой начальник... (Пытается спрятаться под одеялом).
ОММА. Мне не нужен такой наряд. Ко мне прилетает аист.
ТА, КОТОРАЯ. К нам.
ТИММИ. Нет, ну в самом деле, ну сколько можно? У меня годовой отчет завтра, трудный день...
ОММА. Он прилетел ко мне потому, что у меня никогда не было такого наряда , а та которая…
ТА, КОТОРАЯ (подхватывает интонацию Оммы). А та, которая проходит мимо была с вами всегда.
ТИММИ. Это невыносимо. Они не дадут мне уснуть. Они сошли с ума. А, если я не высплюсь? Что будет, если я не высплюсь?
ТА, КОТОРАЯ. Не пугай нас, Тимми. (Омме.) Если он не выспится его высадят из транспорта!
ОММА. И что?
ТА, КОТОРАЯ. Это будет катастрофа для всех нас.
ОММА. Спаси нас, раз уж мимо не прошла. Утешь его и прости.
ТИММИ. Опоздали. Это я всех понимаю и всех прощаю, и в первую очередь себя, се-бя, бя-се, бя-се, бя-се... бя!
ТА, КОТОРАЯ. Успокойся, милый, успокойся. Ты должен выспаться. Ты должен проснуться бодрым и готовым на свой ежедневный подвиг. Иначе рухнет мироздание.
ТИММИ (обращаясь к Той, которая). Оно рухнет, Омма, рухнет! Стоит мне, в какой-то момент, захотеть навредничать и оно рухнет. Но оно не рухнет, пока у меня есть ты. Спасибо тебе за то, что ты есть, за то, что ты понимаешь меня, Омма. 
ОММА. Он сказал: Омма?
ТА, КОТОРАЯ (дарит Тимми проездной билет). Посмотри, родной, какой сюрприз я тебе приготовила.
ТИММИ (берет в руки проездной билет). Проездной! Новый проездной! Они меня не высадят. Не высадят, и мы будем жить!
ТА, КОТОРАЯ. Закрой глаза, милый. Теперь открой. Это тебе, тебе, мой любимый. Лотерейный билет. (Дарит ему лотерейный билет).
ТИММИ. Ну вот, ну вот... Теперь есть надежда. Надежда. А жить с надеждой намного легче и веселее, правда, Омма? Спасибо тебе, спасибо за то, что ты не прошла мимо. Я высплюсь, я обязательно высплюсь и... И будет день! И вы проживете его потому что... Потому что я отчитаюсь... У меня хватит сил.               
               
                Тимми засыпает. 

ОММА (Иммиту). Но почему он называет ее моим именем? Почему?
ИММИТ. У тебя не другого имени, Омма.
ОММА. Ты отвечаешь на мой вопрос, а смотришь на нее. Что происходит, Иммит?
ИММИТ. Это ты, Омма.
ОММА. Мы с ней абсолютно разные, абсолютно! Ты видел, как она только что поощряла идиотизм этого человечка?
ИММИТ. Я... Я, кажется, завидую ему.
ОММА. Не  унижай меня, не унижай. Так просто и легко ты уходишь к другой женщине. Этого не может быть, Иммит.
ИММИТ. Этого не может быть. У меня нет другой женщины. Ты, только ты.
ТИММИ (сквозь сон). Вот, вот, и у меня нет другой женщины, а у вас, случайно, нет лишнего билетика, лотерейного?
ОММА. Нет. У меня нет больше ничего. Ничего. Даже этой постели. А был ли вообще аист, Иммит?
ИММИТ. Был. А потом...
ОММА. А потом ты ушел.
ИММИТ (удивленно). Куда?
ОММА. За ним. (Указывает на Тимми). Ты ушел вслед за ним.
ИММИТ. Но человеку свойственно ходить.
ОММА. Вот и иди.
ИММИТ. Вот и иду.
ОММА. Куда?
ИММИТ. К тебе, Омма.

                Иммит опускается на постель рядом с Той, Которая и обнимает ее.               
       Просыпается Тимми и тоже обнимает ее. Омма забирается на
                Подоконник, оценивает улицу.

ИММИТ. Я пришел к тебе, Омма!
ТИММИ. Мы пришли.
ОММА (огорченно). У нас больше нет девятого этажа. И никогда не будет.
ТА, КОТОРАЯ. Насрать.
ОММА. Сучка!
ТИММИ. Самая лучшая сучка в мире! Так нам всегда говорила Омма. Правда, Иммит?
ИММИТ. Правда, а теперь сама на что-то сердится.
ОММА. Мне не нравится ваша правда.
ТИММИ. Правда бывает разной. Иногда ее вообще не бывает, а та, которая, все-таки, бывает, никак не может понравиться женщинам. Правда, почему-то, всегда обижает женщин. Я не хочу обижать женщин.
ОММА. Что ты там бормочешь? Что ты вообще хочешь сказать?
ТИММИ. Я ничего не хотел сказать. Ты сама заставляешь меня сказать. А я больше люблю молчать. Тишину любят все, даже те, кто ее не любит. Тишина важнее правды. Это я понял, когда, поучив меня не лгать, вдруг, замолкала моя мама, а перед ней ее мама замолкала когда-то, объяснив, что лгать нехорошо. Объяснив, что лгать нехорошо, маме становилось неловко передо мной. Она, наверно, понимала, что сама лжет, когда говорит, что лгать нехорошо.
ТА, КОТОРАЯ. Браво, Тимми! Ты достоин своих предков.
ОММА ( Той, которая). А тебя не учила твоя мама не встревать в чужие разговоры.
ТА, КОТОРАЯ. Учила. Но я оказалась плохой ученицей. Разговор не постель, но все же влезть в него приятно, особенно, когда он чужой. Чужой предрассветный тепленький разговорчик. Ласкательно бестолковый, трогательно наивный... Так хочется влезть в него молча, всем телом и раствориться в нем...
ОММА. Сучка!
ТА, КОТОРАЯ. Лучшая в мире!
ТИММИ. Кстати, Омма, посмотри, что там за окном. Кажется, светает?
ОММА. Что можно увидеть с первого этажа? А, когда-то, ты обещал... когда-то обещал... Иммит! Иммит, очнись, подари мне то, что ты обещал. Подари мне девятый этаж. Если он еще где-то есть, подари мне его, Иммит.
ИММИТ (как бы выходя из сна). Я шел к тебе, Омма. Я всегда шел только к тебе...
               
                Тимми накинул на него свой плащ.

Я всегда шел только к тебе, но кто-то, кто-то прошел мимо, ну что ты привязался ко мне с этим плащом?
ТИММИ. А ты уверен, что он не твой?
ИММИТ. Да пошел ты!..                ТИММИ (предъявляет ему свой проездной билет). Видел?!

                Иммит встает перед ним по стойке «смирно».

ТА, КОТОРАЯ. Эта одежда тебе очень идет, очень идет, Иммит. Жаль только, что надо быть сильным, очень сильным, чтоб выдержать на себе такую ношу.
ИММИТ(умоляет Омму). Не оставляй меня, Омма.
ТА, КОТОРАЯ. Я люблю  тебя, Иммит.
ОММА. Я люблю тебя, Иммит! Не забывай, что девятый этаж есть!
ТИММИ (отвлекая внимание от Оммы). Это счастье, это счастье ни о чем не думать тридцать дней. Ни о чем дурном не думать и жить себе дальше. Жить и не боятся, и ездить, ездить туда-сюда, туда-сюда, и вообще куда вздумается...
ИММИТ. А, вдруг, тебе вздумается съездить в Париж?
ТИММИ (очень гордо). Мне не вздумается. Я не сумасшедший.
ИММИТ. А вдруг!
ТИММИ. У меня нет проездного до Парижа.
ТА, КОТОРАЯ. Не искушай его, Иммит, не мешай ему быть счастливым.
ИММИТ. Я и сам уже никуда не хочу.
ОММА. Иммит, а, вдруг, мы переберемся, вдруг, я увижу рассвет? Говорят, его надо увидеть, сначала увидеть, и тогда он наступит...
ТИММИ. Надо потерпеть, еще немного потерпеть, Омма.
ОММА. Ну, хорошо, я потерплю. Я поживу пока здесь, на подоконнике, на самом краешке, здесь, рядом с самым рассветом. Когда близко, легче терпеть.
ТИММИ. Ты устанешь, заснешь и вывалишься, а это смертельно.
ОММА. Ничуть не смертельнее, чем жить здесь. Но вы живите, не обращайте на меня внимания, живите.
ТИММИ (показывает ей лотерейный билет). У меня есть надежда. Есть. А с надеждой трудно умереть, Омма, очень трудно умереть, пока есть надежда.
ОММА. Когда есть надежда, можно терпеть, пока она есть можно. А я не хочу больше спускаться по эту сторону окна. Но вы не обращайте на меня внимания, не надо.
ИММИТ. Я не узнаю тебя, Омма.
ОММА. И я не узнаю себя, Иммит. Я, наверное, удачно притворялась. Я же актриса. Притворяясь, я верю себе, и все мне верят. И выдумка становится правдой. Может быть, более важной, чем самая махровая правда. Я сама потеряла, где я, Иммит?
ИММИТ. Ты прекрасная актриса, Омма. Я ненавижу твою профессию. Ненавижу зрительный зал. Когда они пожирают тебя глазами, я желаю им всем подавиться и сдохнуть в муках.
ТИММИ. Мои сослуживцы никогда не сдохнут в муках. Они даже не знают, что в нашем городе есть театр.
ОММА. Они мудрые люди. Когда не знаешь, легче терпеть. А я знала и терпела, Иммит, терпела и притворялась так удачно. И за все это мне не выпало в жизни девятого этажа. Даже такой малости.
ТА, КОТОРАЯ. Вас просит женщина. Мне стыдно за вас.
ИММИТ. Не надо путать девятый этаж и небо. Это не одно и то же.
ОММА. Да-да, я что-то путаю. Когда тебя нет рядом со мной, я всегда что-то путаю. Когда ты живешь рядом со мной, я - другая, но когда ты живешь рядом с ней, наступает путаница и, в эти моменты, не надо смотреть на меня,  не надо смотреть на меня, Иммит.
ИММИТ. Но я никогда не живу рядом с ней. Я живу далеко от тебя, но это не означает, что рядом с кем-то.
ТИММИ. Ну, в самом деле, Омма, далеко от тебя – это не рядом с кем-то.
ОММА. Скажи мне честно, Иммит, только честно (указывает на Ту, Которая.) Кто это?
ИММИТ. Это ты, Омма.
ОММА (указывая на себя). А это кто?
ИММИТ. И это ты.
ОММА. Тебе не кажется, что меня стало многовато?
ТИММИ. Кажется, что она держит нас за идиотов.
ОММА (Той, Которая). Что ты сделала с моим Иммитом? Во что ты превратила его? Зачем ты напялила на него этот плащ?
ТА, КОТОРАЯ. Я могла только любить. Я могла только то, что могла.
ТИММИ. И сотворила чудо. (Той, Которая). Ты сотворила чудо, Омма! Я дал ему плащ! И верю, что он осилит эту ношу . (Иммиту.) Тебе не холодно?
ИММИТ. Еще издевается, гад!
ТИММИ. А вот и нет! Ты всегда мечтал его поносить, я знаю. Но стеснялся сказать мне об этом. Ты смутно догадывался о главной мечте своей жизни. Вот и носи. Вон, какой, красавчик! Совсем как я! И не вздумай врать, будто тебе плохо. Иначе я тебя высажу!
ОММА (Той, Которая). И ты терпела это? Это можно терпеть? Ты никогда не слышала о небе?
ТА, КОТОРАЯ. Я могла любить. Это все, что я могла.
ИММИТ. Я что-то слышал о небе. Что-то, когда-то...
ТИММИ. И забудь. Забудь! Ты надел мой плащ, а я даже не сержусь. Ничуть не сержусь. Надо постараться быть благородным, Иммит. Попытаться
со-от-ветствовать! И не мучить себя пустыми воспоминаниями.
ИММИТ. Вот, вот... Сейчас он набьет мне карманы проездными билетами, замусорит мозги своими страхами, загадит душу терпением и я, как почетный гражданин страны терпимости поеду в тесном вагоне, стиснутый плечами, грудями, спинами, и до самых корней существа своего проникнусь, каким-то щемящим чувством невиданной общности, расчувствуюсь до слез и признаюсь в любви многотонной гражданке, которая в порыве нежных ласк, случайно выломает мне крыло, а потом со слезами на глазах, запечет его в духовке. Не пропадать же добру...
ОММА. Нет! Ты успеешь подарить мне небо. Иммит, небо надо успеть подарить тому, кто способен его принять. Тому, кто не выломает твои крылья на жаркОе.
ТИММИ. В моем плаще, с такой ношей он согласен поедать любую пищу. (Иммиту.) Ты голоден? Тебе плохо?
ИММИТ. Нет, нет, что ты? Мне хорошо. Сладость поедания жаркого из собственного крылышка несравнима ни с чем. Так сладко и тепло, и даже чуточку тревожно провожать минуты, часы, годы, и запивать разлуку вселенской сладостью покоя, покоя и увядания, увядания и небытия. Правда, от чего-то страшно. Непонятно, от чего? Но этот барьер преодолим. Достаточно напиться. Хорошо и основательно. Сегодня, завтра и всегда. (Тимми). Мы, иногда, с тобой сходились за бутылочкой. Вели себя достойно, мирно, и тепло. Где твоя заначка? У тебя она всегда есть. Без нее не прожить так же, как без проездного и лотерейного. Не жмоться.
ТИММИ. Я не жмотюсь. Я не люблю тебя пьяного.
ОММА. Я тоже не люблю тебя пьяного, Иммит.
ТА, КОТОРАЯ. Но, когда ты смотришь мне вслед, я не могу не любить тебя, Иммит.
ТИММИ. И вообще – пить нехорошо. Пить опасно для здоровья и для жизни.
ТА, КОТОРАЯ. Я слышала, бокал шампанского полезно выпивать даже перед смертью. Это открытие сделал один доктор.
ОММА. Он попросил бокал шампанского в последний момент, в самый последний момент своей жизни.
ТА, КОТОРАЯ. Последний момент понятие растяжимое. Для кого-то вся жизнь – последний момент.
ТИММИ. Вот поэтому Минздрав предупреждает!
ИММИТ (двигается подобно слепому). Минздрав предупреждает! Госстрах гарантирует! Пролетарии объединяются! А нужна-то всего капелька вина, капелька, капелюшечка. Бывают мгновения в жизни, всего лишь мгновения, когда ты самому себе невыносим без кружки пива, рюмки водки, стаканчика, флакончика… Годовой отчет без пузырька муравьиного спирта? Это невозможно, Тимми? Так, за что, за что вы мучаете меня? Я выстоял! За всех отчитался. Всех вас вынес. Когда-то за это давали, хотя бы, флакончик стеклоочистителя, а без него нельзя, никак нельзя, просто смертельно…
ТИММИ. Но Минздрав не дурак! Минздрав последний раз предупреждает!

                Омма спрыгнула с подоконника.

ОММА (Иммиту). Родной мой, хороший, чудный. Я люблю тебя, люблю! Вернись. Не уходи. Вспомни. Ты сильный. Сильный.
ИММИТ (кутается в плащ, путается в нем). Они высадят меня. Высадят! Обязательно высадят. Они могут вышвырнуть меня между станциями метро. И пусть! Пусть попробуют! Тогда я им покажу! Да! Да!! Всем! Всем им! Всем до единого! Я снова истрачу зарплату на лотерейные билеты и тогда, тогда… Да! Они думают: я хочу выиграть? Просто выиграть и все? А на самом деле все не так! Все не так просто, как думают они. Я жду! Жду. Уже скоро. Очень даже скоро. Я чувствую. Прости, Омма, но у меня начальник дрянь и отвратительное правительство. Иначе бы все уже… Тимми, почему правительство такое отвратительное? Ответь мне, Тимми, ты должен знать. Ты сильный человек. Я не подозревал, какой ты сильный человек. Ты носишь в себе такое! Как можно носить в себе такое и не напиваться? Как можно ходить в таком плаще и не напиваться каждый день? Тимми, а может быть, это не я напиваюсь по вечерам, а ты? Может быть это не ты презираешь по утрам мою похмельную физиономию, а я твою? Я больше не буду тебя презирать, Тимми, клянусь тебе. Я был не прав. (Его трясет в лихорадке).
ТИММИ. Прости меня, брат. (Подает ему бутылку). Выпей.
ИММИТ. Коньяк? Откуда?
ТИММИ. Толи выпал с неба, толи еще откуда-то?
ТА, КОТОРАЯ. Нет, нет. Толи никогда не падает с неба. Он один раз упал с неба и с тех пор выходит из-за угла, всегда из-за угла, всегда неожиданно и всегда приносит вот такой вот вкусный коньяк. За это мы его прощаем, того самого Толи…
ИММИТ. То ли это, то ли то… За тебя, Толи! (Выпивает).
ТА, КОТОРАЯ. Тебе легче, Иммит?
ИММИТ. Да, мне легче. Иди ко мне, родная. (Обнимает обеих женщин).
ОММА. Выпей еще. Если это помогает тебе быть. Если это задержит тебя здесь, с нами, выпей.
ИММИТ. Нет, нет… (Вспоминает). Нет, нет… Кто-то сказал: нет, нет… (Что-то ищет).
ОММА. Что ты ищешь, Иммит?
ИММИТ. Что-то. Я не знаю что. Что-то я хочу знать. Я должен знать. (Ищет). Нет, нет…
ТИММИ. Ну, допустим, допустим, я сказал: нет, нет.
ИММИТ. Точно. Это ты. Ты сказал: нет, нет. (Наступает на него). Я хочу знать. Я должен знать: откуда упал Толи?
ТИММИ. Ну вот, ну вот. Нельзя желать невозможного. А ты пьяный всегда желаешь невозможного. Я не люблю тебя пьяного.
ИММИТ. Откуда упал Толи?
ТИММИ. Стоп! Прежде чем выяснить, откуда он упал, надо выяснить, кто он такой? Кто?
ИММИТ. Неважно. Это не имеет никакого значения ни для кого. Имеет значение только то, откуда он упал, откуда?
ТА, КОТОРАЯ. Я ж говорю с неба! Один раз и на все землю. И навсегда.
ТИММИ. Ну вот, Минздрав не зря предупреждал!
ИММИТ. Госстрах гарантировал, пролетарии объединялись…
ОММА. Но текли реки, минуты, часы, годы. Выпей еще, Иммит. Выпей и успокойся.
ИММИТ (смеется). Мне хочется неба! Мне хочется неба, а мне наливают конь-як.
ОММА. Все, что могу, Иммит, все, что могу. Прости. Со мной ты не ел жаркое из крылышка. Я чиста перед тобой. Чиста.
ТИММИ. Но ведь не только мы, не только мы… Многие хотели неба, хотели и не могли, а потом… потом привыкли к коньяку и ничего, живут.
ИММИТ (прозревая). Эй, ты!
ТИММИ. Я?
ИММИТ. Да, ты! Я знаю, кто ты!
ТИММИ. А ты мне не тычь, пожалуйста.
ИММИТ. Ты линолеум!
ТИММИ. Ну вот, наклюкался. А Минздрав, между прочим, предупреждал.
ОММА. Он выпил всего два глотка.
ТИММИ. Лучше бы он выпил пять глотков или всю бутылку. Он алкоголик, Омма!
ИММИТ. Да, Тимми, да. Я всегда пьян, чаще небом, чем коньяком. У меня нет мужества быть трезвым. У меня нет мужества смириться. Я боюсь и потому умею летать. Ты должен простить меня за это.
ТИММИ, Вот, если бы ты не обзывался.
ИММИТ. Я постараюсь, Тимми. Я буду очень стараться.
ТИММИ. Ты всегда обещаешь и всегда не сдерживаешься. 
ИММИТ. А кто хватает меня за ноги, когда мне хочется взлететь? Кто хватает меня за ноги?
ТИММИ. Я не помню, но я больше не буду. Омма, но если я больше не буду хватать его за ноги, тогда он поймет, почему не может взлететь, тогда он поймет, что давным-давно сам сгрыз свои крылья, как ребенок ногти. Пусть лучше он думает, что это я виноват во всем.
ОММА (запрыгнула на подоконник). Ты всех хватаешь за ноги, ты никому не даешь взлететь.
ТИММИ. Но я не виноват. Минздрав предупреждал…
ИММИТ. Минздрав предупреждал, и пролетарии объединялись…
ТА, КОТОРАЯ. И текли реки, минуты, часы, годы…
ОММА. И молчали рыбы.
ИММИТ. Но почему они молчали, почему? Почему они молчали до сих пор?
ТА, КОТОРАЯ. Все думали: они безмолвны. Нет голоса. А у них есть голос!
ИММИТ. Это у нас нет слуха.
ОММА. Однажды, он сказал: “Люди, львы, орлы и куропатки…”
ТИММИ. А вот и нет, а вот и нет! Не он сказал, он повторил слова другого, того, кто произнес их до него. Он повторил!
ИММИТ. Он повторил, осекся и застрелил героя, которому отдал эти слова…
ОММА. Доверил повторить их вслух. И застрелил.
ТА, КОТОРАЯ. А, может быть, никто не должен знать?
ОММА. И даже дети?
ТИММИ. А дети спят. И хорошо. Это очень хорошо, что спят они. Никто не должен знать. Никто. И это хорошо.
ТА, КОТОРАЯ. Никто не должен слышать, о чем говорят рыбы.
ОММА. И всем нам хорошо. И всем нам хорошо. Но я не хочу так! Я не согласна. (Кричит в пустоту). Так нельзя!

                В пространство сцены проступает портрет А.П. Чехова.

ИММИТ. Что с тобой, Омма?
ОММА. Вы его видите?
ТИММИ. Кого?
ТА, КОТОРАЯ (испуганно). Она с ума сошла …
ИММИТ. Нет, нет, вовсе нет. Смотрите.

                Все смотрят на портрет.

ТА, КОТОРАЯ. Ни фига себе!
ОММА. Однажды, когда мне было совсем невмоготу я спросила его…
ИММИТ. О чем?
ТИММИ. О чем ты спросила его?
ТА, КОТОРАЯ. Почему его?
ОММА. Потому что я спросила: Ну что, можно завидовать людям, живущим лет эдак, через несколько десятков после вас?
ИММИТ. И что?
ТИММИ. Что он ответил, Омма?
ОММА. На этот вопрос он не ответил и тогда я сказала: вот я вся, какая случилась на этом свете.
ТА, КОТОРАЯ. Он молчит.
ИММИТ. Ты тоже помочи.
ОММА. Вся, какая есть. И спросила его: ЗА ЧТО?
ТИММИ. И он не ответил.
ОММА. Ответил.
ИММИТ. Ну!
ОММА. Он сказал: ты прекрасна, Омма!
ТА, КОТОРАЯ. Тебе не послышалось?
ТИММИ. Нет, нет, он соображает. Портрет, а соображает. Молодец!
ОММА. Я не поверила ему. (Портрету). Вы ошиблись. Вы часто ошибаетесь. Простите, но вы бывали так очевидно неразборчивы. К примеру, ваш брак… Даже на самый поверхностный взгляд.
ИММИТ. Не надо так, Омма.
ОММА. Он тоже не дал мне договорить. Он прервал меня, он сказал: “Я люблю тебя, Омма”.
ТА, КОТОРАЯ. Но этого не может быть, по крайней мере, не должно быть так.
ИММИТ (говорит вместо портрета). Я люблю тебя, Омма, потому, что могу любить только тебя. Но ты сама неразборчива, так неразборчива бываешь порой, потому наши браки, на поверхностный взгляд, нелепы…
ТИММИ. Но, но! Повежливей с моей женой! А то я не посмотрю, что вы портрет. А я могу. Я смогу не посмотреть. И спрошу вас тогда, очень вежливо спрошу: “А где ваш проездной, товарищ?” Или позову сюда Вильяма Шекспира. Он войдет со шпагой и строго спросит: “Где страсть? Вы люди или ливерные пирожки? Где трупы, господа? А может быть все вы тут давно не живы?”
ОММА (портрету). Простите его, простите, мы иногда бываем живы, иногда, но бываем.
ИММИТ. И даже, когда нам наливают коньяк, мы все еще выбираем небо. Вы так и сказали ей тогда, он так и сказал тебе тогда: “Ты прекрасна, Омма, пока способна выбирать небо”.
ОММА. Это мучительно, невыносимо, порой смертельно.
ИММИТ. Но прекрасно! И пока ты прекрасна, он выбирает тебя. Будь достойна, Омма. Он уже выбрал тебя. Он ищет тебя. Он придет.
ТИММИ. Опять какой-то “он”? (Иммиту.) Ты уже пришел в самом начале. Не надо нам еще одного “она”.  Я не люблю “онов”. Нам и без них сносно.
ИММИТ. Он идет не к тебе.
ТИММИ. А я здесь весьма не посторонний.
ИММИТ. Мы тебя спрячем.
ТИММИ. Фигушки! Я буду противостоять!
ТА, КОТОРАЯ. А меня, можно ему показать меня?
ИММИТ. Он идет к тебе, Омма. Ты должна быть. Ты родилась, чтобы быть всегда.
ТА, КОТОРАЯ. Я тоже буду. Я постараюсь. Я попытаюсь, я посмею жить...
ИММИТ. Иначе и быть не должно, Омма. Иначе все-все в этом мире потеряет цвет и смысл, если хоть самый маленький, самый ничтожный не доживет...
ОММА. Упадут все портреты, а вместе с ними обрушится небо. Вот и все. А больше ничего не случится.
ИММИТ. “Люди, львы, орлы, куропатка, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, - словом, все жизни, все жизни, все жизни…”
ТИММИ. Мне страшно.
ОММА. Тебе нечего боятся, у тебя есть проездной.
ТИММИ. Все равно мне страшно. Кто-то идет. Слышите? Это кажется  Шекспир!
ИММИТ. Сам накаркал.
ТИММИ (спрятался под одеяло). Меня нет. Не показывайте меня ему. Он меня высадит.
ОММА. Нет, это не он, Вильям Иванович сегодня не придет.
ТИММИ. Но он обещал. Или мы обещали?
ОММА. А он не придет. Не дошел. Заблудился. Запил. Дочку замуж выдает.
ТИММИ. Но, если все же… Если все же, вдруг… Не показывайте меня ему. Не показывайте. Мне стыдно.

       В пространство сцены проступает портрет Вильяма Шекспира.

ИММИТ. Он не уходил отсюда, он всегда был здесь, и всех нас видел, и хохотал, и от души всплакнул разок другой.
ОММА. Но кто, же это? Кто приближается? Я чувствую. (Кутается в одеяло).
ТА, КОТОРАЯ. Тише! Он идет. Прислушайтесь. (Тоже кутается в одеяло).
ТИММИ. Иммит, попроси его, пусть он поищет кого-нибудь другого.
ИММИТ. Но он давно здесь. Он ищет нас. Он хочет сказать.
ОММА. Он хочет понять: где замолкает рояль и начинается музыка?
 
                Все внимательно ждут, ждут прихода по  горизонтали, а над               
ними в зыбком луче света плывет одинокий  скрипач и мелодия                льется на землю.

ТИММИ. Увидит нас и напугается. Напугается и скажет: “И это люди? Фу, какой ужас!”
ИММИТ. Нет! Я знаю, что он хочет сказать. Он уже сказал.
ТА, КОТОРАЯ. Что?
ОММА. Что он сказал, Иммит?
ИММИТ. Он увидел нас и сказал.

    Голос Вильяма Шекспира проступает в пространство этой пьесы.

ГОЛОС. Все прекрасно, господа, все прекрасно!
ОММА. И выступает роса на траве, и смеются дети, и плачут лошади, и ласкаются кошки, и трубят паровозы, и падает снег, и текут реки, минуты, часы, годы… 
         
Небесный гость со скрипкой опустился на постель и играет, играет,   играет…

                КОНЕЦ


Рецензии