пазлы. ашот

Ашот
Время в тюрьме движется неоднородно. Иногда оно неделями застывает в одной позе, а иногда словно взрывается событиями, превращаясь в водоворот впечатлений.
Первые месяцы узнику кажутся бесконечно долгими. Выдернутый из своей среды словно рыба из воды, он бьётся о песок бытия, задыхаясь от нехватки всего мира. Телом он здесь, в камере, а умом, чувствами, всем своим существом, он там — за периметром. Беспокоится за оставленные дела, друзей, любимых. Скучает, рыдает, молчит, замыкаясь в себе и отрицая ту реальность, что теперь его окружает как ненастоящее, как временное недоразумение, не имеющее к нему лично, к его идеалам, мечтам, стремлениям, никакого отношения. Оставленное осиротевшее человечество без меня рухнет. Я незаменим! Я любим! Я нужен! А здесь… как здесь можно жить, здесь ведь ничего нет и никого нет…
Но постепенно, день за днём, реальность прорисовывается деталями. В зеках, окружающих теперь тебя, угадываются черты живых людей, у них появляются лица. А в системе выстроеных отношений появляется своеобразная логика. Мир на воле отдалается как приснившийся вчера сон. Те люди, которых считал близкими, исчезают, сочтя тебя мёртвым, а ты, живой, остаёшься стоять в том месте, где находишься. Жизнь бьёт всё тем же неиссякаемым ключем и упирается в те границы, которые находит. Призраки прошлого отпускают, а недоразумение становится жизнью — такой, какая есть. Другой ведь нет и эти глаза могут созерцать лишь ту картинку, которая перед ними, а мысли рождаются о том, что видят глаза.
Человек медленно, но неизбежно становится одиноким центром. Помыкавшись туда-сюда в разные стороны и не находя ни в чем опоры, он находит опору в том единственном, что у него есть — себе самом. И стоит, озираясь посреди пустыни, иногда вреждебной, но большей частью безразличной. Безразличным становится и он сам. Чужие страдания, да и собственные драмы проходят мимо чувств, а ты созерцаешь их с ледяным равнодушием змеи. Мир человеческий тебя мало трогает.
Человек, освободившись от пут мира и потеряв страх потери, обретает свободу быть абсолютным эгоистом. Редкий человек сохраняет связь с сердцем, не опьяняясь открывшейся возможностью манипулировать другими, дёргая за нитки человеческих страстей и страхов, ведь сострадание — это снова боль, а боль — это слабость. Любовь в тюремном мире лишнее, она мешает жить. Она прячется в закромах души как неясная потребность, но движущей силой больше не становится. Возможно, она затаится до поры, до времени и дождётся своего часа. Может быть она прорастёт в этой пустыне одиноким цветком и превратится в религиозное чувство, пестуемое в тиши ночей, ведь тюрьма — это место, где демоны учатся молиться. Но это — редкость. Тот, кто привык жить, потакая лишь своим желаниям, пройдя через ломку потери всего что было дорого и обретя способность стоять на собственных ногах, найдя внутри себя скрытые прежде резервы независимого от других существования, всё-равно остаётся эгоистом. Просто он обретает способность и силу пользоваться окружающим миром на новом уровне. Тюрьма — это школа демонов. И мало кто учится здесь молиться…
Андрей поставил многоточие. Мысли всё ещё роились в голове ульем суетливых пчел и выстраивались в конструкции, которые можно создавать и создавать, ведь процесс этот завораживает. Энергия, скопленная в течениии дня из невысказанных слов и невыраженных глупостей, сконцентрировалась бессонницей в тусклой ночи и хотелось говорить и говорить, заливаясь как расплавленный металл в формы творимых мыслью идеалов.
Андрей перечеркнул написанное. Он ничего никому не хотел сказать, ему просто нужно было писать и зачёркивать, чтобы снова писать. Чтобы вызвать в себе эту тонкую, задавленную тюремным бытом струну, которая отчетливо умеет звучать лишь в ночи, потому что день шумит слишком громко и течет слишком быстро. Андрею нравились образы, которые рождают его слова, но что-то в них было незаконченное. Им не хватало совершенства, чтобы быть правдой.
— Я фигею с этого Питера! Всё здесь красное! Зажались в своих хатах и терпите… — чей-то молодой голос кричал в какое-то из окон. Но была ночь и глас вопиющего в пустыне, наткнувшись на сон и лень обитателей Крестов, остался в гордом одиночестве. Сила ночи действует не на одного Андрея. Кто-то тоже лепит из неё свои слова и кидает их в пространство попытками изменить мир.
Ашот забурчал, недовольно ворочаясь и постанывая.
— О Алла… Алла… — первая мысль была об Аллахе, а вторая ещё не успела возникнуть, потому что дрёма победила и заткнула открывшийся было рот. Так тьма всегда побеждает свет прежде чем свет снова победит тьму.
Мысли были облаком, сквозь которое Андрей смотрел на мир. Без облака мыслей никак не получалось видеть. Даже замолкая внешне и внутренне, через какое-то время Андрей снова обнаруживал себя блуждающим в одной из своих грёз. Да и сама жизнь представлялась ему бесконечной чередой грёз. Поэту и романтику сложнее проснуться, потому что сны очень красивые. Бывают даже сны, в которых снится, что ты проснулся.
Ашот проснулся таки, сполз со шконки и чуть не упал. Кряхтя и пошатываясь, он дошел до умывальника, умылся. Движения его были медленными, словно давались с трудом. Ему было больно!
Несколько дней Ашот мучался приступами боли в районе живота. Он разложил коврик для намаза, громко, чуть не истерично прочитал озон, чеканя каждое слово как скульптор вырезает в камне свои картины — с трудом и на века. А потом замолчал, прижав живот к коленям и опустив голову лбом к земле. Застыл в неподвижности.
Андрей смотрел на чужую боль, но его поглотила собственная печаль. Память о далёком прошлом пришла одновременно с жалостью, но жалость была к себе. Андрей вспомнил влюблённую девушку, которая доверчиво прижалась к его груди, а его руки положила на свой живот: «Полечи меня...» Он тогда старался разделить её боль, взять её себе и вкладывал эти чувства в руки. Боль ушла через годы вместе с чувством и вместе с доверием.
Говорят, что тех, кого мы любили, пусть недолго, навсегда остаются в сердце. Говорят, что любовь — это вечное. Возможно, что так и есть. Андрей встречал в жизни многих людей, но помнил лишь тех, кого любил. Он помнил даже Дашу — свою первую неразделённую любовь. Застенчивый школьник однажды решился пригласить её в кино, но ему вежливо отказали, дав понять, что он неинтересен. Больше небыло попыток и небыло никаких отношений, они никогда больше друг с другом даже не заговаривали. Он пошел своим витеиватым путём, а она своим. Но Даша осталась внутри Андрея памятью о проснувшемся в детском сердце каком-то нежном, не знающем запретов чувстве. Да. Испытанные хоть на секунду моменты любви не умирают. Они словно маяки той цели, куда стремится душа. Возможно, спресованные и сплюсованные, они и будут единственным смыслом этой жизни. А всё остальное рассыплется пеплом вместе с истлевшей плотью.
Ашот сделал попытку приподняться, чтобы продолжить молитву, но со стоном беспомощно уронил голову обратно в пол.
— Может, всё-таки вызвать врача? — в очередной раз предложил Андрей, чтобы задобрить совесть.
— Не надо. Аллах поможет, — шептал Ашот, не поднимая головы, — врачи куплены. Это мой брат мутит, я знаю. Они в баланду подмешивают таблэтки…
— Кто они??? — вопрос был риторическим. Ашот никого не слушал. Он никому не верил. Он сходил с ума.
— Таблэтки. Они хотят убить. Всё вижу… Они долго не живут на этот свет. Аллах накажет…
«Полечи меня...» — вновь раздался голос в голове. Но Андрей не мог никого ни от чего вылечить. Он сам был болен и болезнь эта называется память. Она рвала его изнутри, оставляя в сердце дыры из непрожитых возможностей, каждая из которых могла стать даром…
Это не моя истерика! Это Ашота агония — понял Андрей, смотря как Таджик дышит, быстро, судорожно.
— Я вызову врача! — уже не спрашивал, утверждал Андрей.
— Подожди… Я молитву закончу.
Превозмогая себя, Ашот поднялся на колени. Опустился-поднялся-опустился-поднялся словно под пыткой. По завершении молитвы рухнул на нижнюю шконку и закрыл глаза.
— Стучи…
Андрей громко постучал кулаком в железную дверь. Ответа небыло.
— Не откроют… — шептал Ашот, — они сами мутят…
Гром и грохот пробудили всех в хате, Лёха с Антоном с молчаливым неудовольствием наблюдали за мучениями таджика. Ашот открыл глаза и словно прозрел.
— Ты что за таблэтки каждый день кушаешь? — спросил он Антона.
— От изжоги. Гастрит у меня.
— И вэрх от супа тоже от гастрита выкидывал?
— Пыль снимал, Таджик! У тебя параноя?
— У тэбя параноя, а мне ясно всё. Я вчера ночью пять твоих таблеток попробовал. Легче было. Всё с тобой понятно, но я ничего, терпилю пока… — Ашот закрыл глаза, что-то просчитывая в голове.
Зеки переглянулись. Лёха покрутил пальцем у виска. Латыш скривил гримассу и крайне недружелюбно смотрел на Таджика.
— А у тэбя тоже гастрит? — Ашот обращался уже к Латышу.
— Да. Много лет. И изжога. Таблетки эти от изжоги помогают.
— Ага, ясно, ясно. У тэбя тоже гастрит. А ты что за таблэтку вчера ел? Я всё помню. — Это относилось уже к Андрею.
— Витамины. Железо.
— Дай посмотреть!
Андрей достал начатую пачку, но раздражение пересилило жалость и он передумал.
— Я обманул тебя, Ашот. Эти таблетки, чтобы яд не чувствовать, которым мы тебя травим. Тебе я их не дам. Мне платят, чтобы убить тебя.
Лёха прыснул смехом.
— Красавчик! — смеялся Латыш. Ашот тяжело застонал.
— Это они всё мутят. Думаете я не вижу? Хлеб подписан. А когда я стал выбирать хлеб, они стали сыпать в кашу. Я смотрю выниматэльно, а во время обэда прогулка! Прихожу, каша стоит уже, а ты верх снимаэшь! Думаете, я слепой? С горах спустился и ничего не понимаю? Я всё вижу. Дядя мутит, знаю…
— Да, — подтвердил Андрей, — ты прав, всё так и есть. От тебя не скроешь, умный гад. Поэтому и малявы не даём тебе читать — там инструкции. Чернов в курсе. И врачи. Даже Путин! Тебе не скрыться, Ашот, враги повсюду. В тетрадке, что думаешь, я пишу? Про тебя пишу! Сколько кругов намотал по хате, сколько съел каши. Везде наши люди, в каждой хате. Ты во всём прав.
Ашот был сметён тем, что все подозрения угаданы. Хата смеялась над ним, и сам он сквозь боль улыбнулся. Его снова скрутило.
— Стучи! Зови врача!
Андрей отбарабанил длинную серию сильных ударов.
— Какая хата?, — раздался голос корпусного дяди Гены.
— 345. Человеку плохо…
— Умыраю… — попытался крикнуть Ашот, но получилось еле слышно.
— Сейчас поднимусь…
«Сейчас» длилось минут сорок, за которые Таджик успел переключится с поиска врагов на ожидание дяди Гены.
— Всё! Нэ буду качаться. Клянусь! — провозгласил Ашот с ненавистью глядя на заполненые водой двухлитровые бутылки, которые весь год тягал до изнеможения.
Наконец, вошел дядя Гена и Ашота вывели из хаты. Все вздохнули с облегчением.
— Может на больничку возьмут… — мечтательно предположил Федя.
— В Грибакино сразу — поддержал его Латыш.
Андрей налил себе чаю. Теперь это можно было сделать без опасений.
— У меня самого уже параноя, — сказал он — жаль его.
— А мне не жаль — сказал Федя, — он хочет умереть героем. Нельзя лишать человека подвига. Таджик придумал себе мультик и поселил в нём сам себя в качестве главного Мики Мауса.
Зеки занялись тем, чем всегда занимаются четверо в отсутствии пятого — его обсуждением.
— Кто-то органически не способен находится с собой наедине, — сказал Андрей.
— Оргазмически, — съязвил Латыш. — А кому легко? И он тут не один.
— А вот ты, — начал наступать Андрей, — если один останешься и даже нас не будет, чем займёшься?
— О! Я, наконец, от ваших рож отдохну и вздрочну по-человечески, — Латыш беззубо заулыбался. В принципе, у него не хватало всего два зуба, но оба были передними и улыбка получалась специфическая.
— А потом?
— Не знаю я. Дальше видно будет.
— А если нет? Если дальше видно будет всё то же самое, что и сейчас? Если ничего не будет видно?
— Так не бывает, — ответил Латыш немного подумав, — всегда что-то есть.
— Что-то есть, но нет никакого движняка, коней, чифира, сигарет, соседей. Не с кем перестукнуться и перекрикнуться через умывальник, только ты, четыре стены и баланда…
— Но баланда же есть! И внутри моей головы тоже много всего есть, например, Жанна Фриске. Или Милла Йовович. Пусть будут обе. А ты не умничай, Хохол.
— Да, Жанна Фриске с Милой Йовович — это победа! — поддержал Латыша Федя.
— А ты не тупи. — негодовал Андрей. — Жанна Фриске… у тебя не мозг, а мозжечок.
— Этот мозжечок вчера два раза обыграл тебя в шахматы, между прочим — парировал Федя.
— Сам в шоке, но ты с темы съехал…
— Никуда я не съехал. С темы съехать невозможно, она всегда везде. Ты хотел сказать, что в отсутствии внешних раздражителей, в состоянии когнитивного диссонанса, если человек внутри пуст, то и вокруг него тоже будет одна пустота, которую нечем заполнить. А мы с Латышом тебе утверждаем, что заполним её Жанной Фриске и, может быть, подрочим без свидетелей в своё полномасштабное удовольствие.
— Так и я о том же, — обрадовался Андрей. — Ваша параноя ничем не отличается от паранои Таджика. Только он заполняет свою пустоту собственными Жаннами Фриске и дрочит по-своему. Потому что пустота — это страшно. А ещё страшнее понимать, что пустота эта пустая только потому что сам ты пустой.
— И чем я её, по-твоему мнению должен заполнить? — с вызовом спросил Латыш.
— Не должен, а можешь. Ты можешь её наполнить чем угодно, хоть бескрайним счастьем. Но ты заполнишь её тем, что у тебя есть и выбор будет такой — Жанна Фриске, Милла Йовович или всех в одну кучу. А Ашот выбирает между тем ненавидеть ему тебя, меня, Федю или бутылки с водой, потому что ненавидеть он уже научился, а любить ещё нет, хоть и выучил это слово. Поэтому он и способен жить лишь в окружении врагов, а с таким отношением его и вправду никто не полюбит, что лишь в очередной раз подтвердит его теории… И так по бесконечному кругу. Поэтому, жаль его.
— Себя жалей, капитан очевидность — на что-то обиделся Латыш. — Сам в мультике живёшь, только хитро-выебаном.
— Да, — поддержал Латыша Федя, — философ с изощрёнными мозгами. Твои мультики с большим количеством персонажей и сюжетных ходов, но это лишь более рафинированый способ дрочить от скуки. Сумасшествие, не такое грубое, но такое же фундаментальное!
Латыш не понял юмора и косо смотрел уже на Федю.
— Ты хочешь сказать, что весь мир дурдом, а я в нём — псих? Это уже предьява конкретная!
— Ты неправильно понял, — Федя улыбался, — Я вообще-то не о тебе говорил. В твоём случае всё не так. Весь мир — это цирк, а ты в нём главный клоун.
Антон, который всё время молчаливо слушал, засмеялся.
— А ты не смейся, — разошелся улыбающийся Федя, — ты тоже клоун. Для тебя что главное в жизни? Продам берлогу, куплю телегу, продам телегу, куплю берлогу… и всё свести к приколюхе — хи-хи, ха-ха. Ты, видимо, вырос в среде, где главное — это рассмешить и самоутвердиться. И упаси, Майкл Жордан от того, чтобы случайно умняка не поймать, засмеют ведь, ботаном станешь, занудой. А других состояний нет, ты их не знаешь, едешь по ржавым рельсам и не паришься — катится ведь куда-то, кем-то ведь построено зачем-то… Антон поджал губы, но молчал. Часто Федины характеристики человека бывали точны. Антон уже знал, что интеллекта переспорить Федю у него не хватит, он на всё получит обоснование, поэтому глотал молча. А Федя уже зажегся, глаза его засверкали огоньками, он продолжал.
— Слови умняка, попробуй, Антоша, может понравится.
— Да иди ты…
— Ну вот, пошли весомые аргументы, кулачки сжались, ты думаешь, что ничего не слыша избежишь правды? Тогда ты внатуре клоун.
— Чего ты накинулся на человека, — вмешался Андрей, которого всё это скорее забавляло. — Правда нужна тем ушам, которые хотят её слышать, иначе это не правда будет, а бойня.
— А ты! — перекинулся Федя на Андрея. Ему было всё-равно с кем фехтовать, главное, чтобы было. — Кучу сил тратишь на поддержание в окружающих образа рубахи-парня, умничаешь тут и там по поводу и без, почти как я. Ругаешь себя, а потом любуешься на это как нарцисс, типа, какой я великий рефлексатор. Конечно, не так как Антон, — Федя, не глядя, небрежно махнул рукой в сторону Антона, отчего тот снова сильно напрягся, — у этого шмотки, тачки, прическа, от зеркала не отходит. У тебя зеркало внутри, ты рафинирован, разглядываешь не морщины лица, а шрамы души. Поэтому и клоунада твоя не так видна для большинства людей, большинство сочли бы тебя мудрым. Но того, кто видит, всё это улыбает, из твоей шляпы уши торчат на километр.
— Так ты доктор! — рассмеялся Андрей, — диагнозы на бегу ставишь.
— А чего тут ставить. У вас все диагнозы на лбу написаны и не имеет значение видят ли это только окружающие или вы тоже в курсе. Соревнуетесь от рассвета до заката кто громче пёрнет и так всю жизнь. А потом — бах! Я что умер? Неожиданно как-то, у меня ведь самый длинный был… А надо было слушать диагнозы и принимать меры, врачей там искать, на лекарство копить, узнавать что за лекарства существуют, ведь псих, знающий свой диагноз, уже наполовину нормален.
— Понесло тебя Остап, но ты красавчик. — похвалил Федю Андрей. — говоришь, что думаешь, а думаешь, похоже, много.
— Я не думаю, я вижу. Да и как тут не видеть брёвна в глазах соседей, когда они из глазниц как деревья растут. Всё же просто. Мир вращается вокруг меня — это мания величия. Из неё как ветки все другие мании вырастают. Мания преследования как у Таджика, когда все вокруг сплотились, чтобы навредить. Или мания прикалывания, когда всё существущее лишь декорации, чтобы поржать. Веток много, а на ветках листья, а на листьях птицы и мошки, но всё имеет один корень. Зри в корень — это не моё, это Козьма Прутков завещал. Зри глазами. В глазах корень, Андрей вот знает, да Андрей? — не дожидаясь ответа Федя продолжал:
— Только корень не в том что видят глаза. Корень в том, кто через них смотрит…
Антон задумался. Лёха перестал демонстративно храпеть.
— Я ничего не вижу — сопротивлялся Латыш.
— Естественно! Как можно увидеть то, чем смотришь?
— Тогда зачем?
— За шконкой. Затем, что важно увидеть не мультик, а того, кто этот мультик смотрит. Ты его не увидишь, ты им являешься. Ты же есть?
— Есть… — не очень уверенно предположил Латыш.
— Вот и будь! А какой ты есть — это домыслы. Их можно смотреть, тем более, что не смотреть их невозможно раз их показывают, но совсем не обязательно считать изображение на экране твоего внутреннего телевизора самим собой. Ты — тот, кто смотрит, а не то, что показывают. Популярно объяснил?
Антон, казалось, словил умняка. Какое-то непродолжительное время он смотрел внутрь себя чему-то несильно удивляясь. Лицо посетило подобие улыбки. Лёха, перестав пытаться уснуть, замер как магнитофон на паузе.
— Мы просто никогда туда не смотрим, — еле слышно прошептал Федя.
— А ты не смейся, — резко обратился он к Андрею и улыбка Андрея замерла — это маска, которой ты прикрываешься. Свою дыру прячешь, чтобы никто не догадался, что под слоем витиеватой пыли никого нет. И писульки твои про это, это тоже маска. Знаешь, брат, раньше мне было страшно смотреть на людей и видеть их. Я боялся их пустоты. А теперь нет. Теперь мне смешно, если не сказать мерзко. Вас нет. Вы — призраки. И я тоже призрак…
В камере восцарилось тяжелое молчание, которое нарушил Андрей.
— Я вот не могу понять, психолог ты или психопат.
— Это не имеет значения. Я пересекаю эту грань когда хочу. Бывает, что не хочу, а пересекаю. Знаешь, что то количество времени, которое ты переживаешь зрителем цирка, а не клоуном на арене, прямо пропорционально качеству проживаемой жизни. И ещё, количеству на твоём лице улыбок. Клоун ведь тоже может радоваться представлению, но только если он знает, что он клоун. Тогда он становится зрителем, в том числе и своего смертельного номера. Ты же похож на того клоуна, который на сцене, пытается доказать всем, что он не клоун. И чем сильнее ты стараешься, тем смешнее публике и тем ты несчастнее. Прячешься от всех у всех на виду. Зачем ты живёшь?
Андрей даже не успел попытаться ответить. Ветер Фединого вдохновения сдувал все попытки.
— Наверное, ты веришь, что задавался этим вопросом, но это не так. Под предлогом самопознания ты лишь самоковырянием занимался. Прячешься за поиски какого-то абстрактного Божественного. Делаешь вид, что тебе жаль таджика, хотя ты плевал на него в высокого минарета, как и на всех нас и остальное человечество. Всё время ищешь что-то настоящее, а получается мелкое и пошлое, не замечал? Иначе небыло бы в тебе столько фальши. И не боялся бы видеть. И видел бы. А знаешь что самое противное? Что всё это зря. Я говорю сам с собой. Вы боитесь правды. Боитесь, что я зацеплю ещё какие-нибудь неудобные струны и ждёте когда моя истерика выдохнется, чтобы вернуться к своим баранам. Чтобы начать ржать над таджиком, словно есть какая-то разница между вами и им. А когда не будет Антохи или Андрюхи, мы так же будем обсуждать их и ржать над ними.
Федя, казалось, погрузился в себя на несколько мгновений и снова начал почти шептать, словно и вправду разговаривал сам с собой. Его, кажется, мало волновало понимает его кто-то или нет, он выговаривался. В темнице накипело нечто, что требовало выплеска.
— Эта бабочка проклюнется когда-то, это неизбежно… Но ничего нельзя сделать, чтобы приблизить это. Просветление придёт само, может быть через миллион лет, а до этого будем копошиться в этой глине как навозные мухи. Будем думать, что наше горе — это то, что вызвано этими стенами и решетками, а не то, что мы сами принесли в эти стены вместе с собой. Не понимая, что заберём это в любое другое место. Вы нигде не будете счастливы. Ни здесь, ни на воле. Никогда, пока не проснётесь…
Снова возникла тишина. Все опешили и ждали. Только Андрей был спокоен, он слышал это от других и от самого себя уже тысячу раз, ничего нового Федя не открывал, только лишь напоминал о главном. Но это действительно не имело значения. Разве что чуть-чуть. Человек, если и меняется, то крайне медленно и очень долго. И никакие слова этот процесс не ускорят. Слова могут вдохновить на действия, но никакие действия это тоже не ускорят. Прав Федя, для счастья нужно проснуться, но пробуждение — это не выбор снящегося персонажа. Снящейся персонаж может просыпаться сколько угодно в ещё одном сне, и следующем, и в следующем. Проснуться может только сновидец, но для этого должно наступить утро. А где это утро реального мира? Когда оно наступит? Мы не знаем. Возможно миг остался, а может быть, ещё пара вечностей.
— И что же делать? — спросил Андрей.
— Не знаю, — сказал Федя, я не учитель, я насекомое. Делай что хочешь, только смотри внимательно.
— Мультики?
Федя засмеялся, — А что ещё ты можешь смотреть? Можно мелодраму как у вас с Наташей. Или детективный триллер как у таджика. Антон вот смотрит рекламу…
— Неправда! — обиделся Антон.
— А ты. Ты какое кино видишь? — спросил Федю Андрей.
— Кино смотрят, а не видят. Когда видят, от фильма остаётся лишь игра теней на холсте материи и струящийся из кинопроектора свет. Но этого не увидеть, если не смотреть внимательно. Не на сюжет картины, а на то как эта картина возникает. Самый прикол в том, что кинопроектор — это ты и свет мира проистекает из глазниц. Это главный фокус этого цирка. Но так как свет один и тот же и глаза устроены примерно одинаково, картинки от разных кинопроекторов в чем-то схожи и возникает ощущение, что мы все смотрим один и тот же мир. Только у кого-то комедия, а для кого-то драма. Тайна в глазах смотрящего.
Латыш искренне пытался постичь концепции Фединых образов, но они ускользали и голова начинала болеть.
— Так всё-таки, кино, мультики или цирк… Я щас блевану от твоих приколов. Шизотерик, бля.
— Кому что нравится. Я вижу скорее цирк, но это склонность моих глаз выбирать для описания такое слово.
— Чушь всё это. Бла-бла-бла ни о чём. Возвращайтесь в реальный мир, братва, а то скучно с вами ботанами, даже баб не обсудить толком — сказал Латыш.
— Давай про баб, — с готовностью откликнулся Федя. Я брошу сучку когда выйду, жена моя хоть и стареет, но не такая стерва как любовница.
Антон с Латышом оживились, сбросив оцепенение, а Лёха снова заворочался на шконке, перевернувшись лицом наружу. Добрые глаза его улыбались.
— Да, — сказал он, — она мне написала всё-таки. Сказала ждать будет.
— Особо не надейся, — сказал Латыш, — почти никто не дожидается. Смотря сколько дадут.
— Умеешь ты утешить.
— Лучше перестрадать заранее, чем потом в петлю лезть, когда друг напишет, что твоя любимая ждёт от него второго сына.
Лёха скис лицом и снова перевернулся поближе к стенке.
— Давай в шахматы — предложил Андрей Феде.
— Отыграться хочешь?
— Хочу.
— Расставляй, — Федя придвинулся к импровизированному из бутылок и картонки столу. — Пока таджика нет, а то в его присутствии играть страшно.
— Ага. Ты Чернов и я Чернов… — Андрей рассмеялся и рассмешил Федю. Тот словно отходил от эмоционального всплеска и с готовностью отвлекался на поверхностный разговор. Но Андрей не собирался его так отпускать. Он отчего-то интуитивно доверял Феде, это был человек, в котором временами угадывалась настоящесть. Часто Федя бывал неуравновешенным и расщеплённым, бывал грубым. Но не глупым, а иногда становился очень ясным и цельным. И в такие моменты Андрей его старался поймать для выяснения сути.
Андрей расставил фигуры. Ему выпали белые вместе с инициативой первого хода.
— А я вижу шахматы. — сказал он, не поднимая головы.
— Что?
— Мир как шахматы. — уточнил Андрей и посмотрел Феде в глаза. В глазах этих загорелся нездоровый огонёк.
— А, ты не парься. Думать вредно. Шахматы, цирк, какая разница. Не можешь её отпустить?
— Кого? — испугался Андрей, думая о Наташе.
— Девушку. Притча такая есть. Монах перенёс девушку через реку…
— Я знаю. — оборвал Андрей.
— Всё это лишь намёк на правду. Слова создают видимость понимания, а на деле становятся трафаретами, фильтрующими реальность. Будь шахматистом, а не фигурой. Тогда всё и будет тем, что есть — игрой. Но даже об этом не нужно думать, иначе становишься фигурой и тебя съедят. Ведь рано или поздно все фигуры съедают. А шахматист может начать новую партию.
— Легко мы указываем друг другу кому кем нужно быть. — раздраженно сказал Андрей — только вот самих себя не получается поставить на своё место.
— Точно, — поддержал Федя, — и говорим, обобщая вроде как за всё человечество, а на самом деле о себе…
— Как ты сейчас.
— Да. Потому что в первом случае это похоже на раскаяние, а во втором похоже на мудрость. Хотим быть мудрыми…
— Все хотят или ты хочешь?
— Я хочу, а значит все хотят. — Оба собеседника улыбнулись.
— Ты перехаживашь! — Андрей негодовал, глядя как Федя вернул коня на место и елозил им по доске, не решаясь поставить или просто думая о чем-то своём.
— Я руку не убрал.
— Но передвинул фигуру.
— Но руку не убрал.
— Я путаю… — Андрей осёкся на полуфразе.
— Что ты путаешь? — не понял Федя. — чёрные с белыми? Или лошадь не можешь от ферзя отличить?
Андрей вздохнул.
— Мне сны снятся такие, что я иногда путаю где сон, а где реальность. Нет, конечно, когда я здесь, в реальном мире, я точно знаю, что это не сон. У реальности есть своё чувство — чувство реальности. Но с другой стороны, в некоторых снах я тоже точно так же знаю без тени сомнения, что это не сон. И там точно такое же чувство реальности до тех пор пока не просыпаюсь. Всё это начинает меня пугать.
— Нормально, — сказал Федя, переставляя пешку, — так оно и бывает.
— У всех? У тебя тоже бывает? Я ведь больше тридцати лет прожил и ничего такого со мной не бывало. А тут как прорвало. Может, это из-за тюрьмы или стресса? Может я сбегаю в сны из реального мира? А может быть я вообще уже давно умер, но так никогда об этом и не узнаю — вот что странно. Грань реального и воображаемого она словно..., — Андрей подбирал слова, — её словно не существует. Понимаешь, не в том проблема псих я или нет, нормальность — это договор, меня это мало волнует. Просто возникает понимание процесса… восприятия что ли. Словно мир — это я. Буквально, без метафор и аллегорий. И это не гордыня. Это страх.
— Ходишь, значит жив. — сказал Федя со специально натянутой глупой улыбкой. Глазами он внимательно изучал Андрея и глаза не улыбались, — Ходи.
Андрей выдвинул пешку навстречу и закрыл офицеру диагональ. Федя пододвинул коня. Андрей и сам не заметил как от нападения перешел к защите. Федя был сильным игроком.
— Давно это у тебя? — спросил Федя, стараясь придать вопросу интонацию небрежности.
— Нет. Не очень. Но это переворачивает всё вверх дном. Ни за что не зацепиться без опасения, что оно рассыплется. Вот приходит, например, Наташа, приносит письма, жмёт мне руку, улыбается… А я всё жду, когда же наконец, раздастся лязг ключей и я проснусь. И знаешь что? Лязгают ключи и я просыпаюсь. И всё рассыпается, небыло никакой Наташи, привиделось…
— Наташа, — удивился Федя, — какая Наташа?
Андрей на секунду напрягся, вжимаясь в шконку.
— Шучу. — расссмеялся Федя, — а ты внатуре псих.
— Вы оба психи, — пробурчал Латыш, — Наташа и Андрей! Конечно, такое только во сне может привидется, в жизни так не бывает.
— Не завидуй, — рявкнул Андрей.
— А может быть попробуешь просто не цепляться, — сказал Федя, — тогда и проблемы не будет что бы там ни рассыпалось.
— А как же тогда жить? Зачем? Есть же желания там, чувства…
— Есть и пусть будут. И пусть рассыпаются. Это сложно понять.
— Понять как раз не сложно, — усмехнулся Андрей, — сложно принять. И жить так. Я же не Папа Римский и не Мать Тереза.
— Но есть претензии на эту должность. Возможно, что именно это и мешает тебе. Хотел диагноз — получай.
Диагноз был точен.
— Кто ты? — спросил Андрей — за что сидишь, если не секрет.
— Много вопросов задаёшь, сразу два. На первый не отвечу, потому что не знаю. А насчёт второго скажу так: за правду. Вернее, за ложь. За то, что я их замиксовал.
— Я ж не настаиваю, — усмехнулся Андрей, — не хочешь, можешь не отвечать, тут девяносто процентов спроси, все сидят ни за что. Мусора подставили всех…
— Да я не о том, ты не понял. — резко прервал его Федя. — Сейчас обосную. Я не смог отделить гордость от гордыни. Молчи, слушай и не смейся. — Федя подумал и вздохнул — А лучше смейся. С детства я мечтал стать пророком. Я хотел всё знать обо всём. Видеть прошлое и будущее как есть. Я искал в этой жизни смысл настоящий, тот смысл, который вложил в моё существование создатель, а не те смыслы, которые рождаются в голове при произношении этого слова.
— И нашел?
— Частично. Сначала я много читал. Начал с философов, продолжил мистиками и закончил святыми и пророками, которых хватало за всё время существования письменности. Мне казалось, что я собрал пазлы и составил из них мозаику мироздания. Почти составил, потому что одного пазла не хватало. Я не понимал куда мне деть в этой картине мира самого себя. Но решение моё найти и этот ответ было очень сильным. Я начал практиковать различные практики, работал с энергиями, медитировал, отказываясь от еды и женщин месяцами. Я хотел быть пророком, да. Меня не удовлетворило бы ничего, кроме всеобъемлющего всезнания. Это безумие длилось два года, пока я не начал получать результаты своих практик. Мне стали сниться сны ясности, моё тело стало лёгким, а в списке состояний доминировала радость. Но именно тогда я и понял, что проиграл. Мне никогда не достичь тех высот, к которым я стремился и дело тут не в отсутствии решимости или воли, нет, тут всё сложнее. Я осознал, что я закоренелый эгоист и что этого уже ничем, никак и никогда не исправить. Я и есть то препятствие, которое преодолеть невозможно. Более того, чем больше я стараюсь, тем непреодолимей будет становиться этот барьер.
— И как ты это понял?
— Очень просто. Да, я стал прозревать в будущее как хотел и прошлое становилось как на ладони. Но все видения, которые приходили и прозрения, которые посещали, касались только меня и моей судьбы. Это были мультики, тогда как я стремился видеть эпическое полотно жизни во всём её охвате. Но не охватывалось, всё циклилось на меня самого, начиналось мной, мной заканчивалось и вокруг меня вертелось. Я пробовал это преодолеть, убеждая сам себя, что меня интересуют судьбы мира и удел человечества. Но на самом деле, меня ничего из этого не интересовало. Только я. Как я, с кем я, когда умру, от чего, кто вокруг меня, где моя любовь, когда же моё счастье, кем я был раньше и кем буду позже и так без конца по лабиринту с неисчислимыми ходами. Как в том кино про Малковича, я оказался в мире из самого себя. Это понимание было шокирующим, я полгода провёл в беспробудной депрессии. И можно сказать, что я так до конца из неё и не вышел. Ведь само это усилие приводило к той же самой параное. Я опять сам себя пытался спасти, вытянуть из какого-то болота, которым тоже был я сам, а эти попытки, их мотивация были следствием той же зацикленности меня на мне. Чем больше я старался, тем больше меня клинило и в какой-то момент я понял, что совсем уже по-настоящему схожу с ума. Мне нужно было расслабиться, но все попытки расслабиться приводили лишь к ещё большему напряжению.
Тогда я испугался. Я сдался и смирился. Ну и пусть, — сказал я себе, — пусть я порочен до мозга костей и грешен изначально, пускай мне ничего не дано, кроме как копошиться в собственной песочнице до самой смерти и много после неё. Пускай. Я буду тем, кто я есть и жить буду отныне так, как захочу — таким было решение.
— И чего же ты хотел? — спросил Андрей. Рассказ его заинтересовал. Всё это перекликалось и с его проблемами.
— Да, это было даром, вынесенным из этого неоднозначного опыта моей жизни. Я понял чего я хочу. Нет, не просветления, не любви космической и не Божьей Милости. Я хотел власти. Я хотел быть учителем людей. Хотел с добрыми лучистыми глазами говорить им страшную правду о них самих, упиваясь при этом их восхищением. Трахать влюблённых в меня девок не как муж или любовник, а как Бог… Это стало той правдой, которую я не смог преодолеть. И она стала ложью. Я стал использовать велеречивость своего слога, сияние своих ясных глаз и открытую в медитациях мудрость ума для привлечения тянущихся к знанию душ в сети своей гордыни. Я создал секту! Я рассказывал людям о смысле их жизни, придумывая его находу, а для подкрепления их веры в меня, предрекал будущее человечества словно пророк…
— Подожди минутку, — остановил Федю Андрей, — ты же говорил, что в будущее человечества ты так и не прозрел?
— Не прозрел, но предрекать легко. Чтобы вещать будущее не обязательно видеть его самому, достаточно использовать глаза тех, кто уже видел. Берёшь пророка, предсказания которого всегда или почти всегда исполнялись, отбираешь то, что ещё не исполнилось и озвучиваешь это как своё собственное. Вуаля! Мышь родила гору! А компиляция из разных пророков в одно послание делает трудным понимание того, откуда у чего на самом деле ноги растут.
— И что, за это ты и сидишь? За секту? Деньги у людей вымораживал? — спросил Андрей.
— Красавчик! — вмешался Латыш, — дёшево и сердито. И любимым дело занимался. Я бы поапплодировал тебе, но не могу. Мою мамашу точно так же развели на квартиру какие-то иеговисты, поэтому не люблю я этого…
— Да не разводил я никого на деньги, — Федя очень серьёзным взглядом пронзил Латыша, отчего тот замолчал. — Да, они приносили сами, куда тут денешься, есть-то что-то надо и в кино ходить, но это так, чисто на жизнь. Квартир и миллионов я не вымораживал, мне хватало самого их признания меня великим учителем. Я ведь им тоже давал нечто, за что они готовы были платить — надежду, утешение, какой-то красивый образ мира, в котором им приятно было существовать. Ведь в конечном итоге, какая разница во что ты веришь, если всё равно всё мишура и рассыплется вместе с жизнью. Не то плохо, что я учил людей, в их жизни добавлялось ясности и улыбок. Плохо то, что я питал этим свою гордыню. Их зёрна шли на плохую мельницу.
— И на чём ты прокололся? — спросил Андрей.
Федя впервые за свою исповедь широко улыбнулся.
— На Украине. Я предрёк своей пастве, что в Украине будет война. Что Донецк будет как Сталлинград, его будут бомбить баллистическими ракетами, а по улицам будут разъезжать танки с фашистами. Перебор, конечно, прочитал у какого-то старца Ионы и кое-что от себя добавил. И озвучил сдуру. А меня как-раз ФСБшники пасли, вот и повязали за разжигание межнациональной розни…
— Танки, ракеты, фашисты… по Донецку? Бредятина какая-то… и что — верили?
— Говорю же, перебор вышел, заврался без меры уже. Но я начал с Крыма, сказал, что вернётся он к России, им понравилось, начали спрашивать что, как и почему, вот и пришлось понапридумывать деталей для правдоподобия. И вышло то, что вышло. Меня моё воображение до третьей мировой войны довело через два года оккупации Украины нацистами.
— Но почему нацистами? — недоумевал Андрей. Глупее не придумаешь. Ладно Американцев бы приплёл, правдоподобнее было бы, а нацисты в Украине… А где тогда Россия была? Не сходится ничего…
— Это сейчас не сходится на трезвую голову. А тогда, в пылу убеждения и с ареолом пророка над головой, всё у меня сходилось и люди верили. У меня тогда идея в голове вертелась, что Америка, типа это как Четвёртый Рейх, вот и переплелось всё в одну кучу, наговорил сам не знаю чего, но связно как-то получилось…
— Страшный ты человек, Федя. С такими фантазиями точно в Грибакино тебя надо, а не таджика. Тот просто безобидный псих, а ты псих социально опасный. — констатировал Андрей.
— Не говори, — легко согласился Федя, — я сам с себя ***ю. Хорошо, что меня остановили. Заслужил. Только вот не опасен я. Словом можно убить, не спорю. Но моё слово живое, для других по-крайней мере. Оно мёртвое только для меня.
Несколько ходов они молчали. Федя обдумывал что-то пока всё-таки не решился продолжить. Он начал тихо, еле слышно и Андрей придвинулся ближе, чтобы понять.
— А насчёт твоих снов… Есть у меня подозрение одно… но это тебя не успокоит, скорее наоборот… но если хочешь, тебе скажу…
Андрей придвинулся почти вплотную, когда громко и зрелищно раскрылась дверь и в хату, шаркая, вплыл позеленевший таджик. Всё внимание устремилось к нему.
— Ну что там?
Таджик рухнул на шконку, не выпуская живот из рук.
— Не знаю. Докторша уходила уже, дала таблеток. Ношпу.
— И всё?
— И всё. До завтра её не будет. Завтра сказала прийти к ней. До завтра я умру.
Судя по тому как Ашот выглядел, данный исход был вполне реален.
— Умираю… Живот взрывается. От таблеток хуже стало… Астаф Рело, о Алла, Алла…
Латыш соскочил со своей шконки и наклонился над Ашотом.
— Куртку черную дашь?
Лицо таджика скривила гримасса отчаяния.
— Не могу. На зону готовил, она чёрный.
— Ты же умираешь? Зачем тебе куртка? Зачем на зону?
— Сволочи! — Таджик из каких-то последних сил встал на ноги, схватил пластиковый нож и направил себе в грудь. Глаза выражали решимость прекратить боль. Ашот собирался с духом.
Латыш прошел мимо таджика к столу и поставил чайник, демонстративно не обращая на него внимания. Андрей подскочил было вырвать нож, но Латыш быстрым взглядом остановил его.
Таджик бросил нож на пол и смёл со стола пустые шлёнки.
— Отравили… За что…
Антон подошел к двери и снова начал тарабанить в железо. Дядя Гена не спешил, он пришел через десять минут.
— Чего вам ещё?
— Умирает человек. До завтра не протянет, лечить его надо.
— Нет врача, ушла уже, дала же каких-то таблеток ему.
— Не помогают таблетки, таджику только хуже стало.
— А я что могу сделать? Врача нет, я не врач. Пусть потерпит, если не пройдёт через час, скорую вызову. А лучше, пусть до завтра промучается как-нибудь, когда врачиха вернётся. Свалился он на голову в мою смену, умирал бы завтра сколько влезет.
Ашот лежал уже молча, даже стонать перестал, лишь шептал одними губами свои молитвы. Глаза были красные и мокрые. Он жестом подозвал Латыша, тот склонился над ним.
— Бери… куртку.
— Да я шутил…
— Я не шучу. Бери. Забирай, мене не надо больше. — Ашот большим усилием перевернулся, чтобы высвободить рукава и бросил куртку Латышу. Тот поймал. В левой руке таджика Андрей заметил его любимую бусинку для четок — голубого цвета, она была в единственном экземпляре и словно сияла. Таджик мог долго её разглядывать и почти никогда с ней не расставался, пряча то в куртку, то в шапку. Сейчас он держал её в кулаке. Таджик очень странно посмотрел на Андрея и на секунду Андрею показалось, что Ашот хочет подарить ему эту бусинку, но тот не собирался. Он просто смотрел, остро, пронзительно.
Скорая приехала уже поздно ночью. Погрузив тяжелого и молчаливого таджика на одеяло, Андрей с Латышом вынесли его на круг, где рабочка переняла ношу, чтобы отнести в машину. Вместе с одеялом, хихикая, Ашота бросили прямо на пол, где лежали носилки и только потом подняли. Вынося в корридор его ещё ударили головой об железную дверь. Смотря на безропотность и неподвижность Ашота, бригадир рабочки тронул его за плечё. Ашот дёрнулся.
— Жив ещё, — констатировал бригадир и смачно заржал, — а жаль, тащи теперь макаку, лечи его. Одним чуркой больше, одним меньше… — И Ашота унесли.
Андрей вернулся в хату. Ему было противно. Всё-таки, большинство людей — животные. И даже хуже, потому что ни одно животное не может быть таким мерзким, каким бывают некоторые представители человеческого рода.
До рассвета никто не спал, разговоров тоже небыло. Но все понимали, что никто не спит, потому что тишину не нарушал ничей храп. Казалось, что люди забыли даже как ворочаться, только ровно, неслышно дышали, думая каждый о своём. Под утро, Андрей всё же задремал на минутку и ему снова приснился странный сон.


Рецензии