Цветаева

 Марина Ивановна Цветаева родилась в сентябре 1892 г. в Москве. Её отец, Иван Владимирович Цветаев, — профессор Московского университета, известный филолог и искусствовед; стал в дальнейшем директором Румянцевского музея и основателем Музея изящных искусств (ныне музей им. Пушкина).

В четыре года Марина научилась читать и тогда же принялась рифмовать все со всем, о чем ее мать (Мария Александровна Мейн) записала в дневнике: «Четырехлетняя моя Маруся ходит вокруг меня и все складывает слова в рифмы, - может быть, будет поэт?» Мать буквально жила своими детьми.  Все, что могло душевно, духовно, интеллектуально их развить и направить, было им предоставлено: разноязыкие гувернантки, книги, игрушки, музыка, театр. Марина и ее сестра Анастасия начали говорить почти одновременно на трех языках: русском, немецком и французском. Мать рано познакомила их с Пушкином, Данте, Шекспиром. Но роднее всего была Германия, немецкие романтики с их пристрастием к Средневековью и рыцарству, героической истории и легендам.

Начиная с 1902 г., когда у Марии Александровны обнаружили чахотку, семья много времени проводила заграницей. Сначала Цветаевы жили в Нерви под Генуей. Потом Марину и ее сестру Анастасию поместили в один из пансионов Лозанны. 1904 г. они вместе с семьей провели в «сказочных» горах Шварцвальда в окрестностях Фрейбурга. Это время осталось одним из самых ярких впечатлений детства. (Позже Цветаева признавалась: «Во мне много душ. Но главная моя душа – германская»). В 1905 г. Цветаевы возвратились в Россию и поселились в Ялте. В июле 1906 г. Мария Александровна умерла. Прекрасное, сказочное детство кончилось.

В 1907-1910 гг. Цветаева сменила три гимназии и совсем оставила учебу после 7-го класса. Но это был чисто внешний фон ее образования. Внутреннее развитие происходило не под влиянием учителей, а скорее вопреки ему. Она много и жадно читала. (Позже в одном из писем к Волошину Цаетаева признавалась: «Книги мне дали больше, чем люди. Воспоминание о человеке всегда бледнеет перед воспоминанием о книге…») С 16 до 18 лет юная поэтесса переживала страстное увлечение личностью Наполеона, постоянно читала и размышляла о нем (в киот, висевший в ее комнате, вместо иконы был вставлен портрет Наполеона). В 1909 г. она совершила паломничество в Париж и прослушала в Сорбонне краткий курс лекций о старофранцузской литературе. В том же году известный поэт, критик и переводчик Эллис (первый, кто открыл поэтический талант Цветаевой) ввел ее в круг московских символистов. С его помощью втайне от отца Марина выпустила в 1910 г.  первый сборник «Вечерний альбом», в котором как бы запечатлено знакомство отроческой души с миром. Книга имела большой успех. Положительные отзывы на нее написали Волошин, Брюсов и Гумилев. Из этих троих Волошин вскоре вступил в переписку с Цветаевой. Летом 1911 г. Марина гостила в его доме в Коктебеле и именно тогда познакомилась с Сергеем Эфроном. В январе 1912 г. они поженились и поселились в собственном доме в Екатерининском переулке. В том же году у юных супругов родилась дочь Ариадна. Три года после замужества вообще оказались самыми безоблачными и счастливыми в жизни поэтессы. Это было время любви, материального благополучия, материнского счастья и литературного признания. В одном из писем Розанову весной 1914 г. Цветаева признавалась: «Сейчас во всем моем существе какое-то ликование, я сделалась доброй, всем говорю приятное, хочется не ходить, не бегать, а летать…»  Стихи ее заметно повзрослели. Изменился сам тон их, строже и сдержаннее стал словарь. Они перестали быть стихами гимназистки, ушла сентиментальность.

Опасность подстерегала молодую семью с самой неожиданной стороны. Осенью 1914 г. Марина познакомилась с поэтессой и переводчицей Софией Парнок. Страсть между ними вспыхнула буквально с первого взгляда. «Сердце сразу сказало: "Милая!" - писала Цветаева. – Все тебе – наугад – простила я, ничего  не знав, - даже имени! – О, люби меня, о, люби меня!» Их отношения продолжались до февраля 1916 г. Цветаева посвятила Парнок цикл из семнадцати стихов «Подруга», по сути, первый эротический цикл в ее творчестве. («Как голову  мою сжимали Вы, лаская каждый завиток, как Вашей брошечки эмалевой мне губы холодил цветок…»). Воспоминания о пережитой страсти не оставляли поэтессу и позже. В 1921 году она писала: «Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обычное обратное — какая жуть! А только женщин (мужчине) или только мужчин (женщине), заведомо исключая необычное родное — какая скука!» Обратно к мужу Цветаева вернулась в 1916 г., пережив еще до этого четырехмесячный роман с Мандельштамом, уже дважды прошедшая через боль разрыва и муки ревности. (В эпоху увлечения жены Софией Парнок Эфрон повел себя точно так же, как поступал и позже при каждом новом ее романе – тихо отступил в сторону, не мучил сценами, дал ей «перегореть»; он знал, что уйти от него навсегда она не сможет, что она обречена каждый раз к нему возвращаться). 

Именно Парнок (а не Эфрон) разбудила в Цветаевой чувственность. Эти отношения открыли новую Цветаеву: поэтессу  бродяжничества, «разгула и разлуки». Теперь ей казалось дозволенным все, любой «грех». Отныне и до самой смерти ее снедает дух беспокойства, тревоги и вечных поисков. Зримым доказательством свершившегося обращения стал сборник «Версты» I, составленный из стихотворений 1916 г. и разительно непохожий на все, что прежде писала Цветаева.  Темнота, растекающаяся по страницам этой книги, мотивы сумерек, ночи, грозового неба, внутреннее ощущение неправедности, отступничества, греховности  оказались очень созвучны смятенной атмосфере предреволюционной России.

В апреле 1917 г. Цветаева родила дочь Ирину (которая умерла потом от голода в приюте в возрасте 3-х лет). Откликом поэтессы на революцию стал цикл стихов о Степане Разине. Это было первое ее произведение, созданное на фольклорной основе. Оно донесло до нас как бы отстраненный взгляд на события. Но вскоре революция коснулась ее непосредственно. Во время октябрьских боев в Москве Эфрон сражался на стороне белогвардейцев. После победы большевиков он уехал на Дон в формирующуюся Добровольческую армию. Цветаева с дочерьми осталась в Москве. Как и все ее жители, она бедствовала, голодала, мерзла, страдала. Но в то же время годы Гражданской войны стали для нее эпохой напряженной духовной жизни. Она много писала (большое количество стихов, вошедших в сборник «Лебединый Стан», целый цикл романтических драм для Студии Евгения Вахтангова, беглые заметки московского революционного быта, составившие потом книгу «Земные приметы») и пережила несколько романов: бурный с актером Юрием Завадским (ему посвящен цикл ее любовных стихотворений «Комедьянт»), нежный и трогательный с актрисой Софьей Голлидэй (к ней обращалась Цветаева в цикле «Стихи к Сонечке», а много лет спустя описала их дружбу в «Повести о Сонечке»), безудержный с художником Вышеславцевым, интеллектуальный с князем Сергеем Волконским, мимолетный с красноармейцем Бесарабовым (к нему обращено стихотворение «Большевик»)  и еще немало других, входивших на какое-то время в ее жизнь, но так и не избавивших ее от мучительного одиночества.

В июле 1921 г. пришла радостная весть – Сергей Эфрон жив и находится в Стамбуле. В мае 1922 г., преодолев множество трудностей, Цветаева с дочерью уехала заграницу. Супруги встретились в Берлине (еще до приезда Сергея Эфрона Цветаева успела пережить короткий, но бурный роман с владельцем издательства «Геликон» Абрамом Вишняком). В августе они уже жили в пражском предместье Мокропсах (Эфрон учился в Пражском университете и получал стипендию; Цветаева так же стала получать пособие – 1000 крон – надолго ставшее основой ее бюджета). Почти год продолжалось тихое семейное счастье. В 1923 г. разразился новый бурный роман («Безумная любовь, самая сильная за всю жизнь», - признавалась Цветаева спустя десять лет) с Константином Родзевичем. (Как и все романы Цветаевой, он сопровождался лавиной стихов-посланий; но в данном случае, этим не ограничилось, - любовь к Родзевичу вдохновила поэтессу на создание двух неистовых поэм - «Поэмы Горы» и «Поэмы Конца»).

В феврале 1925 г. у Цветаевой родился сын Георгий (Мур), которого она страстно желала долгие годы и которого потом всегда боготворила до самозабвения. (Крестил его специально приглашенный отец Сергей Булгаков). Сразу после этого Цветаева решила, что подошло время в очередной раз «сменить кожу» - она задумалась о переезде во Францию. (Последним крупным произведением, созданным в Чехословакии, стала лирическая сатира «Крысолов»; собирательный образ  крыс преломляется здесь в грозящую миру «красную» опасность). Тяжелые бытовые условия (все эти годы они жили на съемных квартирах в пражских пригородах, часто в простых крестьянских избах) тяготили Цветаеву. Только оказавшись в ноябре в Париже, она оценила прелесть Праги и все последующие 13 лет скучала по Чехии.

«Русский Париж» встретил Цветаеву достаточно сурово. Тамошние поэты, и прежде других «законодатель вкуса» Георгий Адамович, решительно не приняли ее стихов, отзываясь о поэтессе с неизменным  пренебрежением. В результате ей удалось выпустить здесь только один свой сборник «После России» (1928). Между тем, переехав во Францию, супруги лишились выплачиваемого чешским правительством пособия. Вскоре им пришлось столкнуться с настоящей нищетой, перед которой меркла пражская бедность. «Никто не может вообразить бедности, в которой мы живём, - писала Цветаева. -  Мой единственный доход — от того, что я пишу. Мой муж болен и не может работать. Моя дочь зарабатывает гроши, вышивая шляпки. У меня есть сын, ему восемь лет. Мы вчетвером живем на эти деньги. Другими словами, мы медленно умираем от голода». Цветаева сама стирала, готовила, штопала, перешивала одежду. Тяжесть положения усугублял внутренний разлад в семье. Сергей Эфрон с головой ушел в политику и был ей плохим помощником. Постепенно между супругами возникает отчуждение. В середине 30-х от Цветаевой отдаляется ее дочь, принявшая сторону отца. Одиночество  принимает катастрофические размеры. Внутреннюю опору Цветаева пыталась найти в прошлом. В ее творчество властно входит история.

Еще в Чехии Цветаева ощутила тягу к эпосу. В Париже лирическое начало ее поэзии сменяется лироэпическим. В 1927 г. были написаны драматическая поэма «Федра» и «Поэма Воздуха», в 1928-м – «Красный бычок», в 1929-м – «Перекоп». С 1929 по 1936 гг. Цветаева работала над большой поэмой о гибели царской семьи. (Это достаточно объемное произведение до нас не дошло – рукопись погибла во время войны).  В отличие от стихов, не получивших в эмигрантской среде признания, успехом пользовалась проза Цветаевой, занявшая основное место в её творчестве 1930-х годов («Эмиграция делает меня прозаиком…», - жаловалась поэтесса). В это время изданы эссе «Наталья Гончарова. Жизнь и творчество» (1929), «Дом у Старого Пимена» (1934), «Мать и музыка» (1935), «Мой Пушкин» (1937), «Пушкин и Пугачев» (1937), «Повесть о Сонечке» (1938), воспоминания о Максимилиане Волошине («Живое о живом», 1933), Андрее Белом («Пленный дух», 1934), Михаиле Кузмине («Нездешний ветер», 1936).

В начале 30-х гг. Сергей Эфрон с дочерью приняли твердое решение о возвращении в Россию. Цветаева не имела сил переломить их упорство. Чтобы добиться прощения, Эфрон вступил в тайные контакты с агентами НКВД и вскоре (в 1931 г.) был завербован советской разведкой. 15 марта 1937 г. выехала в Москву Ариадна, первой из семьи получив возможность вернуться на родину. 10 октября того же года из Франции бежал Эфрон, оказавшийся замешанным в заказном политическом убийстве чекиста-невозвращенца Игнатия Рейса. После этого у Цветаевой фактически не было выбора. Остаться одной в Париже, с сыном на руках, когда от нее отшатнулись многие старые знакомые и закрыли двери эмигрантские издания, она не могла. Ей оставался только один путь – ехать в Советский Союз. Дочь писала ей из Москвы радужные письма. Сотрудники советского полпредства проявили о ней неожиданную заботу (даже назначили небольшое пособие, поскольку она не могла ничего напечатать).

В июне 1939 г. Цветаева вслед за мужем и дочерью отправилась в СССР. (Последние ее стихи в эмиграции – цикл «Стихи к Чехии» (1938-1939) – отклик на Мюнхенский сговор и оккупацию Чехословакии Германией).  По приезде поэтесса поселилась на казенной даче НКВД в Болшево под Москвой, где в то время жили ее муж и дочь.  На короткое время семья воссоединилась. Но уже 27 августа неожиданно арестовали  Ариадну, а 10 октября — Эфрона. Больше Цветаева их не видела. (Эфрон был расстрелян в октябре 1941 года; Ариадна получила восемь  лет лагерей, за которыми последовала бессрочная ссылка в Туруханск).

Оказавшись без денег и без жилья, Цветаева с трудом находила средства к существованию. Некоторую поддержку оказал ей Борис Пастернак (с которым поэтесса находилась в напряженной переписке все 20-е гг.). С его помощью Цветаева получила работу – заказ на переводы стихов национальных поэтов. Он же нашел ей жилье – комнату в дачном поселке Голицыно. Денег было в обрез. Жили они бедно и часто голодали. Летом 1940 г. Цветаева с сыном переехала в Москву. Пастернак помог ей снять комнату на Покровском бульваре.

Война застала Цветаеву за переводами Федерико Гарсиа Лорки. Работа была прервана. 8 августа Цветаева с сыном уехала на пароходе в эвакуацию; 18 прибыла вместе с несколькими писателями в городок Елабугу на Каме. Здесь 31 августа 1941 года она покончила жизнь самоубийством (повесилась), оставив  записку сыну: «Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик».

МАЛЬЧИК С РОЗОЙ

Хорошо невзрослой быть и сладко
О невзрослом грезить вечерами!
Вот в тени уютная кроватка
И портрет над нею в темной раме.

На портрете белокурый мальчик
Уронил увянувшую розу,
И к губам его прижатый пальчик
Затаил упрямую угрозу.

Этот мальчик был любимец графа,
С колыбели грезивший о шпаге,
Но открыл он, бедный, дверцу шкафа,
Где лежали тайные бумаги.

Был он спрошен и солгал в ответе,
Затаив упрямую угрозу.
Только розу он любил на свете
И погиб изменником за розу.

Меж бровей его застыла складка,
Он печален в потемневшей раме...
Хорошо невзрослой быть и сладко
О невзрослом плакать вечерами!

В ПАРИЖЕ

Дома до звезд, а небо ниже,
Земля в чаду ему близка.
В большом и радостном Париже
Все та же тайная тоска.

Шумны вечерние бульвары,
Последний луч зари угас,
Везде, везде всe пары, пары,
Дрожанье губ и дерзость глаз.

Я здесь одна. К стволу каштана
Прильнуть так сладко голове!
И в сердце плачет стих Ростана
Как там, в покинутой Москве.

Париж в ночи мне чужд и жалок,
Дороже сердцу прежний бред!
Иду домой, там грусть фиалок
И чей-то ласковый портрет.

Там чей-то взор печально-братский.
Там нежный профиль на стене.
Rostand и мученик Рейхштадтский
И Сара — все придут во сне!

В большом и радостном Париже
Мне снятся травы, облака,
И дальше смех, и тени ближе,
И боль как прежде глубока.

1909

x x x

Идешь, на меня похожий,
Глаза устремляя вниз.
Я их опускала — тоже!
Прохожий, остановись!

Прочти — слепоты куриной
И маков набрав букет, —
Что звали меня Мариной
И сколько мне было лет.

Не думай, что здесь — могила,
Что я появлюсь, грозя…
Я слишком сама любила
Смеяться, когда нельзя!

И кровь приливала к коже,
И кудри мои вились…
Я тоже была, прохожий!
Прохожий, остановись!

Сорви себе стебель дикий
И ягоду ему вслед, —
Кладбищенской земляники
Крупнее и слаще нет.

Но только не стой угрюмо,
Главу опустив на грудь.
Легко обо мне подумай,
Легко обо мне забудь.

Как луч тебя освещает!
Ты весь в золотой пыли…
— И пусть тебя не смущает
Мой голос из-под земли.

1913

x x x

Мы с тобою лишь два отголоска:
Ты затихнул, и я замолчу.
Мы когда-то с покорностью воска
Отдались роковому лучу.

Это чувство сладчайшим недугом
Наши души терзало и жгло.
Оттого тебя чувствовать другом
Мне порою до слез тяжело.

Станет горечь улыбкою скоро,
И усталостью станет печаль.
Жаль не слова, поверь, и не взора, —
Только тайны утраченной жаль!

От тебя, утомленный анатом,
Я познала сладчайшее зло.
Оттого тебя чувствовать братом
Мне порою до слез тяжело.


ВОЛЕЙ ЛУНЫ

Мы выходим из столовой
Тем же шагом, как вчера:
В зале облачно-лиловой
Безутешны вечера!

Здесь на всем оттенок давний,
Горе всюду прилегло,
Но пока открыты ставни,
Будет облачно-светло.

Всюду ласка легкой пыли.
(Что послушней? Что нежней?)
Те, ушедшие, любили
Рисовать ручонкой в ней.

Этих маленьких ручонок
Ждут рояль и зеркала.
Был рояль когда-то звонок!
Зала радостна была!

Люстра, клавиш — всe звенело,
Увлекаясь их игрой...
Хлопнул ставень — потемнело,
Закрывается второй...

В зеркалах при лунном свете
Снова жив огонь зрачков,
И недвижен на паркете
След остывших башмачков.

x x x

По тебе тоскует наша зала,
— Ты в тени ее видал едва —
По тебе тоскуют те слова,
Что в тени тебе я не сказала.

Каждый вечер я скитаюсь в ней,
Повторяя в мыслях жесты, взоры...
На обоях прежние узоры,
Сумрак льется из окна синей;

Те же люстры, полукруг дивана,
(Только жаль, что люстры не горят!)
Филодендронов унылый ряд,
По углам расставленных без плана.

Спичек нет, — уж кто-то их унес!
Серый кот крадется из передней...
Это час моих любимых бредней,
Лучших дум и самых горьких слез.

Кто за делом, кто стремится в гости..
По роялю бродит сонный луч.
Поиграть? Давно потерян ключ!
О часы, свой бой унылый бросьте!

По тебе тоскуют те слова,
Что в тени услышит только зала.
Я тебе так мало рассказала, —
Ты в тени меня видал едва!

МИРОК

Дети — это взгляды глазок боязливых,
Ножек шаловливых по паркету стук,
Дети — это солнце в пасмурных мотивах,
Целый мир гипотез радостных наук.

Вечный беспорядок в золоте колечек,
Ласковых словечек шепот в полусне,
Мирные картинки птичек и овечек,
Что в уютной детской дремлют на стене.

Дети — это вечер, вечер на диване,
Сквозь окно, в тумане, блестки фонарей,
Мерный голос сказки о царе Салтане,
О русалках-сестрах сказочных морей.

Дети — это отдых, миг покоя краткий,
Богу у кроватки трепетный обет,
Дети — это мира нежные загадки,
И в самих загадках кроется ответ!

x x x

Другие — с очами и с личиком светлым,
А я-то ночами беседую с ветром.
Не с тем — италийским
Зефиром младым, —
С хорошим, с широким,
Российским, сквозным!

Другие всей плотью по плоти плутают,
Из уст пересохших — дыханье глотают…
А я — руки настежь! — застыла — столбняк!
Чтоб выдул мне душу — российский сквозняк!

Другие — о, нежные, цепкие путы!
Нет, с нами Эол обращается круто.
— Небось, не растаешь! Одна, мол, семья! —
Как будто и вправду — не женщина я!

1920

x x x

Проста моя осанка,
Нищ мой домашний кров.
Ведь я островитянка
С далеких островов!...

Взглянул — так и знакомый,
Взошел — так и живи.
Просты наши законы:
Написаны в крови.

Луну заманим с неба
В ладонь — коли мила!
Ну а ушел — как не был,
И я — как не была.

Гляжу на след ножовый:
Успеет ли зажить
До первого чужого,
Который скажет: «Пить».

1920

ОТ ЧЕТЫРЕХ ДО СЕМИ

В сердце, как в зеркале, тень,
Скучно одной — и с людьми...
Медленно тянется день
От четырех до семи!

К людям не надо — солгут,
В сумерках каждый жесток.
Хочется плакать мне. В жгут
Пальцы скрутили платок.

Если обидишь — прощу,
Только меня не томи!
— Я бесконечно грущу
От четырех до семи.

МАМА НА ЛУГУ

Вы бродили с мамой на лугу
И тебе она шепнула: «Милый!
Кончен день, и жить во мне нет силы.
Мальчик, знай, что даже из могилы
Я тебя, как прежде, берегу!»

Ты тихонько опустил глаза,
Колокольчики в руке сжимая.
Все цвело и пело в вечер мая...
Ты не поднял глазок, понимая,
Что смутит ее твоя слеза.

Чуть вдали завиделись балкон,
Старый сад и окна белой дачи,
Зашептала мама в горьком плаче:
«Мой дружок! Ведь мне нельзя иначе,
До конца лишь сердце нам закон!»

Не грусти! Ей смерть была легка:
Смерть для женщин лучшая находка!
Здесь дремать мешала ей решетка,
А теперь она уснула кротко
Там, в саду, где Бог и облака.

ЦВЕТАЕВА В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ

***
По утрам Муся играла на рояле. Она делала большие успехи. Мама гордилась ею. Но в чтении у них выходили неприятности. Муся стремилась читать книги взрослых, мамой ей запрещенные. Развита она была не по годам.
***
Была в Марине с детства какая-то брешь в ее соотношениях с дурным и хорошим: со страстью к чему-то и в непомерной гордости она легко и пылко делала зло. Нелегко на добро сдавалась! Насмехалась, отрицала суд над собой.
***
Наконец вниз по лестнице сходила она в коричневом гимназическом, почти длинном, платье, в черном фартуке.  Большая, плотная, она носила косу - недлинную, но довольно толстую; иногда она закладывала ее вокруг головы. Глаза, светло-зеленые, пристальные, без очков, она часто щурила – от сильной близорукости. Часто отводила взгляд, вспыхивая застенчивостью. Очень часто краснела – во все и так розовые щеки, – и это мучило ее, делало еще резче. Нос с горбинкой, несильно выдающийся, с правильно очерченными ноздрями был короче, чем у меня и у мамы, – правильный. Подбородок и рот – волевые. Губы с углубленными уголками, единой тенью – начало улыбки. Высокий, широкий, прекрасный лоб. Волосы над ним она носила, как и все почти, «напуском», но не пышным, не беспорядочным, – строгим. Красивой ее в те годы конца отрочества, начала юности было назвать нельзя. Она мало обращала внимания на одежду – еще более по революционности своей тех лет. Крайне мешали ей – при людях – легко ранимое самолюбие, нежданная для нее самой резкая реплика. Портили Марину очки.
***
«…В 1906 учебном году внимание всех гимназисток привлекала «новенькая» пансионерка, очень живая, экспансивная девочка с пытливым взглядом и насмешливой улыбкой тонких губ; высокий лоб. Смотрела на всех дерзко, вызывающе, не только на старших по классу, на и на учителей и классных дам. Спокойствие гимназисток было нарушено – они почувствовали себя вовлеченными в бурю новых ощущений, переживаний. Мятежница с вихрем в крови звала к мятежу, к бурному выражению чувств, к подъему. Многое изменилось под влиянием Марины. К ней обращались за советом, какую книгу прочесть. Марина сама приносила книги – сборники «Знания», стихи Бунина, рассказы Куприна. Звучало имя Горького. Увлекал Степняк-Кравчинский; Андрей Кожухов стал любимым героем. Марина пополняла арсенал недозволенных книг. Страстность вносила в споры о новых людях Чернышевского, Тургенева, Горького, о жизни в будущем… Марина Цветаева оставалась в гимназии фон Дервиз недолго. Ее дерзости учителям и всем начальствующим лицам не могли не встретить сопротивления. Ее вызывали к директору, пытались уговорить, примирить, заставить подчиниться установленным порядкам, но это было невозможно. Марина ни в чем не знала меры, всегда шла напролом, не считалась ни с какими обстоятельствами. Из комнаты директора был слышен громкий голос Марины: «Горбатого могила исправит! Не пытайтесь меня уговорить. Не боюсь ваших предостережений, угроз. Вы хотите меня исключить -исключайте! Пойду в другую гимназию – ничего не потеряю».
***
Она ненавидела свою розовость, свой здоровый вид, свое крепкое, ширококостное тело (толстой она никогда не была).
***
Каждый свободный час она проводила за тетрадями в своей маленькой комнатке, у окна, за подаренным ей папой большим, мужского фасона, письменным столом с темно-красным сукном. В ту ли осень она выбрала обои для своей комнаты? Темно-красное небо, усыпанное маленькими золотыми звездами. Между столом и стоящим у противоположной стены, параллельно, диваном помещался только стул.
***
Она выписывала из Парижа, через магазин Готье на Кузнецком все, что можно было достать по биографии Наполеона, -тома, тома, тома. Стены ее комнатки были увешаны его портретами и гравюрами Римского короля, герцога Рейхш-тадтского. Марина любила первую жену Наполеона, смуглую Жозефину, и ненавидела мать «Орленка», вторую жену Наполеона – «белобрысую» австриячку Марию-Луизу.

Быт, окружавшие ее люди – все было вдали. Все было только помехой к чтению. Лишь вконец устав, она выходила из своей комнаты, близоруко щурясь на всех и вся, с минуту смотрела, слушала, уж вновь готовая уйти в себя и к себе.

***
Взрывы гнева – это была стихия, Маринина. Другая стихия – застенчивость. Мученье стесняться было почти не под силу: взойти в чью-то гостиную, где люди, в сеть перекрестных взглядов, под беспощадно светлым блеском ламп, меж ненавистных шелковых кресел, ширм, столов под бархатной скатертью – было почти сверх сил. Окаменев, готовая себя разорвать за то, что снова покраснела до корней волос, она шла как на казнь, с недвижимым – ни один мускул! -лицом, опустив глаза, почти прекрасная в эти минуты! А на нее, наблюдая, глядели. Ох, если б она подняла глаза! В них было бы что-то от взгляда древней Медузы.
***
Увлечение Марины Наполеоном не утихало – оно продолжало жить в ней как буря. Она его прятала в себе, но оно, как солнце, рассыпало из себя протуберанцы. А комната ее по-прежнему пылала портретами – его, и Римского короля, и, более поздних лет, – герцога Рейхштадтского. Их теперь было столько, что не хватало стен: Марина купила в Париже все, что смогла там найти. И в киоте иконы в углу над ее письменным столом теперь был вставлен – Наполеон. Этого долго в доме не замечали. Но однажды папа, зайдя к Марине за чем-то, увидал. Гнев поднялся в нем за это бесчинство! Повысив голос, он потребовал, чтобы она вынула из иконы Наполеона. Но неистовство Марины превзошло его ожидания: Марина схватила стоявший на столе тяжелый подсвечник, -у нее не было слов! Это был жест отчаяния. Самозащита зверя, кусающего, когда отнимают берлогу. Такой берлогой и был Марине весь этот культ Наполеона
***
С семнадцати лет Марина начала курить. Сперва -скрывая. Щадя папу, не курила при нем.
***
Одной из главных мук Марининой жизни было горькое недовольство своей наружностью: форма лица казалась ей слишком круглой, румянец – слишком ярким. И хоть толстой она не была, но была плотной, и в те годы не была еще стройной, и тело свое ненавидела, как и румянец. Этот удержанный вздох всегда шел с ней. Ясное ощущение несоответствия ее души и внешности было трагедией тех лет Марины. Все более тоскующими глазами смотрела она на себя в зеркало, неподолгу – и отходила. Молча смотрела на тех, кто кругом: на красавца Андрея, на меня, которой любовалась, на кого-то случайного…
***
Все, что погибало, влекло Марину еще сильнее, чем меня. Я по своей природе была мягче, легче сходилась с людьми. Марина в то время жила только книгами. Судьба братьев Гонкур, судьба Гейне, судьба глухого Бетховена, судьба Пушкина, Лермонтова. Судьба рано умершей художницы Марии Башкирцевой. Каждый погибавший герой книги и каждый внезапно умиравший, о ком она слышала, – были ее сверстниками, ее спутники.
***
Она посещала какие-то литературные вечера и, кончив работу по составлению своего первого сборника стихов «Вечерний альбом», сдала его в печать. Она назвала его так – в память того маленького синего кожаного альбомчика, который мы накануне наступившего 1910 года отвезли в «Дон», Владимиру Оттоновичу Нилендеру. В нем было три раздела: Детство – Любовь – Только тени. Он должен был выйти на толстой, шершавой, чуть кремовой бумаге, в темно-зеленой обложке, с темно-золотыми буквами заглавия. Среднего, широкого формата
***
Уже давно Маринины нечаянно покрашенные волосы стали менять оттенки от желтого и морковного к зеленоватому, и, наконец, Марина обрила голову. По чьему-то совету полагалось ее брить десять раз – тогда могли они завиться.
***
Или: «Тоска! У тебя тоже? Пойдем в синематограф!» И мы шли. Иногда попадали на – их было много тогда – полную романтики, сложного сюжета картину с участием Асты Нильсен, актрисы неподражаемого таланта и очарования. Ее худое лицо, острое книзу, огромные темные глаза, всегда трагические роли, высокое мастерство создания образа, полного грации и горечи, мужества вынести все до конца, – в какое чудесное содружество мы попадали, зайдя через ненавистное фойе, где столько людей и столько пошлости, – в темную залу с трепетом лунного экрана. Аста Нильсен! Ее невозможно забыть. И волшебная условность тех лет кинематографического искусства, состоявшая в заколдованном молчании экрана, перешагивание в мир теней, которых сопровождали пояснительные строки, – и постоянное, вдобавок к ним, угадыванье происходящего! Иногда мы попадали на комедии Макса Линдера. Смех опьянял. Улицы большого города переносили за границу, в детство. Мы возвращались, отвлекшись от себя, от своих печалей, отдохнув хоть на час от размышлений и чувств.

                (Анастасия Цветаева)

***
В нашу гимназию (М. Г. Брюхоненко) Цветаева поступила в 1908 году и проучилась в ней два года, в 6-м и 7-м (выпускном) классе. Это была ученица совсем особого склада. Не шла к ней гимназическая форма, ни тесная школьная парта. И в самом деле, в то время как все мы — а нас в классе было 40 человек — приходили в гимназию изо дня в день, готовили дома уроки, отвечали при вызове, Цветаева каким-то образом была вне гимназической сферы, вне обычного распорядка. Среди нас она была как экзотическая птица, случайно залетевшая в стайку пернатых северного леса. Кругом движенье, гомон, щебетанье, но у нее иной полет, иной язык.

Из ее внешнего облика мне особенно запечатлелся нежный, «жемчужный» цвет лица, взгляд близоруких глаз с золотистым отблеском сквозь прищуренные ресницы. Короткие русые волосы мягко ложатся вокруг головы и округлых щек. Но, пожалуй, самым характерным для нее были движения, походка — легкая, неслышная. Она как-то внезапно, вдруг появится перед вами, скажет несколько слов и снова исчезнет. И гимназию Цветаева посещала с перерывами: походит несколько дней, и опять ее нет. А потом смотришь, вот она снова сидит на самой последней парте (7-й ряд) и, склонив голову, читает книгу. Она неизменно читала или что-то писала на уроках, явно безразличная к тому, что происходит в классе; только изредка вдруг приподнимет голову, заслышав что-то стоящее внимания, иногда сделает какое-нибудь замечание и снова погрузится в чтение.

Из всего класса Цветаева уделяла внимание только моей подруге Радугиной, беседовала только с ней одной… Бывало, мы ходили с Радугиной на переменах по коридору или по большому залу, подойдет Цветаева, возьмет ее под руку с другой стороны, расскажет что-нибудь и отойдет. Однажды медленно, почти про себя Цветаева начала скандировать стихи: «Был тихий вечер, вечер бала…» — «Был тихий вальс…» — в тон ей продолжила моя подруга. «Радугина, — радостно воскликнула Цветаева, — вы знаете стихи Виктора Гофмана?! Как хорошо!»

Однажды Цветаева, появившись утром в классе, вызвала всеобщее удивление: волосы у нее за один день стали необычного соломенного цвета, и к ним была прикреплена голубая бархатная лента. По-видимому, в ее воображении все это должно было выглядеть иначе. Быть может, тут сыграло какую-то роль название сборника стихов Андрея Белого «Золото в лазури». Ее волосы привлекли внимание, ей задавали вопросы. Вероятно, Цветаевой это надоело, а возможно, эта причуда разонравилась и самой, но только вскоре она остриглась наголо и некоторое время носила черный чепец.

(Т. Астапова)

***
Марина Цветаева произвела на меня впечатление абсолютной естественности и сногсшибательного своенравия. Я запомнила стриженую голову, легкую – просто мальчишескую – походку и голос, удивительно похожий на стихи. Она была с норовом, но это не только свойство характера, а еще и жизненная установка. Ни за что не подвергла бы она себя самообузданию, как Ахматова. Сейчас, прочтя стихи и письма Цветаевой, я поняла, что она везде и во всем искала упоения и полноты чувств.

***
Я поражаюсь неистовой силе и самоотдаче Цветаевой. Такие женщины – чудо. Она, конечно, права, что топчет всех, кто не знает пира чувств. Эти две, Цветаева и Ахматова, умели извлекать из любви максимум радости и боли.

 (Н. Мандельштам)

***
Марина Цветаева рассказывала, как она отнесла свои «Юношеские стихи» в Лито и как почти через год ей их вернули с отзывом Брюсова: «Стихи М. Цветаевой, как ненапечатанные своевременно и не отражающие соответствующей современности, бесполезны». Трудно поверить, что он действительно думал это. По всей вероятности, он просто мстил ей, так как был «очень против нее»…

(Одоевцева)

***
Марина Цветаева – статная, широкоплечая, с широко расставленными серо-зелеными глазами. Одевается кокетливо, но неряшливо. На всех пальцах перстни с цветными камнями, но руки не холены. Кольца не украшения, а скорее талисманы...

 (Волошин)

Модернизм и постмодернизм  http://proza.ru/2010/11/27/375


Рецензии