Сородичи по перу
ВЕК ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ. КОРОТКО
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Генетики, безусловно, правы, когда утверждают, что гены могут передаваться по наследству (правда, не всегда и не всем). Поэтому далеко не редкость, когда мы становимся свидетелями целых династий в разных профессиях: учителя, медики, металлурги…
Да и среди людей творческих профессий немало представителей одной семьи: артисты Михалковы, Боярские, Бондарчуки, Ефремовы…; композиторы (отцы и дети) Александровы и Дунаевские. Даже среди ученых есть семейственность (пусть не всегда в одной и той же области науки) – академики Вавиловы, Капицы, Туполевы…
А вот, спроси любого мало-мальски образованного человека: есть ли такие же семейные династии среди писателей, на ум сразу приходит пример из другой страны – Дюма-отец, Дюма-сын. Ну, в крайнем случае, назовут еще графов Толстых. При этом даже не задумываются, что все эти Толстые, как любил говаривать один мой знакомый, не то что не родственники, но даже и не однофамильцы (разумеется, это шутка!).
И мне стало обидно за державу, за его могучую, одну из ведущих в мире русскую литературу! Вот и решил я порыться в своих архивах, полистать библиотечные каталоги и словари, побродить по интернету, чтобы выяснить, есть ли среди наших литераторов семейные династии. Конечно же, есть! И огромное количество! При этом, картина здесь наблюдается весьма разнообразная – где-то мы видим, как родители помогают своим отпрыскам (пускай и не прикладывая к этому никаких усилий – одной лишь фамилией, одним лишь своим авторитетом) пробиться на литературную стезю, а где-то совершенно обратная ситуация – дети помогают родителям издать книги или, хотя бы, добиться публикаций, для этого выступая в роли критиков родительского творчества. Есть случаи иные – дядья /тетки – племянники/племянницы. Бывает, что подстегивают друг друга братья-сестры. Супругов мы выделим в отдельную категорию, хотя и там были порою свои «паровозы», назовем их так (к примеру, супруги Гриневские).
И начало литературным семьям положил, разумеется, «наше всё» – Александр Сергеевич Пушкин, собратом по перу которого (вернее, как отмечал сам А.С. Пушкин, «Парнасским отцом») был его родной дядя – Василий Львович. Точнее, и исторически правильнее – это Василий Львович Пушкин (1766-1830) со своим племянником Александром составил первую литературную семью России.
Василий Львович впервые ступил на литературную стезю в 1793 году, а с 1797 года
оставил службу и занялся исключительно литературной деятельностью. А служил он в Измайловском полку, в который был записан, по традиционному обычаю, еще с
малолетства. Военная служба мало привлекала жизнерадостного юношу, и Пушкин дослужился только до чина поручика. Зато северная столица представляла широкий простор и новые способы к прожиганию жизни, чем и воспользовался веселый и хорошо обеспеченный москвич. Несмотря на дружбу с сентименталистами и романтиками (с 1816 года входил в литературное общество «Арзамас», вместе с Н. Карамзиным и князем П. Вяземским), в литературном отношении оставался на позициях классицизма. Все члены этого общества имели прозвища. Василий Львович получил прозвище «Вот» (или «Вот я вас», «Вотрушка»).
Дядя Пушкина принадлежал к школе «классиков» и не сочувствовал романтическому направлению. В его элегиях, романсах, песнях, альбомных стихах заметно влияние сентиментализма. Он был приверженцем «лёгкой поэзии» и подражателем Дмитриева; писал «песни», эпиграммы, послания и т. п., подражал Тибуллу, Горацию, Катуллу, Парни и др., перевел несколько басен Флориана, Лафонтена и др. Собственные же басни Василия Пушкина – преимущественно переделки и подражания иностранным авторам.
«Черты младенческого его простосердечия и малодушия, — писал его друг П. А. Вяземский, — могут составить любопытную главу в истории сердца человеческого. Они придавали что-то смешное личности его, но были очень милы».
Основное литературное наследие В.Л. Пушкина составляют анакреонтическая (легкая, беззаботная лирика, получившая название по имени древнегреческого поэта Анакреонта) и эпикурейская лирика, шуточная поэзия, включая сатирическую поэму «Опасный сосед» – считающуюся лучшим произведением Пушкина-дяди. Остроумная, хотя грубоватая и долгое время «неудобная для печати», сатира была популярна в российских литературных кругах того времени. В ней сочетаются язвительные выпады против «шишковистов» с реалистическими зарисовками нравов московского барства. Сюжет сатиры таков: сосед Буянов её героя затащил в вертеп, затеял там драку, и пришлось бедному герою бежать, оставив кошелек, часы, шинель. Он рад был, что еще дешево отделался:
«Блажен, сто крат блажен, кто в тишине живёт,
С кем не встречается опасный мой сосед…»
Поэма ходила по рукам, ею зачитывались, над ней от души хохотали. Боратынский ценил «Опасного соседа» за энергию стиха за живость:
«Панкратьевна, садись; целуй меня, Варюшка;
Дай пуншу: «Пей, дьячок». – И началась пирушка».
Дружил он не только с Державиным, Жуковским и Карамзиным, но и с более молодыми – Батюшковым и Вяземским, а с последним он и вообще сдружился очень крепко, несмотря на 26-летнюю разницу в возрасте.
В 1811 году Василий Львович стал соучредителем Общества любителей русской словесности при Московском университете. В 1822 году издал первое собрание своих стихотворений.
Ну и, разумеется, внес свою немалую лепту в становление литературного таланта своего племянника (кстати, творчество позднего Василия Пушкина проходило под сильным влиянием племянника – так, стихотворная повесть «Капитан Храбров» (1829—1830) написана под впечатлением от «Евгения Онегина» и «Графа Нулина»).
По словам отца, Сергея Львовича, Саша в детстве слушал стихи своего дяди, «затвердил некоторые наизусть и радовал тем почтенного родственника». Рассказывают, как в гостях у И.И. Дмитриева, когда В.Л. Пушкин собирался читать свои весьма фривольные стихи, он велел Александру выйти из комнаты. Тот возразил: «Зачем вы меня прогоняете, я всё знаю, я всё уже слышал».
Летом 1811 года именно Василий Львович выехал из Москвы в Петербург вместе со своим племянником к министру народного просвещения А.К. Разумовскому, который вместе с директором лицея В.Ф. Малиновским экзаменовал будущих лицеистов, познакомил с будущим его «другом бесценным» — Иваном Пущиным. Юноша-поэт позднее признавался, что с «музами сосватал» его «дядюшка-поэт». К своему знаменитому племяннику Василий Львович относился с величайшим восхищением, которое выражал в своих посланиях к нему.
И.И. Пущин вспоминал: «Все мы видели, что Пушкин нас опередил, многое прочел, о чем мы и не слыхали, всё, что читал, помнил… Обстановка Пушкина в отцовском доме и у дяди, в кругу литераторов, помимо природных его дарований, ускорила его образование». Думается, роль Василия Львовича тут огромна!
И именно дядя одним из первых оценил талант племянника. «Мы помним то время, — писал в 1830 году П.И. Шаликов, — когда никто еще не знал Александра Сергеевича и когда только начальные опыты сего поэта появились в Российском Музеуме, изданном В.В. Измайловым; Пушкин-дядя говаривал неоднократно: “Посмотрите, что будет из Александра!”» Но бедный дядя никак не подозревал, что уступит племяннику пальму первенства. «Дядя его, Василий Львович, также предвидел в этих опытах многое, — писал М.Н. Макаров, — но никак не сознавался, чтоб Александр Сергеевич мог когда-нибудь превзойти его, как поэта и чтеца, в совершенстве чистого».
Вот таким описала дядю Пушкина Ариадна Владимировна Тыркова-Вильямс, автор наиболее полной и обстоятельной биографии великого поэта:
«В литературном и поэтическом развитии маленького Пушкина дядюшка Василий Львович сыграл свою роль. Это был первый стихотворец, первый сочинитель, к которому Александр Пушкин мог подойти близко, запросто, с которым он был в живом общении. Смена поколений, интересов, идей, литературных школ смела память о Василии Львовиче, но в свое время он был видным провозвестником, глашатаем русской дворянской культуры, довольно заметным стихотворцем. Когда в литературных кругах, до появления «Руслана и Людмилы», говорили Пушкин – подразумевали Василия Львовича. Как только удалось ему отделаться от военной службы, он посвятил себя литературе. Сюда входило все – чтение книг, сочинительство, дружба с сочинителями, декламация, наконец, неутомимое рысканье по Москве, чтобы развозить из дома в дом слухи и остроты, шутки и сведения, литературные новинки и сплетни, житейские и политические. Газет еще не было, а жажда знать, следить, быть к чему-то причастным, которая является одним из цементов общества, уже проснулась. Это занятие, быть живой газетой, быть живым носителем общественного мнения, делил с Василием Львовичем и отец поэта, Сергей Львович. Их каламбуры повторяла вся Москва. Смеялись иногда не только над остротами Василия Львовича, но и над ним самим, над его некрасивым лицом, над тем, как он в разговоре плевался, обливался потом. Наряду с любезностью, общительностью, добродушием было в нем что-то нелепое, комическое, что делало его мишенью постоянных бесцеремонных шуток. Возможно, что о нем думал Грибоедов, когда писал Репетилова».
Пушкин и его друзья к литературной деятельности В. Л. Пушкина и к нему самому относились с добродушной иронией. Это нашло отражение и в посланиях к дяде: «Дяде, назвавшему сочинителя братом...» (1816), «Христос воскрес, питомец Феба...» (1816), «Скажи, парнасский мой отец...» (1817) и других.
Впрочем, несмотря на всё, Александр Сергеевич сохранял дистанцию и родственную субординацию, понимая, что, возможно, без дяди его творчество могло пойти несколько иным путем. Поэтому, когда Василий Львович в одном из писем к племяннику написал: «Что до тебя касается, мне в любви моей тебя уверять не должно. Ты сын Сергея Львовича и брат мне по Аполлону. Этого довольно», – юный поэт ответил так: «В письме вашем вы называли меня братом: но я не осмелился назвать вас этим именем, слишком для меня лестным:
Я не совсем еще рассудок потерял,
От рифм вакхических, шатаясь на Пегасе:
Я знаю сам себя, хоть рад, хотя не рад…
Нет, нет, вы мне совсем не брат:
Вы дядя мой и на Парнасе».
ПОСЛАНИЕ В.Л. ПУШКИНУ
Скажи, парнасский мой отец,
Неужто верных муз любовник
Не может нежный быть певец
И вместе гвардии полковник?
Ужели тот, кто иногда
Жжет ладан Аполлону даром,
За честь не смеет без стыда
Жечь порох на войне с гусаром
И, если можно, города?
Беллона, Муза и Венера,
Вот, кажется, святая вера
Дней наших всякого певца.
Я шлюсь на русского Буфлера
И на Дениса храбреца,
Но не на Глинку офицера,
Довольно плоского певца;
Не нужно мне его примера…
Ты скажешь: «Перестань, болтун!
Будь человек, а не драгун;
Парады, караул, ученья —
Всё это оды не внушит,
А только душу иссушит,
И к Марину для награжденья,
Быть может, прямо за Коцит
Пошлют читать его творенья.
Послушай дяди, милый мой:
Ступай себе к слепой Фемиде
Иль к дипломатике косой!
Кропай, мой друг, посланья к Лиде,
Оставь военные грехи
И в сладостях успокоенья
Пиши сенатские решенья
И пятистопные стихи;
И не с гусарского корнета, —
Возьми пример с того поэта,
С того, которого рука
Нарисовала Ермака
В снегах незнаемого света,
И плен могучего Мегмета,
И мужа модного рога,
Который, милостию бога,
Министр и сладостный певец,
Был строгой чести образец,
Как образец он будет слога».
Всё так, почтенный дядя мой,
Почтен, кто глупости людской
Решит запутанные споры;
Умен, кто хитрости рукой
Переплетает меж собой
Дипломатические вздоры
И правит нашею судьбой.
Смешон, конечно, мирный воин,
И эпиграммы самой злой
В известных «Святках» он достоин.
Но что прелестней и живей
Войны, сражений и пожаров,
Кровавых и пустых полей,
Бивака, рыцарских ударов?
И что завидней бранных дней
Не слишком мудрых усачей,
Но сердцем истинных гусаров
Они живут в своих шатрах,
Вдали забав и нег и граций,
Как жил бессмертный трус Гораций
В тибурских сумрачных лесах;
Не знают света принужденья,
Не ведают, что скука, страх;
Дают обеды и сраженья,
Поют и рубятся в боях.
Счастлив, кто мил и страшен миру;
О ком за песни, за дела
Гремит правдивая хвала;
Кто славил Марса и Темиру
И бранную повесил лиру
Меж верной сабли и седла.
Но вы, враги трудов и славы,
Питомцы Феба и забавы,
Вы, мирной праздности друзья
Шепну вам на ухо: вы правы,
И с вами соглашаюсь я!
Бог создал для себя природу,
Свой рай и счастие глупцам,
Злословие, мужчин и моду,
Конечно, для забавы дам,
Заботы знатному народу,
Дурачество для всех, — а нам
Уединенье и свободу!
Сохранившиеся свидетельства говорят нам, что Василий Пушкин был в курсе всех дел Александра (включая ссору с отцом) и участвовал в литературной полемике вокруг его стихов. В 1824 году его навестил И. И. Пущин; не исключено, что и Василий Львович хлопотал о возвращении племянника из михайловской ссылки. В 1828 году Василий Пушкин перевел «Чёрную шаль» Александра Пушкина на французский язык, но перевод не понравился Сергею Пушкину, брату Василия Львовича и отцу Александра. О реакции самого же Александра Сергеевича ничего не известно.
Судя по переписке Пушкина-племянника и Вяземского от 1821—1822 годов, литературные (да и личные) отношения родственников складывались негладко. Александр Сергеевич резко отозвался о собрании стихов Василия Львовича, при том, что в провинции племяннику зачастую приписывали сочинения дяди, включая «Опасного соседа», что сильно его раздражало. В печатном виде авторство «Буянова» Александр Сергеевич отведет в пятой главе «Евгения Онегина»: «…мой брат двоюродный Буянов, В пуху, в картузе с козырьком …». В 1825 году через П.А. Вяземского Александр Сергеевич то ли в шутку, то ли всерьез потребовал от дяди вернуть 100 рублей, взятых в 1811 году при переезде из Москвы в Петербург. 8 сентября 1826 года А. С. Пушкин вернулся из Михайловского в Москву. После часовой аудиенции у императора он сразу же отправился в дом Василия Львовича на Старую Басманную, дом 36 — к тому времени они не виделись около 10 лет. Перед поэтом оказался жалкий и больной и старик.
В свои последующие приезды в Москву Пушкин не забывал дядю и постоянно навещал его.
«Дядя Василий Львович... плакал, узнав о моей помолвке, — писал Пушкин Вяземскому в мае 1830 года. — Он собирался на свадьбу подарить нам стихи. На днях он чуть не умер и чуть не ожил. Бог знает, чем и зачем он живет».
В конце жизни, забыв обиды, дядя восторженно отзовется о стихах племянника:
Твои стихи, поверь, читает
С живым восторгом дядя твой…
…"Руслан", "Кавказский пленник" твой,
"Фонтан", "Цыганы" и "Евгений"
Прекрасных полны вдохновений!
Они всегда передо мной,
И не для критики пустой.
Я их твержу для наслажденья.
И не случайно последним стихотворением Василия Львовича, написанным за месяц до смерти, будет послание к племяннику, где, поздравив поэта с намечающейся свадьбой, дядя напутствует его:
А.С. ПУШКИНУ
Племянник и поэт! Позволь, чтоб дядя твой
На старости в стихах поговорил с тобой.
Хоть модный романтизм подчас я осуждаю,
Но истинный талант люблю и уважаю.
Послание твое к вельможе есть пример,
Что не забыт тобой затейливый Вольтер.
Ты остроумие и вкус его имеешь
И нравиться во всем читателю умеешь.
Пусть бесится, ворчит московский Лабомель:
Не оставляй свою прелестную свирель!
Пустые критики достоинств не умалят;
Жуковский, Дмитриев тебя и чтут и хвалят;
Крылов и Вяземский в числе твоих друзей;
Пиши и утешай их музою своей,
Наказывай глупцов, не говоря ни слова,
Печатай им назло скорее «Годунова».
Творения твои для них тяжелый бич,
Нибуром никогда не будет наш москвич,
И автор повести топорныя работы
Не может, кажется, проситься в Вальтер Скотты.
Довольно и того, что журналист сухой
В журнале чтит себя романтиков главой.
Но полно! Что тебе парнасские пигмеи,
Нелепая их брань, придирки и затеи!
Счастливцу некогда смеяться даже им.
Благодаря судьбу, ты любишь и любим.
Венчанный розами ты грации рукою,
Вселенную забыл, к ней прилепясь душою.
Прелестный взор ее тебя животворит
И счастье прочное, и радости сулит.
Блаженствуй, но в часы свободы, вдохновенья
Беседуй с музами, пиши стихотворенья,
Словесность русскую, язык обогащай
И вечно с миртами ты лавры съединяй.
Василий Львович до последнего дня не переставал интересоваться литературой. В часы его кончины Пушкин был при нем и писал своему другу П. А. Плетневу в сентябре 1830 года: «Бедный дядя Василий! Знаешь ли его последние слова? Приезжаю к нему, нахожу его в забытьи, очнувшись, он узнал меня, погоревал, потом, помолчав: как скучны статьи Катенина! И более ни слова. Каково? Вот что значит умереть честным воином на щите, le cri de guerre a la bouche!» (с боевым кличем на устах!)». Пушкин принял на себя хлопоты и расходы, связанные с похоронами дяди, и, по свидетельству современника, «скорбел о нем, как о родственнике и как о поэте».
***
Была еще талантливейшая и многочисленная семья Аксаковых: помимо родителей – 4 сына и 6 дочерей.
«Все члены семьи, – пишет один из современников С.Т. Аксакова, – были соединены редким единодушием, полным согласием вкусов, наклонностей и привычек, а с годами на этой почве утверждалась глубокая внутренняя связь, заключавшаяся в общности убеждений и симпатий».
Разумеется, как и в любой семье, и в семье Аксаковых иногда возникали споры – между отцом и сыновьями, особенно старшими Константином и Иваном, – о различных проблемах общественной жизни, однако всегда сохранялась атмосфера уважения и искренней дружбы.
Аксаковы – литераторы совершенно разножанровые и разноплановые. Конечно же, доминирует над всеми Аксаковыми-литераторами Сергей Тимофеевич (1791-1859) с его «Семейными хрониками», «Детскими годами Багрова-внука» и, разумеется, с замечательным «Аленьким цветочком», и с его же усадьбой Абрамцево. Семья Аксаковых была сильна сплоченной взаимной любовью, богата яркими индивидуальными личностями. Чем дальше от нас уходит время написания «Семейной хроники», «Детских годов Багрова-внука», «Воспоминаний», тем значительнее для нас этот уникальный семейный род, его корни, традиции семейной педагогики и культуры семьи.
А его сыновья, Константин и Иван Сергеевичи, помимо литераторства, были еще и одними из идеологов славянофильства. И дом Аксаковых на десятилетия стал, говоря современным языком, штаб-квартирой славянофильства.
Эстетическая и этическая основа славянофильства – это Семья, Дом, Корни, Традиции. Пропаганда и самоценность национального духовного опыта, в т. ч. в культуре и литературе была для мыслящей части русского общества, для деятелей культуры первоочередной задачей.
К.С. Аксаков, анализируя русскую литературу XVIII века и отмечая ее сплошь подражательный характер, лишенный какого бы то ни было самобытного начала (статья 1849 г. «О современном состоянии литературы. Письмо 1. Литература предыдущих лет»), писал: «Русская земля очутилась в положении Америки: ее надо было открыть. Нашлись Колумбы, которые сказали, что она есть, Русская Земля. Каким смехом и поношением были встречены они: названия Славянофилов, Русопетов, квасных патриотов, обвинения в ретроградстве посыпались со всех сторон; но те, в которых родилось убеждение в существовании Русской земли, не смутились… Такие передовые люди – Болтин, Шишков и в особенности Грибоедов в своем «Горе от ума» – восстали против подражательности, указали на необходимость самобытности для нас… Эти благородные лица – утешительное явление среди эпохи рабской подражательности».
С.Т. Аксаков вообще занимает особое место в истории русской культуры не только благодаря своему замечательному литературному творчеству. Абрамцевский дом Аксаковых в течение многих десятилетий был центром притяжения для большого круга писателей, журналистов, ученых и театральных деятелей. По замечанию А. Горнфельда, «русская литература чтит в нём лучшего из своих мемуаристов, незаменимого культурного бытописателя-историка, превосходного пейзажиста и наблюдателя жизни природы, наконец, классика языка».
Константин Сергеевич Аксаков (1817- 1860) – старший сын С.Т. Аксакова, публицист, поэт, литературный критик, историк, лингвист.
Первые девять лет своей жизни провел в родовом имении, в селе Знаменское-Аксаково, после чего переехал вместе с семьей в Москву. В начале 1830-х годов воспитывался в пансионе М.П. Погодина. В 1832 году в возрасте 15 лет стал студентом словесного отделения Московского университета, а спустя три года, в 1835 году получил кандидатский диплом.
Обучаясь в университете, вместе с В.Г. Белинским и О.М. Бодянским, стал участником кружка Н.В. Станкевича, куда, помимо указанных, входили также М. Бакунин и В. Боткин. В это время он увлекался немецкой классической философией (прежде всего, Гегеля), влияние которой еще долго ощущалось в его статьях, даже в магистерской работе 1846 года. В 1837 году, в связи с отъездом Николая Станкевича за границу, кружок распался, и Аксаков сблизился с группой славянофилов: А.С. Хомяковым, И.В. Киреевским, Ю.Ф. Самариным.
Константин Аксаков активно сотрудничает в периодических изданиях, часто под псевдонимом «К. Еврипидин». За стихотворениями последовали драматические произведения: драма «Освобождение Москвы в 1612 году», комедия «Князь Луповицкий», водевиль «Почтовая карета», пародия «Олег под Константинополем».). В 1842 году К. С. Аксаков вступил на критическое поприще статьей, напечатанной отдельной брошюрой: «Несколько слов о поэме Гоголя: Похождения Чичикова или мертвые души». В № 9 журнала «Москвитянин» он ответил на разбор этой работы, сделанный Белинским. В «Московском сборнике» 1846 г. были помещены его три критические статьи (за подписью «Имрек»): О сборнике гр. Соллогуба «Вчера и сегодня»; О книге проф. Никитенко «Опыт истории рус. литер.»; «О петербургском сборнике» Некрасова. И в последующих выпусках этого сборника (в 1847 и в 1852) он продолжал помещать свои литературно-исторические статьи. В числе исторических статей особенно выдаются рецензии Аксакова на I, VI, VII и VIII тома «Истории России» В. Соловьева, «О древнем быте славян вообще и русских в частности» (1852), «Краткий исторический очерк земских соборов», «О состоянии крестьян в древней России», «По поводу Белёвской Вивлиофики, изданной Н. А. Елагиным» и др.
В 1846 году было напечатано его исследование «Ломоносов в истории русской литературы и русского языка», принесшее ему степень магистра русской словесности. Диссертация была готова гораздо раньше, но цензура потребовала внести ряд изменений и перепечатать книгу. После защиты магистерской диссертации К.С. Аксаков предполагал приступить к преподавательской работе, но в Московском университете вакансий не оказалось, и Аксаков посвятил себя литературному творчеству и публицистике.
В 1848 году написал поразительное по своей смелости письмо Николаю I с призывом покончить с западничеством, что многими было расценено как «непозволительный поступок» и «донос». В либеральных и демократических кругах был подвергнут обструкции и прозван «доносчиком».
Вот небольшой отрывок из нее:
«Не подлежит спору, что правительство существует для народа, а не народ для правительства... Правительство, а с ними и верхние классы, отделились от народа и стали ему чужими... везде обман... Все лгут друг другу... Взяточничество и чиновный организованный грабеж – страшны... Все зло происходит главнейшим образом от угнетательной системы нашею правительства... Та же угнетательная правительственная система из государя делает идола, которому приносятся в жертву все нравственные убеждения и силы...».
С 1857 г. он – фактический редактор газеты «Молва», не раз эпатировавший своими выступлениями в ней московскую дворянскую публику. В 1859 г. в «Молве» была опубликована его статья «Публика – народ. Опыт синонимов», где Аксаков так отозвался о полуобразованном, по его мнению, дворянстве: «В публике грязь в золоте, в народе золото в грязи». Эта публикация, вызвавшая широкий общественный резонанс и резко отрицательную реакцию властей (вскоре газета прекратила свое существование), считается одним из наиболее ярких образцов критики дворянского сословия в истории русской общественной мысли.
В 1858 году он был избран действительным членом Общества любителей русской словесности. Его деятельность на поприще языкознания была высоко оценена В.И. Далем, автором знаменитого «Толкового словаря живого великорусского языка».
Образ патриархальной, «общинной» Руси, сакральный характер исторического бытия России и Москва как ее символ отразились в статье Аксакова «Семисотлетие Москвы» (1846), стихотворении «Москве», драме «Освобождение Москвы в 1612» (1848; запрещена после первой же постановки Малым театром).
Аксаков является автором двух повестей в русле поэтики Э.Т.А. Гофмана (в т.ч. «Вальтер Эйзенберг»), «Краткого исторического очерка земских соборов», статей о русских былинах, «Мертвых душах» Н.В. Гоголя, произведениях И.С. Тургенева, Ф.М. Достоевского и др. (при этом он выступал против «петербургской литературы», и особенно натуральной школы, назвав ее «раздольем посредственности»).
Из поэтических произведений Аксакова, культивирующих устойчивые романтические мотивы «природы» и «святой поэзии», широкую известность приобрело стихотворение «Мой Марихен так уж мал», текст которого (с изменениями) положен на музыку П.И. Чайковским («Детская песенка. Мой Лизочек»).
МОЙ МАРИХЕН ТАК УЖ МАЛ…
Мой Марихен так уж мал, так уж мал,
Что из крыльев комаришки
Сделал две себе манишки
И — в крахмал!
Мой Марихен так уж мал, так уж мал,
Что из грецкого ореха
Сделал стул, чтоб слушать эхо,
И кричал!
Мой Марихен так уж мал, так уж мал,
Что из листика сирени
Сделал зонтик он для тени
И гулял!
Мой Марихен так уж мал, так уж мал,
Что из скорлупы яичной
Фаетон себе отличный
Заказал!
Мой Марихен так уж мал, так уж мал,
Что из скорлупы рачонка
Сшил четыре башмачонка,
И — на бал!
Мой Марихен так уж мал, так уж мал,
Что, одувши одуванчик,
Он набил себе диванчик,
Тут и спал!
Мой Марихен так уж мал, так уж мал,
Что наткать себе холстины
Пауку из паутины
Заказал!
Известны переводы Аксакова (в том числе из И.В. Гёте, Ф. Шиллера, А. Мицкевича), несколько драматургических опытов (в т.ч. пародия «Олег под Константинополем», 1834–1839, отд. изд. 1858), публицистические обзоры русской литературы, в том числе современной, а также статьи «О древнем быте у славян вообще и у русских в особенности» (1852), «Еще несколько слов о русском воззрении» (1856), записка царю Александру II «О внутреннем состоянии России» (1855, опубликована в 1881), труды по русской грамматике.
Смерть отца губительно повлияла на его здоровье: лёгочная чахотка унесла его жизнь на ионическом острове Занте (Закинф) 7 декабря 1860 года.
Удивительно близкие отношения связывали отца и старшего сына Аксаковых. Со дня своего рождения и до самой кончины Константин Сергеевич расставался с отцом только один раз; именно он в детстве назвал отца ласково «огесенька» вместо «папаша», как было принято в те годы, и после этого все дети большой семьи Аксаковых называли Сергея Тимофеевича именно так. После смерти отца он буквально зачах; сильный человек, геркулесовского телосложения, он заболел чахоткой и умер, когда ему было только 43 года, пережив отца всего на 19 месяцев.
Многие журналы, критики, современники Константина Сергеевича откликнулись на его смерть:
«Чище, благороднее, невиннее Константина Аксакова мудрено было в нашем веке найти человека» (М. Погодин).
«Я хорошо знал лично Константина Аксакова: это человек, в котором благородство – истинная натура» (В.Г. Белинский).
ДУМЫ
Меня навещают угрюмые гостьи,
Тяжёлые думы приходят ко мне,
Придут и обсядут – и трепет невольный
По членам и жилам моим пробежит.
Но смело я очи на них устремляю,
Их тусклые лица я жадно ловлю,
И долго веду я немую беседу
И долго стараюсь гостей разгадать.
О многом узнал, но ко многому только
Едва прикоснулся я слабым умом,
И то, что постигнул, волнует мне душу
И силится тщетно излиться в словах.
Но твёрдо я верю, что день тот наступит,
Когда разрешится бессильный язык,
В устах заколеблется мощное слово,
И миру я тайны свои прореку.
ГРОЗА
Туча небо обтянула
Чёрной мрака пеленой;
Тихо молния сверкнула
Над равниной водяной;
Ветр завыл и поднял воды,
Встали дикие валы,
Дети грозной непогоды,
Под покровом сизой мглы.
Буря! Поскорее в море
Я спущу мою ладью,
Поплыву, с волнами споря,
И веслом их разобью.
Подхватил ладью холодный,
На хребет свой принял вал,
И далёко он, свободный,
В море лёгкую помчал.
Сильно на море упругом
Ветр качает лёгкий чёлн,
И несутся друг за другом
Волны туч и тучи волн.
Море бьётся, море стонет,
Вал девятый недалёк,
Недалёк! – челнок мой тонет!
Пусть же тонет мой челнок!
Сладко с гордою улыбкой,
При напеве гробовом,
Скрыться под волною зыбкой
И заснуть на дне морском.
Возможно, здесь явно слышится перекличка с Пушкиным и его же четырехстопным ямбом:
Туча мглою небо кроет,
вихри снежные крутя,
то, как зверь, она завоет,
то заплачет, как дитя…
Однако, мысли и сравнения у Пушкина и у Константина Аксакова совершенно не похожи. А ямб в том столетии был невероятно популярен именно благодаря Пушкину.
Впрочем, ведь и пушкинский «Памятник нерукотворный» родился еще за много веков до Александра Сергеевича. Первое стихотворение «Памятник» написал Квинт Гораций Флакк (65 — 8 гг. до н.э.) – древнеримский поэт блестящей эпохи императора Августа. А затем был еще «Памятник» Г.Р. Державина.
Такой же яркой, неординарной, талантливой личностью был и второй сын Сергея Тимофеевича Аксакова – Иван Сергеевич (1823-1886). Когда он умер, газеты писали:
«Потеря невосполнимая. Иван Сергеевич Аксаков был не только литератор, публицист, общественный деятель, он был – знамя, общественная сила».
«Немногие из общественных утрат производили такое сильное впечатление, как произвела смерть И. Аксакова, потому что имя его пользовалось большой популярностью и в России, и во всем славянском мире; да и в Западной Европе на Аксакова смотрели, как на одного из самых выдающихся представителей русского литературного мира и всего русского общества».
«Честен как Аксаков» – это говорили про Ивана Аксакова, и это выражение стало почти пословицей.
Через три года после рождения Ивана семья Аксаковых переехала в Москву. Начальное образование он получил дома; известно, что в 10-летнем возрасте он уже читал газеты. Дальнейшее образование получил в Санкт-Петербурге — в только что основанном тогда Училище правоведения (1836—1842), по окончании которого в 1842-1843 гг. служил в московском 6-м (уголовном) департаменте Сената. В память об этом периоде написана мистерия «Жизнь чиновника» (1843; опубликована лишь в 1861 г., да и то не на родине, а в Лондоне), восхваляющая мужество одинокого борца с бюрократизмом и разочарование в эффективности государственной службы. Однако, несмотря на это, службу Аксаков не оставил, лишь сменив место службы «ища деятельности более живой и практически полезной».
Сначала он перебрался в Калугу, став там членом уголовной палаты, а в 1848 г. стал чиновником особых поручений при министерстве внутренних дел.
К поручениям Аксаков относился серьезно, и донесения его начальству отличались столько же правдивостью, сколько и изяществом изложения. В ревизионных работах И.С. Аксаков проявил необычайную энергию и быстроту, открыв много важных злоупотреблений; изучая раскол, он собрал немало материала для труда «О бегунах». В печати появилась только заключительная глава этого сочинения, замечательного в особенности характеристикой причин, вследствие которых возникла секта.
С 1842 года И.С. Аксаков писал стихи, многие из которых были напечатаны в «Московском Сборнике» 1846 г., 1847 г., 1852 г., в Русской Беседе (1856—1860 г.), и в газете «Парус». Первым напечатанным стихотворением его был «Колумб». В 1848 году была написана его лучшая поэма «Бродяга» (не закончена); отрывки из нее печатались в «Московском сборнике» 1852 года и в № 10 «Паруса» за 1859 год.
В 1886 году вышел отдельный сборник, — в виде приложения к газете «Русь». Кроме этого его стихи были напечатаны в приложении к обоим томам его переписки.
Вот родина моя… Вот дикие пустыни!..
Вот благодарная оратаю земля!
Дубовые леса, и злачные долины,
И тучной жатвою покрытые поля!
Вот горы, до небес чело свое взносящи,
Младые отрасли Рифейских древних гор,
И реки, с пеною меж пропастей летящи,
Разливом по лугам пленяющие взор!
Вот окруженные башкирцев кочевьями
Озера светлые, бездонны глубиной,
И кони резвые, несчетны табунами
В них смотрятся с холмов, любуяся собой!..
Приветствую тебя, страна благословенна!
Страна обилия и всех земных богатств!
Не вечно будешь ты в презрении забвенна,
Не вечно для одних служить ты будешь паств.
РУССКОМУ ПОЭТУ
Поэт, взгляни вокруг! Напрасно голос твой
Выводит звуки стройных песен:
Немое множество стоит перед тобой,
А круг внимающих – так тесен!
Для них ли носишь ты в душе своей родник
Прекрасных, чистых вдохновений?
Для них! Народу чужд искусственный язык
Твоих бесцветных песнопений,
На иноземный лад настроенные сны
С тоскою лживой и бесплодной...
Не знаешь ты тебя взлелеявшей страны,
Ты не певец ее народный!
Не вдохновлялся ты в источнике живом
С народом общей тайной духа,
Не изучимого ни взором, ни умом,
Неуловимого для слуха!
Ты чужд его богатств! Как жалкий ученик,
Без самородного закала,
Растратишь скоро все, чем полон твой родник,
Чем жизнь заемная питала!
Пусть хор ценителей за робкий песен склад
Тебя и хвалит и ласкает!..
Немое множество не даст тебе наград:
Народ поэта не признает!
В феврале 1851 года министр внутренних дел граф Л.А. Перовский указал ему, что занятие стихотворством неприлично человеку служащему, облеченному доверием правительства. И.С. Аксаков в ответ вышел в отставку (в чине надворного советника) и уехал в Москву, где в то время сформировался кружок славянофилов, который предпринимал издание «Московского сборника». Редактором первого тома, вышедшего в 1852 году, стал Иван Сергеевич Аксаков. Однако второй том сборника и само издание в марте 1853 года были запрещены, а Аксаков подвергнут полицейскому надзору и лишен права заниматься редакторской деятельностью. После этого в его литературной деятельности последовал значительный перерыв, во время которого он знакомился с народным бытом. Аксаков просился в кругосветное путешествие на военном корабле, но ему было отказано. Тогда в 1853 году он принял предложение Географического общества описать торговлю на украинских ярмарках. В конце 1853 года Аксаков отправился в Малороссию и провел там весь следующий год. Результатом этой поездки явилось обширное «Исследование о торговле на украинских ярмарках» (1859). Оно было встречено единодушными похвалами и удостоено почетных наград: географическое общество, за свой счет издавшее исследование, присудило Константиновскую медаль, а Академия Наук — половинную Демидовскую премию.
Вернувшись из Малороссии в Москву в разгар Крымской войны, И.С. Аксаков в 1855 году поступил в ополчение, — в Серпуховскую дружину, находившуюся под начальством князя Гагарина и дошедшую лишь до Бессарабии. При первых известиях о мире, в марте 1856 года, Иван Сергеевич вернулся в Москву, но в мае того же года снова отправился на юг, в Крым, приглашенный князем В.И. Васильчиковым участвовать в следственной комиссии по делу о злоупотреблениях генерал-интенданта Затлера во время войны. В декабре 1856 года он возвратился в Москву.
В марте 1857 года он представил Географическому обществу свой статистический труд и уехал за границу, где познакомился с А.И. Герценом, на пять лет став одним из его тайных корреспондентов. В 1858 году стал негласным редактором журнала «Русская беседа»; выпустил III и IV тома журнала за 1858 год. В то же время с него сняли запрещение быть редактором, и он предпринял в 1859 году издание еженедельной газеты «Парус». По замыслу издателя, «Парус» должен был служить центральным органом славянской мысли. Однако издание было прекращено по политическим мотивам после выхода только двух первых январских номеров. Заменивший «Парус», «Пароход» не мог удовлетворить Аксакова, и он вернулся к «Русской беседе», выпустив шесть книжек за 1859 год.
Весь 1860 год, сопровождая больного брата Константина, Иван Аксаков провел в заграничном путешествии, главным образом по славянским землям; лично знакомился с выдающимися политическими и литературными деятелями западного и южного славянства. В середине 1861 года он возвратился в Москву и добился разрешения издавать еженедельную газету «День». Газета была разрешена без политического отдела и с тем условием, чтобы цензура имела особое наблюдение за этим изданием. Она стала выходить в конце 1861 года при участии того же славянофильского кружка и сразу заняла выдающееся положение, имея в первые годы до 4 тысяч подписчиков, что тогда было очень значительно. Одна из главных причин успеха лежала в публицистическом таланте редактора-издателя, авторитетно обсуждавшего славянский вопрос, вопросы, связанные с крупнейшими реформами — крестьянской, судебной, земской, а также вопрос польский. Это был один из самых оживленных периодов деятельности И.С. Аксакова: за ним упрочилась в это время слава пророка славянофильства; имя его стало политическим знаменем. Издание «Дня» шло довольно благополучно, за исключением одного временного отстранения Аксакова от должности редактора в 1862 году за то, что он отказался открыть цензуре фамилию автора одной корреспонденции.
12 января 1866 года состоялось бракосочетание И.С. Аксакова с дочерью поэта Ф. И. Тютчева – фрейлиной Анной Фёдоровной Тютчевой. Венчание состоялось в Георгиевской на всполье в Кудрине церкви в Москве в Георгиевском переулке. Первый год супружества Аксаков посвятил исключительно семье.
С 1 января 1867 года Аксаков начал издавать новую ежедневную газету «Москва». Она выходила до 21 октября 1868 года, и в течение этого короткого времени подверглась нескольким предостережениям и трем приостановкам — из 22 месяцев своего существования газета выходила лишь неполных девять месяцев. Во время второй приостановки её заменяла газета «Москвич», отличавшаяся от «Москвы» только заголовком, хотя и выходившая под номинальной редакцией другого лица. Главными поводами административных гонений на «Москву» послужили статьи против генерала А.Л. Потапова, управлявшего тогда Северо-западным краем, а также статьи против тогдашних порядков в Прибалтийском крае. Во время последней приостановки «Москвы», на шесть месяцев, тогдашний министр внутренних дел А.Е. Тимашев вошел в Сенат с рапортом о необходимости вовсе прекратить издание «Москвы». И.С. Аксаков снова был лишен права издавать какую бы то ни было газету. Это запрещение тяготело над ним в продолжение 12 лет.
В декабре 1878 года И.С. Аксаков возвратился в Москву, но к общественной деятельности приступил, однако, не раньше конца 1880 года, когда, благодаря графу М.Т. Лорис-Меликову, ему удалось получить разрешение на издание еженедельной газеты «Русь». Газета начала выходить 15 ноября 1880 г. и просуществовала по день смерти И.С. Аксакова, с полугодовым перерывом в 1885 году, по случаю болезни редактора.
Среди своих главных занятий И.С. Аксаков находил время в течение нескольких лет быть товарищем председателя в православном миссионерском обществе, гласным Московской городской думы (1877—1880); а в 1879—1882 годах был выборным Московского биржевого общества.
Весной 1885 года, утомленный душевно и физически, Иван Сергеевич приостановил свое издание и провел несколько месяцев в Крыму. Он отдохнул там, но не излечился, — у него была болезнь сердца, от которой он и умер 8 февраля 1886 года в Москве. Известие о кончине его произвело впечатление во всех кругах общества, как русского, так и западноевропейского.
Сочинения И. С. Аксакова были изданы его женой в 7 томах. Кроме того вышло два тома его переписки и собрание стихотворений.
В своей автобиографии И.С. Аксаков о собственном творчестве высказался следующим образом: «Аксаков написал несколько стихотворений, из которых многие были напечатаны в Московском Сборнике 1846 г., 1847 г., 1852 г., в Русской Беседе (1856 – 1860 г.), и в газете Парус. Большая часть стихотворений осталась ненапечатанною, по особенным обстоятельствам, от автора не зависевшим. – Более других известна поэма Бродяга, неоконченная и напечатанная в Московском Сборнике 1852 г. и во 2-м № газеты Парус.
В 1858 г. напечатано в П[етер]бурге, Императорским Географ[ическим] Обществом, сочинение Аксакова: “Исследование о торговле на Украинских ярмарках” in 4o. Оно удостоено Обществом Константиновской большой медали, а Академиею Наук – половинной премии. В 1857 г. напечатаны в Лондоне, в Полярной звезде (без ведома автора) его “Судебные Сцены, или Присутственный день Уголовной Палаты”.
Аксаков Иван принадлежит к той школе, которой организована была Русская Беседа. Издавая Парус, он имел в виду создать Центральный орган Славянской мысли, что вполне ясно выражено в его объявлении об издании газеты Парус, объявлении, переведенном и напечатанном по Польски, Болгарски, Сербски и Чешски.
Больше сказать нечего.
Иван Аксаков».
***
С другой стороны, были в русской литературе и такие, как сейчас бы сказали, «шведские семьи», когда совместно жили и дружили два замечательных поэта и писательница. Я веду речь об А.Я. Панаевой, ее первом муже И.И. Панаеве и их семейном друге – Н.А. Некрасове.
Иван Иванович Панаев (1812-1862) – писатель и литературный критик, журналист. Племянник Владимира Ивановича Панаева, поэта, прозаика, тайного советника и статс-секретаря, прославившегося похвальными словами Александру I, князю Кутузову-Смоленскому и поэту Г.Р. Державину. Поэзия Панаева была отмечена золотой медалью Российской академии наук. На литературное поприще Панаев вступил в 1834 г. рядом повестей, в которых явился подражателем Бестужева-Марлинского («Спальня светской женщины», «Белая горячка» и др.). Кроме того, другие прозаические произведения (повести и рассказы) В.И. Панаева написаны в карамзинском стиле, наиболее удавшиеся из них: «Романическое письмо из С.-Петербурга», «Приключение в маскараде», «Жестокая игра судьбы», «Не родись ни пригож, ни красив, а родись счастлив» и «Иван Костин». В.И. Панаев был членом Российской Академии, ординарным академиком Императорской Академии наук, почетным членом Императорской Академии художеств, Казанского университета и Общества любителей отечественной словесности при нем.
Иван Панаев до 1845 г. состоял на государственной службе, хотя печатался с 1834 года. Первые его произведения, как и повести его дяди В.И. Панаева, отмечены большим влиянием мелодраматической манеры А.А. Бестужева-Марлинского. И лишь под влиянием В.Г. Белинского, с которым близко познакомился и подружился в Москве во второй половине 1830-х годов, сотрудничая с журналом «Отечественные записки», свернул на путь реалистического творчества. Однако, одаренный не слишком большим талантом, Панаев расплывается в мелких подробностях. В меньшей степени эти недостатки проявляются в произведениях зрелого периода творчества Панаева, в повестях «Маменькин сынок», «Встреча на станции», «Родственники», «Хлыщ высшей школы» и в единственном большом романе «Львы в провинции».
Панаеву, писательский темперамент которого отличался женственной мягкостью, не удавались цельные образы и сильные характеры, но он дал ряд живых лиц, много эффектных и драматических сцен, наряду со сценами, полными неподдельного юмора.
Особенно выделяются женские характеры Панаева, который любил доказывать превосходство русской женщины над разными помещичьими маменькими сынками, купеческими внуками, хлыщами и великосветскими львами и один раз даже (в повести «Родственники», 1847) — над 23-летним Гамлетиком (в этой повести Панаев рисует «лишнего человека», изображая идеалистический философский кружок 30-х годов, некоторыми своими чертами она предвосхитила роман И.С. Тургенева «Рудин» (1856). Причем, героинь своих Панаев брал из чиновничьих, купеческих и помещичьих кругов, но не из великосветских.
Гораздо большее значение для литературы XIX века имеют его «Воспоминания», которые он напечатал незадолго до смерти, дающие множество ценного материала для изучения одной из наиболее важных эпох в истории русской литературы (1830-е и 1840-е гг.). Ему принадлежат «Воспоминания о Белинском» и «Литературные воспоминания», в которых создал портреты И.С. Тургенева, Д.В. Григоровича и др.
Более крупное значение в истории русской литературы Панаев имеет как журнальный деятель. В «Отечественных записках» он выступает, как представитель «натуральной школы», автор так называемых «физиологических очерков»: «Петербургский фельетонист», «Литературная тля», «Литературный заяц» и др., в которых сатирически высмеяны нравы реакционной журналистики. Антикрепостнические настроения выражены в повестях «Онагр», «Актеон», «Маменькин сынок».
В 1847 году он вместе с Некрасовым возродил пушкинский «Современник». Они сумели привлечь лучшие литературные силы к участию в этом журнале, который стоял во главе умственного движения в одну из наиболее бурных эпох русской общественной жизни. В «Современнике» Панаев под псевдонимом «Новый поэт» писал ежемесячные остроумные фельетоны, сначала критические, потом о петербургской жизни. Под этим же псевдонимом Панаев издал сборник своих стихотворений-пародий в 1859 году. Объектами пародий были эпигонская поэзия 1840-1850-х годов, славянофилы, представители так называемого «чистого искусства», светские дилетанты и др. Пародия на романтическую серенаду «Уж ночь, Акулина!» стала популярной шуточной песней. Известная пародия «Густолиственных клёнов аллея», положенная на музыку И.И. Дмитриевым, была принята за подлинный романс. Ряд пародий создан совместно с Н.А. Некрасовым.
СЕРЕНАДА
Уж ночь, Акулина!
Окрестности спят;
Все жители Клина
Давно уж храпят.
Покушав наваги
И выпив потом
Целительной браги,
Я здесь, под окном!
Своей балалайкой
Тебя разбужу,
А Жучку нагайкой
Как сноп положу.
До нитки промочен.
Осенним дождем
Я жду тебя очень
Давно под окном.
Надень душегрейку,
К окошку присядь,
Дай грусть мне злодейку
С тобой разогнать.
Какая причина,
Что темен твой дом?
А! вот и лучина
Зажглась за окном.
БУДТО ИЗ ГЕЙНЕ
Густолиственных кленов аллея,
Для меня ты значенья полна:
Хороша и бледна, как лилея,
В той аллее стояла она.
И, головку склонивши уныло
И глотая слезу за слезой,
«Позабудь, если можно, что было», –
Прошептала, махнувши рукой.
На нее, как безумный, смотрел я,
И луна освещала ее;
Расставаяся с нею, терял я
Всё блаженство, всё счастье мое!
Густолиственных кленов аллея,
Для меня ты значенья полна:
Хороша и бледна, как лилея,
В той аллее стояла она.
***
Напрасно говорят, что я гонюсь за славой
И умствую. Меня никто не разгадал!
Нет, к голове моей чернокудрявой,
Венчанной миртами, ум вовсе не пристал.
Нет, что мне умствовать! К чему? Вопросы дня
И смысла здравого прямое направленье
Меня не трогают, не шевелят меня:
Когда в движеньи ум – мертво воображенье...
Не мир действительный – одни мне нужны грезы,
Одна поэзия душе моей нужна!
Порой салонный блеск, мазурка, полька, слезы,
Порою мрачный грот и томная луна...
При ослепительном и ярком свете бала,
С букетом ландышей и пышных тюбероз,
Иль одинокая под сумраком берез,
Я с наслаждением мечтаю и мечтала.
Напрасно ж говорят, что я гонюсь за славой
И умствую... Меня никто не разгадал!
Нет, к голове моей чернокудрявой,
Я повторяю вам, ум вовсе не пристал.
Иван Панаев в 1855-1861 годах вел ежемесячное фельетонное обозрение «Петербургская жизнь. Заметки Нового поэта», содержавшее очерки быта и нравов, хронику городской жизни. В некрологе Панаева, опубликованном в «Современнике», Н.Г. Чернышевский дал высокую оценку его литературной и общественной деятельности, подчеркнув верность заветам В.Г. Белинского.
И.И. Панаев умер на руках у жены Авдотьи Яковлевны.
Авдотья (Евдокия) Яковлевна Брянская (в первом браке Панаева, во втором браке Головачёва (1820-1893)) – писательница, мемуаристка.
Родилась в семье артиста Александринского театра Якова Григорьевича Брянского. О нем в свое время А.С. Пушкин написал так: «Яковлев умер; Брянский заступил его место, но не заменил его. Брянский, может быть благопристойнее, вообще имеет более благородства на сцене, более уважения к публике, твёрже знает свои роли, не останавливает представлений внезапными своими болезнями; но зато какая холодность! какой однообразный, тяжёлый напев! Брянский в трагедии никогда никого не тронул, а в комедии не рассмешил». Мать тоже работала актрисой в императорском театре.
И саму Авдотью тоже готовили в актрисы, точнее в танцовщицы, она даже окончила театральное училище, однако ее театральная карьера не состоялась. Однажды в балетном училище ей рассказали о знаменитой француженке, о писательнице с мужским псевдонимом Жорж Санд. Дома Авдотья немедленно примерила брюки отца и нарисовала себе усы углем. В этом виде она вышла к родителям и сказала, что собирается стать писательницей. Даже мужскую фамилию себе придумала – Станицкий. Родители пришли в ужас. Мать в опереточном экстазе заламывала руки, отец молчал, застыв в трагической позе. Родители немедленно решили выдать свое неуравновешенное чадо замуж. Как раз подвернулся подающий надежды журналист Иван Иванович Панаев, и через месяц сыграли свадьбу. Жених был завидный: из дворянской семьи, с состоянием, красивый, обаятельный, образованный и начисто лишенный сословных предрассудков. Он познакомился с Яковом Брянским — отцом Авдотьи, когда тот искал пьесу для своего бенефиса. Панаев предложил отцу свой перевод шекспировского «Отелло», а немного погодя предложил его дочери руку и сердце.
Естественно, родители ошибались, представляя себе факт замужества как панацею от вольностей! Думали, пойдут дети, пеленки, домашние заботы…
И уже в 1837 году она вышла замуж за Панаева, и сразу же вошла в круг его литературных друзей, сплотившихся вокруг редакции журнала «Современник». В ее доме бывали В.Г. Белинский, А.И. Герцен, И.С. Тургенев, Ф.М. Достоевский, Л.Н. Толстой, И.А. Гончаров, Н.А. Добролюбов, Н.Г. Чернышевский, М.Е. Салтыков-Щедрин, А.Н. Островский, Д.В. Григорович, А.Ф. Писемский… Как писал К.И. Чуковский: «Трудно назвать большого писателя 1840-х, 1850-х или 1860-х годов, с которым она не была бы знакома. Многие были дружески расположены к ней». На даче Панаевых близ Ораниенбаума останавливался во время своей поездки по России Александр Дюма, о чем А.Я. Панаева рассказывает в своих «Воспоминаниях». Александр Дюма в своих известных записках «Путешествие по России» пишет о том, что Панаева «очень отличается женской красотой».
Как в такой компании самой не сделаться писателем!
Иван Панаев оказался натурой противоречивой. Авдотью он любил, восхищался ее красотой, но сохранять супружескую верность был не в состоянии. Вообще, он страстно любил женщин. Все его произведения наполнены образами замечательных представительниц прекрасного пола, которые оказываются всегда не в пример лучше персонажей-мужчин. Заводя интриги на стороне, Панаев и своей жене предоставил абсолютную свободу. Но Авдотья долго не могла решиться на измену.
А кандидатур на роль любовника Авдотьи было немало. Она ведь так любила литературу, вот муж и предложил ей любого литератора на выбор. У них в доме проводили вечера самые известные поэты, писатели и журналисты. Это же было время невероятного взлета русской литературы – 1840-е годы!
В доме Панаевых не закрываются двери для писателей. Все они до смерти влюблены в прекрасную Авдотью Яковлевну. Их притягивает ее броская внешность, огромные глаза и осиная талия. К тому же, она проявляет незаурядные способности к литературе. Авдотья блистает на вечеринках, кокетничает со всеми, но – на ухаживания не отвечает.
Однажды Ивана Панаева знакомят с начинающим, и при этом – амбициозным писателем, Николаем Некрасовым. В тот незабываемый вечер Некрасов первым делом читает подборку своих порнографических стихов, чем очень веселит Ивана Панаева, а после рассказывает о своих идеях по поводу серьезных литературных журналов. Он предлагал восстановить легендарный «Современник», печатать лучших писателей и к тому же – зарабатывать деньги. С этого момента Панаев и Некрасов стали друзьями и партнерами. Для начала, пока только деловыми.
Знакомство Некрасова с женой Панаева стало роковым. Через день писатель уже пытается утопиться в Фонтанке на глазах у прекрасной Авдотьи. Добрые прохожие спасают не умеющего плавать Некрасова.
- Если не будете моей, буду топиться еще раз! – заявляет он Панаевой. – Камнем пойду на дно!
Она не соглашалась очень долго… Для Некрасова прошла целая вечность. Пока не свершается то, о чем Авдотья Панаева напишет проникновенные строчки:
Счастливый день! Его я отличаю
В семье обыкновенных дней.
С него я жизнь свою считаю
И праздную в душе своей!
Летом 1845 года на даче в Казанской губернии жили втроем – чета Панаевых и Некрасов. После безумной ночи Некрасов разнервничался. Он устраивает большой скандал и сцену ревности, но быстро остывает и пишет Авдотье:
Да, наша жизнь текла мятежно,
Полна тревог, полна утрат,
Расстаться было неизбежно –
И за тебя теперь я рад!
Но с той поры как всё кругом меня пустынно!
Отдаться не могу с любовью ничему,
И жизнь скучна, и время длинно,
И холоден я к делу своему.
Не знал бы я, зачем встаю с постели,
Когда б не мысль: авось и прилетели
Сегодня наконец заветные листы,
В которых мне расскажешь ты:
Здорова ли? что думаешь? легко ли
Под дальним небом дышится тебе,
Грустишь ли ты, жалея прежней доли,
Охотно ль повинуешься судьбе?
Желал бы я, чтоб сонное забвенье
На долгий срок мне на душу сошло,
Когда б мое воображенье
Блуждать в прошедшем не могло...
Прошедшее! его волшебной власти
Покорствуя, переживаю вновь
И первое движенье страсти,
Так бурно взволновавшей кровь,
И долгую борьбу самим с собою,
И не убитую борьбою,
Но с каждым днем сильней кипевшую любовь.
Как долго ты была сурова,
Как ты хотела верить мне,
И как ты верила, и колебалась снова,
И как поверила вполне!
(Счастливый день! Его я отличаю
В семье обычных дней;
С него я жизнь мою считаю,
Я праздную его в душе моей!)
Я вспомнил всё... одним воспоминаньем,
Одним прошедшим я живу –
И то, что в нем казалось нам страданьем, –
И то теперь я счастием зову...
А ты?.. ты так же ли печали предана?..
И так же ли в одни воспоминанья
Средь добровольного изгнанья
Твоя душа погружена?
Иль новая роскошная природа,
И жизнь кипящая, и полная свобода
Тебя невольно увлекли,
И позабыла ты вдали
Всё, чем мучительно и сладко так порою
Мы были счастливы с тобою?
Скажи! я должен знать... Как странно я люблю!
Я счастия тебе желаю и молю,
Но мысль, что и тебя гнетет тоска разлуки,
Души моей смягчает муки...
Своим странным семейством, втроем они возвращаются в Петербург и снимают общую квартиру на любимых Некрасовым Пяти углах. Некрасов и Панаев начинают восстановление «Современника», Авдотья помогает им как корректор. Некрасов много и успешно играет в карты, называя себя «карточным головорезом». Игра не только не разоряла его, но еще и давала средства для безбедного существования.
Это была почти идиллия, перемежающаяся скандалами и изменами. Историки спорят, кто кого больше изводил – Некрасов Панаеву или наоборот?
В любом случае, Авдотья от этой мучительной связи пострадала гораздо больше, к тому же внебрачная беременность от Некрасова закончилась потерей новорожденного ребенка. И, тем не менее, троица была неразлучна. Все вместе они переехали в дом на Литейном проспекте, где теперь находится музей-квартира Некрасова.
С 1846-го до 1863 года Панаева была гражданской женой Некрасова. Она стала для него своеобразной Лаурой (если вспоминать эпоху Возрождения с Петраркой). Их взаимоотношениями навеян «панаевский цикл» стихотворений, один из лучших образцов интимной лирики — по словам критика Д. Мирского: «Неподслащённый, несентиментальный, пронзительный, страстный и трагический рассказ о любви, которая приносит любящим больше страдания, чем радости». Цикл довольно большой, писавшийся все эти годы – состоит почти из двух десятков стихотворений. Причем, многие стихи, посвященные Панаевой, так и не были опубликованы. Еще часть безвозвратно погибла в сожженных Авдотьей письмах. Однако те, что уцелели, передают общую картину и атмосферу всего цикла. Стихотворения, посвященные Авдотье Панаевой, глубоко биографичны. Поэт не скрывает свои чувства, показывает их в своих стихах. Многие моменты их отношений запечатлены в сборнике, при этом, радуясь мгновеньям гармонии и мимолетного счастья, поэт не боится воспевать и горечь, как неотъемлемую часть любви и страсти.
Прости! Не помни дней паденья,
Тоски, унынья, озлобленья, –
Не помни бурь, не помни слез,
Не помни ревности угроз!
Но дни, когда любви светило
Над нами ласково всходило
И бодро мы свершали путь, –
Благослови и не забудь!
* * *
Мы с тобой бестолковые люди:
Что минута, то вспышка готова!
Облегченье взволнованной груди,
Неразумное, резкое слово.
Говори же, когда ты сердита,
Всё, что душу волнует и мучит!
Будем, друг мой, сердиться открыто:
Легче мир – и скорее наскучит.
Если проза в любви неизбежна,
Так возьмем и с нее долю счастья:
После ссоры так полно, так нежно
Возвращенье любви и участья...
Впрочем, не только любовной лирикой Некрасов обязан Панаевой. Его гениальное стихотворение «Вот парадный подъезд» было им написано под настойчивым давлением своей гражданской жены: именно Авдотья заставила Некрасова подойти к окну и посмотреть на парадный подъезд министра государственных имуществ. Швейцар, дворник и городовой грубо оттолкнули от дверей и погнали вдоль улицы бедно одетых людей, тех, что пытались попасть на прием к министру с нижайшей просьбой.
- Возмутительно! Они ждали приема с шести утра, а с ними обошлись, как со скотом! – продолжала негодовать женщина.
Некрасов ничего сказал, он молча вернулся на свою тахту и уже через час читал Панаевой новое стихотворение:
Вот парадный подъезд.
По торжественным дням,
Одержимый холопским недугом,
Целый город с каким-то испугом
Подъезжает к заветным дверям…
«Интересно знать, – писал Писемский в своей "Библиотеке для Чтения", – не опишет ли он [Иван Панаев] тот краеугольный камень, на котором основалась его замечательная в высшей степени дружба с г. Некрасовым?» — и этот «жирный намек» понятен всему «литературному бомонду»: краеугольный камень — это красавица-жена Панаева — Авдотья, а «замечательная в высшей степени дружба» — это по сути дела «любовь втроем».
Панаеву упрекали во вздорности характера: «Ему [Некрасову] бы следовало жениться на Авдотье Яковлевне, – говорил Чернышевский, – так ведь и то надо было сказать, невозможная она была женщина».
Ему вторил Тургенев: «Я Некрасова проводил до Берлина; он должен быть теперь в Петербурге. Он уехал с госпожою Панаевой, к которой он до сих пор привязан и которая мучит его самым отличным манером. Это грубое, неумное, злое, капризное, лишенное всякой женственности, но не без дюжего кокетства существо... владеет им как своим крепостным человеком. И хоть бы он был ослеплен на ее счет! И то — нет».
Ее мемуары считались образцом предвзятости и чуть ли не бульварной литературы. Казалось, не было сплетни, которую она бы не повторила. А ее ненависть к Тургеневу сделалась притчей во языцех.
Но ее не только обвиняли, ее и жалели.
«Сегодня был у Авдотьи Яковлевны, – пишет знаменитый историк Грановский. – Жаль бедной женщины. Сколько в ней хорошего. А мир, ее окружающий, в состоянии задавить кого хочешь. Не будьте же строги к людям, дети мои. Все мы жертвы обстоятельств».
«Прилично ли, – негодовал Чернышевский на Некрасова, – прилично ли человеку в его лета возбуждать в женщине, которая была ему некогда дорога, чувство ревности шалостями и связишками, приличными какому-нибудь конногвардейцу?»
Посвятил Панаевой биографический очерк Корней Чуковский. В нем он так отзывался об Авдотье Яковлевне: «Очень простая, добродушная женщина, то, что называется бельфам. Когда ей исполнилось наконец сорок лет и обаяние ее красоты перестало туманить мужчин, оказалось, что она просто не слишком далекая, не слишком образованная, но очень приятная женщина. Покуда она была в ореоле своей победительной молодости, мы только и слышали, что об ее удивительном, ни у кого не встречавшемся матово-смуглом румянце, об ее бархатном избалованно-кокетливом голосе, и мудрено ли, что она казалась тогда и остроумной, и изысканной, и поэтичной. Но вот ей сорок лет: она кругленькая, бойкая кумушка, очень полногрудая, хозяйственная, домовитая матрона. Уже не Eudoxie, но Авдотья – это имя к ней чрезвычайно идет.
Она именно Авдотья – бесхитростная, угощающая чаем и вареньем. Из любовницы стала экономкой, полезным, но малозаметным существом, у которого, в сущности, и нет никакой биографии. Потому-то о ней так мало написано, особенно об этой полосе ее жизни, потому-то ни один из тысячи знавших ее литераторов не оставил нам ее характеристики. Что же и писать об экономке? С ней здороваются очень учтиво и спешно идут в кабинет к хозяину, к Николаю Алексеевичу, тотчас же забывая о ней, а она зовет Андрея и велит отнести в кабинет два стакана чая с вареньем...
...Она ведь была не мадам де Сталь, не Каролина Шлегель, а просто Авдотья, хорошая русская женщина, которая случайно очутилась в кругу великих людей...
Мудрено ли, что эта элементарная, обывательски-незамысловатая женщина запомнила и о Тургеневе, и о Льве Толстом, и о Фете, и о Достоевском, и о Лермонтове лишь обывательские элементарные вещи, обеднила и упростила их души. Похоже, что она слушала симфонии великих маэстро, а услышала одного только чижика: чижик, чижик, где ты был?».
Это короткая оценка творчества Панаевой говорит о ее литературной второразрядности, тем не менее, она была довольно плодовита.
Первые свои произведения Панаева подписывала псевдонимом, придуманном еще в юности – Н.Н. Станицкий. Эта фамилия стоит под такими повестями и рассказами, как: «Неосторожное слово», «Безобразный муж», «Жена часового мастера», «Пасека», «Капризная женщина», «Необдуманный шаг», «Мелочи жизни», а также «Семейство Тальниковых» (1847). В соавторстве с Некрасовым написала романы «Мёртвое озеро» и «Три страны света».
Впрочем, повесть «Семейство Тальниковых» тогда не была напечатана из-за цензурного запрета. Однако отзыв Белинского сохранился на страницах мемуаров Панаевой: «Я уже сказала, что мое первое произведение было запрещено. Никто из литераторов не знал, что я пишу, и я не хотела, чтобы об этом преждевременно толковали…
Поэтому я была крайне изумлена, когда вдруг совершенно неожиданно Белинский явился ко мне. Он долго не мог отдышаться, чтобы заговорить.
— Я сначала не хотел верить Некрасову, что это вы написали „Семейство Тальниковых“, — сказал он, — как же вам не стыдно было давно не начать писать? В литературе никто еще не касался столь важного вопроса, как отношение детей к их воспитателям и всех безобразий, какие проделывают с бедными детьми. Если бы Некрасов не назвал вас, а потребовал бы, чтобы я угадал, кто из моих знакомых женщин написал „Семейство Тальниковых“, уж извините, я ни за что не подумал бы, что это вы.
— Почему? — спросила я.
— Такой у вас вид: вечно в хлопотах о хозяйстве.
Я рассмеялась и добавила:
— А ведь я вечно только думаю об одних нарядах, как это все рассказывают.
— Я, грешный человек, тоже думал, что вы только о нарядах думаете. Да плюньте вы на всех, пишите и пишите!»
Однако же, сомнения Белинского были не напрасны: позднее выяснилось, что и «Семейство Тальниковых» и некоторые другие свои произведения Авдотья Панаева писала под чутким руководством Некрасова.
Что же в повести вызвало похвалу Белинского и гнев цензуры?
Повесть представляет собой воспоминания некой петербургской мещанки о своем детстве. Героиня выросла в небогатой семье музыканта вместе с семью братьями и сестрами. Однако гораздо больше, чем от бедности, дети в этой семье страдают от небрежения и нелюбви. Они — «лишние рты», помеха и для пьющего отца, и для увлеченной молодым любовником матери, и для мечтающих о замужестве теток, и для садистки-гувернантки. Панаева рисует своих героев энергичными и точными штрихами. Семейство Тальниковых — фантасмагорическое сборище взрослых моральных уродов и несчастных, страдающих, никому не нужных детей.
Чуковский также пишет: «Возможно даже, что поэт [Некрасов] непосредственно участвовал в писании „Тальниковых“, так как едва ли Панаева в те ранние годы вполне владела писательской техникой. Во всяком случае, можно не сомневаться, что Некрасов подверг самой тщательной обработке первое произведение своей любимой подруги. Его рука чувствуется в повести буквально на каждой странице». Опять-таки, у нас нет данных ни «за», ни «против». Однако, вероятнее всего, решение писать повесть от лица девочки и посвятить повесть судьбе женщин и детей — самых беззащитных и бесправных членов современного ей общества — принадлежит самой Панаевой, и в основу повести лег именно ее опыт «бытия женщиной».
Почти шестнадцать лет продолжается роман втроем. Несколько раз Некрасов в сердцах уходит от Авдотьи к любовницам, открыто встречается с французской актрисой… Авдотья плачет на груди Ивана Панаева, который сам уже давно запутался и не знает, что делать. Потом Некрасов возвращается с новыми, пронзительными стихами, и вот оно – примирение.
Бесконечно так продолжаться не могло. Журнал «Современник» всё-таки закрыли, а Некрасов и Панаева навсегда расстались… Формально это произошло из-за денег. Всплыли финансовые претензии родственников, незакрытые векселя. И тут уже не помогли прекрасные стихи и пылкие признания. Легендарный роман втроём закончился.
Иван Панаев умер. А в 1864 году Авдотья получает предложение руки и сердца от литературного редактора А.Ф. Головачева. Ей 44 года, но она все еще очень хороша. Неожиданно, новый брак оказывается очень счастливым. Авдотья родила долгожданного ребенка, жизнь потекла размеренно и тихо, без безумных вечеринок и супружеских измен.
Панаева пишет мемуары и новые романы. Но в 1877 году Головачев умирает от туберкулеза, и Авдотья Ивановна с дочерью оказываются без средств к существованию.
Долгие годы русская Жорж Санд с трудом перебивалась переводами и редактурой.
- Я чувствую себя позабытым автором ушедшей эпохи, – говорила Авдотья Панаева в конце жизни.
Её дочь, Евдокия Аполлоновна Нагродская (1866—1930), тоже стала писательницей и поэтессой, чьи женские романы были популярны в 1910-х годах. Кроме того, она известна своими мистическими устремлениями.
В конце XIX века Нагродская написала несколько бульварных приключенческих и детективных романов под своей девичьей фамилией Головачёва. Затем вышла замуж за Владимира Нагродского и временно перестала печататься. В 1910 году вышел ее первый роман, подписанный фамилией Нагродской, «Гнев Диониса», который привлек всеобщее внимание наличием эротических сцен и сделал ее одной из самых известных писательниц. Ее первые детективные опыты все уже забыли, поэтому «Гнев Диониса» был назван ее литературным дебютом. До революции роман выдержал 10 изданий. Критика сравнивала Нагродскую с А.А. Вербицкой и М.А. Кузминым, при этом ставя ее выше Вербицкой, но ниже Кузмина.
После революции вместе с мужем эмигрировала в Париж, выпустила там историческую трилогию «Река времён», в которой сознательно следовала традиции Льва Толстого. Основной темой Нагродской всегда оставалась любовь во всех ее проявлениях (от христианских до чувственных). В дореволюционных книгах рассматривалась тема женской эмансипации, они не чужды мистике, отражают недоверие к чисто рациональному постижению жизни, в них есть предчувствие неизбежной катастрофы.
Там же, в Париже, в феврале 1920 года Нагродская была посвящена в масонской ложе № 1 Le Droit Humain. Михаил Кузмин, в 1914 г. живший в ее квартире, писал: «Евд. Aп. Нагродская выдавала себя за розенкрейцершу, говорила, что ездила на их съезд в Париже, что чуть-чуть не ей поручено родить нового Мессию и т. п. При ее таланте бульварной романистки все выходило довольно складно, но ужасно мусорно. Любила прибегать к сильным средствам, вроде электрической лампочки на бюсте, причем она говорила, что это сердце у неё светится. «Нету сладу…» «Постойте, я укрощу его, неудобно выходить к людям». Постоит с минутку, закрыв бюст руками, повернет кнопку, сердце и перестанет светить. Но было уютно, как на елке. Писала под диктовку в трансе разные сплетнические сообщения, какие ей были нужны. Якобы от какого-то духа».
***
Но то был XIX век. Нравы были немного другие. В веке двадцатом к такой «семье» отнеслись бы уже несколько по-иному. Мы это можем видеть на примере таких замечательных литераторов, как З. Гиппиус, А. Философов и Д. Мережковский.
Замечательный поэт Сергей Есенин как-то вспоминал, как во время одного из первых его визитов в Петербург, когда он был еще только подающим надежды, Зинаида Гиппиус пригласила его к себе в литературный салон ради знакомства. Вот как рассказывает М. Ройзман в своей книге «Все, что помню о Есенине»: «…в 1915 [Есенин] ездил в Петроград пробивать дорогу своим стихам. Там редакции журналов стихи его приняли, познакомился он с Городецким, с Блоком, бывал в кружке молодых поэтов на квартире Ларисы Рейснер, его ввели в литературные салоны.
— Пришел я в салон Мережковских. Навстречу мне его жена, поэтесса Зинаида Гиппиус. Я пришел одетым по-деревенски, в валенках. А эта дама берет меня под руку, подводит к Мережковскому: познакомьтесь, говорит, мой муж Дмитрий Сергеевич! Я кланяюсь, пожимаю руку. Подводит меня Гиппиус к Философову: «Познакомьтесь, мой муж Дмитрий Владимирович!»
— Как же это так, — удивилась мать, — два мужа!
— Жила с обоими. Меня, деревенского, смутить хотела. Но я и в ус не дую! Подвела бы меня к третьему мужу, тоже не оторопел бы...».
А позднее втроем жили и Маяковский с Лилей и Осипом Брик.
Вот о ХХ веке и поговорим в дальнейшем. А там порою встречаются такие переплетения творческих судеб и фамилий, такие пастернаковские «сердец сплетенья», что думаешь: такое может быть только в плохо продуманном сюжете какого-нибудь второстепенного романа. Приходится удивленно хвататься за голову – неужели все эти люди являются не только собратьями, но и сородичами по перу?
***
Перед тем, как начать свои очерки, я долго думал: каким образом рассказывать о литературных династиях? Начать с известных (или же раскрученных) семейств, или, наоборот, сначала поведать о малоизвестных? А потом решил: чтобы никому не было обидно, построю свой рассказ в строго алфавитном порядке с единственным исключением – первый очерк будет посвящен уникальному для нашей (да, в общем-то, и для мировой – подобное сестринское творчество знала английская литература, но там все же сестер Бронте было лишь трое) литературы семейному квартету – сестрам Лохвицким, проявившимся на русском литературном небосклоне на самом срезе веков – XIX и XX. Одна из них, старшая – Мария (она же Мирра) позапрошлый век закрывала, другая – младшая, Надежда (она же Тэффи) прошлый век открывала. А были и еще две сестры Лохвицкие – самая старшая Варвара (она же Мюргит), в театрах с успехом шли ее пьесы, миниатюры, и самая младшая – Елена (она же Элиот), тоже подвизавшаяся на литературной стезе. Впрочем, сама она, единственная, не считала себя литератором (при трех таких сестрах-то) и свои поэтические и прозаические опыты считала более увлечением, нежели призванием. И больше была известна, как переводчик, но и этим она придала уникальность семейству Лохвицких.
В чем же их уникальность? Ведь в русской литературе семейные узы – не редкость: отцы/матери и дети; дядья/тетки и племянники/-цы, супруги, братья, даже братья и сестры, а вот равноценных сестер-писательниц больше нет. Да, вы можете возразить, что были еще и сестры Цветаевы, но… Ни сама Анастасия Ивановна Цветаева, ни литературные критики, ни собратья по перу, ни читатели – никто не спорит, что в этом родственном дуэте первую скрипку все же играла старшая из сестер – Марина. В случае же с сестрами Лохвицкими речь идет о равновеликом вкладе в русскую литературу, о равноценной значимости творчества обеих сестер. И не поэтому ли младшая сдерживала свои творческие порывы до трагически ранней смерти старшей, дабы не перебить ее популярность собственным творчеством. А популярность поэтессы Мирры Лохвицкой в конце XIX и начале XX веков была весьма велика. С полным основанием литературоведы и критики считают, что Мирра Лохвицкая явилась предвестницей появления в русской поэзии «женской линии», представленной, в первую очередь, Мариной Цветаевой и Анной Ахматовой.
Что же касается Надежды (Тэффи), то это замечательная писательница сатирического жанра, талант которой, в этом смысле, можно сравнить с талантом А. Аверченко и М. Зощенко, ну и еще, пожалуй, с ранним Чеховым (Антошей Чехонте).
Окунувшись в море родственных душ, я понял, что вполне могу в нем утонуть – ХХ век оказался настолько этим богат, что хватило бы на несколько томов подобных очерков. Поэтому я определил для себя несколько критериев, которым и буду следовать дальше: это – ограничение по датам рождения – последняя четверть XIX века – первая половина ХХ века (за малыми исключениями), когда проходила основная, по крайней мере, наиболее значительная часть творчества литературных сородичей; это – интересная не только творческая, но и жизненная судьба.
От Мюргит до Элио
ЛОХВИЦКИЕ
Долгое время в дворянской среде занятия литературой для молодых замужних (тем более замужних!) женщин считались неприемлемыми. Можно было писать только «в стол». Максимум – для узкого круга родных и друзей. Но лучше – не надо, разве что четверостишья подруге в альбом. Именно по этой причине многие обладательницы поэтического дара не могли явить свой талант широкой публике. В частности, автор знаменитой песни «В лесу родилась ёлочка» Раиса Адамовна Гедройц-Кудашева, «дважды княгиня» – по отцу и по мужу. Кудашева публиковалась в молодости много, но всегда под псевдонимами. Первыми пренебрегли этим правилом как раз сёстры Лохвицкие (пусть старшая из них, Варвара, и выступала под псевдонимом Мюргит; но уже средняя, Мария, подписывалась собственной фамилией).
Сестры родились в семье действительного статского советника Александра Владимировича Лохвицкого (1830-1884), учёного, хорошо известного в Петербурге адвоката, оратора, автора трудов по юриспруденции, которого называли одним из «талантливейших поэтов трибуны своего времени» и Варвары Александровны (урожденной Гойер), обрусевшей немки, из семьи «старых» эмигрантов, которая любила поэзию и великолепно знала русскую и европейскую литературу. В семье А. В. Лохвицкого было пятеро детей. Сын Николай Александрович (1867 – 1933) стал военным, генерал-лейтенантом, во время Первой мировой войны командовал Русским экспедиционным корпусом во Франции и был награжден крестом ордена Почётного легиона, в гражданскую участвовал в белом движении. А дочери посвятили себя литературе. Впрочем, даже будущий генерал и Георгиевский кавалер в юности баловался стихами.
Как позже вспоминала Надежда (Тэффи): «Воспитывали нас по-старинному – всех вместе на один лад. С индивидуальностью не справлялись и ничего особенного от нас не ожидали».
Известно, что сестры, каждая из которых рано проявила творческие способности, договорились о том, чтобы вступить в литературу по старшинству, дабы избежать зависти и соперничества. Первой, таким образом, должна была это сделать Мария; предполагалось, что Надежда последует примеру старшей сестры уже после того, как та завершит литературную карьеру.
Лучше всего объясняет творческую жилку всех четверых сестер Надежда Лохвицкая (она же Тэффи) в книге своих воспоминаний в очерке: «Как я стала писательницей»:
«Как я начала свою литературную деятельность?
Чтобы ответить на этот вопрос, надо «зарыться вглубь веков».
В нашей семье все дети писали стихи. Писали втайне друг от друга стихи лирические, сочиняли вместе стихи юмористические, иногда экспромтные.
Помню, как сейчас: входит самая старшая сестра в нашу классную комнату и говорит:
— Зуб заострился, режет язык.
Другая сестра уловила в этой фразе стихотворный размер, подхватывает:
— К этакой боли я не привык.
Тотчас все настраиваются, оживляются.
— Можно бы воском его залечить.
— Но как же я буду горячее пить? — спрашивает чей-то голос.
— И как же я буду говядину жрать? — раздается из другого угла.
— Ведь не обязаны все меня ждать! — заканчивает тоненький голосок младшей сестры.
Стихи сочиняли мы все. Конечно, и я.
Но в первый раз увидела я свое произведение в печати, когда мне было лет тринадцать.
Это была ода, написанная мною на юбилей гимназии, в которой я в то время училась.
Ода была чрезвычайно пышная. Заканчивалась она словами:
И пусть грядущим поколеньям,
Как нам, сияет правды свет,
Здесь, в этом храме просвещенья,
Еще на много, много лет.
Вот этим самым «храмом просвещенья» дома донимала меня сестра.
— Надя! Лентяйка! Что же ты не идешь в свой храм просвещенья? Там сияет правды свет, а ты сидишь дома! Очень некрасиво с твоей стороны.
Допекали долго.
Таков был мой самый первый шаг на литературном поприще.
Второй шаг был таков: сочинили мы с сестрой пресмешную песенку о Фульском короле, пародию на песню Маргариты из «Фауста».
Решили ее напечатать.
Совсем сейчас не помню, что это была за редакция, куда мы пошли. Помню только, что над головой редактора висело на стене птичье чучело.
Это поразившее наше воображение обстоятельство отразилось в стихах:
Над редактором висело
Птичье чучело,
На редактора глядело,
Глаза пучило.
Стихотворения нашего редактор не принял и все спрашивал: «Кто вас послал?» А потом сказал: «Передайте, что не годится». Очевидно, не верил, что две испуганные девчонки, которых ждала в передней старая нянюшка, и есть авторы.
Таков был мой второй шаг.
Третий, и окончательный, шаг был сделан, собственно говоря, не мной самой, а, если так можно выразиться, за меня шагнули.
Взяли мое стихотворение и отнесли его в иллюстрированный журнал [Речь идет о стихотворении «Мне снился сон безумный и прекрасный», опубликованном в журнале «Север» (1901, № 35, за подписью — Надежда Лохвицкая)], не говоря мне об этом ни слова. А потом принесли номер журнала, где стихотворение напечатано, что очень меня рассердило. Я тогда печататься не хотела, потому что одна из моих старших сестер, Мирра Лохвицкая, уже давно и с успехом печатала свои стихи. Мне казалось чем-то смешным, если все мы полезем в литературу. Между прочим, так оно и вышло. Кроме Мирры (Марии), другая моя сестра, Варвара, под псевдонимом Мюргит, помещала свои очерки в «Новом времени», а пьесы ее шли в «Кривом Зеркале», а самая младшая, Елена, тоже оказалась автором нескольких талантливых пьес, шедших в разных театрах.
Итак — я была недовольна. Но когда мне прислали из редакции гонорар — это произвело на меня самое отрадное впечатление. Впечатление это я пожелала повторить и написала целый фельетон в стихах, в котором с веселой беззастенчивостью молодого языка хватала зубами за самые торжественные ноги, шествующие по устланному вянущими лаврами пути.
О фельетоне заговорили. Кто смеялся, кто возмущался, кто ликовал. Был «бум». Редакция попросила продолжать. Большая газета [«Биржевые ведомости»] пригласила сотрудничать. Остальное ясно».
***
Старшая из сестер – Варвара Александровна Лохвицкая (по мужу – Попова, писала под псевдонимом Мюргит; 1866– 1940), писательница.
Родилась в Петербурге. Окончила 1-ю Московскую гимназию. Автор пьес и театральных миниатюр. Сотрудничала в «Новом времени» (1909-16); «Лукоморье» (1915-17); «Вечерних огнях» (1918), «Будильнике», «Иллюстрированном приложении к «Новому времени», «Голосе земли», «Вечернем времени» и др. В 1934 году Тэффи устроила постановку ее пьесы «Чего еще не было» Н.Н. Евреиновым в его театре «Бродячие комедианты».
***
Мария Александровна Лохвицкая (по мужу Жибе;р, 1869-1905), русская поэтесса. Некоторые критики говорили о ней не иначе как о «русской Сафо». К концу 1890-х годов достигла творческого пика и массового признания, но вскоре после смерти Лохвицкая была практически забыта. В 1980—1990-е г интерес к творчеству поэтессы возродился. Посмертно была удостоена половинной Пушкинской премии.
В 1874 г. Лохвицкие переехали из Петербурга в Москву. В 1882 г. Мария поступила в Московское Александровское училище (позже переименованное в Александровский институт), где обучалась, живя пансионеркой за счет родителей. В пятнадцатилетнем возрасте Лохвицкая начала писать стихи, и на ее поэтическое дарование тут же обратили внимание. Незадолго до окончания института два своих стихотворения с разрешения начальства она издала отдельной брошюрой. После смерти мужа Варвара Александровна с младшими дочерьми вернулась в Петербург; сюда же в 1888 г., получив свидетельство домашней учительницы, переехала Мария.
В 1891 г. Лохвицкая вышла замуж за Евгения Эрнестовича Жибера, инженера-строителя, сына профессора архитектуры и обрусевшей француженки Ольги Фегин, с которым Лохвицкие соседствовали в Ораниенбауме, где у них была дача. Год спустя супруги покинули столицу и переехали сначала в Ярославль, затем — в Москву.
Свой дебютный сборник поэтесса посвятила мужу. Между тем, некоторые ее ранние стихи указывали и на некую тайную любовь, несчастливую или неразделенную. Отмечалось, что «некоторый материал для размышлений» на этот счет дает факт знакомства Лохвицкой с исследователем Сибири и Дальнего Востока Н.Л. Гондатти. Если верить мемуарам В.И. Немировича-Данченко, на его вопрос, любит ли она своего жениха, Лохвицкая решительно ответила «нет», хотя тут же прибавила: «А впрочем, не знаю. Он хороший… Да, разумеется, люблю. Это у нас, у девушек, порог, через который надо переступить. Иначе не войти в жизнь». Впрочем, в своих воспоминаниях Немирович-Данченко иногда привирал.
У Лохвицкой и Жибера было пять сыновей: трое — Михаил, Евгений и Владимир — родились в первые годы замужества, один за другим; Измаил появился на свет в 1900 г., Валерий — осенью 1904 г. Известно, что поэтесса всё свое время отдавала детям; о ее отношении к ним можно судить по шуточному стихотворению, где каждому дается краткая характеристика:
Михаил мой – бравый воин,
Крепок в жизненном бою.
Говорлив и беспокоен.
Отравляет жизнь мою.
Мой Женюшка – мальчик ясный,
Мой исправленный портрет.
С волей маминой согласный,
Неизбежный как поэт.
Мой Володя суеверный
Любит спорить без конца,
Но учтивостью примерной
Покоряет все сердца.
Измаил мой – сын Востока,
Шелест пальмовых вершин,
Целый день он спит глубоко,
Ночью бодрствует один.
Но и почести и славу
Пусть отвергну я скорей,
Чем отдам свою ораву:
Четырех богатырей!
Известно, что сёстры, каждая из которых рано проявила творческие способности, договорились о том, чтобы вступить в литературу по старшинству, дабы избежать зависти и соперничества. Первой, таким образом, должна была это сделать Мария; предполагалось, что Надежда последует примеру старшей сестры уже после того, как та завершит литературную карьеру. Мирра Лохвицкая дебютировала в 1888 г., опубликовав несколько стихотворений в петербургском журнале «Север»; тогда же вышли отдельной брошюрой стихотворения «Сила веры» и «День и ночь». Последовали публикации в «Художнике», «Всемирной иллюстрации», «Русском обозрении», «Северном вестнике», «Неделе», «Ниве». К этому времени относятся знакомства поэтессы с Вс. Соловьёвым, И. Ясинским, В.И. Немировичем-Данченко, А. Коринфским, П. Гнедичем, В.С. Соловьёвым. Всеволод Соловьёв считался «крёстным отцом» поэтессы в литературе; последняя, как сам он не раз отмечал впоследствии, всегда доставляла ему, как учителю, «гордую радость удовлетворенного чувства». Первую известность принесла Лохвицкой публикация поэмы «У моря» в журнале «Русское обозрение» (1891, № 8).
В 1896 г. Лохвицкая выпустила первый сборник «Стихотворения (1889—1895)»: он имел мгновенный успех и год спустя был удостоен престижной Пушкинской премии. «После Фета я не помню ни одного настоящего поэта, который так бы завоевывал, как она, „свою“ публику», — писал В. И. Немирович-Данченко. Известный в те годы литератор (и брат знаменитого театрального деятеля) о своем первом впечатлении от ее стихов: «словно на меня солнцем брызнуло». Первый сборник, в основном воспевавший любовь как «светлое романтическое чувство, приносящее семейное счастье и радость материнства», был посвящён мужу; включены в него были и стихотворения, обращенные к сыну. В 1898 г. вышел второй сборник, «Стихотворения (1896—1898)»; в 1900 г. обе книги были опубликованы отдельным изданием.
Поэтесса подписывалась сначала, как «М. Лохвицкая», затем как «Мирра Лохвицкая»; друзья и знакомые также стали звать ее именно так.
Что касается появления такого псевдонима, то есть такие версии. По одной из них в семействе Лохвицких бытовала легенда (документально, правда, не подтвержденная), согласно которой, умирая, прадед Марии Кондрат Лохвицкий произнес слова: «Ветер уносит запах мирры…», – и изменить имя Мария решила, узнав о семейном предании. Из воспоминаний младшей сестры следует, что существует еще как минимум одна версия происхождения псевдонима. Надежда Лохвицкая вспоминала, что все дети в семье писали стихи, причём занятие это считали «почему-то ужасно постыдным, и чуть кто поймает брата или сестру с карандашом, тетрадкой и вдохновенным лицом — немедленно начинает кричать: — Пишет! Пишет!»
Вне подозрений был только самый старший брат, существо, полное мрачной иронии. Но однажды, когда после летних каникул он уехал в лицей, в комнате его были найдены обрывки бумаг с какими-то поэтическими возгласами и несколько раз повторенной строчкой: «О Мирра, бледная луна!». Увы! И он писал стихи! Открытие это произвело на нас сильное впечатление, и, как знать, может быть, старшая сестра моя Маша, став известной поэтессой, взяла себе псевдоним «Мирра Лохвицкая» именно благодаря этому впечатлению. (Тэффи. Автобиографические рассказы, воспоминания)
Переехав в Петербург, поэтесса, привязанная к дому и детям, нечасто появлялась на публике. Она вошла в литературный кружок К.К. Случевского (который считался «поэтической академией» рубежа XIX—XX веков), где бывала нечасто, оправдывая свое отсутствие болезнью кого-либо из детей или собственным недомоганием. О том, что ожидалась она здесь всегда с нетерпением, можно судить по анонимной записи в одном из журналов: «И досадно, и обидно, / Что-то Лохвицкой не видно», — от 4 февраля 1900 г. Хозяин «пятниц» Случевский, неизменно называвший Лохвицкую «сердечно чтимая поэтесса», не уставал приглашать ее, «подтверждая всякий раз, что ее место — почетное, рядом с ним». Известно, однако, что круг литературных связей Лохвицкой был узок: из символистов наиболее дружественно относился к ней Ф.К. Сологуб.
Ранние стихи Мирры Лохвицкой не отличались формальной новизной, но, как впоследствии признавалось, «принципиально новым было в них утверждение чисто-женского взгляда на мир»; в этом отношении именно Лохвицкая считается основоположницей русской «женской поэзии» XX века, проложившей путь для А.А. Ахматовой, М.И. Цветаевой и других русских поэтесс. Как писал М.О. Гершензон, «стихотворения Лохвицкой не были оценены по достоинству и не проникли в большую публику, но кто любит тонкий аромат поэзии и музыку стиха, те сумели оценить её замечательное дарование…». В рецензии на посмертно изданный сборник «Перед закатом» (1907) Гершензон писал: «Прежде всего, очарователен стих Лохвицкой. Вся пьеса удавалась ей сравнительно редко: она точно не донашивала свой поэтический замысел и воплощала его часто тогда, когда он в ней самой ещё не был ясен. Но отдельная строфа, отдельный стих часто достигают у неё классического совершенства. Кажется, никто из русских поэтов не приблизился до такой степени к Пушкину в смысле чистоты и ясности стиха, как эта женщина-поэт; её строфы запоминаются почти так же легко, как пушкинские».
К концу 1890-х годов Лохвицкая приобрела статус едва ли не самой заметной фигуры среди поэтов своего поколения, оказавшись практически единственной представительницей поэтического сообщества своего времени, обладавшей тем, что позже назвали бы «коммерческим потенциалом». Е. Поселянин вспоминал, что спросил однажды у К. Случевского, как идут его книги. «Стихи идут у всех плохо, — откровенно отвечал тот. — Только Лохвицкая идет бойко».
При этом «её успеху не завидовали — эта маленькая фея завоевала всех ароматом своих песен…», — писал В. И. Немирович-Данченко. Он же замечал: Лохвицкой не пришлось проходить «сквозь строй критического непонимания». В равной степени принятая литературным кругом и широкой публикой, она с каждым новым произведением «всё дальше и дальше оставляла за собою позади молодых поэтов своего времени, хотя целомудренные каплуны от литературы и вопияли ко всем святителям скопческого корабля печати и к белым голубям цензуры о безнравственности юного таланта».
Л.Н. Толстой снисходительно оправдывал ранние устремления поэтессы: «Это пока её зарядило… Молодым пьяным вином бьёт. Уходится, остынет и потекут чистые воды!». Была лишь одна претензия, которую Лохвицкой приходилось выслушивать повсеместно: она касалась отсутствия в её поэзии «гражданственности». В.И. Немировичу-Данченко московский литератор Лиодор Пальмин писал об этом так: «На нашем горизонте новая звезда. Ваша питерская Мирра Лохвицкая — птичка-невеличка, от земли не видать, а тот же Вукол Лавров читает её и пузыри на губы пускает. Начал бы её в «Русской мысли» печатать, да боится наших Мидасов-Ослиные уши, чтобы те его за отсутствие гражданского протеста не пробрали. Вы ведь знаете, Москва затылком крепка…».
Третий сборник произведений Лохвицкой, «Стихотворения (1898—1900)», был опубликован в 1900 году. Сюда, помимо новых стихотворений, вошли три драматических произведения: «Он и она. Два слова», «На пути к Востоку» и «Вандэлин». Во втором из них исследователи отмечали автобиографические мотивы: история знакомства поэтессы с Константином Бальмонтом (он угадывается в образе греческого юноши Гиацинта), женитьба героя на дочери богатого купца (в «роли» Е. А. Андреевой — гречанка Комос), отъезд супружеской четы за границу.
В четвёртый сборник «Стихотворения. Т. IV (1900—1902)» вошли также «Сказка о Принце Измаиле, Царевне Светлане и Джемали Прекрасной» и пятиактная драма «Бессмертная любовь». Последняя была отмечена как «самая выношенная и выстраданная из всех подобных произведений Лохвицкой»; сюжет её был фрагментарно подготовлен такими вещами, как «Прощание королевы», «Покинутая», «Серафимы»; «Праздник забвения», «Он и она. Два слова». Исследователи отмечали: несмотря на то, что в драме угадываются автобиографические моменты, её персонажи, судя по всему, — собирательные, причём в главном герое, наряду с Бальмонтом и Жибером, явно угадывается некто третий. Сюжет драмы «Бессмертная любовь» имеет прямое отношение к оккультизму; сама Лохвицкая им не увлекалась, но, как пишет исследовательница её творчества Т. Александрова (имея в виду «магические» эксперименты В. Брюсова и загадочный характер «болезни», приведшей поэтессу к гибели), «можно предположить, что объектом оккультного воздействия она всё же оказалась».
За пятый сборник (1904) М. Лохвицкая в 1905 году (посмертно) была удостоена половинной Пушкинской премии. Третий и четвертый сборники тогда же получили почётный отзыв Академии наук. В 1907 году вышел посмертный сборник стихотворений и пьес Лохвицкой «Перед закатом», заставивший критику по-новому оценить творчество поэтессы. Рецензировавший книгу М.О. Гершензон, отметив, что за небольшим исключением «пьесы страдают туманностью, их фантастика искусственна и неубедительна и больше чувствуется порыв, чем творческая сила», обнаружил силу автора в мистическом видении:
Только там, где Лохвицкая в чистом виде старалась выразить свою веру, своё мистическое постижение, не пытаясь облечь их в образы, там ей удавались подчас истинно-поэтические создания. <…> Её дух был слишком слаб, чтобы выработать в себе всеобъемлющую мистическую идею; она точно ощупью двигается в этом тютчевском мире и с трогательной беспомощностью стремится выразить огромное неясное чувство, наполняющее её».
УМЕЙ СТРАДАТЬ
Когда в тебе клеймят и женщину, и мать –
За миг, один лишь миг, украденный у счастья,
Безмолвствуя, храни покой бесстрастья,
Умей молчать!
И если радостей короткой будет нить
И твой кумир тебя осудит скоро
На гнет тоски, и горя, и позора, –
Умей любить!
И если на тебе избрания печать,
Но суждено тебе влачить ярмо рабыни,
Неси свой крест с величием богини, –
Умей страдать!
ВЕСНА
То не дева-краса от глубокого сна
Поцелуем любви пробудилась.
То проснулась она – молодая весна,
И улыбкой земля озарилась.
Словно эхо прошло, – прозвучала волна,
По широким полям прокатилась:
«К нам вернулась она, молодая весна,
Молодая весна возвратилась!»
Смело вдаль я гляжу, упованья полна,
Тихим счастием жизнь осветилась.
Это снова она, молодая весна,
Молодая весна возвратилась!
НА ВЫСОТЕ
Искала я во тьме земной
Мою мечту.
Но ты сказал: «Иди за мной
На высоту!»
Твой властный зов мне прозвучал
Моей судьбой.
И я пошла к уступам скал –
И за тобой.
Иду. Земля еще близка,
Но ты – со мной.
Внизу клубятся облака
Над тьмой земной.
Внизу едва синеет лес,
Сквозит туман.
Все ближе веянье чудес
Небесных стран.
Все шире купол голубой
Ты – не один.
Иду с тобой и за тобой
К венцу вершин!
Легки пути твои, легки
К рожденью дня.
Не оставляй моей руки,
Веди меня.
Иные лавры здесь цветут,
Они – не те.
Как хорошо! Как тихо тут –
На высоте!..
С последним стихотворением связана история взаимоотношений Мирры Лохвицкой с Константином Бальмонтом. Оно гармонирует, точнее, отвечает на предложение Бальмонта, которое тот сделал Мирре также в стихотворной форме.
СТИХОТВОРЕНИЕ К. БАЛЬМОНТА «ВЕРШИНЫ»
Медленные строки
Вершины белых гор
Под красным Солнцем светят.
Спроси вершины гор,
Они тебе ответят.
Расскажут в тихий час
Багряного заката,
Что нет любви для нас,
Что к счастью нет возврата.
Чем дальше ты идешь,
Тем глубже тайный холод.
Все – истина, все – ложь,
Блажен лишь тот, кто молод.
Нам скупо светит день,
А ты так жаждешь света.
Мечтой свой дух одень,
В ином же жди привета.
Чем выше над землей,
Тем легче хлопья снега,
С прозрачной полумглой
Слилась немая нега.
В прозрачной полумгле
Ни мрака нет, ни света.
Ты плакал на земле,
Когда-то, с кем-то, где-то.
Пойми, один, теперь: –
Нет ярче откровенья
Как в сумраке потерь
Забвение мгновенья.
Мгновенье красоты
Бездонно по значенью,
В нем высшее, чем ты.
Служи предназначенью!
Взойди на высоту,
Побудь как луч заката,
Уйди за ту черту,
Откуда нет возврата!
Мирра Лохвицкая и Константин Бальмонт познакомились предположительно в 1895 году, когда оба отдыхали в Крыму, в Балаклаве. Оба поэта исповедовали похожие творческие принципы и вскоре между ними «вспыхнула и искра взаимного чувства», реализовавшегося в поэтической переписке. Бальмонт в стихах поэтессы стал «Лионелем», юношей с кудрями «цвета спелой ржи» и глазами «зеленовато-синими, как море». Именно там восходящая звезда русской поэзии Константин Бальмонт посвятил своей возлюбленной одно из лучших стихотворений ранних лет «Я знал».
Я знал, что, однажды, тебя увидав,
Я буду любить тебя вечно.
Из женственных женщин богиню избрав,
Я жду — я люблю — бесконечно.
Мирра со свойственной ей душевной лирикой, отвечала:
Я люблю тебя, как море любит солнечный восход,
Как нарцисс, к воде склонённый, — блеск и холод сонных вод.
Я люблю тебя, как звёзды любят месяц золотой,
Как поэт — своё созданье, вознесённое мечтой.
Я люблю тебя, как любят неразгаданные сны:
Больше солнца, больше счастья, больше жизни и весны.
«Литературный роман» Лохвицкой и Бальмонта получил скандальную огласку; неоднократно подразумевалось, что оба поэта были физически близки. Лохвицкую осуждали, упрекали в распущенности и невоздержанности, иногда оскорбляли и возмущались каждым новым шагом Мирры в сторону своего «Лионеля». Сам же Бальмонт в автобиографическом очерке «На заре» утверждал, что с Лохвицкой его связывала лишь «поэтическая дружба». Документально ни подтвердить, ни опровергнуть это стало впоследствии невозможно: при том, что существует значительное число поэтических взаимопосвящений, сохранилось лишь одно письмо Бальмонта Лохвицкой, сдержанное и холодное. Известно, что поэты встречались нечасто: бо;льшую часть периода их знакомства Бальмонт находился за границей. Как писала позже Т. Александрова, «свой долг жены и матери Лохвицкая чтила свято, но была не в состоянии загасить вовремя не потушенное пламя».
После очередного отъезда Бальмонта за границу в 1901 году личное общение между ними, судя по всему, прекратилось, а стихотворная перекличка переросла в своего рода поединок всё более зловещего и болезненного свойства («Его натиску соответствуют её мольбы, его торжеству — её отчаяние, угрозам — ужас, а в её кошмарах на разные лады повторяется ключевое выражение: злые чары»). «Мучительная борьба с собой и с полуденными чарами» не только составляла суть поздней лирики поэтессы, но, как полагают многие, послужила основной причиной глубокой депрессии, которая во многом и предопределила её раннюю кончину.
Бальмонт не присутствовал на похоронах Лохвицкой и вскоре после смерти поэтессы с нарочитой пренебрежительностью отозвался о ней в письме В. Брюсову. Кроме того, в своём сборнике, так и названном: «Злые чары», создаваемом непосредственно после смерти Лохвицкой, он продолжает издевательски откликаться на образы ее поэзии. Тем не менее, он, очевидно, весьма тяжело переживал смерть возлюбленной; в память о ней он назвал дочь от брака с Е. К. Цветковской, и, судя по всему, видел в ней некую реинкарнацию поэтессы. Дочь от связи с Дагмар Шаховской была названа Светланой (так зовут героиню небольшой поэмы Лохвицкой «Сказка о принце Измаиле, царевне Светлане и Джемали Прекрасной»).
Ф. Ф. Фидлер, рассказывая о встрече с Бальмонтом в конце 1913 года (через 8 лет после смерти Лохвицкой), сообщает следующее: «О Мирре Лохвицкой <…> Бальмонт сказал, что любил её и продолжает любить до сих пор: её портрет сопровождает его во всех путешествиях…». (Фидлер Ф.Ф. Из мира литераторов).
В отличие от Бальмонта, Валерий Брюсов относился к Мирре с явной антипатией. Вот что он писал в очерке, посвященном Лохвицкой «Памяти колдуньи»: «Не припомню сейчас, где (не то в “Труде”, не то в “Русском Обозрении”) видел я стихотворение Лохвицкой ”Сон”, — пишет он в письме П.П. Перцову от 14 июня 1895 г. — “Я была во сне бабочкой, а ты мотыльком. Мы обнялись и улетели”. При этом достоверно известно, что г-жа Лохвицкая в самом деле во сне этого не видала. Что же остается от всего стихотворения? Выражения: утро, бабочка, розы, “как греза юна”, мотылек и лазурь? Дурно то, что составился “поэтический словарь”; комбинируя его слова, получают нечто, что у нас называют стихотворением». «Слишком много новизны и слишком много в ней старого», — пишет он позднее. Новизну он, видимо, склонен объяснять исключительно посторонним влиянием. В письме Перцову от 19 июля 1896 г. Брюсов говорит, что в русской поэзии стала формироваться «школа Бальмонта», к которой причисляет и Лохвицкую. Около двух лет спустя (в январе 1898 г.) в письме Бальмонту он пишет: «Вот новый сборник Мирры Лохвицкой. Согласен, уступаю, — здесь многое недурно. Но вот я, который стихов не пишет, предлагаю написать на любую тему стихотворение ничем не отличное от этих, такое, что Вы его признаете не отличающимся, таким же “недурным, хорошим”. Все это трафарет, новые трафареты поэзии, все те же боги Олимпа, те же Амуры, Псиши, Иовиши, но в новой одежде. Нет, не этого нужно, не этого. Лучше не писать». Бальмонт в это время в полном восторге от поэзии Лохвицкой, его восхищение вполне разделяет и князь А.И. Урусов — знаток и любитель новых французских поэтов. Брюсов же признает ее достоинства с большой неохотой.
Примечательно, что в дневниках он дает ей несколько более высокую оценку, чем в письмах: «Однако ее последние стихи хороши», — записывает он в ноябре 1897 г. Судя по дневниковым записям, по-человечески Лохвицкая ему несимпатична: он излишне придирчив и к ее внешности, и к манере поведения. Тем не менее, творчество ее он изучает довольно серьезно. В его архиве сохранились четыре тома стихотворений Лохвицкой (два — с дарственными надписями поэтессы). Отдельные стихи отмечены подчеркиванием. К стихотворению «В час полуденный» в III томе он даже приписывает строфу от себя. Прочитать ее, к сожалению, невозможно — Брюсов пользовался сокращениями; но известно, что это стихотворение он считал одним из наиболее сильных у Лохвицкой, и с этим трудно поспорить.
В ЧАС ПОЛУДЕННЫЙ
Бойтесь, бойтесь в час полуденный выйти на дорогу,
В этот час уходят ангелы поклоняться Богу.
Духи злые, нелюдимые, по земле блуждая,
Отвращают очи праведных от преддверья рая.
У окна одна сидела я, голову понуря,
С неба тяжким зноем парило. Приближалась буря
В красной дымке солнце плавало огненной луною
Он — нежданный, он — негаданный тихо встал за мною.
Он шепнул мне: «Полдень близится, выйдем на дорогу,
В этот час уходят ангелы поклоняться Богу
В этот час мы, духи вольные, по земле блуждаем,
Потешаемся над истиной и над светлым раем.
Полосой ложится серою скучная дорога,
Но по ней чудес несказанных покажу я много».
И повел меня неведомый по дороге в поле.
Я пошла за ним, покорная сатанинской воле.
Заклубилась пыль, что облако, на большой дороге.
Тяжело людей окованных бьют о землю ноги.
Без конца змеится-тянется пленных вереница,
Все угрюмые, все зверские, все тупые лица.
Ждут их храма карфагенского мрачные чертоги,
Ждут жрецы неумолимые, лютые как боги.
Пляски жриц, их беснования, сладость их напева
И колосса раскаленного пламенное чрево.
«Хочешь быть, — шепнул неведомый, — жрицею Ваала,
Славить идола гудением арфы и кимвала,
Возжигать ему курения, смирну с киннамоном,
Услаждаться теплой кровию и предсмертным стоном?»
«Прочь, исчадья, прочь, хулители! — я сказала строго, —
Предаюсь я милосердию всеблагого Бога».
Вмиг исчезло наваждение. Только черной тучей
Закружился вещих воронов легион летучий.
Бойтесь, бойтесь в час полуденный выйти на дорогу,
В этот час уходят ангелы поклоняться Богу,
В этот час бесовским воинствам власть дана такая,
Что трепещут души праведных у преддверья рая!
В конце 1890-х годов здоровье Лохвицкой стало стремительно ухудшаться. Она жаловалась на боли в сердце, хроническую депрессию и ночные кошмары. В декабре 1904 года болезнь обострилась; поэтесса (как позже говорилось в некрологе) «порой с большим пессимизмом смотрела на своё положение, удивляясь, после ужасающих приступов боли и продолжительных припадков, что она ещё жива». На лето Лохвицкая переехала на дачу в Финляндию, где «под влиянием чудесного воздуха ей стало немного лучше»; затем, однако, пришлось не только перевезти ее в город, но и поместить в клинику, «чтобы дать полный покой, не достижимый дома». Лохвицкая умирала мучительно: её страдания «приняли такой ужасающий характер, что пришлось прибегнуть к впрыскиваниям морфия». Под воздействием наркотика последние два дня жизни больная провела в забытьи, а скончалась — во сне, 27 августа 1905 года. 29 августа состоялось отпевание поэтессы в Духовской церкви Александро-Невской лавры, там же, на Никольском кладбище, она, в присутствии лишь близких родственников и друзей, была похоронена.
Наиболее точные сведения о причине смерти М. А. Лохвицкой дает в своих записях Ф.Ф. Фидлер: 27 августа в Бехтеревской клинике умерла Лохвицкая — от сердечного заболевания, дифтерита и Базедовой болезни. Ее состояние резко ухудшилось в декабре 1904 г. после рождения пятого ребенка.
Современниками не раз высказывалось мнение, что кончина поэтессы была напрямую связана с ее душевным состоянием. «Она рано умерла; как-то загадочно; как последствие нарушенного равновесия её духа… Так говорили…», — писала в воспоминаниях дружившая с Лохвицкой поэтесса И. Гриневская. Впрочем, она сама в одном из своих стихотворений напророчила свою раннюю смерть.
Я ХОЧУ УМЕРЕТЬ МОЛОДОЙ...
Я хочу умереть молодой,
Не любя, не грустя ни о ком;
Золотой закатиться звездой,
Облететь неувядшим цветком.
Я хочу, чтоб на камне моем
Истомленные долгой враждой
Находили блаженство вдвоем...
Я хочу умереть молодой!
Схороните меня в стороне
От докучных и шумных дорог,
Там, где верба склонилась к волне,
Где желтеет некошеный дрок.
Чтобы сонные маки цвели,
Чтобы ветер дышал надо мной
Ароматами дальней земли...
Я хочу умереть молодой!
Не смотрю я на пройденный путь,
На безумье растраченных лет;
Я могу беззаботно уснуть,
Если гимн мой последний допет.
Пусть не меркнет огонь до конца
И останется память о той,
Что для жизни будила сердца...
Я хочу умереть молодой!
Ей было всего тридцать шесть лет. На ее смерть откликнулись многие. Так, Игорь Северянин написал: «Молодою ждала умереть, и она умерла молодой». А спустя месяц раздавленный горем Бальмонт напишет:
О, какая тоска, что в предсмертной тиши
Я не слышал дыханья певучей души,
Что я не был с тобой, что я не был с тобой.
Что одна ты ушла в океан голубой.
В 1921 году Бальмонт навсегда покинул Россию. Спустя двадцать лет после смерти Мирры, будучи в Париже, Константин Дмитриевич признался: «Светлые следы моего чувства к ней (Мирре) и ее чувства ко мне ярко отразились в моем творчестве и в ее». До конца жизни Бальмонт признавал только трех поэтесс: Сафо, Ахматову и Лохвицкую.
Лохвицкая — одна из немногих, о ком обычно язвительный И.А. Бунин оставил самые приятные воспоминания. «И всё в ней было прелестно: звук голоса, живость речи, блеск глаз, эта милая лёгкая шутливость… Особенно прекрасен был цвет её лица: матовый, ровный, подобный цвету крымского яблока», — писал он. В. Н. Муромцева-Бунина так вспоминала об их отношениях, перефразируя слышанное от мужа: «Познакомился он в Москве, а потом и подружился, с поэтессой Миррой Лохвицкой, сестрой Тэффи. У них возникла нежная дружба. Он всегда восхищался ею, вспоминая снежный день на улице, её в нарядной шубке, занесённой снегом. Её считали чуть ли не за вакханку, так как она писала стихи о любви и страсти, а между тем она была домоседкой, матерью нескольких детей, с очень живым и чутким умом, понимавшая шутку».
Публицист Евгений Поселянин, называя М. Лохвицкую крупнейшей фигурой среди поэтов нового поколения, ставил ее выше И. Бунина-поэта («недостаточно ярок»), К. Бальмонта и А. Белого («…дают среди вороха малопонятных сумбурных творений лишь небольшое количество стройных и подчас прекрасных вещей»). По мнению писателя, Лохвицкая «обладала одним из отличительных признаков истинного дарования — чрезвычайною понятностью содержания и определённостью формы». Признавая мировоззренческую узость творчества поэтессы («Муки и радости, вопли печали и крики восторга любящего, вечно распалённого женского сердца») и упоминая адресовавшиеся ей упрёки в «преувеличенности, в чересчур жгучем пламени страсти», Поселянин замечал: «Она была одна из первых женщин, так же откровенно говоривших о любви с женской точки зрения, как раньше говорили о ней, со своей стороны, только поэты. Но, как ни смотреть на эту непосредственность её поэтической исповеди, в ней была великая искренность, которая и создала её успех, вместе со звучною, блестящею, чрезвычайно отвечавшею настроению данного стихотворения, формой. (Е. Поселянин. Отзвеневшие струны. 1905)
Мирра Лохвицкая, имевшая огромный успех в конце 1890-х годов, к концу жизни заметно утратила популярность: в ее адрес были обращены «холодные насмешки законодателей литературной моды, мелочные придирки критиков и равнодушие читающей публики, не удостоившей прежнюю любимицу даже живых цветов на похоронах». Последним отзвуком прижизненной славы Лохвицкой стало увлечение ее творчеством Игоря Северянина, который в честь поэтессы назвал свою фантастическую страну «Миррэлия», но неумеренные восторги «короля поэтов» не способствовали адекватному пониманию её поэзии. В советский период имя Лохвицкой было прочно забыто, как на родине, так и в русском зарубежье; критики уличали ее в «ограниченности, тривиальности, салонности, вульгарности». В течение более чем девяноста лет стихи М. Лохвицкой не выходили отдельными изданиями. Широко растиражированным оказалось высказывание В. Брюсова: «Для будущей Антологии русской поэзии можно будет выбрать у Лохвицкой стихотворений 10—15 истинно безупречных, … но внимательного читателя всегда будет волновать и увлекать внутренняя драма души Лохвицкой, запечатленная ею во всей ее поэзии».
***
Надежда Александровна Лохвицкая (по мужу Бучи;нская, 1872-1952), писательница и поэтесса, мемуарист, переводчик.
Если быть исторически точным, то следует сказать, что точная дата рождения Н.А. Лохвицкой неизвестна. До сих пор одни биографы склонны считать днем ее рождения 9 (21) мая, другие 24 апреля (6 мая) 1872 года. Первоначально на надгробном камне у могилы писательницы (Париж, кладбище Сент-Женевьев де Буа) значилось, что она родилась в мае 1875 года. Сама же Надежда Александровна, как и многие женщины, при жизни была склонна намеренно искажать свой возраст, поэтому в некоторых официальных документах эмигрантского периода, заполненных ее рукой, значатся и 1880, и 1885 годы рождения. С местом рождения Тэффи-Лохвицкой тоже не все ясно. По одним сведениям, она родилась в Санкт-Петербурге, по другим – в Волынской губернии, где находилось имение ее родителей. Училась в гимназии на Литейном проспекте.
С детства Тэффи увлекалась классической русской литературой. Ее кумирами были А.С. Пушкин и Л.Н. Толстой, интересовалась современной литературой и живописью, дружила с художником Александром Бенуа. Также на Тэффи оказали огромное влияние Н.В. Гоголь, Ф.М. Достоевский и ее современники Ф. Сологуб и А. Аверченко.
О детстве читаем в одном из последних, пронзительных рассказов Тэффи «И времени не стало»:
«И я хорошо знаю, какая я была. Когда мы спускались по парадной лестнице, на площадке в большом зеркале отражалась девочка в каракулевой шубке, белых гамашах и белом башлыке с золотым галуном. А когда девочка высоко подымала ногу, то видны были красные фланелевые штаны. Тогда все дети носили такие красные штаны…
Помню, мы играли на бульваре, все такие маленькие девочки. Остановились как-то господин с дамой, смотрели на нас, улыбались.
- Мне нравится эта в чепчике, – сказала дама, указывая на меня.
Мне стало интересно, что я нравлюсь, и я сейчас же сделала круглые глаза и вытянула губы трубой – вот, мол, какая я чудесная <…> Я, значит, была честолюбивая. С годами это прошло. А жаль. Честолюбие – сильный двигатель. Сохрани я его, я бы, пожалуй, проорала что-нибудь на весь мир».
В девять лет читает и перечитывает «Детство и отрочество» Толстого, «В первый расцвет» души остро переживается «Война и мир», влюбленность в Андрея Болконского. Уговорила няньку отвести ее в Хамовники, к Толстому: попросить внести изменения в роман – чтобы князь Андрей не умирал…
«Тургенев – весной, Толстой – летом, Диккенс – зимой, Гамсун – осенью», – не без иронии очертила круг своего отроческого чтения.
Тогда же, в отрочестве, Надежда и начала свои поэтические упражнения: «… в первый раз увидела я свое произведение в печати, когда мне было лет тринадцать.
Это была ода, написанная мною на юбилей гимназии, в которой я в то время училась.
Ода была чрезвычайно пышная. Заканчивалась она словами:
И пусть грядущим поколеньям,
Как нам, сияет правды свет,
Здесь, в этом храме просвещенья,
Еще на много, много лет.
Вот этим самым «храмом просвещенья» дома донимала меня сестра.
— Надя! Лентяйка! Что же ты не идешь в свой храм просвещенья? Там сияет правды свет, а ты сидишь дома! Очень некрасиво с твоей стороны.
Допекали долго.
Таков был мой самый первый шаг на литературном поприще».
Ее называли первой русской юмористкой начала XX века, «королевой русского юмора», однако она никогда не была сторонницей чистого юмора, всегда соединяла его с грустью и остроумными наблюдениями над окружающей жизнью. После эмиграции сатира и юмор постепенно перестают доминировать в ее творчестве, наблюдения над жизнью приобретают философский характер. Очень хорошо охарактеризовал этот дар Тэффи Александр Амфитеатров: «Если юмор Гоголя — «смех сквозь слезы», юмор Достоевского — смех сквозь отчаяние, юмор Салтыкова — смех сквозь презрение, юмор Ремизова — смех сквозь лихорадочный бред, то юмор Тэффи, как и юмор Чехова, — смех сквозь грустный вздох: «Ах, люди, люди!» Человек человеку, в представлении Тэффи, отнюдь не волк, но, что делать, изрядный таки дурак».
Надежда, едва окончив гимназию, вышла замуж юриста-правоведа Владислава Петровича Бучинского, до 1892 года служившего в г. Тихвине судебным следователем. Владислав Петрович Бучинский – поляк по национальности, происходил из благородного дворянского рода, в 1886 г. окончил Императорское училище правоведения XII классом. Брак этот оказался насколько непродолжительным, настолько же и неудачным. О чем впоследствии сама Тэффи и намекнула в своем рассказе «Оборотень», вполне узнаваемо завуалировав героев. В рассказе происходит следующий разговор:
«Бабушка сказала: Ну, что ж, mach;re, у него очень приличные манеры, и он правовед.
Одна тётушка сказала:
– Только что институт кончила и сразу замуж выскочишь – молодчина.
Другая тётушка сказала:
– Он, в общем, кажется, дурак. Если при этом с деньгами, так чего же тебе еще?»
Здесь действующие особы довольно легко прочитываются: бабушка – Надежда Фелициановна фон Гойер, одна тётушка – незамужняя Александра Александровна фон Гойер, другая тётушка – Софья Александровна Давыдова. Ну, и невеста – Надежда Лохвицкая.
В 1892 году, после рождения первой дочери, Лохвицкая поселилась вместе со своим мужем Владиславом Бучинским в его имении под Могилёвом. В монотонной, затворнической жизни Надежды Бучинской в провинции, оторванности от родных, друзей, бурной северной столицы, недоразумениях со строгим деспотичным мужем и его семьей гибли ее романтическая натура и поэтическая душа. Непросто далось Надежде Бучинской решение оставить мужа и детей и навсегда уехать в Санкт-Петербург. В 1900 году, уже после рождения второй дочери Елены и сына Янека, разошлась с мужем и переехала в Петербург, где начала литературную карьеру. Дети остались с отцом.
1901-й – год ее стремительного литературного взлета. Отсюда и до конца своих дней она станет Тэффи.
Первая версия появления псевдонима изложена самой писательницей в рассказе «Псевдоним». Она не хотела подписывать свои тексты мужским именем, как это часто делали современные ей писательницы: «Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то ни сё. Но — что? Нужно такое имя, которое принесло бы счастье. Лучше всего имя какого-нибудь дурака — дураки всегда счастливые». Ей «вспомнился <…> один дурак, действительно отменный и вдобавок такой, которому везло, значит, самой судьбой за идеального дурака признанный. Звали его Степан, а домашние называли его Стеффи. Отбросив из деликатности первую букву (чтобы дурак не зазнался)», писательница «решила подписать пьеску свою „Тэффи“». После успешной премьеры этой пьесы в интервью журналисту на вопрос о псевдониме Тэффи ответила, что «это… имя одного дур… то есть такая фамилия». Журналист заметил, что ему «сказали, что это из Киплинга». Тэффи, вспомнившая песенку Киплинга «Taffy was a walshman / Taffy was a thief…» (Тэффи из Уэльса, Тэффи был вором), согласилась с этой версией.
Также существует версия, что свой псевдоним Тэффи взяла потому, что под ее настоящей фамилией печаталась ее сестра — поэтесса Мирра Лохвицкая.
Вспомним, что, когда в 1913 г. отмечали 300-летие царской династии Романовых, царь Николай II приказал поместить в юбилейное издание произведения Тэффи. Малоизвестный факт: в том же году царское охранное отделение получило от своего информатора сообщение о раскрытии литературного псевдонима «Тэффи», что этот псевдоним принадлежит сестре Мирры Лохвицкой – Н.А. Лохвицкой.
Тэффи скромно дебютировала как поэтесса в журнале «Север». 2 сентября 1901 года на страницах журнала появилось ее стихотворение «Мне снился сон, безумный и прекрасный…», подписанное девичьей фамилией – Лохвицкая.
Мне снился сон безумный и прекрасный,
Как будто я поверила тебе,
И жизнь звала настойчиво и страстно
Меня к труду, к свободе и к борьбе.
Проснулась я... Сомненье навевая,
Осенний день глядел в мое окно,
И дождь шумел по крыше, напевая,
Что жизнь прошла и что мечтать смешно!..
Этого дебюта практически никто не заметил. Мирра тоже долгое время печаталась в «Севере», а две поэтессы под одной фамилией – слишком много не только для одного журнала, но и для одного Петербурга…
С 1904 года Тэффи заявила о себе как о литераторе в столичных «Биржевых ведомостях». «Газета эта бичевала преимущественно отцов города, питавшихся от общественного пирога. Я помогала бичевать», – скажет она о своих первых газетных фельетонах.
Псевдонимом Тэффи впервые была подписана одноактная пьеса «Женский вопрос», поставленная в петербургском Малом театре в 1907 году.
В 1910 году, уже после смерти своей знаменитой сестры, Надежда Александровна под именем Тэффи выпустила стихотворный сборник «Семь огней», о котором обычно упоминают лишь как о факте в биографии писательницы или как о ее творческой неудаче.
В. Брюсов написал на сборник убийственную рецензию, назвав «Семь камней-огней» госпожи Тэффи «поддельным ожерельем»: «…в стихах госпожи Тэффи много красочного, эффектного: но это – красота дорогих косметик, красочность десятой копии, эффекты ловкого режиссёра…».
Однако, как отмечают некоторые зарубежные исследователи творчества Н.А. Тэффи, первый поэтический сборник имеет очень важное значение для понимания идей и образов всего последующего творчества писательницы, ее литературных и позднее – философских исканий.
Сочиняла она и веселые, лукавые песенки, придумывала к ним музыку и пела под гитару. Пристрастие к рифме и гитаре Надежда Александровна сохранила на всю жизнь. Когда ее песенки перекочевали на эстраду, в репертуаре исполнителей был и «Карлик».
Мой черный карлик целовал мне ножки,
Он был всегда так ласков и так мил!
Мои браслетки, кольца, брошки
Он убирал и в сундучке хранил.
Но в черный день печали и тревоги
Мой карлик вдруг поднялся и подрос:
Вотще ему я целовала ноги -
И сам ушел, и сундучок унес!
Я СЕРДЦЕМ КРОТКАЯ БЫЛА...
Я сердцем кроткая была,
Я людям зла не принесла,
Я только улыбалась им
И тихим снам своим...
И не взяла чужого я
И травка бедная моя,
Что я срывала у ручья —
И та была — ничья...
Когда твой голос раздался
Я только задрожала вся,
Я только двери отперла...
За что я умерла?
Валерий Брюсов стихи Тэффи ругал, считая их слишком «литературными», Николай Гумилёв отмечал по этому поводу: «Поэтесса говорит не о себе и не о том, что она любит, а о том, какой она могла бы быть, и о том, что она могла бы любить. Отсюда маска, которую она носит с торжественной грацией».
И всё же как поэт Тэффи смогла выговориться не столько в лирических, сколько в иронических и даже саркастических стихах, до сих пор не потерявших своей свежести:
Алчен век матерьялизма –
По заветам дарвинизма
Все борьбу ведут.
Говорят, что без рекламы
Даже в царстве Далай-ламы
Не продашь свой труд.
Врач свой адрес шлет в газеты,
И на выставку портреты –
Молодой поэт.
Из писателей, кто прыткий,
Вместе с Горьким на открытке
Сняться норовит.
И мечтает примадонна:
«Проиграть ли беспардонно
Золото и медь,
Отравиться ли арбузом,
Или в плен попасть к хунхузам,
Чтобы прогреметь?..»
Но Тэффи вошла в историю отечественной литературы не как поэт-символист, а как автор юмористических рассказов, новелл, фельетонов, которые пережили свое время и навсегда остались любимыми читателем.
Злободневные и остроумные публикации Тэффи сразу пришлись по душе читающей публике. Было время, когда она сотрудничала сразу в нескольких периодических изданиях, имеющих прямо противоположную политическую направленность. Ее стихотворные фельетоны в «Биржевых ведомостях» вызывали положительный отзыв у императора Николая II, а юмористические очерки и стихотворения в большевистской газете «Новая жизнь» приводили в восторг Луначарского и Ленина. Впрочем, с «левыми» Тэффи рассталась довольно быстро. Ее новый творческий взлёт был связан с работой в «Сатириконе» и «Новом Сатириконе» Аркадия Аверченко. Тэффи печаталась в журнале с первого номера, вышедшего в апреле 1908 года, до запрещения этого издания в августе 1918-го.
Однако не газетные публикации и даже не юмористические рассказы в лучшем сатирическом журнале России позволили Тэффи однажды «проснуться знаменитой». Настоящая слава пришла к ней после выхода первой книги «Юмористических рассказов», которые имели ошеломляющий успех. Второй сборник поднял имя Тэффи на новую высоту и сделал ее одним из самых читаемых писателей России. Вплоть до 1917 года регулярно выходили новые сборники рассказов («И стало так…», «Дым без огня», «Ничего подобного», «Неживой зверь»), неоднократно переиздавались уже изданные книги.
Излюбленный жанр Тэффи – миниатюра, построенная на описании незначительного комического происшествия. Своему двухтомнику она предпослала эпиграф из «Этики» Б. Спинозы, который точно определяет тональность многих ее произведений: «Ибо смех есть радость, а посему сам по себе – благо».
На страницах своих книг Тэффи представляет множество разнообразных типажей: гимназисты, студенты, мелкие служащие, журналисты, чудаки и растяпы, взрослые и дети – маленький человек, всецело поглощенный своим внутренним миром, семейными неурядицами, мелочами быта. Никаких политических катаклизмов, войн, революций, классовой борьбы. И в этом Тэффи очень близка Чехову, заметившему однажды, что если и погибнет мир, то вовсе не от войн и революций, а от мелких домашних неприятностей. Человек в ее рассказах реально страдает от этих важных «мелочей», а всё остальное остается для него призрачным, неуловимым, порой просто непонятным. Но, иронизируя над естественными слабостями человека, Тэффи никогда не унижает его. Она снискала репутацию писателя остроумного, наблюдательного и беззлобного. Считалось, что ее отличает тонкое понимание человеческих слабостей, мягкосердечие и сострадание к своим незадачливым персонажам.
Рассказы и юмористические сценки, появлявшиеся за подписью Тэффи, были настолько популярны, что в дореволюционной России существовали духи и конфеты «Тэффи».
«Я почувствовала себя всероссийской знаменитостью в тот день, когда посыльный принес мне большую коробку, перевязанную красной шелковой лентой. Она была полна конфетами, завернутыми в пестрые бумажки. И на этих бумажках мой портрет в красках и подпись: «Тэффи»! Я сейчас же бросилась к телефону и стала хвастаться своим друзьям, приглашая их к себе попробовать конфеты «Тэффи» … Я опомнилась, только когда опустошила почти всю трехфунтовую коробку. И тут меня замутило. Я объелась своей славой…»
Слава Тэффи в России была безмерна. Ее обожали гимназисты, чиновники, телеграфисты, светские дамы, белошвейки, генералы… Илья Репин, придя в восторг от рассказа «Волчок», пригласил Надежду Александровну к себе в Куоккалу, чтобы написать ее портрет. Николай II, позируя Борису Кустодиеву, работавшему над его скульптурным портретом, спросил, кого он ещё “делает”? Кустодиев назвал Ремизова. Государь досадливо махнул рукой: «А, знаю, декадент!..». Потом вдруг оживился, вышел. Вернулся с книгой: «Вот это настоящее!» — и начал читать Тэффи.
К ней с пиететом относился Ленин: их пути пересеклись в 1905 году в большевистской газете «Новая жизнь», чтобы разойтись навсегда… Распутин страдал: «Тяжко хочу. Чтобы ты пришла. Так тяжко, что вот прямо о землю бы бросился…».
Скупой на похвалы Бунин писал ей: «Всегда, всегда дивился вам, никогда за всю жизнь не встречал подобной вам!»
Всего до эмиграции писательница опубликовала 16 сборников, а за всю жизнь — более 30. Кроме того, Тэффи написала и перевела несколько пьес. Ее первая пьеса «Женский вопрос» была поставлена петербургским Малым театром.
Кроме рассказов, фельетонов, пьес, стихов ее перу принадлежат повести и роман. Особое место в творчестве Тэффи занимают воспоминания о деятелях русской культуры - З. Гиппиус, А. Куприне, Ф. Сологубе, Вс. Мейерхольде, Г. Чулкове. В свою очередь, воспоминания о писательнице оставили И. Бунин, Дм. Мережковский, Ф. Сологуб, Г. Адамович, Б.Зайцев, А. Куприн.
Неприятие, если не полное отторжение суровых реалий послереволюционной советской действительности – в каждой строке юмористических произведений Тэффи периода 1917-1918 годов. Если судить по книге «Воспоминания», Тэффи не собиралась уезжать из России. Не верила в то, что отправляется в пожизненное изгнание?
К мысу ль радости,
К скалам печали ли,
К островам ли сиреневых птиц –
Все равно, где бы мы ни причалили –
Не поднять нам усталых ресниц.
Мимо стеклышка иллюминатора
Проплывут золотые сады,
Пальмы тропиков, солнце экватора,
Голубые полярные льды...
И все равно, где бы мы ни причалили:
К островам ли сиреневых птиц,
К мысу ль радости,
К скалам печали ли –
Не поднять нам усталых ресниц.
Это стихотворение Н.А. Тэффи, написанное в 1920-е годы, впоследствии стало широко известно как одна из песен, исполняемых А. Вертинским под названием «О всех усталых», и стало едва ли не гимном всех русских изгнанников.
В конце 1918 г. вместе с Аверченко Тэффи уехала в Киев, где должны были состояться их публичные выступления, и после полутора лет скитаний по российскому югу (Одесса, Новороссийск, Екатеринодар) добралась через Константинополь до Парижа. Судя по книге «Воспоминания», Тэффи не собиралась уезжать из России. Решение было принято спонтанно, неожиданно для нее самой: «Увиденная утром струйка крови у ворот комиссариата, медленно ползущая струйка поперек тротуара перерезывает дорогу жизни навсегда. Перешагнуть через нее нельзя. Идти дальше нельзя. Можно повернуться и бежать».
Тэффи вспоминает, что ее не оставляла надежда на скорое возвращение в Москву, хотя свое отношение к Октябрьской революции она определила давно: «Конечно, не смерти я боялась. Я боялась разъярённых харь с направленным прямо мне в лицо фонарем, тупой идиотской злобы. Холода, голода, тьмы, стука прикладов о паркет, криков, плача, выстрелов и чужой смерти. Я так устала от всего этого. Я больше этого не хотела. Я больше не могла».
В книге «Воспоминания» («Ностальгия»), вышедшая в Париже в 1931 году, Тэффи пишет об обстоятельствах, погнавших Надежду Александровну в безумное странствие по охваченной Гражданской войной стране, пока не вынесли, в конце концов, в эмиграцию, как казалось – ненадолго, только до весны, и только потому, что в Петроград попасть очень сложно...
«Сейчас вернуться в Петербург трудно, поезжайте пока за границу, — посоветовали мне. — К весне вернетесь на родину».
Чудесное слово — весна. Чудесное слово — родина… Весна — воскресение жизни. Весной вернусь.
Последние часы на набережной у парохода «Великий князь Александр Михайлович».
Суетня, хлопоты и шепот. Этот удивительный шепот, с оглядкой, исподтишка, провожавший все наши приезды и отъезды, пока мы катились вниз по карте, по огромной зеленой карте, на которой наискось было напечатано: «Российская империя».
Да, шепчут, оглядываются. Все-то им страшно, все страшно, и не успокоиться, не опомниться до конца дней, аминь.
Дрожит пароход, бьет винтом белую пену, стелет по берегу черный дым.
И тихо-тихо отходит земля.
Не надо смотреть на нее. Надо смотреть вперед, в синий широкий свободный простор…
Но голова сама поворачивается, и широко раскрываются глаза и смотрят, смотрят…
И все молчат. Только с нижней палубы доносится женский плач, упорный, долгий, с причитаниями.
Когда это слышала я такой плач? Да, помню. В первый год войны. (…)
Страшный, черный, бесслезный плач. Последний. По всей России, по всей России…
Дрожит пароход, стелет черный дым.
Глазами, широко, до холода в них, раскрытыми, смотрю. И не отойду. Нарушила свой запрет и оглянулась. И вот, как жена Лота, застыла, остолбенела навеки и веки видеть буду, как тихо-тихо уходит от меня моя земля».
В Берлине и Париже продолжали выходить книги Тэффи, и исключительный успех сопутствовал ей до конца долгой жизни. В эмиграции у нее вышло больше десятка книг прозы и только 2 стихотворных сборника: «Шамрам» (Берлин, 1923) и «Passiflora» (Берлин, 1923). Подавленность, тоску и растерянность в этих сборниках символизируют образы карлика, горбуна, плачущего лебедя, серебряного корабля смерти, тоскующего журавля. В эмиграции Тэффи писала рассказы, рисующие дореволюционную Россию, всё ту же мещанскую жизнь, которую она описывала в сборниках, изданных на родине. Меланхолический заголовок «Так жили» объединяет эти рассказы, отражающие крушение надежд эмиграции на возвращение прошлого, полную бесперспективность неприглядной жизни в чужой стране. В первом номере газеты «Последние новости» (27.04.1920 ) был напечатан рассказ Тэффи «Ке фер?» (франц. «Что делать?»), и фраза его героя, старого генерала, который, растерянно озираясь на парижской площади, бормочет: «Все это хорошо… но que faire? Фер-то ке?», стала своего рода паролем для оказавшихся в изгнании.
Там же, в эмиграции она написала и единственный свой роман – «Авантюрный роман» (1931). Но своей лучшей книгой она считала сборник рассказов «Ведьма». Жанровая принадлежность романа, обозначенная в названии, вызвала сомнения у первых рецензентов: было отмечено несоответствие «души» романа (Б. Зайцев) заглавию. Современные исследователи указывают на сходство с авантюрным, плутовским, куртуазным, детективным романом, а также романом-мифом.
В произведениях Тэффи этого времени заметно усиливаются грустные, даже трагические мотивы. «Боялись смерти большевистской — и умерли смертью здесь. Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда», — сказано в одной из ее первых парижских миниатюр «Ностальгия» (1920).
Вторая мировая война застала Тэффи в Париже, где она осталась из-за болезни. Она не сотрудничала ни в каких изданиях коллаборационистов, хотя голодала и бедствовала. Время от времени она соглашалась выступить с чтением своих произведений перед эмигрантской публикой, которой с каждым разом становилось всё меньше.
Конец двадцатых можно назвать счастливым периодом ее парижской жизни. Она встретила Павла Андреевича Тикстона. Человек безупречной репутации, он был одним из лидеров деловой России, в эмиграции возглавил копенгагенское отделение страхового товарищества «Саламандра», которому удалось вовремя перевести свои средства за границу. Наполовину русский, наполовину англичанин, сын промышленника, некогда владевшего заводом под Калугой, он бежал из России после прихода к власти большевиков. Надежда была любима и счастлива, насколько может быть счастливым человек, оторванный от родной почвы, вырванный из стихии родного языка. У Павла Андреевича были деньги, но они пропали, когда разразился мировой кризис.
Людей уже не молодых связало взаимное глубокое чувство. Было немало радостного – путешествия на автомобиле, встречи с друзьями на Лазурном побережье, лето на Корсике… А в тридцатом году, в разгар экономического кризиса – «Саламандра» была разорена. Тикстона разбил паралич, и Надежда Александровна пять лет ухаживала за ним – «сдавала экзамен на ангела».
«Какая ужасная штука жалость, – писала «дорогой милой Верочке» (Буниной). – Ей совершенно нет границ и пределов. Все кажется, что можно еще отдать что-то. – Ага, стерва! Небось книжку по ночам читаешь, а он читать не может! Нет предела!».
После смерти Тикстона Тэффи всерьез подумывала оставить литературу и заняться шитьем платьев или начать мастерить шляпки, как это делали ее героини из рассказа «Городок». Но она продолжала писать, и творчество позволило ей «оставаться на плаву» вплоть до второй мировой войны.
По воспоминаниям В. Васютинской-Маркадэ, хорошо знавшей о жизни Тэффи в Париже, у нее была очень приличная квартира из трёх больших комнат с просторной передней. Писательница очень любила и умела принимать гостей: «Дом был поставлен на барскую ногу, по-петербургски. В вазах всегда стояли цветы, во всех случаях жизни она держала тон светской дамы».
В конце жизни Тэффи, впрочем, как и положено, стала подводить итоги. В одном из своих рассказов, она написала:
«Жизнь, как беллетристика, страшно безвкусна. Красивый, яркий роман она может вдруг скомкать, смять, оборвать на самом смешном и нелепом положении, а маленькому дурацкому водевилю припишет конец из «Гамлета»...
Когда началась война, дочь Валерия, сотрудница Польского правительства в изгнании, направлявшегося через Францию, Португалию в Лондон, настаивала, чтобы Надежда Александровна ехала с ней, но она отказалась. Год – с лета 1940-го до лета 1941-го - проживет в Беаррице и вернется в оккупированный Париж.
Почти через полвека после ухода от мужа Тэффи пишет Валерии:
«Ты хорошая дочь. Благодарю тебя за все. Ведь у тебя нет по отношению ко мне никаких обязательств, п./отому/ ч./то/ я была мать плохая. (По существу хорошая, но обстоятельства выгнали меня из дома, где, оставаясь, я бы погибла)».
Всю войну Тэффи безвыездно прожила во Франции. При оккупационном режиме ее книги перестали выходить, закрылись практически все русские издания, печататься было негде. В 1943 году в нью-йоркском «Новом журнале» появился даже некролог: литературную смерть писательницы ошибочно поспешили подменить смертью физической. Впоследствии она шутила: «Весть о моей смерти была очень прочна. Рассказывают, что во многих местах (например, в Марокко) служили по мне панихиды и горько плакали. А я в это время ела португальские сардинки и ходила в синема». Добрый юмор не покидал ее и в эти страшные годы.
В книге «Всё о любви» (Париж, 1946) Тэффи окончательно уходит в сферу лирики, окрашенной светлой грустью. Ее творческие поиски во многом совпадают с исканиями Ивана Бунина, который в те же годы работал над книгой рассказов «Тёмные аллеи». Сборник «Всё о любви» можно назвать энциклопедией одного из самых загадочных человеческих чувств. На его страницах сосуществуют самые разные женские характеры и разные типы любви. По Тэффи любовь – это выбор креста: «Какой кому выпадет!». Чаще всего она изображает любовь-обманщицу, которая мелькнет на мгновение яркой вспышкой, а потом надолго погрузит героиню в тоскливое беспросветное одиночество.
Свой творческий путь Надежда Александровна Тэффи, действительно, завершала в нужде и одиночестве. Война разлучила ее с родными. Старшая дочь, Валерия Владиславовна Грабовская, переводчица, член Польского правительства в изгнании, во время войны проживала с матерью в Анже, но потом вынуждена была бежать в Англию. Потеряв на войне мужа, она работала в Лондоне, и сама сильно нуждалась. Младшая, Елена Владиславовна, драматическая актриса, осталась жить на территории Польши, которая в то время уже входила в советский лагерь.
Облик Тэффи последних лет запечатлен в воспоминаниях А. Седых «Н.А. Тэффи в письмах». Все такая же остроумная, изящная, светская, она старалась изо всех сил сопротивляться болезням, изредка бывала на эмигрантских вечерах и вернисажах, поддерживала близкие отношения с И. Буниным, Б. Пантелеймоновым, Н. Евреиновым, ссорилась с Дон-Аминадо, принимала у себя А. Керенского. Она продолжала писать книгу воспоминаний о своих современниках (Д. Мережковском, З. Гиппиус, Ф. Сологубе и др.), печаталась в «Новом русском слове» и «Русских новостях», но чувствовала себя всё хуже. Раздражал пущенный сотрудниками «Русской мысли» слух, что Тэффи приняла советское подданство. После окончания II мировой войны ее, действительно, звали в СССР и даже, поздравляя с Новым годом, желали успехов в «деятельности на благо советской Родины».
На все предложения Тэффи отвечала отказом. Вспомнив свое бегство из России, она однажды горько пошутила, что боится: в России ее может встретить плакат «Добро пожаловать, товарищ Тэффи», а на столбах, его поддерживающих, будут висеть Зощенко и Ахматова.
По просьбе А. Седых, друга писательницы и редактора «Нового русского слова» в Нью-Йорке, парижский миллионер и филантроп С. Атран согласился выплачивать скромную пожизненную пенсию четырем престарелым писателям. В их число вошла Тэффи. Надежда Александровна высылала Седых свои книги с автографами для продажи их состоятельным людям в Нью-Йорке. За книгу, в которую вклеивался дарственный автограф писательницы, платили от 25 до 50 долларов.
В 1951 году Атран умер, и выплата пенсии прекратилась. Книги с автографами русской писательницы американцами не покупались, выступать на вечерах, зарабатывая деньги, престарелая женщина была не в силах.
«По болезни неизлечимой я непременно должна скоро умереть. Но я никогда не делаю то, что должна. Вот и живу», – с иронией признается Тэффи в одном из своих писем.
В феврале 1952 года в Нью-Йорке вышла последняя ее книга – «Земная радуга». В последнем сборнике Тэффи совсем отказалась от сарказма и сатирических интонаций, частых как в ее ранней прозе, так и в произведениях 1920-х годов. Много в этой книге «автобиографического», настоящего, что позволяет назвать его последней исповедью великой юмористки. Она в очередной раз переосмысливает ушедшее, пишет о своих земных страданиях последних лет жизни и …улыбается напоследок: «Наши дни нехорошие, больные, злобные, а чтобы говорить о них, нужно быть или проповедником, или человеком, которого столкнули с шестого этажа, и он, в последнем ужасе, перепутав слова, орёт на лету благим матом: «Да здравствует жизнь!»
Надежда Александровна Тэффи умерла в Париже 6 октября 1952 года. За несколько часов до смерти она попросила принести ей зеркальце и пудру. И маленький кипарисовый крестик, который когда-то привезла из Соловецкого монастыря и который велела положить с собой в гроб. Тэффи похоронена рядом с Буниным на русском кладбище в Сент-Женевьев-де Буа.
***
Тэффи часто упоминала младшую сестру Елену, с которой была очень дружна. Елена тоже писала стихи, впоследствии совместно с Тэффи переводила Мопассана, пьесу в стихах Андре Ривуара «Король Дагобер», поставленную в Петербурге и Москве, состояла в обществе драматических писателей, но профессиональным литератором себя не считала. До 40 лет жила с матерью, затем вышла замуж на надворного советника В.В. Пландовского.
Елена Александровна Лохвицкая (по мужу Пландовская, 1874–1919) была известна как театральный автор Элио.
Сестры-погодки Надя и Лена почти никогда не расставались и обе и в детстве, и в юности часто гостили в Тихвине и Галично. Именно в Тихвине Елена и встретилась с будущим мужем Владимиром Васильевичем Пландовским, своим ровесником. Он окончил Санкт-Петербургский университет. С 1900 года служил коллежский советник Министерства финансов. В гражданскую войну находился в белых войсках Северного фронта; на 8 марта 1919 г. – юрисконсульт гражданского отделения военной канцелярии генерал-губернатора Северной Области. Взят в плен.
В своих «Воспоминаниях» Тэффи всю свою любовь к Лене выразила одной короткой фразой: «Я узнаю только через три года, что за тысячи вёрст от меня, в Архангельске, умирала моя Лена…» (а перед этим: «… Отчего в эту, вот в эту пасхальную ночь пришла ко мне за тысячи вёрст, в тёмное море, сестра моя, пришла маленькой девочкой, какой я больше всего её любила, и встала около меня?»)
Поэты свинцового века
АБДУЛЛИНА-НЕШУМОВ
Они, в общем-то, встретились случайно. В далеком и холодном городе Норильске. Владимир Нешумов, по своей основной профессии инженер-конструктор, в 1965 году приехал в командировку из одного закрытого города, в котором он жил и работал (Железногорск, или Красноярск-26), в другой, такой же закрытый город, каковым тогда был Норильск, и увидел Лиру на телевидении, где она работала диктором. Тут же помчался знакомиться, посадил в самолет и увез в свой закрытый город.
Лира Султановна Абдуллина (1936 -1987) — поэтесса.
Родилась в селе Кушнаренково Башкирской АССР в семье преподавателей педагогического техникума. В 5 лет она осталась без отца (он погиб на фронте в 1941 г.). В 13 лет осталась без матери — с двумя младшими братишками на руках.
Закончив среднюю школу, переехала в Уфу, работала библиотекарем, а затем — до конца 1950-х годов в уфимских газетах. В 1964 г. Абдуллина получила диплом об окончании Литературного института им. Горького в Москве и уехала в Норильск, где с 1964 по 1967 год работала редактором на норильской телестудии. По характеру всегда была дерзкой, ершистой, подчеркнуто независимой. Только самые близкие люди чувствовали ее ранимость и женскую нежность. Такими же непростыми были и ее стихи – экспрессивные, терпкие, острые и в то же время нежные, музыкальные.
Лира была татаркой и чтила свои восточные корни. Но как писал о ней Ларкович, «…мыслила и писала она на русском языке: “Мне родной язык татарский, / Да и русский не чужой”. Вот этот “не чужой” она знала так, как дай бог знать каждому русскому». Про стихи Лиры Абдуллиной говорят, что они струятся, как ручей, как вязь по полотну, напоминая русские плачи и заговоры.
В 1967 году Лира Абдуллина, уже сложившийся поэт, приезжает в Железногорск (Красноярск-26) за своим мужем, не менее талантливым поэтом Владимиром Нешумовым. Молодая пара становится одним из неофициальных центров литературной жизни этого города.
Я и ты – что же это такое?
Два крыла у летящей птицы
Или вечного непокоя
Одинаковые частицы?
Два листочка на тонкой ветке,
Или, может, два солнца в небе?
Если я и ты – не навеки,
Пусть бы лучше совсем нас не было.
Но уже через несколько лет у супругов начались неприятности. Владимира уволили с работы за приверженность к творчеству «запрещённых» авторов: бардов 60-х – Галича, Высоцкого; поэтов и писателей – Марины Цветаевой, Фёдора Раскольникова, Осипа Мандельштама, Александра Солженицына. Обстановка вокруг обоих литераторов накаляется, становится нестерпимой, Абдуллину с Нешумовым буквально вынуждают покинуть «режимный» город.
Это море мне —
Милость царская.
Кому — Черное,
А мне — Карское.
Кому — песенка
Колыбельная,
А мне — лесенка корабельная.
Кому — сны к деньгам,
А мне — ночь без сна,
Кому — тишь да гладь,
А мне — два весла.
Мне удачи бы —
Рыбы в неводе.
А что плачу я —
Эка невидаль?
В 1969 году, после участия в 5-м Всесоюзном совещании молодых писателей в г. Москве, супружеская чета переезжает сначала в г. Михайлов, затем в поселок Октябрьский Рязанской области, но задерживается там ненадолго, уезжает в Старый Оскол Белгородской области.
В 1986 году по рекомендации Виктора Астафьева, татарского поэта Рустема Кутуя и московской поэтессы Ларисы Васильевой Абдуллину принимают в Союз писателей СССР. Только после этого она была зачислена кандидатом в Белгородскую писательскую организацию, но не дождалась утверждения в Москве, так как умерла 15 июня 1987 года от бронхиальной астмы в г. Старый Оскол Белгородской области.
В своей рекомендации Виктор Астафьев так охарактеризовал творчество Абдуллиной: «Это действительно, прежде всего, стихи женщины — что так редко в наше время. Многие поэтессы пишут, как мужчины, и манерой своей, и даже образом мыслей. А у Лиры Абдуллиной в стихах и милосердие, и свет истинной женской души».
Лучше всего о своей жизни сказала сама поэтесса: «А жизнь — это только отрезок пути от первой строки до последней…».
Близкая подруга Абдуллиной Надежда Кравченко в одном из интервью (газета «Октябрьские Зори») рассказывала: «Мы были с ней очень близкими подругами, несмотря на более чем двадцатилетнюю разницу в возрасте. Лира была очень молодой – душевно – и очень мудрой. Я много раз до знакомства с Лирой и Нешумовым слышала, что по-настоящему талантливые люди, как правило, очень скромные и простые в общении, никакой «звездности». И на примере своих друзей поняла, что это действительно так.
…Покоряли простота и доступность общения с ней, ее приветливость, умение слушать и слышать. Дом Лиры был открыт для умелого и неумелого в тайнах стихосложения, её опека была высокопрофессиональной и доброжелательной, анализ и критика – животворящими… Поэтическим талантом и талантом человеческого общения служила Лира Абдуллина людям. Кто бы ни пригласил ее на встречу, бескорыстно и безотказно она шла к людям. В снег, в дождь, в жару, хотя все мы знали, как трудно ей не то, что идти в непогоду, но и дышать».
Могла Абдуллина и сама привести домой встретившуюся на улице цыганку или бездомного, накормить, помочь, даже собаку завела – «дворнягу чистейших кровей». Сама Лира Султановна об этой черте своего характера писала так:
В том нет никакого юродства,
Что я привечаю сирот:
Бессонная память сиротства
Маячит у наших ворот.
Стихи Лиры Абдуллиной публиковались в коллективных сборниках «69 параллель» (Красноярск, 1966) и «День поэзии» (Красноярск, 1967), в альманахе «Поэзия» (Москва, 1984), «Час России» (Москва, 1988), «Живое слово» (Москва, 1991), в журналах «Новый мир», «Юность», «Огонёк», «Дружба народов», «Енисей», «День и ночь», «Студенческий меридиан», «Подъём», «Литературное обозрение», в газетах Красноярского края, Башкирии, Татарии, Рязанской, Белгородской, Новосибирской областей.
Абдуллина является также автором пяти поэтических книг — две из них изданы при жизни, остальные — после.
Первый сборник — «Высоки снега» — вышел в Красноярске, второй – «Пока горит пресветлая звезда» — в издательстве «Современник» в 1986 году. Несколько, может быть, и лучших, стихотворений в те казенно-советские времена в книгу не попали. В них была религиозная нота.
Ее вторая, и последняя прижизненная, совсем небольшая книга «Пока горит пресветлая звезда» открывается стихотворением, где она как бы оправдывается в той негромкой печали, которая сквозит на всех страницах:
Безрассудная пчела, —
Что душой зовут славяне, —
И сегодня, как вчера,
Все хлопочешь над словами.
От звезды летишь к звезде,
От листочка к листопаду...
И повсюду, и везде,
И во всем ты ищешь ладу...
Жизнь бесспорно хороша,
Мир прекрасен абсолютно,
Отчего ж тебе, душа,
Неуютно, неуютно?
Все — гармония, все — лад
На земле, росой омытой.
Отчего же горьковат
Этот мед, тобой добытый?
В 1990 году — уже посмертно — в Железногорске выходит ее книга избранных стихов «Стихотворения» (Красноярск, 1990). Тексты стихотворений в этой книге опубликованы по рукописи, полученной издательством от ее мужа Владимира Нешумова. В 2001 выходит еще одна книга, сборник стихотворений «Живите долго» — в серии «Поэты свинцового века» (ИПК «Платина», Красноярск).
«Поэты свинцового века» – уникальная в своем роде книжная серия, задуманная красноярцами. Под «свинцовым» подразумевается определенная, словно отстреленная от «золотого» и «серебряного» веков, поэтическая ветвь поэзии века двадцатого. «И если, — как пишется в предисловии к книжке Л. Абдуллиной, — расстрелянных и умервщленных по лагерям, народ знает, как и тех великих, кто сам себя убил из безвыходности, то десятки блистательных, талантливейших мало кому известны». Книжицы серии «Поэты свинцового века» как раз и извлекают из забвения поэтические имена тех, без кого, если несколько перефразировать Андрея Платонова, «мир не полон»…».
Вступительную статью к этой книге написал Виктор Астафьев: «…Но два её небольших сборника стихотворений, подборки стихов в „Новом мире“, в „Юности“, в „Дружбе народов“, в „Огоньке“, в „Смене“, в альманахах поэзии и газетах прошли почти незамеченными. Когда в литературе идет постоянный „междусобойчик“, страдают от него более всего люди даровитые и скромные. Посредственность затем рубахи на себе и на других рвёт, изо всех наглых сил стремится возглавить „органы“, лезет в направлении морали, чтобы хоть как-то обратить на себя внимание. И это очень даже удается, в особенности во времена переменчивые, смутные, когда, не брезгуя ничем, тащат и тащат на белую бумагу темную бульварщину, потчуют ею всегда так падкую на сплетни российскую доверчивую публику. Если из каждой подворотни „моська лает на слона“, то пугливому разуму начинает казаться, что моська и в самом деле сильнее всех на свете…» (Виктор Астафьев. Из вступления к книге Лиры Абдуллиной «Пока горит пресветлая звезда»).
А вот как В.П. Астафьев отзывался в целом о поэзии женщины с поистине поэтическом именем – Лира: «Стихи Лиры Абдуллиной отличает мелодичность, довольно редкая при творческой торопливости, суете и разрушении складного русского стиха нынешними «лидерами», пишущими много, длинно и раздрызганно. И сразу находятся теоретики, которые под поэтическое растление подводят «научную базу», отыскивая в барахольных, крикливо-неряшливых виршах своеобразие и новаторство.
В живописи уже произошла подмена, и кубик, кривая линия, либо шестяжная фигура, намалеванная ядовитыми красками, то ли бездушие минувших времен изображающая, то ли космонавта, выдается за истинное новаторское искусство.
И в литературе удалось многое расшатать, кое-что и с ног на голову поставить, но истинный талант, он, увы, ничего сделать с собой не может. Он поет так, как ему природа велела, и вполне естественно, что та же Лира Абдуллина со своими певучими стихами сочиняла и песни. Не текстовки к песням, а именно песни, где уже найден мотив, и композитору остается подхватить мелодию, зазвучавшую в душе поэта, развить ее, вознесть до музыкальных высот и пустить по свету. Но и им, композиторам, тоже искать некогда, а «текстовики» — вот они, суют бумагу, и на ней буквы.
Чтоб не голословно было, давайте-ка я выберу из десятка песен Абдуллиной хотя бы вот эту:
Кто заплачет обо мне
На родимой стороне?
Коль сестра меня забудет,
Очень больно будет мне.
Кто прискачет на коне,
Постучит в окно ко мне?
Если брат меня забудет,
Будет больно мне вдвойне.
Ясным днем и при луне
Помни, милый, обо мне,
Если ты меня забудешь,
Буду я гореть в огне.
Ива клонится к волне
На родимой стороне.
Если все меня забудут,
Буду камнем в глубине.
После этого как-то и писать, толковище разводить неловко. Остается лишь продолжить страдающей грудью исторгнутый вздох поэта: «Кто заплачет обо мне на родимой стороне?..»
И самому Виктору Петровичу Астафьеву Лира Султановна посвятила стихи:
И поднялась душа-подранок,
Душа, подбитая войной,
Тоской детдомовских лежанок,
Больничной скукой ледяной.
Лети смелее, бедолага,
Расправив крылья за спиной.
Тобой добыто это благо
Нечеловеческой ценой!
Пой о своём. Пусть голос сорван
Стенаньем долгим и бедой
И искажён сиротской торбой
И похоронок чередой.
И поднялась душа-подранок,
И полетела, не дыша,
На воронёный блеск берданок,
Нацеленных из камыша.
Музу свою посвящала Лира и мужу, Владимиру Нешумову:
ВСЕ ЭТО ПРЕБУДЕТ СО МНОЮ
В. Нешумову
Не понукай себя, друг мой,
Не торопись. Настанут сроки,
Придут несуетные строки
Неспешно, словно дождь грибной.
Или нагрянут, как гроза,
Настигнут, словно непогода,
Цветет в любое время года
Стихотворящая лоза.
Неуловимый лунный свет
Во мгле колышет океаны —
Такой же силой окаянной
Отмечен истинный поэт.
Кто этой силы знает хмель,
Кто слышит звук и отзвук слова,
За вечной дудкой крысолова
Идет за тридевять земель.
Помедли, друг мой. Так и быть,
Спроси, осмелься в кои веки,
Какие огненные реки
Тебе придется переплыть?
Своих избранников, заметь,
Она сама облюбовала.
Ее любовь страшней обвала,
Но не опаснее, чем смерть.
На стихи Абдуллиной написано несколько песен композиторами А. Монасыповым, В. Берковским, Г. Дехтяровым, Ю. Ирдынеевым. Одна из песен («А любовь-то лебедем …») исполнялась Валентиной Толкуновой и вошла в «Песню года-1982»:
Что же понаделал ты, знал ли сам?
А любовь-то лебедем к небесам,
А любовь-то соколом, а любовь-то соколом,
А любовь-то соколом мимо рук.
Горько мне, горько мне и солоно
Горько мне и солоно, милый друг.
Знала будет больно мне наперед
Слово не промолвила поперек,
Из груди я вынула, из груди я вынула,
Из груди я вынула ту любовь
Придавила, придавила глыбою,
Придавила глыбою в сто пудов…
После смерти «полуопальной» поэтессы официальная литературная пресса и критика не особенно спешили с признанием поэта «вслух» — хотя бы посмертным. В честь памяти поэтессы, обладающей ярким лирическим поэтическим даром, был назван фестиваль «Оскольская Лира», который стал настоящей «Фабрикой талантов» для сочинителей авторской песни. Именно на «Оскольской лире» засияли такие исполнители русского рок-н-ролла, как Веня Д’ркин (Александр Литвинов) и Александр Непомнящий. Эти музыканты ушли из жизни, и фестиваль стал своеобразным мемориалом памяти погибшим бардам — их песни звучали каждый год в исполнении музыкантов со всей России.
ТЕПЕРЬ Я ЗНАЮ, КАК ЭТО БЫВАЕТ...
Теперь я знаю, как это бывает,
Когда живой живому вынимает
Живую душу, подцепив крючком,
Как рыбку с золотистым плавничком.
Теперь я знаю, как это бывает,
Когда живой живого забывает,
Как будто убивает птицу влёт,
Живой – живого выстрелом в живот!
Теперь я знаю, как это бывает,
Когда живая боль не заживает,
Когда живой – полуживой живёт.
Но если б знать мне это наперёд,
Что может так терзать живой – живого,
Я б и тогда не проронила слова
Тебе в упрёк: До свадьбы – заживёт.
***
За все слезами платит женщина,
Слезами, что дороже жемчуга.
За боль обид,
За боль измен.
А я и плакать не умею,
Я зубы сжав, окаменею.
Что ты потребуешь взамен...
В своем прощальном стихотворении Абдуллина писала:
...Душа горит. Душа в огне.
Душа у горла.
Друзья, не плачьте обо мне.
Живите долго...
***
Владимир Вячеславович Нешумов (1940-2008) – поэт.
Владимир Нешумов родился 10 апреля 1940 года в городе Каменск-Уральский Свердловской области в семье инженера-конструктора Вячеслава Ивановича Нешумова, талант которого был востребован на многих стройках СССР и Китая, поэтому семья часто меняла место жительства. Детство поэта прошло в основном на Урале. Потом были Ставрополь, Запорожье, Ачинск, Казань.
Как указывал сам Нешумов, огромное влияние на его воспитание оказала бабушка, Анна Яковлевна. По Евангелию и книге сказов Павла Бажова «Малахитовая шкатулка» она учила его читать и писать. Анна Яковлевна тайно крестила внука, а после обряда сказала: «Помалкивай! У каждого человека должна быть тайна».
В 1957 году Владимир Нешумов поступил в Казанский авиационный институт на факультет «Динамика и устойчивость летательных аппаратов», где посещал литературный кружок, подружился там с Булатом Галеевым, Романом Солнцевым, Рустемом Кутуем и другими замечательными людьми. Как вспоминал Солнцев, «учась в институте, Нешумов вместе с друзьями клеил диковинный аппарат – махолёт». Тогда же он стал заядлым яхтсменом, летал на самолете и планере (как признавался позже, «осваивал три степени свободы»). Не случайно диплом защитил по специальности «Динамика летательных аппаратов».
В эти годы он начинает серьезно заниматься и литературным творчеством. В 1960 году в казанской молодежной газете «Комсомолец Татарии» впервые были опубликованы стихи Нешумова. После окончания института Нешумов уехал в закрытый город Красноярск–26 в конструкторское бюро прикладной механики, где под руководством Сергея Павловича Королёва занимался проектированием космических кораблей.
После окончания вуза Нешумов приехал в закрытый город Железногорск, который в те годы чаще называли «девяткой». Работал над проектированием спутника «Молния», этот проект курировал сам Сергей Королёв. И, конечно, писал стихи.
Сюда же привез из Норильска и свою музу, или Лиру – талантливую поэтессу Лиру Абдуллину. Впрочем, счастливая и комфортная жизнь длилась недолго – в 1969 году поэтическая семья была изгнана из Железногорска за чтение и распространение антисоветского «самиздата». Серьезных улик не нашли, дело было закрыто, и Нешумова отпустили без права жить в больших городах России. А ему и в малых городах жилось неплохо. После долгих поисков жилья и работы Нешумовы поселились в городе Михайлове Рязанской области, где Владимир устроился на цементный завод главным конструктором. А в 1982 году они переехали в Старый Оскол.
Главный редактор литературного журнала «День и ночь» и земляк Нешумова (тоже учился в Казани) Роман Солнцев написал о нем в середине 1970-х повесть «Конструктор», где, говоря языком доносов на эту повесть, которые немедленно последовали за публикацией, «протащил» в официальную печать «малопонятные тексты современного кликуши и юродивого, демонстративно не замечающего, где он живет»». Доносчикам было невдомек, что «кликуша и юродивый» имел к упомянутому космосу непосредственное отношение. Выпускник Казанского авиационного института, Нешумов работал в секретном городке Красноярск-26, участвовал в запусках, но его космическая карьера оборвалась из-за страшного преступления, которое именовалось «чтение и распространение антисоветского пасквиля «Доктор Живаго». Он оказался под следствием, Нешумову грозили восемь лет заключения, но отпустили по ходатайству самого Королёва. Однако от работы отстранили и запретили жить в больших городах. После чего Нешумова и его жену, красавицу-поэтессу Лиру Абдулину в одночасье выперли из секретного городка, лишив допуска, и они, вместе с маленьким тогда сыном Рустемом принялись скитаться по России: Ачинск, Рязань, город Михайлов Рязанской области, где Нешумов вновь сделал карьеру, став главным инженером цементного завода «Спартак» и видным специалистом «по цементу», Белгород, Старый Оскол Белгородской области, где и закончились его дни, а еще раньше дни его жены.
Конструктор космических кораблей, профессиональный яхтсмен, охотник и рыболов, он, прежде всего, был, конечно же, поэтом. Хотя печатался мало, был равнодушен к славе и почестям, предпочитал жизнь отшельника, но его восприятие мира было истинно поэтическим, а его любовь к Слову была беззаветной и абсолютно бескорыстной.
В 1987 году от бронхиальной астмы умерла Лира Абдуллина, памяти которой Нешумов посвятил стихи:
ПЛАЧ ПО ЛИРЕ АБДУЛЛИНОЙ
Возводила до утра беду потерь.
До утра глядела в белую метель.
Зазывала снегу пагубный апрель.
Ничего тебе не надобно теперь...
Не смирилась с лютой глухостью тетерь.
Отворяла душу в талую капель.
За моря ушла, за тридевять земель...
Ничего тебе не надобно теперь...
В этом мире, где невидимую дверь
караулит на болоте коростель,
и до слёз доводит вербы акварель,
ничего тебе не надобно теперь...
Даже в сказке, где заведом добрый зверь,
где извечная бытует карусель
и не пойман в долгом небе журавель,
ничего тебе не надобно теперь...
Это было так ненадолго –
ниоткуда в никуда...
Ничего тебе не надобно
ни теперь и никогда.
Но и после этого судьба не оставляла его в покое – в 1992 году трагически погибла его дочь Ольга. А в 1993 году Нешумов встретил свою последнюю любовь, Татьяну, которая стала его женой, музой и ангелом-хранителем, окружившая его любовью и заботой в последние годы жизни. Любовь и поэзия спасали его от всех бед и невзгод.
Татьяна Кузьминична – преподаватель класса скрипки школы искусств имени Эрденко. На многие годы она стала его верным и преданным другом. Немало времени Нешумовы проводили в селе Кунье Курской области. Здесь поэтом были написаны такие строки:
Купил он старенький дом.
Никто не жил в доме том.
Крыльцо прогнило давно.
Сквозило в дверь и в окно.
Косяк кривился коряв.
Чердак светился дыряв.
Сменил он кровли конёк.
Из камня сделал порог.
Крапивный выкосил двор.
Поставил новый забор.
И пол он перестелил.
И стёкла перестеклил.
Сложил он славный очаг
из глины и кирпича –
прямой английский камин
с трубой высокой над ним,
горели чтобы огнём
печали-горести в нём.
(Из сборника «Равновесия»)
Первый сборник стихов Владимира Нешумова «Ощущения» вышел в 1991 году. Позже были еще два – «Виток» и «Равновесия». Эти книги поэт планировал издать, как трилогию с названием «Течения».
Владимира Нешумова практически не знает никто, кроме тех, кто был с ним знаком лично. Его имени нет ни в одной литературной энциклопедии, при жизни он печатался в редких журналах да в литературном альманахе «День и Ночь». Были изданы – крайне ограниченным тиражом – всего три книги. Да и выпущенные после смерти тиражом всего в 500 экземпляров моментально стали библиографической редкостью.
Какова же суть творчества Владимира Нешумова? Кто его духовный, литературный наставник? На первый вопрос он ответил сам: «Триединство времени, пространства и души и взаимопревращение их друг в друга определяют суть человека, сформированного «по образу и подобию»…» А литературное творчество – это отображение словом ощущений процесса превращений материальных сущностей в духовные.
А что с наставником, с поэтом с родственной душой? Нередко стихи Владимира Нешумова и по форме, и по содержанию созвучны стихам Мандельштама, а технология выражения мыслей двух авторов идентична использованием широкого диапазона душевных переживаний, их многоликостью и многовариантностью. Вот, например, стихосложение Мандельштама: голуботвёрдый, остроласковый, крутопоклонный, смутнодышащий, чернопахотная. А вот – Нешумов: длиннохвойные, двуохватные, слеподыры, мятно-мятниково-клеверного, врозь-наискосок-наклонную.
С другой стороны, он чем-то напоминает Хлебникова. В нешумовских стихах тоже есть игра со звуком и смыслом, иногда эта игра кажется заумной, но она органична, естественна для поэта, всерьез считающего мир Слова частью живой природы.
Поэзия Владимира Нешумова настолько глубока, что не каждый читатель принимает и понимает ее. Стихи Нешумова не стандартны, в них нет обычной гладкописи, они требуют вдумчивого, неторопливого чтения. «Его трудно читать сразу и помногу, – писал о нем его друг Булат Галеев. – Всё равно, как есть банками мёд или ложками – цветочную пыльцу. Лучше читать медленно и вдумчиво. Смакуя. Не на ходу. Каждый стих – как бы в отдельной рамке. Нет сегодня на карте Земли белых пятен.
А на карте поэзии – судьба у неё такая – ждут нас постоянные открытия. Вот и ты, читатель, вышел к незнакомой солнечной лужайке, на которой, вздрагивая порой крупной дрожью, мирно пасётся Пегас Володи Нешумова. А на шее у лошадки – венок из одуванчиков...».
СВЕЧА
Пламя свечи – яйцо;
из него: и бабочка,
и листок, и лицо,
и цветок, и яблочко
августа налитое...;
если на то пошло –
и роса, и облачко... –
просто, как на ладони,
всё и произошло.
ДАВНИЙ СОН
Образ Спасителя вижу
под облаками
на стяге,
прячусь в овраге
за камень.
Ближе Он, ближе, ближе...
Войско проходит
рядом.
Спас меня взглядом находит.
ЯХТА
Слаще сластей,
необорима
флейта снастей,
неоспорима
сила страстей...;
с яхтой сравнима
юность по верности
водной поверхности,
неисправима.
Нешумов был верным служителем поэзии. И его имя – новатора, словесного конструктора и языкотворца – не должно быть забыто потомками. Хочется верить, что творческим наследием Владимира Нешумова займутся литературоведы, у него появятся читатели и имя Владимира Нешумова станет в один ряд с такими же конструкторами языка, какими были Велимир Хлебникова и Алексей Кручёных. Впрочем, Нешумов уже занял свое место в литературе, где каждому истинному творцу всегда заготовлено это место вне зависимости от известности, наград и количества публикаций.
Писатель Евгений Попов в своей статье напишет: «Владимир Нешумов выпал из времени. Его не знает никто, кроме тех, кто его знал. А я между тем гадаю – великий он был поэт или просто замечательный мастер складывать странные слова, ловить ускользающие, потаённые смыслы жизни... С его поэзией были знакомы Василий Аксёнов, Белла Ахмадулина, Виктор Ерофеев, Юрий Домбровский, Владимир Кормер, Дмитрий Пригов. Роман Солнцев написал о нем в середине 1970-х повесть «Конструктор»», а кроме того, посвятил другу и такие поэтические строки:
...В синий снег
выбегает, как эвенк из чумов,
человек
с тихою фамилией
Нешумов...
Неудивительно, что и в творчестве самого Евгения Попова Нешумов явился прототипом героя рассказа «Правильно» с весьма прозрачной заменой фамилии: Шунемов.
Как заметил доктор философских наук Булат Галеев, «вообще сам Нешумов, его жизнь – можно сказать, готовый талантливый сюжет, который просится в литературу. Он был божьим провидением: конструктор всего того, что летает высоко и быстро».
О своем творчестве сам Владимир Нешумов говорил так: «Традиционный славянский образ «путей-дорог» что-то ко мне не очень подходит. ;Несмотря на многочисленные житейские перемещения, в сочинении стихов преобладает временное изменение. По аналогии с изобразительным искусством от радиальной перспективы слияния и растекания «через прямую линейную перспективу «иллюзии правдоподобия» к обратной перспективе «предстояния», движение к метареализму, к труду созерцания (не ротозейства), к развитию способности восприятия превращений в гармонии, дающейся извне. И;—;как бог на душу положит;—;попытки преображения земных сущностей в звуко-знаковый строй русского языка в меру сил и умения по велению чувства и Слова, помолясь, благословясь...»
Вот стихотворение в прозе, давшее название последнему поэтическому сборнику Нешумова «Равновесия», увидевшему свет уже после смерти автора:
«Дневные ясные длиннострочия воды и воздуха унялись, улеглись и слились с песчаной пологостью. Цапля вместе со своим отражением образовала разомкнутые щипцы. В перламутре исчез противоположный берег.
Два совершенно одинаковых красноватых шара: закатного солнца и восходящей полной луны, предстали глазам на западе и на востоке, покоясь на кронах вётел, как на ладонях. Создалось-состоялось равновесие в безоблачности вечера, в озёрной округе, в созерцателе. Увы – длилось недолго.
Цапля запинцетила плотвичку, снялась и бесшумно пропала в сумеречных камышах. Вместо солнцепёка дня полнолуние, обретя силу зеркала и высоту, возобновило длиннострочия воды и воздуха, такие же прозрачные, но уже – ночные».
Апофеозом творчества Владимира Нешумова можно считать сонет «Венок цветов», посвященный его супруге, рано ушедшей в мир иной, Лире Абдуллиной, и «Плач» по ней:
Красой цветов раскрытая поляна
Истомлена лесным обильем ласк,
И под святою аркой водопьяна
в стенах берёз благословила нас.
И тени от листвы и света пятна
Сместились на траве, соединясь
в особый знак. И вязь его понятна
двоим, — и – не для посторонних глаз.
И письмена берёзы в час венчанья
торжественно скреплял навек печатью
таёжной орхидеи башмачок.
Он был внутренне свободен и независим, абсолютно лишен тщеславия, но его всегда окружали интересные и даже знаменитые люди: писатели Роман Солнцев, Евгений Попов, Виктор Астафьев, Константин Кедров, скульптор Федот Сучков, композитор Алмаз Моносыпов. Много лет он дружил с Солнцевым, и когда в 2007 году Роман Харисович умер, Нешумов очень тяжело перенес эту утрату. Он пережил друга всего на один год – 22 апреля 2008 года сердце поэта остановилось.
В последние годы Владимир Нешумов создал пять книг стихов, некоторые из них вышли уже после его смерти, благодаря стараниям его вдовы, Татьяны Нешумовой. И хочется верить, что стихи его будут жить, будут привлекать внимание новых, молодых читателей, а молодые поэты будут у него учиться.
«Фантастическая» семья
АБРАМОВЫ
Литературные произведения фантастического жанра всегда вызывают интерес читателей. Встречи с неизведанными мирами пробуждают острое любопытство, бывают познавательными.
В семье Абрамовых получилось так, что фантастический вирус, подхваченный где-то Александром Ивановичем, заразил сначала его сына, Сергея, а от того уже он передался и Абрамову-внуку. Выиграла ли от этой семейной эпидемии русская литература? Не знаю! Но однозначно оказался в выигрыше читатель, отдающий предпочтение такому литературному жанру, как фантастика. При всем при этом – литература для всех троих является скорее хобби, нежели профессией.
Русский писатель-фантаст Александр Иванович Абрамов (1900-1985), прозаик, журналист, театральный критик, считается классиком советской фантастики, принадлежит к плеяде писателей, которые подарили читателям путешествия во времени и встречи с инопланетным разумом.
Александр Иванович родился в 1900 году в Москве. Окончил в Москве Институт иностранных языков и Литературный институт им. В.Я. Брюсова. Затем работал в редакциях журнала «Интернациональная литература» (с 1955 г. выходит под названием «Иностранная литература»), «Театр», в газете «Вечерняя Москва». Замечательный лингвист, театральный критик и киносценарист, он начал писать свои первые фантастические рассказы в 20-х годах прошлого века. Дебютировал с научно-фантастической повестью «Гибель шахмат», после чего сделал перерыв в жанре фантастики на целых сорок лет.
Это фантастическое произведение было опубликовано в 1926 году, а действие в нем происходит в 1929-30-е годы, если ориентироваться на возраст одного из героев повести – реально существующего немецкого шахматиста Эммануила Ласкера. В произведении ему 60 лет. Таким образом, фантастическая задумка Абрамова не простиралась, казалось бы, на много лет вперед. Но на самом деле – здесь гениальное предвидение будущего: живой шахматист играет с машиной (помните многократные сражения гениального шахматиста Гарри Каспарова с компьютером?)
По сюжету произведения, профессор Ястребов изобрел аппарат будущего, способный не только блестяще играть в шахматы, но и обыгрывать любого шахматиста. В Москве был организован специальный чемпионат мира, во время которого машина с блеском обыграла чемпионов игры по шахматам. В повести задействованы практически все известные шахматисты 20-х годов, в том числе и знаменитый кубинец Хосе Рауль Капабланка, державший пальму первенства более двадцати лет. Не за горами победа, но что или кто победит? Холодный расчет и математическая бездушная логика робота или страсть и спортивный азарт незаурядно мыслящих людей? Предвидение Александра Ивановича Абрамова поражает и захватывает. Актуальная сегодня проблема противодействия человека машинам, которые созданы им самим, прозорливо подмечена автором в далекие двадцатые годы прошлого столетия.
После удачного дебюта с фантастической повестью «Гибель шахмат» в том же 1926 году выходит в свет еще один фантастический рассказ – «Бумажник в желтом переплете».
Затем в творчестве писателя наступает другой этап. Он плодотворно работает в редакции журнала «Интернациональная литература», входит в состав редколлегии «Театра». Участвует в выпуске газеты «Вечерняя Москва». В это же время он пишет киносценарии, критические статьи о театральном искусстве. Пробует свои силы в создании рассказов в жанре социалистического реализма, детективов, историй об интересных людях.
В пятидесятые годы писатель Александр Абрамов пишет повести, наполненные реалистическими, казалось бы, событиями. Но увлечение фантастическим жанром не проходит бесследно. Так, в его вполне реалистичных рассказах и повестях появляются необычные герои. В повести «Я ищу Китеж-град» на авансцену выведен город-легенда – Китеж. Он был возведен на берегу озера Светлояр во времена татаро-монгольского ига князем Георгием Всеволодовичем. Легенда гласит, что город был построен из камня, что не характерно для России тех времен, и за очень быстрое время, как в сказке, на берегах озера возник чудо-град. Когда его пытались взять вражеские орды, жители молились богородице, так как у города не было укреплений. И были они спасены от поругания. Хлынула вода со всех сторон, град Китеж ушел под воду и не достался ордынцам. Иногда город-мираж появляется над озером, но видеть его могут только избранные. В повести «Я ищу Китеж-град» главный герой – гость из иностранного государства, который жил в дореволюционной России. Приехав в Москву, он убеждается, что его потерянный «Китеж» – утраченная Россия – процветает и живет завоеваниями нового мира. Легенда органично вписалась даже в столь публицистичную повесть.
Другим жанром, в котором пробовал себя писатель, был детективный. «Белые начинают...». И опять в сюжет повести вплетаются шахматы. Достаточно интересный, неформальный детектив, написанный в лучших традициях жанра. Преступление совершено в «закрытой комнате», никаких ниточек, ведущих к преступнику, никаких свидетелей. Но следователю Жемчужному удается подобраться к разгадке. И помогли ему шахматы, в которые играл профессор Заболотский, перед тем как погибнуть. Именно шахматная партия, где белые начинают и проигрывают парадоксальным образом, подвела сыщиков к разгадке. Закрученный сюжет, головоломки и отгадки не дают скучать на протяжении всей повести.
У Абрамова книги шестидесятых – детективы и повести с необычными героями. Одним из последних произведений, написанных им в этот период, была повесть «Бал». Впрочем, это, скорее, новелла с элементами фантастики. Начинается она со случайной встречи в парке героя повествования и странной девушки, пишущей зонтиком на песке загадочные слова «миф», «мечта»... Угадывая, что же еще напишет девушка, герой повести попадает в прошлое, которое оказывается реальней настоящего. Он вспоминает, как после ранения жил в госпитале, расположенном в колонном зале. Война, разруха, воздушная тревога... И вдруг призрак времени выводит героев в будущее. В нем нет войны, они попадают на бал, полный музыки, света, танцев. Девушка со скамейки в парке оказывается рядом с ним на этом балу. И путешествие во времени продолжается не только для двоих героев повести, но и для целой страны, где обязательно все будет хорошо.
Вероятно, именно это произведение и подвело Александра Ивановича к его первому литературному увлечению – к жанру фантастики. Но только теперь он предложил разделить вероятный успех будущих произведений своему сыну – Сергею. Сергей Абрамов к тому времени заканчивал Московский автодорожный институт, и к литературной деятельности себя не готовил, хотя писал стихи, печатал заметки в московских газетах. Именно Сергей Александрович навел своего отца на мысль о фантастической повести, рассказав тому об идее множественности пространств.
Дебютом семейного дуэта явилась повесть «Хождение за три мира», опубликованная в популярном альманахе «Мир приключений» в 1966 году. Это же была и последняя повесть Александра Абрамова, вобравшая в себя элементы мистики и фантастики: множество параллельных миров открывают свои двери для главного героя повести. Возникают альтернативные варианты развития истории, которые увлекают и манят, но могут и погубить. Ведь что-то может исчезнуть безвозвратно. Ткань реальности хрупка и прозрачна, и когда она рвется, люди, готовые принимать перемены, обязательно окажутся втянутыми в необычное путешествие во времени. Повесть была пронизана новыми идеями и научными гипотезами о множественности миров, сюжет динамичный и для своего времени очень интересный. С этого момента все произведения писателя-фантаста Александра Ивановича Абрамова выходят в соавторстве с сыном. Новый литературный союз двух талантливых людей подарил читателям целый мир фантастических романов, повестей и сборников, которые не потеряли своей актуальности и в наши дни.
Читатели часто называли их братьями. Видимо, по аналогии со Стругацкими. Новый литературный дуэт был встречен читателями, да и критикой тоже, вполне доброжелательно. Очевидно, повесть пришлась по душе и самим авторам, потому что вслед за нею они написали серию рассказов, составивших сборник «Тень императора» (1967). В основу этих рассказов легли гипотезы из области биологии, физики, кибернетики, отталкиваясь от которых авторы строили острый, увлекательный сюжет. В 1968 году Абрамовы выпустили свой первый большой фантастический роман «Всадники ниоткуда», который, несмотря на разноречивые отклики в прессе, вероятно, можно назвать лучшим из всего, что написано ими вдвоем. «Всадники ниоткуда» – типичный роман «о контакте», контакте с существами, абсолютно не похожими на людей и получившими название «розовых облаков».
***
Сергей Александрович Абрамов (род. 1944 г.) – писатель-фантаст, журналист.
Сергей Александрович родился в Москве в семье известного писателя А.И. Абрамова. Окончил факультет гражданской авиации Московского автодорожного института по специальности инженер гражданской авиации, по окончании которого работал мастером на строительстве аэропорта Домодедово. Был оставлен на кафедре института, но вскоре переквалифицировался в журналиста. Так случается, что к своей судьбе человек приходит не сразу.
С 1961 года выступает в периодической печати с репортажами, очерками, критическими статьями, пишет стихи. Работал в журнале «Смена» и газете «Правда». Долгое время возглавлял Совет по фантастической и приключенческой литературе при Правлении Союза писателей РСФСР. В 1968-1988 годах работал журналистом в «Литературной газете», в газете «Правда», журналах «Смена» и «Театр». В 1988 г. Сергей Абрамов создал и до начала 1990-х гг. возглавлял еженедельную газету «Семья». Одновременно занялся бизнесом в области книгоиздания, масс-медиа и торговли, а в 1990-х годах – вопросами корпоративного строительства и инвестиционной политики в ряде банковских и инвестиционных структур. С 1997 года – первый заместитель председателя Комитета по телекоммуникациям и СМИ Правительства Москвы. С 2000 года – первый заместитель начальника Главного управления внутренней политики Администрации Президента РФ. В 2001-2004 гг. – секретарь президентских Советов по культуре и искусству, по науке, технологиям и образованию, спорту. С 2004 г. – председатель наблюдательного совета и партнер инвестиционной компании «Беринг Восток Кэпитал Партнерс», член Всероссийской общественной организации «Лига здоровья нации», член генерального и координационного советов общественной организации «Деловая Россия».
Еще учась в МАДИ, Сергей рассказал отцу об идее множественности пространств, наведя того на мысль о написании новой фантастической повести. Как вспоминал позже Сергей Александрович: «Я пришел к отцу с идеей о множественности миров, отец сказал: «Давай напишем», я сказал: «Давай»». И вскоре увидело свет первое совместное произведение отца и сына Абрамовых – фантастическая повесть «Хождение за три мира» (1966). Поскольку книга была хорошо принята читателями, за ней последовали серия рассказов, составивших сборник «Тень императора» (1967), в основу которых легли гипотезы из области биологии, физики, кибернетики, отталкиваясь от которых авторы строили острый и увлекательный сюжет. А затем появилась целая трилогия, написанная опять же отцом и сыном Абрамовыми – «Всадники ниоткуда» (1967), «Рай без памяти» (1968), «Серебряный вариант (1978 – Время против времени), в которой представители чужой, инопланетной цивилизации исследуют Землю.
В начале 1970-х годов появились и первые самостоятельные произведения Сергея Абрамова – роман «Канатоходцы» (1972) и повесть «Волчок для Гулливера» (1973), пока все так же выдержанные в жанре классической научной фантастики. Однако в более поздних своих произведениях Абрамов постепенно отходит от традиционных канонов жанра и переходит к приемам, свойственным современной сказке и фэнтези. Но того успеха среди читателей, которого Сергей Александрович добился в совместных с отцом произведениях, он уже не имел.
Последующие его произведения весьма разнолики по жанрам: здесь и чисто приключенческие вещи («Опознай живого», «Граждане, воздушная тревога!»), и детективы («Два узла на полотенце»), и повести-сказки («Выше радуги», «Рыжий, Красный и человек опасный»), и лирико-иронические фантазии («Двое под одним зонтом», «Потому что потому»), и даже сатирические фантасмагории («Неформашки», «Стоп-кран»). В этих повестях Абрамов отошел от наукообразной фантастики, он предпочел обыкновенные, если угодно, чистые чудеса, которые происходят с его вполне реальными героями. И не только герои, но и мир наш в целом у Абрамова совершенно реален, «только чуть больше света впущено в него прихотью писателя, чуть ярче предметы, чуть контрастнее тени, чуть виднее наши достоинства и недостатки, радостнее радости и печальней печали» (Г. Боровик).
Наиболее популярная и известная история, написанная Сергеем Абрамовым в пору самостоятельного расцвета – это повесть «Выше радуги». В ней поднимается серьезная нравственная проблема: если желание сбудется по мановению волшебства, то какую цену готов заплатить подросток за осуществление заветной мечты. По сюжетной линии Алик Радуга, являясь типичным представителем безобидного интеллигентного поколения, у которого прозвище «ботаник», встает перед выбором – достичь невиданных успехов в спорте. Казалось бы, зачем это надо подростку, который сочиняет стихи, блещет интеллектом. Но так уж устроен человек, ему всегда хочется недостижимого. И «подарочный» успех не заставляет себя ждать. Но Алик все же сделал выбор и, благодаря самоотверженному труду и стремлению к достижению результатов, самостоятельно добился спортивных достижений, утратив при этом волшебный дар. О чем не пожалел. Оказывается, нет ничего лучше, чем самостоятельное преодоление жизненных трудностей, стремление к открытию в себе неизведанных возможностей и самосовершенствованию. Повесть «Выше радуги» была экранизирована, фильм завоевал зрительские симпатии и популярность в нашей стране.
В последние годы в соавторстве теперь уже со своим сыном – Артёмом Абрамовым, в 1998 году окончившим факультет журналистики МГУ – написал несколько фантастических книг.
Вот как в одном из интервью Сергей Абрамов рассуждает о своих семейных дуэтах (сначала с отцом, теперь с сыном):
«– У соавторов обычно спрашивают, как они пишут вдвоем. В вашем случае этот вопрос более чем уместен: когда в соавторах семейный дуэт – отец и сын, – один из них заведомо играет первую скрипку...
– Согласен. Так же было и с отцом. Почему наш дуэт-то распался? Мне стало тесно в паре, и стилистически я пошел в другую сторону. Мне было достаточно важно, как построена фраза. Многие критики говорили, что я вношу в авторскую речь жаргон; отцу это, естественно, не нравилось; мы разошлись. Он продолжал писать, хотя и с меньшей продуктивностью. Я писал по-другому. А сейчас я «передавливаю» Артёма, ежу ясно. Да, мы поделились, расписали: вот это делает он, вот это – я. Если раньше я обгонял его, то теперь в силу моей занятости по работе мы пишем вровень. У него больше времени, у меня – опыта. И я вполне допускаю и, честно говоря, буду рад, как и всякий отец, если он когда-нибудь плюнет на меня и начнет писать сам. Человек получит профессию, как в свое время получил ее я. Профессию, худо-бедно дающую возможность зарабатывать».
В одном из интервью после выхода первой книги, у Артёма Абрамова спросили:
- И как ты стал писателем?
- Книга «Место покоя Моего» — мой первый литературный опус. До этого не было никаких поползновений, кроме школьных сочинений и тех упражнений, которыми заставлял заниматься отец. Эта книга — большой масштабный труд, и ему требовался помощник. Плюс к этому была идея возродить старый добрый бренд — Александр и Сергей Абрамовы (т.е. мой дед и мой отец). Теперь бренд выглядит также «А. и С. Абрамовы», и отец пошел на то, чтобы в угоду сохранения бренда инициал младшего был первым. Под этим брендом мы сделали пять книг за три года. Потом меня работа закрутила, и на писательство для души не осталось времени.
Может быть еще не все?
АБРАМЦЕВЫ
«Литература – дело серьёзное и тяжёлое. Почему же этим серьёзным и тяжёлым делом занимается чуть ли не каждый второй?
Чтобы заниматься искусcтвом, надо много учиться или родиться талантливым. Тогда, глядишь, к концу жизни и выразишь себя. А если пишешь, то, кто ты есть – видно сразу. Выразить себя можешь на второй строке. Вот поэтому всё и пишут. Я тоже» (Корнелий Абрамцев).
Корнелий Корнелиевич Абрамцев (1931 -2011) – драматург, прозаик.
Корнелий Корнелиевич по службе много ездил по стране, служил в разных концах Советского Союза. В возрасте 33 лет написал первую пьесу, через два года прошел по конкурсу в Литературный институт им. Горького. Будучи военнослужащим, он умудрился его в 1966 году окончить. После чего ушел с военной службы в отставку и переключился на литературную деятельность. Был дружен с Александром Вампиловым, с которым познакомился на одном из семинаров молодых литераторов в Дубултах под Ригой в 1971 году, они там жили в одной комнате.
В одном из своих интервью Абрамцев так описывал свои взаимоотношения с Вампиловым: «У нас не были очень близкие отношения, какие бывают между друзьями, но – очень теплые. Нам было легко общаться. Я его любил и дорожил нашими отношениями...
На семинарах он ничего, правда, не делал, то есть не писал. «Я приехал отдыхать, – говорил он, – они тут вкусно кормят». И тут же: «Я думаю, размышляю – вот главная работа». Вот этим он и занимался. Действительно размышлял, и что-то рождалось, и что-то шлифовалось.
Однажды утром он показал мне бумажку, а я видел – он вечером что-то писал. Такой стандартный лист, на нем список строчек на пятнадцать. «Вот я тут составил, мне вот это надо сделать!» Сказал своим негромким голосом так, что я понял: он вынашивал свою литературную программу. Я не стал его просить – ну дай, старик, дай посмотреть. Другой бы, я знаю, попытался – интересно же, а я не мог. Помню, он сложил этот листок и убрал в карман пиджака. Может быть, он существует, этот список, в его бумагах...».
Кредо своего творчества он обозначил следующим образом: «Чтобы заниматься искусcтвом, надо много учиться или родиться талантливым. Тогда, глядишь, к концу жизни и выразишь себя. А если пишешь, то, кто ты есть – видно сразу. Выразить себя можешь на второй строке. Вот поэтому всё и пишут. Я тоже. Что у меня получилось, можете почитать». Писал, в основном, пьесы и, по большей части, юмористического и комедийного характера, в том числе и для детей (здесь, возможно, влияние оказала его дочь).
Он мало публиковался, пьесы сразу отправлял в театры, их и ставили, да еще на радио. Одна из немногих опубликованных пьес в 1984 году – «Берег левый, берег правый». Кроме этого, в нескольких коллективных сборниках «Одноактные комедии» (1972) и «Советская одноактная драматургия»: [пьесы 1966-1976 гг.] были опубликованы пьесы Абрамцева: «День открытых дверей, или Шутки ефрейтора Морковкина»; «Ключи от сердца»; «Завтра будет такой же день»; «Новый год рядового Глеба Сазонова»; «Твое и мое».
И, несмотря на трагедию в семье, большинство пьес – излучают оптимизм и сверкают юмором: «Новый год рядового Глеба Сазонова», «Детективное агентство «Синий заяц», «Чудеса Деда Мороза (Новогоднее секретное оружие). Новогодняя сказка в двух действиях на 7 сказочных персонажей» и др. В радиопьесах роли озвучивали такие актеры, как Георгий Жжёнов, Михаил Ульянов, Вячеслав Шалевич, Алина Покровская (пьеса «Солдатский долг» написана по одноименной книге воспоминаний маршала Константина Константиновича Рокоссовского).
Зато любил фотографировать свою единственную дочь. На этих фото у Натальи –
красивое одухотворенное лицо без тени обреченности, глядя на которое ни за что не подумаешь, что эта девушка тяжело больна. Свои сказки она писала, лежа на животе, цветными фломастерами. Это он подсказал дочери начать писать сказки, когда неизлечимая болезнь навсегда уложила ее в постель. И тогда у Наташи появился смысл жизни, а у мамы, учителя русского языка и литературы, – новая работа секретаря...
***
Наталья Корнельевна Абрамцева (1954 -1995) – детская писательница.
Наталья родилась в семье военного и учительницы русского языка и литературы. Вскоре отец был откомандирован на Украину в маленький городок Белокоровичи, где Абрамцевы прожили два года. Там Наташа заболела сложным, редко встречающимся заболеванием спинного мозга – спинальной амиатрофией Вердинга – Гоффмана, при которой человек обречен на полную неподвижность и быструю смерть. Тот факт, что писательница прожила 40 лет, считается в медицине уникальным и труднообъяснимым – возможно, отгадка его в невероятной насыщенности духовной жизни Натальи Корнельевны. Первую половину своей жизни – до двадцати лет – она могла только сидеть, вторую – только лежать. И еще писать. Родители были вынуждены перебраться ближе к медицинским центрам – так семья оказалась в подмосковном городке ракетчиков Болшево, где прошли детские годы Абрамцевой.
Она очень любила жизнь и на маленьком «Запорожце», специально оборудованном отцом, лежа и глазея по сторонам, объехала с родителями и Крым, и Прибалтику, и «Золотое кольцо России».
Несмотря на физический недуг, Наталья жила и насыщенной духовной жизнью: много читала, причем, не только по-русски, но и по-английски, и по-испански, писала рассказы, очерки. Но главным делом писательницы стало сочинение сказок. Они переведены на многие иностранные языки; их ставят как пьесы и мюзиклы в театрах России, ближнего и дальнего зарубежья. Ее произведения легли в основу сценариев мультфильмов. Отдельными изданиями вышли сборники «Сказки для добрых сердец», «Радуга в сочельник», «Рождественские грёзы», «Чудеса да и только», «Что такое зима», «С кем разговаривают собаки».
С 1978 г. Абрамцева регулярно публиковались в газетах «Вечерняя Москва», «Сударушка», журналах «Работница», «Познайка», «Лиза», «Фома» и др.
В семье Абрамцевой отношение к литературе и писательскому труду было всегда исключительно серьезным – отец будущей писательницы Корнелий Корнелиевич Абрамцев из военных переквалифицировался в драматурга. Мать, помимо преподавания русского языка и литературы, закончила курс психологии, увлекалась деятельностью сценариста научно-популярного кинематографа. Тем не менее, первоначально желания писать Наталья не высказывала: после школы она закончила четырехгодичные курсы испанского и английского языка и собиралась работать переводчиком (в институт поступать она не захотела), но найти интересную работу оказалось сложнее, чем предполагалось вначале. Тогда мать посоветовала писать хоть что-то «чтобы не утратить навык письменной речи».
В 1974 году семья перебралась в Москву. Наталья в это время активно пыталась лечиться по восточным методикам, занималась йогой, но спустя некоторое время стала очевидной тщетность этих упражнений – и наступил момент глубокой депрессии, едва не приведший к непоправимым последствиям – девушка пыталась отравиться таблетками, однако, «скорая помощь» приехала вовремя. А через три дня после случившегося родилось первое произведение писательницы – заметка-очерк «Может быть еще не все?». Последовавшие за ним рассказы о кошке Насте и первые сказки никуда вначале не пробовали посылать, никому не показывали. Однако постепенно стало понятно, что Наталья нашла дело своей жизни.
С середины 1970-х годов начала писать сказки и рассказы, которые сначала звучали по радио в передаче «Вечерняя сказка». А в 1978 году в газете «Ленинское знамя» была опубликована сказка «Ласточка», и с нее начинается триумфальное шествие сказок Натальи Абрамцевой по страницам печати, на радио, на сценических площадках страны. С 1980 года произведения писательницы публикуются регулярно. В 1985 г. выходит ее первая книга «Сказка о веселой пчеле». Переводы произведений Абрамцевой появляются в Венгрии, Бельгии, Японии; по сказкам делают три мультфильма – один из них в Германии – и два диафильма. В 1992 году печатается отрывной календарь для женщин со сказками писательницы. В газете «Вечерняя Москва» рубрику «Бабушка, прочти» переименовывают в «Наташины сказки», и Абрамцева надолго становится постоянным автором «Вечёрки», а затем — «Сударушки». Сказки ее необычны, как и ее судьба. Самые любимые свои сказки собрала Наталья Корнельевна в книге «СКАЗКИ ДЛЯ ДОБРЫХ СЕРДЕЦ», над которой работала до последнего дня. В 1990-е годы большую известность получают сценарии новогодних сказок-представлений, произведения писательницы обретают широкую международную известность. В 1995 году в период большой творческой активности Абрамцевой интересных планов и начинаний, болезнь во время одного из приступов одержала над писательницей верх...
Всего Наталья Абрамцева написала около 120 сказок и рассказов для детей и взрослых;12 театральных пьес; по ее сценариям созданы диафильмы, мультфильмы и анимационные работы. Вышло 16 книг, некоторые уже после ее смерти.
Для Абрамцевой характерно удивительное чувство причастности всему сущему – в сказках оживают и обретают язык не только птицы и звери, но и времена года, деревья, окно, мячик, зонтик, заброшенный дом, туман, дождик, серая скука и даже Закон Природы. Многие из ее произведений даже начинаются со слов «Жил-был» «ветер», «кактус», «дом», «голубой зонтик. Голубой-голубой» или «окно». Люди, звери, растения и предметы образуют в сказках Абрамцевой один живой мир, полный взаимопонимания и добрых чувств – в нем дружат сад и дом, рыжая кошка и солнце, щенок и тапочка, и ничто не может помешать радости их общения. Большинство животных в сказках имеют имена, и это не случайно. Для автора весь мир, включая Космос, наделен личностными свойствами и требует к себе внимательного и уважительного отношения.
Обращает на себя внимание и то, что в сказках Абрамцевой мало чудесных персонажей – гном Скрипалёнок, кикимора, фея, Струмышка в них редкие гости, зато «вечер – старый колдун с седой бородой», туман, озеро, солнечный луч, тропинка, «косматый, длинноволосый дождь» живут в них активно и насыщенно. Нередко встречаются в сказках Н.А. образы старых, честно отслуживших свое предметов – заброшенный дом и сад, старая вазочка, сахарница: к ним автор относится с особой теплотой и благодарностью, ведь они много сделали для людей, а главное – в них живет душа, потому нельзя их рассматривать с точки зрения утилитарной ценности и значимости: «Пожалуйста, никогда не выбрасывайте старые сахарницы. Если у вас появился новый сервиз, старую сахарницу хорошенько вымойте, высушите и поставьте на самую дальнюю полку буфета... В старых сахарницах любят жить Струмышки. А Струмышки... больше всего на свете любят устраивать людям приятные неожиданности».
Сказки Натальи Абрамцевой просты по сюжету, нередко организованы кольцевой композицией. Философская и психологическая насыщенность ее сказок – среди важнейших свойств, делающих их популярными у читателей разных возрастов и национальной культуры. Ведущая авторская интонация – доверительный разговор с читателем любого возраста, при этом мудрость рассказчика не мешает увлекательности, а фантазия и приключенческое начало не препятствуют глубине осмысления.
Лёд и пламень
АГАШИНА–УРИН
Помните, у Пушкина в поэме «Полтава» есть такие строки:
Ах, вижу я: кому судьбою
Волненья жизни суждены,
Тот стой один перед грозою,
Не призывай к себе жены.
В одну телегу впрячь не можно
Коня и трепетную лань.
Забылся я неосторожно:
Теперь плачу безумствам дань...?
Рассказывая о семейном дуэте выдающихся поэтов, героях данного очерка, в очередной раз говоришь спасибо ярчайшему светилу русской поэзии за дар предвидения. Многие цитаты из разных его произведений можно и сегодня применять в том или ином случае. Вот и здесь ситуация абсолютно пушкинская (ну, или мазепинская, если уточнить, что приведенная выдержка из поэмы прозвучала из уст гетмана Мазепы) – трудно себе представить более противоположных по характеру личностей, соединившихся узами брака. Причем, «безумствам дань» платила именно «трепетная лань» – Маргарита Агашина.
Маргарита Константиновна Агашина (1924-1999) – поэтесса.
Маргарита Агашина родилась в ярославской деревне Бор, но детство ее прошло на фактории Стрелка на севере Красноярского края. Отец, врач по профессии, кочевал по тайге вместе с эвенками-охотниками, мама учила эвенкийских ребят в школе. О том времени Маргарита Константиновна впоследствии вспоминала: «Жили люди на Стрелке просто и дружно, много работали, собирались все вместе в праздники 1 Мая, 7 ноября, в День Красной Армии. Прошло много лет. Но я все помню и твердо знаю, что там, на Стрелке, я впервые была счастлива оттого, что все были вместе!» Дома много читали Некрасова, о нем и его стихах говорили с восторгом и нежностью, и позже поэтесса признавалась: «Если бы в детстве я вот так же сильно полюбила другого поэта, я писала бы потом совсем другие стихи. А, может быть, и совсем не писала...».
Говорят, что время правит веком,
и что есть счастливая звезда…
Я ждала такого человека,
чтобы с ним остаться навсегда.
Пусть приходит, не сказав ни слова.
Пусть не взглянет – обернусь сама.
Только где увидеть мне такого,
чтобы я влюбилась без ума?
Говорят, что есть большие двери,
прячущие что-то от меня.
Я хочу во многое поверить,
даже если не смогу понять.
Я, наверно, страшно верить буду,
верить сердцем, вопреки уму!
Только где найти такое чудо,
чтобы я поверила ему?
Впрочем, другого поэта, Маргарита Агашина все-таки полюбила, но, к счастью, стихов из-за этого писать не перестала. Она всю жизнь, до самого последнего своего часа, любила одного – единственного мужчину на свете – Виктора Урина, любила до самозабвения. А тому не сиделось на одном месте – мотался сначала по стране, а потом и вовсе уехал за границу. В ответ же всегда было – прощенье. Маргарита Константиновна была истинной женщиной:
Но мне бывает в тягость дружба,
когда порой услышу я,
что я жила не так, как нужно, –
мне говорят мои друзья.
Что мало песен написала,
что не боролась, а ждала,
что не жила, а угасала,
что не горела, а жила.
Что я сама себя сгубила,
сама себя не сберегла...
А я жила – тебя любила!
А я – счастливая жила!
Я не хочу начать сначала,
ни изменить, ни повторить!
И разве это так уж мало:
все время ждать,
всю жизнь любить?
В начале 1930-х годов семья Агашиных перебралась в город Тейково Ивановской области. Маргарита пошла учиться в среднюю школу № 4, в которой преподавала немецкий язык ее мать, Елизавета Ивановна. Окончила ее в 1942-м (на здании школы сейчас установлена мемориальная доска).
Первое опубликованное стихотворение 16-летней Риты Агашиной, навеянное событиями финской войны 1939-1940 гг., появилось в ивановской областной пионерской газете «Всегда готов!» в 1940 году. Вот как об этом написала в автобиографии сама поэтесса:
«Первые, серьёзные по чувству, стихи написала я, когда отец вернулся с Финской войны. Стихи были об этом. Их напечатали в областной пионерской газете и даже грамоту какую-то мне за них прислали. Это произошло уже в маленьком городе Тейкове Ивановской области, где я кончала среднюю школу и где нашу семью застала Великая Отечественная война…».
После окончания школы Агашина поступила в Московский институт цветных металлов и золота. Но вскоре девушка поняла, что это не ее и, даже не окончив второго курса, перешла в Литературный институт им. Горького. Училась на семинарах Веры Звягинцевой и Владимира Луговского. Ее дипломная работа – поэма «Моё слово» – получила отличную оценку и в 1951 году была напечатана в журнале «Октябрь». Там же, в литинституте Агашина и познакомилась со своим будущим мужем.
В 1951 году, после окончания института, Агашина переехала жить в Волгоград, где прожила до конца своих дней, основную часть своего творчества посвятив городу на Волге. Не случайно в одном из стихотворений она написала:
Я люблю тебя, как
человека,
праздник мой —
город мой, Волгоград!
И еще: «...Если бы я жила в другом городе, я писала бы совсем другие стихи. А, может быть, и совсем не писала».
Помните, именно так она в детстве рассуждала о возможном муже-поэте? Но и теперь, к счастью, писать она не перестала.
Настоящая известность к Агашиной пришла после исполнения Людмилой Зыкиной песни «Растёт в Волгограде берёзка», которую на ее стихи написал композитор Григорий Пономаренко. После премьеры песни Маргарите Константиновне со всей страны стали приходить многочисленные благодарственные письма с лаконичным адресом «Волгоград, М. Агашиной».
РАСТЕТ В ВОЛГОГРАДЕ БЕРЁЗКА...
Ты тоже родился в России —
краю полевом и лесном.
У нас в каждой песне — берёза,
берёза — под каждым окном.
На каждой весенней поляне —
их белый живой хоровод.
Но есть в Волгограде берёзка —
увидишь, и сердце замрёт.
Её привезли издалёка
в края, где шумят ковыли.
Как трудно она привыкала
к огню волгоградской земли!
Как долго она тосковала
о светлых лесах на Руси —
лежат под берёзкой ребята, —
об этом у них расспроси.
Трава под берёзкой не смята —
никто из земли не вставал.
Но как это нужно солдату,
чтоб кто-то над ним горевал.
И плакал — светло, как невеста,
и помнил — навеки, как мать!
Ты тоже родился солдатом —
тебе ли того не понять.
Ты тоже родился в России —
берёзовом, милом краю.
Теперь, где ни встретишь берёзу,
ты вспомнишь берёзку мою,
её молчаливые ветки,
её терпеливую грусть.
Растет в Волгограде берёзка.
Попробуй её позабудь!
В центре лирики Агашиной – женщина с неудавшейся судьбой. Сама она имела такую же, одна растила дочь и сына.
Не скупилась на ухабы
Дорога долгая моя, –
Чтобы не раз обычной бабой –
Простой, обманутой и слабой –
Себя почувствовала я.
«Она была терпеливой, понимающей матерью, - вспоминает сын Агашиной Виктор. – Жили мы очень просто. Хотя мама все равно старалась баловать нас. До сих пор помню вкус ее лимонного пирога и овощной смеси с чесночком, которую мы прозвали «лажа». Она никогда не жаловалась, но слезы на ее глазах я видел... Незадолго до смерти она подарила мне простой камень, который когда-то привезла из Коктебеля. Смысл его открылся мне потом: камень испещрен линиями, которые пересекаются, сплетаются, расходятся – такова вся наша жизнь».
Как искренни, полны светлой грусти и в то же время высокого женского достоинства стихи Агашиной о любви! Её лирическая героиня, неотделимая от автора, признается в сокровенном:
Я хочу, чтоб ты навек поверил
В то, что мне не выжить без тебя.
Очень дорожила Маргарита Агашина тем, что личные, трепетные ее стихи и песни близки и до слез понятны женщинам разной бабьей доли, которой – «как ромашек на лугу»:
А для меня гораздо больше значит,
Когда, над строчкой голову склоняя,
Хоть кто-то вздрогнет,
Кто-нибудь заплачет
И кто-то скажет:
- Это про меня.
«За каждую строчку в стихах и песнях она заплатила своей судьбой, – пишет ее близкая подруга Инна Гофф, – поэтому-то они пронзительно искренни. В особенности там, где речь идет о «долюшке» женщины, которую «вряд ли труднее сыскать». Маргарита Агашина стала в поэзии полномочным представителем советской женщины, поведав с предельной душевной обнаженностью и о тяготах «бабьей доли»...».
Агашиной было выпущено 36 сборников стихов (шесть из них – посмертно). Немало из них были положены на музыку, став всенародно известными песнями. Стихи Маргариты Константиновны всегда отличались особой нежностью и лиризмом, наверное, поэтому и возникали такие песни, как: «А где мне взять такую песню» (композитор Г. Пономаренко); «Бабья доля» (Г. Пономаренко); «Голубой платок» (Г. Пономаренко); «Песнь о солдате» («Ты же выжил, солдат») (В. Мигуля); «Песня о моём солдате» (Е. Жарковский); «Подари мне платок» (Г. Пономаренко); «Скажи, подруга» (Е. Птичкин); «Волгоградское танго» (М. Чуев); «Растёт в Волгограде берёзка» (Г. Пономаренко).
Ряд произведений Агашиной переведен на корейский, болгарский, словацкий, финский и другие языки.
Маргарита Агашина скончалась в 1999 году в возрасте 75 лет от онкологического заболевания. Похоронена на Центральном (Димитриевском) кладбище Волгограда.
Маргарита Агашина – Почётный гражданин города-героя Волгограда (1993), первый лауреат Всероссийской литературной премии «Сталинград» (1996). В центре города-героя Волгограда установлен памятник поэтессе, а на доме, где она жила, – мемориальная доска. В коттеджном поселке Горная Поляна (в черте города), все улицы которого носят имена известных россиян – деятелей культуры, литературы, искусства, есть и улица Маргариты Агашиной.
***
Виктор Аркадьевич Урин (1924-2004) – поэт, участник Великой Отечественной войны.
Урин родился в Харькове, и с самых ранних лет ощущал себя поэтом. После 8-го класса Виктор сбежал из родного Харькова, из благополучной семьи в «мир литературы». Кроме поэзии его ничего не интересовало. Первая книжка Урина вышла, когда мальчику исполнилось 14 (!) лет. Да, сборник назывался «Школьная лирика», выпустили его в Харькове в 1938 году.
Разумеется, как и все поэты его поколения, он был участником Великой Отечественной войны. Хотя сам он впоследствии говорил, что в 1942-м попал под следствие, ему грозил суд, приговор и лагерный срок, но следователи решили, что молодому парню надо дать второй шанс — и Виктор Урин попал на фронт, служил в танковых войсках, был ранен. Так это было или нет, неизвестно. Как всякий настоящий поэт, Виктор Урин любил придумывать себе красивые биографические подробности. Зато досконально известно, что Урин попал в танковую бригаду, в армию генерала Черняховского. Именно эту армию поставили на острие советского наступления, именно пехотинцам и танкистам Черняховского предстояло первыми форсировать Днепр. В ночном бою танк, в котором шел в атаку Виктор Урин, подбили. Сам он получил тяжелое ранение: до конца жизни его левая рука еле двигалась. Многие его так и запомнили: элегантно несущим перед собой эту искалеченную руку, навсегда согнутую в локте. После того боя его комиссовали «подчистую», и в 1944 году Виктор Урин, которому еще не было двадцати, приехал в Москву исполнить мечту всей жизни — поступить в Литературный институт и стать «настоящим поэтом».
Во время войны Урин написал стихотворение, которое у него было одним из лучших. Конечно, там есть отсыл к «Любке» Ярослава Смелякова (со Смеляковым Урин еще столкнется), но энергия у стиха незаемная. Его читал весь фронт, стихотворение переписывали в солдатские альбомы, посылали домой в солдатских письмах.
ЛИДКА
Оборвалась нитка – не связать края.
До свиданья, Лидка, девочка моя!
Где-то и когда-то посреди зимы
Горячо и свято обещали мы:
Мол, любовь до гроба будет все равно,
Потому что оба мы с тобой одно.
Помнишь Техноложку, школьный перерыв,
Зимнюю дорожку и крутой обрыв?
Голубые комья, сумрачный квартал,
Где тебя тайком я в губы целовал?
Там у снежной речки я обнял сильней
Худенькие плечики девочки своей.
Было, Лидка, было, а теперь – нема…
Все позаносила новая зима.
Ах, какое дело! Юность пролетела,
Лидка, ты на фронте, там, где ты хотела…
Дни идут окопные, перестрелка, стычки…
Ходят расторопные девушки-медички.
Тащат, перевязывают, поят нас водой.
Что-то им рассказывает парень фронтовой.
Всюду страх и смелость, дым, штыки и каски.
Ах, как захотелось хоть немножко ласки,
Чтоб к груди прильнули, чтоб обняться тут…
Пули – это пули, где-нибудь найдут.
Что ж тут церемониться! Сердце на бегу
Гонится и гонится – больше не могу.
…Ты стоишь, надевшая свой
халат больничный,
Очень ослабевшая с ношей непривычной.
Ты ли это, ты ли с дочкой на руках?
Почему застыли искорки в глазах?
Почему останутся щеки без огня?
Почему на танцы не зовешь меня?
Почему не ждала? Почему другой?
Неужели стала для меня чужой?
Я стою растерянно, не могу понять,
Лидия Сергеевна, девочкина мать.
Я стою, не знаю, как найти слова…
- Я ж не обвиняю, ты во всем права.
Может быть, сначала все начнем с тобой?..
Лида отвечала: — Глупый ты какой…
То, что было в школе, вряд ли нам вернуть,
А сейчас — тем более, так что позабудь.
Вспоминать не надо зимнюю дорожку,
Как с тобою рядом шли мы в Техноложку
И у снежной речки ты прижал сильней
Худенькие плечики девочки своей…
Было, Лидка, было, а теперь – нема…
Все позаносила новая зима.
Оборвалась нитка, не связать края…
До свиданья, Лидка, девочка моя.
(Пересмешник Владлен Бахнов, поэт, драматург и тоже харьковчанин, не пропустил забавного созвучия – и ещё тогда, во время войны, спародировал: «Было, Лидка, было, а теперь нема-с… Было – литкобыла, а теперь – Пегас». Скаламбурил и Юлий Даниэль: «Было – литкобыла, а теперь – литконь, жеребячье мыло, творческий огонь».)
Кстати, в конце жизни Урин посвятил Лидке (Лидии) целую книгу стихов – «Стихи к Лидии за 70 лет». Причем, любопытно, что ни одно стихотворение по ритму, жанру или фигурности не повторяет другое. Так и осталось неизвестным, что это за Муза была такая у Урина, что он помнил о ней всю жизнь.
Не удивительно, что с такими стихами Виктора сразу приняли в Литературный институт, в 1946 году выпустил вторую книжку – «Весна победителей». После чего начались и первые неприятности с властями – обвинили в формализме, сравнивали с Велимиром Хлебниковым. Сначала это сделал журнал «Новый мир», затем эстафету приняла газета «Правда», приписавшая Урину преклонение перед буржуазной эстетикой.
Урин действительно допускал футуристические штучки. Уже тогда в рамках традиционной поэзии ему было тесно. Вот одно из произведений Урина из «Весны победителей»:
Самолеты мои,
Очертания букв принимайте,
Пусть над миром летят две шестерки
БЕ ИШ
О Д Р Л
П А П А.
Именно по поводу этого стихотворения критики говорили, что это поэтическая диверсия, и предлагая строить самолеты в виде букв, поэт тем самым якобы хочет разрушить советское самолетостроение.
Недаром поэт Семен Кирсанов заявил на пленуме Московской писательской организации: «Когда мне было 20 лет, Владимир Маяковский взял меня с собой на Украину выступать на поэтических вечерах. Если бы в то время жил Виктор Урин, то я бы не поехал, так как Маяковский пригласил бы его».
Сам Урин к этим нападкам относился с насмешкой и иронией. Впрочем, вскоре ему стало не до смеха. Во время очередной встречи с секретарем Союза писателей СССР Александром Фадеевым генералиссимус Сталин потребовал от него жестче разобраться с формалистическими выкрутасами некоторых молодых поэтов. Фадеев тут же потребовал предоставить ему издания молодых поэтов, и кто-то положил на стол сборник Виктора Урина. Кара была мгновенной: Урина немедленно сослали в Сталинград, пригрозив не появляться в Москве…
Сергей Сухопаров, украинский краевед и литературовед, оставил интересные воспоминания об Урине (от лица самого Урина) и, в его связи, о некоторых других известных русских поэтах и писателях:
«Во дворе литературного института имени Горького на Тверском бульваре в Москве появился однажды странный человек. Нахохленный и юркий, о котором говорили, что это дворник Андрей. Подошёл и сказал:
- Разыскиваю я одного молодого поэта. Недавно в «Новом мире» прочитал статью «Цветные карандаши», где сказано, что этот Виктор Урин – прямой последователь Хлебникова.
- Так он тут и живёт в общежитии. Пойдём, если застанем...
И вот, известный тут как дворник Андрей – писатель Андрей Платонов – знакомит меня с Алексеем Кручёных, знаменитым футуристом, который протянул мне обширный блокнот и сказал:
- Напишите несколько строк из ваших стихов.
- Это для какой цели?
- Дело в том, что я собираю автографы знаменитых людей.
- Да, но... причём здесь я?
- Точно так же и Володя отнекивался, когда я просил что-то написать мне в блокнот, а потом он взял и стал великим поэтом.
Для него Маяковский по-прежнему был Володей.
Я вспомнил, что недавно на семинаре Ильи Сельвинского цитировались его эпиграммы, и среди них такое хитроумное двустишье-загадка:
А не пора ли спросить
учёных:
какого рода-падежа –
Кручёных?
Гораздо позже можно было прочитать ответ у Велимира Хлебникова: «Прилепил к сибирскому зову на «чёных». То есть имелись в виду такие фамилии, как Седых, Черных, Сухих и.т.д.
- Скажу, почему вы меня заинтересовали, – говорил Кручёных. – После статьи Бориса Рунина я приобрёл вашу книгу «Весна победителей» и вслед за отголосками от Хлебникова услышал и отголоски от Кручёных.
- Что вы имеете в виду?
- А вы то и дело варьируете нечеловеческие слова.
И действительно, то у меня снайпер дует на замёрзший кулак: «х-г-г-г-г-х», то появляются такие строки: Мне – зубы,
И я без жубов
оштавался.
Забегая вперёд, как не сказать, о прямом влиянии Кручёных с его «дыр-бул-ширами». Например, были у меня такие стихи:
Был рассвет ещё
в не ясности;
тёмно-бур,
прорезался крик
неясыти;
кыр-лы-кур.
В этом стихотворении «Птицы», кстати, есть и другие строки – прямые наследники звукотворческих поисков новаторов начала века, среди которых «блистал» Кручёных. Пусть не был он особо крупной фигурой, но без него, наверно, не было бы аромата, о котором сам же Кручёных говорил мне:
- Вы знаете как варится борщ? В нём и мясо, и овощи, и вода, но что получится, если отсутствуют специи?
И сам же отвечал:
- Получится футуризм без Кручёных. Вкус будет не тот.
- И если вы, как сами говорите, стали специей, то с чем же это можно конкретно сравнить?
- Это – травы, целебные, а порой и отравные».
Урин и в самом деле многое взял от Крученых и Хлебникова, являясь таким же экспериментатором в поэзии. Чего стоит, к примеру его, по сути, новаторский жанр – кольцевой акростих:
И- соско К
дыр-бул -щиР
ту молвУ
словно луЧ
В том числЕ
И пленёН
новизн Ы
Акробат на тросах строк, Х. .
Лексикою на-раздир:
Ересью не назову
Когда строчка в толпах туч,
Слоговед-ищун во мгле.
Если он от всех племён
Иотой звука там, где сны.
И уже тогда Виктор Урин разрывался между творчеством поэтическим и жизненным. Вот что вспоминал поэт Леонид Рабичев: «Мы шли по пешеходному центру улицы Горького. Он громогласно, пытаясь привлечь к себе внимание прохожих, читал стихи, после каждого останавливался, вынимал из кармана сырое яйцо, задирал голову, как-то ловко разбивал его и, подняв высоко над головой, выливал содержимое в широко открытый рот. Вокруг образовывалась толпа удивленных прохожих, я испытывал чувство стеснительности, глубокого смущения и неудовлетворения».
И если бы только яйцом он забавлял публику. Он привез из своих поездок орла и, прогуливаясь, носил его на плече. А однажды решил прямо не выходя из дома пожарить шашлычок, и за разведение у себя в квартире костра получил 15 суток ареста.
Урин обладал даром импровизатора. С импровизациями он выступал перед любыми аудиториями, завоевывая неизменные симпатии и восторг слушателей. Во время своего путешествия на «Победе» из Москвы во Владивосток через всю территорию тогдашней страны Урин неоднократно выступал со стихами и импровизациями. Об Урине имеется страница в антологии «Стихи века» Евгения Евтушенко, написанная с добротой и пониманием.
Закончив институт, Урин вместе с женой Маргаритой Агашиной уехал в Волгоград (тогда еще Сталинград), где жил и работал несколько лет. Но если Агашина прижилась в Волгограде настолько, что стала символом города, то Урин там надолго не задерживался, постоянно разъезжая. Не на шутку увлекшись автопробегами, Урин проехал на своем авто от Владивостока до Москвы, отчитавшись книжкой «179 дней в автомобиле». Путь энтузиаста Урина освещался прессой, и он, желая большего, написал в Союз Писателей заявление с просьбой… помочь в покупке вертолета для путешествий… Как видим, запросы у поэта Урина были нехилые. Находчивый Ярослав Смеляков наложил на заявление резолюцию: «Вставь себе пропеллер в жопу и летай».
Несмотря на свой зуд путешественника, Урин все же не забывал и про жену, периодически присылая ей письма и приглашая ехать с собой. Агашина, разумеется, не могла бросить детей, но все же, продолжая любить своего непутёвого (точнее, очень даже путЕвого) мужа, однажды прилетела к нему в Магадан, где Урин в то время остановился. Этот факт нашел свое отражение в посвящении к книге «По колымской трассе — к Полюсу холода (путевой дневник)» (Магадан, 1959): «РИТЕ АГАШИНОЙ,
прилетевшей «на минутку» из Сталинграда в Магадан, чтобы подарить путешественникам варежки и проводить их к Полюсу холода».
Еще вчера они мечтою были —
Межзвездные ракеты-корабли,
Ну, а сегодня в современной были
Луна всего лишь пригород Земли.
Как быть?
Как относиться нам друг к другу,
Когда такой взыскательный пример:
В раскосую, космическую вьюгу
Ушел гонец Союза ССР.
И нам, друзья, удел счастливый выпал
(Не это ли подарок всей стране?)
Впервые укрепить советский вымпел, —
Как на высотке взятой, — на Луне.
Пусть будет ясность наших отношений
И сила наших радостей и мук
На высоте технических свершений,
На уровне деяний наших рук.
И чтобы за техническим прогрессом,
Борясь за всенародный интерес,
На приисках сердечных полным весом
Духовный ощутили мы прогресс.
Я верю:
Сердце тоже, как планета,
И если очень, очень захотеть,
Возвышенное чувство, как ракета,
Сумеет неожиданно взлететь.
Неважно, что ханжи и маловеры
Туманят благороднейший рассвет,
Или приводят «умные» примеры:
Мол, у сердец пока что базы нет.
Ты пробуй, молодое поколенье,
Среди забот,
Волнений бытовых
Преодолеть земное притяженье
Поступков обывательских своих!
Я счастлив присягнуть родному краю,
Узнать, что наши дни накалены,
Что именно таких людей встречаю
На рудниках и шахтах Колымы.
Дерзать в коммунистической бригаде,
Идти трудиться, как на торжество,
И знать, что в каждом слове, в каждом взгляде
Один за всех и все за одного!
О, нет, чужое сердце — не потемки,
И чувства совершают свой полет,
Чтоб на Луне
Товарищи потомки
С любовью вспоминали этот год.
Наш первый год рабочей семилетки,
Нелегкой от начала до конца,
Когда впервые в мире, как в разведке,
Находятся ракеты и сердца.
Нам это напряженье
Все желанней,
Мы главного добьемся наконец:
Ведь лучшее из всех завоеваний —
Прекрасное созвездие сердец.
Сердца воспринимайте, как планеты,
Где вспыхивают добрые огни
И где уже запущены ракеты
Высоких чувств, рожденных в наши дни.
После переезда в Москву Урин организовал Театр Поэта на Плющихе с цветомузыкой и интернациональный клуб «Глобус Добрых Соседей». Сам «Глобус» представлял собой уникальную конструкцию из 180 стержней-пеналов. Каждый пенал символизировал одну из стран мира. В пеналы вкладывались свитки с индексами авторских папок поэтов. Детищем Урина становится и международное движение «Олимпийская поэзия», и поэтический журнал «Семейный Альбом», своеобразная эстафета следующим поколениям поэтов мира.
В начале 1970-х годов о поэзии Урина хорошо отзывались Михаил Луконин и Владимир Солоухин. В предисловии к его книге избранных стихотворений «Гвоздики под ливнями», вышедшей в издательстве «Художественная литература», Луконин писал: «... Главным достоинством стихов Виктора Урина всегда была и есть актуальность, злободневность в высоком смысле этого слова. Сам он, по своему характеру, человек неукротимой энергии и неуемной непоседливости».
Однако уже в 1974 году Виктора Урина исключили из Союза писателей. А история случилась весьма занимательная.
Урин обратился с письмом в правление Союза писателей СССР с предложением создать в Москве штаб по учреждению «Мировой поэтической республики». Вот тут его критики вспомнили Хлебникова с его «Председателем Земного Шара». Поэта Урина вызвали «на ковер», на заседание секретариата Союза писателей, и попросили объяснить, что это значит. Урин объяснил, что он задумал Всемирный союз поэтов. Это же здорово: единство всех пишущих стихи на всем земном шаре! Советских поэтов переводят их зарубежные коллеги по союзу. Зарубежных коллег переводят советские поэты. Поэзия обнимает собою весь земной шар: мир, дружба, даже братство по перу!
Литературные чиновники, однако, с предложением не согласились. И тогда Урин предъявил главный аргумент. Он достал из кармана и продемонстрировал секретарям красивый конверт, из которого вынул письмо, написанное не по-русски. Это было письмо от президента Сенегала Леопольда Сенгора. Сенгор стал первым поэтом, занявшим пост президента не только в этой африканской стране, но, пожалуй, вообще в мировой истории. Урин написал Сенгору, предложив ему стать вице-президентом будущего Всемирного союза поэтов (на должность президента Урин без лишней скромности предложил себя). Добродушный Сенгор согласился, прислал советскому поэту восторженное письмо на официальном бланке президента Сенегала. Поэт-президент пригласил своего собрата по перу в Сенегал и пообещал, что ему как президенту Всемирного союза поэтов будет предоставлена соответствующая его рангу резиденция.
Когда Урин закончил читать письмо, секретари обомлели. Все находились в шоке. Никто не знал, как на это следует реагировать. В итоге первый секретарь Георгий Мокеевич Марков ушел в свой кабинет «посоветоваться». С кем он советовался, осталось неизвестным, но, когда Марков вернулся, он предложил исключить Урина из Союза писателей за международную провокацию. Всё было решено за пять минут. Спустя неделю Виктор Урин перестал быть членом Союза писателей, что по тем временам означало для советского поэта творческую смерть. На Пленуме Московской писательской организации он сказал: «Ухожу из этого объединения разъединённых».
Его стихи отныне не публиковались, книги вычеркивались из издательских планов. Такого поэта, как Виктор Урин, в Советском Союзе больше как бы не существовало.
После исключения из союза писателей СССР Урин выпускал в «самиздате» журнал «Мост», где продолжает печатать свои стихи. Экспериментировал с формой. «Мост» продолжал выходить в Германии (Bridge, Puente, Font).
Но, видимо, управленцы из Союза писателей плохо знали Урина! Когда президент Сенгор узнал о том, к каким последствиям привело его советского собрата по творчеству желание создать Всемирный союз поэтов, он немедленно предложил Урину политическое убежище в Сенегале. Виктор Урин решил бороться. Он поменял свою квартиру на квартиру на площади Свободы в Москве, широко оповестив иностранных корреспондентов, что в этом поступке есть политический подтекст – свободный поэт должен жить именно на площади Свободы. Он подал заявление о выезде в Сенегал. Наконец, он назвал своего сына Сенгором – в честь сенегальского поэта-президента (правда, Маргарита Агашина по-прежнему называла сына Виктором). Более того, президент Сенгор официально обратился к Леониду Ильичу Брежневу с просьбой отпустить поэта Урина на свободу, и тот, говорят, был очень удивлен: за все время советской власти Виктор Урин оказался первым советским гражданином, попросившим политического убежища в Африке. В любом случае после обращения президента Сенегала советские власти не препятствовали выезду, и вскоре Виктор Урин, несостоявшийся президент Всемирного союза поэтов, покинул Советский Союз.
Он действительно уехал в Сенегал, и президент этой страны Леопольд Сенгор стал официальным крестным отцом Сенгора Урина – ежегодно присылал своему крестнику ценные подарки ко дню рождения. В 1980 году Сенгор ушел в отставку (он отработал на президентском посту пять сроков подряд и стал первым африканцем, удостоенным звания академика Французской академии, в Париже его именем назван один из мостов). После этого Виктор Урин перебрался в США и жил в Нью-Йорке.
Виктор Урин был известным советским поэтом, а стал одним из поэтов Нью-Йорка, где, по меткому выражению Бродского, «поэтом называл себя каждый четвертый». Он продолжал писать, выступать, экспериментировать. Он называл себя «Викар» — сокращенное от Виктор Аркадьевич. Придумывал новые формы стихосложения, изобрел так называемый «кольцевой акростих», позже — «олимпийскую строфу», «тандемную поэзию», «всерифмовник» (так он называет стихи со сплошной рифмой):
Затоскуй мое сердце по Лидии
это скерцо
Златоструй тех лучей что предвидели
грех ночей
Там где ты налегке — от рождения
хороша
От мечты где в реке отражение
шалаша
В том раю где вдвоем и где милые
под огнем
На краю где боязнь и где милуют
или казнь
А вот пример уринского трехбуквенника:
Мой
сын
сен
гор
сон
гор
сын
гор
мой
сын
был
рад
сто
игр
дет
сад
над
ним
бой
туч
как
меч
бил
луч
вот
луг
вот
бор
где
пел
наш
хор
бег
шум
гул
гам
был
тут
шёл
там
вёл
мяч
фут
бол.
раз
гол
два
гол
час
сна
спи
сон
сын
гор
сен
гор
На родине его быстро забыли, в Америке его почти никто не знал. Даже в объемном «Словаре русских поэтов XX века», изданном в 2000 году, о нем нет упоминаний. Хотя ходят слухи, что его выдвигали на Нобелевскую премию, что его стихи любили мать Тереза и Пабло Неруда… Ольга Збарская писала о поэзии Урина: «В своей поэзии он соединил живописность, певучесть, эмоциональность с мощью слова, рожденного мыслью. Его слова — как ракеты, нацеленные в будущее».
Урин выпустил в эмиграции восемь сборников поэзии, создал Olimpoetry, журнал «Семейный альбом». Как признанный поэт современности, награжден Золотой почётной медалью «In Honor of Outstanding Achivements». Его биография включена в «The International Who is Who» Англия, и в Литературную энциклопедию Москва, «5000 Personalities of World», США. Наконец, Виктор Урин первый поэт, удостоенный звания лауреата Международной литературной премии «Золотой Лавровый Венок». «Ему нет равных», – так сказал о нем Евгений Евтушенко. Урин написал гимн для шести миллионов голосов в период Олимпиад. Этот гимн всему человечеству прозвучал в 1966 году в Международном форуме Олимпоэтри:
Мы будущее забываем,
Чтоб прошлое не началось.
В настоящее забиваем
В железное стеклянный гвоздь.
И между прошлым и грядущим
О времена! Вершите суд!
Всем людям босиком бредущим
Осколки наши – пятки жгут.
Пускай по утрам чревата
Наша всемирная родня.
Но греет руки узловато
Возле бесстрашного огня.
И тот кто мною был когда-то
И будет мною без меня.
В Америке Урин бедствовал, продавал листочки со стихами, в 2002 году приезжал в Россию, но и здесь мало кого заинтересовал, непоэтическое наступило время. Судя по тому, что похоронен Виктор Урин Еврейским Обществом Бесплатного Погребения, много денег стихи ему не принесли.
Виктор Урин скончался в Нью-Йорке 30 августа 2004 года на 81-м году жизни.
Вот как о нём написала Мэри Девернье в предисловии к сборнику стихов, вышедших в Париже на французском языке: «Поэзия Виктора Урина верно отражает его целеустремлённый, горячий, братский характер. Урин воспринимал Землю, как Дом человечества, и ему даже кажется, что огненным лезвием, как ножом на дереве, в кору земную вписали и его имя. Не всегда, каков поэт, как человек, таковы и его стихи. Но мы имеем дело именно с таким случаем...».
Своего дела мастера
АГРАНОВСКИЕ
Семья Аграновских уникальная в том смысле, что отец и оба сына, к литературе, а в большей степени, к журналистике, пришли не сразу, получив совершенно другое образование. Но страсть к перу у всех троих вспыхивала неожиданно, но навсегда. При этом все трое оставили в выбранной профессии весьма заметный след.
Абрам Давидович Аграновский (1896-1951) – прозаик, журналист.
Абрам Давидович родился в селе Мены Сосницкого уезда Черниговской губернии, ныне город районного значения в Черниговской области Украины. Участник Первой мировой войны и гражданской войны. Окончил медицинский институт. После окончания института работал некоторое время в наркомате здравоохранения (из-за недостатка в то время надежных партийных кадров). Потом Аграновского потянуло в журналистику: работал журналистом в газетах «Коммунист» (Харьков), «Правда» и «Известия». С конца 1920-х годов писал очерки. Первая публикация в Харьковской газете «Коммунист» – «Дымовщина. Записки журналиста» (1925). Тогда же выпустил первую свою книжку – «Записки журналиста». Первый из очерков «Филозофия Шаи Дынькина» опубликован в газете «Известия» в 1927 году.
В 1937 году был арестован по сфабрикованному «журналистскому заговору» и отправлен в Норильлаг. В обвинительном заключении было сказано: «...изобличается как член троцкистской организации». Приговор – 10 лет лагерей плюс пять лет поражения в правах. В лагере Абрам Аграновский вернулся к своей старой специальности и стал санитарным инспектором лагеря. По воспоминаниям его солагерника Иосифа Бергера, в то время как он ревностно помогал лагерной администрации в выполнении всех местных правил, Абрам Аграновский постоянно отказывался выступать в поддержку и защиту тех заключенных, которые просили об улучшении условий в лагере. Хотя старые члены партии в среде заключенных с уважением относились к нему за его статьи и очерки в «Правде», большинство заключенных его возненавидело, поскольку они ожидали от него, как от врача, помощи в облегчении их участи. Несмотря на то, что сам Аграновский был приговорен к 20 годам лагерей, заключенные считали его не жертвой, а скорее послушным орудием лагерной администрации.
В своей книге «Последний долг» самый младший из Аграновских, Валерий, вспоминает, как он и старший брат Анатолий остались в московской квартире одни, как пытались вызволить из лагеря ни в чем не повинного отца. Им даже удалось попасть на прием к председателю Президиума Верховного Совета СССР М.И. Калинину. Тот выслушал их, сочувственно кивая головой. Сочувственно, потому как у самого жена тоже сидела в лагере как «враг народа». Возможно, «всесоюзный староста» все-таки помог, потому что уже в 1941 году дело Аграновского было прекращено «за недоказанностью участия в совершении преступления и исчерпанием всех возможностей это доказать».
Абрам Давидович был освобожден в январе 1941 года, его реабилитировали и вернули партбилет. Но он не вернулся в Москву, а остался в Сибири. В июне 1941 года началась война и вместе с ней — массовая эвакуация из Москвы на Восток. Аграновский стал корреспондентом газеты «Красноярский рабочий». В июле 1942 года он писал жене: «Значит, я решил остаться в Красноярске, сюда собрать всех вас, кроме Толеньки, которого не следует, я думаю, срывать с учёбы... В Красноярске я, во-первых, буду восстанавливаться в партии – через крайком. Работать буду, по-видимому, в крайздраве. Переговоры начал... Буду писать в местной газете «Красноярский рабочий», получил даже аванс у редактора, и он ждет, чтобы я дал первый материал».
В конце 1940-х годов Аграновский все же вернулся в Москву и стал работать в журнале «Огонёк». К тому времени, к 1948 году, он успел собрать материалы для книги о Красноярском паровозоремонтном заводе (ПВРЗ), гордости красноярской индустрии, к 50-летию завода. В рукописи (357 печатных страниц) живо и образно, «в лицах» описаны история старейшего предприятия города до революции 1917 года и после. Однако книга так и не увидела свет ни в Московском издательстве «История заводов», которое к тому времени было ликвидировано, ни в Красноярске.
Умер Абрам Аграновский внезапно, будучи в командировке от журнала «Огонёк», в июне 1951 года. Похоронен на Введенском кладбище Москвы.
Уже после его смерти, в 1952 году в Красноярске вышла книга очерков А.А. о Минусинском районе, о его героях-хлеборобах «Сегодня и завтра». В предисловии к книге сказано: «Минусинск... От Москвы до Красноярска около пяти суток езды на поезде, больше четырёх тысяч километров. От Красноярска до Абакана – ещё сутки. А там на лошадях, на машине... Не близкий край – Минусинск». Вот этот долгий путь и проделывал Абрам Давидович Аграновский ради написания своих очерков.
***
Анатолий Абрамович Аграновский (1922-1984) – публицист, прозаик, певец, кинодраматург, журналист.
Анатолий Аграновский родился в Харькове в семье известного советского журналиста и писателя Абрама Давидовича Аграновского. Сначала он мечтал поступить во ВГИК, но его «завалили» на первом же экзамене. Некоторое время работал на кинофабрике, потом поступил на исторический факультет пединститута им. К. Либкнехта, который в годы войны был эвакуирован на Алтай. И здесь у Анатолия Абрамовича, вслед за отцом, вспыхнул интерес к журналистике. Он стал сотрудничать в местной газете «Красная Ойротия», ездить в командировки. В одном из писем матери сообщил: «Пошёл по папиным стопам. И, честное слово, журналистика – моё дело».
После окончания пединститута в 1942 году Аграновский получил направление на работу в село Рыбное Канского района, стал преподавателем в местном артиллерийском училище. Первое «высокое» журналистское поручение получил непосредственно от секретаря крайкома партии К.У. Черненко, близко знавшего отца, написать о Рыбинском доме инвалидов Великой Отечественной войны. Затем был направлен на учебу в Высшее военно-авиационное училище штурманов-бомбардиров (1944–1946).
По окончании учебы занялся военной журналистикой. В 1946–1947 годах печатался в газете Московского военного округа «За храбрость». Уже в первые годы работы Аграновского особенно привлекал жанр очерка. После демобилизации работал художником-мультипликатором, помощником кинооператора, ретушером, художником-оформителем, писал сценарии фильмов. В 1956–1958 годах учился на Высших литературных курсах при Литературном институте им. М. Горького СП СССР. По окончании курсов Анатолий Абрамович полностью посвятил себя публицистической деятельности. Он был сотрудником «Литературной газеты», печатался в журналах «Знамя» и «Новый мир». В 1961 г. стал специальным корреспондентом газеты «Известия».
В 1970-е годы Аграновского называли «журналистом номер один». Он был настоящим мастером проблемного очерка, отличавшегося высокой нравственностью и гражданственностью авторской позиции. Любимым героем Аграновского был энтузиаст, борющийся за общественную пользу в разных сферах деятельности. Несмотря на публицистическую страстность, присущую всем его материалам, Аграновский не навязывал читателю однозначного взгляда на описываемые события, предоставляя ему возможность делать самостоятельные выводы. Он неоднократно подчеркивал, что суть его журналистской позиции заключается в доверии к читателю. Свое кредо публициста Анатолий Аграновский сформулировал следующим образом: «Мысль – корень публицистики. Хорошо пишет не тот, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо думает…». Он и в литературе придерживался того же принципа: чурался расхожих тем, захватанного материала.
Многие яркие публицисты периода перестройки называли себя его учениками. В течение жизни он издал более 20 книг. Кроме того, писал песни на стихи русских поэтов Дм. Кедрина, А. Межирова, Б. Пастернака, А. Твардовского и др. Песни и романсы Анатолия Аграновского на стихи русских поэтов написаны в 1960–1970-х годах. Исполнялись эти песни в кругу друзей, записаны толком не были. Единственные сохранившиеся записи, где поет Анатолий Аграновский, были сделаны на домашнем магнитофоне на боббины с пленкой «Тип-2». На всех записях – только голос певца и семиструнная гитара, за исключением романса «Вечерний, сизокрылый...», где Аграновскому аккомпанирует на гитаре его двоюродный брат Израиль Этерман. В 1984 году записи были перенесены на компакт-кассеты в студии Дома композиторов. В 2005 году пять песен переписали в цифровой формат.
Анатолий Аграновский является автором второй части трилогии генерального секретаря ЦК КПСС Л.И. Брежнева «Возрождение». Есть версия, что он — автор всей трилогии («Малая Земля», «Возрождение», «Целина»). Написал сценарии нескольких документальных фильмов: «Им покоряется небо» (1963). «Иду искать» (1966). «Ту-144: Взлёт» (1969), «Стрела стратосферы» (1971), «Дверь, открытая в небо» (1973).
***
Младший из семейного трио Аграновских – Валерий Абрамович Аграновский (1929-2000) – драматург, литературный критик, журналист.
Аграновский-старший и оба его сына родились в совершенно разных местах, что говорит о непоседливости отца (творческий зуд здорово погонял его по разным местам необъятной страны). Вот и младший представитель династии Аграновских родился не там, где старшие, а в городе Сочи – Абрам Давидович тогда работал там специальным корреспондентом «Известий». В 1937 году, когда отца репрессировали, Валерий вместе со старшим братом Анатолием оказались «чеэсирами» (членами семьи изменников родины). Затем братья переехали в Красноярск к отцу.
В Красноярске же Валерий учился в 10-й средней школе, мужской (тогда обучение было раздельным). Здесь сдружился с Геральдом Аристовым, сыном первого секретаря крайкома партии Аверкия Борисовича Аристова. В конце 1944-го Валерия назначают (он так в своих воспоминаниях и пишет: «назначают», а не «выбирают») секретарем школьного комитета комсомола. Вот тогда и возник у Аграновского конфликт с руководством школы, взбудораживший весь город и привлекший внимание опытной журналистки «Красноярского рабочего» Лии Гераскиной. По версии самого Валерия Аграновского, в основе конфликта лежало антисемитское высказывание одной из преподавательниц, по версии Гераскиной – высокомерное поведение Валерия, противопоставившего себя коллективу. В итоге его исключили и из школы, и из комсомола.
Лия Борисовна Гераскина рассказала о случившемся в 10-й школе на страницах «Красноярского рабочего», а затем написала пьесу в 4-х действиях – «Аттестат зрелости», которая вскоре же была поставлена на сцене местного театра, а затем и в Москве, в ТЮЗе. По этой пьесе был снят художественный фильм под тем же названием – «Аттестат зрелости», где в роли Листовского-Аграновского выступил совсем еще молодой Василий Лановой.
О содержании пьесы можно судить по краткой аннотации, в которой сказано, что пьеса поднимает важную и актуальную тему коммунистического воспитания молодежи. Крепкий комсомольский коллектив десятиклассников сурово осуждает отличника Валентина Листовского, зазнавшегося и оторвавшегося от коллектива. Листовский исключен из комсомола. Он тяжело переживает случившееся, а потом с помощью товарищей и учителей пересматривает свое поведение и возвращается на путь истины.
Как пьеса, так и фильм вызвали шумный успех и горячие споры юных зрителей во многих уголках Советского Союза. Сам Аграновский прокомментировал это так: драматург изобразил его этаким суперменом, «столичной штучкой» с гнусным характером. «Я, конечно, себя не узнал, но и не обиделся, ведь пьеса вполне профессиональная, конфликт – «типичный»... Могу гордиться: стал прототипом отрицательного героя».
В 1942 году родителей реабилитировали. Им разрешили вернуться из Сибири в Москву, а отцу – в журналистику. Валерий Аграновский окончил Московский юридический институт (1951).
Первые публикации появились в 1948 году в журнале «Пионер», когда Валерий учился на втором курсе Московского юридического института. После пяти лет адвокатства Аграновский в 1955 году окончательно ушел в журналистику и семнадцать лет отдал «Комсомольской правде». Работал также в журналах «Огонёк» и «Власть», где вел персональную рубрику «Сюжет Аграновского». Преподавал журналистику – вел спецсеминар под названием «Основы журналистского мастерства».
Перу Валерия Аграновского принадлежат многие острые публицистические статьи и очерки в центральных газетах и журналах, социально-педагогическая повесть «Остановите Малахова!», адресованная юному поколению, ставшая потом пьесой, которая с успехом шла по всей стране. Валерий Абрамович стал автором нескольких книг: «Взятие сто четвертого», «Лица», «Белая лилия», «Кто ищет...», «Профессия: иностранец», «Капля добра», «Последний долг», «Ради единого слова» и др. Документальная повесть «Белая лилия» посвящена героической летчице гвардии младшему лейтенанту Лилии Литвяк (1921-1942), Герою Советского Союза, командиру авиационного звена, погибшей в бою над Миус-фронтом. Лилия Литвяк, прозванная Белой Лилией Сталинграда, занесена в книгу рекордов Гиннесса как женщина-летчик, одержавшая наибольшее число побед в воздушных боях.
По повести «Профессия: иностранец» был снят знаменитый фильм «Мертвый сезон» о советском разведчике с Донатасом Банионисом (прототип разведчика Рудольфа Абеля) и Роланом Быковым в главных ролях.
Золотой шаблон массовой литературы
АДАМОВЫ
Данный очерк вновь посвящен «отцам и детям», точнее, отцу и сыну. Однако в отличие от Абрамовых и Аграновских, два безусловно талантливых мастера пера, отец и сын Адамовы пошли в литературе каждый своим путем – Адамов-старший был неплохим писателем-фантастом, автором нескольких весьма популярных романов, за которые его даже прозвали русским Жюль Верном, а Адамов-младший стал, по сути, основоположником детективного жанра в послевоенной русской литературе.
Григорий Борисович Адамов (настоящее имя Абрам-Герш Борухович Гибс, 1886-1945) – писатель-фантаст.
Григорий Адамов родился то ли в Херсоне, то ли в Житомире седьмым ребенком в еврейской семье рабочего-деревообделочника. Не всем детям отец мог дать законченное образование, но младшего сына, своего любимца, решил учить во что бы то ни стало. На деле же получилось так, что Григорий не закончил даже гимназию. Его исключили из последнего класса: родители не смогли вовремя уплатить за учение. И, тем не менее, он давал уроки в богатых домах, обучая детей правилам грамматики и арифметики, а по ночам готовился к сдаче экзаменов на гимназический курс экстерном. Родители желали видеть в сыне врача, однако жизнь юноши сложилась совсем не так.
Втайне от родителей и близких он еще 15-летним подростком вступил в кружок революционной молодежи, а затем и в херсонскую организацию большевиков. Он хранил на дому нелегальную литературу, был агитатором и выполнял различные поручения партийного комитета. И как раз перед сдачей последних экзаменов его предупредили о готовящихся арестах. Пришлось бежать в Николаев.
В 1906 году за «нарушение общественного порядка» был сослан в Архангельскую губернию, откуда вскоре бежал вместе с товарищем, у которого находились документы обоих беглецов, деньги и петербургские явки-адреса. Выйдя на одной из станций, Адамов отстал от поезда. Пришлось «зайцем» добираться до столицы.
Очутившись впервые в огромном незнакомом городе, не зная, куда идти, без денег, юноша оторопело бродил по шумным улицам. К вечеру он совсем ослабел от голода и пришел в отчаяние, как вдруг кто-то горячо обнял его. Оказалось, что товарищ Адамова, беспокоясь о его судьбе, тоже бродил по городу, отыскивая своего спутника в привокзальных районах. Встреча друзей была очень радостной.
Из Петербурга по распоряжению Центрального Комитета Григорий Борисович направляется в Севастополь. В это время вся Россия с волнением ожидала суда над матросами восставшего броненосца «Князь Потемкин-Таврический». Центральный Комитет партии решил предпринять смелую попытку: проникнуть в здание суда и уничтожить «дела» арестованных.
В группу, взявшую на себя исполнение этого дерзкого плана, вошел и Адамов (тогда еще Гибс). Следовало вечером, когда наружный патруль будет на другой стороне огромного здания, позвонить, сказать швейцару, что принесли телеграмму, и, когда он откроет дверь, связать его. Затем, поднявшись на третий этаж, взломать несгораемый шкаф и уничтожить документы. Все это надо было проделать за тридцать минут, так как здание каждые полчаса обходил внутренний патруль.
Казалось, все было предусмотрено и начало дела обещало успех. Но, когда швейцар приоткрыл дверь, оказалось, что она на цепочке. Минута растерянности... и один из членов группы, человек огромной физической силы, дернул дверь и вырвал цепочку. Испуганного швейцара быстро связали, перерезали телефонный шнур и устремились наверх. Там ждало новое осложнение: в комнате оказалось... пять несгораемых шкафов. В котором из них документы? Набор инструментов только один.
Но недаром участники операции так тщательно готовились к ней. Первый шкаф удалось открыть быстро. В нем оказались не те дела... Открыли второй – здесь!
Через минуту комната наполнилась дымом, документы пылали, росла груда пепла. Но снизу уже доносились крики и топот. Внутренний патруль обнаружил связанного швейцара. Дверь комнаты трещала под ударами, когда смельчаки спускались с третьего этажа по водосточной трубе.
Все участники операции благополучно скрылись. Они спасли от смертной казни нескольких потемкинцев.
Об участии Адамова в этом деле полиция не узнала, но скоро он был арестован и предан суду за агитацию на кораблях Черноморского флота. Приговорили Григория Борисовича к трем годам крепости. Отбывая наказание в херсонской тюрьме, он усиленно изучал у себя в камере марксистскую философию, читал книги по географии и истории.
Здоровье Адамова было сильно подорвано тюремным режимом.
Выйдя из заключения, в 1911 году начал работать в херсонской социал-демократической ежедневной газете «Юг». Поначалу он печатал в ней свои статьи и очерки под псевдонимом Григорий Адамов, но в 1912 году уже становится ее редактором под своим настоящим именем Абрам-Герш Борухович Гибс.
Революция застала Адамова в Москве и, как только образовались народные комиссариаты, он пошел работать в Наркомпрод, благодаря которому подружился со своим коллегой, будущим академиком, ученым и героем-полярником Отто Юльевичем Шмидтом. Затем перешел в Госиздат и, наконец, перешел на литературную работу. Он начал писать очерки в журнал «Наши достижения» (редактор – Михаил Кольцов), в другие периодические издания. Став корреспондентом газеты «За индустриализацию», много ездил по стране, интересуясь техникой и успехами науки, побывал на всех новостройках и гигантских заводах – первенцах наших пятилеток.
Адамов всегда живо интересовался техникой, а молодая, быстро шагающая вперед советская техника совершенно покорила его. Он гордился успехами науки и горячо верил, что социалистическая техника победит и земные недра, и воздух, и глубины морей.
С 1930 года – профессиональный писатель. И уже в 1931 году издал небольшой сборник рассказов и очерков «Соединённые колонны» о строителях первых пятилеток. В 1934 году дебютировал как писатель-фантаст – в журнале «Знание – сила» был опубликован его первый научно-фантастический рассказ «Диего». В том же году начал писать произведения также для детей и юношества, сначала рассказы, затем повести и романы.
Затем были написаны повести «Авария» (1935) и «Оазис Солнца» (1936), в которой рассказывается об использовании солнечной энергии, превращающей безводную пустыню Кара-Кум в цветущий сад.
Первый роман писателя – «Победители недр» – вышел в свет в 1937 году, в его основу был положен его же рассказ «Завоеватели недр». Четыре человека в особом снаряде («подземоходе») отправляются в недра земли с целью, чтобы народу служил новый неисчерпаемый источник энергии – подземная теплота. На глубине 14 километров советские ученые сооружают подземную электростанцию. Книга пользовалась большой популярностью, став несомненной удачей малоизвестного до того автора. После опубликования роман заслужил положительную оценку академика и известного писателя-фантаста В.А. Обручева: «Описание работы снаряда и разных препятствий и опасностей, которые благополучно преодолевают покорители недр, изложено очень живо, увлекательно и дает молодежи интересное и поучительное чтение».
В 1938 году появился новый роман писателя, на долю которого выпал еще больший успех, – «Тайна двух океанов». Книга посвящена плаванию через два океана (из Ленинграда во Владивосток) подводной лодки «Пионер» – чуда советской науки и техники. Как и большинство предвоенных произведений, роман выдержан в духе времени: шпион-предатель среди экипажа, борьба с «агентами империализма», успешное выполнение приказов партии и правительства, популярные лекции по науке и технике, благодарным слушателем которых выступает пионер Павлик, подобранный на льдине в Атлантическом океане.
Впервые произведение было частично опубликовано на страницах журнала «Знание – сила». Затем его напечатала газета под названием «Пионерская правда» в 1938 году. Книжное издание впервые вышло в 1939 г. Варианты романа, которые вышли в свет после 1953 г., имеют текстовые отличия от ранних, поскольку из них были удалены высказывания, которые связаны со Сталиным. Книга повествует о том, как мальчик, которому всего 14 лет, по имени Павлик – сын дипломата из СССР, оказывается в воде после кораблекрушения, которое произошло в Северной Атлантике. Его берут на борт подводной лодки из СССР под названием «Пионер». Это уникальный корабль, который вобрал в себя лучшие достижения науки. Лодка направляется на Тихоокеанский флот из Ленинграда. Ее цель – создать противовес нарастающей морской мощи Японии. Корабль проходит неподалеку от мыса Горн. Чудом спасается от гибели в Антарктических морях. Попадает в воды Тихого океана. Там подвергается нападению крейсера «Идзумо» – представителя японского флота. «Пионер» уничтожает противника при помощи ультразвукового луча. Один член экипажа оказывается агентом противника. Он повреждает лодку. Однако экипаж ремонтирует корабль неподалеку от острова Пасхи, находясь на океанском дне. Диверсанта обезвреживают, «Пионер» успешно приходит во Владивосток. В романе описываются научно-технические фантастические новшества, используемые на корабле.
«Только не уезжайте без меня, дорогой писатель Адамов! Я пристараю себе денег и буду на вашем «Пионере», когда вы скажете». Так писал один из юных читателей книги «Тайна двух океанов» после ее первого выхода в свет.
Григорий Борисович получал много подобных писем. Ребята не сомневались, что чудесная подводная лодка «Пионер» уже существует или вот-вот будет построена. Эта уверенность вызывалась тем, что автор рассказывал о технике просто и очень убедительно. В книгах Адамова не было недоступных пониманию технических чудес. Герой не совершал никаких подвигов, нажимая кнопки и поворачивая рукоятки. Ничто не делалось по мановению волшебного жезла, как бывает порой в научно-фантастических романах. Нет, в книгах Адамова люди трудились по-настоящему, а машины были описаны так, что читатель ясно видел их.
О технике Адамов писал с особой любовью. Он внимательно следил за новыми открытиями советских ученых и за победами нашей промышленности. Встречаясь с друзьями, едва успев поздороваться, он спрашивал:
– Новая домна задута, слышали?
– О Магнитке читали? Здорово, а?
– Что вы о наших физиках скажете? Вот молодцы!
В 1955-1956 гг. роман был экранизирован на киностудии «Грузия-фильм», что сделало роман еще более популярным.
В 1940 году Адамов совершил поездку по Арктике для подготовки своей новой книги – романа «Изгнание владыки», работу над которым начал еще в 1938 году. Ездил на собаках и оленях, плавал на сейнерах по арктическим морям, а в его кабинете собиралась новая библиотека: ученые записки Арктического института, труды полярных экспедиций и дневники зимовщиков. В 1941 году журнал «Наша страна» в первом номере опубликовал отрывок из нового романа, сюжет которого совмещает в себе идеи двух предыдущих книг. Советские люди искусственно повышают температуру теплого течения Гольфстрим, и огромные заполярные пространства становятся пригодными для жизни. С одной стороны, страна начинает грандиозное строительство по отеплению побережья Арктики и, с другой, – враги, препятствующие этому проекту.
Отрывок из романа «Изгнание владыки» был опубликован в начале 1941 года, но разразившаяся Великая Отечественная война помешала публикации. Роман увидел свет только в 1946 году, уже после смерти Адамова.
В произведениях Григория Адамова можно найти влияние Жюля Верна. А в конце 1940-х– начале 1950-х годов группа советских критиков и писателей сформулировала концепцию «реальной фантастики», фантастики ближнего прицела, главной задачей такой фантастической литературы было объявлено – популяризация достижений современной советской науки и техники и их развития в ближайшем будущем. Таким образом, Адамов отнесен к одним из родоначальников такой литературы.
Произведения писателя переведены на немецкий, румынский, эстонский языки.
Годы войны писатель провел с семьей в городе Пензе (с осени 1941-го по весну 1943-го), где собирал материал для документальной повести об уроженце Пензенской области – хирурге Н.Н. Бурденко. Испытания тяжелого военного времени сильно подорвали здоровье писателя и 14 июня 1945 года Григорий Адамов умер.
***
Аркадий Григорьевич Адамов (1920-1991) – писатель детективного жанра.
Сын писателя-фантаста Григория Борисовича Адамова родился в Москве. Окончив среднюю школу в 1937 году, Аркадий поступил в Московский авиационный институт. Но еще будучи студентом четвертого курса, ушел добровольцем на фронт. Стал бойцом Отдельной мотострелковой бригады особого назначения НКВД (ОМСБОН), фактически диверсионного спецназа, участвовал в битве под Москвой и других операциях Западного фронта. Был ранен, в 1943 уволен в запас по болезни. Демобилизовавшись, поступил на заочное отделение исторического факультета МГУ им. М.В. Ломоносова, которое окончил в 1948 г.
Одновременно стал заниматься литературной деятельностью, экспериментируя в различных жанрах: его первые повести «Шелихов на Кадьяке» (1948), «Первые русские исследователи Аляски» (1950) и сборник рассказов «По неизведанным путям» (1948–1950) о путешествиях и приключениях русского мореплавателя и купца, первооткрывателя Русской Америки. В журнале «Вокруг света» в 1951 г. публикует статью «Правда о русских открытиях в Америке», которая в следующем году выходит отдельным изданием. Затем была повесть о русском изобретателе «Василий Пятов» (1952).
В 1952 году Аркадий Адамов выходит на руководителей МУРа с просьбой дать ему возможность изучить работу уголовного розыска и подготовить на основе собранных материалов литературные произведения, по-новому освещающие задачи и методы современной милиции. Получившие после смерти Сталина самую широкую огласку факты политических репрессий создавали в обществе самое негативное отношение к работникам органов внутренних дел. Ситуацию необходимо было исправлять, и поэтому Адамов получил разрешение на получение всей необходимой информации. Известный комментатор книг Адамова Евгений Рысс вспоминает: «Писатель мог ограничиться беседами со следователями, оперативными работниками и специалистами научно-технического отдела. Но может быть, А. Адамов понимал, что написать хорошую книгу после таких бесед невозможно, а может быть, просто его увлекли специфика розыскной работы, сочетание логики и риска, объективных данных науки и смелых логических построений. Так или иначе, А. Адамов, к счастью, не ограничился беседами. Он ходил на операции, участвовал в обысках и засадах, дежурил по ночам в МУРе и выезжал с оперативными группами на место преступления. Короче говоря, он знает дело не по рассказам. Он пережил, как и его герои, напряжённые часы в засаде, когда нельзя ни кашлянуть, ни закурить, ни пошевелиться. Сидел на оперативных совещаниях. Участвовал в обысках, когда точно известно, что крупный преступник скрывается здесь, в этой комнате или в этой квартире, а найти его не удаётся».
Работа над первой детективной повестью «Дело „пёстрых“» была завершена в 1956 году. Но из редакций следовал отказ за отказом. Будни милиции считались темой, недостойной литературы, ограбленный обыватель – не герой подобающего сюжета. Так, редактор одного из ведущих издательств в своем письме-ответе сообщал Адамову: «Обывателя, которого обокрали, не жалко, а следовательно, и работа Коршунова по расследованию дела неинтересна». При этом, редактор почему-то не заметил, что «обывателем» был почтенный человек, мастер на заводе Николай Иванович Амосов, у которого не только украли вещи, но и убили дочь.
Возможный читательский интерес разглядел Валентин Катаев, в те годы главный редактор журнала «Юность». В этом журнале в 1956 году и состоялся дебют Аркадия Адамова как основателя жанра нового советского детектива. Благодаря как проявившейся в тот момент заинтересованности МВД в пропаганде положительного облика милиционера, так и успеха «Дела “пёстрых“» у читателей, в 1957-1958 гг. повесть была экранизирована, став одним из первых советских кинодетективов (режиссер Николай Досталь). Основным персонажем книг Адамова сначала являлся сотрудник МУРа Сергей Коршунов, а в поздних произведениях — ученик Коршунова Виталий Лосев.
В последующих книгах детективного жанра усложнялся психологический рисунок, более глубокому анализу подвергались воссоздаваемые криминальные ситуации: повести «Черная моль» (1958), «Последний "бизнес"» (1961), «Личный досмотр» (1963), «След лисицы» (1965), «Со многими неизвестными» (1968). Автора интересует не только раскрытие преступления, но, прежде всего, важный вопрос о причинах преступности и возможностях ее предотвращения. Перед читателем не просто остросюжетное занимательное чтение, но литература с большим воспитательным потенциалом, в этом ее ценность.
За трилогию «Инспектор Лосев» Аркадий Адамов награжден Золотой медалью имени Героя Советского Союза Николая Кузнецова, учрежденной СП РСФСР, как за лучшее героико-приключенческое произведение 1981 года.
Адамов-младший издал около 30 своих произведений, среди которых и публицистические записки «Мой любимый жанр – детектив» (1980), где осмысливает творческий опыт предшественников, и исследования по зарубежной детективной литературе, где писатель анализирует многие произведения русской и мировой литературы, пишет об Эдгаре По, Агате Кристи, А. Конан-Дойле, У. Коллинз, Г. Честертоне, Б. Райнове, Ю. Семёнове; выстраивает любопытные историко-литературные закономерности в детективном жанре.
Писатель Анатолий Королёв так сформулировал для РИА Новости литературное видение Адамова: «Аркадий Адамов сформировал золотой шаблон массовой литературы и массовых зрелищ, где обязательно должен быть ошибающийся герой, молодой человек с чувством невольной вины, при этом обязательно влюблённый в девушку, которая ненадолго увлеклась каким-нибудь несимпатичным типом; где любовь двух сердец должна быть увязана с отчаянной схваткой против жестокого подпольного мира, где есть всё: золото, власть, тайны, деньги, кровь, предательства, преступления, но нет только чистой прекрасной любви».
В журнале «Аврора» (1982. №2) сам Аркадий Григорьевич так обозначитл свое писательское кредо: «Самое страшное в человеке – позиция "моя хата с краю", равнодушие к чужой беде, к чужой жизни, порой очень близкой, соседней... Главное – совесть и гражданская позиция».
Адамов был членом редакционной коллегии журнала «Советская милиция».
Скончался писатель в Москве 26 июня 1991 года. Похоронен на Новом Донском кладбище.
Хеленукты все умеют
АКСЕЛЬРОДЫ
Двоюродные братья иногда ближе друг к другу, нежели родные (знаю по себе). Особенно тогда, когда их сближают не только родственные чувства, но и творческие идеи, и общие замыслы. В лице двоюродных братьев Аксельродов мы имеем полное подтверждение только что сказанному (или, если хотите, написанному). Оба – представители андеграунда, оба – представители не очень популярного и известного в литературе течения, но у обоих есть свои читатели и поклонники.
Николай Ильич Аксельрод (1945-2011) – художник, поэт, драматург. Писал под творческим псевдонимом А. Ник.
Николай Аксельрод родился в Ленинграде в семье советских функционеров – отец и мать были партийными служащими. В детстве перенес полиомиелит, после чего хромал, был вынужден пользоваться ортопедическим аппаратом.
Окончил школу рабочей молодежи. Учился в фотоучилище, где подружился с поэтом и фотографом Борисом Кудряковым, впоследствии известным, как Гран-Борис. В 1960-е годы начал заниматься литературой, вошел в круг поэтов Малой Садовой — круг неофициальных литераторов в Ленинграде 60-х — 70-х годов XX века. Назвали свою группу так по месту встречи участников движения «внутренней эмиграции – угол Невского проспекта и Малой Садовой улицы, дом 8, где располагался отдел кулинарии Елисеевского гастронома.
Затем он вошел в художественную группу хеленуктов, куда, помимо Аксельрода входили Дмитрий Макринов, Александр Миронов, Владимир Эрль и др.
Первоначально сообщество предполагало самоназвание «абсурдисты», однако вследствие тривиальности и избитости термина принят он не был. Следующий вариант, предложенный Владимиром Эрлем, оказался также отклонен и оставлен группой в тайне, но затем это русское слово путем нескольких лингвистических действий и, по выражению самого В. Эрля, «хитроумного анаграммирования» было преобразовано в новое слово, «хеленуктизм», обозначившее художественное движение своих участников. Члены группы стали именоваться хеленукты. Творческие эксперименты хеленуктов — характерный образец ленинградского андеграундного искусства второй половины 1960-х — начала 1970-х годов.
Находясь вне официального литературного процесса в СССР и в мировоззренческой оппозиции к его социальной ангажированности, хеленукты ориентировались на идеологию и эстетику абсурда, при этом, как и многие другие неофициальные художники той поры свою деятельность с политикой не связывали и в диссидентском движении участия не принимали. Творчество хеленуктов, основу которого составляло коллективное сочинительство, было направлено на дальнейшее развитие авангардных тенденций начала XX века (В. Хлебников, А. Кручёных, дадаисты, Д. Хармс). Возврат к художественному материалу авангарда и модерна был обусловлен стремлением продолжить культурную традицию, прерванную после 1920-х годов. В манифесте «Хеленуктов» (1966) говорится: «Хеленукты всё умеют: что ни захочут, всё сделают». Далее следует перечисление всего того, что именно умеют Хеленукты: писать стихи, сочинять прозу, что-нибудь рисовать, прогуливаться, пописывать статейки, разговаривать по телефону, кашлять и сморкаться, лежать, купаться, резать огурцы, распивать чай, одеваться, просеивать просо, бросать камушки в воду.
Скажите мне еще спасибо
за то, что уходя
я вам в лицо не плюнул,
а лишь порог вашего дома
посыпал перцем, солью и душистым горошком,
чтобы ни одна собака не нашла
ваш труп,
пока он не разложится на составные элементы, включая
и выключая память.
Город играл для них огромную роль, даже свою группу они определили по названию улицы, где собирались: Малая Садовая, неподалеку от Невского проспекта. В одном из писем 1971 года А. Ник пишет:
«Невский бурлит и процветает цветом анаши. Где-то в подворотне, у мусорных баков, лежит мертвый милиционер. Его ударили ножом в бок. В парадной стоят мальчики и девочки. Бутылка с вином идет из рук в руки, по кругу. Всем становится весело, кто-то уже бежит за следующей. С криками и песнями растекаются по улицам. Как прекрасна жизнь, когда под боком пивной ларёк с милыми родными людьми в очереди – как прекрасна она, сбросившая с себя всю лишнюю спецодежду. От неё пахнет трудовым советским потом, смешанным с запахами родного предприятия, учреждения, цеха.
А утром она, не успев умыться, лишь припудрившись, бежит на работу. Сколь показательна такая прилежность. Нам же спешить некуда, мы люди антисоциальные, антисексуальные, нам спешить некуда. Лежишь себе под одеялом и размышляешь. Так себе размышляешь о том, о сём. Любовь, быть может, – что такое любовь? Быть может, деньги – где бы их достать? Возьмешь и стихи от нечего делать напишешь замечательные:
Люблю себя я непритворно,
Не притворяясь ни пред кем.
А что касается музыки, то ее слушать надо, любить запросто.
Из дома выскакивает маленький человек и пробегает мимо меня, выкрикивая на ходу ругательства, разные ругательства…»
Представитель ленинградского андеграунда (абсурдизма и черного юмора в том числе). Вот несколько наиболее характерных для А. Ника примеров черного юмора:
«Комар сидел на зеркале и, внимательно рассматривая себя, думал: «И чего это люди считают меня кровопийцем? Я ведь красивый и стройный комар, а не кровопивец какой-нибудь. Это паук урод, страшилище — кровопивец, а не я».
Любовался комар собой и не заметил, как очутился в лапах паука.
Нарциссизм до хорошего не доводит».
«Официально заявляю, что ни к какому труду я не пригоден и пригоден не буду, так как всякий труд портит мое здоровье и здоровье окружающих меня людей».
Открываются могилы,
И спокойной чередой,
Словно крысы за водой,
Из гробов, давно забытых,
Мертвецы выходят вон.
Много их – им нет предела,
Ведь лежали по слоям:
Первый слой, за ним второй,
Третий, пятый и девятый...
Нет предела мертвецам,
Беспредельные могилы
Открывались тут и там.
Годы шли – все умирали,
Накопилось много их.
Но остались ли живые? –
Вопрошающий вопрос.
Нет, живых давно уж нету,
Все живые уж мертвы.
Значит, это преставленье,
Значит, это началось?
Нет, ошибка получилась –
И бесшумною толпой
Все отправились домой.
Николай Аксельрод был также участником ленинградских Рок-кафе «Сайгон» (кафе при ресторане «Москва», это было место обитания героев андеграунда, «непризнанной» и гонимой в позднесоветские годы творческой интеллигенции, так называемых «неформалов») и Джаз-клуба. Как и большинство представителей неофициального искусства СССР, на жизнь зарабатывал он на нестатусных службах: занимался ремонтом фототехники, работал сторожем. Произведения А.Ника, за исключением трёх миниатюр, напечатанных в 1972 году журналом «Аврора», в советский период публиковались только в самиздате. Несколько рассказов напечатаны в антологии К. Кузьминского «Лепрозорий-23» (СПб, 1976); стихотворения с 1979 г. постоянно печатаются в журнале «Транспонанс».
В 1973 году Аксельрод женился на гражданке ЧССР Зденке Бурешовой и эмигрировал в Чехословакию. В браке родились две дочери, Катя и Лиза. Семья жила в Праге, в квартале Страшнице. В начале 1980-х годов брак распался, но Аксельрод остался жить в Праге.
В эмиграции Аксельрод продолжил литературную деятельность. Выпускал самиздатский журнал «MuNk» (на чешском языке), где публиковал как свои литературные и графические работы, так и рисунки двоюродного брата Б. Констриктора, фотографии Б. Кудрякова. Потом была серия книг Postizdat.
С середины 1980-х годов стал графиком-абстракционистом, в Праге было организовано несколько его персональных выставок. «Пражский неформал питерского разлива», — говорил сам о себе поэт, прозаик и график.
В 1990-е годы, когда искусство андеграунда вышло из подполья и стало востребованным, модным, стали публиковать в России и произведения А.Ника. Также и некоторые чешские независимые журналы (Zrcadlo, Babylon, Beit Simcha-Maskil) публикуют его тексты, но в основном рисунки, состоялось несколько выставок. Последняя прижизненная персональная в 2006 году в галерее Ztichl; klika — «Николай Аксельрод: последние тридцать лет».
Давайте выстроим курятник
И яйца будем собирать
Из-под курей несущих миру
Несущих Африке привет.
Давайте завтракать обедом
Давайте ужинать потом
Давайте скушаем мамашу
Давайте слопаем кота
Давайте жабу на второе
Давайте бабу без компоту
Давайте сопли в шесть утра.
Давайте квасом запоем
Давайте радостью рыгать
Давайте водку вместо чая
Давайте жопу на десерт.
ЗООСАД
Где плакал филин,
и где сова кричала –
тот крик, кукушка подхватила.
Петух скончался на кровати:
всяк зверь свой любит край,
к тому же выпив водки,
а кошка влюбчива как дева,
хоть и стара на морду...
Заметим также, милый друг,
что май здесь вовсе ни при чем,
а просто лень играть нам в жмурки
и водку пить на брудершафт,
тем более с котом Иваном,
который кот Иван Фомич
лизал корове пятки
и дочку с нею прижил
***
Мои слова окурки,
а сам я дым —
куда лечу и растворюсь я в чем?
Слова мои топчут, а мне какое дело —
не видно слов и дыма не видать,
одно прозрачное сознанье
и чувство радости сплошное, —
лечу как дым навстречу дыму
и словно дым я в дыме растворяюсь,
оставив на Земле слова.
Быть может, нищий их докурит —
еще спасибо скажет, дымом наглотавшись.
***
Девушка — персик.
Ее не повстречаешь каждый день.
Говорят, в далекой России не увидишь
так часто персика,
а девушку-персик?
Девушку, которая прикатилась бы к
Твоим ногам?
Способная уладить твою жизнь?
У нас в России почва плохая.
Красавицы есть, без спору, но
все они такие серенькие,
невзрачненькие красавицы с гнильцой.
Девушка-персик не живет в России.
Где ж тогда? Ищи и ты ее не найдешь,
несмотря на все доступные виды
транспорта. Ищи ее в себе,
выращивай ее сам на своем
благодатном поле фантазии.
Проза Николая Аксельрода состоит из огромного количества снов, собранных им в книги. Он сделал сон жанровым инструментом познания, с которым и приступил к реальной жизни. Но, в отличие от К. Юнга и В. Паули, на протяжении четверти века обменивавшихся описаниями своих снов и пытавшихся подвести под сновидение научное материальное объяснение, А. Ник никогда своих снов не толковал, он мог лишь заметить, что «ничего примечательного я в этом сне не увидел». При этом очень часто у него сон сочетает и метафору, и символ, и бытовую частную деталь, как, например, в «Сне о Маленьких лицах»: «Собственно ничего примечательного я в этом сне не увидел. Примечательным было то, как я непримечательное и обыденное увидел, с какого угла зрения, с какой позиции.
Я увидел девушку, стоящую у стены и разговаривающую с парнем в джинсах. Она жаловалась ему на что-то и, хотя я смотрел на неё во все глаза, она не замечала меня. Потом она умолкла, и они пошли.
Они пошли, а я видел их огромные ноги, огромные туфли и высоко очень маленькие лица. Я лежал? Или стелился по земле, как туман? Или же был жучком? Одно было ясно: я был внизу на земле или под землёй, а они шли по мне, топали по мне или рядом. Вот почему такие огромные ноги и такие маленькие лица».
Метафизика его сна не нуждалась в толковании. Каждый его сон обладает двойной реальностью – реальностью сна и реальностью жизни. И реальность сна часто предсказывает реальность жизни. Вот финальная фраза из «Сна об Этапах жизни»: «Он часто кашлял, и ему приснилось, что у него рак горла» – это, по сути, сон во сне, но оказавшийся пророческим для автора (Николай Аксельрод умер от рака горла). Классическая и новейшая литература знают подобные пророчества во сне, но редко они становились художественной прозой.
Кроме того, Аксельрод мастер не только короткого рассказа, но и однострочника. Вот некоторые примеры:
«Петербург – это город, где ужин остыл»,
«Мир хорош, пока его не трогаешь. А копни – и поехало»,
«На бездну наплюй. Если поздно, ложись спать. Все кончается, и даже этот текст».
А.Т.
Рука. Борозды. Вера. Холодная.
А. Ник – автор множества стихотворений, рассказов, повестей и дзуйхицу (жанр японской короткой прозы, в котором автор записывает всё, что приходит ему в голову, не задумываясь о том, насколько это «литературно»).
ПЕТУХОВ
«У Петухова было трое детей, и все они посещали среднюю школу. Кроме детей у Петухова была кошка и жена Нюра. Кошку Петухов очень любил и называл её Муркой. Неизвестно, любила ли Мурка Петухова, но, во всяком случае, она позволяла ему всякие вольности. Дети Петухова как-то договорились между собой и убили Мурку булыжником. Петухов осерчал и всех детей утопил в ванне, а жене сказал, чтоб ни-ни, чтоб никому значит, что, мол, взяли и сбежали в дальние страны. Потом Петухов пошел на базар и купил по случаю котенка. Назвал он его Мурзиком. Котенок оказался слепым и поэтому все время тыкался рожицей в предметы. Петухов хохотал, а Нюре говорил, чтоб ни-ни, чтоб никому значит».
В постсоветский период опубликованы многочисленные подборки в журналах «Зинзивер», «Футурум АРТ», «Крещатик», «Черновик», «НЛО». При жизни писателя была издана одна книга стихотворений — «Будильник времени» (2008 год). В первом и пока единственном посмертном сборнике «Раскол слов» представлены как поэтические, так и графические работы А. Ника. Основная часть сочинений остается не изданной.
В последние годы жизни Николай Аксельрод страдал онкологическим заболеванием (рак горла), существовал на пенсию по инвалидности. После операции на горле потерял голос, мог общаться только посредством записок. Умер 31 мая 2011 года в Праге в возрасте 65 лет после перенесённого инсульта. Похоронен на Ольшанском кладбище в Праге.
Моя мечта — холодный треугольник
Завернутый в чистый носовой платок.
***
Борис Михайлович Аксельрод (род. 1950 г.) – поэт, прозаик, критик, художник.
Двоюродный брат Николая Ильича Аксельрода родился в Ленинграде (ныне Санкт-Петербург).
Борис Аксельрод для разных целей использовал два творческих псевдонима – для публикации графических работ и статей он Борис Констриктор (первоначально Б. Констриктор); псевдоним для публикации стихов и прозы – Борис Ванталов. Участник музыкально-поэтического дуэта «Кипническая Констрикция» (совместно со скрипачом Борисом Кипнисом). Один из ведущих сотрудников Института русского авангарда. Почётный член Академии Зауми – международной независимой научно-творческой организации, объединяющей поэтов и ученых, пишущих в традициях русского авангарда, а также занимающихся изучением авангардного литературного наследия. Создана в 1990 году поэтом и учёным-филологом Сергеем Бирюковым.
Давным-давно в ЦПКиО гремела музыка.
Зимой дымились пирожки. Гуляла публика.
С американских гор, вопя, катились школьники,
и в белых фартуках тогда стояли дворники.
Повсюду продавались раскидайчики,
речные бегали трамвайчики,
и были мы пушистыми, как зайчики.
Поэзия Ванталова-Констриктора существует всегда на грани слова и рисунка, интонация которых в свою очередь также постоянно сталкивает печаль, иронию и строгую философскую мысль. Поэт мастерски говорит о серьезном несерьезно и наоборот, обращаясь к различным традициям русской поэзии. Так, например, он рассуждает о земной природе мозга, в сердцевине которого живет некое я, в одном из онтологических стихотворений первого раздела: «Мозг, земная таратайка, // по окружности бежит. // Угадай-ка, угадай-ка, // что так жалобно бренчит? // Это бьются мысли наши // о костлявые края. // В теплоте ментальной каши // преет выспренное я». Здесь, воспользовавшись сном жизни, освобожденное сознание смотрит на себя со стороны, самому себе задавая вопросы и самостоятельно же на них отвечая.
В биомассовом болоте
мы пускаем пузыри.
Тонем-тонем в теплой рвоте
по приказу раз, два, три.
Люди-люди. Стадо-стадо,
О, бараны! О, друзья!
Вот последняя отрада.
Я сжигаю шкурку «я».
Авангардистское творчество Ванталова так же, как и творчество его кузена А. Ника, сложно для восприятия, но опять же возвращает нас к конструктивистам 1920-х годов.
Снял очки. Мир так занятен,
непонятен и красив,
состоит из разных пятен,
в разной степени живых!
Вот пятно блуждает папа
и роняет звуки слов.
Вот пятно плывет анапа,
вот летит пятно тамбов.
Кошка книгой пробежала,
книга кошкой прилегла.
Без конца и без начала
ярких пятен чехарда.
Этот мир калейдоскопа
объяснить никак нельзя.
Вот плывет пятно европа,
вот летит пятно земля.
Внутреннее родство с А. Ником проявляется не только в поэзии, но и в таком сложном жанре, как однострочник. Вот, к примеру: «Дышала ночь восторгом самиздата».
В 2008 г. книга Ванталова «Записки неохотника» вошла в шорт-лист Премии Андрея Белого.
Через несколько лет после смерти брата Николая, Борис ударился в такой уже немодный в XXI веке эпистолярный жанр, разродившись целой серией «Писем в никуда» (поскольку Николай Аксельрод их уже не может ни получить, ни прочитать), при этом о себе он отзывается в среднем роде:
«Дорогой брат!
Что-то не очень-то пишется «мне» на панцире черепахи. Дал тут Казарновский Йозефа Вахала «Кровавый роман» почитать. Ты его гравюры, вроде, собирал. Интересный был субъект этот Вахал. Мистик, переплётчик, наборщик, художник… Его книгу на русском издал Митя Волчек (2005), который на днях отказался издавать твои «Сны». Как говорил герой Юрия Никулина в «Бриллиантовой руке», будем искать.
Вышел И.В. Бахтерев, последний обэриут, с которым ты выступал в 1984 году (помнишь?). Два томика сочинений появились спустя семнадцать лет после смерти. Юношеский возраст.
Я говорило Казарновскому (он сейчас в Грузии), что до начала экспедиции на тот свет оно хотело бы подержать в руках томик (или два!) твоих сочинений. Хотя в случае «фелморивского пятикнижия» не ясно, кто кого сочинял. Парадокс «бабочки Чжуанцзы» срабатывает.
«Мне» понравилось, как Вахал ругает импрессионистов.
«Его взволнованное душевное состояние напоминало настроение первых французских импрессионистов, возвращавшихся из Лувра в свои мансарды, с похмельем от вчерашнего употребления алкоголя в затылке, с сознанием собственного бессилия и недостатка усидчивости, необходимой для добросовестной работы, требующей ясности мысли, и убеждающих себя в необходимости создать для охмурения самих себя и зрителей великолепное и могучее ничто».
Как это звучит! «Великолепное и могучее ничто». Просто здорово. Бодрит, брат, бодрит. Как холодный душ.
Вот вчера и Хока туда перешёл, японский хин Елены Шварц. Только половину своего собачьего века прожил. А у «меня» в стихотворении «Lieb Frau Мilch» (2008) последняя строфа такая:
Бегал пёс, японский Хока
чёрно-белый самурай.
Бог, не надо, раньше срока
этих двух не забирай.
Не внял Универсум. Не внял.
Жалко Хоку, жалко Лену, жалко Тамару Аксельрод и тебя, Коля, жалко, и Кудрякова, и Дасика. Да что тут поделаешь…
Ни-че-го.
26.06.2013»
«Дорогой брат!
Во второй раз к нам приехала Зденка с дочерью Катей. Вчера ходили с твоей вдовой на Серафимовское кладбище. Оказывается, могилка Александры Петровны (бабушки) прямо напротив церкви. Прибрали там и выпили немного коньяка. Зденка сказала, что А. П. уважала «Мартель». Табличка на кресте совсем старая, «я», по слепоте, ничего не разобрал, и Зденка извлекла из небытия осколок фамилии твоего предка – Юркин.
Анонимность – признак вечности. Мы, по душевной слабости пребывая в дискретном времени, мастурбируем с памятью. Перспектива безликого пребывания в атолле нам ужасна. Мысль же о полном исчезновении самого атолла у многих парализует мозг. «Моё» же патологическое «я» почему-то обожает заглядывать в эти бездны, как бы испытывая «себя» на прочность. Не хрястнет ли разум? А ему, подлецу, всё хоть бы хны. Сердце – другое дело. Например, там бывает жалко. Чего разуму жалеть? Бороздки извилин, эту пашню мозга, на которой растут вопросительные знаки непостижимости. Разум – пишущая машинка «реальности». Арифмометр «событий». Кузнец кандалов кавычек. Предбанник нас нет.
В чём назначение науки, брат? В обострении чувств! Взять ту же Землю, то она плоская на черепахе или на трёх китах. Потом – круглая в центре мира, потом – вокруг солнца, потом – песчинка в одной из множества вселенных.
Мифу миф, как я уже когда-то писало. Какой источник для рефлексий малахольной козявки! Вместо того чтобы возделывать «свой» огород, она вглядывается в черноту неба.
– Кто, кто в теремочке живет?!
– Мышка-наружка, гэбэшная служка.
Ха-ха-ха. Прости, брат. Юмор висельника и А. Ника. Пора в магазин. Вечером – гости».
Грусть сменялась юмором и Ванталов писал «Забавные стихи»:
НОЗДРЯ-ВСЕЛЕННАЯ И МАЛЬЧИК
Ноздря-вселенная и мальчик,
сидящий тихо у воды.
Он солнечный пускает зайчик
и не предчувствует беды.
Над ним нависло грозно небо,
реки мерцает полотно…
А был ли мальчик или не был
природе, в общем, все равно.
***
Дуб Петра Первого умер,
а я его помню живым.
Вместе с бабушкой русской
часто гулял под ним.
Дуб Петра Первого умер,
теперь это пень давно,
нет больше бабушки русской
и много еще кого.
***
Проходят лето и зима,
проходит осень и весна проходит.
Проходит всё, но остаётся тьма,
в которой что-то колобродит.
***
Должно быть, Сизифом обрушен
на площадь Сенатскую камень.
Кентавр, падучей придушен,
сдает на блаженство экзамен.
Ведь мертвому больше не больно
в квадратном раю Мондриана,
и город, подохший подпольно,
похож на портрет Дориана.
А иногда в поэте побеждал художник, и тогда рождались «АКВАРЕЛИ СКАЗУЕМОГО»:
ОТРИЦАРСТВО
ни бэ
ни констриктор
ни ванталов
ни аксельрод
ни борис
ни михайлович
ни мэ
МЕТАМПСИХОЗ
кубик-рубик генетики
парадокс национальности
щепка истории
продираю глаза
на горизонте
очередного я
опять?!
МЫК
мы
акварели сказуемого
мы
мимы мимолетного
мы
летальные летчики
мы
мычим
мы
В 2012 году в Мадриде вышла новая книга Бориса Ванталова с футуристическим названием «Промозг». В предисловии к книге критик Дмитрий Безносов написал так: «Новая книга Бориса Ванталова (поэта) и Бориса Констриктора (художника) озаглавлена довольно необычно – «Промозг». Такое сплошное беспробельное написание двух слов в одно, подобно крученыховскому мирсконца, намекает на множество различных коннотаций. С одной стороны, безусловно, это книга «про мозг», т.е. мозг является в ней и предметом исследования, и исследователем, и, возможно, лирическим героем (или героями). С другой, но отнюдь не противоположной, стороны «промозг» может восприниматься как слово с приставкой «про» или его фантомными вариациями «пра» и «прото», так или иначе означающими предшествование и первичность.
Таким образом, в книге Ванталова-Констриктора мы имеем дело не просто с «мозгом», но с проторазумом, прарассудком, первичной формой мышления, в итоге закостеневшей и превратившейся в мозг. Все, что происходит с этим одиозным персонажем на протяжении фрагментарного повествования, – это попытка осознать динамику своего существования. Проще говоря, понять: что дальше?
Обращаясь к протосмыслам суще(ствующе)го, герой, а вслед за ним и автор(ы), пытается от противного вывести формулу своего конкретного бытия в конкретной точке настоящего. А настоящее неизбежно статично; оно одновременно пролито во все стороны, дабы охватить размахом и предпосылки, и последствия.
«Промозг» Ванталова-Констриктора – ни в коем случае не может восприниматься как сборник стихов; это запечатленный и явленный в словесном обличии процесс кропотливого исследования, представленный поэтапно. Поэтические плоскости четко структурированы, при очевидной сложности затронутой темы...
… Итак, исследование про(то)мозга продвигается по следующей весьма прихотливой траектории (так озаглавлены по порядку все восемь разделов книги): «Сон жизни», «Конец фантома», «Гуляет мозг по улицам себя», «Остановка по требованию», «Северное сияние», «Дорога домой», «Прыжки и танцы» и, наконец, «Сон времени». Уже по заглавиям становится ясно, что маршрут странствия, совершаемый на наших глазах, движется по кругу или (что вероятнее) по спирали».
Гуляет мозг по улицам себя,
сквозь щелки глаз разглядывая нечто.
Частиц потоки, чувства теребя,
играют в разум бесконечно.
Мы впитываем магму слов и снов,
как молоко из материнской груди.
Не ведая, что нет у нас основ.
Воронки мы, воронки, а не люди.
Крутой маршрут сына и матери
АКСЁНОВ-ГИНЗБУРГ
Думается, будет вполне справедливо начать очерк с творчества сына, Василия Аксёнова, а не матери, Евгении Гинзбург. Во-первых, он оставил, все же, более яркий след в литературе. Во-вторых, начал творческую деятельность раньше, нежели мать. Впрочем, в том не вина ее, а беда. Хотя… Возможно, если бы не превратности судьбы, никто бы и не узнал о такой писательнице, как Евгения Гинзбург, а «Крутой маршрут» написал бы кто-нибудь другой…
Василий Павлович Аксёнов (1932 -2009) – прозаик.
Василий Аксёнов родился в Казани в семье партийных работников – Павла Васильевича Аксёнова и Евгении Соломоновны Гинзбург – и был третьим, младшим ребенком в семье и единственным общим ребенком родителей. Отец был председателем Казанского горсовета и членом бюро Татарского обкома КПСС. Мать работала преподавателем в Казанском педагогическом институте, затем – заведующей отделом культуры газеты «Красная Татария».
В 1937 году, когда Васе не было еще и пяти лет, оба родителя (сначала мать, а затем вскоре – и отец) были арестованы и осуждены на 10 лет тюрьмы и лагерей. Старших детей – сестру Майю (дочь П.В. Аксёнова) и Алёшу (сына Е.С. Гинзбург от первого брака) забрали к себе родственники. Вася был принудительно отправлен в детский дом для детей заключенных (его бабушкам не разрешили оставить ребенка у себя). В 1938 году брату П. Аксёнова – Андреяну Васильевичу Аксёнову удалось разыскать маленького Васю в детдоме в Костроме и взять его к себе. Вася жил в доме у Моти Аксёновой (его родственницы по отцу) до 1948 года, пока его мать Евгения Гинзбург, выйдя в 1947 году из лагеря и проживая в ссылке в Магадане, не добилась разрешения на приезд Васи к ней на Колыму. Встречу с Васей Евгения Гинзбург опишет в «Крутом маршруте» – одной из первых книг-мемуаров об эпохе сталинских репрессий и лагерей, рассказавшей о восемнадцати годах, проведенных автором в тюрьме, колымских лагерях и ссылке. Спустя много лет, в 1975 году, Василий Аксёнов описал свою магаданскую юность в автобиографическом романе «Ожог».
По словам писателя, свет для него распахнулся в Магадане, куда он в 16-летнем возрасте приехал к отбывавшей ссылку матери. Семидневный перелет через весь континент – это бесконечное путешествие по бескрайним просторам (днем в пути, ночью приземлялись в крупных городах: Свердловске, Красноярске, Охотске) – произвел на него неизгладимое впечатление: география, которую изучали в школе по учебникам и картам, теперь раскрылась перед ним наяву. Магадан, как это ни парадоксально, поразил своей свободой: в бараке у матери вечерами собирался «салон». В компании «бывших лагерных интеллигентов» говорилось о таких вещах, о которых юноша до этого и не подозревал. Будущего писателя потрясли широта обсуждавшихся проблем, рассуждения о судьбах человечества. А близость к Аляске и Тихому океану за окном распахивала горизонты...
В 1956 году Аксёнов окончил 1-й Ленинградский медицинский институт и получил распределение в Балтийское морское пароходство, где должен был работать врачом на судах дальнего плавания. Несмотря на то, что его родители уже были реабилитированы, допуск ему так и не дали. В дальнейшем упоминалось, что Аксёнов работал карантинным врачом на Крайнем Севере, в Карелии, в Ленинградском морском торговом порту и в Московском областном туберкулезном диспансере (1958-1960) (по другим данным, был консультантом в Московском научно-исследовательском институте туберкулёза).
В конце 1950-х годов появляются и первые литературные публикации Василия Аксёнова: в 1959 году была написана тут же ставшая весьма популярной повесть «Коллеги», о трех друзьях-коллегах, окончивших медицинский институт. Это стало поворотным пунктом в судьбе Василия Павловича – с 1960 года он становится профессиональным литератором. В 1961 году, совместно с Ю. Стабовым написана одноименная пьеса, а в 1962 году снят фильм «Коллеги».
В 1961 году опубликован роман «Звёздный билет», по которому в следующем году снят фильм «Мой младший брат». Затем появляются повесть «Апельсины из Марокко» (1962), «Пора, мой друг, пора» (1963), сборники «Катапульта» (1964), «На полпути к Луне» (1966), пьеса «Всегда в продаже» (постановка театра «Современник», 1965); в 1968 году опубликована сатирико-фантастическая повесть «Затоваренная бочкотара». Приключенческая дилогия для детей: «Мой дедушка – памятник» (1970) и «Сундучок, в котором что-то стучит» (1972).
В повестях и рассказах 1960-х Аксёнов не только создавал новый тип героя, свободного от каких-либо догм, но и пробовал разнообразные повествовательные формы. Это позволило ему воплотить в своих произведениях многообразие мира, представить разные взгляды на изображаемые события. Наиболее характерна в этом смысле повесть «Апельсины из Марокко», все главы которой написаны от лица разных рассказчиков.
Свой путь в искусстве Аксёнов начал с изображения скептически настроенной по отношению к тогдашней советской действительности молодежи с характерным для нее нигилизмом, стихийным чувством свободы, интересом к западной музыке и литературе – со всем, что противостояло принятым духовным ориентирам. Исповедальный характер прозы, сочувственное внимание писателя к внутреннему миру, психологии и даже сленгу молодого поколения как нельзя более соответствовали духовной жизни общества. В это время Василий Аксёнов становится одним из наиболее активно печатающихся и читаемых авторов журнала «Юность», в течение нескольких лет являясь членом его редколлегии.
В повести «Затоваренная бочкотара» герои, названные с присущей Аксёнову необычностью (старик Мочёнкин дед Иван, учительница по географии всей планеты Ирина Валентиновна Селезнёва, моряк Шустиков Глеб и др.), подчеркнуто деидеологизированы, как и сюжет произведения. Героев объединяет любовь к «главному персонажу» повести – затоваренной бочкотаре, которую все они любят и уважают, как живое существо. Не случайно им снится общий сон о том, как «в далеких морях на луговом острове ждет Бочкотару в росной траве Хороший Человек, веселый и спокойный».
Однако популярность Аксёнова не помешала первому секретарю ЦК КПСС Н.С. Хрущёву в марте 1963 года на встрече с интеллигенцией в Кремле подвергнуть Василия Павловича (вместе с Андреем Вознесенским) разгромной критике.
5 марта 1966 года Аксёнов участвовал в попытке демонстрации на Красной площади в Москве против предполагаемой реабилитации Сталина. Был задержан дружинниками. В 1967–1968 годы подписал ряд писем в защиту диссидентов, за что получил выговор с занесением в личное дело от Московского отделения Союза писателей СССР.
В начале 1970-х гг. Аксёнов начинает поиск новых направлений в своем творчестве. Сначала это был историко-биографический жанр – повесть о Л. Красине «Любовь к электричеству» (1971). А затем и вовсе экспериментальное произведение «Поиски жанра» (1972), опубликованное в журнале «Новый мир» с подзаголовком, указывающим на жанр произведения, где также обозначено «Поиски жанра»), в котором главный герой, «Производитель чудес» фокусник Павел Дуров путешествует с лишенной бытовой полезности целью: он хочет понять, кому и для чего необходимы его фокусы, нужны ли вообще чудеса современным людям.
В том же 1972 году совместно с Овидием Горчаковым и Григорием Поженяном написал роман-пародию на шпионский боевик «Джин Грин – неприкасаемый» под псевдонимом Гривадий Горпожакс (комбинация имён и фамилий реальных авторов).
Аксёнов был женат дважды. Первой его супругой стала Кира Менделева, дочь венгерского революционера, военного и партийного деятеля Лайоша Гавро, а ее бабушка – Юлия Ароновна Менделева – создатель и первый ректор педиатрического вуза в Ленинграде. В этом браке родился единственный сын Аксёнова Алексей. Брак этот, однако продлился недолго – в конце 1970-х годов у Аксёнова начался роман с Майей Кармен, женой знаменитого кинодокументалиста Романа Кармена. Тогда уже брак с Кирой, по признанию самого писателя, складывался сложно. Непонимание обострилось, когда пришла популярность: «Шастал повсюду с нашими тогдашними знаменитостями... Разные приключались приключения... Она стала сцены закатывать».
В газетах много писали, что СМИ не раз писали, что отношениям Кармен и Аксёнова пытался помешать, друживший с Романом. Но Майя все равно ушла. Они поженились в мае 1980-го, а в июле вместе с дочерью Кармен Алёной и внуком Иваном покинули Советский Союз. После переезда в США Майя Аксёнова работала преподавательницей русского языка в одном из университетов Америки.
Во второй половине 1970-х годов, после окончания «оттепели», произведения Аксёнова перестают публиковаться на родине. Романы «Ожог» (1975) и «Остров Крым» (1979) с самого начала создавались автором без расчета на публикацию. В это время критика в адрес писателя и его произведений становится всё более резкой: применяются такие эпитеты, как «несоветский» и «ненародный». В 1977–1978 годах произведения Аксёнова появляются за рубежом, прежде всего в США. В его творчестве происходит разрушение стереотипов – как идеологических, так и созданных им самим.
В 1978 году Василий Аксёнов совместно с Андреем Битовым, Виктором Ерофеевым, Фазилем Искандером, Евгением Поповым и Беллой Ахмадулиной стал организатором и автором бесцензурного альманаха «Метрополь». Так и не изданный в советской подцензурной печати, альманах был издан в США. Все участники альманаха подверглись «проработкам». В знак протеста против последовавшего за этим исключения Попова и Ерофеева из Союза писателей СССР в декабре 1979 года Аксёнов, а также Инна Лиснянская и Семён Липкин, заявили о своем выходе из Союза писателей. История альманаха изложена в романе с ключом «Скажи „изюм“».
22 июля 1980 года Аксёнов выехал по приглашению в США, после чего был лишен советского гражданства и до 2004 года жил в США.
В одном интервью он признался, что уехал, подстегиваемый страхом за жизнь. В 1980-м писатель возвращался из Казани в Москву на автомобиле и по пути попал в «коробочку», устроенную встречными КАМАЗом и двумя мотоциклами. Чудом удалось проскочить по обочине. Аксёнов расценил происшествие как покушение.
С 1981 года Василий Аксёнов – профессор русской литературы в различных университетах США: Институте Кеннана (1981–1982), Университете Дж. Вашингтона (1982–1983), Гаучер-колледже (1983–1988), Университете Джорджа Мейсона (1988–2009). Кроме того, в 1980–1991 годах в качестве журналиста активно сотрудничал с «Голосом Америки» и с «Радио Свобода». Сотрудничал с журналом «Континент» и альманахом «Глагол». Радиоочерки Аксёнова были опубликованы в авторском сборнике «Десятилетие клеветы» (2004). Выступая в 1989 году в американской резиденции Спасо-Хаус в Москве, Василий Павлович так объяснил влияние эмиграции на творческую судьбу писателя: «Ты сам являешься носителем того, что необходимо для литературы: пограничной ситуации».
В США вышли написанные Аксёновым в России, но впервые опубликованные лишь после переезда писателя в Америку романы «Золотая наша Железка» (1973, 1980), «Ожог» (1976, 1980), «Остров Крым» (1979, 1981), сборник рассказов «Право на остров» (1981). Также в США Аксёновым были написаны и изданы новые романы: «Бумажный пейзаж» (1982), «Скажи „изюм“» (1985), «В поисках грустного бэби» (1986), трилогия «Московская сага» (1989, 1991, 1993), экранизированная в 2004 г. А. Барщевским в многосерийном телевизионном сериале; сборник рассказов «Негатив положительного героя» (1995), «Новый сладостный стиль» (1996) (посвященный жизни советской эмиграции в Соединенных Штатах), «Кесарево свечение» (2000). Роман «Желток яйца» (1989) написан по-английски, затем переведен самим автором на русский: используя вымышленный дневник Достоевского, в котором великий писатель якобы спорит с Марксом «о сути коммунизма и о природе человечества», Василий Аксёнов, по его словам, пытался в этом романе «найти некоторую модификацию определенного американского типа».
Главный герой романа «Ожог» как бы состоит из пяти персонажей, объединенных общим отчеством. С этим связана сложная композиция романа: каждый эпизод описывается несколько раз – как происходящий с разными «составляющими» героя. В романе воплотились основные повествовательные приемы писателя: замысловатый сюжет, необычность ситуаций и имен (Аристарх Куницер, Геннадия Малькольмов, Самсон Саблер, Пантелея Пантелея и др.). Критики назвали «Ожог» лирическим произведением, своеобразным плачем писателя по ушедшей молодости.
В трилогии «Московская сага» писатель рассказывает о трех поколениях семьи русского врача Бориса Градова. Действие начинается в середине 1920-х и заканчивается в начале 1950-х. Дети и внуки Градова, московские интеллигенты, воплощают в своих судьбах судьбу страны: участвуют в подавлении Кронштадтского мятежа, служат в армии, подвергаются репрессиям, становятся видными военачальниками или верующими. Автор вводит в роман выдержки из советской, европейской и американской прессы разных лет, рассказывающие о политических событиях, на фоне которых разворачивается частная жизнь Градовых, и о подробностях быта того времени.
Впервые после девяти лет эмиграции Василий Павлович посетил СССР в 1989 году по приглашению американского посла Дж. Мэтлока. В 1990 г. Аксёнову возвращают советское гражданство. В последнее время жил с семьей в Биаррице (Франция) и в Москве.
В 1992 году активно поддержал гайдаровские реформы. По его выражению: «Гайдар дал пинка матушке-России». В июне 1993 года в Самаре состоялись первые Аксёновские чтения. В том же 1993 году, во время разгона Верховного Совета, солидаризировался с подписавшими письмо в поддержку Б.Н. Ельцина.
В октябре 2009 года был издан последний законченный роман Василия Аксёнова – «Таинственная страсть. Роман о шестидесятниках». Роман автобиографичен, его главными героями стали кумиры советской литературы и искусства 1960-х: Роберт Рождественский, Евгений Евтушенко, Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский, Булат Окуджава, Андрей Тарковский, Владимир Высоцкий, Эрнст Неизвестный, Марлен Хуциев и другие. Для того, чтобы дистанцироваться от мемуарного жанра, автор дал персонажам романа вымышленные имена.
В 2010 году увидел свет неоконченный автобиографический роман «Ленд-лизовские».
15 января 2008 года в Москве Василий Аксёнов внезапно почувствовал себя очень плохо, был госпитализирован в больницу № 23, где был диагностирован инсульт, который настиг его за рулем автомашины. Тогда писатель потерял сознание и попал в небольшую аварию. Через сутки после госпитализации Аксёнов был переведен в НИИ имени Склифосовского, где ему провели операцию по удалению тромба сонной артерии. 6 июля 2009 года после продолжительной болезни писатель скончался в Москве. Похоронен на Ваганьковском кладбище.
За роман «Вольтерьянцы и вольтерьянки» Аксёнов в 2004 г. получил Букеровскую премию России. Кавалер ордена Искусств и литературы – одной из высших наград современной Франции (2005).
В Казани восстановлен дом, где в отрочестве жил писатель, и в ноябре 2009 года там создан Музей его творчества, в котором действует городской литературный клуб. С 2007 года в Казани ежегодно осенью (в октябре) проводится Международный литературно-музыкальный фестиваль Аксёнов-фест (первый прошел при его личном участии).
***
Евгения Соломоновна Гинзбург (1904-1977) – журналистка, писатель, кандидат исторических наук.
Евгения Гинзбург родилась 20 декабря 1904 года в Москве, в еврейской семье. Ее родители: уроженец Гродно, фармацевт Соломон Абрамович (Натанович) Гинзбург (1876—1938) и Ревекка Марковна (1881—1949), уроженка Вильно (ныне – Вильнюс). Через пять лет семья перебралась в Казань, где родилась сестра Евгении – Наталья. Родители Соломон Абрамович и Ревекка Марковна до революции владели аптекой. Семью Гинзбургов хорошо знали и уважали в Казани. Как и подобало положению, отец и мать хотели отправить старшую дочь на учебу за границу – в университет Женевы, но планы спутала революция 1917 года.
С 1920 по 1922 год Евгения Гинзбург училась на факультете общественных наук в Казанском университете, после чего перевелась на 3-й курс общественного отделения Казанского Восточного педагогического института, где изучала филологию и историю, который окончила в июне 1924 года по специальности история (в дальнейшем защитилась как кандидат исторических наук). Член ВКП(б) с 1932 года (как потом сама писала, если бы приказали, отдала бы за партию жизнь), работник образования в Казани, сотрудник областной газеты «Красная Татария», корреспондент «Литературной газеты».
В 20 лет девушка познакомилась с ленинградским врачом Дмитрием Федоровым, за которого вышла замуж. Через два года родился сын Алексей, но спустя время семья распалась. Отец и сын погибли в 1941 году в блокадном Ленинграде.
В 1930-м Гинзбург, как делегат педагогического института, где она тогда работала, участвовала в партийной конференции в Москве. Там она познакомилась со своим вторым мужем Павлом Васильевичем Аксёновым. В 1932 году у пары родился сын Василий, будущий писатель. Павел Аксенов сделал хорошую карьеру по партийной линии: был председателем Казанского горсовета, членом бюро Татарского обкома КПСС. Семье предоставили элитную квартиру, служебный автомобиль, за Василием присматривала няня.
Все кардинально изменилось в 1935 году, после убийства С.М. Кирова, руководителя ленинградской парторганизации. Этот факт стал поводом для тотальной чистки партийных рядов, выявления «неблагонадежных». Первый звонок для Евгении Гинзбург прозвучал, когда ее обвинили в том, что она не разоблачила коллегу – троцкиста Ельфова, работавшего в редакции «Красной Татарии». Евгении объявили выговор, исключили из партии и отстранили от преподавания.
В 1937 году арестовали уже саму Гинзбург, а позже и Аксёнова. Оба, будучи ярыми приверженцами коммунистических идей, считали арест чудовищной ошибкой. Евгения Соломоновна была приговорена к тюремному заключению Военной коллегией Верховного Суда по статье 58, пункты 8 и 11, обвинена в участии в троцкистской террористической организации. Приговор: 10 лет тюремного заключения с поражением в правах на 5 лет и с конфискацией имущества. Причем, лагерное заключение можно было бы назвать удачей, поскольку осужденных по такой статье в большинстве случаев расстреливали.
В августе того же года, как «отец и мать врага народа», были арестованы ее родители. Провела 10 лет в тюрьмах (в том числе в Бутырках и Ярославском политизоляторе) и колымских лагерях (Эльген, Таскан), и еще 8 лет в «бессрочной» ссылке. Василия Аксёнова после ареста родителей поместили в детский дом, откуда его с большим трудом забрали родственники отца, предварительно изменив мальчику имя и фамилию.
Находясь в заключении, Евгения трудилась в разных местах, в том числе и в лагерной больнице. Там же работал врач Антон Вальтер. С ним Гинзбург стала жить после освобождения в 1947 году оставшиеся годы ссылки в Магадане. Она добилась, чтобы сыну Василию разрешили приехать к ней. Вместе с Вальтером удочерила девочку, полную сироту Антонину Хинчинскую (впоследствии актриса Антонина Павловна Аксёнова). При этом самого Аксёнова (мужа) Евгения Соломоновна больше не увидела – ей сообщили, что его расстреляли. Хотя это было неправдой.
Павла Аксёнова и в самом деле в 1939 году приговорили к смертной казни, которую, однако, вскоре заменили на 15 лет лагерей. Почти 18 лет находился он в лагерях Инты (Коми АССР) и в ссылке в Красноярском крае. В 1956 году Павла Васильевича Аксёнова реабилитировали. Этот этап жизни Павла Аксёнова был отражен в его автобиографической книге «Последняя вера», которая была опубликована уже после его смерти. Умер же Павел Васильевич Аксёнов в 1991 году.
В 1949-м Евгению Гинзбург снова арестовали. На этот раз «повезло» больше – заключение продлилось месяц. Еще раз угроза ареста нависла в 1953 году, и только смерть Сталина остановила новую волну репрессий. В 1952 году Гинзбург частично восстановили в правах, в 1954-м – реабилитировали, но еще десять лет ей было запрещено проживать в крупных городах (в Москву Гинзбург смогла переехать в 1966-м). Вальтера реабилитировали только в 1958 году, а через год мужчина умер.
Евгения Гинзбург, по словам дочери, в любой компании была в центре внимания, притягивала людей аристократизмом, живостью ума, оптимизмом, невероятной силой воли. Жизнь семьи строилась на обожании сына Василия, ставшего впоследствии всемирной знаменитостью. Но ему также довелось познать ограничения свободы слова. И по этой причине писатель уехал из страны. Перед отъездом на него было совершено покушение, позднее описанное им в романе «Таинственная страсть». В 1970-е годы вместе с сыном Гинзбург успела побывать в Германии и Франции. Впечатления от этой поездки легли в основу очерка «Смотрят морды чудовищ с высоты Notre Dame. Воспоминания о Колыме на бульваре Распай», опубликованного в отечественной печати впервые в 1994.
Добившись полной реабилитации, Гинзбург почти 10 лет провела во Львове, где жила по адресу ул. Шевченко, 8, вместе с третьим мужем Антоном Вальтером. После его смерти в 1966 году вернулась в Москву и поселилась на ул. 1-й Аэропортовской, работала в журналистике.
Во Львове получила развитие литературная деятельность Гинзбург. Квартира превратилась, по сути, в литературный салон, где собиралась творческая элита города. В известных в те годы журналах «Юность» и «Новый мир» опубликованы ее статьи, повести «Студенты двадцатых годов», «Единая трудовая», «Юноша». Некоторые сочинения Гинзбург выходили в прессе под псевдонимом Е. Аксёнова. По собственному признанию, писала «ради хлеба насущного расхожие статьи и очерки для периодической прессы, главным образом педагогические».
В это же время Гинзбург работает над циклом мемуарных произведений, своеобразных «беллетризированных воспоминаний», который в 1963 году открыла книга «Так начиналось. Записки учительницы». Рецензируя книгу, Б. Невская отмечала, что автору «живо и образно» удалось воскресить «страницу из истории формирования первого поколения татарской советской интеллигенции». Достоинством книги, по мнению рецензента, явилось и то, что «автору… удалось правдиво передать неповторимое своеобразие общественной атмосферы двадцатых годов с ее, быть может, несколько наивным и прямолинейным, но горячим и светлым романтизмом, передать неподдельный пафос и энтузиазм эпохи». Однако Б. Невская отмечала у Гинзбург и «некоторый налет сентиментальности — словно она глядит на страну своей юности сквозь розовую дымку». Кроме того, в этой книге остался не раскрыт подлинный драматизм эпохи, неоднозначность исторических процессов, происходивших в стране. Это отмечала и рецензент: «Не всегда так гладко, как в книжке, разрешались острые, порою болезненные конфликты, встававшие перед поколением победителей». Вслед за первой книгой последовали, написанные в том же ключе и опубликованные в журнале «Юность», «Единая трудовая…» и «Студенты двадцатых годов». Завершила мемуарный цикл повесть «Юноша» — о брате Александре, служившем губернским комиссаром социального обеспечения. Оценивая произведения Гинзбург, Р. Орлова писала: «В ее прозе глубоко трагедийное художественное повествование брезгливо обтекает грязные пороги, зато оно иногда вспенивается такой старосветской патетикой и сентиментальностью, которые напоминают не только о стиле великих авторов прошлого — русских и зарубежных, но родственны и вторичной беллетристике начала века».
В конце 1960-х — начале 1970-х годов Гинзбург занималась переводами с немецкого: переводила письма композитора Шумана и тексты Б. Брехта к балету «Семь смертных грехов».
Параллельно с созданием мемуарного цикла Гинзбург писала книгу, ставшую важнейшей в ее судьбе.
Когда заходит речь о литературных произведениях, повествующих о сталинских репрессиях, в первую очередь, называют авторов – Варлама Шаламова, Александра Солженицына. Но и мемуары Евгении Гинзбург «Крутой маршрут» – такое же свидетельство ужасов и человеческого мужества той эпохи. В этом произведении нашло отражение все увиденное и пережитое этой женщиной за десять лет лагерей и восемь лет ссылки.
Автобиографический роман – не совсем воспоминания жертвы, скорее, заметки наблюдателя. Интерес Гинзбург к тем сторонам жизни, которые открылись в застенках, помог отвлечься от собственных страданий. Нечеловеческие условия существования развеяли иллюзии и заставили по-новому взглянуть на человеческие отношения. Какой надо было иметь внутренний стержень, чтобы не сломаться от жалости к себе, а вспоминать стихи и, как она писала в главе «Седьмой вагон», проводить параллели между идущими по этапу и женами декабристов.
Первая часть «Крутого маршрута» была написана в 1967 году, тогда же стала широко распространяться в Советском Союзе самиздатом. Вторая увидела свет в 1975-1977 годах. Впервые, но без ведома автора, роман издан в Италии, в Милане, куда она была вывезена в виде аудиозаписи. После этого, «в целях самозащиты», автор дает интервью итальянской газете «Унита», в котором заявляет: «Книга издана за границей без моего ведома и согласия».
Из редакции журнала «Юность» рукопись переслали на хранение в Институт Маркса–Энгельса–Ленина с формулировкой: «Может явиться материалом по истории партии». Против публикации рукописи в «Новом мире» выступил главный редактор А.Т. Твардовский. По свидетельству Гинзбург, он так оценил книгу: «Она заметила, что не все в порядке, только тогда, когда стали сажать коммунистов. А когда истребляли крестьянство, она считала это вполне естественным».
Власти СССР осмелились официально опубликовать «Крутой маршрут» только в 1988 году.
Известный русист, составитель словаря русских писателей Вольфганг Казак так написал об этом романе: «Любимые стихи, как надёжный источник бодрости, беспомощность человека перед произволом и насилием, очищение человеческой сущности как результат перенесённых страданий — всё это благодаря образности и жизненности диалогов выходит за рамки исторически конкретных свидетельств, обретая силу художественной выразительности».
Приветствуя появление книги «Крутой маршрут», писатель А. Рыбаков писал: «Это страшная книга и это прекрасная книга. Она разверзла перед нами бездну человеческих страданий и показала величайший образец несгибаемости человеческого духа» … «Эту книгу написал свидетель честный и беспощадный. С каждой страницей он погружает нас в царство беззакония и произвола, в мир унижений, пыток, холода, голода, смерти, в ад великого ужаса, погубившего миллионы людей и внушившего неистребимый страх оставшимся в живых».
По некоторым сведениям, живя во Львове, Гинзбург написала другой вариант «Крутого маршрута» – «Под сенью Люциферова крыла», более резкий и нетерпимый по отношению к сталинизму. Но в 1965 году, опасаясь нового ареста и ссылки в связи с усилившимися преследованиями украинских националистов, Гинзбург уничтожила эту рукопись и все ее черновики. «Сожгла. Испугалась и сожгла», – призналась впоследствии сама Евгения Соломоновна.
В 1989 году худрук театра «Современник» Галина Волчек поставила в театре пьесу «Крутой маршрут» в инсценировке А. Гетмана. В роли Евгении Семёновны — главной героини пьесы и воспоминаний — была занята Марина Неёлова. А в 2009 году в международной кооперации (союзами кинематографистов из Германии, Польши и Бельгии) был снят фильм на основе книги «Крутой маршрут» под названием «В буране». Фильм был показан на Гданьском фестивале, но большой аудитории не завоевал.
Умерла Евгения Гинзбург в 1977 году. Причиной смерти стал рак груди, болезнь писательница тщательно скрывала. Похоронена на Кузьминском кладбище в Москве.
Домовёнок Кузя и социальный «полукровка»
АЛЕКСАНДРОВА-БЕРЕСТОВ
Татьяна Александрова и Валентин Берестов – типажи, не часто встречающиеся в публичных, а тем более творческих семьях. Безмерно любя и заботясь друг о друге, они тяжело переживали расставания. Подбадривали друг друга, пробивали в печать произведения друг друга и радовались общим успехам.
Татьяна Ивановна Александрова (1929-1983) – детская писательница, художница, жена писателя В.Д. Берестова.
Татьяна Александрова родилась в г. Казани в семье инженера по лесоповалу и врача. Отец по работе часто бывал в командировках, а мать, врач, часто оставалась на ночные дежурства, поэтому Таня и ее сестра-близнец Наташа оставались дома с няней Матрёшенькой (Матрёной Фёдоровной Царевой). Поволжская крестьянка, всегда находила время побаловать своих подопечных сказкой или присловьем, благодаря ей в Татьяне рано развился талант сочинительницы. Рисование было еще одним увлечением на всю жизнь. Став художницей, Татьяна Александрова нарисовала ее портрет, ей же посвящены и «Сказки старой тряпичной куклы».
«Таньнаташа» – называли ее и сестру-близнеца в детстве. Так и говорили: «Таньнаташа выйдет?» Сколько себя помнили, обе девочки рисовали. Ну а сказки сочиняют все дети. Каждая их игра, как утверждает Чуковский, есть материализация сказки. Потом это проходит. Но у Тани не прошло. В одном из рассказов о детстве она пишет, как сестры усаживали свою няню Матрёшеньку читать им по складам любимые сказки, но прежде требовали, чтоб она подтвердила: лягушка и на сей раз станет царевной! В другом рассказе она вспоминает, как во дворе на Большой Почтовой, своей малой родине в Москве, она сочиняла для подружек сказку про принцессу, которая любила и берегла всех маленьких: жуков, гусениц, бабочек, а потом они ее спасли, и как принцесса обманула врагов, ворвавшихся в ее замок замерла неподвижно среди статуй, и ее приняли за статую.
Детство провела в Москве. Во время войны семья уехала в эвакуацию. Там 13-летняя Таня работала воспитательницей в детском саду, и тогда впервые стала сочинять сказки и истории. Занималась в художественной студии под руководством Т.А. Луговской. После школы окончила отделение мультипликации Института кинематографии. Работала на киностудии «Союзмультфильм», преподавала в Пединституте, вела детскую художественную студию при Дворце пионеров, рисовала разные картинки, но продолжала сочинять сказки.
Как вспоминал впоследствии ее муж, Валентин Берестов, «ни в детстве, ни в юности, ни в тридцать лет, а именно столько ей было, когда мы познакомились, Таня думать не думала, что когда-нибудь станет писательницей. Первая ее книга «Кузька в новой квартире», написанная в Поленове, в той самой баньке, где когда-то Сергей Прокофьев сочинил балет «Ромео и Джульетта», вышла в 1975 году, когда Тане было 46 лет. За два года до того вышла повесть-сказка «Катя в Игрушечном городе», которую по настоятельному требованию Тани мы написали вместе.
Впечатление было такое, будто Таня не только не стремилась к писательству, но и всеми силами старалась, чтобы вместо нее писали другие. Женщины, как известно, вдохновляют поэтов. Таня жаждала вдохновить их своими рисунками. Первым, кого она вдохновила, был Борис Заходер. Еще в 1958 году я увидел на его столе макет книжки-ширмы «Как искали Алешу». Меня поразили изображения детей на рисунках, это были не дети вообще, а личности, встретишь таких на лужайке или у песочницы во дворе и сразу отличишь от всех остальных. Сюжет был такой.
Сестренки в лесу заигрались и забыли про малыша, которого притащили с собой, а тот уполз и потерялся. К счастью, с детьми был пес Дружок, ему дали понюхать ботинок, потерянный малышом, и Алеша наконец нашелся. «А правда, ребята, – Дружок – молодец?» так, будто с Таниной интонацией, заканчивалось это милое стихотворение».
В 1977 году вышла первая книга о домовёнке Кузьке, который попадал в разные истории. Предисловие и послесловие к этой книге написал друг Татьяны Александровой, ставший ее мужем, писатель Валентин Берестов. При этом самой Александровой, художнице, не разрешили иллюстрировать собственную книгу по причине того, что она не является членом Союза художников. Потом вышла книга «Сказки мудрого профессора» о рассеянном умном еже. Затем вышли книги «Сундучок с игрушками», «Игрушечная школа», и в соавторстве с Берестовым была написана сказка «Катя в игрушечном городе».
Идея сказки о Домовёнке Кузьке пришла ей, когда, еще будучи студенткой на практике, она рисовала деревенских ребятишек, и они рассказывали ей всяческие страшилки про леших и русалок в ответ на ее сказки. Так у Александровой появились две картины из жизни домовых: на одной семья домовых ужинает, а рыженький домовёнок читает им книжку; на другой – девочка в древнерусском платье подметает, а под веником у нее седобородый домовой в красном колпаке. И лишь после этого появилась и знаменитая трилогия.
О том, как рождалась сказка о домовёнке Кузе, хорошо написал Валентин Берестов: «Первые десять лет нашего знакомства мы с Таней виделись нечасто, и я не знаю, когда и как она вдруг, чуть ли не забросив свое изобразительное искусство, принялась писать прозу. Она уже показала свою повесть «Катя» в Детгизе и вела переписку с редакцией книг для младшего школьного возраста, ее заметил прозаик Михаил Коршунов, и Таня даже чуть было не попала в семинар для начинающих детских авторов. Всего этого я не знал, когда Таня со своими произведениями появилась у меня. «Ну вот, подумал я,– такая прекрасная художница, такая милая женщина не избежала этой отравы». И приготовился слушать, что написано на листочках, которые она извлекла из черной папки со шнурочками, предназначавшейся для рисунков. Повесть мне не понравилась. В ней шла речь о том, как московские ребята из Черемушек организовали этакое тайное общество юных интеллектуалов, собиравшееся у костров, где сжигали мусор, в еще не засыпанном овраге; они обсуждали, каких «одноклеточных» ни в коем случае нельзя брать с собой в космос, чтобы в космических поселениях жили только достойные, бескорыстные, творческие люди. В грубоватых мальчишеских диалогах было полным-полно самых новейших научных данных и гипотез, почерпнутых даже не из популярных журналов и брошюр, которые Таня тогда с жадностью читала и собирала, а прямо из первоисточников – с научных заседаний и диспутов, из лабораторий и конструкторских бюро, куда Таню водили ее тогдашние друзья-физики.
– Но ведь печатают так долго, – сказал я, а наука движется так быстро, все это мигом устареет, а писать нужно, так сказать, на века.
Тогда Таня прочла мне сказку про дочку Бабы-Яги. Яга каким-то образом помолодела влюбилась в современного, идеального с точки зрения Тани, молодого человека, разумеется, ученого. У них родилась дочь, происходит борьба высокого и дьявольского начал…
– Сказки лучше бы писать для детей, – вздохнул я.
И тогда огорченная Таня вынула из папки большую красную тетрадь и, найдя нужную страницу, прочла: «Маленький домовёнок с размаху налетел на огромное дерево и кувырк вверх лаптями».
Я затаил дыхание. Происходило чудо. У одного, кажется, Пушкина можно видеть вместе героев волшебных сказок и персонажей так называемых быличек, то есть рассказов о встречах с неведомой или нечистой силой, лишь у него на лукоморье и леший бродит, и русалка на ветвях сидит, и в том же, а не в разных мирах, скажем, королевич пленяет грозного царя. Нет в русских сказках ни эльфов, ни гномов, одушевляющих лес и горы, навещающих и людское жилье. И вот теперь эта художница собралась населить для наших детей и для будущих поколений многоэтажные городские дома маленькими домовятами, о каких еще никто никогда не писал и не рассказывал, а леса, даже истоптанные, дачные, – зелененькими лешиками, которые вместе со стариками лесовиками обихаживают леса и рощи, заботясь о каждом кустике, о каждой козявке. А Таня продолжала чтение:
«–Ты чего спрятался? Ты кто?
– Домовой, – ответил Кузька.
– Домовых не бывает! Про них только сказки рассказывают, — сказал лесной житель, весь зеленый от макушки до пят.
– А ты кто? Здешняя неведомая зверушка?»
Так и есть, пушкинское лукоморье: «там на неведомых дорожках следы невиданных зверей». Дальше!
« – А вот и нет! Не угадал! Еще угадывай!
Кузька ответил, что всю жизнь будет думать и не угадает
– Всю-всю жизнь? – восхитился незнакомец.– И не угадаешь? Лесовик я, леший, вот кто. И зовут меня Лешик. Мне уже пять веков. А моему деду Диадоху сто веков».
Я слушал и думал, как это просто, как естественно, что (а ведь впервые в истории) домовенок встречается с лешонком и что годы у них считают не летами, а веками. А Кузька, совсем как деревенский ребенок, оказывается, до смерти напуган людскими быличками о встречах с лешими.
«– Врешеньки-врешь! У леших клыки до самого носа торчат, язык во рту не умещается, наружу высунут, и живот на сторону мешком висит. Не похож ты на них. Нечего зря на себя наговаривать.
– Ты перепутал! Это про домовых рассказывают, что у них язык наружу и живот мешком.
Кузька даже онемел от такого нахальства…»
Так, наверное, и у нас с американцами, пояснила Таня. Правда же? Я об этом думала, когда писала.
Дальше она читать отказалась и правильно сделала. Там, как я потом узнал, среди лешиков и домовят вдруг появлялся какой-то Светозар, какие-то струги, шла какая-то оперная любовь из древнерусской жизни. Хорошо, что я тогда не услышал этого.
– Ты гений! – сказал я. – Ты способна создать великое произведение! Брось все и пиши только это.
И тут, как некое откровение, видение, вдруг возникла предо мной мировая слава этой сказки, если написать ее как следует, из будущего послышался некий радостный гул. И вот теперь, когда чудо и впрямь происходит, я думаю, не навлек ли я на Таню беду своим «Ты – гений!»? Ведь гениям, увы, почему-то достаются за их великие произведения всяческие мытарства, гонения, непризнание, а понимают их чаще всего после смерти.
Я и представить себе не мог, как начнется мировая слава «Кузьки»… По дорожкам Хованского кладбища с белыми хризантемами в руках идут следом за мной госпожа Курито из японского агентства авторских прав и госпожа Саяка Мацуя, переводчица, недавно написавшая мне: «Я благодарна судьбе за то, что она дала мне возможность переводить такое замечательное произведение». Еще в Японии обе они наметили именно этот день и час, чтобы поклониться могиле автора «Кузьки».
Таня не торопилась писать «Кузьку». И когда мы через несколько лет после первого чтения поженились, она не показала мне ни одной новой страницы. Я не придал значения тому, что великое множество сборников сказок всех народов мира приобретены ею именно за эти несколько лет, и совершенно бездумно провожал ее в Историческую библиотеку, мечтал лишь о том, что и сегодня, поднимаясь по лестнице в читальный зал, она обернется, просияет и помашет рукой. Из библиотеки она возвращалась с неожиданными вопросами. Например:
– Хочешь услышать, как говорили древние русичи? Вот слушай. «Чем дальше в лес, тем больше древес». А наше «чем дальше в лес, тем больше дров» – это ведь только пародия, шутка. Или вот: «В браде сребро, а бес в ребро». Ты же сам говорил, что все древние новгородцы были грамотны. А потом, когда эта грамотная демократия кончилась, рифмы пропали, осталось «седина в бороду, а бес в ребро».
То и другое Таня не вычитала, а придумала сама. Потом я услышал, что и Маршак додумался до «в браде сребро…» Значит, Таня была права. Таня готовилась к работе над «Кузькой», а по условиям задачи, которую она перед собой поставила, требовалось не просто отыскивать в книгах забытые пословицы и поговорки, но и создавать новые, им не уступающие, а кое-что и восстанавливать. Таня превращалась в фольклористку».
Бывают сказки, хранящие в себе тепло деревенской печки и тихого бабушкиного голоса, который поведает на сон грядущий и о леших, и о домовых, и о кикиморах болотных… Татьяна Ивановна написала как раз такую сказку, на редкость уютную и добрую. А ее главный герой – юный, но весьма рассудительный и хозяйственный домовёнок Кузька – настолько обаятелен и «реален», что редкий ребенок устоит перед желанием поискать и у себя в квартире подобного представителя славного рода домовых…
В каждом герое можно найти схожесть со своим ребенком, что привлекает к чтению ещё больше. Написание сказки про домовёнка Кузю Первое издание приняло только введение повести. Однако решили, что в заглавии не должно быть слова «домовёнок». Как оказалось, это сомнительное слово, которое никто не знал. Также не разрешили иллюстрировать книги, ведь Кузя – придуманный персонаж, и неизвестно, как он должен выглядеть.
Чтобы сделать рисунки к повести, необходимо было, чтобы писательница была членом Союза художников, но она им не была. Хотя у нее был большой опыт в живописи. Из-за некоторых определенных обстоятельств писательнице не разрешили доработать свою сказку. Поэтому, когда вышла сказка, Татьяна не обрадовалась, так как переделали историю не очень хорошо и получился персонаж больше негативный, чем позитивный. Уже после смерти писательницы, через три дня после похорон, ей позвонили. Для мужа это было большим удивлением. Ведь звонили с самого «Союзмультфильма» и просили, чтобы Татьяна написала для них сценарий. Тогда уже Валентин Берестов написал в память о жене остальные истории про домовёнка Кузю, которые стали очень популярны у детей любого возраста.
В сказке есть персонаж – девочка Наталья. Татьяна не просто так назвала её. Писательница хотела в сказке оставить память о своей любимой сестре, поэтому и назвала героиню в ее честь.
Александрова всегда сама иллюстрировала собственные сказки и рассказы, а также оформила и прекрасную книгу стихов В. Берестова «Первый листопад».
После смерти Татьяны Александровой в 1983 году вышел первый мультфильм о домовёнке «Дом для Кузьки».
3 января 1984 года Валентин Берестов написал своему другу, критику Валентину Курбатову: «Рука не поворачивается писать Вам эти слова. Но 22 декабря 1983 Татьяны Ивановны не стало. Десять лет она болела той страшной болезнью, которую, говорят, скоро победят. Она была весела, светла, радостна. <…> Она позаботилась о мне, оставив огромное наследие изобразительное и литературное. Я им занят».
Слава успела при жизни слегка задеть ее крылом. В двенадцатом номере «Детской литературы» её сравнили с Е.Д. Поленовой и воспроизвели Кузьку» (Курбатов В. Я. Подорожник: Встречи в пути, или Нечаянная история литературы в автографах попутчиков).
Сам же Курбатов так вспоминал про Татьяну Ивановну: «… в другой раз, мелькнёт чудесная мысль, что Троица — загадка, равная Сфинксу, отгадка которой в самом человеке, и, пока мы не знаем отгадки, мы наказаны смертью, а поймём — и смерти не будет. Но это, кажется, только раз — о смерти, а так свет и свет».
В своих воспоминаниях о жене Валентин Берестов писал: «Кто лучшая из женщин?» – как-то спросила Таня. «Ты!» – радостно отозвался я. Таня отмахнулась от комплимента: «Я серьезно говорю. Лучшая из женщин – та, которая уважает других женщин. Уважает их талант, ум человеческое достоинство. Без тени соперничества, ревности, зависти».
Такой была и сама Татьяна Александрова. А лучшими из женщин, каких она встретила на своем пути, были ее няня Матрена Федотовна Царева и руководительница детской художественной студии Татьяна Александровна Луговская. Почти неграмотная поволжская крестьянка образовала ее душу, а театральная художница из старой интеллигентной семьи, дочь прекрасного педагога, сестра поэта Владимира Луговского, жена драматурга Сергея Ермолинского, друга Михаила Булгакова помогла развиться ее таланту. Потом Татьяна Александровна написала прекрасную книгу о детстве «Я помню», и мы с Таней были ее первыми слушателями».
И еще немного Берестова: «В 1977 году в Челюскинской, в Доме творчества художников, где Таня (единственный раз в жизни!) провела за работой в литографической и офортной мастерских целый «заезд», два месяца, была отчетная выставка. На Танином стенде с литографий и офортов смотрели детские и юношеские лица, сидел на пне домовенок Кузька, занесенный из привычного дома в неведомый лесной мир, и тот же Кузька спал в кроватке под лоскутным одеялом, в головах кровати была надпись «Спокойной ночи!», а в ногах «Доброе утро!» Доброта тут же была замечена комиссией и отмечена ею. «Хочется пожелать Татьяне Ивановне, – произнес председатель – большей беспощадности к ее героям!» Да-да именно так и было сказано! Беспощадности к кому. К детям? К молодежи? Лев Токмаков не вытерпел, произнес целую речь в защиту доброты. Мне тоже в те же годы приходилось слышать от официальных ораторов, например, такое: «Хочется видеть рассерженного Берестова». Речь шла о стихах для малышей. С какой стати я должен на них сердиться? Мало ли они видят рассерженных родителей, воспитателей, прохожих, соседей? Владимир Амлинский ответил докладчику: «Видел рассерженного Берестова. Ничего интересного»».
Муж Татьяны Валентин Берестов всегда поддерживал жену и помогал в авторской деятельности, так как на тот момент он был известным писателем, которого любили многие читатели. А после смерти любимой супруги Валентин сделал все, чтобы сохранить память о ней в сердцах многих людей.
***
Валентин Дмитриевич Берестов (1928-1998) — писатель и переводчик, поэт-лирик. Мемуарист, пушкинист, исследователь.
Оба родителя Берестова любили музыку и театр: Дмитрий Матвеевич прекрасно пел и исполнял Валентину (а потом и двум другим сыновьям) колыбельные песни Чайковского и Моцарта, мама, Зинаида Федоровна, играла в любительском театре. Мальчик овладел грамотой в 4 года благодаря прабабушке, которая вопреки потере зрения выписывала газеты и просила Валю пересказывать опубликованные в них карикатуры. Старушка часто догадывалась, какие подписи сопровождают эти рисунки, и так правнук знакомился с первыми буквами. В предвоенные годы он учился в 14-й Калужской школе, которая тогда называлась Железнодорожной.
С началом войны отец – школьный учитель истории – уехал на фронт, а остальные Берестовы – в эвакуацию в столицу Узбекистана. Валентин стал старшим мужчиной в семье. Разлука с отцом и тревога за него побудили тринадцатилетнего подростка выражать мысли и чувства в стихотворениях, которые записывались в альбомах, склеенных из обрывков упаковочной бумаги. Произведения Валентина передавались ташкентскими школьниками из руки в руки, их с интересом читали и взрослые. Так стихи юного дарования дошли до поэта Чуковского, находившегося там же, в Ташкенте, в эвакуации.
Сам Валентин Берестов о своем рождении написал так: «Родился я 1 апреля 1928 года в Мещовске Калужской области в семье учителя. Социальный «полукровка»: одна бабка – крестьянка, другая – дворянка… Воспитан родителями, бабушками и детскими писателями, как в переносном смысле (читаю с 4-х лет, что совпало с возникновением детской литературы), так и в буквальном смысле слова. В 14 лет показал во время войны свои первые стихи К.И. Чуковскому, он спас мою жизнь (я голодал и тяжко болел) и направил её. Он определил мой вкус, читая мне русских поэтов, да и прозаиков всех эпох. Бывало, я сотрудничал с ним (пересказы библейских сюжетов для книги «Вавилонская башня»). Его «От двух до пяти» и статьи с прогнозами, которые оправдались и в литературе, и в жизни, определили моё мировоззрение, метод литературоведческих работ. Мудро отобранное детское чтение 30-х годов сделало меня археологом в Новгороде и песках Средней Азии. Другие «детские» классики тоже воспринимали меня как своего рода итог их воспитания. Маршак дал мне нравственные и творческие уроки, а его лирика говорила, что и в наши дни можно продолжать традиции «золотого века» поэзии. Михалков в 1955 году дал в «Литгазете» «Доброго пути!» моим тогда ещё вполне «взрослым» стихам. Барто советовала оставлять лишь находки, остальное вычёркивать, так что никаких поисков в моих сочинениях не найдёшь. Моя дочь Марина вдохновила меня на стихи и сказки для малышей. Меня стали считать только детским. Я и горевал, и бросал «детское», но ничего поделать было нельзя. В моих сочинениях так и не выразились три чувства, которые отвергал Лев Толстой во «взрослой» литературе: похоть, гордость и тоска жизни. Впрочем, почти вся классика ушла к детям разных возрастов. Если так, то сдаюсь, я – детский!»
Берестову повезло в том плане, что ему было кому показать свои детские опусы и, получив одобрение от мэтров литературы, он начал творить всерьез. А случилось это везение потому, что во время войны, в 1942 году его семья была эвакуирована в Ташкент. Там он познакомился с Анной Ахматовой и сыном Марины Цветаевой. Литературе его обучал Корней Чуковский, а английский язык вела Надежда Яковлевна Мандельштам. По мнению Корнея Ивановича, юный Валентин обладал огромным талантом, чувством слова и был работоспособен. В самом начале творческого пути он был наставником Берестова.
В 1944 году их рекомендательные письма помогли Валентину поступить в школу при интернате для одаренных детей в Подмосковье, в Горках Ленинских, а через два года – впервые опубликовать свои произведения.
После войны семья Берестовых переехала в Подмосковье, и Валентин поступил на исторический факультет МГУ. После окончания аспирантуры он принимал участие в археологических экспедициях. Первые публикации в журналах были посвящены работе археолога. Первые художественные произведения опубликовал в журнале «Смена» в 1946 году. Первые его публикации взрослых стихов в журнале «Юность» и были посвящены этой профессии и стали излюбленной темой для пародистов.
Первый поэтический сборник «Отплытие» и первая детская книжка для дошкольников «Про машину» вышли в 1957 году. Затем читатели познакомились со сборниками стихов и сказок «Весёлое лето», «Картинки в лужах», «Улыбка» и другие.
Он получил не только народную популярность, но и положительные рецензии литературных критиков. Они отзывались о произведениях Берестова, словно о человеке: жизнерадостные, умные, в то же время лиричные.
Валентин Дмитриевич занимался переводами, пересказами Библии, писал эпиграммы. Его сатирические стихи всегда восторженно принимались публикой. В его квартире несколько раз в неделю собирались гости. Это были молодые писатели, поэты, художники. Берестов брал над ними опеку и всячески помогал добиться признания.
О ВРЕДЕ РЫЦАРСТВА
Будь в этом кресле бюрократ,
Я с ним сразиться был бы рад.
Но черт послал мне бюрократку.
Без боя проиграл я схватку!
ПАМЯТНИК
«Поэту памятник — его стихов страницы».
Но если так, то занят он
Почти всю жизнь, как фараон,
Строительством своей гробницы.
ОТ АВТОРА
Скука... Дух бюрократический
Дал ей собственный язык.
Превращая в труд физический
Пенье песен, чтенье книг.
Скука кресло театральное
Превращает в место спальное.
Скука в зале заседания
Создает юдоль страдания,
Где у всех один порыв:
Поскорей бы перерыв!
Есть романы — сон спрессованный,
Есть тягучие стишки.
Были б мухи образованны,
Мухи сдохли бы с тоски.
Скука — от нее, безрадостной,
Сохнет ум и чахнет тело.
Скука — друг сорокаградусной,
Скука — враг живого дела.
Чтоб не множить эти муки,
Обещаю без затей
Не писать совсем от скуки —
Для больших и для детей —
Ни стихов и ни статей!
Однако с литературой соперничала другая страсть талантливого юноши – история и археология. Чуковский предсказал, что Берестов будет переходить от лирической поэзии к детской, а от книг для малышей к серьезным научным исследованиям. Так и вышло: Валентин закончил исторический факультет Московского госуниверситета им. М.В. Ломоносова и аспирантуру при этнографическом институте, еще студентом выезжал в археологические экспедиции.
Валентин Берестов вступал в брак трижды. Первый раз литератор взял в жены девушку по имени Лариса. Это случилось в 1952-м. Через два года у пары родилась единственная наследница Валентина Дмитриевича – дочь Марина. Появление малышки побудило поэта к написанию стихов для детей. Слова девочки «Как хорошо уметь читать!» стали первой строкой самого знаменитого стихотворения Берестова.
Как хорошо уметь читать!
Не надо к маме приставать,
Не надо бабушку трясти:
«Прочти, пожалуйста, прочти!»
Не надо умолять сестрицу:
«Ну, прочитай еще страницу».
Не надо звать,
Не надо ждать,
А можно взять
И почитать!
Дочери посвящено произведение «ПРО ДЕВОЧКУ МАРИНУ И ЕЕ МАШИНУ».
Вот девочка Марина.
А вот ее машина.
– На, машина, чашку.
Ешь, машина, кашку.
Вот тебе кроватка,
Спи, машина, сладко.
Я тобою дорожу,
Я тебя не завожу.
Чтобы ты не утомилась,
Чтобы ты не простудилась,
Чтоб не бегала в пыли.
Спи, машина, не шали!
Вдруг машина заболела:
Не пила она, не ела,
На скамейке не сидела,
Не играла, не спала,
Невеселая была.
Навестил больную Мишка,
Угостил конфетой «Мишка».
Приходила кукла Катя
В белом чистеньком халате.
Над больною целый час
Не смыкала Катя глаз.
Доктор знает все на свете.
Первоклассный доктор – Петя
(Петя кончил первый класс),
И машину доктор спас.
Доктор выслушал больную,
Грузовую,
Заводную,
Головою покачал
И сказал:
– Почему болеет кузов?
Он не может жить без грузов.
Потому мотор простужен,
Что мотору воздух нужен.
Надоело
Жить без дела –
И машина заболела.
Ей не нужно тишины,
Ей движения нужны.
Как больную нам спасти?
Ключик взять –
И завести!
Однако личная жизнь не заладилась – Лариса не нравилась матери и брату писателя (по их мнению, женщина плохо заботилась о Валентине) и слабо соответствовала образу спутницы жизни, который сложился у Берестова после знакомства с женами старших коллег – Маршака и Чуковского. Окончательный разрыв супругов произошел в 1968 году.
Второй спутницей писателя стала «лучшая из женщин» художница и писательница Татьяна Ивановна Александрова, старинная знакомая Берестова по фольклорным экспедициям. Супруги прожили вместе 15 лет, 10 из которых Татьяна болела раком, написали совместно несколько детских сказок, составили сборник по мотивам главной книги Владимира Даля.
Об этих самых счастливых своих годах Берестов вспоминал так:
«В те времена Таня еще и не пыталась сама писать свои сказки. Поэзия, переполнявшая ее работы, так и просилась в стихи. Проза пришла потом. Стихи же эти непременно должны были быть веселыми, во всяком случае, забавными. Как-то Таня вошла ко мне в комнату:
– Ой, прости, ты пишешь?
– Да, ответил я. – Пишу стихи о любви, и не к кому-нибудь, а к тебе.
Но мировая любовная лирика лишилась будущего шедевра.
– Если ты и вправду меня любишь, Таня протянула мне лист с рисунком, – то напиши, пожалуйста, про эту козу.
Вот оно, первое мое стихотворение, продиктованное любовью к Тане в первые месяцы нашей женитьбы:
В дверь вошло животное
До того голодное,
Съело веник и метлу,
Съело коврик на полу,
Занавеску на окне
И картину на стене,
Со стола слизнуло справку
И опять пошло на травку.
– А какую справку? – обрадовалась Таня. Она ненавидела все, связанное с бюрократизмом. И тогда любовь к этой женщине дала мне силы для следующего сочинения:
«Дана Козявке по заявке справка
В том, что она действительно Козявка
И за Козла не может отвечать».
Число и месяц. Подпись и печать.
Однажды в калужской электричке Таня принялась успокаивать плачущую больную девочку. К счастью, у нее были с собой бумага и цветные фломастеры.
– Подпиши, пожалуйста, стихами, Таня протянула мне рисунок.
Я отправился в тамбур писать стихи, которые должны были, по Таниному замыслу, сотворить чудо исцелить болящую и утешить страждущую. И надо же, так оно и произошло! Вот эти магические строки:
Отворяй, Лиса, калитку,
Получай, Лиса, открытку!
На открытке есть картинка –
Хвост морковки и дубинка.
А написано в открытке:
«Собирай свои пожитки
И убирайся вон из нашего леса!
С приветом. Заяц».
И много таких стихотворений, продиктованных любовью к Тане, я в те годы написал. Но бывали случаи, когда она сама писала стихи, во всяком случае, начинала
их писать:
Маленькие заиньки
Захотели баиньки.
Мне осталось лишь добавить:
Захотели баиньки,
Потому что маленьки.
Другой стишок тоже начинался словом «маленький»:
Маленький бычок,
Желтенький бочок,
Ножками ступает
Головой мотает.
Я добавил:
Где же стадо? Му-у!
Скучно одному.
Стихотворение тут же было мне подарено.
А в последний год ее жизни, когда от постоянной тревоги за Таню мне не хватало веселости для детских стихов, Таня выручила меня и написала первую потешку из тех, какие заказали мне мультипликаторы. Про солнечного Зайчика:
Зайчик пляшет тут и там,
Зайчик ходит по пятам,
А я заиньку поймаю,
В колыбельке покачаю.
Тон был задан и я весело принялся за остальные потешки.
В гости катит Котофей,
Погоняет лошадей.
Он везет с собой котят,–
Пусть их тоже угостят.
– То, что надо! – обрадовалась Таня. – Для взрослых сатира, а для детей это трогательный добряк.
Когда в семидесятых годах у нас дома стали собираться молодые поэты, Таня после их ухода, убирая посуду, прекрасно пародировала самые замысловатые из услышанных нами стихов.
– Их можно писать целыми километрами! — смеялась Таня и создавала ослепительный верлибр сплошь из небывалых, изощренных метафор и афоризмов. Жаль, не записал за нею ни одной такой пародии. Но как-то к нам в Беляево-Богородское пришел Григорий Кружков с переводами ирландских и английских лимериков, в каждом обыгрывались географические названия и развивался потешный, абсурдный сюжет. Мы смеялись, а после ухода Кружкова долго не могли уснуть. Я сказал Тане, что лимерик – сложнейшая форма, Гриша Кружков, овладев ею, доказал, что он – настоящий мастер.
– Сложная форма? – и Таня повторила свое любимое: – Лимерики можно писать целыми километрами!
И с величайшей легкостью, почти без моей помощи, принялась сочинять один лимерик за другим:
Говорят мистер Смит из Мельбурна
Сочинял эпиграммы недурно,
Сочинял, сочинял,
Всех друзей растерял
И уехал совсем из Мельбурна.
Нечто подобное однажды случилось со мной. А Таня продолжала:
Две девицы из города Ницца
Захотели удрать за границу.
Но знакомый капрал
Им сурово сказал:
«Ницца – это и есть заграница».
Дальше пошло уже совсем несусветное. Вот еще один лимерик, который я запомнил:
Дон Базилио с острова Мальта
Распевал серенады контральто,
В женском платье ходил,
Двух младенцев родил.
Странный деятель с острова Мальта.
Потом я попросил Таню включить в лимерики самого Гришу, что и было сделано:
Как-то Гриша приехал в Беляево
И стихов попросили хозяева.
Но без новых стишков
Появился Кружков
И смущенно покинул Беляево.
Больше ни одного лимерика я в своей жизни не сочинил. Это ведь и вправду сложная форма».
После смерти второй жены мужчина чувствовал себя глубоко несчастным и, чтобы не быть одиноким, в 1986 году заключил брачный союз с сестрой-близнецом Татьяны Ивановны. Третью супругу поэта звали Наталья.
Все знавшие Валентина Дмитриевича отмечали исключительную порядочность литератора. Подтверждением нравственных качеств писателя служит такой факт биографии: в 1966 году Берестов, рискуя многим, подписал письмо в защиту Синявского и Даниэля.
Валентин Берестов известен, прежде всего, как автор стихов, сказок и рассказов для детей. Произведения литератора наполнены мягким юмором и игрой слов. Так, герой стихотворения «Картинки в лужах» поэтично рассказывает об увиденном в первом, втором и третьем водном препятствии, но вот четвертое оказывается замечательным тем, что рассказчик промочил в нем ноги.
Поэт написал два букваря в стихах – «Веселую азбуку» и «Цирковую азбуку», причем вторую Берестов ухитрился сочинить таким образом, чтобы не одна, а 3 или 4 строки четверостишия, посвященного определенной буквы, начинались с нее.
БАБУШКА КАТЯ
Вижу, бабушка Катя
Стоит у кровати.
Из деревни приехала
Бабушка Катя.
Маме узел с гостинцем
Она подаёт,
Мне тихонько
Сушёную грушу суёт.
Приказала отцу моему,
Как ребёнку:
«Ты уж, деточка, сам
Распряги лошадёнку!»
И с почтеньем спросила,
Склонясь надо мной:
«Не желаешь ли сказочку,
Батюшка мой?»
БОГАТЫРИ
На лбу бывали шишки,
Под глазом — фонари.
Уж если мы — мальчишки,
То мы — богатыри.
Царапины. Занозы.
Нам страшен только йод!
(Тут, не стесняясь, слёзы
Сам полководец льёт.)
Пусть голова в зелёнке
И в пластырях нога,
Но есть ещё силёнки,
Чтоб разгромить врага.
Упрямые, с утра мы
Опять на бой, в дозор!
...От тех сражений шрамы
Остались до сих пор.
ДЕНЬГИ И В ДЕТСТВЕ
Деньги и в детстве приятно иметь,
Особенно медь,
Чтоб ею греметь.
Пальцами раскрутишь пятачок,
Станет он вертеться, как волчок,
Спляшет на столе и на полу.
А зимой прижмёшь его к стеклу,
К белому,
Совсем заиндевелому,
Тут же от тепла твоей руки
На стекле проступят пятаки,
И сквозь круглое окошечко в стекле
Будет видно, что творится на земле.
А выбрать колеблешься то или это,
Орёл или решка — взлетает монета,
И с помощью денег решаешь судьбу
По цифре нарядной или по гербу.
Синяк объявился — приложим пятак.
Нет, деньги и в детстве совсем не пустяк.
Впрочем, Марина Берестова, дочь поэта, отмечала: «Мой отец не любил, когда его называли детским поэтом. «Детский, женский, стариковский, зачем?.. – просто поэт и всё! А если мои стихи нравятся детям – это же замечательно!»
Конечно, он был больше, чем «детский» поэт. Не только потому, что слыл человеком энциклопедической образованности. В его легких, простых, как будто для «среднего школьного возраста» написанных стихах нашли отражение события семейной истории, неотделимые от событий эпохи – например, полный абсурда допрос отца в ГПУ или будничное посещение медучреждения, из стен которого десятки тысяч здоровых юношей постарше отправлялись в адскую мясорубку войны. Но и в текстах, специально нацеленных на аудиторию «недомерков» (так детей в своем «Сумасшедшем корабле» называла Ольга Форш ), столько доверия к их разуму, такая крепкая философия оптимизма, такая жизненная мудрость… По-моему, настоящие, талантливые стихи для детей не могут не нравиться и читателям изрядного возраста. Если, конечно, эти читатели – тоже настоящие.
Валентин Дмитриевич перевел стихи бельгийского поэта Мориса Карема, особенно известно переложение на русский цикла «К Рождеству». Среди прозаических детских произведений Берестова наиболее популярны сказка «Как найти дорожку» и написанный в соавторстве с женой «Волшебный сад». Иллюстрации к книгам Валентина Дмитриевича выполняли художники В. Сутеев и Л. Токмаков, Т. Галанова и А. Денисов.
Писал Берестов и для взрослых. Среди его наследия есть лирические стихи и эпиграммы, мемуары и научно-популярная литература (по истории и археологии). Большую ценность представляют очерки о творчестве Пушкина и Высоцкого.
«Эх, стать бы мне поэтом! — мечтал один мошенник —
Широкая известность и полная свобода!
Я б мог спокойно тратить любые суммы денег —
Никто не усомнится в источниках дохода!»
***
Один лишь раз, и то
в начале детства,
Мой дядя, тот, погибший
на войне,
К нам заезжал. Но до сих пор
вглядеться
Могу в его глаза. Они во мне.
Все остальное – облик
и слова –
Забыто. Но еще,
припоминаю,
Была трава. Нездешняя
трава.
Высокая и тонкая. Лесная.
Должно быть, в лес
(он на краю земли
Был для меня) занес меня
мой дядя,
И там мы на поляне
прилегли,
Счастливые, в глаза друг
другу глядя.
И я заметил нити
на белках,
И складки век, и редкие
ресницы,
И два зрачка, две
точечки-зеницы
В двух серых и лучащихся
зрачках.
И то, как сам я отразился
в них,
И то, как их застлала
поволока
И шевельнулись веки…
Только миг
Запомнил я. Одно
мгновенье ока.
В последнее десятилетие жизни Валентин Дмитриевич исполнял городские романсы в радиопрограммах Эдуарда Успенского.
1 апреля 1998 года Валентину Берестову исполнилось 70 лет. Юбилей писатель отметил вместе со взрослой дочерью, вышедшей замуж за доминиканского гражданина и проживавшей в Соединенных Штатах, и выступил с лекцией о неизвестном стихотворении Пушкина в университете Нью-Йорка. После возвращения в российскую столицу у Валентина Дмитриевича случился инфаркт, ставший 15 апреля причиной смерти.
Валентина Берестова похоронили рядом с Татьяной Александровой на Хованском кладбище.
«Если бы меня спросили, кто — человек столетия, я бы сказала: Валентин Берестов. Потому что именно таких людей двадцатому веку не хватало больше всего», – сказала Новелла Матвеева о Валентине Берестове.
Успех – от глагола «успеть»
АЛЕШКОВСКИЕ
Дядя и племянник, в общем-то, в своем творчестве не пересекались, да и творили в совершенно разные эпохи, но случай довольно интересный, поскольку хоть и не наследник по прямой, но родственные души (у нас будут еще и тетя с племянницей, но там отношения между ними все же были гораздо ближе и родственнее). Правда, первый (дядя) больше известен, как поэт (и даже бард), хотя писал и вполне добротную прозу, а второй (племянник) исключительно, как прозаик.
Юз Ефимович Алешковский (настоящее имя Иосиф Ефимович (Хаимович) Алешковский; род. 1929 г.) – прозаик, поэт и бард.
Иосиф родился в Красноярске в семье майора (интенданта 3-го ранга) Хаима Иосифовича Алешковского, у которого спустя четыре года родился второй сын – Марк. И если младший, поступив в 1951 году на исторический факультет МГУ имени Ломоносова, посвятил свою жизнь науке, то старший с детства слыл разгильдяем и хулиганом, что в итоге вылилось даже в тюремный срок.
В своей автобиографии с присущим ему юмором Юз Алешковский так отмечал это событие: «Откровенно говоря, жизнь свою я считаю, в общем-то, успешной. Но для начала вспомним, что успех – от глагола «успеть». Начнем с того, что успех сопутствовал мне буквально с момента зачатия родителями именно меня, а не другой какой-нибудь личности, в Москве, суровой зимой 1929 года. Слава богу, что я успел родиться в Сибири, в сентябре того же года, потому что это был год ужасного, уродливого Перелома, и мало ли что тогда могло произойти…».
Когда он был ребенком, семья переехала в Москву, где он поступил в школу, сменил несколько школ, в шестом классе был оставлен на второй год и, в конце концов, исключен из школы. В 1940 году вместе с воинской частью отца находился в Латвии, но перед войной вернулся в Москву. Во время Великой Отечественной войны семья уехала в эвакуацию в г. Омск.
В 1947 году был призван на службу в военно-морском флоте, служил в Сибири, где за нарушение дисциплины был приговорен к четырем годам заключения. Но отсидел только три года (1950-1953). Иные, не зная биографии Алешковского, называют его диссидентом, отсидевшим срок за политику. Но писатель откровенно говорит: «Я попал в лагерь в 1949 году за хулиганство. Служил тогда на флоте, и мы, матросы, находясь крепко «под балдой», увели служебную машину, потом была драчка, полундра, выяснение отношений с патрулем, мое выступление в зале вокзального ресторана, где под соло барабана я пел свои песенки, разборка в милиции... Короче, я получил 4 года, но ухитрился отсидеть на год меньше, так как дал дуба «гуталин» (так зэки называли Сталина)». В лагере написал свою первую песню «Птицы не летали там, где мы шагали».
ПЕСНЯ СВОБОДЫ
Птицы не летали там, где мы шагали,
где этапом проходили мы.
Бывало, замерзали и недоедали
от Москвы до самой Колымы.
Много или мало, но душа устала
от разводов нудных по утрам,
от большой работы до седьмого пота,
от тяжелых дум по вечерам.
Мы песню заводили, но глаза грустили,
и украдкой плакала струна.
Так выпьем за сидевших, все перетерпевших
эту чарку горькую до дна.
Проходили годы. Да здравствует свобода!
Птицей на все стороны лети!
Сам оперативник, нежности противник,
мне желал счастливого пути.
Снова надо мною небо голубое,
снова вольным солнцем озарен,
и смотрю сквозь слезы на белую березу,
и в поля российские влюблен.
Прощай, жилая зона, этапные вагоны,
бригадиры и прозрачный суп!
От тоски по женщине будет сумасшедшим
поцелуй моих голодных губ.
Так выпьем за свободу, за теплую погоду,
за костер, за птюху — во-вторых,
за повара блатного, за мужика простого
и за наших храбрых часовых.
Выпьем за лепилу и за нарядилу,
за начальничка и за кандей,
за минуту счастья, данную в спецчасти,
и за всех мечтающих о ней.
Наливай по новой мне вина хмельного,
я отвечу тем, кто упрекнет:
- С наше посидите, с наше погрустите,
с наше потерпите хоть бы год.
После освобождения работал на стройке, шофёром на целине и с 1955 года на аварийке в тресте «Мосводопровод». С 1965 года стал зарабатывать себе на жизнь литературным трудом – официально считался автором детских книг и сценариев для кино и телевидения. Начинал как автор книг для детей («Два билета на электричку», 1965, «Чёрно-бурая лиса» (1967), «Кыш, Два портфеля и целая неделя»,1970).
Писать стихи начал сразу после выхода на свободу, а с 1959 года начал писать песни на свои стихи. Неофициально выступал как исполнитель собственных песен, из которых наибольшее распространение получила «Песня о Сталине», более известная как «Товарищ Сталин, вы большой учёный». Она вылетела из тюрьмы и стала народной, без имени автора.
После публикации текстов «лагерных» песен Алешковского в альманахе «Метрополь» писатель был вынужден эмигрировать — в 1979 году он вместе с женой и пасынком уехал через Австрию в США, где живет и сейчас (в городке Кромвелл, округ Мидлсекс, штат Коннектикут). Как писал в 2005 году Алешковский: «В Америке я успел написать восемь книг за шестнадцать лет, тогда как за первые тридцать три года жизни сочинил всего-навсего одну тоненькую книжку для детей».
В 1991 году был одним из создателей неформального объединения «БаГаЖъ», куда еще входили А. Битов, Б. Ахмадулина и М. Жванецкий.
ПЕСНЯ О СТАЛИНЕ
На просторах родины чудесной.
Закаляясь в битвах и труде,
Мы сложили радостную песню
О великом друге и вожде.
(В. Лебедев-Кумач)
Товарищ Сталин, вы большой ученый —
в языкознанье знаете вы толк,
а я простой советский заключенный,
и мне товарищ — серый брянский волк.
За что сижу, поистине не знаю,
но прокуроры, видимо, правы,
сижу я нынче в Туруханском крае,
где при царе бывали в ссылке вы.
В чужих грехах мы с ходу сознавались,
этапом шли навстречу злой судьбе,
но верили вам так, товарищ Сталин,
как, может быть, не верили себе.
И вот сижу я в Туруханском крае,
здесь конвоиры, словно псы, грубы,
я это все, конечно, понимаю
как обостренье классовой борьбы.
То дождь, то снег, то мошкара над нами,
а мы в тайге с утра и до утра,
вот здесь из искры разводили пламя —
спасибо вам, я греюсь у костра.
Вам тяжелей, вы обо всех на свете
заботитесь в ночной тоскливый час,
шагаете в кремлевском кабинете,
дымите трубкой, не смыкая глаз.
И мы нелегкий крест несем задаром
морозом дымным и в тоске дождей,
мы, как деревья, валимся на нары,
не ведая бессонницы вождей.
Вы снитесь нам, когда в партийной кепке
и в кителе идете на парад...
Мы рубим лес по-сталински, а щепки —
а щепки во все стороны летят.
Вчера мы хоронили двух марксистов,
тела одели ярким кумачом,
один из них был правым уклонистом,
другой, как оказалось, ни при чем.
Он перед тем, как навсегда скончаться,
вам завещал последние слова —
велел в евонном деле разобраться
и тихо вскрикнул: «Сталин — голова!»
Дымите тыщу лет, товарищ Сталин!
И пусть в тайге придется сдохнуть мне,
я верю: будет чугуна и стали
на душу населения вполне.
ЗА ДОЖДЯМИ ДОЖДИ
В такую погодку — на печке валяться
И водку глушить в захолустной пивной,
В такую погодку — к девчонке прижаться
И плакать над горькой осенней судьбой.
За дождями дожди,
За дождями дожди,
А потом — холода и морозы.
Зябко стынут поля,
Зябко птицы поют
Под плащом ярко-желтой березы.
Любил я запевки, девчат-полуночниц,
Но нынче никто за окном не поет.
Лишь пьяницам листьям не терпится очень
С гармошками ветра пойти в хоровод.
За дождями дожди,
За дождями дожди,
А потом — холода и морозы.
Зябко стынут поля,
Зябко птицы поют
Под плащом ярко-желтой березы.
Но знаю отраду я в жизни нехитрой —
Пусть грустно и мокро, но нужно забыть,
Про осень забыть над московской поллитрой
И с горя девчонку шальную любить.
За дождями дожди,
За дождями дожди,
А потом — холода и морозы.
Зябко стынут поля,
Зябко птицы поют
Под плащом ярко-желтой березы.
Помимо детской прозы, стихов и песен, Юз Алешковский пишет и взрослую прозу, главной отличительной чертой которой является то, что большинство его романов и повестей написаны от лица рассказчиков, происходящих из низших социальных слоёв. При этом сатирическое изображение советской действительности часто перемежается с фантастикой и гротеском. Алешковский слывет в читающем мире озорником и гением языка. В его рассказы и романы хлынул расхристанный, убойный народный говор. Для героев Юза ядреный мат естествен и крепко прибит к месту – его от характера рассказчика не оторвать: это единственно возможный словарь в данной ситуации. Без терпкого хулиганского словца фраза потеряет свой стержень, свою убойную силу. Обстоятельства гнут и ломают русского мужика, а он эту «жистянку» хлестнет матерком, рубанет могучим глаголом – глядишь, и спасется. Фазиль Искандер по этому поводу сказал: «Алешковский – единственный русский писатель, у которого непристойные выражения так же естественны, как сама природа». Естественность, натуральность жеста, реплики, гнев против рабской зажатости – покоряет читателей романа «Николай Николаевич». Михаил Рощин считает эту сатирическую, «даже хулиганскую» вещь книгой «прежде всего о любви, я бы даже сказал, одной из лучших современных книг о любви».
В 1995 году в США Юз записал с Андреем Макаревичем диск «Окурочек». Лагерная песня Юза «Окурочек» – это сладкая и горькая тоска о женщине, о невозможности любви. В ней – и биография автора, и страдания миллионов заключенных:
«Из колымского белого ада
шли мы в зону в морозном дыму.
Я заметил окурочек с красной помадой
и рванулся из строя к нему.
«Стой, стреляю!» – воскликнул конвойный.
Злобный пес разорвал мой бушлат...».
Эту лирическую балладу автор посвятил поэту Владимиру Соколову.
Рукописные книги Алешковского читали подпольно, а роман «Николай Николаевич» (1965) вышел в Америке в 1970-м году, еще до приезда туда автора. Сюжет романа прост: красавец, породистый вор, принят в НИИ для сдачи спермы. Анекдот. Но как разыгран! Речь рассказчика с потрясающим размахом комизма. В этом памфлете многое на уровне народной философии: «Жена, надо сказать, – загадка. Высшей неразгаданности и тайны глубин. Этот самый сфинкс, который у арабов, – я короткометражку видел, – говно по сравнению с нею».
В сатирической прозе, первоначально распространявшейся в самиздате (романы «Николай Николаевич», «Кенгуру» и др.) изображение маргинальных типов из низших социальных слоев; элементы гротеска, фантастики, употребление ненормативной лексики. Пафос разоблачения коммунизма (роман «Рука»), антисемитизма («Карусель») и т. д.
В 2001 году по совокупности Юз Алешковский награжден Немецкой Пушкинской премией – «за творчество, создаваемое писателем с 50-х годов, сделавшее его одной из ведущих личностей русской литературы XX века». В том же году подписал письмо в защиту телеканала НТВ.
Иосиф Бродский, друживший с Алешковским. так писал о его творчестве: «Сентиментальная насыщенность доведена в нем до пределов издевательских, вымысел – до фантасмагорических, которые он с восторгом переступает... Голос, который мы слышим, – голос русского языка, который есть главный герой произведений Алешковского... Этот человек, слышащий русский язык, как Моцарт... Он пишет не “о” и не “про”, ибо он пишет музыку языка, содержащую в себе все существующие “о”, “про”, “за”, “против” и “во имя”». Бродский находит корни стилевого родства Алешковского с Николаем Гоголем, Андреем Платоновым и Михаилом Зощенко. И дает потрясающее определение своеобразия таланта Алешковского: «Перед вами, бабы и господа, подлинный орфик: поэт, полностью подчинивший себя языку и получивший от его щедрот в награду дар откровений и гомерического хохота, освобождающего человеческое сознание для независимости, на которую оно природой и историей обречено и которую воспринимает как одиночество». Но сам Юз Ефимович оценивал себя несколько по-другому: «Если я чего-то стою как писатель, то только потому, что преемствовал, и сознательно, и бессознательно, великую русскую литературу. Конечно, и дряни достаточно почитал в юном возрасте чисто совковой. К своим учителям я отношу и Достоевского, если на то пошло. Но мой главный учитель и Бог – Александр Сергеевич Пушкин».
По мнению самого Алешковского, он «безусловно, является одним из учеников Федора Михайловича Достоевского» (как создателя метода «фантастического реализма»). «Все мои книги написаны о современной советской жизни. <...> Так вот, советская действительность мне кажется фантастически абсурдной, то есть не подходящей ни под какие регулярные мерки, не соответствующей никаким божественным или человеческим замыслам, что метод воспроизведения этой реальности может быть только фантастический. Будь я, скажем, рецензентом Алешковского, я бы написал, что его излюбленный жанр — фантасмагория, в которой реалистическое угадывание более четко, чем в бытописательстве, даже в критическом бытописательстве» (Глэд Д.). Поясняет писатель и другую формальную, а именно монологическую особенность своей прозы: «Только в самом монологе я нахожу возможности рассказывать какую-нибудь историю, даже не с интонацией героя, а с интонацией того, кто ее рассказывал моему герою. И я не открыл, собственно говоря, этот жанр: роман-монолог. От первого лица написана масса произведений в мировой литературе».
Книги Алешковского переведены на английский, немецкий и французский языки.
***
У Юза Алешковского есть сын Алексей, который хоть и окончил Литературный институт, пошел по журналистской и телевизионной стезе. С другой стороны, двоюродный брат Алексея, Пётр, окончив исторический факультет МГУ имени Ломоносова, ступил как раз на литературную стезю. И если дядя, Юз Алешковский, успел родиться вовремя, то племянник, Петр, успел разочароваться в науке, которая, по его мнению, плодила только мифы, несмотря на то что он мог бы стать ученым в третьем поколении. В итоге русская литература получила еще одного хорошего писателя.
Пётр Маркович Алешковский (род. 1957 г.) – прозаик, историк, журналист.
Пётр Алешковский родился в Москве в семье историка, археолога, исследователя древнерусских летописей Марка Алешковского и сотрудницы Исторического музея Натальи Недошивиной. А оба его деда (по отцовской и по материнской линиям) и оба родителя были не последними специалистами в своих областях. Дед по матери Герман Александрович Недошивин – искусствовед и теоретик искусства, бабушка Наталья Юрьевна Недошивина – тоже искусствовед. Дед Хаим Иосифович Алешковский, как уже говорилось, офицер, участник Великой Отечественной войны, кавалер ордена Красной Звезды. Отец и мать Петра – археологи, более того, отец, Марк Хаимович в 1956-1960 годах, руководил археологическими исследованиями в ходе послевоенного восстановления и реставрации Новгородского кремля — ныне объекта Всемирного наследия ЮНЕСКО. Так что, как говорится, Петру и сам бог велел учиться на историка.
В 1979 году Алешковский, окончив кафедру археологии исторического факультета МГУ имени М.В. Ломоносова, в 1979-1985 годах работал в реставрационных мастерских Андроникова монастыря, участвовал в работах по реставрации памятников Русского Севера: Новгорода, Кирилло-Белозерского, Ферапонтова и Соловецкого монастырей. Опубликовал ряд статей по теме «Древнерусская археология».
Но в середине 1980-х гг. Пётр Алешковский круто меняет свою жизнь. По его словам, он «ушел из академической науки, она, как я убедился, только и плодила мифы» («Седьмой чемоданчик»). Обращение к литературе, к творчеству было верным выбором: «Избавление, если оно и приходило, то лишь в момент прикосновения к бумаге, где жизнь не жизнь, где нет границ, свобода не меряна, а чувства, плещущего через край, нет смысла стыдиться».
Печатается как прозаик с 1989 года (журнал «Волга»). Печатает прозу в журналах «Дружба народов», «Юность», «Октябрь», «Столица», «Согласие», «Волга», «Золотой век». Вел программу «Наблюдатель» на канале «ТВ-Центр» (1997), программу «Книжное обозрение» на радиостанции «Россия» (с 2001). С 2000 года занимал должность заместителя главного редактора еженедельника «Книжное обозрение».
По оценкам критики, произведения П. Алешковского всегда отличают острый сюжет и оригинально осваиваемая литературная традиция, будь то «готический» роман, сказка, историческое повествование или русская реалистическая повесть с ее пристальным вниманием к «маленькому человеку».
В 1995 году вышел исторический роман Алешковского о В.К. Тредиаковском под названием «Арлекин, или Жизнеописание Василия Тредиаковского». Интересны размышления Петра Марковича о принципах, которыми он руководствовался, создавая образ Тредиаковского. Ключом послужила музыка Тредиаковского, воссозданная современным дирижером. Писатель приходит к мысли о музыкальности романа о поэте, ибо «каждый поэт рождается из музыки». При этом Алешковский пользовался своим правом на художественный вымысел: писатель, по его убеждению, «не реконструирует биографию, но лепит ее, отталкиваясь от документа». Своим романом Алешковский заполнил лакуну не только в историко-биографической прозе, но и в литературоведении: пока еще нет серьезных исследований творчества многих поэтов XVIII в. Главное же в том, что Тредиаковский у Алешковского – живой, одаренный поэтически человек XVIII столетия, многое понявший и открывший, но не понятый современниками.
Однако, в основном, в центре творческого внимания писателя – Россия сегодняшняя. Повесть «Чайки» (1991), «Жизнеописание Хорька» (1-я публикация – Дружба народов, 1993, №7), цикл из 30 рассказов «Старгород: Голоса из хора» (1995) — произведения о народной России, по своему увиденной и сотворенной писателем с оглядкой на классические и фольклорные традиции. Павел Басинский в статье «Другой Алешковский» противопоставляет творчество П. Алешковского постмодернистам В. Нарбиковой, В. Шарову, В. Курицыну. Частных претензий Алешковскому, замечает критик, можно предъявить немало. Его путь в литературе симпатичен, что, по его словам, доказывает, «возможность органической жизни в литературе даже в сегодняшних условиях». «Алешковский, – по Басинскому, – наделен неким как бы генетическим чутьем, позволяющим ему ходить в нынешнем литературном море с небрежностью старого лоцмана, который минует любые опасности и ловушки, даже не взглянув в их сторону. Мне кажется, что он прежде словесного мастерства или так называемого жизненного опыта обрел главное писательское знание, а именно: все подлинное в литературе развивается только «путем зерна». ... Алешковский живет в русском реализме как в своем доме, если не сказать высокопарно: в своем отечестве».
«Старгороду» предпосланы два эпиграфа – первый предельно лаконичная характеристика Старгорода, взятая якобы из путеводителя. Второй – «Грустно! Заранее грустно! Но приступим к рассказу». Жизнь маленького провинциального городка представлена писателем в судьбах многих героев (среди них учителя, старые фронтовики, реставраторы, архивисты, бывшие зэки и зэчки, девчонки-простушки), их «голоса из хора» звучат со страниц «Старгорода». Алешковский обращается к сказовым традициям XIX и XX вв., как бы проверяя их возможности при воплощении современной писателю жизни. Устная речь простых русских людей воссоздается писателем с учетом их возраста, профессии, уровня образованности, личных особенностей. Писатель обращается к фольклорным традициям. Рассказу «Отец и дочь» предпослано жанровое уточнение — современная сказка. В рассказе «Чудо и явление» ангелы и бесы борются за душу бывшей зэчки Райки Портновой, и ангелы побеждают, потому что героиня раскаялась, и бог принял ее раскаяние. Комментарии старого учителя истории: «Народу удобны чудеса, чтоб верить, жизнь-то у него тяжелая, а то, что ты мне рассказал, – чистой воды сказка».
Над повестью «Жизнеописание Хорька» писатель работал в 1990-1993 гг. Она вошла в финальный список Букеровской премии. Герой по прозвищу Хорёк (оно произведено от его фамилии) с детства видит жизнь маленького провинциального городка с его теневой стороны (безотцовщина, многочисленные кавалеры матери, сверстники-подонки). С этим миром он мириться не хочет и не может. Герой по-своему восстанавливает справедливость (убийство Сохатого и уничтожение его банды). У Хорька, по словам писателя, особая «интуиция, верхнее звериное чутье». Лучше всего он чувствует себя на природе, в лесу. Его тянет на Север, в глушь, он хочет естественной спокойной жизни. Дважды он уходит на Север и дважды возвращается домой. Но в итоге он исчезает из хора, становится Даниилом Анастасьевым и находит свою судьбу в леспромхозовском поселке.
В романе «Владимир Чигринцев» соотнесены русская дореволюционная жизнь и современная действительность, в нем речь идет о дворянстве историческом и современном. В какой-то степени роман автобиографичен, выдержан он в традициях русской классической литературы. Повествование «Седьмой чемоданчик» – попытка писателя воссоздать портреты своих близких и более дальних родственников (деда, отца, матери), воссоздать семейную историю и историю своего рода (рассказы о далеком предке Георгии Христофоровиче Зографе — основателе рода).
Внимание критики, положительно оценившей произведения Петра Алешковского, было направлено на осмысление принципов, которыми писатель руководствуется, обращаясь к традициям русской классики, в частности, воссоздавая жанр сказа в русской литературе конца XX в.
В более позднем творчестве П.А. явно просматриваются сюжеты-оборотни, вечные истории человечества, пересказанные на языке современности. При желании можно разыскать все литературные и мифологические источники – и лежащие на поверхности, и хитро спрятанные автором. Но сталкиваясь с непридуманными случаями из самой жизни, с реальными историческими фактами, старые повествовательные схемы преображаются и оживают. Внешне это собрание занимательных историй, современных сказок, которые так любит сегодняшний читатель. Но при этом достаточно быстро в книге обнаруживается тот «второй план», во имя которого всё и задумано… Таков, к примеру, его «Институт сновидений».
Писал Пётр Алешковский и для детей. Известен также в качестве журналиста, пишущего на литературные и книжные темы. Дважды его произведения оказывались в шорт-листах русского Букера – романы «Жизнеописание Хорька» (1994) и «Владимир Чигринцев» (1996).
Алигер comme Алигер
АЛИГЕР
Я неспроста слегка перефразировал известную французскую поговорку ; la guerre comme ; la guerre (на войне как на войне), ибо вся жизнь и творчество Маргариты Алигер были похожи на сплошную битву, на войну: с обстоятельствами, с судьбой, с гражданской позицией. Спу¬с¬тя три не¬де¬ли после смерти Алигер кри¬тик Игорь Дед¬ков за-пи¬сал в сво¬ем днев¬ни¬ке: «Мне рас¬ска¬за¬ли, что не¬за¬дол¬го до смер¬ти Мар¬га¬ри¬та Али¬гер го-во¬ри¬ла – «я чув¬ст¬вую, что ме¬ня нет и буд¬то я не жи¬ла». О чём это она пы¬та¬лась ска-зать? О жиз¬ни, ко¬то¬рая ухо¬ди¬ла и те¬перь ка¬за¬лась при¬зрач¬ной? Об ощу¬ще¬ни¬ях ста¬ро-сти? Я ду¬маю, она пы¬та¬лась ска¬зать о но¬вом на¬си¬лии над – не толь¬ко её – об¬щей жиз-нью. Над жиз¬нью её по¬ко¬ле¬ния. И дру¬гих по¬ко¬ле¬ний».
Маргарита Иосифовна Алигер (урожд. Зейлигер; 1915-1992) – поэтесса.
Маргарита Алигер родилась в Одессе в семье служащих: отец, Иосиф Павлович (Иосия Пинхусович) Зейлигер, занимался адвокатской практикой, состоял членом консультационного бюро при Одесском городском съезде мировых судей. Маргарита была единственным ребенком в семье. Отец очень любил дочь, а она, по ее словам, «доставляла ему немало огорчений, потому что была отнюдь не примерной девочкой, дружила только с мальчишками, лазила по деревьям, гоняла голубей, хорошо плавала и в любую погоду далеко уплывала в море». Когда ей еще не исполнилось десяти лет, ее отец умер.
Алигер с детства любила книги. Ее первым любимым поэтом был Н. Некрасов, с произведениями которого она познакомилась раньше, чем с творчеством А. Пушкина. В детстве же она стала делать первые попытки сочинять стихотворения, которые, правда, были непродолжительными. Она писала стихи в честь каждого праздника или события школьной жизни. Когда же Алигер познакомилась с произведениями классиков и современных поэтов, таких как Э. Багрицкий и В. Маяковский, она решила, что ее стихотворения не столь яркие, и решила перестать заниматься поэзией.
Окончив семь классов школы, девушка поступила в химический техникум. Готовясь стать химиком, она работала на химическом заводе. Но спустя два года поняла, что ее призванием является именно литературное творчество. В шестнадцать лет она ушла из техникума и уехала из родного города в Москву. Од¬на¬ко сто¬ли¬ца встре¬ти¬ла Али-гер весь¬ма не¬при¬вет¬ли¬во. Она про¬ва¬ли¬ла эк¬за¬ме¬ны в ре¬дак¬ци¬он¬но-из¬да¬тель¬ский ин¬сти¬тут и вы¬нуж¬де¬на бы¬ла пой¬ти в биб¬ли¬о¬те¬ка¬ри на ка¬кие-то су¬щие ко¬пей¬ки. За¬то ис¬пол¬ни¬лась ее дру¬гая меч¬та. Она во¬очию уви¬де¬ла Ан¬д¬рея Бе¬ло¬го и Все¬во¬ло¬да Мей¬ер¬холь¬да. Но бо¬лее все¬го ее по¬тряс Бо¬рис Па¬с¬тер¬нак. «Дож¬да¬лась! – пи¬са¬ла она 11 ап¬ре¬ля 1931 го¬да в сво¬ем днев-ни¬ке. – Ой, дож¬да¬лась. Он не¬мно¬го по¬хож на ло¬шадь. Но гла¬за ожив¬ля¬ют всю его не¬по¬вто¬ри¬мость. Ка¬кие го¬ря¬чие жи¬вые гла¬за! А как он чи¬тал! За¬ме¬ча¬тель¬ная по¬эма – Вол¬ны. – Пре¬крас¬ные но¬вые сти¬хи. В го¬ло¬ве це¬лый ха¬ос от¬дель¬ных стро¬чек, об¬ра¬зов... И го¬лос чуть при¬ше¬пе¬ты¬ва¬ю¬щий (из-за зу¬бов), та¬кой глу¬бо¬кий, пе¬ву¬чий... ког¬да об¬суж¬да¬ли, пер¬вым вы¬сту¬пил ка¬кой-то «лит<ера¬тур¬ный> груз¬чик» Ро¬зен¬блюм.
...не на¬ша те¬ма¬ти¬ка, ...бур¬жу¬аз¬ный по¬эт...
Ког¬да он кон¬чил (все пе¬ре¬би¬ва¬ли), сло¬во бе¬рет Па¬с¬тер¬нак.
– По¬че¬му он сам это¬го не пи¬шет! –
Как я ап¬ло¬ди¬ро¬ва¬ла!
– Вот Сель¬вин¬ский. Та¬кой боль¬шой си¬лы по¬эт. И всё пло¬хо, и всё не про¬ле¬тар¬ский...
И всё это рвёт¬ся из са¬мо¬го серд¬ца, из¬ну¬т¬ри! Ка¬кой он!»
В Москве она посещала литературные вечера, проводившиеся в Политехническом музее, театральные представления, встречалась с известными литературными деятелями, входившими в литературную группу при журнале «Огонёк». Эту группу на тот момент возглавлял известный писатель Е. Зозуля, который погиб в начале Великой Отечественной войны. Алигер стала работать в библиотеке института ОГИЗа, затем трудилась в заводской многотиражке.
О городе своего детства и отрочества Алигер потом писала:
Мне жалко радостей ребячьих,
которых больше в мире нет, –
одесских бубликов горячих,
дешевых маковых конфет.
Того волшебного напитка,
что ударял внезапно в нос.
Того целебного избытка
недоумений, сил и слез.
Мне жалко первых вдохновений,
идущих штормом на причал,
необратимости мгновений,
неповторимости начал.
Становление Маргариты Алигер как поэта проходило в начале 1930-х годов. В 1933 году журнал «Огонёк» опубликовал ее первые стихотворения – за подписью «Маргарита Алигер» были опубликованы стихотворения «Будни» и «Дождь». В 1934 году она поступила в Вечерний рабочий литературный университет, который незадолго до этого был открыт Союзом писателей. Она по¬па¬ла в груп¬пу из ше¬ст¬над¬ца¬ти че¬ло¬век. Но по¬эта¬ми ста¬ли еди¬ни¬цы: Ев¬ге¬ний Дол¬ма¬тов¬ский, Алек¬сандр Шев¬цов, Ва¬си¬лий Си¬до-ров, Ека¬те¬ри¬на Ше¬ве¬лё¬ва да ещё Вла¬ди¬мир За¬мя¬тин. По ее словам, именно учеба в этом университете сделала ее образованным человеком, привила необходимые для получения образования навыки, организованность и умение ценить время. Алигер окончила университет в 1937 году. Начиная с 1934 года ее произведения стали активно печататься в различных журналах и газетах, она выступала с чтением своих стихотворений на публике. Своими литературными учителями называла Владимира Луговского и Павла Антокольского.
Именно Лу¬гов¬ской при¬вил Али¬гер лю¬бовь к пу¬те¬ше¬ст¬ви¬ям. В од¬ном из этих пу¬те-ше¬ст¬вий она по¬зна¬ко¬ми¬лась с ас¬пи¬ран¬том Мос¬ков¬ской кон¬сер¬ва¬то¬рии Кон¬стан¬ти¬ном Ма-ка¬ро¬вым-Ра¬ки¬ти¬ным, ко¬то¬рый был стар¬ше её на три го¬да.
ЖЕЛЕЗНАЯ ДОРОГА
Тем не менее приснилось что-то.
...Но опять колёсный перестук.
После неожиданного взлёта
я на землю опускаюсь вдруг.
Не на землю,– на вторую полку
Мимо окон облако неслось.
Без конца,
без умолку,
без толку
длилось лопотание колёс.
Но, обвыкнув в неумолчном гуде,
никуда как будто не спеша,
спали люди,
разно спали люди,
громко, успокоенно дыша.
Как и мне, соседям, верно, снились
сказки без начала и конца...
В шуме я не слышала, как бились
их живые, тёплые сердца,
но они стучали мерно.
Верю
сердцу человеческому я.
...Толстыми подошвами скрипя,
проводник прошёл и хлопнул дверью.
И светало.
Дым стоял у окон,
обагрённый маревом зари,
точно распускающийся кокон
с розовою бабочкой внутри.
Есть в движенье сладость и тревога.
Станция, внезапный поворот –
Жизнь моя – железная дорога,
вечное стремление вперёд.
Жёлтые вокзальные буфеты,
фикусы, которым не цвести,
чёрные, холодные котлеты,
на стене суровые запреты,
тихое, щемящее «прости».
Слишком много
дальних расстояний, –
только бы хватило кратких дней!
Слишком много встреч
и расставаний
на вокзалах юности моей.
Где-то на далёкой остановке,
синие путёвки пролистав,
составитель, сонный и неловкий,
собирает экстренный состав.
И опять глухие перегоны,
запах дыма горький и родной.
И опять зелёные вагоны
пробегают линией одной.
И опять мелькают осторожно
вдольбереговые огоньки
по теченью железнодорожной
в горизонт впадающей реки.
Дальних рельс мерцанье голубое...
Так лети, судьба моя, лети!
Вот они,
твои,
перед тобою,
железнодорожные пути.
Чтоб в колёсном гомоне и гуде,
чтоб в пути до самого конца
вкруг меня всегда дышали люди,
разные, несхожие с лица.
Чтобы я забыла боль и горесть
разочарований и невзгод,
чтобы мне навек осталась скорость,
вечное стремление вперёд!
Когда в Испании шла гражданская война, Маргарита Алигер вместе с Евгением Долматовским, Константином Симоновым и Михаилом Матусовским написали стихотворное послание испанскому народу, которое Алигер зачитывала на торжественном вечере, где присутствовали гости из Испании, Мария Тереза Леон и Рафаэль Альберти. С этого момента на стихи Алигер обратил внимание Сталин, которому они пришлись по вкусу. В 1939 году, в возрасте 24-х лет Маргарита Алигер получает первую правительственную награду — орден Знак Почёта. С 1938 года Алигер являлась членом редколлегии журнала «Воскресенье литературное».
Поэтесса много путешествовала. С 1934 по 1939 год она побывала в Ленинграде, в Карелии, на Белом море, на Оке, Каме и Волге, в Грузии, Азербайджане, Узбекистане, Киргизии, Белоруссии и Украине. В этих поездках у нее рождались идеи новых стихотворений, которые активно печатались в различных издательствах. Она стала много переводить поэтов из республик Советского Союза и разных стран: переводила с грузинского, азербайджанского, узбекского, латышского, литовского, украинского, болгарского, венгерского, еврейского (идиш) и корейского языков; переводила произведения Леси Украинки, Л. Квитко, П. Неруды, Л. Арагона (всего около сорока поэтов). Частично переводы Алигер вошли в книгу «Огромный мир» (1968).
В конце 1930-х годов Алигер вышла замуж за молодого композитора Константина Макарова-Ракитина, у них родился сын, который умер в возрасте одного года после болезни. И уже в 1937 го¬ду у них ро¬дил¬ся сын Дми¬т¬рий. Од¬на¬ко сча¬с¬тье дли¬лось не¬дол¬го. Че¬рез семь ме¬ся¬цев ма¬лыш умер. «Го¬ре, по¬тряс¬шее ме¬ня, – пи¬са¬ла Али¬гер уже в 1960-е го-ды, – пе¬ре¬вер¬нув мою ду¬шу, от¬кры¬ло, ви¬ди¬мо, но¬вые ис¬точ¬ни¬ки жиз¬нен¬ной и твор¬че¬с¬кой энер¬гии, и ме¬ня слов¬но что-то швыр¬ну¬ло в ра¬бо¬ту». О матери, потерявшей ребенка, Алигер в 1938 году написала поэму «Зима этого года», которая считается одним из основных ее довоенных произведений. В кон¬це 1938 го¬да мос¬ков¬ские вла¬с¬ти вы¬де¬ли¬ли мо¬ло¬дым су-пру¬гам квар¬ти¬ру в ком¬по¬зи¬тор¬ском до¬ме на Ми¬ус¬ской ули¬це. Как Али¬гер пи¬са¬ла в сво¬ем днев¬ни¬ке, со¬се¬ди по¬до¬б¬ра¬лись буй¬ные: «за стен¬кой Юров¬ский, сни¬зу Ва¬но Му¬ра¬де¬ли, свер¬ху Хрен¬ни¬ков. Пря¬мо бе¬да».
Алигер вспоминала о том времени: «Быт ломал меня с жестокой неумолимостью. Муж мой, как и я, ещё учился, был аспирантом Московской консерватории, жить мы начинали на две стипендии. Родился сын. Тяжёлая болезнь на время вообще лишила меня возможности писать. А когда всё начало налаживаться, в работе обнаружились серьёзные трудности совсем иного характера… Писала я тогда мало и всё что-то не то, что-то очень неотчётливое и неорганичное. И вот тогда меня постигло несчастье, страшнее которого ничего не могло быть, — после долгой тяжёлой болезни умер мой маленький сын. Горе, потрясшее меня, перевернув мою душу, открыло в ней, видимо, новые источники жизненной и творческой энергии, и меня словно что-то швырнуло в работу. Это была бессознательная форма самозащиты, потому что работа, и только она, могла меня поддержать и спасти в то время…».
В 1940 году у супругов родилась дочь Татьяна. Когда началась Великая Отечественная война, Константин Макаров-Ракитин ушел на фронт добровольцем. Вскоре он был убит в бою под Ярцевом. Эту новую утрату Алигер также тяжело переживала, написав поэму «Твоя победа». В этой поэме есть сильные строки, реалистически рисующие жизнь героини еще до известия о гибели мужа:
Надо мной "катюши" не гремят,
но в московском затемненном доме
я встаю наутро, как солдат,
малость отдохнувший на соломе.
Я встаю и помню, что война,
что душа на сутки стала старше.
Я встаю и вижу из окна
не весну, а родину на марше.
Муж Алигер успел написать на ее стихи несколько песен, в том числе «Город на Амуре» и «Лагерную артиллерийскую». Поэтесса посвятила его памяти стихотворение «МУЗЫКА»:
Я в комнате той,
на диване промятом,
где пахнет мастикой и кленом сухим,
наполненной музыкой и закатом,
дыханием,
голосом,
смехом твоим.
Я в комнате той,
где смущенно и чинно
стоит у стены, прижимается к ней
чужое разыгранное пианино,
как маленький памятник жизни твоей.
Всей жизни твоей.
До чего же немного!
Неистовый,
жадный,
земной,
молодой,
ты засветло вышел.
Лежала дорога
по вольному полю,
над ясной водой.
Все музыкой было —
взвивался ли ветер,
плескалась ли рыба,
текла ли вода,
и счастье играло в рожок на рассвете,
и в бубен безжалостный била беда.
И сердце твое волновалось, любило,
и в солнечном дождике смеха и слез
все музыкой было,
все музыкой было,
все пело, гремело, летело, рвалось.
И ты,
как присягу,
влюбленно и честно,
почти без дыхания слушал ее.
В победное медное сердце оркестра
как верило бедное сердце твое!
На миг очутиться бы рядом с тобою,
чтоб всей своей силою,
нежностью всей
донять и услышать симфонию боя,
последнюю музыку жизни твоей.
Она загремела,
святая и злая,
и не было звуков над миром грозней.
И, музыки чище и проще не зная,
ты,
раненный в сердце,
склонился пред ней.
Навеки.
И вот уже больше не будет
ни счастья,
ни бед,
ни обид,
ни молвы,
и ласка моя никогда не остудит
горячей, бедовой твоей головы.
Навеки.
Мои опускаются руки.
Мои одинокие руки лежат...
Я в комнате той,
где последние звуки,
как сильные, вечные крылья, дрожат.
Я в комнате той,
у дверей,
у порога,
у нашего прошлого на краю...
Но ты мне оставил так много, так много:
две вольные жизни —
мою и твою.
Но ты мне оставил не жалобу вдовью
мою неуступчивую судьбу,
с ее задыханьями,
жаром,
любовью,
с ночною тревогой, трубящей в трубу.
Позволь мне остаться такой же,
такою,
какою ты некогда обнял меня,
готовою в путь,
непривычной к покою,
как поезда, ждущею встречного дня.
И верить позволь немудреною верой,
что все-таки быть еще счастью
и жить,
как ты научил меня,
полною мерой,
себя не умея беречь и делить.
Всем сердцем и всем существом в
человеке,
страстей и порывов своих не тая,
так жить,
чтоб остаться достойной навеки
и жизни
и смерти
такой, как твоя.
В своей поэзии Маргарита Алигер создавала героико-романтический образ современника — энтузиаста первых пятилеток: «Год рождения» (1938); «Железная дорога» (1939) – по мнению литературоведов, с точки зрения современного восприятия, очищенного от идеологических наслоений, этот шедевр является вершиной творчества Алигер. Также получили известность сборник «Камни и травы» (1940), поэма «Зима этого года» (1938), воспевающая силу духа матери, потерявшей ребенка. Подвигам бойца на фронте и труженика в тылу Великой Отечественной войны посвящены поэтические циклы «Памяти храбрых» (1942); «Лирика» (1943).
В 1938–1940 годах Алигер опубликовала три сборника стихотворений. Еще три сборника вышли в годы Великой Отечественной войны: «Памяти храбрых», «Лирика», «Стихи и поэмы». Многие лирические стихотворения из этих сборников посвящены фронтовикам.
С самого начала Великой Отечественной войны Маргарита Алигер работала корреспондентом в центральной газете «Сталинский сокол». По заданиям редакции она выезжала на различные участки фронта, и год провела в блокадном Ленинграде. Ее стихотворения звучали по радио и печатались в газетах.
Ког¬да нем¬цы вплот¬ную при¬бли¬зи¬лись к Моск¬ве, в пи¬са¬тель¬ских кру¬гах воз¬ник¬ла па¬ни¬ка. Эва¬ку¬а¬ция про¬хо¬ди¬ла в бес¬по¬ряд¬ке. Али¬гер поз¬же вспо¬ми¬на¬ла: «Мы уез¬жа¬ли из ок-тябрь¬ской, поч¬ти осаж¬ден¬ной Моск¬вы эше¬ло¬ном. Уез¬жа¬ли не¬сколь¬ко те¬а¬т¬ров, му¬зы¬кан¬ты, ху¬дож-ни¬ки. Це¬лый ва¬гон был от¬дан пи¬са¬те¬лям, боль¬шин¬ст¬во из них еха¬ло к се¬мь¬ям, ко¬то¬рые в са¬мом на-ча¬ле вой¬ны бы¬ли эва¬ку¬и¬ро¬ва¬ны в Та¬та¬рию...»
Из Моск¬вы эше¬лон вы¬шел 14 ок¬тя¬б¬ря. В Ка¬за¬ни Али¬гер пе¬ре¬се¬ла на па¬ро¬ход. Она изо всех сил рва¬лась в На¬бе¬реж¬ные Чел¬ны, где ее жда¬ли дочь и ста¬рень¬кая мать. Кто-то из рас¬по¬ря¬ди¬те¬лей все¬лил ее в ка¬ю¬ту к Ах¬ма¬то¬вой. «В ка¬ю¬те бы¬ло тем¬но, – вспо¬ми¬на¬ла она уже на за¬ка¬те жиз¬ни, – и мы не ви¬де¬ли друг дру¬га. И хо¬тя мы от¬нюдь не бы¬ли бли¬же друг дру¬гу, чем тог¬да, зи¬мой со¬ро¬ко¬во¬го, в кро¬шеч¬ной ком¬нат¬ке на Ор¬дын¬ке, но го¬лос ее на¬пол¬нял всё во-круг, и я слов¬но ды¬ша¬ла им, и он был го¬ря¬чий, жи¬вой, близ¬кий, не¬от¬де¬ли¬мый от на¬шей жиз¬ни, от на¬шей об¬щей судь¬бы. В ту ночь мы по¬зна¬ко¬ми¬лись по-на¬сто¬я¬ще¬му».
Од¬на¬ко в эва¬ку¬а¬ции Али¬гер дол¬го не вы¬дер¬жа¬ла. При пер¬вой же воз¬мож¬но¬с¬ти она вы¬рва¬лась в Моск¬ву. Там, в до¬ме сво¬е¬го учи¬те¬ля Пав¬ла Ан¬то¬коль¬ско¬го она не¬о¬жи¬дан¬но встре¬ти¬ла Алек¬сан¬д¬ра Фа¬де¬е¬ва. Меж¬ду ни¬ми вспых¬ну¬ла ис¬кра, из ко¬то¬рой очень ско¬ро раз¬го¬рел¬ся це¬лый ро¬ман.
Ког¬да вес¬ной со¬рок вто¬ро¬го го¬да Фа¬де¬е¬ва сва¬лил грипп, Али¬гер лич¬но по¬вез¬ла его в боль¬ни¬цу. Уже из боль¬нич¬ной па¬ла¬ты Фа¬де¬ев 25 мар¬та пи¬сал ей: «Ми¬лая Ри¬та! Я вас бес-ко¬неч¬но люб¬лю. Я до глу¬би¬ны ду¬ши бла¬го¬да¬рен вам за до¬б¬рое от¬но¬ше¬ние ко мне. Я все¬гда бу¬ду по¬мнить, как вы си¬де¬ли в са¬ни¬тар¬ной ма¬ши¬не воз¬ле ме¬ня, ли¬цо у вас бы¬ло та¬кое свет¬лое и кра¬си-вое и вы¬ра¬же¬ние глаз, не¬по¬движ¬ных и смо¬т¬ря¬щих ми¬мо ме¬ня, очень гру¬ст¬ное.
То, что вы при¬хо¬ди¬ли ко мне, при¬но¬си¬ли кни¬ги, – ва¬ши за¬пи¬с¬ки – всё это очень тро¬га¬ло и вол¬но¬ва¬ло ме¬ня, и ни о ком за вре¬мя бо¬лез¬ни – я не ду¬мал так мно¬го, как о вас.
Ес¬ли вам ког¬да-ни¬будь по¬на¬до¬бит¬ся пре¬дан¬ный негр, вы все¬гда мо¬же¬те рас¬счи¬ты¬вать на ме¬ня. Я мо¬гу под¬ни¬мать и но¬сить тя¬жё¬лые ве¬щи, за¬щи¬тить от злой со¬ба¬ки или зло¬го че¬ло¬ве¬ка и петь за¬уныв¬ные пес¬ни – в об¬щем, вы все¬гда смо¬же¬те ме¬ня как-ни¬будь при¬ме¬нить. Ваш А.Ф.».
В на¬ча¬ле ап¬ре¬ля 1942 го¬да Али¬гер и Фа¬де¬ев в ком¬па¬нии Ни¬ко¬лая Ти¬хо¬но¬ва вы¬ле-те¬ли в осаж¬ден¬ный Ле¬нин¬град. Пер¬вым, ко¬го они встре¬ти¬ли, был их ста¬рин¬ный при-ятель Ана¬то¬лий Та¬ра¬сен¬ков, ко¬то¬ро¬го еще до вой¬ны на¬зна¬чи¬ли от¬вет¬се¬кре¬та¬рём жур¬на¬ла «Зна¬мя». «С Фа¬де¬е¬вым мы це¬ло¬ва¬лись, как род¬ные, – со¬об¬щал Та¬ра¬сен¬ков 1 мая в пись¬ме к же¬не. – <…> С Мар¬га¬ри¬той мы про¬си¬де¬ли и го¬во¬ри¬ли до двух ча¬сов но¬чи… Всё не пе¬ре¬дашь, но го¬во¬ри¬ли мы с ней бес¬ко¬неч¬но, чи¬та¬ли друг дру¬гу сти¬хи (осо¬бен¬но об эва¬ку¬а¬ции в Ка¬зань). Сю¬да, к нам, она и Фа¬де¬ев при¬ле¬те¬ли дней на 10–15». Че¬рез день Та¬ра¬сен¬ков до¬ба¬вил про Али¬гер: «Ка-кая она? Внеш¬не не из¬ме¬ни¬лась. Чи¬с¬тая, на¬ряд¬ная, здо¬ро¬вая. Это очень ра¬до¬ст¬но. Сти¬хи она пи-шет очень хо¬ро¬шие. Осо¬бен¬но од¬но – о по¬ез¬дах, иду¬щих осе¬нью на вос¬ток, с де¬ть¬ми и жен¬щи¬на-ми. Это – на ос¬но¬ве ка¬зан¬ских впе¬чат¬ле¬ний. Вещь силь¬ная, прав¬ди¬вая». А че¬рез не¬де¬лю до Та¬ра-сен¬ко¬ва, на¬ко¬нец, до¬шло, что у Али¬гер с Фа¬де¬е¬вым ро¬ман. «Но это, – под¬чер¬ки¬вал он в пись¬ме к же¬не, – ко¬лос¬саль¬ная тай¬на. Не бол¬тай аб¬со¬лют¬но ни¬ко¬му. Мар¬га¬ри¬та пи¬шет очень хо-ро¬шие сти¬хи».
Вско¬ре у Али¬гер ро¬ди¬лась вто¬рая дочь (от Фадеева) – Ма¬ша. Но Фа¬де¬ев к то¬му вре-ме¬ни вер¬нул¬ся в свою преж¬нюю се¬мью. «Ми¬лая Ри¬та! – пи¬сал он ей в од¬ной из за¬пи¬сок. – Гос¬ти бы¬с¬т¬ро ра¬зо¬шлись, и у ме¬ня бы¬ла в пол¬ном мо¬ем рас¬по¬ря¬же¬нии вся ночь, – ос¬тав¬ляю пись-мо у Пав¬ли¬ка [Ан¬то¬коль¬ско¬го], как ты про¬си¬ла. Я дол¬жен сей¬час ехать, во что бы то ни ста¬ло и бу-ду в го¬ро¬де во втор¬ник 12-го. Ми¬лый дру¬жок, я ни¬че¬го не мо¬гу от¬ве¬тить те¬бе сей¬час, но я при¬ве¬зу те¬бе от¬вет: не бой¬ся, я не бу¬ду му¬чить те¬бя боль¬ше, чем я это уже сде¬лал на зем¬ле, но мы долж-ны всё ска¬зать друг дру¬гу, – бы¬ло бы не¬хо¬ро¬шо то¬же пе¬ред бо¬гом, ес¬ли бы че¬го-то не до¬го¬во¬ри¬ли в та¬ком глу¬бо¬ком ду¬шев¬ном де¬ле, как на¬ши от¬но¬ше¬ния и всё, что с ни¬ми свя¬за¬но. По¬это¬му я те¬бе от¬ве¬чу и ос¬тав¬лю пись¬мо ли¬бо у Пав¬ли¬ка, ли¬бо пе¬ре¬дам тебе на квар¬ти¬ру».
В эти годы Алигер написала две свои наиболее известные поэмы: «Твоя победа» и «Зоя». Эти произведения имели различные судьбы и по-разному повлияли на судьбу поэтессы.
В декабре 1941 года в газетах появилось сообщение о казни восемнадцатилетней школьницы Зои Космодемьянской, которая участвовала в партизанской борьбе. Когда Алигер собирала материалы и встречалась с родными, друзьями и учителями Зои, она поняла, что не может не написать об этом. За поэму «Зоя», написанную в 1942 году, Маргарита Алигер получила в 1943 году Сталинскую премию второй степени и передала ее в Фонд обороны на усиление артиллерийского вооружения Красной Армии. Благодаря поэме, после которой имя Зои Космодемьянской получило широкую известность, Алигер стала символом сталинской патриотической пропаганды. Кстати, как рассказывал протоиерей Михаил Ардов, огромная популярность поэмы о Зое Космодемьянской привела к тому, что на московских прилавках появились даже шоколадные наборы с её портретом. И вот тогда Алигер вступилась за честь своей героини и добилась того, что конфеты с ее изображением из продажи исчезли.
По словам самой поэтессы, в поэме «Зоя» нет вымысла. Она была написана спустя несколько месяцев после гибели девушки. В поэме «Зоя» автор писала о том, чем жили люди во время войны с фашизмом, о том, что было важно для всех в эти годы. Когда поэма в очередной раз переиздавалась спустя 25 лет, Алигер предложили ее откорректировать, но она отказалась это делать, и первоначальный текст произведения сохранился неизменным в последующих изданиях, которых было множество. Кроме того, композитор В. Юровский написал музыкально-драматическую поэму «Зоя».
В одной из глав своей поэмы Маргарита Алигер удивляется мистическому совпадению имен. Почему, спрашивает поэтесса, зверски замученная немцами партизанка назвала себя «именем ребенка моего»? И продолжает «Стала ты под пыткою Татьяной...».
Таня Макарова стала Татьяной не под пыткой, она законно получила свое имя от родителей. Но все же есть, наверное, некая мистическая связь в совпадении имен любимой дочери и любимой героини Маргариты Алигер – ведь имя для дочери поэтесса выбрала до того, как Зоя под пыткой назвала себя Таней. А Таню в героини она выбрала по собственной воле, – уж не зачарованная ли тем, что несчастная девчонка перед смертью из множества возможных женских имен выбрала себе имя ее дочери?
Другую судьбу имела поэма Алигер «Твоя победа», напечатанная в 1945 году в журнале «Знамя». Также поэма была издана отдельной книгой и включена в сборник «Избранное», вышедший в 1947 году. В поэме описана тяжелая жизнь всей страны и, в частности, Москвы в тяжелые военные годы. Она была встречена очень критично. В ней поэтесса впервые обратилась к теме судьбы гонимого еврейского народа. Поэма была подвергнута суровой критике и в дальнейшем перепечатывалась с изъятием фрагмента, посвященного еврейской теме. В 1940-1950-е годы этот фрагмент распространялся рукописно и неоднократно фигурировал в качестве улики при разбирательстве дел «еврейских националистов». М. Рашкован в связи с ним написал стихотворение «Ответ М. Алигер», который также распространялся в списках. Под влиянием критики Маргарите Алигер пришлось откорректировать 18-ю главу поэмы, которая была одной из самых сильных. Здесь поэтесса впервые в своем творчестве подтвердила свою причастность к этому народу и высказала свою боль и переживания за его судьбу. В откорректированном варианте этой главы еврейский народ не считается отдельным и признан лишь частью народа страны.
МЫ – ЕВРЕИ
(Глава из поэмы «Твоя победа»)
И, в чужом жилище руки грея,
Старца я осмелилась спросить:
— Кто же мы такие?
— Мы – евреи!
Как ты смела это позабыть?!
Лорелея – девушка на Рейне,
Светлых струй зелёный полусон.
В чём мы виноваты, Генрих Гейне?
Чем не угодил им Мендельсон?
Я спрошу и Маркса, и Эйнштейна,
Что великой мудростью сильны, —
Может, им открылась эта тайна
Нашей перед вечностью вины?
Светлые полотна Левитана –
Нежное свечение берёз,
Чарли Чаплин с белого экрана –
Вы ответьте мне на мой вопрос!
Разве всё, чем были мы богаты,
Мы не роздали без лишних слов?
Чем же мы пред миром виноваты,
Эренбург, Багрицкий и Светлов?
Жили щедро, не щадя талантов,
Не жалея лучших сил души.
Я спрошу врачей и музыкантов,
Тружеников малых и больших.
И потомков храбрых Маккавеев,
Кровных сыновей своих отцов, —
Тысячи воюющих евреев –
Русских командиров и бойцов:
Отвечайте мне во имя чести
Племени, гонимого в веках:
Сколько нас, евреев, средь безвестных
Воинов, погибнувших в боях?
И как вечный запах униженья,
Причитанья матерей и жён:
В смертных лагерях уничтоженья
Наш народ расстрелян и сожжён!
Танками раздавленные дети,
Этикетка «Jud» и кличка «жид».
Нас уже почти что нет на свете,
Нас уже ничто не оживит…
Мы – евреи. – Сколько в этом слове
Горечи и беспокойных лет.
Я не знаю, есть ли голос крови,
Знаю только: есть у крови цвет…
Этим цветом землю обагрила
Сволочь, заклеймённая в веках,
И людская кровь заговорила
В смертный час на разных языках…
Однажды Борис Пастернак получил письмо с фронта от бывшего студента Литинститута Ярослава Семёнова, в котором, как ни странно (речь-то шла о письме с фронта!), были его рассуждения о том, как поблек поэтический пейзаж. Даже особо выделить ему оказалось нечего. После Пастернака промелькнуло лишь несколько имен. Семёнов писал: «Дальше – чуть анемичными, но всё же живыми побегами торчат из скудеющей почвы казинский «Гармонист» и полетаевские соловьи и ёлки. Илья Львович [Сельвинский] – живучая хваткая ползучая берёза, а дальше уже – одни мхи и те переходят в лишайники Островых и Сергеев Васильевых. Редко-редко на случайном изгибе камня покажется робкая травка – Алигер».
После Великой Отечественной войны Алигер продолжила свою литературную деятельность. В 1950–1960-е годы сборники ее стихотворений публиковались практически каждый год. В 1955 году поэтесса участвовала в создании «оттепельного» альманаха «Литературная Москва». Алигер продолжала путешествовать и посетила множество стран: Болгарию, Румынию, Италию, Францию, Англию, обе Германии, Финляндию, Японию, Чили, Бразилию.
После смерти Сталина Алигер была объявлена критикой «посредственной» поэтессой.
В 1956 г. в жизни Маргариты Алигер произошла еще одна трагедия – застрелился писатель Александр Фадеев, отец ее младшей дочери Марии, родившейся в 1943 году.
В 1960-е годы Н.С. Хрущёв часто встречался с творческой интеллигенцией, в частности с писателями. На одной из таких встреч, состоявшейся летом 1960 года, он подверг грубой критике Маргариту Алигер. Хрущёв требовал от литературы партийного уклона, хотел, чтобы она развивалась под руководством партии. УАлигер к тому времени уже давно не было подобных произведений, к тому же она никогда не упоминала в своем творчестве о Хрущёве. В ее адрес прозвучали такие слова, как «идеологический диверсант», «отрыжка капитализма», «таким коммунистам не верю» и много других нелестных высказываний. Нужно отметить, что многие писатели обещали учесть замечания Хрущёва и исправиться. Алигер таких обещаний никогда не давала.
Вот выдержки из Записки Отдела культуры ЦК КПСС «О некоторых вопросах развития современной советской литературы», 27 июля 1956 г.:
«… В последнее время, как реакция на лакировку действительности, сложилось у некоторых писателей и деятелей искусств стремление изображать, прежде всего, «горькую правду», привлекать внимание к трудности и неустроенности быта, к тяжёлым лишениям и к обидам невинно пострадавших. Подобные тенденции проявились, например, в выпущенном недавно сборнике «Литературная Москва», где ряд авторов рисует, прежде всего, теневые стороны нашей жизни, прибегая для этого подчас к нарочитым ситуациям (рассказы С. Антонова, стихи Рождественского и Алигер)…
Зам. зав. Отделом культуры ЦК КПСС Б. Рюриков
Зав. сектором Отдела В. Иванов
Инструктор И. Черноуцан»
19 мая 1957 года партийно-государственные руководители встретились с деятелями культуры. Вот как вспоминает об этой встрече писатель Владимир Тендряков:
«Крепко захмелевший Хрущёв оседлал тему идейности в литературе – «лакировщики не такие уж плохие ребята… Мы не станем цацкаться с теми, кто нам исподтишка пакостит». Он неожиданно обрушился на хрупкую Маргариту Алигер, активно поддерживавшую альманах «Литературная Москва».
– Вы – идеологический диверсант. Отрыжка капиталистического Запада!
– Никита Сергеевич, что вы говорите? – отбивалась ошеломлённая Алигер. – Я же коммунистка, член партии.
– Лжёте! Не верю таким коммунистам! Вот беспартийному Соболеву верю! Вам – нет!
– Верно, Никита Сергеевич! – услужливо поддакивал Соболев. – Верно! Нельзя им верить!»
Впоследствии тот самый Игорь Черноуцан, работник аппарата ЦК КПСС, стал мужем Маргариты Алигер.
Поэт Евгений Евтушенко рассказывал, что во время последней встречи с Хрущёвым, уже ушедшим на покой, тот просил его передать извинения писателям, с которыми вел себя грубо, и особенно Маргарите Алигер.
Алигер была одним из основателей «оттепельного» альманаха «Литературная Москва» (1956), просуществовавшего только в двух выпусках. В нем были напечатаны произведения А. Ахматовой и М. Цветаевой, а также Л. Мартынова, Н. Заболоцкого, Б. Пастернака, В. Шкловского и других писателей и поэтов, незаслуженно изъятых из литературы. Была членом комиссии по литературному наследию М.И. Цветаевой и помогала Ариадне Эфрон в подготовке первых литературных вечеров и сборников поэзии Цветаевой. С юности она дружила с Д. Даниным, со школьным другом Е. Долматовским, Я. Смеляковым, К. Симоновым, Э. Казакевичем и старшими товарищами – П. Антокольским, В. Луговским. В разгар кампании против космополитизма Н. Грибачёв тщетно требовал со страниц «Литературки», чтобы Алигер отреклась от «гнусного космополита» Данина.
Али¬гер к та¬ко¬му по¬во¬ро¬ту со¬бы¬тий ока¬за¬лась не го¬то¬ва. Она да¬ла сла¬би¬ну и по¬бе-жа¬ла спра¬ши¬вать со¬ве¬та в парт¬ком мос¬ков¬ских пи¬са¬те¬лей. Се¬к¬ре¬тарь парт¬ко¬ма В. Сы-тин по¬тре¬бо¬вал от нее пуб¬лич¬но¬го при¬зна¬ния оши¬бок. Али¬гер где-то впол¬го¬ло¬са что-то про¬мям¬ли¬ла. Сы¬ти¬ну этот тон не по¬нра¬вил¬ся. Он стал на¬ста¬и¬вать на пол¬ном, пря¬мом и че¬ст¬ном по¬ка¬я¬нии. И Али¬гер сда¬лась.
В на¬ча¬ле ок¬тя¬б¬ря 1957 го¬да она на од¬ном из со¬бра¬ний мос¬ков¬ских пи¬са¬те¬лей за¬яви-ла: «Я, как ком¬му¬нист, при¬ни¬ма¬ю¬щий каж¬дый пар¬тий¬ный до¬ку¬мент как не¬что це¬ли¬ком и бес¬пре¬дель-но моё лич¬ное и не¬пре¬лож¬ное, мо¬гу сей¬час без вся¬ких оби¬ня¬ков и ого¬во¬рок, без вся¬кой лож¬ной бо¬яз¬ни уро¬нить чув¬ст¬во соб¬ст¬вен¬но¬го до¬сто¬ин¬ст¬ва, пря¬мо и твёр¬до ска¬зать то¬ва¬ри¬щам, что всё пра¬виль¬но, я дей¬ст¬ви¬тель¬но со¬вер¬ши¬ла те ошиб¬ки, о ко¬то¬рых го¬во¬рит тов. Хру¬щёв. Я их со¬вер¬ши-ла, я в них упор¬ст¬во¬ва¬ла, но я их по¬ня¬ла и при¬зна¬ла про¬ду¬ман¬но и со¬зна¬тель¬но, и вы об этом зна-е¬те. Я ска¬за¬ла об этом на та¬ком же со¬бра¬нии бо¬лее трёх ме¬ся¬цев на¬зад. Од¬на¬ко за это вре¬мя я не пе¬ре¬ста¬ва¬ла на¬хо¬дить¬ся в кру¬гу тех же раз¬мы¬ш¬ле¬ний, и, ка¬жет¬ся, мне уда¬лось глуб¬же по¬нять при-чи¬ны про¬ис¬хож¬де¬ния этих оши¬бок и да¬же то, что часть этих при¬чин за¬ло¬же¬на про¬сто в мо¬ём че¬ло-ве¬че¬с¬ком ха¬рак¬те¬ре, ко¬то¬рый, мо¬жет быть, мне чем-то и ме¬ша¬ет в об¬ще¬ст¬вен¬ной ра¬бо¬те. Мне под-час свой¬ст¬вен¬на под¬ме¬на по¬ли¬ти¬че¬с¬ких ка¬те¬го¬рий ка¬те¬го¬ри¬я¬ми мо¬раль¬но-эти¬че¬с¬ки¬ми. Мне не хва-та¬ло раз¬но¬сто¬рон¬не¬го по¬ли¬ти¬че¬с¬ко¬го чу¬тья, уме¬ния ох¬ва¬тить ши¬ро¬кий круг яв¬ле¬ний, име¬ю¬щих не-по¬сред¬ст¬вен¬ное и пря¬мое от¬но¬ше¬ние к на¬шей ра¬бо¬те».
То, что Али¬гер так бы¬с¬т¬ро ка¬пи¬ту¬ли¬ро¬ва¬ла, ее либеральных собратьев по перу силь¬но рас¬ст¬ро¬и¬ло. «Нет, она яв¬но не Дан¬те, – пи¬са¬ла о ней в сво¬их днев¬ни¬ках Ли¬дия Чу-ков¬ская, – она «дру¬гой»; на¬сто¬я¬щий Алигь¬е¬ри не лю¬бил ка¬ять¬ся! а она всё ка¬ет¬ся и ка¬ет¬ся в сво¬их мни¬мых гре¬хах, хо¬тя это ей не по¬мо¬га¬ет» (за¬пись за 10 де¬ка¬б¬ря 1957 го¬да).
По¬сле это¬го уда¬ра Али¬гер ни¬че¬го яр¬ко¬го и не¬о¬быч¬но¬го уже не на¬пи¬са¬ла. Спу¬с¬тя не¬сколь¬ко лет власть все же ее про¬сти¬ла. Она снова ста¬ла по¬сто¬ян¬но разъ¬ез¬жать по за¬гра-ни¬цам, бо¬роть¬ся за мир, но к на¬сто¬я¬щей ли¬те¬ра¬ту¬ре это ни¬ка¬ко¬го от¬но¬ше¬ния не име¬ло. По¬этес¬са по¬про¬бо¬ва¬ла уй¬ти в пе¬ре¬во¬ды. Но и там пер¬вую скрип¬ку у нее иг¬ра¬ли не чув¬ст-ва, все ре¬ша¬ла вы¬со¬кая по¬ли¬ти¬ка.
Из¬ве¬ст¬но, ка¬кой гнев у ли¬бе¬раль¬ной ин¬тел¬ли¬ген¬ции вы¬зва¬ла в 1967 го¬ду пуб¬ли¬ка-ция в «Но¬вом ми¬ре» сти¬хо¬тво¬ре¬ния Али¬гер «Не¬счёт¬ный счёт ми¬нув¬ших дней». Ли¬дия Чу¬ков¬ская да¬же не хо¬те¬ла по¬том по¬да¬вать по¬этес¬се ру¬ку.
Поз¬же не¬ко¬то¬рые ис¬то¬ри¬ки пе¬ре¬ме¬ны в на¬ст¬ро¬е¬ни¬ях Али¬гер объ¬яс¬ня¬ли ее но¬вым за¬му¬же¬ст¬вом. Уже в се¬рь¬ёз¬ном, ска¬жем так, воз¬ра¬с¬те она соединила свою судь¬бу с быв-шим иф¬лий¬цем Иго¬рем Чер¬но¬уца¬ном, ко¬то¬рый еще в 50-е го¬ды стал ин¬ст¬рук¬то¬ром в от¬де-ле куль¬ту¬ры ЦК КПСС и вплоть до пе¬ре¬ст¬рой¬ки ока¬зы¬вал се¬рь¬ез¬ное вли¬я¬ние на те¬ку¬щий ли¬те¬ра¬тур¬ный про¬цесс. Хо¬тя Чер¬но¬уцан имел ре¬пу¬та¬цию про¬вод¬ни¬ка ли¬бе¬раль¬ных идей, он да¬ле¬ко не все¬гда в сво¬их дей¬ст¬ви¬ях был сво¬бо¬ден. И эта осо¬бен¬ность его по¬ве¬де¬ния со вре¬ме¬нем от¬ча¬с¬ти пе¬ре¬да¬лась и Али¬гер.
Как отмечал известный литературовед Вольфганг Казак: «В своей лирике Алигер придерживается середины между личным и политическим, причём ещё в ранних её поэмах современность тематики не была навязчивой, а в поздних перевес на стороне вневременных, вечных тем. Её поэзия близка к прозе, но ни в поэмах, ни в стихотворениях, навеянных путешествиями, повествовательности нет, им присуща скорее описательность и рефлексия. Эта поэзия бедна метафорами, но в целом зачастую символична, как, например, стихотворение «Искусство составлять букеты» (1963), где искусство икебаны становится напоминанием о том, что в поэзии должно оставаться только самое существенное».
***
В мире, где живёт глухой художник,
дождик не шумит, не лает пёс.
Полон мир внезапностей тревожных,
неожиданных немых угроз.
А вокруг слепого пианиста
в яркий полдень не цветут цветы:
мир звучит встревоженно и чисто
из незримой плотной пустоты.
Лишь во сне глухому вдруг приснится
шум дождя и звонкий лай собак.
А слепому – летняя криница,
полдень, одуванчик или мак.
...Всё мне снится, снится сила духа,
Странный и раскованный талант.
Кто же я, художник ли без слуха
Или же незрячий музыкант?
Особое место в творчестве Алигер занимает прозаическая книга «Возвращение в Чили», написанная в результате двух поездок в Латинскую Америку. В семидесятых годах поэтесса почти не печатала своих стихотворений, переключившись на воспоминания и критику. К лучшим страницам книги о поэзии и поэтах, вместе с которыми она переживала горе и радость, относится повесть Алигер «Тропинка во ржи. О поэзии и поэтах», в которой автор делится воспоминаниями об А. Твардовском, Э. Казакевиче и А. Ахматовой, шутливо прозвавшей Алигер «Алигерицей». Эти воспоминания также являются и ее воспоминаниями о собственной жизни.
Среди более поздних сборников Алигер наибольший художественный интерес представляет «Синий час» (1970), открывший новый этап в ее творчестве. К еврейской теме Алигер возвратилась в цикле стихотворений, написанных под впечатлением поездки в Германию.
Незадолго до своей гибели Алигер писала: «Может быть, и нынешние свои годы я опишу интереснее, подробнее и объективнее когда-нибудь поздней, если сумею не просто дожить, а прожить и проработать эти отпущенные мне годы так, чтобы обстоятельства моей жизни могли еще интересовать людей». К сожалению, эта ее надежда не сбылась.
В августе 1992 года Маргарита Иосифовна погибла из-за несчастного случая — поскользнувшись в темноте, упала в глубокую обледенелую придорожную канаву поблизости от собственной дачи. Труп ее обнаружили только через несколько дней.
Похоронена на кладбище в Переделкино рядом с двумя своими дочерьми, которых она пережила. 5 августа 1992 года в «Литературной газете» был опубликован некролог «Памяти Маргариты Алигер», подписанный двадцатью пятью писателями и поэтами, в том числе А. Вознесенским, Е. Евтушенко, Е. Долматовским, Б. Окуджавой и др.
«Смолоду меня бесконечно тревожило, что нет в моей биографии никаких эффектных подробностей и невероятных обстоятельств, – пишет Алигер в последнем томе ее трехтомного собрания сочинений, – и, что, пожалуй, всю-то ее я без труда могла бы уместить на одной странице, и мне всегда бывало трудно ее писать или рассказывать». И далее: «Я твердо убеждена в том, что мои книги являются гораздо более подробной и значительной моей биографией, чем все остальное, что я могу о себе рассказать».
***
По¬след¬ние два де¬ся¬ти¬ле¬тия бы¬ли для Маргариты Али¬гер го¬да¬ми сплош¬ных ут¬рат. Сна¬ча¬ла умер¬ла стар¬шая дочь Та¬ть¬я¬на Ма¬ка¬ро¬ва. Ее близ¬кая по¬дру¬га Оль¬га Ми¬ро¬шни¬чен-ко-Три¬фо¬но¬ва уже в 2003 го¬ду ут¬верж¬да¬ла: «Та¬ня бы¬ла склон¬на к воз¬ли¬я¬ни¬ям, от¬то¬го и по¬гиб¬ла». По¬том она до¬ба¬ви¬ла: «Нет, она по¬гиб¬ла от¬то¬го, что не мог¬ла при¬ми¬рить¬ся с же-с¬то¬ко¬с¬тью и не¬спра¬вед¬ли¬во¬с¬тью жиз¬ни. Она бы¬ла очень кра¬си¬вой, очень до¬б¬рой и очень та¬лант¬ли¬вой». По¬сле это¬го Ми¬ро¬шни¬чен¬ко-Три¬фо¬но¬ва по¬дроб¬но рас¬ска¬за¬ла о ро¬ма¬не сво-ей по¬дру¬ги с Ота¬ром Ио¬се¬ли¬а¬ни.
В 1990 го¬ду Али¬гер по¬хо¬ро¬ни¬ла сво¬е¬го по¬след¬не¬го му¬жа – Иго¬ря Чер¬но¬уца¬на. А еще че¬рез год по¬кон¬чи¬ла с со¬бой млад¬шая дочь по¬этес¬сы – Ма¬ша. «То¬нень¬кая, с уз¬ки¬ми и уди¬ви¬тель¬но го¬лу¬бы¬ми, фа¬де¬ев¬ски¬ми, гла¬за¬ми, – пи¬са¬ла о ней Ми¬ро¬шни¬чен¬ко-Три¬фо¬но¬ва, – Ма¬ша счи¬та¬лась од¬ной из са¬мых кра¬си¬вых де¬ву¬шек Моск¬вы. И жизнь ее по¬во¬ра¬чи¬ва¬лась сча¬ст¬ли¬во: по-лю¬бил пи¬са¬тель и об¬ще¬ст¬вен¬ный де¬я¬тель из За¬пад¬ной Гер¬ма¬нии – Ганс Маг¬нус Эн¬цен¬сбер¬гер. Ро-ман был очень кра¬си¬вым, его сю¬жет на¬по¬ми¬нал сю¬же¬ты за¬пад¬ных филь¬мов, все не¬мно¬го (а кто-то, на¬вер¬ное, и силь¬но) за¬ви¬до¬ва¬ли Ма¬ше: Эн¬цен¬сбер¬гер был хо¬рош со¬бой, зна¬ме¬нит, та¬лант¬лив, и Ма¬ша уез¬жа¬ла с ним на За¬пад, в не¬ве¬до¬мую пре¬крас¬ную жизнь. Но пре¬крас¬ной жиз¬ни не по¬лу¬чи-лось, до¬воль¬но ско¬ро они раз¬ве¬лись, и Ма¬ша ста¬ла жить в Ан¬г¬лии. Су¬дя по все¬му, жи¬лось ей там хоть и без¬бе¬д¬но, но не¬слад¬ко, она бы¬ла очень оди¬но¬ка. Так оди¬но¬ка, что по¬кон¬чи¬ла с со¬бой».
Татьяна Константиновна Макарова (1940-1974) родилась в Москве. Мама – Маргарита Алигер (поэтесса), отец Константин Макаров-Ракитин (композитор). Когда началась Отечественная война, отец Тани, сразу ушел на фронт и вскоре погиб. Ее мама с девятимесячной дочкой среди прочих писательских семей, эвакуировалась в Чистополь. Затем, по всей вероятности, Таню оставляют на попечение бабушки и няни Насти, а знаменитая мама возвращается в Москву. До того, как появиться в жизни дочек Алигер, няня смотрела за детьми Елены Сергеевны Булгаковой – Сережей и Женей Шиловскими. Эта няня была гениальная рассказчица, говорят не хуже, чем Лесков (и свою дочь Татьяна Макарова назовет Анастасией, в ее честь).
В 1943 году у Тани появилась младшая сестренка Мария (дочка Александра Фадеева). Правда, не могу понять, как Алигер все это успела? Война, эвакуация, роман с Фадеевым, роды Маши, поездки на фронт, писать, а дети? Дочки росли с мамой, и в то же время сами по себе. Закончилась война, Маргарита продолжала воевать, то с противниками тоталитаризма, то против самодурства так горячо любимой партии. Одним словом, это была та еще круговерть. Думаю, в большей степени, о дочках заботилась няня.
Девочки были очень хороши собой, и творчески одаренными. Таня рано начала писать стихи, вернее, будущая сочинительница, играя в песочек с Николаем Асеевым, сперва просто декламировала свои четверостишия.
Судьбе сестер и их матери в начале семидесятых годов посвятил стихотворение Евгений Евтушенко и с личным автографом («Дорогой Маргарите Иосифовне / примите это как знак моей любви и уважение / к Вам лично и к Вашей поэзии / Женя») подарил его Алигер:
ПОЭТ НА РЫНКЕ
За медом на Черемушкинском рынке
поэт стояла,
и банка, вынутая из корзинки,
в ее руках невесело сияла.
Поэт была худая и седая,
а крошечное тело еле цело,
как будто время, всю ее съедая,
внезапно поперхнулось и не съело.
Поэт была прославлена когда-то
Поэмой о подростке-партизанке,
Но отсветы пожарищ красновато
Не отражались в поллитровой банке.
Не узнавали.
Рынок это рынок.
Не знали двух ее любимых участь,
Не знали, с кем пошла на поединок
Поэт однажды,
Проявив могучесть.
Никто не знал среди капусты,
сала,
что и под шестьдесят забыта всеми,
поэт, как никогда сейчас писала.
Никто не знал,
Такое время стало.
Поэт когда-то родила двух дочек.
Одна умчалась в замуж, очень дальний.
Другая умирала. Вздумал доктор,
что мед ей нужен, чистый,
натуральный.
Поэт стояла тихо,
Но не горбясь.
Была в поэте,
Слитая навеки,
Особенная, горестная гордость
И русского поэта,
И еврейки.
Поэт мне рассказала все про дочек.
Не плакала. Мне только показалось.
Я предложил машину ей – был дождик.
Поэт подумала и отказалась.
После пародии известного в те годы поэта-пародиста Зиновия Паперного:
Евтушенко писало,
Что стояла поэт.
Евтушенко считало,
Что родов больше нет.
Евтушенко старалось
Доказать все равно
У народа осталось
Евтушенко одно, –
в последующих изданиях слово «поэт» он заменил на «она». Впрочем, немало женщин, пишущих стихи, называют себя именно поэтами, а не поэтессами (Цветаева, а вслед за ней и Ахмадулина, например, тоже всегда о себе говорили «поэт»,), считая, что слово «поэтесса» применимо лишь к тем, кто пишет любительски, или в альбомы. Сама Маргарита Иосифовна была от этого стихотворения в ужасе.
- Женя, — сказала она Евтушенко, — что мне теперь, повеситься или утопиться?
«Другая умирала» — это про старшую дочь, Таню Макарову, яркую, талантливую и беспутную. Она была полной противоположностью младшей сестре Маше, внебрачной дочери советского классика Фадеева, у которой всегда все было в порядке, по крайней мере с виду. «Умчалась в замуж очень дальний» — это как раз про Машу.
Таня начала писать стихи еще в детстве. Ее творчество поддерживал Твардовский, и даже Чуковскому нравились ее детские стихи. Судя по отзывам современников, Таня была «такая прекрасная, такая тоненькая и прозрачная, что казалась видением, сошедшим со старинной персидской миниатюры, но так и оставшимся в двухмерном пространстве».
Поэзия Татьяны Макаровой позитивная, солнечная, с прекрасным чувством юмора, богатой фантазией и бескрайне добрая.
Макарова не получила должного образования, но была хорошо начитана и знала английский и французский языки. Сыграло роль и творческое окружение матери, Маргариты Алигер: поэты, актеры, писатели. Татьяна увлекалась актерским мастерством, керамикой, астрологией, даже переводила запрещенных в то время поэтов.
ТАЙНЫЙ МАЛЕНЬКИЙ ДОМ
КАЖДЫЙ
ДОЛЖЕН
ИМЕТЬ СВОЙ ДОМ –
свой собственный,
тайный,
маленький дом.
И если вы согласитесь со мной,
что надо побыть иногда одной,
вы множество мест
найдете кругом,
где можно устроить
свой собственный дом.
Когда-то давно
у меня был дом –
собственный дом
под большим столом,
под круглым, дубовым, большим столом.
Белая скатерть лежала на нём,
и получался прекрасный дом –
с большими стенами,
с потолком !
Я там любила
книжки читать,
или играть,
или просто мечтать…
Главное –
там я была одна.
И не видна,
и не слышна.
Ведь каждому –
и тебе, и мне –
надо побыть иногда в тишине.
Совсем одному.
Совсем в тишине.
Никто не мог меня там найти,
не мог внезапно туда войти
и даже не мог догадаться о том,
что под столом –
мой собственный дом.
…Однажды я,
как всегда, вечерком
отправилась в собственный дом под столом.
И вдруг увидала,
что дом мой стал
очень тесен
и очень мал.
Я выросла.
Больше жить не могла
под круглой дубовой крышей стола…
И я нашла себе
новый дом –
свой собственный, тайный удобный дом –
на ветке, в листве , на дубу большом.
И если бы вы посмотрели туда,
не догадались бы никогда
о том, что на дереве
кто-то живёт,
играет, мечтает и песни поёт.
Знаете, что увидали б вы?
Много зелёной густой листвы!
А я –
всё на свете видела я!
Кота на крыльце,
козу у ручья,
видела папу,
видела маму,
дедушку,
дедушкину панаму
и гражданина, несущего булку
по нашему узенькому переулку…
Меня же не видел
никто на земле
в зелёной густой-прегустой листве!
В собственный домик
среди ветвей
я иногда приглашала друзей.
Я говорила:
- Я жду вас в четыре
на пятой ветке,
в своей квартире.
Ровно в четыре я их встречала,
чем-нибудь вкусным их угощала,
я их рассаживала на ветвях,
и мы говорили
о разных вещах…
Но никто б
не посмел никогда
без приглашенья явиться туда.
…А как-то мне дедушка выстроил дом
с маленькой дверцей,
с круглым окном,
с красною крышей,
с синей трубой
и с занавескою голубой.
И он никому не сказал о том,
где он построил мне этот дом.
Он даже сам позабыл потом
дорогу в мой тайный маленький дом.
Но крыша и дверь
не так уж нужны
для тайного домика,
для тишины.
Даже под старым большим зонтом
можно устроить уютный дом.
Когда ты у папы сидишь на коленях –
это твой собственный дом, без сомненья.
Мама в твой домик тебя увела,
если она тебя
обняла.
Можно утроить домов немало!
Где же я только их не встречала!
В ящиках даже бывают дома!
Я в них нередко
жила и сама.
Знаешь, как все удивятся вокруг,
когда ты из ящика
выпрыгнешь вдруг!
Но жить в своём доме
Всегда
одному
не нужно ни мне,
ни тебе –
никому.
Ведь сколько на свете
весёлых детей!
Ведь сколько на свете
весёлых затей!
Воздушные змеи! Жмурки! И салки!
Прятки!
Мячи!
Чехарда!
И скакалки!
Нельзя в эти игры играть одному
ни мне,
ни тебе –
никому-никому!
И как будет грустно
тебе и мне
есть мороженое в тишине.
Есть мороженое одному
невкусно ни мне,
ни тебе –
никому!
Ты в зоопарк не пойдёшь один
или в игрушечный магазин.
Рассказывать сказки
себе самому
не интересно совсем никому!
Вот папа закрылся газетным листом.
Значит, он тоже
ушёл в свой дом,
в свой собственный,
тайный
маленький дом.
Неважно, что дом его –
из газеты.
Важно, что собственный домик это.
Важно, что надо побыть ему
совсем в тишине,
совсем одному.
И если мама
вдруг задремала,
важно, чтоб ты всегда понимала,
что мама ушла
в свой собственный дом
и окна и двери
закрыла в нём.
Ведь надо и маме
побыть порой
в собственном доме
совсем одной.
И вокруг наступить должна
полная-полная тишина…
Но раз ты решил
завести свой дом –
ты должен помнить
и о другом:
у тех, кто имеет свои владенья,
тоже есть
правила
поведенья.
Мама тревожить тебя не хотела.
Но у неё к тебе
срочное дело.
Пусть тихо она
подойдёт к нему,
к тайному домику
твоему,
и стукнет негромко
в дверцу, в окно –
это ведь, собственно, всё равно,
главное, чтобы она постучала –
по шляпе,
по маске,
по одеялу –
и тихо сказала
несколько слов:
«Можно? Ты дома? Обед готов».
И ты пообедаешь с ней за столом
и снова вернёшься
в свой собственный дом.
А если тебе
на пути твоём
встретится чей-то
собственный дом,
помни:
на что бы он ни был похож –
не разрушай его,
не тревожь.
Чей бы он ни был
и где б ни стоял,
и из чего бы ни состоял:
из чьей-то скамейки
в зелени сада,
из чьей-то улыбки,
из грустного взгляда –
помни,
что рядом шуметь не надо.
Помни,
как просто разрушить его:
достаточно даже хлопка одного…
Ты сохрани
на пути своём
чей-то секретный
собственный
дом.
Подростком Макарова была не простым. Самовольная и увлекающаяся, в 16 лет девушка бросила школу, и вышла замуж за художника Аркадия Троянкера. Но брак был недолгим. Случилась новая любовь, и тоже c художником – Сергеем Коваленковым. От этого брака в 1967 году родилась дочь Анастасия Коваленкова.
В книге Людмиле Улицкой «Священный мусор» есть глава, посвященная Татьяне Макаровой («Писательская дочь»). Так вот, Улицкая пишет о том, что Татьяна назвала дочь в память о своей няне, воспитывавшей ее вместе с сестрой.
Слишком влюбчивая и слишком легкомысленная, Татьяна несколько раз уходила из дома, затем возвращалась, чтобы вскоре снова куда-то исчезнуть. В мемуарах Нины Абрамовны Воронель, эмигрировавшей в Израиль автора многих пьес и мемуаров, также есть рассказ о Макаровой. Она однажды стала свидетелем выяснения отношений Маргариты Алигер по поводу дочери Татьяны с Юлием Даниэлем (при этом стоит отметить, что многие люди, знавшие Воронель, отмечают, что нередко в ее мемуарах присутствует либо приукрашивание действительности, либо ее, действительности, домысливание). Тем не менее, мне кажется, это будет интересно читателям:
«…Не помню, писала ли я уже, что квартира Даниэлей на Ленинском проспекте, находилась на первом этаже большого густонаселенного дома. И вот однажды, когда все забредшие к Юлику в тот вечер гости разошлись, он, разомлев от выпитого, уснул, не раздеваясь, на диване. Разбудил его странный шорох, доносящийся откуда-то снизу, из дальнего угла комнаты. Он спросонья долго не мог нащупать выключатель ночной лампочки, стоящей на тумбочке возле дивана, и все время, пока он его искал, шорох продолжался и продолжался, только к нему присоединился слабый шепот, монотонно повторявший нечто, вроде таблицы умножения.
Наконец, Юлик нащупал кнопку выключателя и зажег свет. Ночная лампочка была маленькая, она отбрасывала светящийся круг только на окружающую диван часть комнаты. В темном углу, за пределами этого светлого круга, на полу сидела молодая темноволосая женщина поразительной красоты, лицо которой показалось Юлику знакомым. В руке у нее была зажата пачка денег, и она пыталась их пересчитать, монотонно повторяя беспорядочные цифры. Юлик направил на нее свет лампочки, но она, не обращая на него внимания, продолжала шевелить губами и шелестеть зажатыми в ладони банкнотами.
«Как вы сюда попали?» – спросил Юлик озадаченно, не очень рассчитывая на ответ. Но красавица ответила, не отрывая глаз от своих денег:
«Я влезла в окно».
Окно и впрямь было открыто.
«А зачем?» – полюбопытствовал Юлик.
«За сумочкой. Я тут сумочку забыла. – И действительно предъявила маленькую сумочку. – А мама мне сегодня деньги дала. Но они не хотели возвращаться, тогда я велела таксисту остановиться, и пошла обратно одна. Ведь в сумочке деньги, которые мама дала».
«Ага, значит, она здесь сегодня была», – промелькнуло в затуманенной голове Юлика. Смутный образ шевельнулся в его памяти, но приставить к нему имя не удавалось. Надеясь хоть что-нибудь из нее выудить, он спросил:
«А кто ваша мама?»
Она очень удивилась: «А вы не знаете? Моя мама – Маргарита Алигер».
И протянула Юлику деньги. – «Может, вы посчитаете? У меня что-то не получается».
Юлик взял ее руку с деньгами, но она не отпустила свою пачку, а уцепилась за его кисть и поднялась с пола. На этом рассказ Юлика закончился, дальше он только загадочно улыбался и качал головой, – мол, слов нет, и все. А Таня, уже не такая светящаяся, как в юности, но все еще подходящая под определение «гений дивной красоты», зачастила в затоптанное сотнями ног и заклеенное этикетками выпитых бутылок Юликино жилище. Внешне ей было там вовсе не место, но внутренне его отчаянная жизнь на износ вполне ей подходила – она ведь тоже с юных лет жила исключительно на износ.
Вполне понятно, что сердце ее бедной матери разрывалось в предчувствии беды. И она не придумала ничего лучше, как явиться к Юлику, – неясно зачем. Я как раз была у него с группой харьковских поэтов, приехавших в Москву проветриться. В дверь позвонили, что было здесь обычным делом, кто-то из поэтов пошел открывать, и в комнату быстрым шагом вошла одетая во все черное Маргарита Алигер, почти не изменившаяся, разве только поседевшая. Она, конечно, меня не узнала, она в нашу сторону и не посмотрела, а сказала хрипло и резко:
«Юлий Маркович, я к вам».
Юлик испуганно вскочил и поспешно указал ей на смежную комнату, где, к счастью, никто не отсыпался после вчерашней выпивки. Они прошли туда и закрыли за собой дверь. Пробыла она у Юлика недолго, полчаса, не больше, и вышла, нахохлившись, похожая на большую черную птицу, а Юлик с виноватой улыбкой неуверенно засеменил за ней до двери.
Когда дверь за ней закрылась, харьковские поэты вопросительно уставились на Юлика, но он не стал с ними откровенничать, а мне потом сказал, растерянно разводя руками:
«Она требовала, чтобы я отпустил Таню. Странная идея – разве я держу ее насильно?»
Беспокоилась Маргарита Иосифовна не напрасно – как только Юлика арестовали, Таню начали таскать в КГБ. От нее добивались исповеди о ее отношениях с Юликом, – похоже, они собирались пришить ему еще и аморалку, но потом почему-то передумали. Но пока не передумали, они клещами вцепились в бедную Таню и ее подруг с одним и тем же сакраментальным вопросом: «Было или не было?» А так как Таня упорно отказывалась на этот вопрос отвечать, ее подолгу держали в запертой комнате и много часов не пускали в уборную. Она плакала и умоляла пустить ее пописать, а они смеялись и не пускали, и все-таки она не раскололась, – тоненькая, хрупкая, почти прозрачная на просвет. И стала под пыткою Татьяной, как героиня поэмы своей матери».
Корней Чуковский, увлеченный стихами Доктора Сьюза, не мог найти «того самого» переводчика для своего любимого автора на русский язык. Памятуя о детских стихах Тани, он предложил перевести ей «Кота в шляпе» и «Хортона». Татьяна попробовала, и получилось блестяще. Персонажи Сьюза стали родными для многих советских детей. Книжка получилась замечательной даже без оригинальных сьюзовских иллюстраций. Так что «неизвестного Доктора Сьюза» дети 1970-х все же знали по переводам Татьяны Макаровой. К сожалению, переводов было сделано не так много. Маргарита Алигер вспоминала, что Чуковский гневался, когда Татьяна «долго не делала ничего нового».
Это была настоящая талантливая писательница, поэтесса и переводчик... И совершенно не приспособленная к жизни, слабая женщина. Как автор Татьяна просто не успела сделать много. Книга «Сказки про слона Хортона» вышла в 1973-м, а через год 34-летней Тани Макаровой не стало. Ее собственный сборник «Тайный маленький дом», куда вошли и переводы Сьюза, Тоне Павчека, Душана Радовича, а также веселые и лирические стихи и сказки – оригинальные и переводные («Кот и Пёс», «Тайный маленький дом», «Мечта Маленького ослика», «Маленький ослик мечтает кого-нибудь спасти», «Снег отправляется в город», «Сказка о муравье по имени Муравей») был издан уже после ее смерти. А чудесные рисунки, которые иллюстрируют сказку про «Маленького ослика», создал муж Татьяны – Сергей Коваленков.
Татьяна Константиновна Макарова, разрушившая себя алкоголем и наркотиками, умерла в 1974-м году, от острого лейкоза.
В журнале «Октябрь» №2 за 2004 г. опубликованы письма Ариадны Эфрон к Маргарите Алигер. Письма из домашнего архива Н.С. Коваленковой. Среди опубликованных есть и письмо, в котором речь идет о смерти Татьяны Макаровой.
«16 марта 1974
Москва
Дорогая моя Маргарита, на такую беду слов нет; что ими передашь! Но я все о Вас знаю без слов, внутри себя, изнутри того бессловесного логова страдания и великого сострадания, в которое превращается наша душа на склоне жизни. Я крепко-крепко и молча-молча обнимаю Вас, моя родная. Высоких сил Вам во имя остающихся и остающегося.
Я хорошо и светло помню Вашего ушедшего ребенка, ее удивительную – добиблейскую! – красоту, ее российскую открытость, ее талантливые руки, ту одаренность, которой она была проникнута. Другой я ее не знала и не узнаю никогда. Все иное было Вашей материнской ношей, а «матери каждая пытка впору», как сказала моя мать, знавшая толк в пытках...
Спокойного сна ребенку, дорогая моя Маргарита.
Обнимаю Вас, целую».
На кладбище в московском поселке Переделкино под одной надгробной плитой лежат Маргарита Алигер и обе ее дочери – Татьяна Макарова и Маша Энценсбергер.
Под Андреевским флагом
АНДРЕЕВЫ
В Первопрестольной тогда ходил анекдот, что Андреев «сделал предложение всем артисткам Художественного театра поочередно». В столице он настойчиво сватался к недавно разошедшейся с мужем Марии Карловне Куприной, но дама с усмешкой ответила: «Нет, довольно в моей жизни было и одного писателя». Романтическая и страстная влюбленность в юную Алису Коонен проходила на фоне сватовства литератора к почти неизвестной ему Матильде Денисевич. Автор биографии Андреева Наталья Скороход отмечает, как, «сравнивая письма, которые он писал в декабре 1907 года обеим, видишь, что писатель, не особенно напрягаясь, использовал в любовных посланиях одни и те же словесные клише: 'моя дорогая, неизвестная, далекая'…».
Леонид Николаевич Андреев (1871-1919) – писатель.
Леонид Андреев родился в Орле в семье землемера-таксатора (измерял участки земли, составлял карты земельных угодий) Николая Ивановича Андреева и Анастасии Николаевны (урожд. Пацковской) — дочери польского помещика. Отец потом начал работать в банке. Жить стало легче, удалось приобрести хороший дом.
Николай Иванович был заметной фигурой: «пушкари, проломленные головы», уважали его за необыкновенную физическую силу и чувство справедливости, не изменявшее ему даже в знаменитых его пьяных проделках и регулярных драках. Леонид Андреев потом объяснял твердость своего характера (как и тягу к алкоголю) наследственностью со стороны отца, тогда как свои творческие способности целиком относил к материнской линии. Анастасия Николаевна, хотя и происходила, как полагают, из обрусевшего и обедневшего польского дворянского рода, была женщиной простой и малообразованной. Основным же достоинством ее была беззаветная любовь к детям, и особенно к первенцу Ленуше; и еще у нее была страсть к выдумкам: в рассказах ее отделить быль от небылицы не мог никто.
Леонид с детства проявлял интерес к чтению. Учился в орловской классической гимназии (1882—1891) и, по собственному указанию в небольшой автобиографии («Журнал для всех», 1903, № 1), «учился скверно, в седьмом классе целый год носил звание последнего ученика и за поведение имел не свыше четырех, а иногда три». Уже в гимназии Андреев открыл в себе дар слова: списывая задачки у друзей, он взамен писал за них сочинения, с увлечением варьируя манеры. Склонность к стилизации проявилась потом и в литературных опытах, когда, разбирая произведения известных писателей, он старался подделываться «под Чехова», «под Гаршина», «под Толстого». Но в гимназические годы Андреев о писательстве не помышлял и всерьез занимался только рисованием. Однако в Орле никаких возможностей учиться живописи не было, то «все дело ограничилось бесплодным дилетантизмом». И не раз потом сокрушался уже известный писатель о неразвитом своем таланте художника, таланте, то и дело заставлявшем его бросать перо и браться за кисть или карандаш. Читал очень много, главным образом, беллетристику. Огромное впечатление произвело на него «В чем моя вера» Толстого. Увлекался творчеством также Гартмана и Шопенгауэра; последнего изучил очень обстоятельно, делая из него большие извлечения и составляя пространные конспекты, а «Мир как воля и представление» долгие годы оставалась одной из любимейших его книг и оказала заметное влияние на его творчество.
Юношеская впечатлительность и развитое воображение несколько раз побуждали его на безрассудные поступки: из-за несчастной любви Леонид в возрасте 17 лет пытался покончить собой. Желая испытать судьбу, лег перед приближающимся паровозом между рельсов. К счастью без последствий. Предметом влюбленности была Зинаида Николаевна Сибилева. Девушка вполне самостоятельная из обеспеченной семьи адвокатов, волевая, с радикальными взглядами.
Окончив гимназию, Андреев поступил на юридический факультет Петербургского университета. Но после скоропостижной смерти отца в 1889 году от кровоизлияния в мозг материальное положение его семьи ухудшилось, а сам Андреев начал злоупотреблять алкоголем. Одно время Андрееву приходилось даже голодать. В Петербурге пробовал писать свои первые рассказы, однако из редакции, как Андреев вспоминает в своих мемуарах, их вернули со смехом. На эту тему написан первый рассказ – «о голодном студенте. Я плакал, когда писал его, а в редакции, когда мне возвращали рукопись, смеялись».
В 1892 году в журнале «Звезда» вышел первый рассказ Андреева «В холоде и золоте». Это была вторая, более удачная попытка рассказать о голодном студенте. Но рассказ остался незамеченным ни публикой, ни критикой.
Отчисленный за неуплату, он поступил на юридический факультет Московского университета. В Москве, по словам самого Андреева: «материально жилось лучше: помогали товарищи и комитет» – «Общество пособия нуждающимся».
После этого Леонид Андреев опять был вынужден бедствовать: теперь ему необходимо было кормить мать, своих сестёр и братьев, перебравшихся в Москву. Перебивался случайными заработками, преподаванием и рисованием портретов на заказ. Он «рисовал на заказ портреты по 3 и 5 рублей штука. Усовершенствовавшись, стал получать за портрет по 10 и даже по 12 рублей».
Летом 1894 года, на каникулах в Орле, начинается самая тяжелая и продолжительная из пережитых Андреевым сердечных драм. «22 июля 1894 года – это второй день моего рождения», – записал он в своем дневнике. Но взаимность была недолгой. Его возлюбленная отвечает отказом на предложение Андреева выйти за него замуж, – и вновь он пытается покончить с собой, стреляется, но, к счастью, промахивается. Пуля попала в грудную клетку, с чем некоторые исследователи связывают развившееся впоследствии заболевание сердца. Брат Леонида Андреева вспоминает: «Я был мальчишка, но и тогда понимал, чувствовал, какое большое горе, какую большую тоску несет он в себе».
В 1897 году успешно сдал выпускные экзамены в университете, что открыло ему дорогу в адвокатуру, которой он занимался вплоть до 1902 года. В том же году начинает свою журналистскую деятельность в газетах «Московский вестник» и «Курьер» – печатал репортажи с заседаний суда. Написанные профессиональным юристом, репортажи вызывали интерес и доверие у читателей. Свои фельетоны он подписывал псевдонимом James Lynch. Первый же репортаж Андреева из зала суда «был написан хорошим литературным языком, очень живо... Не было никакого шаблонного вступления о том, что тогда-то происходило заседание, а прямо начинался обвинительный акт, изложенный в виде рассказа», – вспоминал сотрудник «Московского вестника».
Началом успешной литературной карьеры Андреева реально явилась вторая публикация: «Баргамот и Гараська» в журнале «Курьер» в 1898 году. По словам самого Андреева, рассказ был подражанием Диккенсу, однако молодого автора заметил Максим Горький. В 1900 году Горький ввел молодого писателя в литературный кружок «Среда» Н.Д. Телешова. Вот как сам Горький описывает встречу с Леонидом: «Одетый в старенькое пальто-тулупчик, в мохнатой бараньей шапке набекрень, он напоминал молодого актера украинской труппы. Красивое лицо его мне показалось малоподвижным, но пристальный взгляд темных глаз светился той улыбкой, которая так хорошо сияла в его рассказах и фельетонах. Говорил он торопливо, глуховатым, бухающим голосом, простуженно кашляя, немножко захлебываясь словами и однообразно размахивая рукой, — точно дирижировал. Мне показалось, что это здоровый, неизменно веселый человек, способный жить посмеиваясь над невзгодами бытия».
В «Среде» Андреев познакомился со многими писателями, в первую очередь с Антоном Павловичем Чеховым. Писателей многое связывало. Полагают, не без оснований, влияние «Черного монаха» Чехова и в большей степени «Палаты №6», на образ доктора Керженцева («Мысль») и на внимание Андреева к похожим ситуациям и сюжетам. Известно из письма В.В. Вересаеву о трагическом восприятии Андреевым смерти Антона Павловича: «Смерть Чехова, тяжелая, бессмысленная, пригнетающая, точно увенчивающая и кончающая собою старую Русь, растущая духота, в которой дышать нечем, почти отчаяние…».
Настоящая же слава пришла к Андрееву после публикации в 1901 году в журнале «Жизнь» его рассказа «Жили-были».
В 1902 году Андреев женится на А. М. Велигорской — внучатой племяннице Тараса Шевченко. За несколько дней до свадьбы Андреев подарил невесте первый сборник своих рассказов, написав в нем:
«Пустынею и кабаком была моя жизнь, и был я одинок, и в самом себе не имел я друга. Были дни, светлые и пустые, как чужой праздник, и были ночи, темные, жуткие, и по ночам я думал о жизни и смерти, и боялся жизни и смерти, и не знал, чего больше хотел — жизни или смерти. Безгранично велик был мир, и я был один — больное тоскующее сердце, мутящийся ум и злая, бессильная воля. <…> И я сжимался от ужаса жизни, одинокий среди ночи и людей, и в самом себе не имея друга. Печальна была моя жизнь, и страшно мне было жить. Я всегда любил солнце, но свет его страшен для одиноких, как свет фонаря над бездною. Чем ярче фонарь, тем глубже пропасть, и ужасно было мое одиночество перед ярким солнцем. <…> Уже близка была моя смерть. И я знаю, знаю всем дрожащим от воспоминаний телом, что та рука, которая водит сейчас пером, была бы в могиле — если бы не пришла твоя любовь, которой я так долго ждал, о которой так много, много мечтал и так горько плакал в своем безысходном одиночестве…» (Андреев Вадим. Детство).
В жизни Андреева наметились перемены к лучшему. Но и в годы встреч с Александрой Михайловной и после женитьбы на любимой женщине в дневнике проскальзывают по-прежнему минорные ноты. «Боже, где мне взять силы для жизни! Опять бессмысленные, бесконечные страдания, опять бесцельные жалобы. Страшные дни, ужасные ночи, когда весь мир далек от тебя, и ты один с этой безумной тоскливой головой. Как выдерживает она. Как не разорвется сердце от этой муки. Как подло живуч и вынослив человек. Безумная, смертная тоска. Страшно, когда наутро ожидает мучительная казнь. А быть приговоренным к мучительной жизни и жить, тоскуя, плача, мучаясь, как грешник в аду; жить, сознавая всю пустоту, нелепость, бесконечную, безотрадную мучительность этой жизни, жить, все жить и жить. О, если бы умереть. Застыть в тишине и неподвижности. Не тоскует сердце, не бьются в мозгу мысли, мысли, от которых, кажется, разрывается голова. Страшны, мучительны эти мысли, которых нельзя передать словами».
Еще из дневника Андреева: «По-моему, совершенно излишне рассказывать о том, как это случилось, что я полюбил Шурочку так горячо и так крепко... Почему все во мне тянется к Шурочке, как цветок к солнцу, и, как цветок без солнца, замирает без ее ласки?..»
Ей посвящены рассказ «Ангелочек», второй том изданных «Знанием» сочинений, драма «Жизнь человека» и посмертно — рассказ «Проклятие зверя». Завещая черновые варианты вышеуказанной драмы своему первенцу Вадиму, Леонид Николаевич написал: «Это последняя (пьеса), над работой в которой принимала участие его мать... По ночам, когда ты спал, я будил, окончив работу, мать, читал ей, и вместе обсуждали. По ее настоянию и при ее непосредственной помощи я столько раз переделывал «Бал».
В том же году Андреев не только становится редактором «Курьера», но и вынужден был дать полиции подписку о невыезде из-за своей связи с революционно настроенным студенчеством. Благодаря помощи Максима Горького большим тиражом был выпущен первый том его сочинений. В эти годы обозначилась направленность творчества и его литературная манера.
9 февраля 1905 года в квартире Леонида Николаевича проходило нелегальное заседание ЦК РСДРП, после чего писателя арестовали и посадили в Таганскую тюрьму. Встревоженная Александра Михайловна, обратилась к докторам Ф.А. Доброву (мужу ее родной сестры) и Г.И. Прибыткову с просьбой дать медицинское заключение о состоянии здоровья, находящегося в тюрьме мужа. Александра Михайловна всеми силами стремилась освободить мужа из заключения, аргументируя опасность пребывания под стражей медицинскими показаниями. Доктор Добров получил разрешение осмотреть арестованного и, скорее всего, в заключении утрировал симптомы. Г.И. Прибытков, ассистент клиники нервных болезней, по просьбе Ф.А. Доброва 12 февраля 1905 года также осмотрел Леонида Николаевича. Доктор Прибытков диагностировал у писателя тяжелую неврастению, подчеркнув, что болезнь следует «считать неизлечимой (…) всякие психические и нервные потрясения для него, безусловно, не только вредны, но и опасны». Конечно, к обоим заключениям следует относиться с осторожностью, учитывая желание родных и друзей добиться освобождения Леонида Николаевича. 25 февраля Андреев выпущен под залог, внесенный Саввой Морозовым. В этом же году он напишет рассказ «Губернатор», ставший откликом на убийство 17 февраля эсером И. Каляевым московского генерал-губернатора Великого князя Сергея Александровича.
Знакомые и друзья писателя единодушно полагают самым спокойным периодом жизни – годы брака с Велигорской. Но, несмотря на это, рассказы его становились все мрачнее. «Василий Фивейский», «Доктор Керженцев», наконец, «Красный смех»… Когда он писал этот «Красный смех», то по ночам его самого трепала лихорадка, он приходил в такое нервное состояние, что боялся оставаться один в комнате. И его жене приходилось просиживать рядом с ним целые ночи.
Первые произведения Леонида Андреева, во многом под воздействием бедственного положения, в котором он тогда находился, проникнуты критическим анализом современного мира («Баргамот и Гараська», «Город»). Однако еще в раннем периоде творчества писателя проявились его основные мотивы: крайний скептицизм, неверие в человеческий разум («Стена», «Жизнь Василия Фивейского»), возникает увлечение спиритуализмом и религией («Иуда Искариот»). Рассказы «Губернатор», «Иван Иванович» и пьеса «К звёздам» отражают симпатию писателя к революции. Однако после начала реакции 1907 г. Леонид Андреев отказался от всяких революционных взглядов, считая, что бунт масс может привести лишь к большим жертвам и большим страданиям («Рассказ о семи повешенных»). Он отходит от революционно настроенного писательского окружения Горького. В рассказе «Красный смех» Андреев нарисовал картину ужасов современной войны (реакция на русско-японскую войну). Недовольство его героев окружающим миром и порядками неизменно выливается в пассивность или анархический бунт.
Несмотря на патетический настрой произведений, литературный язык Андреева, напористый и экспрессивный, с подчёркнутым символизмом, встречал широкий отклик в художественной и интеллигентской среде дореволюционной России. Положительные отзывы об Андрееве оставили Горький, Рерих, Репин, Блок, Чехов и многие другие. Произведения Андреева отличает резкость контрастов, неожиданные повороты сюжета, в сочетании со схематической простотой слога. Вполне заслуженно его считают родоначальником русского экспрессионизма. Его творческий стиль своеобразен и представляет собой сочетание различных литературных направлений.
Александра Михайловна умирает в 1906 году от послеродовой горячки после рождения второго сына – Даниила. Андреев возненавидел мальчика, считая его виновным в смерти матери, и Даниил с детства воспитывался в семье сестры своей матери Елизаветы Михайловны Добровой.
Леонид Николаевич безутешен, уезжает по приглашению к Горькому на Капри. В доме Горького его понимают, сочувствуют и стремятся избавить от уныния, угрызений совести, тоски.
Возвратившись весной 1907 года из-за границы, Леонид Николаевич все-таки одумался и попытался забрать к себе младшего сына, но безуспешно. В одном из писем к матери он тогда же писал: «Данилочка выглядит хорошо, очень веселый, на меня смотрит и удивляется».
35-летний Андреев стал много пить и не совсем трезвым бродил по улицам. В таком виде он однажды нанес визит в дом Алисы Коонен. Но, будучи под шафе, написал на бланке журнала «Современный мир» предложение другой женщине: «Матильда Ильинична! Хотите быть моей женою? Леонид Андреев. Это серьезно, как смерть. Пока ни слова сестре». Как вспоминал Чуковский, как только Виктория Денисевич отказала Андрееву, он тотчас же поклялся жениться на ее сестре Матильде, которую до того времени даже не видел. Протрезвев, Андреев продолжал все ту же политику завоевания незнакомой ему женщины.
В момент бурного романа с актрисой МХТ Коонен в ноябре 1907 года Андреев пишет письмо ее сестре Матильде: «В отчаянно тяжелую минуту пишу я Вам. Чувство и сознание у меня такое, что я взят и брошен в пропасть, и буду лететь, пока не расшибусь. Не на чем остановиться глазу — Вы понимаете — во всей громаде жизни нет светлого, на чем бы мог остановиться глаз. И поймите, ради бога, поймите меня, когда теперь, трезвый, с сознанием ничем не затемненным — я снова тянусь к Вам сердцем, как к последнему другу. Другу! Я вас не знаю совсем, я видел Вас только два раза и почти не говорил с Вами — но есть же что-то, чего я не умею назвать, что с силою толкает меня к Вам. Зачем — я не знаю. Пьяный, сумасшедший, я предлагал Вам быть моей женою (и если бы Вы знали, как безумно, как искренне было это предложение) — трезвый, я прошу немногого — сам не знаю чего — понять что ли — пожалеть…»
В 1908 году Андреев женится на Анне Ильиничне Денисевич (Карницкой), супруги переезжают в собственный дом в Ваммелсуу на берегу реки Ваммелйоки. На вилле «Аванс» (название было выбрано из-за того, что дом был построен на аванс от издателя) Леонид Андреев пишет свои первые драматические произведения.
Жизнь на этой даче и в доме впоследствии хорошо описал в повести «Детство» старший сын Леонида Андреева, Вадим, сам пошедший по стопам отца и сделавшийся литератором.
«Летом 1907 года отец купил небольшой участок земли около финской деревушки Ваммельсуу, по-русски Черной речки, в шестидесяти верстах от Петербурга. Впоследствии отец прикупил у соседних крестьян маленькие куски необработанных полей, так что в общем получилось именье десятин в семь-восемь. Посередине чистого поля, на небольшом возвышении, открытом четырем ветрам, — до ближайшего леса было больше версты, — отец начал строить дом. Заложили большой каменный фундамент, и вот из снега начал расти огромный рыжий деревянный сруб. Когда в мае мы приехали на Черную речку, дом еще не был готов — только начали снимать леса. Во дворе были сложены кучи красной кровельной черепицы, штабеля гигантских двенадцативершковых бревен, толстенных досок и груды кирпичей, изразцов и строительного материала. После того как мы переехали в дом, пахнувший краской и смолою, еще несколько недель продолжалась разгрузка двора. Спешно заканчивались постройки дворницкой и бесчисленных сараев — дровяных, каретных, конюшен, сеновалов, ледников и погребов. Внизу, под семисаженным обрывом, на берегу реки строили купальни, здание для водокачки и две пристани: одну — поставленную на бревнах, вбитых в дно (ее снесло первым же ледоходом), и другую — плавучую, на громадных просмоленных бочках, с высокой белой решеткой. Эту пристань зимой вытаскивали на берег, и она лежала, полузасыпанная снегом, похожая на скелет доисторического чудовища.
[...]
Участок земли, купленный отцом, был совершенно гол, деревья росли только на обрыве, спускавшемся к реке, да перед окнами детских торчала одна-единственная чахлая березка. Поспешно, не в сезон, было посажено около сотни деревьев, из этой первой посадки принялись всего пять-шесть берез да три сосны, — в глинистой финляндской ночве с трудом росла даже картошка. Летом почерневшие скелеты деревьев были выкорчеваны, и во всем саду не оставалось ни кусочка тени — лето было жаркое, от солнца спасались в комнатах.
[...]
Дом, построенный по рисункам отца [Л. Андреев сделал эскизы дома, а собственно проект составил архитектор А.А. Оль – В.Ю.], был тяжел, великолепен и красив. Большая четырехугольная башня возвышалась на семь саженей над землею. Огромные, многоскатные черепичные крыши, гигантские белые четырехугольные трубы — каждая труба величиной с небольшой домик, — геометрический узор бревен и толстой дранки — все в целом было действительно величественным. Года через два дом перекрасили прозрачной краской, сквозь которую проступал рисунок дерева, — из рыжего он стал сине-черным, сделавшись еще красивее, но вместе с тем мрачней и тяжелее».
С 1909 года Андреев активно сотрудничает с модернистскими альманахами издательства «Шиповник». Из заметки в «Московской газете», 1912 год: «Леонид Андреев отправляется на днях в путешествие по Африке. Путешествие продолжится около двух месяцев. Талантливый писатель чувствует себя здоровым и бодрым и занят теперь изучением разных путеводителей и книг об Африке».
Начало Первой мировой войны Леонид Андреев встретил с воодушевлением:
«Победить Германию необходимо — это вопрос жизни и смерти не только для России — величайшего славянского государства, все возможности которого впереди, но и для европейских государств. <…> Разгром Германии будет разгромом Всеевропейской реакции и началом нового цикла европейских революций». (Интервью газете «Нью-Йорк Таймс», сентябрь 1914 года).
Во время войны Андреев публикует драму о военных событиях в Бельгии («Король, закон и свобода»). В 1914 году драма была экранизирована Акционерным обществом А. Ханжонкова. Впрочем, произведения писателя в то время посвящены, в основном, не войне, а мещанскому быту, теме «маленького человека».
После Февральской революции 1917 года входил Андреев в редакционный Совет реакционной газеты «Русская воля». Октябрьскую революцию не принял совсем, после отделения Финляндии от России поневоле оказался в эмиграции, поскольку Ваммелсуу осталась на финской территории. Последние сочинения писателя проникнуты пессимизмом и ненавистью к большевистской власти («Дневник сатаны»). 22 марта 1919 года в парижской газете «Общее дело» вышла его статья «S.O.S!», в которой он обратился к «благородным» гражданам за помощью и призвал их к объединению, чтобы спасти Россию от «дикарей Европы, восставших против ее культуры, законов и морали», превративших ее «в пепел, огонь, убийство, разрушение, кладбище, темницы и сумасшедшие дома».
Предсмертные сочинения писателя проникнуты депрессией, идеей о торжестве иррациональных сил. В частности, в неоконченном романе «Дневник Сатаны» Андреев проводит идею, что современный человек стал злее и хитрее самого дьявола. Бедный Сатана у Андреева был облапошен людьми, которых он встретил в Риме, и оказался слабым неудачником. По мнению Корнея Чуковского основная черта его писательской личности, что он — плохо ли, хорошо ли — всегда в своих книгах касался извечных вопросов, трансцендентных, метафизических тем.
Депрессия эта вызвана состоянием души Андреева и горьким чувством одиночества писателя, несмотря на все его флирты и романы с женщинами. Вот что пишет об этом его родной младший брат Андрей Николаевич (литературный псевдоним Андрей Волховский) в своей статье «Вместо венка» в омской «белой» газете «Единая Россия» за 1919 г.: «Жестокое одиночество в жизни - вот то, что было уделом Леонида Андреева. Оно было тем "роковым", что лежит, по слову Некрасова, в судьбе русского писателя, оно убивало его, как убивала "роковая" нищета Достоевского, как "роковая" чахотка убивала Надсона. Сидевшие по своим политическим и литературным ячейкам, смотревшие по своим "направлениям", замкнутые в стенах своих "школ", деятели искусства и политики, надев на себя правоверные шоры, не рисковали приближаться в них к писателю – слишком беспокойному, слишком независимому, слишком беспощадному ко всякой нарочитой узости и усыпляющему доктринерству. И если нужно было, в силу партийных соображений, молчать о писателе – молчали скопом, всем "направлением", всею "школою", и если нужно было на него напасть – скопом же и нападали».
Судьба самого Андрея Волховского также закончилась трагически: он овевал в армии адмирала Колчака и был расстрелян красными в 1920 году.
12 сентября 1919 года Леонид Андреев скоропостижно скончался от порока сердца в местечке Мустамяки, на даче у своего друга — врача и литератора Ф.Н. Фальковского. Был похоронен в Мариоках. В 1956 году перезахоронен в Ленинграде на Литераторских мостках на Волковом кладбище.
Вспоминая Андреева, невольно вспоминаешь теперь сказанное им самим когда-то:
- Горька бывает порой, очень горька участь русского писателя. Но великое счастье – им быть!
***
Практически все дети Леонида Андреева пошли по его стопам и тоже занялись литературным творчеством. Если можно так сказать, собрались под единым Андреевским флагом.
Старший сын писателя Вадим Леонидович Андреев родился в 1902 году, когда его отцу был тридцать один год. Вслед за ним, через два года родился второй сын писателя – Даниил. Дом, в котором вырос Даниил Андреев, являлся одним из литературных центров тогдашней Москвы, и под влиянием существовавшей в нем атмосферы он рано начал сочинять стихи и прозу.
В 1910 году родилась дочь Леонида Андреева и Анны Ильиничны Вера, как и отец, ставшая писательницей. В 1920 году она вместе с семьей эмигрировала в Германию, затем жила в Италии, Чехословакии, после окончания Русской православной гимназии в Праге переехала во Францию. За свою жизнь ей приходилось работать прислугой, уборщицей, медсестрой, и только после возвращения в Россию в 1960 году, она занялась литературной деятельностью.
Самый младший из детей Леонида Андреева, сын Валентин, родился в 1912 году. Родители назвали его в честь большого друга семьи – художника Валентина Серова. Валентин Леонидович Андреев, единственный, кто воплотил в себе двойной дар отца – стал художником, хореографом, литератором и переводчиком, и до конца дней был хранителем вывезенного за границу архива отца.
Вадим Леонидович Андреев (1902-1976) – поэт и прозаик. Сын Леонида Андреева и Александры Михайловны Андреевой (урожд. Велигорской).
После смерти матери в 1906 году воспитанием ребенка занимались бабушка с материнской стороны Евфросинья Варфоломеевна Велигорская (Шевченко) и гувернантка. Жил на вилле отца в Ваммелсуу (Финляндия). В 1913 году поехал учиться в Санкт-Петербург, жил в семье профессора Михаила Андреевича Рейснера. Учился в гимназии Карла Мая, престижнейшем учебном заведении того времени. Там учились целые поколения Рерихов, Римских-Корсаковых, Семёновых-Тян-Шанских, Бенуа. Более 30 ее выпускников были избраны действительными членами или членами-корреспондентами Академии наук или Академии художеств.
После начала Первой Мировой войны поселился в Москве у Добровых, учился в гимназии Поливанова. Позже вернулся в Петроград, где учился в гимназии Лентовской.
Вадим в октябре 1917 года уехал вместе с отцом в Финляндию, воевал в белой армии (впрочем, по словам сына, Александра Вадимовича, в Белой Армии Вадим не воевал, а лишь несколько дней провел в рядах кубанских «зелёных»). Летом 1921 года вместе со своей частью отплыл в Константинополь, учился в русском лицее в Софии, откуда, получив стипендию комитета Уиттмора (поддержка эмигрантской студенческой молодежи), отправился учиться в Берлин.
Первые стихи Андреев, еще будучи гимназистом, печатал в русской газете в Гельсингфорсе (ныне – Хельсинки); оказавшись в Германии, поэзией занялся всерьез и стал публиковать свои произведения в берлинской газете «Дни». Попали стихи Андреева также в антологию «Из новых поэтов» (1923). Осенью 1923 года Андреев ушел из «Дней» и стал сотрудничать с выходившей в Берлине просоветской газетой «Накануне».
В Берлине Андреев познакомился со многими известными русскими писателями, которые отнеслись к его поэтическому творчеству доброжелательно. Впоследствии Андреев вспоминал, как однажды «принес свои стихи Эренбургу», который «отметил удачный образ, незатасканные эпитеты...» («История одного путешествия»). В другой раз молодой поэт «решился прочесть Пастернаку одно стихотворение. За столом кроме Бориса Леонидовича сидели Эренбург и Шкловский. Взволнованный до полного косноязычия,— увы, не пастернаковского, — я кое-как пробормотал мои стихи. Пастернак повторил одну приглянувшуюся ему строчку, Эренбург отметил удачный образ, а Шкловский сказал, что все мы в молодости плаваем под чужими парусами».
Близкие отношения сложились у Андреева с такими мастерами языка, как Андрей Белый, А. Ремизов и многими другими. По инициативе Андреева в Берлине была создана литературная группа «4+1» (Г. Венус, А. Присманова, С. Либерман, Б. Сосинский, Андреев), выпустившая в конце 1923 г. стихотворный сборник «Мост на ветру», куда Андреев поместил 6 своих стихотворений. Это была первая большая публикация Андреева, вскоре вышел его первый авторский сборник «Свинцовый час» (1924). Сам Андреев так оценил дебютный сборник: «Для меня книжка не стала однодневной — она скорее стала одногодной, — но уже с первых дней ее появления я почувствовал, что она пройденный этап, что я должен писать не так, как писал в 1923 году. Для меня «Свинцовый час» стал первой ступенькой лестницы, на которую я мечтал выйти».
ПРИСЕЛА НОЧЬ У ОПУШКИ КОСМАТОЙ…
Присела ночь у опушки косматой.
Чернее ночи острозубый тын.
Это ветер за горбатою хатой
Согнул приземистые кусты.
Это рваный бруствер взрезал
Землю осколком доски.
Это смотрит бойничным прорезом
Полусожженный скит.
Это я и не я, это кто-то,
Это слепой двойник —
Взводный мертвого взвода
Считает мертвые дни.
А вверху только темный и тусклый
Выжженный ночью пустырь.
Лицевой перекошенный мускул
И сухие, тугие кусты.
СПЛЕТЕННЫЕ ФАБРИЧНЫЕ ТРУБЫ…
Сплетенные фабричные трубы —
Перевитая огнем коса.
Припаялись асфальтовые губы
К дымным и рыжим волосам.
Улицы — промороженные щели.
Площадь — застиранный лоскут.
Мне кажется, что снег метели
Прикоснулся к моему виску.
Я заблудился в огненных афишах,
Точно в косматом лесу.
И все островерхие крыши
Качаются на весу.
И над городом — тысячи зданий
Взнуздали крутой разбег.
Подымает каменное молчанье
Новый каменный век.
Расщепленность русской литературы на метрополию и диаспору нашла парадоксальную параллель в литературной репутации Вадима Андреева: в то время как в эмигрантской среде он был ценим как поэт, автор пяти стихотворных книг (включая изданную посмертно), в Советском Союзе, с шестидесятых годов начиная, публиковалась почти исключительно его автобиографическая проза. Но парадоксальность места Андреева в литературе этим не исчерпывалась: факторы как чисто биографического, так и мировоззренческого характера осложнили позицию Вадима Андреева и внутри эмигрантской России. Не случайно поэтому ретроспективный сборник его назван «На рубеже». Андреев рано испытал отталкивание от «белого» движения, с которым соприкоснулся волею судеб в семнадцатилетнем возрасте. Участие в гражданской войне свелось для него к мимолетному эпизоду в Грузии, о котором он поведал в повести «История одного путешествия» и в автобиографической поэме «Возвращение» (1936). Последовавшие контакты с остатками врангелевских войск в беженском лагере на Босфоре и в Константинополе обострили в юноше ощущение исторической неправоты белой армии. В «Возвращении» дана «покаянная» формулировка, выразившая существо позиции поэта на протяжении всей его жизни:
Случайному поверив звуку,
Я не услышал голос твой,
Кощунствуя, я поднял руку,
Моя Россия, — над тобой.
Размышляя спустя много лет о жизненной траектории, приведшей его в зарубежье, Андреев рассказывал в своих мемуарах: «Никуда не уезжая из нашего дома, мы оказались за границей. Осенью 1920 года я уехал из Финляндии, но опять-таки я не уезжал за границу, я ехал в Россию, в Крым, путем самым невероятным, но ехал домой. Подхваченный вихрем событий, я облетел всю Европу, долетел до Грузии, вернулся в Константинополь и вот теперь… Теперь я увидел своими глазами константинопольскую белую, главным образом, военную эмиграцию и понял, насколько она чужда всему тому революционному, чем я жил с детства».
«Революционность» Вадима Андреева наиболее проявилась в вошедшем в сборник «Свинцовый час» стихотворение о Ленине – по всей вероятности, единственное в эмиграции лирическое стихотворение о вожде Советской России, созданное при его жизни. Позднее Андреев говорил о своего рода интимной, биографической подоплеке интереса к Ленину, вспоминая случайную встречу с ним в доме Бонч-Бруевича в июне рокового 1917 года. Примечательно, что портрет Ленина, предлагаемый в стихотворении, дан в контексте «доисторического Октября» и «умирающей революции», по отношению к которым автор объявлен «не сыном, а только пасынком».
ЛЕНИН
Весь мир, как лист бумаги, наискось
Это имя тяжелое — Ленин — прожгло.
Желтый ожог и пламя ласкается
И жаром лижет безбровый лоб.
Глаз монгольских не прорезь, а просека —
Шрам и зрачки — ятаган татарвы.
Овраги и рвы и ветер просится
Под ноги лечь на болячки травы.
Прищурь глаза, мой пращур. Вытопчи
Копытами безлесые солончаки.
В праще — прощенье. Ты без запала выучил
омать князей удельных утлые полки.
А над степями тяжелых хлопьев хлопоты
И сквозь метель, над Каспием — заря.
И будит великолепным топотом
Века — твой доисторический октябрь.
Так медленно над мертвой пасекой
Встает весна и оживают мхи.
Не сын, а только пасынок, я только пасынок,
Я слушаю, как третьи прокричали петухи.
Трудный процесс литературного самоопределения во многом происходил путем освобождения от гипнотического влияния отца. В своих мемуарах он свидетельствует: «Понемногу я превратился в тень отца, повторявшую его доводы, его впечатления, даже его жесты. На долгое время он привил мне свои литературные вкусы, и даже теперь, спустя почти сорок лет, я иногда ловлю себя на том, что в основание моих литературных оценок ложатся сказанные отцом слова. Для меня нужны были многие годы, гражданская война, жизнь, совершенно не похожая на ту, которой жил отец, чтобы вновь обрести мое потерянное “я”».
Подтверждает эти терзания отца и сын Вадима Александр Андреев. В интервью, данном журналу «Огонёк», он говорит: «Отец всю жизнь освобождался от тяжелого комплекса старшего сына известного человека, которого безумно любил. И книга "Детство" – тоже попытка избавления от "андреевского комплекса". Вадиму всегда были близки ценности Леонида, его литературные пристрастия. Но, думаю, второй брак отца остался для него душевной травмой на всю жизнь...».
Обращение к стихам (а Леонид Андреев стихов не писал) само по себе было формой такого «освобождения», тем более, что влияние литературной школы, к которой с отрочества тянулся Вадим (русский символизм, Блок), на начинающих поэтов вызывало у отца только саркастическую насмешку. Между тем именно отсюда, из символистского лагеря, и пришла поддержка первым литературным выступлениям юноши. В Берлине, ставшем в те дни центром русской литературной жизни, начинающий поэт встретился с Андреем Белым, редактировавшим отдел поэзии в газете «Дни» и взявшим туда первые стихи Вадима. Эту публикацию он и считал своим литературным дебютом.
Название второго сборника стихов — «Недуг бытия» (1928) — было взято из стихотворения Е. Боратынского, чья поэзия оказала особое влияние на молодого Андреева. Правда, в книге чувствовались и нотки других поэтов — от Тютчева до Мандельштама и Цветаевой.
Рецензируя вторую книгу Андреева, критик Марк Слоним отмечал, что «в его поэзии нет конкретности, слишком часто какая-то поэтическая зыбь оставляет в читателе чувство досады и даже недоумения — и оно усугубляется великим множеством отрицательных эпитетов, которыми пестрят страницы книжки Андреева: «неуловимый, неповторимый, неподкупный, непостижимый, неотвязный, неземной» и т.д. Чуть ли не все прилагательные обессиливает Андреев приставкой отрицания... «Недуг бытия» — вторая книга Андреева, несмотря на все недостатки, показывает и рост молодого поэта, и большую любовь его к слову. Нужно только пожелать, чтобы он освободился и от "недуга бытия", и от тяжелого груза символической литературщины». Положительно оценил «Недуг бытия» и Георгий Адамович.
Модернистские влияния, равно как и вызванные ими стилистические черты, впрочем, быстро, обнаружили свою недолговечность, и, начиная со второй книги, автор возвращается к поэтике, в которой он видел воплощение заветов символизма (точнее, того его крыла, которое представлено было, с одной стороны, Блоком, а с другой — Балтрушайтисом). Это «возвращение» к символизму причудливо совместилось у него с тяготением к «экспрессионизму», не тому, конечно, который воцарился в Германии в те годы, а, скорее, варианту отечественному, восходившему к Леониду Андрееву. При этом в стихах укореняется прямое выражение авторского «я», а вселенские темы первого сборника уступают место бытовым «мелочам».
С этой поры поэт избегает ранее апробированных им «модернистских» форм расшатывания метрических схем, раз и навсегда вернувшись в лоно классической силлаботоники. Симптоматично, что такой поворот, совершившийся в условиях, когда в русской поэзии еще культивировался формальный эксперимент и продолжалось интенсивное формотворчество, Андреев расценивал, как отказ от ученичества и обретение самостоятельного лица.
ПРОМЕТЕЙ
Как черная пена,
Взлохматилась мгла.
Прозрачная сцена,
Кружась, поплыла.
Над волнами кресел,
Над гребнями лож
Классической пьесы
Суровая ложь.
И ветер трагедий
И тьмы набегал,
И плакал и бредил
Растерянный зал,
И клекот орлиный,
Орлиный глагол
Над миром звериным,
Как солнце, расцвел,
И клочьями бури
Взъерошилась мгла —
В смертельной лазури
Два черных крыла.
Мы тоже горели
Небесным огнем.
Россия, ужели
Мы тоже умрем?
ТЬМА НЕ ИСКЛЮЧАЕТ СВЕТА
Ты все же думаешь, что дважды два четыре?
Что логике любовь подчинена?
Что мы живем с тобой и дышим в мире,
Где за волной бежит такая же волна?
Вода, увы, не утолит сердечной жажды.
Гармонию, как червь, подточит шум,
И то же слово, сказанное дважды,
Всегда переиначит расторопный ум.
l
Все равно не повторится никогда
Облаков летучая гряда,
В океане белогривою волной
Не насытишь бездны голубой,
Ни цветов, ни птиц, о, не приучишь ты
Жить среди душевной пустоты.
Все мгновенно, все бесцельно, все темно.
Не надейся, друг, ведь все равно
Не бывало двух сердец на всей земле,
Просиявших на одном стебле.
В 1924 году Вадим Андреев ходатайствовал о возвращении на родину; не дождавшись ответа, переехал в Париж. Во Франции Андреев женится на Ольге Черновой-Федоровой, приёмной дочери председателя Учредительного собрания России Виктора Чернова (у них рождается двое детей — сын Александр (это он вывез за границу рукопись «Архипелага ГУЛаг» Солженицына) и дочь Ольга, в замужестве Андреева-Карлайл).
В 1925 г. Андреев в Париже впервые встретился с Мариной Цветаевой. Постепенно их знакомство переросло в дружбу, и, когда в 1928 г. по инициативе М. Слонима, Б. Сосинского и Андреева возникло содружество «Ковчег», устраивающее литературные вечера, одним из самых частых гостей на них была Цветаева. В 1930 г. на «Вечере романтики» Андреев вместе с ней читал свои стихи, а в 1932-м на докладе Цветаевой «Искусство при свете совести» Андреев был одним из ее оппонентов. Особо тесно их общение происходило во второй половине 1930-х годов, когда Цветаева готовилась к отъезду на родину и часто обращалась к Андрееву за советами и помощью. Об этом интересно повествуют сохранившиеся и недавно опубликованные письма М. Цветаевой к В. Андрееву 1937-38 гг.
НА ПУШКИНСКОЙ ЧЁРНОЙ РЕЧКЕ
Тянуло с Ладоги рассветом.
Крепчал мороз. Из темноты
Вступавшим в новый день предметам
Опять дарила жизнь черты:
Стал домом – дом, санями – сани,
И в речке вмёрзшее бревно
Своей обрубленною дланью
Подпёрло мост.
Ах, всё равно
Нам не исправить нашей жизнью
Того мгновения, когда
На повороте полос взвизгнет
И выйдет из саней вражда,
Беда, тверда, непоправима,
Поднимет пистолет...
Прости
Что я в тот день невозвратимый
Тебя не смог спасти.
В 1932 году по рекомендации М.А. Осоргина Вадим Андреев был посвящен в масонство в парижской русской ложе «Северная звезда», и ставший ее секретарем в 1935—1937 годах, 1-й страж в 1940—1945 годах, 2-й страж в 1945 и в 1947—1949 годах. Одновременно стал одним из инициаторов создания независимой ложи «Северные братья», группировавшейся вокруг М.А. Осоргина.
Во время Второй мировой войны Андреев жил в деревне в оккупированной Франции, занимался сельским хозяйством, а к концу войны вступил в ряды Сопротивления и участвовал в боях. 15 декабря 1944 г. арестован фашистами, отправлен в тюрьму Боярдвиль, затем партизаны добились его освобождения, обменяв на немецких военнопленных. С 1945 года член Союза советских патриотов, за что был исключен из парижского Союза русских писателей и журналистов.
После войны Андреев сотрудничал в выходившей в Париже газете «Советский патриот», участвовал в издании «Русского сборника», посвященного творчеству И. Бунина и А. Бенуа (1946). Приняв советское гражданство в 1948 году, в Советский Союз не переселился, хотя неоднократно бывал там, начиная с 1957 года. В 1949 году уехал в США, жил в Нью-Йорке, получил работу в ООН. Работал в ЮНЕСКО как советский представитель в издательском отделе, в 1959-1961 годах — в издательском отделе Европейского отделения ООН (Женева).
Андреева не покидает желание вернуться на родину. Вот, что вспоминает его сын Александр: «Мы всегда жили на чемоданах. Для отца и дяди весь смысл жизни состоял в том, чтобы вернуться. Победа в войне вселяла в них оптимизм (тогда более пяти тысяч русских парижан оформили советское гражданство). И ничто – ни рассказы о лагерях, ни свидетельства очевидцев – не могло их переубедить. Все усилия русской эмиграции по отношению к детям были направлены на то, чтобы они оставались русскими, чтобы не ассимилировались (даже отказывались записывать малышей, родившихся во Франции, гражданами этой страны, хотя они из-за этого теряли возможность получать пособия, стипендию для учебы и вообще какую-то защиту. Что касается нас – наверное, ангел-хранитель вмешался и шепнул отцу объявить своих детей французами). Я тогда верил в существование далекой, почти идеальной страны...».
Ангел-хранитель (в данном случае в лице брата Даниила) спас Вадима и всю его семью от переезда в советскую Россию. Когда Вадим Андреев совсем уже был готов к переезду, у него оставалась какая-то растерянность – что-то мешало ему решиться (возможно, какое-то внутреннее чувство), но выход подсказала жена брата Даниила, Алла Александровна: «Уезжай к себе в Женеву, тоскуй по родине, очень затоскуешь, в гости приедешь». Вадим Андреев послушался и уехал, порою благополучно печатался в СССР. Впрочем, несколько иначе описывает «невозвращение» Андреева его дочь, Ольгa Андpеева-Каpлайл: «Только через много лет мы узнали […] о том, что Даниил Андреев с женой были арестованы, и о том, что почти все те несчастные эмигранты, которые успели вернуться в СССР сразу после войны, были репрессированы. Нашу семью спасла открытка от Даниила Андреева, которую я, к сожалению, не нашла среди его писем. Она была получена в 1946 году, и в ней говорилось о том, чтобы мы приехали в Москву «как только Олечка кончит Сорбонну», – хотя я тогда была лицеисткой, которой предстояло учиться еще четыре года до начала учебы в Сорбонне. Мой отец пришел в отчаяние, но мы остались в живых – в Париже...». А сын писателя говорит о роковой случайности, предотвратившей их возвращение еще в 1930-х гг.: «Видимо, незадолго до моего рождения это едва не произошло. Но умер Горький, который должен был просить разрешения у Сталина»...».
С 1960-х годов произведения Андреева начали появляться в Советском Союзе. Журналы «Звезда» и «Нева» опубликовали подборки его стихов, но в основном на родине Вадим Андреев стал известен как прозаик.
В 1965 г. в Москве вышел его роман «Дикое поле» о движении Сопротивления во Франции, были опубликованы его автобиографические повести. В 1963 г. появилась повесть «Детство», затем — «История одного путешествия» (1966), «Возвращение в жизнь» (1969) о встречах Андреева с А. Белым, А. Ремизовым, В. Маяковским, Б. Пастернаком, И. Эренбургом, В. Ходасевичем, С. Есениным. Завершила цикл повесть «Через двадцать лет» (1974).
В октябре 1964 г., после снятия Н.С. Хрущёва со всех постов, вывез на Запад рулон фотопленок с большей частью архива Солженицына, в том числе и рукопись романа «В круге первом». В пятом дополнении к мемуарам «Бодался теленок с дубом» («Невидимки») А. И. Солженицын перечисляет Вадима Андреевa среди своих 117 тайных помощников, помогавших ему размножать, хранить, прятать, перевозить рукописи и материалы к ним.
Последние годы жил в США, где работал в ООН. Скончался в Женеве, откуда его прах был перенесен на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа под Парижем.
В России представительного издания стихов Вадима Андреева до сих пор не опубликовано.
Жена и дети Вадима Леонидовича не стали литераторами, но занимались окололитературной деятельностью.
Так, жена Ольга Викторовна (урожд. Чернова) стала автором мемуаров «Холодная зима». Дочь, Ольга (в замужестве Карлайл) в 1960-1970-е годы переводила на английский «В круге первом» и «Архипелаг ГУЛАГ» А. Солженицына. Сын Александр – переводчик, заведовал русской службой переводчиков ЮНЕСКО.
***
Вдова Даниила Леонидовича Андреева Алла Андреева, о детстве братьев Андреевых написала так: «...он [Даниил] очень любил свое детство и всегда радовался и благодарил Бога, что вырос не в семье отца. Это и правда большое счастье. Потому что он вырос в совершенно замечательной семье, любимым младшим ребенком. Детство его старшего брата Вадима, который обожал отца, было, конечно, не таким светлым, каким было детство Даниила. Новая семья Леонида Андреева совершенно заслонила от него старшего сына, и ребенок трагически воспринимал свою ненужность в семье. Его Добровы тоже хотели к себе взять и воспитывать обоих мальчиков, но Вадим просто не мог жить без отца». Видимо, есть в этих словах большая доля правды, так как вскоре после смерти отца семнадцатилетний Вадим уходит из дома.
Даниил Леонидович Андреев (1906-1959) — писатель, литературовед, философ. Автор мистического сочинения «Роза мира».
Второй сын писателя Леонида Андреева и Александры Михайловны (урожд. Велигорской) родился в берлинском районе Груневальд по адресу Гербертштрассе, 26, где в то время проживало семейство Андреевых. Через несколько дней после рождения Даниила его мать умирает от послеродовой горячки. Потрясенный отец обвиняет новорожденного сына в гибели любимой супруги, и бабушка, Евфросинья Варфоломеевна Велигорская, увозит мальчика в Москву, в семью другой своей дочери, Елизаветы Михайловны Добровой (урожд. Велигорской), жены известного московского врача Филиппа Александровича Доброва. Жили в это время Добровы в доме Чулкова (№ 38), на углу Арбата и Спасопесковского переулка. Даниил много болел, его с трудом выходили.
От болеющего шестилетнего Даниила заражается дифтерией и умирает бабушка. Тем же летом на даче на Чёрной речке под Петербургом мальчика в последний момент останавливают на мосту через реку: он хотел утопиться, страстно желая поскорее увидеть вновь маму и бабушку.
Окруженный заботой и вниманием, мальчик воспитывался в семье тети, как родной сын. Дом Добровых являлся одним из литературных и музыкальных центров тогдашней Москвы, в нем бывали И.А. Бунин, М. Горький (крестный отец Даниила), А.Н. Скрябин, Ф.И. Шаляпин, актеры Художественного театра и др. Под влиянием атмосферы дома мальчик рано начинает писать стихи и прозу: уже весной 1915 года он написал первое стихотворение «Сад». В этом же году пишутся первые рассказы «Путешествие насекомых» и «Жизнь допотопных животных» (рукописи, к сожалению, не сохранились). Также в детстве, по воспоминаниям супруги Даниила Леонидовича А.А. Андреевой, Даниил пишет огромную эпопею, где действие разворачивается в выдуманном межпланетном пространстве. В детской на уровне своего роста мальчик рисует портреты правителей выдуманной им династии.
Уже в его детских рисунках и в первых литературных опытах заметен интерес к отечественной истории (портреты русских правителей «выдуманной династии»), а также склонность к мифологическим и космологическим фантазиям.
Стихотворение Даниила Андреева, посвященное детству на даче в Ваммелсуу:
Бор, крыши, скалы, – в морозном дыме.
Финляндской стужей хрустит зима.
На льду залива, в крутом изломе,
Белеет зябнущих яхт корма.
А в Ваммельсуу, в огромном доме,
Сукно вишнёвых портьер и тьма.
Вот кончен ужин. Сквозь дверь налево
Слуга уносит звон длинных блюд.
В широких окнах большой столовой –
Закат в полнеба, как Страшный суд.
Под ним становится снег багровым
И красный иней леса несут.
Ступая плавно по мягким сукнам,
По доскам лестниц, сквозь тихий дом
Подносит бабушка к страшным окнам
Меня пред детски-безгрешным сном.
Пылая, льется в лицо поток нам,
Грозя в молчанье нездешним злом.
Он тихий-тихий... И в стихшем доме
Молчанью комнаты нет конца.
Молчим мы оба. И лишь над нами,
Вверху, высоко, шаги отца:
Он мерит вечер и ночь шагами,
И я не вижу его лица.
В сентябре 1917 года Андреев поступает в Московскую гимназию Е.А. Репман, которую заканчивает в 1923 году. А уже в следующем году он продолжает учебу в Высшем Литературно-художественном институте им. Брюсова (Высшие государственные литературные курсы Моспрофобра), где вместе с ним на одном курсе учатся Арсений Тарковский, Юрий Домбровский и Мария Петровых. Тогда же начинается работа над романом «Грешники». В 1926 году вступает в Союз поэтов, просуществовавший до 1929 года, членами которого в разные годы были Брюсов, Блок, Шершеневич, Гумилёв и др.
В 15 лет, в августе 1921 года, в одном из скверов, окружавших храм Христа спасителя, молодому Даниилу открывается видение «Небесного Кремля», о чём он пишет в первой главе второй книги «Розы Мира». Второе событие того же порядка, выражающееся в переживании Всемирной истории как единого мистического потока, с ним происходит на Пасху 1928 года в церкви Покрова-в-Левшине.
«Мои книги, написанные или пишущиеся в чисто поэтическом плане, зиждутся на личном опыте метаисторического познания. Концепция, являющаяся каркасом этих книг, выведена целиком из этого опыта. Откуда я взял эти образы? кто и как внушил мне эти идеи? какое право имею я говорить с такой уверенностью? могу ли я дать какие-нибудь гарантии в подлинности своего опыта? – Теперь, здесь, в одной из вступительных частей книги «Роза Мира», я отвечаю на эти вопросы, как могу. В автобиографической конкретизации нет ничего для меня привлекательного, я стараюсь её свести к минимуму. Но в этот минимум входит, конечно, краткий отчёт о том, где, когда и при каких обстоятельствах были пережиты мной часы метаисторического озарения.
Первое событие этого рода, сыгравшее в развитии моего внутреннего мира огромную, во многом даже определяющую роль, произошло в августе 1921 года, когда мне ещё не исполнилось пятнадцати лет. Это случилось в Москве, на исходе дня, когда я, очень полюбивший к тому времени бесцельно бродить по улицам и беспредметно мечтать, остановился у парапета в одном из скверов, окружавших Храм Христа Спасителя и приподнятых над набережной. Московские старожилы ещё помнят, какой чудесный вид открывался оттуда на реку, Кремль и Замоскворечье с его десятками колоколен и разноцветных куполов. Был, очевидно, уже седьмой час, и в церквах звонили к вечерне... Событие, о котором я заговорил, открыло передо мной или, вернее, надо мной такой бушующий, ослепляющий, непостижимый мир, охватывавший историческую действительность России в странном единстве с чем-то неизмеримо большим над ней, что много лет я внутренне питался образами и идеями, постепенно наплывавшими оттуда в круг сознания. Разум очень долго не мог справиться с ними, пробуя создавать новые и новые конструкции, которые должны были сгармонизировать противоречивость этих идей и истолковать эти образы. Процесс слишком быстро вступил в стадию осмысления, почти миновав промежуточную стадию созерцания. Конструкции оказались ошибочными, разум не мог стать вровень со вторгавшимися в него идеями, и потребовалось свыше трёх десятилетий, насыщенных дополняющим и углубляющим опытом, чтобы пучина приоткрывшегося в ранней юности была правильно понята и объяснена.
Второе событие этого порядка я пережил весной 1928 года в церкви Покрова-в-Левшине, впервые оставшись после пасхальной заутрени на раннюю обедню: эта служба, начинающаяся около двух часов ночи, ознаменовывается, как известно, чтением – единственный раз в году – первой главы Евангелия от Иоанна: «В начале бе Слово». Евангелие возглашается всеми участвующими в службе священниками и дьяконами с разных концов церкви, поочерёдно, стих за стихом, на разных языках – живых и мёртвых. Эта ранняя обедня – одна из вершин православного – вообще христианского – вообще мирового богослужения. Если предшествующую ей заутреню можно сравнить с восходом солнца, то эта обедня – настоящий духовный полдень, полнота света и всемирной радости. Внутреннее событие, о котором я говорю, было и по содержанию своему, и по тону совсем иным, чем первое: гораздо более широкое, связанное как бы с панорамой всего человечества и с переживанием Всемирной истории как единого мистического потока, оно, сквозь торжественные движения и звуки совершавшейся передо мной службы, дало мне ощутить тот вышний край, тот небесный мир, в котором вся наша планета предстаёт великим Храмом и где непрерывно совершается в невообразимом великолепии вечное богослужение просветлённого человечества...
… В начале 1943 года я участвовал в переходе 196-й стрелковой дивизии по льду Ладожского озера и, после двухдневного пути через Карельский перешеек, вошёл поздно вечером в осаждённый Ленинград. Во время пути по безлюдному, тёмному городу к месту дислокации мною было пережито состояние, отчасти напоминавшее то давнишнее, юношеское, у храма Спасителя, по своему содержанию, но окрашенное совсем не так: как бы ворвавшись сквозь специфическую обстановку фронтовой ночи, сперва просвечивая сквозь неё, а потом поглотив её в себе, оно было окрашено сурово и сумрачно. Внутри него темнело и сверкало противостояние непримиримейших начал, а их ошеломляющие масштабы и зиявшая за одним из них великая демоническая сущность внушали трепет ужаса. Я увидел третьего уицраора яснее, чем когда-либо до того, – и только веющее блистание от приближавшегося его врага – нашей надежды, нашей радости, нашего защитника, великого духа-народоводителя нашей родины – уберегло мой разум от непоправимого надлома*.
* Это переживание я попытался выразить в поэме «Ленинградский апокалипсис», но закономерности искусства потребовали как бы рассучить на отдельные нити ткань этого переживания. Противостоявшие друг другу образы, явившиеся одновременно, пришлось изобразить во временной последовательности, а в общую картину внести ряд элементов, которые хотя этому переживанию и не противоречат, но в действительности в нём отсутствовали. К числу таких производительных привнесений относится падение бомбы в Инженерный замок (при падении этой бомбы я не присутствовал), а также контузия героя поэмы».
Столь же несомненный факт — видения, посещавшие его во Владимирской тюрьме. Андреев создает мистическую космологию, равно как и соответствующие названия и термины (энроф, шаданакар, уицраор, Жругр, Навна, Олирна и др.), он верил, что за этими образами стоит объективная реальность. «Терминология» Андреева носит необычный характер, но без нее невозможно ориентироваться в открытой автором системе запредельных миров, влияющих на ход русской и всечеловеческой метаистории. Слова-обозначения подобны у Андреева «чертежу» дантовского космоса (брамфатура — система разноматериальных слоев, проникающих и окружающих каждое небесное тело; шаданакар — брамфатура нашей планеты; затомисы — высшие слои всех мета культур человечества, их небесные страны; шрастры — инопространственные подземные материальные слои, обиталища античеловечества; уицраоры— демоны великодержавной государственности; Жругр — российский уицраор; Навна — соборная душа российской метакультуры; Олирна — всечеловеческая страна усопших, различающаяся по характеру в разных национальных метакультурах; Эвента-Свентана — Вечная Женственность, Невеста Планетарного Логоса, которая, явившись в верхние слои шаданакара, осуществит в будущем явление Розы Мира — грядущей всехристианской церкви, и др.).
Он как будто и не создавал все эти термины, а записывал по следам видений, воспринимал их, как откровение. Подобно композитору А. Скрябину, верившему в то, что он создатель мира, и в музыке ведет созданные им народы к счастью, Андреев отразил в своем субъективном мире не только мистические прозрения, но и объективный опыт духовных исканий, особенно напряженных на грани XIX и XX вв. Своеобразие мистико-поэтической отечественной метаистории (метафилософии истории), созданной Андреевым, в том, что окончательно созрели и оформились эти образы уже в послереволюционное время и были они откликом на опыт событий первой половины XX в. Многие из суждений, высказанных в произведениях Андреева, оказываются пророческими, они сохраняют свою публицистическую и поэтическую силу.
В конце августа 1926 года Андреев женится на Александре Львовне Гублёр (псевдоним Горобова; 1907—1985), учившейся вместе с ним на Высших государственных литературных курсах. Брак длится недолго и распадается к концу второго месяца. В феврале 1927 года супруги официально разводятся, и Андреев уходит с Высших государственных литературных курсов.
В 1928 году появляются поэма «Красная Москва» (не сохранилась), продолжается работа над романом «Грешники» (не сохранился), начат цикл «Катакомбы». Лето 1928 года Андреев проводит в Тарусе.
Ежели говорить о каких-то влияниях на его творчество, то сам Андреев признавал преемственную связь своих исканий с творчеством А. Блока (при всем сложном к нему отношении), хотя несомненна опора Андреева на В. Хлебникова, В. Маяковского. Среди классиков зарубежной литературы в этой связи можно назвать Данте и Гёте (2-я часть «Фауста»).
ХЛЕБНИКОВ
Как будто музыкант крылатый —
Невидимый владыка бури —
Мчит олимпийские раскаты
По сломанной клавиатуре.
Аккорды… лязг… И звёздный гений,
Вширь распластав крыла видений,
Вторгается, как смерть сама,
В надтреснутый сосуд ума.
Быт скуден: койка, стол со стулом.
Но всё равно: он витязь, воин;
Ведь через сердце мчатся с гулом
Орудия грядущих боен.
Галлюцинант… глаза — как дети…
Он не жилец на этом свете,
Но он открыл возврат времён,
Он вычислил рычаг племён.
Тавриз, Баку, Москва, Царицын
Выплевывают оборванца
В бездомье, в путь, в вагон, к станицам,
Где ветр дикарский кружит в танце,
Где расы крепли на просторе:
Там, от азийских плоскогорий,
Снегов колебля бахрому,
Несутся демоны к нему.
Сквозь гик шаманов, бубны, кольца,
Всё перепутав, ловит око
Тропу бредущих богомольцев
К святыням вечного Востока.
Как феникс русского пожара
ПРАВИТЕЛЕМ ЗЕМНОГО ШАРА
Он призван стать — по воле ‘ка’!
И в этом — Вышнего рука.
А мир-то пуст… А жизнь морозна…
А голод точит, нудит, ноет.
О голод, смерть, защитник грозный
От рож и плясок паранойи!
Исправить замысел безумный
Лишь ты могла б рукой бесшумной.
Избавь от будущих скорбей:
Сосуд надтреснутый разбей.
Значительны заслуги Андреева и в обновлении ритмики и рифмы. Стиху поэта присуща жесткая упорядоченность, при этом разнообразие ритмов и строфики заставляет вспомнить Г.Р. Державина, а из поэтов XX в.— Марину Цветаеву: единица ритма — строчка — подсказана порой возможностями обычной прозаической речи, как стихотворная она воспринимается благодаря устойчивому повторению ее ритмического рисунка в рамках текста. Блоковский принцип «музыки» воспринят Андреевым и применен необычайно многообразно. Здесь ритмика Андреева вообще соотносима с античной метрикой, особенно в драматургии. Свои искания в области ритмики Андреев обобщил в работе «Новые метро-строфы (из книг "Бродяга" и "Русские боги"), впервые вводимые в русскую поэзию. Перечень, классификация, образцы» (не позднее 1955). Никогда еще искусство рифмы не являлось в русской поэзии столь обновленным — здесь Андреев явно учился у Маяковского, но пошел значительно дальше (составные точные рифмы, искусство диссонансов при совпадении количества слогов, форм и частей речи в рифмующихся словах). Все эксперименты Андреева «выверены на слух». Перенасыщена ими «Железная мистерия», вообще же наравне с поэмой «Немереча» являющаяся одним из наиболее гармоничных и доведенных до совершенства творений автора.
Юношеские духовные искания и блуждания Андреева были сложными (по словам А.А. Андреевой, жены поэта, «темные» и «страшные» дороги, пройденные им в юности, лежали «в плоскости иррационального»). Чувствуя глубокий разрыв с эпохой революции, в 1930-е годы Андреев отказывается от публикации своих произведений, работает оформителем-шрифтовиком, литературным правщиком, но пишет непрерывно (циклы стихов «Лунные камни», «Древняя память», «Голоса веков», «Предгория», «Зеленою поймой», «Лесная кровь», «Восход души», поэмы «Не-мереча», «Песнь о Монсальвате», материалы к поэме «Дуггур» и др.). Сохранились отрывки романа «Странники ночи» (рукопись романа, которую во время Великой Отечественной войны автор закопал в землю, испортилась; Андреев начал роман заново).
В 1931 году Андреев знакомится с Максимилианом Волошиным, 20 октября 1934 г. посещает Коктебель и пишет стихотворение «Могила М. Волошина».
МОГИЛА М. ВОЛОШИНА
Прибрежный холм — его надгробный храм:
Простой, несокрушимый, строгий.
Он спит, как жил: открытый всем ветрам
И видимый с любой дороги.
Ограды нет. И нет ненужных плит.
Земли наперсник неподкупный,
Как жил он здесь, так ныне чутко спит,
Всем голосам её доступный.
Свисти же, ветер. Пой, свободный вал,
В просторах синих песнью строгой:
Он в ваших хорах мощных узнавал
Открытые реченья Бога.
Своею жизнью он учил — не чтить
Преград, нагроможденных веком,
В дни мятежей не гражданином быть,
Не воином, но человеком.
С душою страстной, как степной костёр,
И с сердцем, плачущим от боли,
Он песню слил с полынным духом гор,
С запевом вьюги в Диком поле.
И судьбы правы, что одна полынь
Сны гробовые осенила,
Что лишь ветрам, гудящим из пустынь,
Внимает вольная могила.
В 1935 году Андреев вступает в московский Горком художников-оформителей. 8 сентября появляется «Запев» поэмы «Песнь о Монсальвате» (полностью поэма завершена в 1938 году). В 1937 году по совету Е.П. Пешковой пишет письмо И. Сталину с просьбой содействовать возвращению брата В.Л. Андреева из эмиграции. Осенью того же года Андреев приступает к работе над романом о духовных исканиях интеллигенции в эти годы «Странники ночи», задуманном как «эпопея духа» и портрет эпохи; прерванная войной, работа была почти завершена в 1947 году.
В начале марта 1937 года Андреев знакомится с Аллой Александровной Ивашевой-Мусатовой (урожд. Бружес; 1915—2005), которая через 8 лет становится его женой. Осужденная вместе с мужем и освободившись на год раньше него, А.А. Андреева стала опорой для Даниила Леонидовича в последние годы заключения и в тяжелые годы после. Сохранив наследие мужа, Андреева сделала возможным публикацию его основных работ в конце XX века, среди которых «Роза мира». Впоследствии она в течение 15 лет была женой сына писателя И.А. Белоусова, Евгения.
В конце апреля 1941 года умирает Ф.А. Добров, которого Андреев считал своим приемным отцом. В годы Великой Отечественной войны Андреев работает над поэмами «Янтари» (1942) и «Германцы» (не завершена), заканчивает цикл стихотворений «Катакомбы» (1928—1941). В июле 1942 года умирает тетка Е.М. Доброва.
В октябре 1942 года Андреева призывают в армию. Как нестроевой, он сначала служил при штабе под Москвой, затем в составе 196-й стрелковой дивизии по льду Ладожского озера в январе 1943 года переходит в Ленинград, (в это время шли бои в Шлиссельбурге и Синявино), состоял в похоронной команде, подтаскивал снаряды, был санитаром в медсанбате. Перед окончанием войны отозван в тыл для работы художником-оформителем, шрифтовиком. Получил медаль «За оборону Ленинграда». 25 июня 1945 года признается инвалидом Великой Отечественной войны 2-й группы с пенсией 300 руб. После войны бедствовал без работы. Потом возвращается в Москву, работает художником-оформителем в Московском музее связи.
4 ноября 1945 года, наконец, зарегистрирован брак Даниила Андреева с Аллой Ивашовой-Мусатовой. В 1946 г. в серии «Русские путешественники» удалось напечатать книгу «Замечательные исследователи горной Средней Азии» (совместно с географом С.Н. Матвеевым). Следующий заказ о русских исследователях Африки был выполнен, но издание не состоялось: набор рассыпали в связи с арестом автора в апреле 1947 года.
В начале 1947 года Андреев работает над завершением романа «Странники ночи» (остались ненаписанными две главы); обдумывает второй роман предполагаемой трилогии — «Небесный Кремль», в котором должен был воплотиться фронтовой опыт автора. Но 21 апреля его арестовывают по печально известной 58-й статье, причиной ареста послужил донос и «антисоветский роман» «Странники ночи», «несоветские» стихи, к делу также присовокупили типовое в то время обвинение в подготовке покушения на Сталина.
23 апреля арестовывают и Андрееву. Обвиненный в создании антисоветской группы, антисоветской агитации и террористических намерениях, Д. Андреев получает по приговору Особого совещания при МГБ СССР 25 лет тюрьмы (высшая мера наказания в СССР на тот момент) по статьям 19-58-8, 58-10 ч.2, 58-11 УК РСФСР. Вместе с ним приговариваются к заключению на срок от 10 до 25 лет в исправительно-трудовых лагерях 19 его родственников и близких друзей. Всё, написанное Андреевым до ареста, уничтожается МГБ.
27 ноября 1948 года Андреева конвоируют из Лефортовской тюрьмы МГБ во Владимирскую тюрьму № 2 (знаменитый Владимирский централ). Но и в тюрьме Даниил Леонидович продолжает заниматься любимым делом – в 1950 году он завершает работу над поэмой «Немереча» (1937—1950), формируется поэтическая книга «Русские октавы». В декабре 1950 года создается поэма «Симфония городского дня». 23 декабря начинается работа над «Железной мистерией», 24 декабря — над «Розой мира». Возникает вопрос: каким же образом Андреев мог писать такие вещи в тюрьме? На этот вопрос на одной из своих встреч с почитателями писателя ответила его жена А.А. Андреева: «Даниил Леонидович записывал ее на листках. Листки иногда отбирались во время «шмонов». Но все в камере участвовали в спасении листков, даже японцы и китайцы, которые прочесть их не могли».
Там же, в заключении, Андреев пишет «Утреннюю ораторию», поэмы «Гибель Грозного» и «Рух», первый вариант состава книги «Русские боги». В драматической «симфонии» «Утренняя оратория» на подступах к Мировой Сальватэрре (высшее, по Андрееву, триединство миров — Планетарного Логоса, обители Богоматери и обители Эвенты-Свентаны) звучат голоса демиургов-народоводителей Древнего Двуречья, эллино-римского сверхнарода, земли Индийской, Дальнего Востока, стран Запада. Но уже в этой «формуле» всечеловеческого единства предпочтение отдано русской метакультуре и ее народоводителю Яросвету, вершащему переход от язычества к христианству («оратория» завершается тем, что Яросвет поручает князю Владимиру стать «первым родомыслом» России). В книге «Роза Мира» Андреев предпринял самостоятельную попытку соотнести разные национальные культуры, уловить их созвучие в религиозной области духовной культуры. При этом для автора наиболее близкий национальный вариант — русский, православный.
В 1953 году Андреев завершает работу над новеллами для книги «Новейший Плутарх. Иллюстрированный биографический словарь воображаемых знаменитых деятелей всех стран и времен от А до Я», написанный им совместно с соседями по «академической» камере, историком Л.Л. Раковым и физиологом В.В. Париным. Завершает поэму «Ленинградский Апокалипсис» (1949—1953). В октябре-ноябре 1953 года, до перевода в другую камеру, Андреев испытывает мистические переживания, которые позже назовет беспрецедентными по своей грандиозности.
10 ноября 1954 года Андреев пишет заявление на имя Председателя Совета Министров СССР Г.М. Маленкова: «Не убедившись ещё в существовании в нашей стране подлинных, гарантированных демократических свобод, я и сейчас не могу встать на позицию полного и безоговорочного принятия советского строя». В конце 1954 года Андреев переносит инфаркт миокарда. В 1955 году работает над поэмами «Навна» и «У демонов возмездия».
8 февраля 1956 г. в лагерной больнице умирает двоюродная сестра Андреева А.Ф. Коваленская (урожд. Доброва), а 10 августа освобождают из лагеря А.А. Андрееву.
Наконец, 23 августа 1956 года Комиссией Президиума Верховного Совета СССР вынесено постановление: «Считать необоснованным осуждение по статьям УК 19-58-8, 58-11, снизить меру наказания до 10 лет тюремного наказания по статье 58-10, ч.2». 24 августа состоялось первое после ареста свидание Андреева с женой во Владимирской тюрьме. 17 ноября определением Верховного суда СССР постановление ОСО от 30 октября 1948 года отменено, и дело Д.Л. Андреева направлено на доследование. 23 апреля 1957 года Андреева освобождают из-под стражи (Справка № 435 от 23 апреля 1957 года), а 21 июня Пленум Верховного Суда СССР пересматривает дело Д. Л. Андреева и отменяет обвинения в его адрес. 11 июля 1957 года Андреев реабилитирован.
Летом 1957 года в семье Андреевых произошло событие, которое ожидалось целых сорок лет – в деревне Копаново Рязанской области тяжело болеющий пневмонией Даниил Андреев встретился со старшим братом Вадимом. В ноябре 1957 года Андреев с женой поселяются в Москве в комнате по адресу Ащеулов переулок, дом 14/1, кв. 4. 22 ноября Андреев вновь получает статус инвалида второй группы и ему назначается пенсия 347 рублей. 12 февраля 1958 г. Андреев пишет письмо в ЦК КПСС, в котором просит ознакомиться с прилагаемыми поэтическими произведениями: «Жить, не разговаривая с людьми и скрывая буквально от всех своё творчество — не только тяжело, но и невыносимо», после чего 26 февраля вызывается в ЦК. Эта беседа дала ему надежду, что его работы могут быть опубликованы в будущем. Также он скоро получает некоторую материальную помощь через Союз писателей.
Однако весной после обострения стенокардии и атеросклероза Андреев попадает в больницу Института терапии АМН СССР. 5 июля 1958 года Андреев заканчивает одиннадцатую книгу «Розы мира», а 12 октября — весь трактат. Тогда же заканчивает работу над циклом стихотворений «Сказание о Яросвете» и поэмой в прозе «Изнанка мира».
«Роза мира» – сборник трактатов и философских рассуждений включил в себя и огромный пласт материала об исторических событиях. Андреев рассуждает о Ленине и Сталине, о произведениях русских гениев — Пушкина, Лермонтова, Гоголя и других писателей и поэтов, которых автор считал пророками и предсказателями. Кроме того, Андреев выстроил целую теорию «русской метакультуры», считая русских сверхнародом, который и стоит у истоков Розы мира. История нации и так называемой «души России», по мнению Даниила Андреева, начинается с Демиурга Яросвета, которому противопоставлены жрурги — демоны, мешающие светлому замыслу Демиурга. Есть в «Розе мира» и рассуждения о предсказаниях Елены Блаватской, о первоначальной женственности, воплощенной в Лилит — первой грешнице и родоначальнице ангелов. Писатель не обошел стороной и вопросы зарождения религии, по-своему интерпретировав события жизни Иисуса Христа и поступок Иуды Искариота. Также в произведении поднимаются проблемы веры и религии, национальности и высшего предназначения.
В ночь на 19 октября Андреев пишет свое последнее стихотворение «Когда-то раньше в расцвете сил…», в котором молит о спасении своих рукописей. В начале ноября составляет цикл стихотворений «Святорусские духи». 14 ноября, сразу по возвращении из Горячего Ключа в Москву, Андреев помещается в больницу Института терапии АМН СССР.
Когда-то раньше, в расцвете сил,
Десятилетий я в дар просил,
Чтоб изваять мне из косных руд
Во имя Божье мой лучший труд.
С недугом бился я на краю
И вот умерил мольбу свою:
Продлить мне силы хоть на года
Во имя избранного труда!
Но рос недуг мой, я гас и чах,
И стал молиться о мелочах:
Закончить эту иль ту главу,
Пока не брошен я в пасть ко льву.
Но оказалось: до стран теней
Мне остаётся десяток дней:
Лишь на три четверти кончен труд,
И мирно главы в столе уснут.
Хранить их будет, всегда верна,
Моя подруга, моя жена.
Но как бессилен в наш грозный век
Один заброшенный человек!
Ты просьб не выполнил. Не ропщу:
Умеет Тёмный вращать пращу
И — камень в сердце. Но хоть потом
Направь хранителей в горький дом:
К листам неконченых, бедных книг
Там враг исконный уже приник:
Спаси их, Господи! Спрячь, храни,
Дай им увидеть другие дни.
Мольба вторая — на случай тот,
Коль предназначен мне свет высот:
Позволь подать мне хоть знак во мгле
Моей возлюбленной на земле.
Молитва третья: коль суждено
Мне воплощенье ещё одно,
Дай мне родиться в такой стране,
В такое время, когда волне
Богосотворчеств и прав души
Не смеет Тёмный сказать: Глуши!
Дай нам обоим, жене и мне,
Земли коснуться в такой стране,
Где строят храмы, и весь народ
К Тебе восходит из рода в род.
23 января 1959 года Алла Александровна Андреева получает ордер на комнату в двухкомнатной коммунальной квартире по адресу Ленинский проспект, д. 82/2, кв.165, в которой Андреев проживет последние сорок дней своей жизни, постоянно терзаемый сердечными приступами.
Умер Даниил Андреев 30 марта 1959 года. Похоронили его на Новодевичьем кладбище рядом с могилой матери.
Ни одно художественное произведение Андреева не было издано при жизни (в 1946 году была опубликована созданная в соавторстве с С. Н. Матвеевым книга «Замечательные исследователи горной Средней Азии»).
А.А. Андреевой принадлежит наиболее полная биография поэта («Жизнь Даниила Андреева, рассказанная его женой»). Андреев является одним из наиболее сложных писателей XX в., Андреев — и мистик-визионер, и поэт-новатор, и ученый-мыслитель. В его творчестве на паритетных началах соотносятся религия, наука, искусство.
Андреев создал своеобразную разножанровую и «разнородовую» трилогию — «Русские боги», «Роза Мира», «Железная мистерия», в которой оповестил о судьбах русской метакультуры. Книга трактатов и проповедей «Роза Мира» уже самим названием своим утверждает всемирный характер русской метакультуры. Книга стихотворных циклов и поэм «Русские боги» наиболее полно, как некое сложное лироэпическое целое, раскрывает метаисторию России, причем эпический лейтмотив явно подчинен лирическому, заставляя вспомнить интонации ветхозаветных пророческих и апокалиптических книг. «Железная мистерия» — драматическое действо, посвященное лишь одному, наиболее кризисному этапу русской метаистории — XX в. начиная с 1917. Попытка «вывести на сцену» борение сил из незримых миров, надземных и подземных, позволяет не только объяснить чудовищные крайности и гротески русской истории недавних лет, но и предвидеть события, которые совершились уже после смерти автора, а также показать апокалиптический «исход» России, преодоление «железной мистерии» и возвращение к Богу, дающее России возможность стать «лепестком» в Розе Мира. Эпос, лирика, драма, исповедь, литературная критика, религиозный трактат, исторические портреты, историко-философские характеристики эпох и событий, сложнейшие дефиниции миров и сил, приложение этих дефиниций к сатирическим, пророческим и апокалиптическим картинам и даже конкретным и задушевным мгновениям лирического самовыражения — все это в трилогии Андреева составляет органичное единство.
УСНОРМ
Я не знаю - быть может, миллиард миллионов
Соучаствует службам пятимерных пространств?
Сколько воль, досягнувших до небесных аккордов,
Свои души включают
в краски этих убранств?
Но склонился ли вечер для трехмерного мира,
Разгореться ль готова над Энрофом заря –
А в Уснорме за клирами
необъятные клиры
Опускаются,
близятся
к синеве алтаря.
Опускаются клиры, –
Поднимаются хоры
В бестелесном огне;
Льет над строгим их танцем
Многотрубное солнце
Рокот свой в вышине.
Совершеннейшим голосом,
Несравненнейшим мелосом
Нарастает прибой, –
Расцветающим лотосом
Каждый встал перед Логосом
Сам в себе и собой.
Непрерывными таинствами
здесь творят Литургию
Человечества даймонов,
стихиалей,
зверей, –
Сонмы тех, кто вкропил себя
в эти хоры благие,
Солнцу Мира сорадуясь,
как теург-иерей.
Световыми прокимнами,
лучевыми акафистами
Крестославно пронизывается благовонный простор,
Мировыми кадильницами
благостройно раскачиваются
Прежде певшие вольницами
духи моря и гор.
И преграды просвечиваются,
И лампады раскачиваются –
Мерно, сквозь храм,
Звездными гроздиями,
Тысячезвездиями,
Выше всех стран.
Силами Троицы
Здесь заливается
Шаданакар.
В каждом достроится
Здесь и раскроется
Истинный дар.
В этом святилище,
В этом сиялище
Пламенных сил
Станет избранником,
Первосвященником
Каждый, кто жил.
Каждого ставшего,
Сан восприявшего
Сменит другой –
Столь же возвышенный,
Нимбом украшенный,
Столь же благой.
Путь человеческий,
Срывы и спуски, –
Кончен навеки он,
Тесный и узкий!
Каждый одет
Непорочной легендой,
Каждый увит
Драгоценной гирляндой –
Цепью законченных
В круговороте,
Славой отмеченных
Жизней во плоти;
Став крылоруким,
Зван он сюда
В райские звуки
Влить свое ДА.
- Мы росли стихиалями,
Мы играли, аукали
По полям, по лугам,
Голубыми воскрылиями
Наклонясь, мы баюкали
Птичий гомон и гам.
Мы лились вдоль низовий,
Мех листвы теребя...
Ныне мы славословим
Тайнодейством Тебя.
- Были мы вишнями,
Соснами выросли,
Сделались вышними
В небе, на клиросе;
Плавно с амвона
Вздымаем напев,
До Ориона
Ветви воздев.
- Были несчастными,
Были зверьми, –
Наше участие
В службе прими!
- Пчелами были,
Были стрекозами,
Свято кадили
Небу мимозами,
Колосом кланялись
Теплым ветрам...
Тигры ли, лани ли,
Мы - этот Храм!
- Были жирафами,
Были слонами...
Странными строфами
Деется нами
Нынче служение
В горнем краю, –
Всех возвращение
В правду Твою!
- Были червями,
Кобрами были,
Зыблились в яме,
В прахе и пыли, –
В танце священном
Днесь предстаем
Здесь, в совершенном
Храме Твоем!
- Были некогда демонами,
Громовыми игемонами
Непроглядных Гашшарв, –
Но просвеченно-гордыми
Ныне вторим аккордами
Титанических арф.
Так вздымает планета
в златословьи едином
До высот эмпирея
звездотканый орарь,
Пред Отцом,
Приснодевой
и Божественным Сыном
Как дитя и как воин,
как творец
и как царь.
И роняют предстательствующие
за несчетных живущих
По мирам омраченным – лепестки своих тайн
До уснувших глубоко,
в темно-каменных кущах,
До глубинной темницы,
до последних окраин.
В поэме «Изнанка мира» («Русские боги») автор признается: «В искусстве не все договаривается до конца, даже в том необычном стиле, к которому я прибег и который можно назвать метареализмом». Трактат, лирическое стихотворение, поэма, драма-мистерия — все это попытки передать видения образной или абстрактной мысли, несовершенства которой автор сам сознает. Вот почему лирическим стихам Андреева присущи видимый схематизм и кажущаяся рационалистическая иллюстративность, трактатам «Розы Мира» — образность и иррациональность, а драматургии «Железной мистерии» — симфоничность и символизм, почти оперность.
***
Вера Леонидовна Андреева (1910-1986) – прозаик, мемуарист, еще один боец литературного фронта, укрывшийся Андреевским флагом.
Вера Леонидовна – дочь Л.Н. Андреева от второго брака с А.И. Андреевой. После смерти Леонида Николаевича его вдова Анна Ильинична решила продать дом и уехать вместе с детьми в Европу. В 1920 году с семьей эмигрировала в Германию, затем жила в Италии, Чехословакии, где прожила долгие годы. Окончила Русскую гимназию в Праге.
Впервые услышав чешский язык, Вера Андреева была поражена обилием в нем согласных, разных шипящих и горловых звуков. Но очень скоро она привыкла к нему и поняла, «что язык этот очень богат и своеобразен, что в нем мало заимствованных иностранных слов, которыми, кстати сказать, изобилует русский язык, а, напротив, много слов древнеславянских, только слегка модернизированных».
В 1924 году Андреевы переехали во Францию. Вера училась на филологическом отделении Сорбонны, затем в Медицинской школе при Американском госпитале в Париже, окончила курсы медицинского массажа. Работала прислугой, уборщицей, медицинской сестрой.
Но Андреева так и не смогла прижиться в Париже. В середине 1930-х годов она решила вернуться в Чехословакию, где остались ее друзья и, как она писала позже в своей книге воспоминаний «Эхо прошедшего», родная гимназия. С небольшими перерывами Вера Леонидовна прожила в пригороде Праги 10 лет. В 1936 году она вышла замуж за русского эмигранта Григория Семеновича Рыжкова, вместе с которым училась в русской гимназии.
До Октябрьской революции семья Рыжковых жила в Луганске. Отец Григория Семеновича Семен Мартынович Рыжков служил учителем в заводском училище и его воспитанником в то время был будущий маршал Советского Союза К. Е. Ворошилов. Во время гражданской войны семья эмигрировала в Турцию, а уже оттуда переехала в столицу Чехословакии, где Семен Мартынович устроился работать преподавателем в русскую гимназию.
18 апреля 1936 года В.Л. Андреева и Г.С. Рыжков расписались в мэрии г. Праги. Григорий Семенович работал в различных строительных учреждениях, а Вера Леонидовна занималась воспитанием троих детей: Натальи, Андрея и Ирины. 15 лет Рыжковы прожили в Праге и 8 лет в Остраве. Для внуков Леонида Андреева эта страна стала такой же родной, как и Россия для его детей.
В Праге Вера познакомилась с Мариной Ивановной Цветаевой. У обеих был мужской характер, они терпеть не могли разговоров про рюшечки и фасончики, на том они и сдружились. Цветаева в Праге совершенно нищенствовала, и когда Андреева в очередной раз собрала детей и отправилась во Францию, туда поехала и Цветаева. Они вместе поселились на Ривьере: Вера Леонидовна сняла там здоровый дом и половину его предоставила Марине Ивановне. Год они жили вместе. Но потом в Европе всем стало уже не до книг, их начали сжигать.
В 1950-х годах Андреева-Рыжкова все чаще стала думать о возвращении на Родину. Она написала письмо бывшему ученику своего свекра С.М. Рыжкова маршалу Ворошилову и попросила его помочь им с оформлением документов.
В 1960 году семья покинула Чехословакию и вернулась в Россию. Вера Андреева – единственная из семьи, кто вернулся на родину, если не считать не уезжавшего в эмиграцию Даниила Леонидовича.
Поселились Рыжковы в Орле недалеко от родного дома Леонида Андреева (пер. Володарский, бывший Воскресенский). В 1961 году Григорий Семенович трагически погиб на стройке, и Вера Леонидовна переехала с детьми в Москву на Кутузовский проспект.
Живя в Советском Союзе, внуки Леонида Андреева тосковали по своей родине, которой стала для них Чехословакия, «по живописным холмам и рощам, по кудрявым липам и пышным каштанам на тихих площадях и переулках старой Праги», где прошли их детские годы. Старшая дочь Рыжковых – Наталья Григорьевна – считала, что ее «душа разделена на две равные половины и всегда будет тосковать по одной из них»…
Вера Леонидовна Андреева-Рыжкова (как и остальные дети писателя) унаследовала от отца литературный талант. Она автор книг «Дом на Черной Речке» (1974) и «Эхо прошедшего» (1986). Ее рассказы и статьи печатались в «Литературной газете» и «Орловской правде».
Роман «Эхо прошедшего» – является продолжением книги «Дом на Черной речке». Вера Леонидовна рассказывает в них о скитаниях вдали от родины, которые пришлись на детство и юность писательницы, о встречах со многими замечательными людьми: Мариной Цветаевой, Константином Бальмонтом, Сашей Черным, Александром Вертинским.
ДОМ НА ЧЕРНОЙ РЕЧКЕ
«Мне часто снится один и тот же сон. Он преследует меня. Стоит мне уснуть, как знакомое чувство тревоги охватывает душу. Делается душно, и больно колотится сердце. Я знаю, что сейчас будет.
Летний вечер. Тишина. Зарево заката охватило полнеба. Я иду по незнакомой дорожке, но я знаю, что это дорожка нашего сада, что вот сейчас из-за поворота покажется красная крыша нашего дома с его белыми трубами и башней.
Вот и дом!
Так это неправда, что его нет! Он жмется своими крышами к башне, как будто охваченный каким-то страхом. Он стоит на пригорке, и заходящее солнце окрашивает его в красный цвет. Красным горит его крыша, красным светятся его стены, увитые диким виноградом, окна пылают бездымным, загадочно беззвучным пламенем. Он весь горит, как факел, и только крыши жмутся к башне в непонятной тревоге. Мне делается страшно.
В самом деле, почему такая тишина? Почему из кухонной трубы не поднимается дым, почему никого не видно? Я хотела бы остановиться, но ноги сами несут меня, я скольжу невесомо над самой дорожкой, а дом медленно поворачивается передо мной, приближаясь, как в немом кинокадре. Совсем близко я вижу его детали: в увеличенном виде, очень отчетливые, они плавно проходят перед глазами. И тут я замечаю, что некоторые окна разбиты, что на крыше зияют дыры, а башня покосилась и в безумном страхе таращит на меня уцелевшие окна. Вот я уже внутри.
Какой ужас! Все сломано, разбито. Лестница покосилась, в ней черные провалы. Теперь я вижу, что дом только каким-то чудом удерживается на месте, — стоит только ступить на лестницу, как она упадет, рассыплется в прах. Но я иду внезапно отяжелевшими ногами, шаркаю по пыльному полу, лезу по каким-то балкам, с мучительным чувством всматриваюсь в углы, как будто ищу кого-то.
Комнаты мертвы. Уцелевшие окна покрыты пылью, паутина кутает потолки своей серой безжизненной пеленой, и только закат бросает на стены живые кроваво-красные пятна.
Где же папа, мама?
«Ну да, их же нет, они умерли», — вспоминаю я. И вдруг из отдаленной двери выходит мама. У нее вполне обычный вид, на седых волосах повязка, в руке метла. «Что же ты стоишь, здесь надо прибрать!» — говорит она, на ходу поправляя загнутый угол пыльного ковра. С радостным криком я устремляюсь к маме, но она отворачивается равнодушно и уходит, исчезает за каким-то занавесом, и только его пыльные складки еще колеблются за нею. Я протягиваю руки, хочу бежать вслед, но в полу провалы, я балансирую на расшатанных балках над пропастью, цепляюсь за трухлявые доски, мои ноги скользят, я проваливаюсь. С невыразимым чувством леденящего страха, от которого шевелятся волосы и останавливается сердце, я падаю… И просыпаюсь вся в слезах, с криком, еще звучащим в сонной тишине ночи.
Почему мне никогда не приснится наш дом, мой любимый дом на Черной речке, таким, каким я его помню?
Большим, красивым, полным шумной жизни. Он гордо стоит на холме, его широкие трубы четко вырисовываются на синем небе. Красная крыша весело светится на солнце, от ворот едут коляски. Это гости. Медный гонг звучными ударами сзывает всех к чаю».
Умерла Вера Леонидовна Андреева 16 ноября 1986 г. в Москве. Похоронена в Переделкино рядом с могилой Бориса Пастернака.
***
У Леонида Андреева было еще двое детей, и они тоже творческие лица. И я не рассказываю о них в этом очерке только потому, что их творчество было несколько в стороне от полноценной литературной жизни.
Третий сын Андреева (и первый со второй женой) Савва Леонидович (1909-1970) был художником и артистом балета. Сына назвали Саввой в честь Саввы Морозова, который в 1905 году внес огромный залог, после ареста Андреева (писатель попал в Таганскую тюрьму за то, что предоставил свою квартиру для нелегального заседания членов ЦК РСДРП), причем он долго не знал, что Морозов внес залог.
И мать, Анна Ильинична, и Леонид Николаевич обожали своего первенца. Видимо, Савва был плодом их страстной любви. Но при этом не обходилось и без несчастных случаев. Л. Андреев рассказывал: «На третий день Пасхи Саввке, который только что отпраздновал день рождения (три года), по неосторожности няньки выливается на ногу кастрюля с кипятком... Мучения у мальчика ужасные; сейчас начинает поправляться, сегодня первый раз вывезли на коляске». И через девять дней: «Сегодня к вечеру уже чемодан уложил, чтоб ехать в СПб, лошадь запряг – глядь, у сынишки “обожженного” внезапно поднялась температура, приехал доктор и нашел рожистое воспаление ранки. Снова жестокое беспокойство, и уж куда там ехать в город!!».
У Саввы была неаполитанская, нерусская внешность. «Саввка был поразительно красив – смуглый, черненький, с карими глазами. Незнакомые люди останавливались на улице, завидя его, и даже шли за ним, громко выражая свое восхищение. Избалован он был ужасно», – вспоминает его сестра Вера Леонидовна. Позже говорили, что он похож на американского актера немого кино Дугласа Фербенкса. У него рано проявились способности к рисованию. Первым учителем стал сосед – сам И.Е. Репин; его сын Юрий Ильич тоже давал Савве уроки рисования. Когда Савве было пять лет, он нарисовал голову лошади. Вышла как живая – глаза блестели, ноздри раздувались – вот-вот заржет. И Л. Андреев, и Анна Ильинична были уверены, что Савва станет большим художником («не Репиным, конечно, но художником, никак не меньше Серова».
Савва окончил художественную академию в Париже. Но он не только потрясающе рисовал, но был еще и балетным танцором у Фокина и в начале войны застрял с балетной труппой в Аргентине. Оттуда он хотел приехать к матери, но она побоялась, что Америка вступит в войну и тогда его мобилизуют. Так что он до конца жизни остался в Аргентине.
А самый младший в семье – Валентин Леонидович (1912-1988) – также был художником и хореографом, хотя порою и занимался переводами.
Назван Валентином в честь художника В.А. Серова, который был близким другом отца. В эмиграции с 1920 года. Жил в Германии, Италии, Чехословакии, затем с семьей переехал во Францию. Учился в Русской гимназии в Париже. После Второй мировой войны служил в разных международных организациях во Франции, работал картографом, техническим рисовальщиком и переводчиком.
Валентин тоже здорово рисовал и окончил школу прикладных искусств в Париже – пережил оккупацию во Франции. Занимался графикой и живописью. Писал пейзажи, исполнил портреты деятелей русской культуры в эмиграции (С.М. Лифаря, А.М. Ремизова, Б.К. Зайцева). Исполнил обложку для книги Гайто Газданова «Вечер у Клэр» (1930), сотрудничал в журнале «Завтра» (выполнил для него обложку). Участвовал в групповых выставках. Член Литературного общества «Солёный кружок».
Был хранителем вывезенного за рубеж архива отца, который ныне хранится в Русском архиве г. Лидса в Великобритании. В 1960-е написал мемуары об отце, исполнил его портрет для Дома-музея Л. Н. Андреева в Орле и передал значительную часть архива отца в ЦГАЛИ.
Половинная фамилия
АРДОВЫ
Однажды Александр Твардовский сказал Виктору Ефимовичу Ардову, что фамилия Ардов какая-то нескромная, цирковая.
- Может, она и цирковая, — ответил тот. — Но не тебе её критиковать, ибо она составная часть твоей фамилии.
Твардовский рассмеялся:
- Никогда не думал, что приютил в центре своей фамилии хохмача.
Виктор Ефимович Ардов (настоящая фамилия — Зигберма;н; 1900-1976) – писатель-сатирик, драматург, сценарист, публицист и карикатурист. Отец писателя Михаила Ардова.
Виктор Зигберман родился в Воронеже в семье инженера-железнодорожника, выпускника Харьковского технологического института Ефима Моисеевича Зигбермана, в ту пору члена хозяйственного правления Воронежской еврейской общины, позже также члена конституционно-демократической партии, и Евгении Моисеевны Зигберман (урожд. Вольпян). Дед по материнской линии — провизор Моисей Гиршевич Вольпян, уроженец Вильны, владел в Воронеже аптекарским магазином. Вскоре семья переехала в Москву и поселилась на Гоголевском бульваре в здании, принадлежавшем Иерусалимскому подворью.
В 1918 году Виктор окончил Первую мужскую гимназию в Москве. Его сын Михаил Ардов написал в своих воспоминаниях: «Ко времени революции, в свои семнадцать лет, Виктор Ардов был уже сложившимся человеком и вполне сознательно разделял программу кадетской партии. Мне вспоминается забавный эпизод, происходивший в начале шестидесятых годов. Некий художник, которого отец каким-то образом облагодетельствовал, пришел на Ордынку и выражал свою признательность такими словами:
- Спасибо тебе, Виктор, за то, что выручил меня… Ты — настоящий большевик-ленинец… с 1920 года.
- Дурак ты! — отвечал ему Ардов. — Какой я тебе ленинец? Я всю жизнь был либералом! Я — сторонник буржуазной демократии…».
Виктор Ардов начал свой творческий путь в возрасте двадцати одного года. Сначала он принялся рисовать карикатурные зарисовки и сочинял к ним текст в журнале «Зрелища». Затем его первые работы в 1921 году печатались в таких журналах, как знаменитые «Крокодил» и «Красный перец» под фамилией Ардов. Позже он начал писать сатирические рассказы и делал иллюстрации к ним самостоятельно. Работал актёром и конферансье в кабаре «Нерыдай».
«Некогда они были друзьями, — начиналась, к примеру, сатирическая миниатюра Ардова „Нашелся“. — Потом расстались надолго. А когда встретились лет через двенадцать, то все связи между ними были оборваны. И разговаривать им, в сущности, было не о чем. Но и молчать — как-то неудобно... Вот они стояли друг против друга и тужились, придумывая: о чем бы потолковать?.. Один из них придумал. Он начал так: — Да, вот, значит... а скажи... хотя — нет... кхм... дааа... Да! Вот я что хотел тебя спросить: сестры-то у тебя — всё еще близнецы?»
Юмор его был простым и понятным, стиль — легким, не удивительно, что читатели полюбили его рассказы и в какой-то период они обходили по популярности произведения Зощенко и Ильфа с Петровым. Например, в сборнике «Советский юмористический рассказ 20–30-х годов» было опубликовано 26 рассказов Ардова, 25 произведений Зощенко, и 19 — Ильфа и Петрова.
В 1925 г. Виктор Ардов окончил экономический факультет московского Института народного хозяйства имени Плеханова. Но, если верить словам сына Михаила, диплом не получил. Дело в том, что комитет комсомола потребовал, чтобы он, как сын богатых родственников, пожертвовал немного денег на общие нужды. Ардов отказался, тогда ему пригрозили, что не получит диплома об окончании.
- Можете подтереться моим дипломом! — сказал им Ардов и навсегда покинул здание института.
Одновременно он регулярно печатался в сатирических изданиях «Крокодил» и «Красный перец»; вместе с Л.В. Никулиным написал комедии «Склока» и «Статья 114-я уголовного кодекса», «Таракановщина», с В.З. Массом — комедию «Именинница» (поставлена Московским театром сатиры в 1924 г.), самостоятельно написал комедию «Мелкие козыри»; писал юмористические монологи для эстрадных артистов (В.Я. Хенкина, Р.В. Зелёной, А.И. Райкина, Б.Я. Петкера и др.). С 1927 года заведовал литературной частью Ленинградского Театра сатиры. В том же году Театр сатиры поставил пьесу Ардова «А не хулиган ли вы, гражданин?» Это название доставило театральным администраторам немало хлопот. В театр часто звонили и спрашивали:
— Что у вас сегодня идет?
— «А не хулиган ли вы, гражданин?»
— Вы почему грубите? Я хочу узнать, какой сегодня спектакль?
— «А не хулиган ли вы, гражданин?»
И так несколько раз, пока недоразумение не прояснялось.
В 1942 году ушел добровольцем на фронт, в звании майора служил в газете «Вперёд к победе!», награжден орденом Красной Звезды.
Виктор Ардов, книги которого до сих пор привлекают, стал автором сорока сборников, в которые включены юмористические рассказы, скетчи, очерки и фельетоны. Он написал сценарии к фильмам «Светлый путь» и «Счастливый рейс». Список произведений Ардова очень большой, и практически каждый из них был весьма популярен в свое время. Уже после смерти писателя, которая настигла его 28 февраля 1976 года, в Москве, была издана книга с его воспоминаниями под названием «Этюды к портретам» о В.В. Маяковском, М.А. Булгакове, А.А. Ахматовой, М.М. Зощенко, И.А. Ильфе, Е.П. Петрове, М.А. Светлове, Ю.К. Олеше, М.Е. Кольцове, И.В. Ильинском, Ф.Г. Раневской и других (в 2005 году книга переиздана под названием «Великие и смешные»). Все они обожали Ардова – гостеприимного балагура и остряка, у которого для каждого гостя находился кров, еда, свежий анекдот и слова поддержки.
Особенно близка с семьей Ардовых была А.А. Ахматова, которая останавливалась в их доме во время своих визитов в Москву в 1934—1966 годах, для нее даже всегда специально держали свободной комнату. Знаменитая поэтесса была настолько близка этой семье, что ее памятник был установлен во дворе их московского дома.
В 1920-х годах его рассказы были невероятно популярны. А потом — запрет на публикации и забвение. Из-за национальности, конечно, а еще — потому, что двери его дома № 17 на Большой Ордынке, квартира 13 были всегда открыты для «опальных» литераторов. В нем подолгу в трудные для каждого времена жили, кроме Ахматовой, Пастернак, Бродский и Солженицын — и этот список можно продолжать бесконечно.
Вероятно, после запрета на публикации произведений Ардова и стала ходить эпиграмма: «Искусству нужен Виктор Ардов, как писсуар для леопардов».
Что касается происхождения литературного псевдонима – Ардов, то есть несколько версий. Согласно наиболее вероятной из них, предками Виктора Зигбермана с одной стороны были евреи-ашкенази, с другой — испанские евреи-сефарды. Вначале писатель решил взять псевдоним Сефардов, а потом первые три буквы отпали, и получилось Ардов.
Виктор Ардов был женат дважды. Первая жена начинающего писателя — Ирина Константиновна Иванова, считалась самой красивой гимназисткой Москвы. Говорят, за ней ухаживал Осип Брик. Но нет точных данных о том, когда именно произошло это событие. Может быть, в то время существовала проблема с ведением документации, и поэтому сейчас существует много путаницы с восстановлением утраченной информации. Но точно известно, что второй раз писатель женился в 1933 году. Второй женой стала уже известная к тому времени актриса Нина Антоновна Ольшевская, пятилетний сын которой, будущий знаменитый народный артист Алексей Баталов, стал его пасынком. Чуть позже родятся и продолжатели знаменитого рода Ардовых: в 1937 году литератор-мемуарист Михаил Викторович Ардов, а в 1940 году актер и режиссер-мультипликатор Борис Викторович Ардов. К слову, семья и будущие поколения обладали уже врожденным талантом, поэтому помимо сыновей знаменитыми будут и его внучка — актриса Анна Борисовна Ардова, и правнуки — актеры Антон Шаврин и Соня Ардова. Кроме того, у писателя был брат Марк Ефимович Зигберман, который работал, как и их дедушка, в области медицины и стал на этом поприще весьма знаменитым деятелем. Ардов поддерживал родственные отношения и с дядей по материнской линии – Вячеславом Волгиным, и с двоюродным братом Яковом. Вот в принципе и вся его семья.
Молодая семья первое время жила в коммуналке, затем — в первом писательском кооперативе, где их соседями стали Булгаков и Мандельштам. Здесь же Ардовы познакомились с Анной Ахматовой, которая позже станет практически членом их семьи. Наконец, в начале 30-х годов, Ардовы обосновались в легендарной квартире № 13 на Большой Ордынке, 17. Сюда же после многолетнего заключения пришла и Лидия Русланова, с которой даже поздороваться на улице в те времена было опасно. Ее квартира была конфискована, муж еще находился в тюрьме. Куда же идти, как не к Ардовым!
Дверь открыл сам Виктор Ефимович, просиял, обнял ее и сказал, словно не было одиннадцати лет разлуки:
- Лидка! Здорово! Заходи. Слушай, какой анекдот есть...
Именно такие слова и были нужны в тот момент, чтобы показать: мы с тобой, здесь друзья и всё плохое позади.
До сих пор популярностью пользуются пародии Виктора Ардова из его цикла «ЛИТЕРАТУРНАЯ ШТАМПОВКА, ИЛИ ПИШИ, КАК ЛЮДИ» — о том, как бы выглядел исторический роман, написанный на сюжет известной картины «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года» представителями трех разных литературных воззрений:
«Исторические романы у нас пишут среди прочих авторы трех весьма интересных категорий:
1) почвенники,
2) стилисты,
3) халтурщики.
Возьмем в качестве образца исторический факт, послуживший художнику Репину сюжетом для его знаменитой картины «Царь Иван Васильевич Грозный убивает своего сына – царевича Ивана», – и посмотрим, что сделали бы с таким эпизодом автор-почвенник, автор-стилист и просто халтурщик.
1. ПОЧВЕННИКИ
Авторы-почвенники (они же – кондовые, подоплечные, избяные, русопятые и проч. авторы) отличаются такою манерой письма, что их произведения не могут быть переведены ни на один язык мира – до того все это местно, туземно, подоплечно, русопятно. Hапример:
...Царь перстами пошарил в ендове: не отыщется ли еще кус рыбины? Hо пусто уж было: единый рассол взбаламучивал сосуд сей. Иоанн Васильевич отрыгнул зело громко. Сотворил крестное знамение на отверстых устах. Вдругорядь отрыгнул и постучал жезлом о пол, прикрытый ковром кызылбашским.
- Почто Ивашко-сын не жалует ко мне? Кликнуть его!
В сенях дробно застучали каблуки кованые трех рынд. Пахнуло негоже: стало, кинувшись творить царский приказ, дверь открыли в собственный государев нужник, мимо коего ни пройти, ни выйти из хором...
Hе успел царь порядить осьмое рыгание – царевич тут как тут. Склонился в земном поклоне.
- Здоров буди, сыне. По какой пригоде не видно тя, не слышно?
- Батюшка-царь! Ханского посла угащивал, из Крымской орды прибывого. По твоему царскому велению. Только чудно зело...
- Что ж тебе на смех сдалося?
- У нехристя-то, царь-государь, башка стрижена.
- Ан брита, царевич, – покачнул главою Иоанн Васильевич!
- Стрижена, батюшка.
- Hе удумывай! Отродясь у татар башки бриты. Еще как Казань брал, заприметил.
- Ан стрижено!
- Брито!
- Стрижено!
- Брито!
- Стрижено, батюшка, стрижено!
Темная пучина гнева потопила разум царя, застила очи. Кровушка буйно прихлынула и к челу, и к вискам, и к потылице... Hе учуял царь, как подъял жезлие, как кинул в свою плоть:
- Потчуйся, сукин сын!.. Брито!..
- Стри... – почал было царевич да и пал, аки колос созрелый от десницы косца.
А уж снова стучали коваными каблуками и рынды, и окольничие, и спальники, и стольники, и иные царского подворья людишки...
Царевич, как лебедь белая, плавал в своей крови...
2. СТИЛИСТЫ
Авторы-стилисты всех исторических лиц списывают с собственной прохладной персоны. Hапример:
...Встал рано: не спалось. Всю ночь в виске билась жилка. Губы шептали непонятное: «Стрижено – брито, стрижено – брито...»
Ходил по хоромам. У притолок низких забывал нагибаться. Шишку набил. Зван был лекарь-немец, клал примочку.
Рынды и стольники вскакивали при приближении царя. Забавляло это, но хотелось иного, терпкого.
Зашел в Грановитую палату. Посидел на троне. Примерился, как завтра будет принимать аглицкого посла. Улыбнулся – вспомнилось: бурчало в животе у кесарского легата на той неделе – во время представления же.
С трона слез. Вздохнул. Велел позвать сына – царевича Ивана.
Где-то за соборами – слышно было – заржала лошадь. Топали рынды, исполняя приказ, – вызывали царевича, гукали...
Выглянул в слюдяное оконце: перед дворцом дьяк, не торопясь, тыкал кулаком в рожу мужика. Примерил на киоте: удобно ли так бить, не лучше ли наотмашь?..
Сын вошел встревоженный, как всегда. Как у покойницы царицы – матери его – дергалось лицо – тик. А может, не тик, а – так. Со страху.
- Где пропадаешь?
Царевич махнул длинным рукавом:
- С татарином договор учиняли...
- С бритым?
- Он, батюшка, стриженый.
Улыбнулся сыновьей наивности:
- Бритый татарин...
- Стриженый.
Отвернулся от скуки.
- Брито.
- Стрижено.
- Брито...
Вяло кинул жезл. Оглянулся нехотя: царевич на полу. Алое пятно. Почему? Пятно растет...
- Вот она – та ночная жилка: «Стрижено – брито»...
Челядь прибывала. Зевнул. Ушел в терем к царице – к шестой жене...
3. ХАЛТУРЩИКИ
Автора-халтурщика отличает прекрасное знание материала и – красота литературного изложения.
...Царь Иван Васильевич выпил полный кафтан пенистого каравая, который ему привез один посол, который хотел получить товар, который царь продавал всегда сам во дворце, который стоял в Кремле, который уже тогда помещался там, на месте, на котором он стоит теперь.
- Псст, человек! – крикнул царь.
- Чего изволите, ваше благородие? – еще из хоромы спросила уборщица, которую царь вызвал из которой.
- Меня кто-нибудь еще спрашивал?
- Суворов дожидается, генерал. Потом Мамай заходил – хан, что ли...
- Скажи, пускай завтра приходят. Скажи, царь на пленуме в боярской думе.
Пока уборщица топала, спотыкаясь о пищали, которые громко пищали от этих спотыкновений, царь взялся за трубку старинного резного телефона с двуглавым орлом на деревянном коробе. Он сказал в трубку:
- Боярышня, дайте мне царевича Ивана. Спасибо. Ваня, – ты? Дуй ко мне! Живо!
Царевич, одетый в роскошный чепрак и такую же секиру, пришел сейчас же.
- Привет, папочка. Я сейчас с индейским гостем сидел. Занятный такой индеец. Весь в перьях. Он мне подарил свои мокасины и четыре скальпа. Зовут его Монтигомо Ястребиный Коготь.
- А с татарским послом виделся?
- Это со стриженым? Будьте уверены.
- Татарин – он бритый.
- Стриженый.
- Бритый!..
Царь Иван ударил жезлом царевича, который, падая, задел такой ящик, в котором ставят сразу несколько икон, которые изображают разных святых, которых церковь считает праведниками.
Тут прибежали царские стольники, спальники, рукомойники, подстаканники и набалдашники...».
Когда Ардов в 1942 году ушел добровольцем на фронт, он был уже весьма известным автором, но после постановления Оргбюро ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“ от 14 августа 1946 года» его творчество перестало быть востребованным. Конечно, это может быть и совпадением, но в такие совпадения верится с трудом. Постановление яростно критиковало Зощенко и Ахматову — близких друзей Виктора Ардова. После него в квартире Виктора Ардова как по волшебству замолчал телефон — новые произведения перестали заказывать, а старые — публиковать. К тому времени его отца уже расстреляли по прямому указанию Троцкого, а родителей жены — репрессировали.
Виктор Ардов был талантливым человеком, но не смог реализоваться в послевоенное время. Какое-то время его вообще не печатали, только иногда выходили сборники юмористических рассказов, но это капля в море. В то время наказывали всех сатириков, и Виктора не публиковали даже в журнале «Крокодил», одним из основателей которого он являлся и некоторый период исполнял обязанности главного редактора. Виктор Ардов целиком почувствовал на себе гнет советской цензуры. Он написал несколько сценариев к фильмам, в Театре сатиры ставили его пьесы. Однако все эти небольшие радости происходили поверх семейных трагедий. Арестовали родителей Ольшанской именно в это время, они не вынесли тягот арестантской жизни. Деда с отцовской стороны расстреляли еще в двадцатые годы.
В те годы было принято переставать узнавать на улице старых знакомых, у которых обнаруживались среди родственников «враги народа». Ардов презирал и игнорировал эту традицию — он радушно встречал всех, кого считал друзьями, а в те годы для этого требовалось настоящее мужество.
Виктор Ардов умер 26 февраля 1976 года в Москве. Похоронен на Преображенском кладбище Москвы.
Теперь, спустя годы, мы понимаем, насколько на самом деле Виктор Ардов был нужен искусству. Не только как писатель, но как Человек с большой буквы. Ведь мы не знаем, какой была бы литературная Москва, если бы в ней не было в 30-40-е годы гостеприимной квартиры № 13 на Большой Ордынке, во дворе которой сейчас стоит памятник Анне Ахматовой.
***
Михаил Викторович Ардов о своем творчестве сказал так: «Анна Андреевна Ахматова говорила, что у Волошина, счастливая судьба: его поэты считали художником, а художники считали поэтом и те, и другие очень уважали. У меня положение в этом роде, но гораздо хуже, потому что меня попы считают писателем, а писатели попом, и никто своим не считает.
Тем не менее, я уже давно настоящий поп, но поскольку я был писателем и рос в писательской среде, естественно, слабость к изящной словесности у меня осталась. И надо сказать, что когда мне было лет 14-15, у меня были какие-то поползновения писать стихи. Но это было «задушено» присутствием в доме Ахматовой. Когда вы живете в доме, где живет Ахматова, и к ней в гости приходит Пастернак регулярно, то стихи не попишешь… Но это относится к серьезной лирике, а вот что касается юмористических стихов, эпиграмм и пр. – то в нашем доме был своего рода культ подобного поэтического творчества».
Михаил Викторович Ардов (род. 1937) – писатель, публицист и мемуарист; клирик неканонической Российской православной автономной церкви, протоиерей; до 1993 года был священником Русской православной церкви, служил в Ярославской и Московской епархиях.
Сын писателя Виктора Ардова (настоящая фамилия Зигберман) и актрисы Нины Ольшевской, родной брат Бориса Ардова и единоутробный брат артиста Алексея Баталова. Они были по-настоящему близки, и когда Баталов умер, Михаил узнал об этом одним из первых. Алексей находился в санатории, на реабилитации, восстанавливаясь после перелома шейки бедра. Младший брат видел, что силы народного артиста тают на глазах. По его словам, Алексей Баталов и сам понимал, что осталось недолго, видел и себя, и свое состояние, хотя всегда оживлялся во время беседы. Умер актер спокойно, во сне.
По окончании школы в 1954 году Ардов поступает в МГБИ (Московский государственный библиотечный институт) имени Молотова. Проучился там он недолго, что-то пошло не так, пришлось бросить учёбу. На следующий год он становится студентом МГУ имени М.В. Ломоносова. Факультет журналистики стал для молодого человека именно тем, к чему лежала душа. В 1960 году он получает диплом и профессию литератора.
Молодой специалист искал работу недолго, начав трудиться редактором на Всесоюзном радио. Работа увлекательная, но хотелось писать. В 1962 году Михаил Ардов становится профессиональным литератором и пишет самозабвенно и много. Итогом творческого пути является его членство в Комитете московских драматургов.
В средствах массовой информации в то время выходили статьи только угодные правительству, именно поэтому Михаил Ардов, биография и личная жизнь которого всегда были очень насыщенны, никогда не работал в журналистике. Когда он попал на журналистский факультет, то практически сразу перешел на редакционно-издательское отделение, именно из желания быть подальше от радио и газет. После окончания МГУ на полтора года местом его работы стал отдел сатиры и юмора на всесоюзном радио.
Фамилия отца ему в определенные моменты помогала, но бывали и случаи, когда мешала, так как Виктора многие не любили. Михаил Ардов признается, что считает актерскую работу позором, хотя его мать и старший брат работают в этой профессии. Такое мировоззрение, впрочем, не мешало ему сохранять с Алексеем Баталовым прекрасные отношения. В одной из книг он часто его цитировал и вставлял моменты из его биографии.
Однако в середине 1960-х годов он резко меняет свою жизнь. В 1964 году он принимает крещение в православную веру. К концу шестидесятых Михаил Ардов полностью отказывается от журналистики, перестаёт появляться в богемных компаниях. Через три года после крещения он был воцерковлен. С 1967 года служит иподиаконом в храме «Всех скорбящих радость» на Ордынке. Молодой диакон на Большой Ордынке привлекал своей неординарностью. В 1980 году был рукоположен во диакона в Ярославле в храме во имя святителя Иннокентия, митрополита Московского; служил в деревенских приходах Ярославской и Московской епархий.
Как рассказывал сам Ардов, обращение к православию у него произошло под косвенным влиянием Ахматовой. «Она ничему не учила, просто ее пример был для меня очень важен. Я смотрел на мировую культуру и видел, что, так или иначе, она вся связана с христианством. Как тот же Данте, например. Я стал изучать эту основу и ушел довольно далеко».
В середине 1960-х, в Москве, отвечая на вопрос новообращенного Ардова, не думает ли и он креститься, Иосиф Бродский сказал по-английски:
– I am Jew. (Я еврей).
Любопытно, как отреагировал на новый облик Ардова И. Бродский, когда они встретились в 1995 году в Нью-Йорке. Увидев старого приятеля в рясе, он сказал:
– Какой маскарад!
С тех пор, как Михаил Ардов принял сан, он перестал писать художественные произведения, только публицистику и мемуары. Он сравнивает себя с Толстым, который перестал писать романы, когда его перестали интересовать истории любви. Ардов говорит, что однажды во время долгого перелета в Америку взял с собой том «Анны Карениной», но прочесть не смог из-за отсутствия интереса, хотя книга действительно гениальна. А вот читать мемуары он любит. Религиозную составляющую в книгах он считает лишней, поэтому на ней акцента в его творчестве нет, возможно, именно поэтому книги священнослужителя и пользуются такой популярностью. Все свои идеи он рассматривает с бытовой стороны, а не через призму религии.
Летом 1993 года Ардов вышел из юрисдикции Московского патриархата и перешел в Русскую зарубежную церковь, став клириком Суздальской епархии. Затем ушел в раскол, и с 1995 года являлся клириком административно-канонически независимой от РПЦЗ Российской православной свободной церкви (в 1998 году переименована в Российскую православную автономную церковь).
В 1990-е годы газета «Известия» напечатала статью Михаила Ардова, в которой он выступал против начатого мэром Юрием Лужковым строительства храма Христа Спасителя в Москве, дав затем себе обет никогда не входить в этот храм. В дальнейшем он неоднократно публично шутил на эту тему, называя его «храм Лужка-строителя», а также опубликовал свою шутку, что «первый храм на этом месте строил архитектор Тон, а второй храм построил архитектор Моветон».
В 2012 году заявлял о неприятии Олимпийских игр и любых спортивных соревнований, а также недопустимости занятий физической культурой и спортом для христиан. Он говорит, что даже невинные соревнования, например конноспортивные, по факту являются зрелищами, а настоящий христианин не должен быть ни болельщиком, ни фанатом.
Впрочем, с такой же критикой обрушивался Ардов и на РПЦ: «Московская патриархия, Русская Православная Церковь, в большой степени исполняет то, чем занимался в советские времена отдел пропаганды ЦК КПСС. К этому же надо отнести и желание ввести Закон Божий в общеобразовательных школах. Мне кажется, это решение не только не очень правильное, но, я бы сказал, и не очень умное. Потому что та трагедия, которая произошла в Российской империи, во многом предопределялась тем, что Петр I превратил Православную Церковь в духовное ведомство и придаток государства. И, кстати сказать, Закон Божий преподавался во всех учебных заведениях. Чем это кончилось в 17-ом году, мы знаем…».
Поскольку Михаил Ардов неоднократно негативно высказывался о многих поэтах и живописцах, ему посвящено ироническое стихотворение Сергея Медведева.
НЕ ЛЮБИЛ ПОЭТОВ ПАСТОР АРДОВ
Не любил поэтов пастор Ардов –
Старый злобный протоиерей.
Он бранил певцов, поэтов, бардов,
Коммунистов, трех богатырей…
Ненавидел флаг советский алый,
Красных нарисованных кобыл…
А царей, вельмож и феодалов
Поп довольно искренне любил!
Ненавидя тех, кто вышел «снизу»,
Ленина безбожно матеря,
Обожал он графа да маркиза,
А еще кровавого царя.
Не любил он Пушкина и Блока,
Маршака и Агнию Барто,
И бранил их грубо и жестоко,
Злобно – и все время ни за что!
Ох, не нюхал поп тюремных нар, да
В жизни не встречал ревтрибунал!
Злой антисоветский попик Ардов
Многого хотел, да мало знал.
Но ему припомнятся когда-то –
Пусть посмертно (не исключено)
Ленин, злобной руганью помятый,
СССР, советские солдаты;
И палач, хвостатый да рогатый,
Жуткий и горящий, как в кино,
И с клыками, как у леопардов,
Вмиг уложит на сковороду
Тех, кто коммунизм не любит, Ардов…
Вас чертей десятки миллиардов
Заждались, наверное, в Аду!
Творчество самого Михаила Ардова довольно велико – из-под его пера вышло более десятка книг. Ардов пишет в разных жанрах, однако более всего востребованы его мемуары. Общаясь с великими деятелями серебряного века, он получил прекрасное дополнительное образование, они привили ему чувство вкуса к искусству, а полученный в наследство от отца талант писателя помог облечь воспоминания в литературную форму.
Книги Михаила Ардова пользуются популярностью среди любителей мемуаров. Первой вышедшей книгой стала «Мелочи архи..., прото... и просто иерейской жизни» в 1995 году. Затем несколько лет подряд печатались его мемуары о жизни на Ордынке. «Легендарная Ордынка» в соавторстве с родственниками, Алексеем Баталовым и Борисом Ардовым, «Возвращение на Ордынку». Трагический исторический период преподносится здесь Ардовым в неожиданном и ироничном ракурсе. В книгу вошли повести «Легендарная Ордынка» Ардова, а также повесть Алексея Баталова «Рядом с Ахматовой». Еще одна книга, повествующая о том же времени, называется «Вокруг Ордынки: мемуары, повести». Автор снова в трагической и безысходной атмосфере сложного времени находит оптимистические ноты, подчеркивает смешное, показывает известных людей без музейного лоска и глянца, рассказывает о них, как об остроумных и несгибаемых личностях. В книге рассказывается об Анне Ахматовой, Борисе Пастернаке, Дмитрии Шостаковиче, Михаиле Зощенко, Фаине Раневской, Корнее Чуковском, Александре Солженицыне, Лидии Руслановой и других. Все они оживают благодаря острой и живой памяти автора.
Михаил Ардов в 2004 году издал книгу о Шостаковиче, написанную на основе воспоминаний дочери Галины, сына Максима и самого Михаила Ардова.
«Смолоду я знавал трех людей, к которым вполне был применим эпитет “великий”. Это были поэты Анна Ахматова, Борис Пастернак и композитор Дмитрий Шостакович. С Ахматовой я был в доверительных отношениях, с Пастернаком часто виделся и иногда разговаривал... Впрочем, и встречи мои с Шостаковичем в конце пятидесятых и в начале шестидесятых годов носили довольно регулярный характер, поскольку я дружил с его детьми. Было бы преувеличением утверждать, что я общался с Шостаковичем, — он был наглухо закрыт для людей посторонних, к каковым, безусловно, относились приятели его сына и дочери. Но при том я смотрел на него, как на некое чудо, поскольку уже тогда понимал, что среди современных композиторов нет ему равных.
Со дня смерти Шостаковича прошло более четверти века, из книг, посвященных ему и его творчеству, можно составить целую библиотеку. Но среди этих весьма многочисленных изданий нет ни одного такого, которое могло бы дать ясное понятие о том, что за человек был Дмитрий Дмитриевич, каков он был в общении с близкими людьми, какие имел привычки и пристрастия. Нельзя сказать, чтобы мемуаристы и биографы обходили эту тему, но такие свидетельства распылены по многим изданиям, и их не всегда легко отыскать среди пространных музыковедческих, да и политических пассажей.
Моя давняя близость с детьми Шостаковича — Галиной и Максимом — натолкнула меня на мысль записать их рассказы об отце, и в результате появилась эта книга. Их воспоминания дополнены выдержками из некоторых изданий, чаще всего я цитирую замечательнейшую книгу “Письма к другу. Дмитрий Шостакович — Исааку Гликману” (СПб., 1993) и фундаментальный труд Софьи Хентовой “Шостакович. Жизнь и творчество” (Л., 1986, том 2)».
Годом позже выходит «Матушка Надежда и прочие невыдуманные рассказы», а в 2005 году «Монография о графомане». В 2006 году свет увидела книга «Всё к лучшему...», а в 2008-м «Со своей колокольни».
В книге «Всё к лучшему…» автор, наконец, выступает не просто свидетелем и очевидцем, но и сам выходит из тени великих современников, становясь, по сути, главным героем своей книги. И хотя написана она, как и все прежние, фрагментами (во многом повторяющими публиковавшиеся ранее), теперь у этих фрагментов есть связующая нить. Это – хронология жизни самого Михаила Ардова, которому суждено было родиться в интеллигентной московской семье, с детства знать самых выдающихся людей эпохи, запросто, по-семейному общаться с ними, а потом, в зрелом уже возрасте, резко поменять образ жизни, отказавшись от занятий журналистикой и богемных компаний, принять крещение, пройти воцерковление и стать православным священником.
Судьба сама по себе необычная, даже странная. И если Ардов не стал писать на основе этой судьбы роман, то, наверное, потому, что в ней было слишком много реальных великих имён, а это требует, что ни говори, документального изложения. С другой стороны, сам характер его литературного дарования, унаследованный от отца – известного писателя-сатирика Виктора Ардова, – таков, что лучше всего реализуется в жанре короткой прозы – новелл, баек, анекдотов.
В книге много стихов. Цитируются (к случаю) известные, но есть и малоизвестные, что называется, «домашние» стихи, экспромты и эпиграммы, принадлежащие разным поэтам – от Маяковского до Бродского. А также всякого рода стихотворные шутки и штучки самого Ардова и его друзей, вроде вот этого перифраза из самой Ахматовой:
Я с тобой не буду пить вино,
Потому что ты мальчишка и говно.
Читать короткую, фрагментарную прозу легко и занятно. Можно начинать с любого места (хотя в данном случае лучше читать всё подряд). Правда, фрагментов набирается аж на 800 страниц, что к концу несколько утомляет. Мемуарная часть поделена на пять больших глав – по десятилетиям, начиная с сороковых и кончая девяностыми. Поначалу (50-е – 60-е годы) повествование разворачивается на фоне литературной жизни, затем (70-е – 90-е) – на фоне жизни церковной. Об этом у Ардова тоже была уже книга – «Мелочи архи…, прото… и просто иерейской жизни», так что и тут не обошлось без повторов.
Кроме мемуаров, в нее включены еще два десятка ранних рассказов Михаила Ардова, нигде, по-видимому, раньше не печатавшихся. Рассказы короткие и тоже имеют под собой реальную основу, это, по сути, запись разговоров, рассказов о себе простых людей, мужчин и женщин, стариков и старушек, прихожан маленьких сельских приходов, в которых начинал в 1970-х годах свою церковную службу автор. Довольно симпатичные житейские зарисовки, которые, однако, после прочтения большого массива зарисовок мемуарных воспринимаются уже с трудом, как нечто избыточное.
В декабре 2020 г. Михаил Ардов неожиданно вышел на связь с журналистами и сообщил, что его уже не первый месяц насильно удерживают в доме престарелых. Теперь же выяснилось, что мужчину могли поместить в специализированное учреждение из-за возрастных проблем со здоровьем.
Священник помог сотням прихожан, которые шли к нему со своими проблемами. Когда Алексей Баталов скончался, именно Ардов морально поддерживал вдову и дочь артиста. Но несколько месяцев назад Михаил Викторович пропал. Лишь недавно выяснилось, что он находится в доме престарелых под строгим наблюдением персонала.
Ардов утверждает, что его удерживают в заведении насильно, не позволяя ни с кем общаться. Однако игумен Аркадий, хороший знакомый с Михаилом Викторовичем, утверждает, что священнику не угрожает опасность. «В настоящее время состояние его здоровья действительно требует нахождения в пансионате для пожилых людей. Клирики храма и прихожане регулярно общаются с отцом Михаилом по телефону и лично. Доступ к нему никому не возбранен, но должен осуществляться согласно с правилами означенного заведения. Правила эти просты, но тем не менее их необходимо соблюдать, попытки проникнуть в пансионат без предварительной записи и договоренности пресекаются персоналом. Нельзя также забывать о возрастающей статистике заражения коронавирусом», — рассказал председатель приходского Совета храма Св. Царя-Мученика Николая II, игумен Аркадий.
«Моя жизнь — поэма, не нашедшая издателя»
АРЕНСЫ
И снова очерк о талантливых поэтах с трагической судьбой. Брат и сестра Аренсы – испытали на себе все трудности своей эпохи: брат, помимо того, что был талантливым ученым, еще и пписал хорошие стихи, был репрессирован; сестра, которой посвящали стихи и свои книги Николай Гумилёв, Александр Блок, Анна Ахматова, которую хвалил Максим Горький, так и не увидела в печати ни одного своего сборника, хотя приготовила их несколько: лишь отдельные стихи и переводы публиковались в журналах.
Вера Евгеньевна Аренс (в замужестве Гаккель; 1883-1962) – поэтесса, переводчица.
Вера Аренс родилась в дер. Людково Новозыбковского у Черниговской губернии в семье морского офицера (позднее дослужившегося до звания генерала флота и должности ординарного профессора Николаевской морской академии по истории русского флота) Евгения Ивановича Аренса. Мать, Евдокия Семеновна (в девичестве Кульпич), родом из Черниговской губернии, — домохозяйка.
Вообще Аренсы переехали в Россию при Екатерине Великой, поощрявшей немцев на переезд и поступление на русскую службу. У Евгения Ивановича было трое детей: дочери Вера, Зоя, Анна и сын Лев. В день рождения старшей дочери находился в Неаполе на клипере «Стрелок» и о появлении первого ребенка в семье узнал из телеграммы.
В первый год жизни Веру увезли в Санкт-Петербург. Семья Аренсов жила в Царском Селе, где располагалась должностная квартира ее отца. Росла красивой девочкой, с детских лет любила читать. Уже в 11 лет перевела сказку и несколько стихотворений, которые были опубликованы в детском журнале «Игрушечка».
В доме Аренсов в Царском Селе собирался молодежный творческий кружок «Салон наук и искусств». Среди постоянных посетителей были В. Дешёвов, Н. Гумилев, Н. Пунин, Е. Полетаев. В 1913 году отец Аренс вышел в отставку, и семья съехала с должностной квартиры на Серпуховскую улицу в Петербурге. Молодежный «Салон наук и искусств» распался.
Сотрудничала в «Вестнике Европы» (1913); «Новом ж. для всех», «Совр. летопись», «Пламя» (1918–19). До революции А. активно печаталась, ее стихи появлялись в больших худож.-лит. ж. («Вестник Европы», «Солнце России», «Новый ж. для всех», «Неделя совр. слова», «Современник», «Аргус», «Игрушечка», «Пламя»). В стихах воспевает красоту царскосельских парков, простор Невы, узоры каналов СПб., неброскую красоту средней полосы России ; ее малой родины.
С ранних лет вела дневник. Записывала впечатления от увиденного и прочитанного, набрасывала портреты изв. художников, писателей, деятелей науки и искусства, с кот. была знакома или дружна на протяжении долгих лет. Ощущала радость бытия в повседневной жизни, что явилось в ее поэзии признаком одаренности, кот. превращает человека в художника, обывателя ; в поэта. Одна из записей: «Если бы не любила таких простых вещей, как цветы на окошке, солнечный луч на стене, воробушек на заснеженных перилах балкона ; что бы мне осталось от реального мира». Ее записи в дневнике звучат афористически: «Хорошо зимой ; впереди лето / Хорошо в молодости ; впереди жизнь».
Вера в 1900 году окончила Смольный институт и жила в Царском селе в одном доме с сестрами Зоей и Анной, а также братом Львом.
По мнению знакомых, Вера — «принцесса», «кокетка», «сердцеедка», одна из красивейших девушек Царского села и Петергофа. В 1910 году приятельница, художница Мария Шретер написала «Портрет Веры Аренс». Впрочем, ее сестры, Зоя и Анна, тоже красавицы, и брат Лев, неслучайно получивший прозвище «маленького принца», в будущем поэт, литературный критик, биолог, не отстает от них в развитии и совершенствовании своих литературных способностей.
Начала публиковаться с 1911 года – в этом году был опубликован ее первый перевод с немецкого – сказка «Верный Кобольд». Первые стихи и переводы напечатаны в детском журнале «Игрушечка».
БЛЁСТКИ НОЧИ
В июне -- блёстки светляков
В траве высокой и душистой
И массы яркие цветов
В степи далекой, серебристой.
В июле, море -- серебро.
Оно сверкает, фосфорится
И над водою так светло:
Она вся брызгами искрится.
Вот август пышный... Зной томит.
И хоровод из звезд падучих
На небе радугой летит
На крыльях огненных, могучих.
С 1913 года стихи, переводы, короткие рассказы, рецензии публикуются в журналах «Вестник Европы», «Современник», «Аргус» и др. В 1916 г. стихи были напечатаны в журнале «Летопись», редактором которого был М. Горький. В письме к Аренс Горький положительно оценил ее поэтический дар, особо отметив ее стихотворение «ПОСЛУШНИЦА».
Не могу я быть садовником,
Жаль мне сорную траву,
Наряду с цветком-шиповником
Мяту терпкую не рву.
Вижу кашку иль купальницу,
Лютик белый и простой,
Как смиренная молчальница
Стану светлой и святой.
И паду я ниц пред Господом,
Умиленная красой…
Ты скажи своим апостолам:
«Не гнушайтесь лебедой,
И не мните травы сорные,
В них теплится благодать.
Может, в них порывы горние –
Бойтесь души растоптать!».
Аренс была близка к акмеистам, ей посвящал стихи и надписывал книги Николай Гумилёв (в частности, ей посвящено стихотворение «Сады души», 1907).
САДЫ ДУШИ
Сады моей души всегда узорны,
В них ветры так свежи и тиховейны,
В них золотой песок и мрамор черный,
Глубокие, прозрачные бассейны.
Растенья в них, как сны, необычайны,
Как воды утром, розовеют птицы,
И — кто поймет намек старинной тайны? —
В них девушка в венке великой жрицы.
Глаза, как отблеск чистой серой стали,
Изящный лоб, белей восточных лилий,
Уста, что никого не целовали
И никогда ни с кем не говорили.
И щеки — розоватый жемчуг юга,
Сокровище немыслимых фантазий,
И руки, что ласкали лишь друг друга,
Переплетясь в молитвенном экстазе.
У ног ее — две черные пантеры
С отливом металлическим на шкуре.
Взлетев от роз таинственной пещеры,
Ее фламинго плавает в лазури.
Я не смотрю на мир бегущих линий,
Мои мечты лишь вечному покорны.
Пускай сирокко бесится в пустыне,
Сады моей души всегда узорны.
Вера Аренс рано начала заниматься и переводами: переводила Бодлера и Гейне. Переводы последнего в 1918 году редактировал Александр Блок, с которым Аренс состояла в переписке. В 1919 году в одном из писем Блоку она пишет, что ее поэтический дар скромен, но близок его таланту «… может быть, по характеру, по искренности, нелживости». На что Александр Блок отвечает: «Да, вероятно, в нас с Вами есть сходное… Будем ждать, чтобы судьба нас познакомила».
В том же году Блок подарил Аренс вторую и третью книги «Стихотворений» (из 4-х томного собрания сочинений), которые вышли в 1916 г. в издательстве «Мусагет». Принимала участие в антологиях финской и латышской поэзии, подготовленных В. Брюсовым. Переводила также грузинских поэтов-романтиков. Из ее прозаических переводов известны басни Г.Э. Лессинга.
После событий 1917 года ее отец перешел на службу в Красный флот. Максим Горький привлек Веру Аренс к работе в издательстве «Всемирная литература». Она принимала участие в антологиях финской, латышской, грузинской поэзии, подготовленных В. Брюсовым. Сотрудничала здесь с А. Блоком. Входила в состав петроградского Союза поэтов под его руководством, была членом секции переводчиков.
ГЕНРИ УОДСВОРТ ЛОНГФЕЛЛО
(Перевод Веры АРЕНС)
ШАГИ АНГЕЛОВ
День угас, и зазвучали
Вздохи сумерек в тиши,
Тихо сняв туман печали
С успокоенной души.
Я свечей не зажигаю,
Но горит камин, и мне
Мнится - призраки бесшумно
Замелькали на стене.
Те, что рано опочили,
Кто мне дорог и теперь,
Верность сохранив в могиле,
Молча входят в эту дверь.
Ты, бесстрашный, юный, строгий,
Страстно жаждавший борьбы
И упавший средь дороги
Под ударами судьбы;
Вы, что крест скорбей и муки
Так безропотно несли,
А потом, скрестивши руки,
От меня навек ушли;
Ты, прекрасная подруга,
Спутница далеких лет,
Ты, что с неба и поныне
В душу льешь отрадный свет…
Медленным, беззвучным шагом
Входит призрак дорогой;
Опустившись в кресло рядом,
За руку берет рукой,
Смотрит пристально и кротко…
О, как светел этот взгляд!
Так порой с высот небесных
Звезды ясные глядят!
Уст воздушных дуновенье
Надо мной как ветерок:
Нежное благословенье,
Всепрощающий упрёк…
И пока воспоминанье
В сердце трепетном живёт,
Не страшат меня страданья,
Не тяжел мне жизни гнёт!
В 1917 году умирает мать. Тяжело пережила в 1921 году и утраты других близких людей: смерть А. Блока и казнь Н. Гумилёва. Аренс написала стихотворение, которое было внутренне связано с этими событиями.
Как лошадь, взнузданная в пене,
На поводу моя любовь,
Ей остудить бы надо кровь,
Чтоб попривыкла к перемене.
И мудрость будто в пустоте
Свой текст по нотам отбивает,
Поэт сегодня умирает,
Грохочут громы в высоте
Подготовленные ею сборники стихотворений (в 1917 и 1922 гг.) так и не появились на свет.
В 1922-ом году Вера Аренс напишет в дневнике: «Моя жизнь — поэма, не нашедшая издателя». Слова окажутся пророческими. Ее жизнь в последующие десятилетия будет полна трагедий, а произведения, написанные ею, издательства не печатают. На сегодняшний день еще не издано ни одного сборника стихов Веры Аренс. Причины такой несправедливости, возможно, скрыты в ее происхождении, в характере, здоровье, обстоятельствах жизни, развивающихся на фоне исторических событий.
«Я упорно преследую три цели, — напишет Вера Аренс позже в дневнике, — две для себя, одну для людей. Одна из этих целей — писать хорошие стихи… печатать их, получать за них деньги и издать хотя бы одну книжку…». Вторую цель Вера не упомянула, а третью выразила следующим образом: хочу «людям, которых я встречаю — облегчить страдания и давать радость». И это были не просто слова. Когда после убийства Кирова в 1934-ом году, по России прокатилась волна арестов, Льва Евгеньевича Аренса, брата Веры, арестовали и приговорили к пяти годам лагерей с отбыванием срока в Медвежьей горе, в Карелии. Его жену Сарру Иосифовну с младшим сыном сослали в Астрахань. Сын Игорь жил в семье Пуниных, а Евгений — в семье Веры Евгеньевны. Четырнадцатилетнему мальчику тетя Вера была наставницей и воспитательницей. Своих детей у семейства Гаккелей не было.
В 1930-е годы В. Аренс также не печатали по идеологическим соображениям. Изредка появлялись переводы: Гейне, Дидро, Лессинга, Мопассана, Мольера, да и эти публикации были редки. В 1931 году пережила смерть отца. К тому же давало о себе знать и давнее обострение туберкулёза. Тесно сблизилась в это время с А. Ахматовой, та поддерживала ей морально и материально.
Николай Степанович Гумилёв подарил Вере свою книгу «Путь конкистадоров» со стихотворением, представляющим надпись на книге: «Многоуважаемой Вере Евгеньевне Аренс. Микеланджело, великий скульптор, Чистые линии лба изваял; Светлый ласкающий пламенный взор Сам Рафаэль в минуты восторга писал. Даже улыбку, что нету нежнее, Перл между перлов и чудо чудес, Создал веселый властитель Кипреи Феб златокудрый, возничий небес».
Посвящение тронуло молодую девушку, и в дневнике она запишет: «Размышляя о том, что хотелось бы остаться жить в памяти людей после смерти, и, отчаявшись оставить большой исчерпывающий портрет (картину) хочу, чтоб на могильном камне были вырезаны слова Николая Гумилёва о моей красоте».
В 1908 году Гумилёв готовился к поездке в Грецию и на Ближний Восток. Он пригласил Веру присоединиться к нему. Гумилёв чувствовал в ней родственную душу. В первом письме к ней посылает рассказ, делится мыслями о творчестве, считает, что у нее творческий ум, художественный глаз. В августе 1908 года Николай Степанович выехал в Одессу и заехал в Киев к Анне Андреевне Горенко (Ахматовой), затем из Одессы через Сион в Константинополь, откуда послал Вере Аренс открытку, в которой упрекнул, что не дождался ни ее, ни письма от нее. Вторую открытку он послал из Египта, а в ноябре вернулся в Царское Село. Вскоре Гумилёв женился на Анне Андреевне. Отношение Веры Евгеньевны к Николаю Степановичу осталось дружеским вплоть до гибели поэта.
Николай Гумилёв предлагал Вере Аренс руку и сердце, но она в 1912 году выходит замуж за Владимира Андреевича Гаккеля, скромного, ничем не примечательного инженера, немца по происхождению из баронского курляндского рода.
ЖЕНИХУ
Нет, милый, алых лент мне в косу не дари.
Теперь не до того и ленты цвета крови...
Мне сердце ранит боль, что там богатыри
Легли в бою костьми и бой начнется новый.
Нет, роз не надо мне и не целуй в уста,
Скажи, не слышишь разве горечь поцелуя
И можешь ли ты счастлив быть, когда
Кругом все не живут, а пламенно тоскуют?
Вот, прилетит потом крылатой птицей весть,
Что враг лихой разбит, и славную победу
Нам возвестит герольд и ранит немцев спесь,
В тот день прижмешь к груди меня, свою Рогнеду.
Младшая сестра Веры Аренс, Анна Евгеньевна была замужем за Николаем Николаевичем Пуниным, экспертом Эрмитажа, искусствоведом, от которого у нее родилась дочь Ирина. В середине 1920-х годов Николай Пунин женится на Анне Ахматовой. Так семья Аренсов сблизилась с Анной Ахматовой. Вера Аренс предложила сестре с племянницей переехать к ней из Фонтанного дома на Серпуховскую. Но по ряду причин это решение не было выполнено. Старшая сестра не смогла сразу же принять Ахматову, которая разрушила семью младшей. Прошло время, и только в 30-е годы Анна Андреевна и Вера Евгеньевна сблизились. Ахматова записала свое стихотворение «МУЗА» в альбом Веры Евгеньевны.
Когда я ночью жду ее прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске.
Что почести, что юность, что свобода
Пред милой гостьей с дудочкой в руке.
И вот вошла. Откинув покрывало,
Внимательно взглянула на меня.
Ей говорю: «Ты ль Данту диктовала
Страницы Ада?» Отвечает: «Я!».
Аренс ответила экспромтом в альбом Ахматовой:
На перекрестке огненных дорог,
Вторично встретясь, мы остановились.
Еще не прозвучал призывный рог,
Сандалии еще не износились.
И даль вилась, и месяц, словно друг,
Глядел на странниц нежно и лукаво.
Над Вами меркнул, но светился круг
Сияньем, что зовется славой.
Ленинградскую блокаду В.Е. Аренс пережила в городе. От голода умер муж Владимир Андреевич Гаккель, позже племянники, Юрий и Игорь. Семья Пунина была эвакуирована в Самарканд, где в 1942 году умерла Анна Евгеньевна, младшая сестра Веры. Муж сестры Зои Александр Николаевич скончался от дистрофии в Ленинграде в 1942 году. А Зоя Евгеньевна и их дочь Марина были эвакуированы. Вера Евгеньевна осталась совсем одна, без родных в осажденном городе и чудом выжила в это страшное время.
Летом 1944-го вернулась семья Николая Николаевича Пунина, состоящая из дочери Ирины и внучки Анюты. Анна Андреевна Ахматова позже вернулась на Фонтанку. До возвращения сына Льва Николаевича она с Пуниными жила одной семьей, столовалась у Ирины Николаевны. С внучкой Пунина Ахматова очень дружила и шутя обучала Анечку французскому. Вера Евгеньевна, страдавшая от одиночества на Серпуховской, стала частой гостьей в Фонтанном доме. Здесь встречала она Новый, 1945 год. Ахматова знала, как материально тяжело живет Вера Евгеньевна, и, как могла, помогала деньгами. Стихи и переводы Аренс не печатали. Ахматова оказывала знаки внимания и симпатии: подарила свою книгу «Чётки» с надписью: «Милой Вере Евгеньевне Аренс — в знак уважения и сердечной привязанности». У Аренс катастрофически не хватало денег. Ей пришлось продавать книги из личной библиотеки. По словам ее тогда очень юной соседки Ольги Шадруновой, они носили в «Лавку писателей» книги для продажи. Так в руки И. Г. Эренбурга попала уже упомянутая 3-я книга «Стихотворения» Блока с дарственной надписью: «Вере Аренс — Александр Блок». Эренбург в мемуарах «Люди, годы, жизнь» писал: «В букинистических магазинах лежали груды редких книг — библиотеки ленинградцев… я взял одну книгу в руки… это был сборник стихов Блока».
После войны Вера Аренс вела скромную жизнь, изредка перебивалась переводами. Ни одной своей изданной книги до конца жизни она так и не увидела.
Несмотря на это, в истории русской литературы заняла свое заметное место. Ее имя включено в энциклопедии и справочники, стихотворения — в антологии «Царское Село в поэзии» и «101 поэтесса Серебряного века». Но основное поэтическое наследие Веры Аренс до сих пор хранится в частных и государственных архивах.
Умерла В.Е. Аренс 3 июня 1962 года, похоронена в Ленинграде (ныне Санкт-Петербурге), на кладбище Памяти жертв 9 января.
Я – тетива натянутого лука,
Но почему же не летит стрела?
Гнетет меня подавленность и скука
И славы я не поражу орла.
Я – крыльев ширь, раскинутых напрасно,
Не полечу, как пламенный Икар.
Увы! На перьях воск, падение ужасно,
Безжалостен палящий солнца жар.
Я – нераскрывшийся цветок лилеи,
Завядший раньше, чем расцвесть успел,
И лепестки лежат в песке аллеи,
Но кто оплачет грустный мой удел?
Огонь в душе, а взор угрюмый, вялый,
Мечты томят, и нет исхода им.
На урне мраморной печать – мой рот усталый,
И камень стережет печальный херувим.
Я – все томлюсь, горю и не сгораю,
Как куст в огне, что видел Моисей,
И степь в душе от края и до края,
Но для чего, когда я пленник в ней?
Я – лишь порыв застывшего движенья,
Натянутого лука тетива,
В душе сокровища. Но где же достиженья?
Печатью крепкою задержаны слова.
***
Младший брат Веры Аренс сначала пошел другим, не литературным путем: он с детских лет более интересовался биологией, нежели литературой. И, надо сказать, как ученый-биолог, он добился определенной известности в стране. Но воспитание, в конечном итоге, взяло свое. Он, как и старшая сестра, пристрастился к поэзии и литературной критике. И здесь тоже получил свою долю славы. Но, живя в такой стране в такое время, тем более, имея такую фамилию, невозможно было избежать репрессий и забвения.
Лев Евгеньевич Аренс (1890-1967) — биолог, педагог, поэт, художественный критик.
Лев Аренс родился в селе Мартышкино Петергофского уезда Санкт-Петербургской губернии (ныне в черте города Ломоносова) в семье капитан-лейтенанта Евгения Ивановича Аренса и Евдокии Семёновны Аренс (урожденной Кульпич). Кроме него, у Аренсов было еще трое дочерей.
Так как его отец с 1903 года занимал должность начальника Петергофской пристани и Царскосельского Адмиралтейства, то часть своего детства и юношеских лет Лев провел в здании Адмиралтейства, где находилась служебная квартира его отца. В доме бывали поэты Василий Комаровский, Николай Гумилёв, Николай Пунин.
Позже Лев Евгеньевич вспоминал: «Я помню Гумилева еще по Царскому Селу. Я был тогда гимназистом, учился вместе с племянником его, Колей Сверчковым, а Гумилев уже кончал гимназию. Наши родители были дружны. С. Я. Гумилев был знаком с моим отцом по делам служебным. Мой отец работал в Адмиралтействе, а С. Я. был морским врачом. И наши матери дружили. Хорошо помню Анну Ивановну Гумилеву. Властная, высокого роста, крепко сложенная, она, по моему впечатлению, держала в руках всю семью. Сводный брат Н. С., Дмитрий, служил в гусарских гвардейских частях, квартировавших в Царском Селе. Сестра Н. С. — Александра, в замужестве — Сверчкова, была матерью моего приятеля Коли, с которым мы часто ловили вместе рыбу с лодки на царскосельских прудах…
…В 1910 г. я услышал, что Гумилёв женится на неизвестной мне тогда Ахматовой. Вскоре он нанес вместе с ней визит моим родителям в Адмиралтействе, я случайно в это время был там, и тогда увидел ее впервые. Запомнилось, как Гумилёв шел под руку с Ахматовой по коридорам Адмиралтейства». Тогда Лев Аренс даже не предполагал, что жизненные пути его и Ахматовой будут близко соприкасаться на протяжении более пяти десятилетий.
Лев Аренс учился в Царскосельской мужской Николаевской гимназии. С гимназических лет он стал пробовать свои силы в литературе и писать стихи.
Со своими новеллами и стихами он пришел к Николаю Гумилёву, который был хорошим другом их семьи, однако отзывы Гумилёва охладили творческий пыл молодого автора, так что он бросил писать почти до 30 лет. Вот как описывает это сам Лев Евгеньевич: «Мною были написаны три новеллы, которые были примерно такого рода: девушка говорит влюбленному в нее юноше на берегу омута: «Вон там лилии. Достань их — полюблю». Юноша утонул, и его тело плывет мимо девушки с букетом лилий в руках. Я решил пойти с этими новеллами и стихами своими к Гумилёву. Мы жили в парке, а Гумилёв в центре Царского Села.
Гумилев пригласил меня в кабинет. В глаза бросились расписанные маслом стены, рисунок изображал водяного, омут и лилии, почти как в моей новелле. Гумилёв прослушал мои стихи, прочитал новеллы, и отозвался о них довольно-таки критически, сказал, что слог мне не удается, слишком много прилагательных и т. д.
Отзыв Гумилёва охладил мой творческий пыл, и я бросил писать почти до 30-ти лет, когда я вошел в группу, примыкавшую к футуристам, вместе с Тихоном Чурилиным».
В неизданных воспоминаниях о Н.С. Гумилеве (см. «Сумерки», 1991, № 11) Лев Евгеньевич писал: «…Я вошел в группу, примыкавшую к футуристам, вместе с Тихоном Чурилиным» (имеется в виду группа «Молодые Окраинные Мозгопашцы», в которую, входила также художница Бронислава Корвин-Каменская; в фонде Чурилина в РГАЛИ хранится манифест, написанный членами группы).
В 1909 году Лев окончил гимназию и поступил на естественное отделение (биология) физико-математического факультета Петербургского университета. Во время учебы был командирован факультетом для работ на биологические станции: Севастопольскую (1910), Селигерскую, Бородинскую (1912), Виллафранкскую (на Средиземном море, во Франции, 1913); он участвовал в деятельности проходившего в то время международного зоологического конгресса в Монако).
СЕВАСТОПОЛЬ
Адмиральский Севастополь
Немало бедствий я испытал.
Твоя же гавань мне открыла
Пленительную моря красоту;
У юноши — в моем мозгу —
Столь много мыслей взбороздила,
Сколь много волн в твоем порту.
Ночное море заискрилось
Фонариками ноктилюк.
Когда же сильно зарябилось,
На корабле закрылся люк...
В морских водах увидел я дельфинов,
Прозрачно-нежные тела медуз.
Узрел я тонкие виденья муз
Из тихих вод стремящихся заливов
На водяную брань.
Морская ткань
Рвалася свежими порывами ветров,
И глубина,
Чуть не до два,
С бортов
Мне жутко открывалась.
По окончании университета в 1915 году он пошел добровольцем в военно-морской флот – гены отца дали о себе знать. Сначала служил матросом II-й статьи в казармах на Поцелуевом мосту. Затем воевал на Чёрном море, где получил солдатскую георгиевскую медаль, а за участие в сражении на реке Дунай, на миноносце «Пронзительный», получил Георгиевский крест. «Я ушел добровольцем во флот. Сначала – матрос II–й статьи в казармах на Поцелуевом мосту. Затем воевал на Чёрном море, получил Георгиевский крест и звание гардемарина, щеголял в новых погонах, и все называли меня адмиралом», – писал Лев Евгеньевич.
Вскоре он был произведен в подпоручики по адмиралтейству.
После Первой мировой войны вернулся в Петроград и по приглашению А.В. Луначарского работал секретарем комиссии при первом Народном комиссариате просвещения. В конце 1918 года поступил в институт имени П.Ф. Лесгафта, где проработал — с перерывами — около девятнадцати лет. Занимался, в основном, проблемой поведения насекомых в природной обстановке. Некоторое время работал в филиале Института имени Лесгафта в Борисовке (ныне в Белгородской области), изучая растительность заповедника «Лес на Ворскле»).
В 1919—1920 годах состоял ассистентом кафедры гистологии Крымского (Таврического) университета и секретарем Крымского наробраза.
Там же, в Крыму, в 1917 году скончалась мать Аренса, Евдокия Семёновна. Ей, а также отцу он посвятил стихотворение «ФЕОДОСИЯ»:
Феодосия! Твой суровый камень
Послужит лучшим памятником,
Неувядаемым венком
На материнскую могилу.
Я, колченогий, запоздал
К твоим минутам смертным,
И только много лет спустя,
Уже у моего болезного одра,
Ты мне визит печальный отдала —
По смерти материнское благословенье.
И перед тем я посещал
Феодосийское кладбище.
Меж кипарисами летал,
Могил взметая пепелище.
Пернатый, словно мотылек,
Красноголовый королек.
Его бесшумное движенье,
И моря близкого прибой и шум,
И тихое дерев качанье —
Души твоей волненье —
Моих служило отголоском дум
О предстоящем единенье.
В 1920-х годах, параллельно с научной и преподавательской работой, Аренс продолжил свою литературную деятельность, когда вошел в группу, примыкавшую к футуристам, вместе со своим другом, поэтом Тихоном Чурилиным. Он стал автором посмертной статьи о творчестве Хлебникова – «Велимир Хлебников — основатель будетлян», опубликованной в 1923 году. Другая его работа, «Слово о полку Будетлянском», посвященная Тихону Чурилину, была впервые опубликована только 1990 году.
В 1923—1931 годах — преподаватель на кафедре зоогеографии Географического института, Географического факультета ЛГУ. Кроме того он выступал в качестве лектора в Институте прикладной зоологии и курсов пчеловодства. В 1931—1932 годах был учёным специалистом Всесоюзного института растениеводства. В 1932—1934 годах — научный сотрудник оленеводческого совхоза (г. Нарьян-Мар, Ненецкий национальный округ), изучал кормовую базу оленьих пастбищ: луговых растений и лишайниковых покровов, а также некоторых пищевых растений.
Работая в Крыму, Аренс женился на дочери евпаторийского купца Иосифа Савускана караимке Сарре Иосифовне Савускан. Правда, Аренс то ли в шутку, то ли и в самом деле не знал национальности своей жены, называл ее татарочкой. Ей он посвятил цикл своих стихотворений «Крымские зрева»: «Другу моему, татарскому цветочку – Сарре». А ей самой еще и стихотворение из этого же цикла.
ЕВПАТОРИЯ
Простые линии мечети ханской:
Обширный купол, стройный минарет.
Напоминание песков барханных —
Под пебом — Бога грозного стилет!
Судьбою странною влекомый
В открытые песчаные поля,
Услышал моря шум знакомый,
В Евпаторийские попав края.
В твоих пролетных переулках,
Средь белых стен, в одной калитке
Открылся дворик в серых плитах.
На камне, в чадровом платочке,
В татарских серьгах золотых,
С большими карими глазами,
Как у газели,
Стояла обрученница моя.
Как упали
Странно наши звезды, догорая,
Чтоб зажечься новыми огнями.
Как замечает об этом цикле современный критик Елена Калло: «Стихи Льва Аренса, вошедшие в публикацию, необычны: в них нет футуристического напора, — напротив, их настроение зачастую можно назвать элегическим, они не изобилуют словообразовательными экспериментами, — зато автор неоднократно использует элементы высокого стиля, пожалуй, на принадлежность к футуристической поэзии указывают лишь верлибр и частые смещения ударений. Некоторая странность и размытость формы оправдывается искренним и каким-то новым, ни на чье не похожим, мироощущением автора. Наконец, в этих стихах ощущается светлый дух, который завершает их «изнутри»».
У Аренсов родилось трое сыновей: Евгений (1921—2011), Игорь (1923—1942) и Юрий (1929—1941).
В начале войны Аренсы с сыновьями Женей и Юрой оставались в Воронежской области, где Лев Евгеньевич продолжал работать в Хопёрском заповеднике. Там они потеряли младшего сына, двенадцатилетнего Юру. Сын Игорь в то время работал в Ленинграде на станции скорой помощи, с 1941 года он жил в Фонтанном Доме с семьей гимназического друга отца – Николая Пунина. В феврале 1942 года был в дистрофическом состоянии помещен в стационар, где и умер 4 апреля.
После убийства С.М. Кирова в декабре 1934 года началась волна репрессий, направленная, в том числе, и против ленинградской интеллигенции. В марте 1935 года вышло постановление о высылке из Ленинграда социально чуждых элементов (дворян). Не обошли эти гонения и Льва Аренса, 4 марта 1935 года он был осужден Особым совещанием при НКВД СССР к заключению в исправительно-трудовой лагерь, как социально опасный элемент, то есть за происхождение, сроком на 5 лет.
Срок он отбывал в Медвежьей горе (Карельская АССР), работая там по специальности — научным сотрудником сельскохозяйственной опытной станции Беломорско-Балтийского канала. Его жена Сарра Иосифовна была сослана в Астрахань, и жила там с младшим сыном Юрием вплоть до освобождения мужа в 1939 году; старший сын Евгений жил в семье сестры Льва Евгеньевича Веры Аренс-Гаккель, средний сын Игорь жил в семье Пуниных, в Фонтанном доме; они навещали мать летом, во время каникул.
БАЛАКЛАВА
В.А. Гаккелю
В теснинах сжатая вода
Скалистым серым ходом,
В извилинах его бродя,
На связь идет с открытым морем.
У набережной на фаленях
Дрожат рыбацкие фелюги.
Томятся, ветра ожидая, на кормах
Отнажныс матросы-тюрки.
Но вот поверхность зарябилась,
Встряхнулись сонные пловцы,
На палубах команды суетились,
Кидая длинные концы.
По мачтам быстро взвились,
Как крылья чаек – белые пласты.
И, постепенно с якоря снимаясь,
Тихонько воду прорезая,
Один корабль за другим,
Подобно мыслкям моим,
В далекой сини исчезали.
Но и на поселении Лев Аренс не переставал заниматься литературой, именно там были написаны его литературно-критические работы, которые он посылал своей сестре – поэтессе Вере:
«8/II 1937 г.
Милый друг Верочка! Посылаю тебе заметку о лирике. Перепечатанная на машинке, она красуется в рамках нашей барачной стенгазеты, рядом с заметкой "Олейна на Кумсе".
Твой брат Лев Аренс».
Сохранилась статья Льва Аренса о лирике и Пушкине, написанная в лагере в 1937 году и «опубликованная» в барачной стенгазете:
«РАЗРОЗНЕННЫЕ МЫСЛИ О ЛИРИКЕ ВООБЩЕ И О ЛИРИКЕ ПУШКИНА В ЧАСТНОСТИ
Когда мы отзываемся о каком-нибудь стихотворении: "Как оно поэтично!" мы безусловно хотим сказать, о том, что оно, в одно и то же время, возвышенно, образно, музыкально и, наконец, архитектонично. Этими словами почти определяется содержание поэзии, которая по природе своей лирична. В сущности можно было бы поставить знак равенства между понятиями "поэзия" и "лирика".
Сюжет в лирике имеет второстепенное и подчиненное значение. Почти всякое явление, удостоившееся внимания поэта и пройдя сквозь жар поэтического горнила, одухотворяется в переживании поэта и облекается в чудесное одеяние стиха. Недаром к сборнику своих стихов Малларме избрал латинское изречение "O vis superbae formaе!", что можно перевести: "О, сила совершенной формы!"
Действительно, как бы ни было возвышенно содержание данного произведения, если оно не сформировано гармонично, оно не может быть названо поэтическим.
Подобно музыкальному произведению, каждое стихотворение, как и его элементы, имеют свой метр и ритм. Отсюда почти всякое стихотворение имеет свой напев. Вот почему древние поэты-певцы: баяны, скальды, мейстерзингеры, барды, трубадуры говорили нараспев или пели их. Пушкин и его современники скандировали, а не читали стихи.
Знаки препинания в стихотворении, как и в прозе, уточняют смысловое содержание. В прозе они распределяют остановки и их длительность. В стихотворном произведении придерживаться их можно лишь отчасти, не они владеют дыханием сказателя, а цезуры и само музыкальное построение стиха.
Мистраль – провансальский поэт, как и многие другие великие поэты, проверял написанные стихи вслух. Ходя по комнате, он скандировал стихи, в то же время их исправляя, пока его требовательное ухо не удовлетворялось стройностью формы.
Но вот послушайте декламацию актеров. Большинство из них слепо придерживаются знаков препинания, добросовестно читая стихи с толком, чувством и расстановкой. При таком чтении прекрасное стихотворение обращается в прозу. Чем проще написано стихотворение, тем труднее его скандировать. Ввиду необычайной простоты поэтического языка Пушкина, читать его стихи, как следует их читать, далеко не всякому артисту под силу. Пожалуй, музыканту легче сыграть какую-либо виртуозную вещь, нежели продекламировать легкокрылое стихотворение Пушкина.
Как часто мы слышим о музыкальности пушкинского стиха. Почему же при чтении стихов Пушкина мы без зазрения совести заглушаем их музыкальность?
У поэта имеется ряд приемов для придания звучности стиху: рифмы, консонансы, аллитерации, чередование метров, перебой ритмов и пр.
Возьмите для примера изумительные два стиха Пушкина:
"Но не таков Арзрум нагорный,
Многодорожный наш Арзрум".
У поэта речь – образная. Во время созерцания или обдумывания явления, почему-либо привлекшего к себе внимание поэта, у него возникает соответствующий образ. В последнем заключается не только само явление, но и его восприятие поэтом, со всеми сопровождающими ощущениями и мыслями, носящими черты творчества поэта. Нередко черты эти неуловимы. Поэт в данном случае подобен ученому, идущему путем индукции от частного к общему. Следовательно, образ аналогичен обобщению. Однако, в то время как ученому достаточно ясно и убедительно изложить основную мысль, вся убедительность образа заключается в его возвышенной красоте.
Вспомните одно из чудеснейших стихотворений Пушкина "Осень":
"Как весело, обув железом острым ноги,
Скользить по зеркалу стоячих, ровных рек".
Разметав слова по поэтическому произволу и поставив их согласно стихотворной закономерности, изменив слово "коньки" – "железом острым", то есть заменив понятие малого объема понятием с объемом неизмеримо большим, – поэт, словно волшебник, мгновенно прикрепляет к спине вашей крылья и вы, с его чудодейственной помощью, устремляетесь в такие просторы и подымаетесь на такие высоты, которые вам и не снились.
Вы испытываете чувство благодарности к поэту. Он вам становится близким. Обычные вещи, благодаря ему, кажутся вам необыкновенными. Он близок вам еще и потому, что в поэзии Пушкина нашли свое отражение лучшие движения вашей души. Приведем для иллюстрации четыре стиха его современника – поэта Веневитинова:
"И так гонись за жизнью дивной,
И каждый миг в ней воскрешай,
На каждый звук его призывный
Отзывной песней отвечай".
Кто теперь не цитирует Пушкина? Каждый, произносящий стихи его, доверчиво полагает, что слова великого поэта лучше всего могут выразить мысль или ощущение данного человека.
Поэт в жизни может быть таким же косноязычным, как любой обыватель. Но вдохновение преображает обычную тугую речь. Как в бурном потоке камни, переворачиваются слова и переносятся с места на место и устанавливаются по-новому. Как часто эта новизна в стихах Пушкина пленяет нас.
"И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо – к бумаге,
Минуты – и стихи свободно потекут".
В этих стихах сказался целиком обаятельный лиризм Пушкина. Поэта можно до некоторой степени уподобить скульптору. Но у последнего материалом является глина или гранит – вещество, оживающее под искусными пальцами ваятеля, и которому он может придать любую форму. У поэта материалом служат слова. Но слово, кроме звучности, имеет еще и смысл. Оно является уже само по себе абстракцией, содержащей в себе ряд представлений. Сочетание слов и соподчинение их друг другу, равно подчинение их к стихотворению, как целому, должно нам давать гармоничную архитектонику стихотворения.
По природе своей лирическое стихотворение ближе к музыкальному произведению или созданию зодчего, нежели к прозаическому сочинению.
Посему поэт значительно более стеснен в обработке материала, чем, скажем, скульптор. Художник, искусно владеющий резцом, кистью или карандашом, может владеть нашим чувством , не обладая исключительным умом.
Поэт, волнующий стихами человечество, должен обладать умом необыкновенным.
Всеобъемлющий ум, изумительная чуткость возвышенной души, изощренная наблюдательность, тонкая проникновенность, необычайная отзывчивость и человеколюбие – атрибуты гения Пушкина».
Там же, в Медвежьегорске, он изучал пастбища рогатого скота. Его статья, посвященная этим исследованиям, даже была опубликована в журнале «Природа».
Лев Евгеньевич был освобожден из Беломорско-Балтийского лагеря НКВД
«по окончании срока с зачётом 252 рабочих дней» 15 июня 1939 года.
Летом 1940 г. Лев Аренс поселился в родных краях своей матери – сначала он приехал в Новозыбков, а затем вместе с женой Саррой Иосифовной в поисках работы по специальности перебрался в город Глухов Сумской области Украины. Там они вынуждены были влачить полуголодное существование. Об их бедственном положении в это время свидетельствует письмо их сына Игоря к дяде Коле (Н.Н. Пунину): «…мы, в буквальном смысле, дохнем с голоду. Есть нечего, а купить не на что. Старые запасы, как и все запасы, имеют свойство истощаться, так что мы очутились на краю бездны. Папа совсем истощился, глаза впали, щеки худые, как посмотришь на него, так и спазмы подступают к глотке, а слезы катятся сами собой. Мама выглядит не лучше. Даже я и Юра чувствуем себя худо...».
Видимо, Пунин не остался безучастным к судьбе своего друга, и уже 14 сентября из Глухова ему пишет сам Лев Аренс:
«Милый друг, Николка!
Сигнал мой SOS тобой был услышан. Твое письмо, письмо чудесное, восстановило мою душевную бодрость.
Граждане, когда входите в трамвай, берегите кошельки. Когда вступаешь в жизнь, надо, действительно, подумать, как бы не потерять душу. Ты глубоко прав. Сохранив более или менее живой душу, я потерял кошелек.
Я раньше верил, что могу разбогатеть (вернее, быть обеспеченным), теперь я потерял надежду. Мне представляется, что я нахожусь в таком заколдованном кругу (финансовом), выхода из которого нет. Я в зрелых годах не думал о самоубийстве, но бывают такие убийственные минуты, что мозг сжимается, а сердце готово разорваться. И это при том, что я себя причисляю к счастливейшим людям.
При чтении твоего письма слезы набегали в глаза, а душа точно воспринимала мессу. Твое письмо было поистине утешением, которого так искала моя душа. Твои рассуждения о страдании — мудрый совет, который я принял всем моим существом. Спасибо тебе, друг, за поддержку. В ней-то так нуждалась моя душа.
Хоть я нахожусь в дружеской среде, но друзья-то у меня менее мужественные, чем я сам. И когда я порой начинаю терять мужество или теряю его на некоторое время, то мне нужна поддержка мужественной души. При всей твоей женственности у тебя душа мужественная. Письмо твое было не только письмо друга, но в то же время письмо старшего брата.
Внутреннее признание тебя старшим было для меня благодеянием. Страшно жить без старших. Вблизи же меня нет их.
Спасибо А.А. за то, что не забывает нас. Иногда с удовольствием читаем ее стихи. Как ее чадо?»
После войны Лев Аренс занимался научной деятельностью, около 10 лет был сотрудником Тебердинского государственного заповедника, был членом Географического и Энтомологического обществ, кандидатом биологических наук.
Натуралист широкого профиля, он успел опубликовать при жизни более 100 научных статей, рецензий, хроник, переводов (прежде всего — классических трудов Ж.А. Фабра). Многие работы остались неопубликованными (среди них — доклады, сделанные на заседаниях Географического общества СССР: об А.С. Хомякове и Адельберте фон Шамиссо, — остались в рукописи). Остались не опубликованными и многие его стихи. Так что и ко Льву Аренсу вполне применима сентенция старшей сестры Веры – «Моя жизнь — поэма, не нашедшая издателя». Хотя стихи Лев Аренс писал всю жизнь, печатались они редко – в основном, в провинциальных газетах; иногда Аренс включал стихотворения в свои научно-популярные статьи. И только в 2008 году был издан сборник его стихов и прозы «Дети и цветы// Цветопредставление».
На склоне лет супружеская чета – Лев и Сарра Аренс стали спутниками Анны Ахматовой в писательском поселке Комарово. Напомню, что последний муж Ахматовой – Николай Пунин был другом Льва Аренса еще с гимназических, царскосельских времен, да и с Николаем Гумилёвым был дружен.
Когда Аренсы вернулись в Ленинград, они возобновили дружеское общение с Ахматовой. 15 августа 1961 года Анна Андреевна подарила Л. Е. Аренсу свою книгу «Стихотворения (1909-1960). М., 1961» с дарственной надписью «Милому Льву Евгеньевичу Аренсу в его День. Дружески. Ахматова». В ответ был подарен оттиск статьи Л. Е. Аренса «Биогеографическая характеристика Тибердинского заповедника и прилегающих к нему районов» с надписью: «Дорогой Анне Андреевне Ахматовой в ознаменование пятидесятилетия нашего знакомства. В знак благодарности за книгу Ваших стихов». Ныне это экспонаты музея в Фонтанном Доме.
Из воспоминаний Анатолия Наймана (биографа Анны Ахматовой): «Хозяйство в комаровском домике вела Сарра Иосифовна Аренc, почти семидесятилетняя старушка, маленькая, с утра до вечера в переднике, всегда с улыбкой на морщинистом личике с всегда печальными глазами...
... она боялась — и безгранично любила и почитала — своего мужа, Льва Евгеньевича,
брата первой жены Пунина. Он тоже был маленького роста, с выразительным живым лицом чудака, с живыми веселыми глазами и длинной белой бородой, которая развевалась по ветру, когда он ехал на велосипеде, а ездил он на велосипеде главным образом купаться на Щучье озеро.
Ботаник и, кажется, с ученой степенью, он знал названия и свойства множества растений.
Человек был верующий, православный, часто уезжал на электричке в шуваловскую церковь. В свое время был репрессирован и на слова следователя: „Как же вы, просвещенный человек, и в Бога веруете?“ — ответил: „Потому и просвещенный, что верую“.
Он сочинял стихи, исключительно для души, и когда на дне его рождения, праздновавшемся на веранде в присутствии Ахматовой и Раневской и еще десятка гостей, в основном молодых, друг его сына, выпив, сказал в умилении: „Дядя Лева, прочтите ваши стихи“, — рявкнул, не давая ему договорить: „Молчать! Думай, перед кем сидишь!“» (Найман А. Рассказы об Анне Ахматовой. М., ЭКСМО, 2002).
Эпизод со следователем стал диссидентским фольклором и имеет другой вариант в воспоминаниях священника Михаила Ардова, сына Виктора Ардова, московского друга Ахматовой: «На самом деле этот разговор был не со следователем, а на заседании кафедры, где Лев Аренс работал. И ответил он точнее: «Потому и верую, что просвещенный». Ведь в первоначальном смысле слово «просвещение» — синоним «крещения» (Вокруг Ордынки. Портреты. Новый Мир, 1999, N6).
В записных книжках Анны Ахматовой, в воспоминаниях людей, посещавших ее в Комарове, упоминаются Аренсы, причем Сарра Иосифовна становится близкой подругой. Неизменно праздновались дни рождения, причем в 1965 году 15 августа Ахматова записала: «Сегодня бурно отпраздновали 75-летие Л. Е. Аренса».
В марте 1966 года Льву Евгеньевичу пришлось провожать в последний путь Анну Андреевну Ахматову. Этот трагический день в судьбе Аренса увековечил поэт Евгений Рейн:
Семидесятипятилетний Аренс
читает собственное сочиненье
на смерть Ахматовой.
Малюсенький, лохматый,
совсем седой – командовал эсминцем
в пятнадцатом году на Черном море.
Георгиевский кавалер, друг Гумилева,
ныне орнитолог,
лет восемнадцать разных лагерей,
в Кавказском заповеднике работа
и десятирублевые заметки о птицах
для пионерской прессы, он немного
Ахматову переживет.
Евгений Рейн оказался прав. Скончался Лев Евгеньевич Аренс после тяжелой болезни 23 июля 1967 года.
Бронзововечные
АХМАДУЛИНА-ЕВТУШЕНКО- НАГИБИН
Она разбавила крутой мальчишник «шестидесятников». Они стали всего лишь одними из ее избранников. Но все трое стали символами «бронзового века» русской литературы; без всей этой троицы сегодня нельзя уже представить русскую литературу. Все они – алмазы в бронзовом ожерелье второй половины ХХ века.
Белла (Изабелла) Ахатовна Ахмадулина (1937-2010) – поэтесса, переводчица. Лауреат Государственной премии СССР и Государственной премии Российской Федерации. Почетный член Американской академии искусств и литературы.
Белла Ахмадулина родилась 10 апреля 1937 года в Москве в интеллигентной и состоятельной семье. Ее отец комсомольский и партийный работник Ахат Валеевич Ахмадулин (1902—1979), в годы Великой Отечественной войны – гвардии майор, заместитель по политчасти командира 31-го отдельного зенитно-артиллерийского дивизиона, в дальнейшем крупный ответственный работник Государственного таможенного комитета СССР (начальник управления кадров, заместитель председателя). Мать ее, Надежда Макаровна Лазарева, работала переводчицей в звании майора в органах госбезопасности и была по матери племянницей революционера Александра Стопани.
Имя Изабелла девочке дала родная бабушка Надежда Митрофановна. В 1930-ые годы в Советском Союзе была очень популярна Испания и всё, что с ней связано. Поэтому мама будущей поэтессы подыскивала испанское имя для дочери. Бабушка решила, что Изабелла – именно то, что нужно. Так появилась на свет Изабелла Ахмадулина. Как позже написала в мемуарах поэтесса: «Я рано спохватилась и сократила это имя до «Белла».
В Белле Ахмадулиной смешалась кровь разных национальностей: татарская по линии отца, российско-итальянская – по маме. О ее «гремучей смеси» впоследствии написал ее первый муж, Евгений Евтушенко: «Итальянство твое и татарство угодило под русский наш снег».
Очень большое влияние на Ахмадулину оказала бабушка Надежда Митрофановна. Так как родители были занятыми людьми, внучка часто оставалась на попечении родной бабушки по маминой линии. Именно она научила Беллу чтению, привила ей любовь к классической литературе, читая не только сказки, но и произведения Гоголя с Пушкиным.
В годы войны отец Беллы ушел на фронт. Девочку отправили в Казань, где проживала ее вторая бабушка по отцовской линии. В Казани Ахмадулина заболела и едва не умерла, если бы не подоспевшая вовремя мама. Сразу же после окончания войны Белла вместе с матерью вернулась в столицу и отправилась в школу. Училась она с неохотой, часто пропускала уроки и отдавала предпочтения лишь занятиям литературы. Ахмадулина была очень начитанной для своего возраста девочкой и с ранних лет писала без грамматических ошибок.
Первые стихи Беллы Ахмадулиной появились в школьные годы. В 15 лет у нее уже прослеживался собственный стиль. В школьные годы Белла посещала занятия столичного Литобъединения. Уже тогда она планировала связать свою жизнь с литературой. Родителям такие планы дочери не нравились: они мечтали видеть Беллу журналисткой. Дочь согласилась и отнесла документы в МГУ, на факультет журналистики. К сожалению (или всё же к счастью), Ахмадулина провалила вступительные экзамены. Тогда она, следуя всё тем же пожеланиям родителей, устроилась работать в газету «Метростроевец». Но публиковала там не только статьи, но и свои стихи.
Литературный дебют 18-летней поэтессы состоялся в журнале «Октябрь». А через 2 года, в 1957-ом, поэзия Ахмадулиной подверглась критике в газете «Комсомольская правда». Стихи посчитали слишком манерными и старомодными, не соответствующими духу советской эпохи.
Первым ее поэтический дар отметил Павел Антокольский. Она тогда училась в десятом классе, занималась в литературном кружке Евгения Винокурова при заводе имени Лихачева.
После школы Белла Ахмадулина поступила в Литературный институт имени А.М. Горького. Приемной комиссии юная поэтесса читала собственные стихи. На первом курсе она была уже достаточно известным автором. В 22 года Ахмадулина написала стихотворение «По улице моей который год...», которое стало известным романсом.
По улице моей который год
звучат шаги — мои друзья уходят.
Друзей моих медлительный уход
той темноте за окнами угоден.
Запущены моих друзей дела,
нет в их домах ни музыки, ни пенья,
и лишь, как прежде, девочки Дега
голубенькие оправляют перья.
Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх
вас, беззащитных, среди этой ночи.
К предательству таинственная страсть,
друзья мои, туманит ваши очи.
О одиночество, как твой характер крут!
Посверкивая циркулем железным,
как холодно ты замыкаешь круг,
не внемля увереньям бесполезным.
Так призови меня и награди!
Твой баловень, обласканный тобою,
утешусь, прислонясь к твоей груди,
умоюсь твоей стужей голубою.
Дай стать на цыпочки в твоем лесу,
на том конце замедленного жеста
найти листву, и поднести к лицу,
и ощутить сиротство, как блаженство.
Даруй мне тишь твоих библиотек,
твоих концертов строгие мотивы,
и — мудрая — я позабуду тех,
кто умерли или доселе живы.
И я познаю мудрость и печаль,
свой тайный смысл доверят мне предметы.
Природа, прислонясь к моим плечам,
объявит свои детские секреты.
И вот тогда — из слез, из темноты,
из бедного невежества былого
друзей моих прекрасные черты
появятся и растворятся снова.
В 1975 году композитор Микаэл Таривердиев положил эти стихи на музыку, и романс в исполнении Аллы Пугачёвой прозвучал в фильме Эльдара Рязанова «Ирония судьбы, или с легким паром!».
Спустя еще три года, в 1962 году, поэтесса выпустила первую книгу стихотворений — «Струна», о которой Евгений Евтушенко писал: «Не случайно она назвала свою первую книгу «Струна»: в ее голосе вибрировал звук донельзя натянутой струны, становилось даже боязно, не оборвется ли. <...> Голос волшебно переливался и околдовывал не только при чтении стихов, но и в простеньком бытовом разговоре, придавая кружевную высокопарность даже прозаическим пустякам».
Выступления Ахмадулиной собирали полные залы, площади, стадионы. Особенным был не только голос поэтессы, но и ее художественный стиль. Белла Ахмадулина использовала в текстах интересные метафоры, писала слогом золотого века.
В 1957 году в «Комсомольской правде» была напечатана резко критическая статья против Ахмадулиной. Это связано с тем, что она отказалась поддержать травлю Бориса Пастернака. Студентов Литинститута — в их числе была и Белла Ахмадулина — принуждали подписывать коллективное письмо с требованием выслать из страны Бориса Пастернака. В то время в разгаре была травля писателя, связанная с его Нобелевской премией. Поэтесса подписывать письмо отказалась. И вскоре ее отчислили, официально — за проваленный экзамен по марксизму-ленинизму. Однако позже Ахмадулину восстановили, и в 1960 году она окончила Литинститут с отличием, после чего заявила: «Если меня чему-то и научил Литературный институт, так это тому, как не надо писать и как не надо жить. Я поняла, что жизнь — это отчасти попытка отстоять суверенность души: не поддаться ни соблазнам, ни угрозам».
Далее последовали поэтические сборники «Озноб» (1968), «Уроки музыки» (1970), «Стихи» (1975), «Метель» (1977), «Свеча» (1977), «Тайна» (1983), «Сад» (Государственная премия СССР, 1989). Для поэзии Ахмадулиной характерны напряженный лиризм, изысканность форм, очевидная перекличка с поэтической традицией прошлого.
Попробовала Ахмадулина себя и в роли киноактрисы: в 1964 году снялась в роли журналистки в фильме Василия Шукшина «Живет такой парень». Лента получила «Золотого льва» на кинофестивале в Венеции. А в 1970 году Ахмадулина появилась на экранах в фильме «Спорт, спорт, спорт», где за кадром Ахмадулина читала собственные стихи «Вот человек, который начал бег…» и «Ты человек! Ты баловень природы…».
Перу Ахмадулиной принадлежат воспоминания о поэтах-современниках, а также эссе об А.С. Пушкине и М.Ю. Лермонтове. Она много переводила грузинских, армянских, польских поэтов, венгерских, болгарских, итальянских и французских. В 1970-е годы Белла Ахмадулина побывала в Грузии. Эта страна и ее культура произвели на поэтессу огромное впечатление. Впрочем, как и Ахмадулина на Грузию. Следствием этой обоюдной любви становится сборник «Сны о Грузии». Белла Ахатовна переводила на русский язык стихи Галактиона Табидзе, Николая Бараташвили, Симона Чиковани и других. А журнал «Литературная Грузия» публиковал произведения Ахмадулиной даже в то время, когда в России на них существовали идеологические запреты.
Ее стихи также много переводили на все европейские языки. В 1984 году ей вручили орден «Дружбы народов», Американская академия искусств и литературы избрала поэтессу своим почетным членом. Она была известна, авторитетна и любима публикой.
Однако ей не забыли ее антиправительственные поступки и слова начала шестидесятых годов. Поэтому, когда в 1969 году во Франкфурте вышел сборник Ахмадулиной «Озноб» (а печататься за рубежом тогда было очень рискованно), поэтессу раскритиковали в советской прессе, а ее новые сборники подверглись жесткой цензуре. Выступления Ахмадулиной запрещали до самой перестройки.
Свой бескомпромиссный, решительный характер и гражданскую позицию Ахмадулина проявляла еще не раз. Неоднократно высказывалась в поддержку советских диссидентов – Андрея Сахарова, Льва Копелева, Георгия Владимова, Владимира Войновича. Ее заявления в их защиту публиковались в «Нью-Йорк Таймс», неоднократно передавались по «Радио Свобода» и «Голосу Америки». В 1979 году Ахмадулина участвовала в создании неподцензурного, самиздатовского литературного альманаха «Метрополь». В октябре 1993 года подписалась под «Письмом сорока двух» — публичном обращении группы известных литераторов к согражданам, содержащее также требования, обращенные к Правительству Российской Федерации и Президенту России Б.Н. Ельцину, осуждающее попытку государственного переворота.
В 1996 и 2003 годах Белла Ахатовна оказалась среди деятелей культуры и науки, призвавших российские власти остановить войну в Чечне и перейти к переговорному процессу.
Вольфганг Козак так оценил творчество Ахмадулиной: «Поэзия для Ахмадулиной — самооткровение, встреча внутреннего мира поэта с миром новых (магнитофон, самолёт, светофор) и традиционных (свеча, дом друга) предметов. Для её поэзии всё — даже любая мелочь — может служить импульсом, окрылить смелую фантазию, рождающую дерзкие образы, фантастические, вневременные события; всё может стать одухотворённым, символичным, как любое явление природы («Сказка о дожде», 1964). Ахмадулина расширяет свою лексику и синтаксис, обращается к архаическим элементам речи, которые она переплетает с современным разговорным языком. Отчуждённое употребление отдельных слов возвращает им в контексте первоначальный смысл. Не статика, а динамика определяет ритм стихов Ахмадулиной. Поначалу доля необычного в стихах Ахмадулиной была очень велика по сравнению с большинством русских стихов того времени, но затем её поэзия стала проще, эпичнее».
Ахмадулина проявила себя как подлинный реформатор стиха, прежде всего, рифмы – у нее практически нет банальных рифм. Все рифмы — неожиданные, новые, не повторяющиеся, почти не встречающиеся у других поэтов.
Иосиф Бродский называл Ахмадулину «несомненной наследницей лермонтовско-пастернаковской линии в русской поэзии». Сама же поэтесса словно бы подтверждала эти слова: «Лирическая моя героиня, она происхождения более раннего даже, чем двадцатый век».
Если в творчестве и в гражданственности Белла Ахмадулина была одним из образцов для других, то в личной жизни она, скорее, пример отрицательный – неупорядоченная, слишком бурная, богемная, завязывание сексуальных связей на стороне от семьи, распитие спиртных напитков с ненужными людьми абсолютно не красят одного из лучших представителей «бронзового века» русского литературы, так называемых шестидесятников.
Ахмадулина четыре раза выходила замуж. И, если с первым мужем, собратом (а после замужества и сородичем по перу) Евгением Евтушенко у Ахмадулиной не сложилось, скорее всего, по вине самого Евтушенко, то в неудавшейся жизни с другими мужьями виновата уже в большей степени была сама Белла Ахатовна.
Ахмадулина была первой женой Евтушенко всего год с небольшим. Зато подарили русской поэзии настоящий любовный роман в стихах. Они поженились в 1957 году и зажили, судя по всему богемной жизнью: застолья на кухне с друзьями, стихи, споры об искусстве до утра...
Нет, мне ни в чем не надо половины!
Мне – дай все небо! Землю всю положь!
Моря и реки, горные лавины
Мои – не соглашаюсь на дележ!
Нет, жизнь, меня ты не заластишь честью.
Все полностью! Мне это по плечу!
Я не хочу ни половины счастья,
Ни половины горя не хочу!
Хочу лишь половину той подушки,
Где, бережно прижатое к щеке,
Беспомощной звездой, звездой падучей
Кольцо мерцает на твоей руке.
Когда, по словам Евтушенко, он первый раз явился домой глубоко за полночь, его молодая жена не показала обиды, а радостно бросилась навстречу и накормила ужином. Во второй раз она встретила его равнодушным видом в постели с книжкой в руках и бигудями на голове.
Много слов говорил умудренных,
много гладил тебя по плечу,
а ты плакала, словно ребенок,
что тебя полюбить не хочу.
И рванулась ты к ливню и к ветру,
как остаться тебя ни просил.
Черный зонт то тянул тебя кверху,
То, захлопавши, вбок относил.
И как будто оно опустело,
погруженное в забытье,
Это детское тонкое тело,
Это хрупкое тело твое.
И кричали вокруг водостоки,
словно криком кричал белый свет:
«Мы жестоки, жестоки, жестоки,
и за это пощады нам нет».
Все жестоко – и крыши, и стены,
и над городом неспроста
телевизорные антенны,
как распятия без Христа...
(Евтушенко)
Я думала, что ты мой враг,
что ты беда моя тяжелая,
а вышло так: ты просто враль,
и вся игра твоя – дешевая.
На площади Манежная
бросал монетку в снег.
Загадывал монетой
люблю я или нет.
И шарфом ноги мне обматывал
там, в Александровском саду,
и руки грел, а все обманывал,
все думал, что и я солгу.
Кружилось надо мной вранье,
похожее на воронье.
Но вот в последний раз прощаешься.
В глазах ни сине, ни черно.
О, проживешь, не опечалишься,
а мне и вовсе ничего.
Но как же все напрасно,
но как же все нелепо!
Тебе идти направо,
Мне идти налево.
Потом они одновременно ночью подъехали к своему дому на разных такси, и Белла будничным голосом попросила у мужа разменять ей десятку. А однажды ночью он вообще не застал ее дома: жена вернулась под утро, пахнущая вином и сигаретами. У Беллы появились новые друзья и отдельная жизнь.
Жилось мне весело и шибко.
Ты шел в заснеженном плаще,
и вдруг зеленый ветер шипра
вздымал косынку на плече.
А был ты мне ни друг, ни недруг.
Но вот бревно. Под ним река.
В реке, в ее ноябрьских недрах,
займется пламенем рука.
«А глубоко?» – «Попробуй, смеряй!» –
Смеюсь, зубами лист беру
И говорю: «Ты парень смелый! –
Пройдись по этому бревну!»
Ого – тревоги выраженье
в твоей руке. Дрожит рука.
Ресниц густое ворошенье
над замиранием зрачка.
А я иду (сначала боком), –
о, поскорей бы, поскорей! –
над темным холодом, над бойким
озябшим ходом пескарей,
А ты проходишь по перрону,
закрыв лицо воротником,
и тлеющую папиросу
в снегу кончаешь каблуком.
Одной из последних капель для разрыва стала отстраненная позиция Евтушенко, когда Белла в 1959 году вылетела из института за то, что отказалась подписать разоблачительное письмо против поэта Бориса Пастернака. Правда, через некоторое время Беллу в институте восстановили, и в 1960 году она защитила диплом, но муж в самый трудный момент не оказал ей поддержки. Более того, когда Евгений засобирался на несколько месяцев в командировку по Сибири, Белла очень просилась с ним, но он не взял.
Не уделяй мне много времени,
Вопросов мне не задавай.
Глазами добрыми и верными
Руки моей не задевай.
Не проходи весной по лужицам,
По следу следа моего.
Я знаю – снова не получится
Из этой встречи ничего.
Ты думаешь, что я из гордости
Хожу, с тобою не дружу?
Я не из гордости – из горести
так прямо голову держу.
(Ахмадулина)
По словам Евтушенко, когда он вернулся из поездки, то с трудом узнал Беллу: у нее была короткая стрижка вместо косы, ярко-красный лак, сигарета в руках, отсутствующий взгляд. На столе дымился кофе, стоял коньяк, на кухне сидели незнакомые гости.
Смеясь, ликуя и бунтуя,
в своей безвыходной тоске,
в Махинджаури, под Батуми,
она стояла на песке.
Она была такая гордая –
вообразив себя рекой,
она входила в море голая
и море трогала рукой.
Освободись от ситцев лишних,
так шла и шла наискосок.
Она расстегивала лифчик,
чтоб сбросить лифчик на песок.
И вид ее предплечья смутного
дразнил и душу бередил.
Там белое пошло по смуглому,
где раньше ситец проходил.
Она смеялась от радости,
в воде ладонями плеща,
и перекатывались радуги
от головы и до плеча.
(Евтушенко)
Последней каплей в их отчуждении стала потеря ребенка. Когда Белла забеременела, Евгений, по его словам, из-за своего юношеского эгоизма заставил ее сделать аборт. Он тогда еще не был готов стирать пеленки и бегать на молочную кухню за детским питанием. Он хотел жить для себя. Белла перенесла аборт очень болезненно и совсем отдалилась.
Твой дом, не ведая беды,
Меня встречал и в щеку чмокал.
Как будто рыба из воды
Сервиз выглядывал из стекол.
И пес выскакивал ко мне,
как галка, маленький, орущий,
и в беззащитном всеоружии
торчали кактусы в окне.
От неурядиц всей земли
я шла озябшим делегатом,
и дом смотрел в глаза мои
и добрым был и деликатным.
На голову мою стыда
он не навлек, себя не выдал.
Дом клялся мне, что никогда
он этой женщины не видел.
Он говорил: – Я пуст, Я пуст.
Я говорила: – Где-то, где-то...
Он говорил: – И пусть. И пусть.
Входи и позабудь про это.
О, как боялась я сперва
платка или иной приметы,
но дом твердил свои слова,
перетасовывал предметы.
Он заметал ее следы.
О, как он притворился ловко,
что здесь не падало слезы,
не облокачивалось локтя.
Как будто тщательный прибой
смыл все: и туфель отпечатки,
и тот пустующий прибор,
и пуговицу от перчатки.
Все сговорились: пес забыл,
с кем он играл, и гвоздик малый
не ведал, кто его забил,
и мне давал ответ туманный.
Так были зеркала пусты,
как будто выпал снег и стаял.
Припомнить не могли цветы,
кто их в стакан граненый ставил...
О, дом чужой! О, милый дом!
Прощай! Прошу тебя о малом:
Не будь так добр. Не будь так добр!
Не утешай меня обманом.
Евтушенко забрал свои вещи и переехал в крошечную комнатушку над знаменитым Елисеевским гастрономом на Тверской.
По словам поэта, «входящим в нее женщинам нельзя было избежать тахты, и через пару месяцев я чуть не рехнулся от карусели, которую сам себе устроил».
О том тяжелом периоде Евтушенко потом написал известные сегодня строчки.
Со мною вот что происходит:
ко мне мой старый друг не ходит
а ходят в мелкой суете
Разнообразные не те.
И он не с теми ходит где-то
и тоже понимает это,
и наш раздор не объясним,
и оба мучимся мы с ним.
Со мною вот что происходит,
совсем не та ко мне приходит,
мне руки на плечи кладет
и у другой меня крадет.
А той, скажите, бога ради,
кому на плечи руки класть?
Та, у которой я украден,
в отместку тоже станет красть.
Не сразу этим же ответит,
а будет жить с собой в борьбе
и неосознанно наметит
кого-то дальнего себе.
О, сколько нервных и ненужных,
ненужных связей, дружб ненужных!
Куда от этого я денусь?!
О, кто-нибудь, приди, нарушь
чужих людей соединенность
и разобщенность близких душ!
Однажды он не выдержал и поехал ночью к Белле, чтобы увидеть ее. Купил ее любимый ананас. Но любимая не открыла дверь. А русская литература обогатилась очередным лирическим шедевром Ахмадулиной, превращенным впоследствии в романс.
А напоследок я скажу:
прощай, любить не обязуйся.
С ума схожу. Иль восхожу
К высокой степени безумства.
Как ты любил? – ты пригубил
погибели. Не в этом дело.
Как ты любил? – ты погубил,
но погубил так неумело.
Жестокость промаха... О, нет
тебе прощенья. Живо тело
и бродит, видит белый свет,
но тело мое опустело.
Работу малую висок
еще вершит. Но пали руки,
и стайкою, наискосок,
уходят запахи и звуки.
Для Беллы все уже было в прошлом. Она вынесла мужу свой поэтический приговор: «Я думала, что ты мой враг, что ты беда моя тяжелая, а вышло так: ты просто враль, и вся игра твоя дешевая!» – написала она про Евтушенко.
О, мой застенчивый герой,
ты ловко избежал позора.
Как долго я играла роль.
не опираясь на партнера.
К проклятой помощи твоей
я не прибегнула ни разу.
Среди кулис, среди теней
ты спасся, незаметный глазу.
Но в этом сраме и бреду,
я шла пред публикой жестокой –
все на виду, все на виду,
все в этой роли одинокой.
О, как ты гоготал, партнер!
Ты не прощал мне очевидность
бесстыжую моих потерь,
моей улыбки безобидность.
И жадно шли твои стада
напиться из моей печали,
Одна, одна – среди стыда
стою с упавшими плечами.
Но опрометчивой толпе
герой действительно не виден.
Герой. Как боязно тебе!
Не бойся, я тебя не выдам.
Вся наша роль – моя лишь роль.
Я проиграла в ней жестоко.
вся наша боль – моя лишь боль.
Но сколько боли. Сколько. Сколько.
Евтушенко впоследствии признавался, что долго мучился, думая, что из-за его юной глупой жестокости Белла потеряла возможность иметь детей: «Я не понимал тогда, что если мужчина заставляет любимую женщину убивать их общее дитя в ее чреве, то он убивает ее любовь к себе... Потом я долго мучился, думая, что из-за моей юной глупой жестокости она потеряла возможность иметь детей – так нам сказали врачи. Но через несколько лет, узнав, что она все-таки родила дочь, я возблагодарил Бога... Но до сих пор, когда вижу ее или просто слышу ее голос, мне хочется плакать...».
Всегда найдется женская рука,
чтобы она, прохладна и легка,
жалея и немножечко любя,
как брата, успокоила тебя.
Всегда найдется женское плечо,
чтобы в него дышал ты горячо,
припав к нему беспутной головой,
ему доверив сон мятежный свой.
Всегда найдутся женские глаза,
чтобы они, всю боль твою глуша,
а если и не всю, то часть ее,
увидели страдание твое.
Но есть такая женская рука,
которая особенно сладка,
когда она измученного лба
касается, как вечность и судьба.
Но есть такое женское плечо,
которое неведомо за что
не на ночь, а навек тебе дано.
и это понял ты давным-давно.
Но есть такие женские глаза,
которые глядят, всегда грустя,
и это до последних твоих дней
глаза любви и совести твоей.
А ты живешь себе же вопреки
и мало тебе только той руки,
того плеча и тех печальных глаз...
Ты предавал их в жизни столько раз!
И вот оно – возмездье – настает.
«Предатель!» – дождь тебя наотмашь бъет.
«Предатель!» – ветки хлещут по лицу.
«Предатель!» – эхо слышится в лесу.
Ты мечешься, ты мучишься, грустишь.
Ты сам себе все это не простишь.
И только та прозрачная рука
простит, хотя обида и тяжка.
(Евтушенко)
Кстати, о голосе Ахмадулиной (точнее, о манере ее чтения собственных стихов), сохранился забавный факт: актриса Ия Саввина, озвучившая Пятачка в известном мультфильме о Винни-Пухе, взяла именно «ахмадулинские интонации», за что поэтесса в шутливой форме поблагодарила ее за «подложенную свинью».
Таким же коротким, как с Евтушенко, была совместная жизнь Ахмадулиной с другим «шестидесятником» – Андреем Вознесенским. И снова мы становимся свидетелями очередного романа в стихах. Причем, поначалу это был даже роман на троих.
Она, жена Евтушенко, с которым Вознесенский до конца своих дней дружил, спорил и ссорился по политическим и поэтическим поводам, и стала первой Музой, а затем возлюбленной Вознесенского. Об этом трио, осыпавшем друг друга стихами, злобно судачили, дескать, лавры Маяковского, Лили и Осипа Бриков им спать не дают. Недаром, мол, Вознесенский назвал свой сборник, вышедший в 1962-м, «Треугольная груша».
«Было время любви, – напишет про эти годы Вознесенский. – Мы не задумывались, мы любили – в подворотнях, на газонах, в автомашинах. Мы любили все, что движется».
Б. АХМАДУЛИНОЙ
Нас много. Нас может быть четверо.
Несемся в машине как черти.
Оранжеволоса шоферша.
И куртка по локоть – для форса.
Ах, Белка, лихач катастрофный,
нездешняя ангел на вид,
хорош твой фарфоровый профиль,
как белая лампа горит!
В аду в сковородки долдонят
и вышлют к воротам патруль,
когда на предельном спидометре
ты куришь, отбросивши руль.
Люблю, когда выжав педаль,
хрустально, как тексты в хорале,
ты скажешь: «Какая печаль!
права у меня отобрали...
Понимаешь, пришили
превышение скорости
в возбужденном состоянии.
А шла я вроде нормально...»
Не порть себе, Белочка, печень.
Сержант нас, конечно, мудрей,
но нет твоей скорости певчей
в коробке его скоростей.
Обязанности поэта
не знать километроминут,
брать звуки со скоростью света,
как ангелы в небе поют.
За эти года световые
пускай мы исчезнем, лучась,
пусть некому приз получать.
Мы выжали скорость впервые.
Жми, Белка, божественный кореш!
И пусть не собрать нам костей.
Да здравствует певчая скорость,
убийственнейшая из скоростей!
Что нам впереди предначертано?
Нас мало. Нас может быть четверо.
Мы мчимся – а ты божество!
И все-таки нас большинство.
О бесстрашии (а скорее, о бесбашенности Ахмадулиной-водителя) говорит и ее подруга, поэтесса Тамара Жирмунская — Белла «крутила баранку автомобиля, любила рискованную езду, ничего не боялась»
После долгих любовных метаний, мучений, поисков компромисса Евтушенко и Ахмадулина развелись. Белла ушла к Вознесенскому, но вместе они также были недолго. Расставшись, они остались друзьями. Позже Белла напишет:
АНДРЕЮ ВОЗНЕСЕНСКОМУ
Ремесло наши души свело,
Заклеймило звездой голубою.
Я любила значенье своё
Лишь в связи и в соседстве с тобою.
Несказанно была хороша
Только тем, что в первейшем сиротстве
Безкорыстно умела душа
Хлопотать о твоём превосходстве.
Про чело говорила твоё:
— Я видала сама, как дымилось
Меж бровей золотое тавро,
Чьё значенье — всевышняя милость.
А про лоб, что взошёл надо мной,
Говорила: не будет он лучшим!
Не долеплен до пяди седьмой
И до пряди седой не доучен.
Но в одном я тебя превзойду,
Пересилю и перелукавлю!
В час расплаты за божью звезду
Я спрошу себе первую кару.
Осмелею и выпячу лоб,
Похваляясь: мой дар — безусловен,
А второй — он не то чтобы плох,
Он — меньшой, он ни в чём не виновен.
Так положено мне по уму.
Так исполнено будет судьбою.
Только вот что. Когда я умру,
Страшно думать, что будет с тобою.
В это время в самых разных воспоминаниях удивительно часто соседствуют именно эти два имени: Андрей и Белла. Вспоминает ли Татьяна Бек, как школьницей после вечера поэзии, замирая, ехала в одном троллейбусе с прекрасной парочкой только что выступавших поэтов. А у Лидии Чуковской в письме Давиду Самойлову (июнь 1978-го) и вовсе из имени одного — вытекает имя другой: «Кстати о Вознесенском: мне рассказывали, что Ахмадулина (та же порода) выступала в Америке на своем вечере в золотых (парчовых?) штанах. Подумайте, какой срам: первая (хронологически) женщина-поэт после Ахм<атовой>, попадающая на Запад, и — в золотых штанах!»
Вознесенский и Ахмадулина в те годы будто нарочно дразнили любопытных, слишком часто и всюду появляясь вместе.
- Конечно, с Беллой у Андрея были отношения особые, — расскажет полстолетия спустя жена Вознесенского Зоя Богуславская. — Эти отношения можно назвать такой сильной дружеской влюбленностью, продолжавшейся до самых последних дней. Когда-то, узнав, что Андрюша женился (хотя мы еще не были официально женаты), она приехала в Переделкино в Дом творчества, где мы обитали (пока своей квартиры не было), и повесила мне на шею свой опаловый крестик. Это был такой жест, она сняла, встала на колени и сказала: «Он тебя выбрал»… На каждый ее день рождения Андрей ехал с самого утра к Белле с цветами… Ну, только в последние годы стало сложнее, это было связано и с его, и с ее болезнями, проблемами… Они же и похоронены всего в нескольких десятках метров друг от друга…
Их стихотворные посвящения друг другу чередовались, как черно-белые клавиши рояля. То светлее светлого, то темнее темного. То нежнее, то укоризненнее. А то и вовсе молочными чернилами между строк.
ИТАЛЬЯНСКИЙ ГАРАЖ
Б. Ахмадулиной
Пол – мозаика
как карась.
Спит в палаццо
ночной гараж.
Мотоциклы как сарацины
или спящие саранчихи.
Не Паоло и не Джульетты –
дышат потные «шевролеты».
Как механики, фрески Джотто
отражаются в их капотах.
Реют призраки войн и краж.
Что вам снится,
ночной гараж?
Алебарды?
или тираны?
или бабы
из ресторана?..
Лишь один мотоцикл притих –
самый алый из молодых.
Что он бодрствует? Завтра - святки,
Завтра он разобьется всмятку?
Апельсины, аплодисменты…
Расшибающиеся –
бессмертны!
Мы родились - не выживать,
а спидометры выжимать?..
Алый, конченый, жарь! Жарь!
Только гонщицу очень жаль…
Нью-йоркская птица
На окно ко мне садится
в лунных вензелях
алюминиевая птица –
вместо тела
фюзеляж
и над ее шеей гайковой
как пламени язык
над гигантской зажигалкой
полыхает
женский
лик!
(В простынь капиталистическую
Завернувшись, спит мой друг.)
кто ты? бред кибернетический?
полуробот? полудух?
помесь королевы блюза
и летающего блюдца?
может ты душа Америки
уставшей от забав?
кто ты юная химера
с сигареткою в зубах?
но взирают не мигая
не отерши крем ночной
очи как на Мичигане
у одной
у нее такие газовые
под глазами синячки
птица что предсказываешь?
птица не солги!
что ты знаешь сообщаешь?
что-то странное извне
как в сосуде сообщающемся
подымается во мне
век атомный стонет в спальне…
(Я ору. И, матерясь,
Мой напарник, как ошпаренный,
Садится на матрас.)
Стриптиз
В ревю
танцовщица раздевается, дуря…
Реву?..
Или режут мне глаза прожектора?
Шарф срывает, шаль срывает, мишуру.
Как сдирают с апельсина кожуру.
А в глазах тоска такая, как у птиц.
Этот танец называется "стриптиз".
Страшен танец. В баре лысины и свист,
Как пиявки
глазки пьяниц налились.
Этот рыжий, как обляпанный желтком,
Пневматическим исходит молотком!
Тот, как клоп, –
апоплексичен и страшон.
Апокалипсисом воет саксофон!
Проклинаю твой, Вселенная, масштаб,
Марсианское сиянье на мостах,
Проклинаю,
обожая и дивясь,
Проливная пляшет женщина под джаз!..
«Вы Америка?» – спрошу, как идиот.
Она сядет, папироску разомнет.
«Мальчик, – скажет, – ах, какой у вас акцент!
Закажите мне мартини и абсент».
Бьет женщина
В чьем ресторане, в чьей стране - не вспомнишь,
но в полночь
есть шесть мужчин, есть стол, есть Новый год,
и женщина разгневанная - бьет!
Быть может, ей не подошла компания,
где взгляды липнут, словно листья банные?
За что - неважно. Значит, им положено –
пошла по рожам, как белье полощут.
Бей, женщина! Бей, милая! Бей, мстящая!
Вмажь майонезом лысому в подтяжках.
Бей, женщина!
Массируй им мордасы!
За все твои грядущие матрасы,
за то, что ты во всем передовая,
что на земле давно матриархат –
отбить,
обуть,
быть умной,
хохотать –
такая мука - непередаваемо!
Влепи в него салат из солонины.
Мужчины, рыцари,
куда ж девались вы?!
Так хочется к кому-то прислониться –
увы…
Бей, реваншистка! Жизнь – как белый танец.
Не он, а ты его, отбивши, тянешь.
Пол-литра купишь.
Как он скучен, хрыч!
Намучишься, пока расшевелишь.
Ну можно ли в жилет пулять мороженым?!
А можно ли
в капронах
ждать в морозы?
Самой восьмого покупать мимозы –
можно?!
Виновные, валитесь на колени,
колонны,
люди,
лунные аллеи,
вы без нее давно бы околели!
Смотрите,
из-под грязного стола –
она, шатаясь, к зеркалу пошла.
«Ах, зеркало, прохладное стекло,
шепчу в тебя бессвязными словами,
сама к себе губами
прислоняюсь,
и по тебе
сползаю
тяжело,
и думаю: трусишки, нету сил –
меня бы кто хотя бы отлупил!..»
АХМАДУЛИНА — ВОЗНЕСЕНСКОМУ:
Когда моих товарищей корят,
я понимаю слов закономерность,
но нежности моей закаменелость
мешает слушать мне, как их корят.
Я горестно упрекам этим внемлю,
я головой киваю: слаб Андрей!
Он держится за рифму, как Антей
держался за спасительную землю.
За ним я знаю недостаток злой:
кощунственно венчать «гараж» с «геранью»,
и все-таки о том судить Гераклу,
поднявшему Антея над землей.
Оторопев, он свой автопортрет
сравнил с аэропортом, — это глупость.
Гораздо больше в нем азарт и гулкость
напоминают мне автопробег.
И я его корю: зачем ты лих?
Зачем ты воздух детским лбом таранишь?
Все это так. Но все ж он мой товарищ.
А я люблю товарищей моих.
Люблю смотреть, как, прыгнув из дверей,
выходит мальчик с резвостью жонглера.
По правилам московского жаргона
люблю ему сказать: «Привет, Андрей!»
Люблю, что слова чистого глоток,
как у скворца, поигрывает в горле.
Люблю и тот, неведомый и горький,
серебряный какой-то холодок.
И что-то в нем, хвали или кори,
есть от пророка, есть от скомороха,
и мир ему — горяч, как сковородка,
сжигающая руки до крови.
Все остальное ждет нас впереди.
Да будем мы к своим друзьям пристрастны!
Да будем думать, что они прекрасны!
Терять их страшно, бог не приведи!
ВОЗНЕСЕНСКИЙ — АХМАДУЛИНОЙ:
Яблок съели.
У поэта напарника нет,
все дуэты кончались дуэлью.
Мы нарушили кодекс людской —
быть взаимной мишенью.
Наш союз осужден мелюзгой
хуже кровосмешенья.
Нарушительница родилась —
белый голос в полночное время.
Даже если Земля наша — грязь,
рождество твое — ей искупленье.
Был мой стих, как фундамент, тяжел,
чтобы ты невесомела в звуке.
Я красивейшую из жен
подарил тебе утром в подруги.
Я бросал тебе в ноги Париж,
августейший оборвыш, соловка!
Мне казалось, что жизнь — это лишь
певчий силы заложник.
И победа была весела.
И достигнет нас кара едва ли.
А расплата произошла —
мы с тобою себя потеряли.
Ошибясь в этой жизни дотла,
улыбнусь: я иной и не жажду.
Мне единственная мила,
где с тобою мы спели однажды.
Мы стали друзьями. Я не ревную.
Живешь ты в художнической мансарде.
К тебе приведу я скрипачку ночную.
Ты нам на диване постелешь. «До завтра, —
нам бросишь небрежно. — Располагайтесь!»
И что-то расскажешь. И куришь азартно.
И что-то расскажешь. А глаз твой агатист.
А гостья почувствовала, примолкла.
И долго еще твоя дверь не погаснет.
Так вот ты какая — на дружбу помолвка!
Из этой мансарды есть выход лишь в небо.
Зияет окном потолковым каморка.
«Прощай, — говорю, — мое небо, и не
понимаю, как с гостьей тебя я мешаю.
Дай бог тебе выжить, сестренка меньшая!»
А утром мы трапезничаем немо.
И кожа спокойна твоя и пастозна...
Я думаю: «Боже! за что же? за что же?!»
Да здравствует дружба! Да скроется небо!
ЗА ЧТО МНЕ ВСЁ ЭТО?..
Андрею Вознесенскому
За что мне всё это? Февральской теплыни подарки,
поблажки небес: то прилив, то отлив снегопада.
То гляну в окно: белизна без единой помарки,
то сумерки выросли, словно растения сада.
Как этого мало, и входит мой гость ненаглядный.
Какой ты нарядный, а мог оборванцем скитаться.
Ты сердцу приходишься братом, а зренью – наградой.
О, дай мне бедою с твоею звездой расквитаться.
Я – баловень чей-то, и не остаётся оружья
ума, когда в дар принимаю твой дар драгоценный.
Входи, моя радость. Ну, что же ты медлишь, Андрюша,
в прихожей, как будто в последних потёмках за сценой?
Стекло о стекло, лоб о губы, а ложки – о плошки.
Не слишком ли это? Нельзя ли поменьше, поплоше?
Боюсь, что так много. Ненадобно больше, о Боже.
Но ты расточитель, вот книга в зелёной обложке.
Собрат досточтимый, люблю твою новую книгу,
ещё не читая, лаская ладонями глянец.
Я в нежную зелень проникну и в суть её вникну.
Как всё – зеленеет – куда ни шагнёшь и ни глянешь.
Люблю, что живу, что сиденье на ветхом диване
гостей неизбывных его обрекло на разруху.
Люблю всех, кто жив. Только не расставаться давайте,
сквозь слёзы смотреть и нижайше дивиться друг другу.
Борис Мессерер скажет однажды, когда уже уйдет из жизни Белла, уйдет Вознесенский: «Я обязан Андрею и Зое моим союзом с Беллой (и нашей с ней нерасторжимой связью). Наши отношения с Андреем, Зоей и Беллой — это была какая-то круговерть встреч бесконечная…»
В жизни Беллы Ахмадулиной после расставания с Евтушенко и Вознесенским было еще много всякого: 8-летний брак с писателем-донжуаном Юрием Нагибиным, скоротечный роман с Василием Шукшиным, счастливое замужество за художником Борисом Мессерером, рождение двух дочерей. Да и Евгений Евтушенко потом еще трижды женился.
Но только от юношеской любви Евтушенко и Ахматовой остались такие пронзительные стихи о любви, которые пережили их обоих.
В 1960-е годы бывшие супруги стали самыми модными поэтами в СССР вместе с Робертом Рождественским и Андреем Вознесенским. Их выступления собирали громадные залы в Политехническом музее и даже стадионы слушателей, как сейчас собирают только концерты рок-звезд.
В момент рушащегося брака с Евтушенко в поле зрения поэтессы появился Юрий Нагибин. Она, правда, годилась ему в дочери (17 лет разницы). О том, насколько внутренне свободного Юрия Марковича мало заботила реакция окружающих, свидетельствует следующий факт: придя к Евтушенко на день рождения, писатель, хорошо «приняв на грудь», сделал Белле предложение руки и сердца, аттестуя именинника как человека ее недостойного. Евтушенко метнул в Нагибина его же подарком, – огромным тяжелым блюдом. К счастью, не попал.
Безусловно, Нагибин любил Беллу. Невозможно душой нелюбящей записать в дневник такие вот слова: «Ты пролаза, ты и капкан. Ты всосала меня, как моллюск. Ты заставила меня любить в тебе то, что никогда не любят. Как-то после попойки, когда мы жадно вливали в спалённое нутро боржом, пиво, рассол, мечтали о кислых щах, ты сказала с тем серьезно-лукавым выражением маленького татарчонка, которое возникает у тебя нежданно-негаданно:
- А мой желудочек чего-то хочет!.. – и со вздохом: – Сама не знаю чего, но так хочет, так хочет!..
И мне представился твой желудок, будто драгоценный, одушевленный ларец, ничего общего с нашими грубыми бурдюками для водки, пива, мяса. И я так полюбил эту скрытую жизнь в тебе! Что губы, глаза, ноги, волосы, шея, плечи! Я полюбил в тебе куда более интимное, нежное, скрытое от других: желудок, почки, печень, гортань, кровеносные сосуды, нервы. О легкие, как шелк, легкие моей любимой, рождающие в ней ее радостное дыхание, чистое после всех папирос, свежее после всех попоек!..»
Но будучи человеком умудренным Нагибин все видел в комплексе. Та же дневниковая запись:
«А ведь в тебе столько недостатков. Ты распутна, в двадцать два года за тобой тянется шлейф, как за усталой шлюхой, ты слишком много пьешь и куришь до одури, ты лишена каких бы то ни было сдерживающих начал, и не знаешь, что значит добровольно наложить на себя запрет, ты мало читаешь и совсем не умеешь работать, ты вызывающе беспечна в своих делах, надменна, физически нестыдлива, распущена в словах и жестах».
Ахмадулина и Нагибин расписались в 1959 году.
Тут же ярко выявились отрицательные привычки обоих. Творческая богема вообще любит выпивать, но масштабы потребления писателя и поэтессы зашкаливали. Мама Нагибина горько сетовала по поводу привычки супругов разгуливать по гостям: «Уезжают два красавца, приезжают две свиньи».
Кроме того, Белла была легкомысленна. В 1964 завела роман с Василием Шукшиным, который подарил ей эпизодическую роль в фильме «Живет такой парень». На премьере разразился скандал, описанный Нагибиным в повести «Тьма в конце туннеля» с легко узнаваемыми героями:
«В Доме кино состоялась премьера фильма Виталия Шурпина «Такая вот жизнь», в котором Гелла играла небольшую, но важную роль журналистки. С этого блистательного дебюта началось головокружительное восхождение этого необыкновенного человека, равно талантливого во всех своих ипостасях: режиссера, писателя, актера. И был то, наверное, последний день бедности Шурпина, он не мог даже устроить положенного после премьеры банкета. Но чествование Шурпина все же состоялось, об этом позаботились мы с Геллой.
В конце хорошего вечера появился мой старый друг режиссер Шредель, он приехал из Ленинграда и остановился у нас. Он был в восторге от шурпинской картины и взволнованно говорил ему об этом. Вышли мы вместе, я был без машины, и мы пошли на стоянку такси. Геллу пошатывало, Шурпин печатал шаг по-солдатски, но был еще пьянее ее.
На стоянке грудилась толпа, пытающаяся стать очередью, но, поскольку она состояла в основном из киношников, порядок был невозможен. И все-таки джентльменство не вовсе угасло в косматых душах — при виде шатающейся Геллы толпа расступилась. Такси как раз подъехало, я распахнул дверцу, и Гелла рухнула на заднее сиденье. Я убрал ее ноги, чтобы сесть рядом, оставив переднее место Шределю. Но мы и оглянуться не успели, как рядом с шофером плюхнулся Шурпин.
— Вас отвезти? — спросил я, прикидывая, как бы сдвинуть Геллу, чтобы сзади поместился тучный Шредель.
— Куда еще везти? — слишком саркастично для пьяного спросил Шурпин. – Едем к вам.
— К нам нельзя. Гелле плохо. Праздник кончился.
— Жиду можно, а мне нельзя? — едко сказал дебютант о своем старшем собрате.
— Ну вот, — устало произнес Шредель, — я так и знал, что этим кончится.
И меня охватила тоска: вечно одно и то же. Какая во всем этом безнадега, невыносимая, рвотная духота! Еще не будучи знаком с Шурпиным, я прочел его рассказы — с подачи Геллы, — написал ему восторженное письмо и помог их напечатать. Мы устроили сегодня ему праздник, наговорили столько добрых слов (я еще не знал в тот момент, что он куда комплекснее обслужен нашей семьей), но вот подвернулась возможность — и полезла смрадная черная пена.
Я взял его за ворот, под коленки и вынул из машины».
Брак с Нагибиным разрушился, по свидетельствам самого Нагибина в его опубликованном «Дневнике» и беллетризованных мемуарах Василия Аксёнова «Таинственная страсть», из-за смелых сексуальных экспериментов поэтессы. В 1968 году, разводясь с Нагибиным, Ахмадулина взяла на воспитание приёмную дочь Анну.
В эссе Дмитрия Быкова о Белле Ахмадулиной «Я проживу» есть такие строки:
«… Подлили масла в огонь два ее пишущих мужа — покойный Нагибин и здравствующий, дай бог ему здоровья, Евтушенко. Нагибин успел перед смертью сдать в печать свой дневник, где вывел Беллу Ахатовну под неслучайным псевдонимом Гелла, и мы узнали о перипетиях их бурного романа. В свою очередь Евтушенко поведал о первом браке Б. А. — браке с собою — и о том, как эта во всех отношениях утонченная красавица энергично морила клопов. И хотя в дневнике Нагибина полно жутких, запредельно откровенных подробностей, а в романе Евтушенко «Не умирай прежде смерти» — масса восторженных эпитетов и сплошное прокламированное преклонение, разница в масштабах личностей и дарований дает себя знать: пьяная, полубезумная, поневоле порочная Гелла у Нагибина — неотразимо привлекательна, даже когда невыносима, а эфирная Белла у Евтушенко слащава и пошла до полной неузнаваемости. Любовь, даже оскорбленная, даже переродившаяся в ненависть, все же дает сто очков вперед самому искреннему самолюбованию…».
Белла Ахмадулина была замужем пять раз: за Евгением Евтушенко, Андреем Вознесенским, Юрием Нагибиным и Эльдаром Кулиевым, сыном балкарского поэта Кайсына Кулиева. В 37 лет, в 1973 году, Белла Ахмадулина родила дочь от 21-летнего Эльдара Кулиева, будущего сценариста. Елизавета Кулиева, как и ее мать, окончила Литературный институт. Вторая дочь, Анна, выпускница Полиграфического института, оформляет книги в качестве иллюстратора.
Муж Беллы Ахмадулиной – Эльдар Кулиев стал ее спасением после второго развода. В то время Белла очень разочаровалась в институте брака, жалела о том, что сделала аборт от Евтушенко и пребывала в дичайшей депрессии. Откуда взялся этот молодой человек, моложе поэтессы на 17 лет, никто из окружения Ахмадулиной не знал, но они сдружились и какое-то время просто поддерживали приятельские отношения, а вскоре Белла забеременела, так раскрылся их роман. Злые языки говорят, что Белла и Эльдар часто напивались, и даже рождение дочери не повлияло на образ жизни, из-за чего девочку отправили к бабушке. Отношения этой пары закончились сразу после рождения дочки, а уже через год Белла была замужем в четвертый раз.
В 1974 году поэтесса вышла замуж в последний раз — за художника и скульптора Бориса Мессерера, ставшим главным мужчиной в ее жизни, с которым она прожила в счастливом браке более 30 лет. Мессерер оказался настоящим ангелом-хранителем поэтессы. Не случайно в одном из своих поздних стихотворений она к нему обращалась: «О, поводырь моей повадки робкой!».
Об их знакомстве он позже вспоминал: «Белла в домашнем виде. В туфлях на низких каблуках. Темный свитер. Прическа случайная. От вида ее крошечной стройной фигурки начинает щемить сердце. Говорим о собаках. Вскоре она уходит. И вдруг я со всей ниоткуда возникшей ясностью понимаю, что если бы эта женщина захотела, то я, ни минуты не раздумывая, ушел бы с ней навсегда».
Белла Ахмадулина «раздаривала» автографы и стихи, писала их на салфетках и клочках тетрадных листов. Мессерер делал копии и оставлял их себе. Разговоры с женой он записывал на диктофон. Так появились четыре тома ее произведений.
Борис Мессерер сопровождал супругу на творческих вечерах. Еще в годы гонений Мессерер предложил ей переехать в Тарусу. Этому городу, который Белла Ахмадулина часто называла своей музой, она посвятила одноименный сборник с акварелями своего мужа.
Забота Мессерера была особенно необходима поэтессе в последние годы жизни. Белла была больна раком, а почти полная слепота даже не позволяла ей читать. Семья, опекая поэтессу, скрывала от нее страшный диагноз, но так и не смогла спасти от смерти.
Всего при жизни поэтессы вышли 33 сборника ее стихотворений. Последние годы Ахмадулина и Мессерер жили в Переделкино. Она продолжала участвовать в творческих вечерах, однако писала мало: мешало заболевание глаз. Белла Ахмадулина скончалась на 74-м году жизни, 29 ноября, на даче в Переделкине, где она жила все последние годы. По словам Бориса Мессерера, смерть наступила вследствие сердечно-сосудистого криза. Ее похоронили на Новодевичьем кладбище. После смерти поэтессы Мессерер написал книгу-воспоминание «Промельк Беллы», а в Тарусе установили памятник Ахмадулиной, который изготовили по его эскизам.
В мае 2012 года в память об Ахмадулиной и с учетом ее итальянских корней по инициативе Бориса Мессерера учреждена российско-итальянская премия «Белла» для молодых поэтов в возрасте от 18 до 35 лет. Присуждается премия за стихотворения на русском и итальянском языках, а также в номинации «Литературно-критическое или биографическое эссе о современной поэзии». Уникальность премии в том, что получить её можно не за книгу стихов, а за отдельное стихотворение или поэтическое произведение. Жюри у премии два: русское и итальянское. Вознаграждение победителей составляет 3000 евро. Церемония награждения проходит ежегодно попеременно в России и Италии в апреле — месяце рождения Ахмадулиной.
***
Евтушенко влюбился в Ахмадулину заочно – за стихи. В толстом литературном журнале «Октябрь» молодой поэт и выпускник Литературного института Женя Евтушенко наткнулся на трогательные, по-детски целомудренные строчки, среди которых ему больше всего запомнилась одна:
«Голову уронив на рычаг, крепко спит телефонная трубка».
Чтобы посмотреть на таинственную незнакомку, Евтушенко не поленился прийти на собрание ее литературного кружка. Увидев Беллу, он совсем потерял голову. Это была девушка совершенно нездешней красоты, похожая своими пухлыми губами и раскосыми глазами на актрис итальянского кино. Евгений, который был на четыре года старше Беллы, вскоре догадался, в чем причина ее незаурядности. В жилах юной поэтессы было намешено много кровей: отец – татарин, мать – наполовину русская, наполовину итальянка.
Евгений Александрович Евтушенко (фамилия при рождении — Гангнус, 1932-2017) – поэт. Известен также как прозаик, режиссер, сценарист, публицист. Известны также его фотографии, которые он демонстрировал на своей фотовыставке «Невидимые нити». В 1963 году был номинирован на Нобелевскую премию.
Я отдаю себе отчет в значимости для русской литературы Евгения Евтушенко и моей собственной, однако не могу удержаться от того, чтобы не привести здесь свою эпиграмму, посвященную Евгению Александровичу. Написана она была давно (в 1987 году), когда Евтушенко, помимо своих литературных успехов, еще проявил себя и как депутат, и как кинорежиссер и актер.
Он и поэт, он и писатель,
Он и с трибуны выступатель,
Он и артист, и режиссер,
Фотограф он и репортер.
Куда не двинешь – всюду он,
Шумливой славой окружен.
Товарищ он и джентльмен,
Сын Музы и дитя Парнаса,
Капризно-стойкий супермен,
Купивший с крыльями Пегаса.
Глазами ищешь место в ложе,
Где нет меня, но он быть может.
Евгений Евтушенко родился в поселке Зима Иркутской области в семье поэта-любителя и геолога Александра Рудольфовича Гангнуса (1910—1976) и актрисы, заслуженного деятеля культуры РСФСР Зинаиды Николаевны Евтушенко.
Как написал Евтушенко в своей автобиографии: «Я, Евгений Евтушенко – Сибиряк и родился на станции Зима, о чём я рассказывал в своих стихах…
Я благодарен Рабочему классу, который и помогал мне стать поэтом.
Рабочий класс нельзя отменить никакими приватизациями. Именно рабочий класс Братска защитил мою поэму «Братская ГЭС», которую запретил секретарь ЦК Ильичёв»…
С самого рождения вся его жизнь была связана с переменами. Мать сменила фамилию мужа на девичью и записала сына, как Евтушенко (об этом Евтушенко написал в поэме «Мама и нейтронная бомба»). Что, как показало недалекое будущее, было вполне оправданно. Глава семейства Александр Рудольфович был наполовину немцем, наполовину прибалтом. Чуть позже, во время эвакуации периода Великой Отечественной войны, дабы избежать проблем с документами, матери пришлось даже поменять год в свидетельстве о рождении Евгения на 1933-й, чтобы не получать пропуск, который положено было иметь в 12 лет.
Евгений Евтушенко рос в творческой семье, что сказалось на его воспитании. С малых лет родители прививали ему любовь к книгам: читали вслух, пересказывали занятные факты из истории, обучая малыша чтению. Так, в шесть лет папа научил маленького Женю грамоте. Для своего развития маленький Евтушенко выбирал совсем не детских авторов, читая произведения Дюма, Сервантеса и Флобера.
В 1944 году семья Евгения переезжает в Москву, а через некоторое время отец оставляет семью и уходит к другой женщине. В то же время Александр Рудольфович продолжает заниматься литературным развитием сына. Евгений занимался в поэтической студии Дома пионеров, посещая с отцом вечера поэзии в МГУ. Евтушенко побывал на творческих вечерах Анны Ахматовой, Александра Твардовского, Бориса Пастернака. А мать, будучи солисткой театра им. Станиславского, часто собирала дома артистов и поэтов. В гости к маленькому Жене приходили, Михаил Рощин, Евгений Винокуров, Владимир Соколов и другие.
Первые серьезные неприятности случились у Евтушенко в московской школе № 607, где он тогда учился. В 1948 году его несправедливо заподозрили в поджоге школьных журналов с отметками (а учился Евгений плохо), поэтому в 15 лет его исключили из школы. Поскольку после этого его никуда не принимали, отец послал сына с рекомендательным письмом в геолого-разведывательную экспедицию в Казахстан, где под началом юноши оказалось 15 расконвоированных уголовников. Затем он работал на Алтае.
Первое стихотворение Евтушенко было опубликовано в 1949 году в газете «Советский спорт».
ДВА СПОРТА
Под грохот трещоток дробный,
В залах, где воздух спёрт,
Ломаются руки и рёбра —
И это у них спорт!
Здоровье допингом вынувши,
Спортсмену приходится там
Тело своё до финиша
Тащить в угоду дельцам.
Дальше шло бодрое:
А наш спорт вошёл в будни,
Любят его везде.
Спорт — это верный спутник,
Лучший помощник в труде.
С ветром спор,
Бой с холодом —
Это наш спорт,
Наша молодость!
Кстати, Евгений Александрович с детства увлекался футболом, был прекрасным дворовым вратарем. Даже играл в московской команде «Буревестник». И признавался, что его хотели взять в молодежный состав «Динамо», но молодой Евтушенко сделал свой выбор в пользу литературы... Однако в одном из своих интервью он признался, что поэзии он учился именно у советского футбола.
Став уже известным поэтом и прозаиком, Евтушенко не забыл о своей любви к этому виду спорта. В 2009 году вышла книга «Моя футболиада», где он пишет о командах и о знаменитых игроках 50-х и 60-х годов. Начал ее писать Евгений Александрович еще в 1969 году, но вышла в свет книга спустя 40 лет...
ЛЕВ ЯШИН
Вот революция в футболе:
вратарь выходит из ворот
и в этой новой странной роли,
как нападающий, идёт.
Стиль Яшина — мятеж таланта,
когда под изумлённый гул,
с гранитной грацией гиганта
штрафную он перешагнул.
Захватывала эта смелость,
когда в длину и ширину
временщики хотели сделать
штрафной площадкой — всю страну.
Страну покрыла паутина
запретных линий меловых,
чтоб мы, кудахтая курино,
не смели прыгнуть через них.
Внушала, к смелости ревнуя,
ложноболельщицкая спесь:
вратарь, не суйся за штрафную!
Поэт, в политику не лезь!
Ах, Лев Иваныч, Лев Иваныч,
но ведь и любят нас за то,
что мы куда не след совались
и делали незнамо что.
Ведь и в безвременное время
всех грязных игр договорных
не вывелось в России племя
пересекателей штрафных!
Купель безвременья — трясина.
Но это подвиг, а не грех, —
прожить и честно, и красиво
среди ворюг и неумех.
О радость — вытянуть из схватки,
бросаясь, будто в полынью,
мяч, обжигающий перчатки, —
как шаровую молнию!
Ах, Лев Иваныч, Лев Иваныч,
а вдруг, задев седой вихор,
мяч, и заманчив, и обманчив,
перелетит через забор?
Как друг ваш старый,
друг ваш битый,
прижмётся мяч к щеке небритой,
шепнёт, что жили вы не зря!
И у мячей бывают слёзы.
На штангах расцветают розы
лишь для такого вратаря!
В 1952 году выходит первая книга стихов «Разведчики грядущего», навеянной как раз работой в геолого-разведочной партии. Впоследствии автор оценил книгу как юношескую и незрелую, несмотря на это его принимают в Союз писателей СССР, минуя ступень кандидата в члены СП. И в том же году он поступает в Литературный институт им. А.М. Горького. В своей книге «Преждевременная автобиография» он написал об этом: «Меня приняли в Литературный институт без аттестата зрелости и почти одновременно в Союз писателей, в обоих случаях сочтя достаточным основанием мою книгу. Но я знал ей цену. И я хотел писать по-другому».
В первый сборник стихов Евтушенко вошли стихотворения, прославляющие Сталина. Одна глава поэмы «Казанский Университет» посвящена В.И. Ленину. По заверениям самого поэта, всё это (равно как и другие искренно-пропагандистские его стихотворения советского времени: «Партбилеты», «Коммунары не будут рабами» и т. п.) — следствие влияния пропаганды. Андрей Тарковский, прочитав «Казанский университет» Евтушенко, в своих дневниках писал: «Случайно прочёл… Какая бездарь! Оторопь берёт. Мещанский Авангард <…> Жалкий какой-то Женя. Кокетка <…> В квартире у него все стены завешаны скверными картинами. Буржуй. И очень хочет, чтобы его любили. И Хрущёв, и Брежнев, и девушки…».
ПЕРВЫЙ АРЕСТ
Из поэмы «Казанский университет»
Косит глазом конь буланый
и копытами частит.
Арестованный Ульянов
не особенно грустит.
Почему должно быть грустно,
если рот хотят зажать?
Пусть грустят в России трусы,
кого не за что сажать.
Рот пророческий, зажатый
полицейским кулаком, –
самый слышимый глашатай
на России испокон.
Страшно, брат, забыть о чести,
душу вывалять в дерьме,
а в тюрьме не страшно,
если цвет отечества в тюрьме.
В дни духовно крепостные,
в дни, когда просветов нет,
тюрьмы — совести России
главный университет.
И спасибочко, доносчик,
что властям, подлец, донес,
и спасибочко, извозчик,
что в тюрьму, отец, довез.
Вот уже ее ворота.
Конь куражится, взыграв.
Улыбается Володя.
Арестован — значит, прав.
Благодушный рыхлый пристав
с ним на «вы», а не на «ты».
У него сегодня приступ
бескорыстной доброты.
Мальчик мягкий, симпатичный,
чем-то схож с его детьми.
Сразу видно — из приличной,
из начитанной семьи.
Замечает пристав здраво:
«Тюрем — много, жизнь — одна.
Что бунтуете вы, право?
Перед вами же стена...»
Но улыбка озорная
У Володи: «Да, стена,
только, знаете, — гнилая.
Ткни — развалится она».
Обмирает пристав, ежась:
«Это слышу я стрезва?
Неужели есть возможность,
что она того... разва...»
Для него непредставимо,
что развалится режим,
как давным-давно для Рима,
что падет прогнивший Рим,
как сегодня на Гаити
для тонтонов Дювалье,
и в Мадриде на корриде,
и на греческой земле.
Топтуны недальнозорки.
Заглянуть боясь вперед,
верят глупые подпорки,
что стена не упадет.
А смеющийся Ульянов
ловит варежкою снег,
и летит буланый, прянув,
прямо в следующий век.
Там о смерти Че Гевары,
как ацтеки о богах,
мексиканские гитары
плачут, струны оборвав.
Но за ржавою решеткой
нацарапано гвоздем
по-Володиному четко:
«Мы пойдем другим путем».
Может, слышится в Китае:
«Перед вами же стена...»,
а в ответ звучит: «Гнилая...
Ткни — развалится она».
И в отчаянном полете
карусельного коня
продолжается, Володя,
вечно молодость твоя.
Бедный пристав — дело скверно.
Не потей — напрасный труд.
Что ломает стены? Вера
в то, что стены упадут!
Ранним стихам Евтушенко свойствены оптимизм и вера в светлое коммунистическое будущее, характерное для поколения «шестидесятников». Так, в одном из своих произведений он писал:
Если мы коммунизм построить хотим,
трепачи на трибунах не требуются.
Коммунизм для меня — самый высший интим,
а о самом интимном не треплются.
В литинституте Евтушенко проучился с небольшим перерывом, как и его будущая жена Белла Ахмадулина. За поддержку романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» его из института исключили (якобы «за дисциплинарные взыскания»), что, впрочем, не помешало ему окончить институт в 1957 году.
Период с 1950 по 1980-е годы — время поэтического бума, когда на арену огромной популярности вышла целая плеяда талантливых поэтов – Б. Ахмадулина, А. Вознесенский, Б. Окуджава, Р. Рождественский, Е. Евтушенко. Они заразили воодушевлением всю страну, поразив ее свежестью, независимостью, неофициальностью творчества. Выступления этих авторов собирали огромные стадионы, и поэзию периода «оттепели» вскоре стали называть эстрадной.
В 1962 году в газете «Правда» опубликовано ставшее широко известным стихотворение «НАСЛЕДНИКИ СТАЛИНА», приуроченное к выносу из мавзолея тела Сталина.
Безмолвствовал мрамор.
Безмолвно мерцало стекло.
Безмолвно стоял караул,
на ветру бронзовея.
А гроб чуть дымился.
Дыханье из гроба текло,
когда выносили его
из дверей мавзолея.
Гроб медленно плыл,
задевая краями штыки.
Он тоже безмолвным был —
тоже! —
но грозно безмолвным.
Угрюмо сжимая
набальзамированные кулаки,
в нём к щели глазами приник
человек, притворившийся мёртвым.
Хотел он запомнить
всех тех, кто его выносил, —
рязанских и курских молоденьких новобранцев,
чтоб как-нибудь после
набраться для вылазки сил,
и встать из земли,
и до них,
неразумных,
добраться.
Он что-то задумал.
Он лишь отдохнуть прикорнул.
И я обращаюсь
к правительству нашему с просьбою:
удвоить,
утроить у этой стены караул,
чтоб Сталин не встал
и со Сталиным — прошлое.
Мы сеяли честно.
Мы честно варили металл,
и честно шагали мы,
строясь в солдатские цепи.
А он нас боялся.
Он, веря в великую цель, не считал,
что средства должны быть достойны
величия цели.
Он был дальновиден.
В законах борьбы умудрён,
наследников многих
на шаре земном он оставил.
Мне чудится будто поставлен в гробу телефон.
Кому-то опять
сообщает свои указания Сталин.
Куда ещё тянется провод из гроба того?
Нет, Сталин не умер.
Считает он смерть поправимостью.
Мы вынесли
из мавзолея
его.
Но как из наследников Сталина
Сталина вынести?
Иные наследники
розы в отставке стригут,
но втайне считают,
что временна эта отставка.
Иные
и Сталина даже ругают с трибун,
а сами ночами тоскуют о времени старом.
Наследников Сталина,
видно, сегодня не зря
хватают инфаркты.
Им, бывшим когда-то опорами,
не нравится время,
в котором пусты лагеря,
а залы, где слушают люди стихи,
переполнены.
Велела не быть успокоенным Родина мне.
Пусть мне говорят: «Успокойся…» —
спокойным я быть не сумею.
Покуда наследники Сталина
живы ещё на земле,
мне будет казаться,
что Сталин — ещё в мавзолее.
В последующие годы Евтушенко напечатал несколько сборников, которые приобрели большую популярность («Третий снег» (1955), «Шоссе энтузиастов» (1956), «Обещание» (1957), «Стихи разных лет» (1959), «Яблоко» (1960), «Нежность» (1962), «Взмах руки» (1962)).
Произведения поэта отличает широкая гамма настроений и жанровое разнообразие. Первые строки из пафосного вступления к поэме «Братская ГЭС» (1965): «Поэт в России больше, чем поэт» — своеобразный манифест творчества самого Евтушенко и крылатая фраза, которая устойчиво вошла в обиход.
БРАТСКАЯ ГЭС
глава «Казнь Стеньки Разина»
И сквозь рыла, ряшки, хари
целовальников, менял,
словно блики среди хмари,
Стенька лица увидал.
Были в лицах даль и высь,
и в глазах угрюмо-вольных,
словно в тайных малых Волгах,
струги Стенькины неслись.
Стоит всё стерпеть бесслёзно,
быть на дыбе, колесе,
если рано или поздно
прорастают лица грозно
у безликих на лице.
Поэту не чужда тонкая и интимная лирика: стихотворение «БЫВАЛО СПИТ У НОГ СОБАКА»:
Бывало, спит у ног собака,
костер занявшийся гудит,
и женщина из полумрака
глазами зыбкими глядит.
Потом под пихтою приляжет
на куртку рыжую мою
и мне,
задумчивая,
скажет:
«А ну-ка, спой!..» –
и я пою.
Лежит, отдавшаяся песням,
и подпевает про себя,
рукой с латышским светлым перстнем
цветок алтайский теребя.
Мы были рядом в том походе.
Все говорили, что она
и рассудительная вроде,
а вот в мальчишку влюблена.
От шуток едких и топорных
я замыкался и молчал,
когда лысеющий топограф
меня лениво поучал:
«Таких встречаешь, брат, не часто.
В тайге все проще, чем в Москве.
Да ты не думай, что начальство!
Такая ж баба, как и все…»
А я был тихий и серьезный
и в ночи длинные свои
мечтал о пламенной и грозной,
о замечательной любви.
Но как-то вынес одеяло
и лег в саду,
а у плетня
она с подругою стояла
и говорила про меня.
К плетню растерянно приникший,
я услыхал в тени ветвей,
что с нецелованным парнишкой
занятно баловаться ей…
Побрел я берегом туманным,
побрел один в ночную тьму,
и все казалось мне обманным,
и я не верил ничему.
Ни песням девичьим в долине,
ни воркованию ручья…
Я лег ничком в густой полыни,
и горько-горько плакал я.
Но как мое,
мое владенье,
в текучих отблесках огня
всходило смутное виденье
и наплывало на меня.
Я видел —
спит у ног собака,
костер занявшийся гудит,
и женщина
из полумрака
глазами зыбкими глядит.
Несколько поэм и циклов стихотворений посвящено зарубежной и антивоенной тематике: «Под кожей Статуи Свободы», «Коррида», «Итальянский цикл», «Голубь в Сантьяго», «Мама и нейтронная бомба».
Интересно, как к последней поэме отнесся Юрий Нагибин, который был весьма откровенен в своем дневнике: «Прочел пакостнейшую поэму Евтушенко «Мама и нейтронная бомба». Советские читатели встретили ее с чувством глубокого удовлетворения. Мама — киоскерша не любит нейтронную бомбу, она любит обычную водородную, родную, свою. Такого бесстыдства не позволял себе прежде даже этот пакостник. И никого не тошнит. Вкус и обоняние отшиблены начисто».
В 1963 году Евтушенко был номинирован на Нобелевскую премию по литературе.
Чрезмерному успеху Евтушенко способствовала простота и доступность его стихов, а также скандалы, часто поднимавшиеся критикой вокруг его имени. Рассчитывая на публицистический эффект, Евтушенко то избирал для своих стихов темы актуальной политики партии (к примеру, «Наследники Сталина» или «Братская ГЭС»), то адресовал их критически настроенной общественности (например, «Бабий Яр» или «Баллада о браконьерстве»). «Его стихи большей частью повествовательны и богаты образными деталями. Многие страдают длиннотами, декламационны и поверхностны. Его поэтическое дарование редко проявляется в глубоких и содержательных высказываниях. Он пишет легко, любит игру слов и звуков, нередко, однако, доходящую у него до вычурности. Честолюбивое стремление Евтушенко стать, продолжая традицию В. Маяковского, трибуном послесталинского периода приводило к тому, что его талант — как это ярко проявляется, напр., в стихотворении «По ягоды» — казалось, ослабевает» (Вольфганг Казак).
Известность получили сценические выступления Евтушенко: он с успехом читает собственные произведения. Выпустил несколько дисков и аудиокниг в собственном исполнении: «Ягодные места», «Голубь в Сантьяго» и другие.
Литературный стиль и манера Евтушенко давали обширное поле деятельности для критики. Его часто упрекали в пафосной риторике и скрытом самовосхвалении. Так, в интервью 1972 года, опубликованном только в октябре 2013 года, Иосиф Бродский крайне негативно отзывался об Евтушенко как о поэте и человеке:
«Евтушенко? Вы знаете — это не так всё просто. Он, конечно, поэт очень плохой. И человек он ещё худший. Это такая огромная фабрика по воспроизводству самого себя. По репродукции самого себя. … У него есть стихи, которые, в общем, можно даже запоминать, любить, они могут нравиться. Мне не нравится просто вообще уровень всего этого дела».
Иосиф Бродский вообще недолюбливал Евтушенко (со слов Сергея Довлатова известна его крылатая фраза «Если Евтушенко против колхозов, то я — за») и резко раскритиковал избрание Евтушенко почётным членом Американской академии искусств и словесности в 1987 году. Однако, по воспоминаниям Михаила Веллера, это не мешало Бродскому просить у Евтушенко помощи в сложные жизненные моменты, и Евтушенко никогда ему не отказывал.
Еще несколько раз Евгений Евтушенко проявлял свою гражданскую позицию. Так, 23 августа 1968 года, через два дня после ввода советских войск в Чехословакию, Евтушенко пишет стихотворение «Танки идут по Праге», которое распространялось в советском и чешском самиздате, а впервые опубликовано только в 1989 году. Несмотря на столь откровенный вызов тогдашней власти, поэт продолжал печататься, ездить по всей стране и за рубеж.
Танки идут по Праге
в закатной крови рассвета.
Танки идут по правде,
которая не газета.
Танки идут по соблазнам
жить не во власти штампов.
Танки идут по солдатам,
сидящим внутри этих танков.
Боже мой, как это гнусно!
Боже — какое паденье!
Танки по Яну Гусу.
Пушкину и Петефи.
Страх — это хамства основа.
Охотнорядские хари,
вы — это помесь Ноздрева
и человека в футляре.
Совесть и честь вы попрали.
Чудищем едет брюхастым
в танках–футлярах по Праге
страх, бронированный хамством.
Что разбираться в мотивах
моторизованной плетки?
Чуешь, наивный Манилов,
хватку Ноздрева на глотке?
Танки идут по склепам,
по тем, что еще не родились.
Четки чиновничьих скрепок
в гусеницы превратились.
Разве я враг России?
Разве я не счастливым
в танки другие, родные,
тыкался носом сопливым?
Чем же мне жить, как прежде,
если, как будто рубанки,
танки идут по надежде,
что это — родные танки?
Прежде чем я подохну,
как — мне не важно — прозван,
я обращаюсь к потомку
только с единственной просьбой.
Пусть надо мной — без рыданий
просто напишут, по правде:
«Русский писатель. Раздавлен
русскими танками в Праге».
Кроме того, Евтушенко выступал в поддержку советских диссидентов Бродского, Солженицына, Даниэля.
В 1989 году Евтушенко был избран народным депутатом СССР, коим и оставался до конца существования этой страны.
В 1991 году, заключив контракт с американским университетом города Талса, штат Оклахома, уехал с семьей преподавать в США, где и жил постоянно, иногда приезжая в Россию.
Кроме стихов, из-под его пера вышло несколько прозаических произведений – рассказ «Четвертая Мещанская» был опубликован в 1959 году в журнале «Юность», позже в свет вышел второй рассказ «Куриный бог». Свой первый роман «Ягодные места» Евтушенко выпустил в 1982 году, а следующий – «Не умирай прежде смерти» – через одиннадцать лет.
За время его творческой жизни было издано более ста тридцати книг, а его произведения переведены на 70 языков.
Стихи поэта вдохновляют многих музыкантов на создание песен и музыкальных произведений. Так, на основе поэмы Евтушенко «Бабий Яр» композитор Дмитрий Шостакович создал знаменитую тринадцатую симфонию. А в шестидесятые годы песни на его стихи сочиняли композиторы Евгений Крылатов, Эдуард Колмановский и Юрий Саульский. Песни эти становились настоящими хитами. Наверное, не найдется человека на постсоветском пространстве, который бы не знал композиции «А снег идет», «Когда звонят колокола» и «Родина». Успел поработать поэт и с музыкальными группами: его стихи легли в основу рок-опер «Казнь Степана Разина» и «Идут белые снеги». Последнее произведение вышло с премьерой в спортивном комплексе «Олимпийский» в Москве в 2007 году.
Успел проявить себя Евтушенко и в кино. Сценарий к киноленте «Я – Куба», которая вышла в 1964 году, Евгений Евтушенко написал в соавторстве с Энрике Пинеда Барнет. В картине Саввы Кулиша «Взлёт» поэт исполнил главную роль Константина Циолковского. Картина вышла на экраны в 1979 году. А в 1983 году писатель попробовал себя в роли сценариста и поставил фильм «Детский сад», где сыграл небольшую роль. В 1990 году он написал сценарий и выступил режиссером фильма «Похороны Сталина».
Евгений Евтушенко официально был женат четырежды. Он не раз признавался, что сохранил доброжелательные отношения со своими супругами. И детей своих не бросал. Умение расставаться друзьями – особый талант, который был ему дарован вместе с литературным.
Как уже говорилось в первой части данного очерка, первой его женой стала соратница (а потом уже и сородич) по перу Белла Ахмадулина. Об их романе в стихах уже много написано и процитировано здесь. И все же, хотелось бы привести еще несколько великолепных лирических признаний в любви для полноты картины. При этом, приводимые ниже стихотворения были написаны обоими еще до официальной женитьбы. Стало быть, любовь только зарождалась.
Дождь в лицо и ключицы,
и над мачтами гром.
Ты со мной приключился,
Словно шторм с кораблем.
То ли будет, другое...
Я и знать не хочу –
разобьюсь ли о горе,
или в счастье влечу.
Мне и страшно, и весело,
как тому кораблю...
Не жалею, что встретила,
Не боюсь, что люблю.
(Ахмадулина)
Ты большая в любви.
Ты смелая,
Я – робею на каждом шагу.
Я плохого тебе не сделаю,
а хорошего вряд ли смогу.
Все мне кажется
будто бы по лесу
без тропинки ведешь меня ты.
Мы в дремучих цветах до пояса.
Не пойму я,
что за цветы.
Не годятся все прежние навыки.
Я не знаю,
что делать и как.
Ты устала.
Ты просишься на руки.
Ты уже у меня на руках.
«Видишь,
небо какое синее?
Слышишь,
птицы какие в лесу?»
Ну, так что же ты?
Ну?
Неси меня!
А куда я тебя понесу?..
(Евтушенко)
Одно стихотворение, посвященное Белле, Евгений написал на листке бумаги и прицепил его к ветке дерева на Цветном бульваре. Это был счастливый период взаимного обожания. «Взявшись за руки, мы часами бродили по Москве, и я забегал вперед и заглядывал в ее бахчисарайские глаза, потому что сбоку была видна только одна щека, только один глаз, а мне не хотелось потерять глазами ни кусочка любимого и потому самого прекрасного в мире лица. Прохожие на нас оглядывались, ибо мы были похожи на то, что им самим не удалось…».
Летом они вдвоем уехали на море, в Сухуми – парочку приютил в своей квартире один из многочисленных друзей Евтушенко. Влюбленные бродили по южному городу, пили местное вино, закусывая его мягким сулугуни, и не могли оторваться друг от друга.
Соленые брызги блестят на заборе.
Калитка уже на запоре. И море,
Дымясь и вздымаясь, и дамбы долбя
соленое солнце всосало в себя.
Любимая, спи... Мою душу не мучай,
Уже засыпают и горы, и степь,
И пес наш гремучий, лохмато-дремучий
Ложится и лижет соленую цепь.
И море – всем топотом, и ветви – всем ропотом,
и всем своим – опытом пес на цепи,
а я тебе – шепотом, потом – полушепотом,
потом – уже молча: «Любимая, спи...»
Любимая, спи – позабудь, что мы в ссоре.
Представь, просыпаемся. Свежесть во всем.
Мы в сене. Мы сони,
И дышит мацони
Откуда-то снизу, из погреба, – в сон.
О, как мне заставить все это представить
тебя недоверу. Любимая, спи...
Во сне улыбайся (все слезы отставить!),
Цветы собирай и гадай, где поставить,
и множество платьев красивых купи.
Бормочется? Видно, устала ворочаться?
Ты в сон завернись и окутайся им.
Во сне можно делать все то, что захочется,
все то, что бормочется, если не спим.
Не спать безрассудно и даже подсудно, –
Ведь все, сто подспудно, кричит в глубине,
Глазам твоим трудно. Им так многолюдно.
Под веками легче им будет во сне.
Любимая, спи... Что причина бессонницы?
Ревущее море? Деревьев мольба?
Дурные предчувствия? Чья-то бессовестность?
А может, не чья-то, а просто моя?
Любимая, спи... Ничего не попишешь,
Но знай, что не винен я в этой вине.
Прости меня – слышишь? – люби меня – слышишь? –
Хотя бы во сне, хотя бы во сне!
Любимая, спи... Мы на шаре земном,
свирепо летящем, грозящем взорваться, –
и надо обняться, чтоб вниз не сорваться,
А если сорваться – сорваться вдвоем.
Любимая, спи... Ты обид не копи,
Пусть соники тихо в глаза заселяются,
Так тяжко на шаре земном засыпается,
и все-таки, – слышишь, любимая? – спи...
И море – всем топотом, и ветви – всем ропотом,
И всем своим опытом пес на цепи,
а я тебе шепотом, потом – полушепотом,
Потом уже молча: «Любимая, спи...»
(Евтушенко)
Известие о смерти его первой жены, поэтессы Беллы Ахмадулиной, застало Евгения Евтушенко в одной из-заграничных клиник.
«Что я могу сказать?» – надломленным старческим голосом ответил он на телефонный звонок журналиста.
- Я совершенно ошеломлен, подавлен, и только то, что я сам нахожусь в предоперационном состоянии, не позволяет мне немедленно лететь в Москву.
Белла Ахмадулина посвятила Евтушенко поэму «Сказка о дожде», но вообще почти все ее стихи, написанные в годы их романа и брака, так или иначе пронизаны ее чувствами к Евгению Евтушенко. Вся ее жизнь, все ее эмоции всегда выражались в ее стихах.
С Евтушенко они прожили недолго и бурно, и самым ценным результатом этого брака был, пожалуй, евтушенковский «Вальс на палубе» – «И каждый вальс твой, Белла!» Впрочем, посвятил он ей – негласно – и другое, очень злое, почти гениальное стихотворение: в нем след застарелой обиды – она с высоты своего полудиссидентства весьма скептически относилась к его «советским» стихам, хотя попадались среди них исключительно талантливые.
ОДНОЙ ЗНАКОМОЙ
А собственно, кто ты такая,
С какою такою судьбой,
Что падаешь, водку лакая,
А все же гордишься собой?
А собственно, кто ты такая,
К гда, как последняя мразь,
Пластмассою клипсов сверкая,
Играть в самородок взялась?
А собственно,кто ты такая,
Сомнительной славы раба,
По трусости рты затыкая
Последним, кто верит в тебя?
А собственно, кто ты такая?
И, собственно, кто я такой,
Что вою, тебя попрекая,
К тебе прикандален тоской?
Когда Ахмадулина забеременела от Евтушенко, он не захотел, чтобы жена рожала. Вот как пишет об этом сам Евтушенко: «Когда у нее мог быть ребенок от меня, я не захотел этого, потому что сам недалеко ушел от ребенка, и тогда еще не понимал, что, если мужчина заставляет любящую женщину убивать их общее дитя в ее чреве, он начинает убивать ее любвоь к себе.
Я боялся того, что живой – пищащий, писающий – ребенок отнимет уменя так называемую свободу, которой я тогда по-дурацки дорожил. Но убитый по момему настоянию ребенок отнял у меня большее – любовь его матери.
Бог наказал меня потерей любви за то, что в мою душу вселилась почему-то считавшаяся свободой рабская зависимость от тела, делающая нас любопытствующими ничтожествами, туристами секса. Любовь не прощает любопытства, если оно ставит себя выше любви».
Ахмадулина сделала аборт, но не простила мужу того, что он сделал с ее телом и ее душой. Да и сам евтушенко этого себе не простил: «Я долго мучился, думая, что из-за моей юной глупой жестокости она поетряла возможность иметь детей – так мне и ей сказали врачи. Но через несколько лет, узнав, что она все-таки родила дочь, я возблагодарил бога за то, что он пожалел меня и освободил от лежавшего на мне проклятия.
Но до сих пор, когда я вижу ее вблизи или издали, или просто слышу ее голос, мне хочется плакать…»
Второй женой Евгения Евтушенко стала бывшая жена поэта Михаила Луконина. По утверждению Евтушенко, эта любовь выросла из 12-летней дружбы. Евгений Александрович признавался, что «ни разу не перешагнул черты, пока их брак с Мишей и мой брак с Беллой не начали разваливаться...». Потом он признавался, что испытывал перед Лукониным чувство вины, хотя поэты продолжали дружить.
В одном из интервью Луконина рассказывала: «Когда Луконин привез меня в Голицыно на смотрины, там сидел поэт Межиров и ждал. Именно он научил меня любить стихи, читать Леонтьева и Бердяева. Это было какое-то странное чувство, замешанное на восторженном пиетете. Возможно, я бросилась к Жене, чтобы избавиться от этого наваждения».
Галина была мощной личностью, «кремень», как пишут современники. Иногда она критиковала мужа, упрекала в недостатке характера: «Я хорошо шью, и мы как-нибудь проживем на это. Зачем ты идешь иногда на поправки и портишь стихи! Всё равно всё лучшее прорвется…». Поэт ощущал себя немножко под прессингом. «Я еще любил ее, но уже старался влюбиться в кого-нибудь, именно старался…», – вспоминал Евтушенко об истории разрыва со второй женой. Когда он ушел от нее, она попыталась покончить с собой, перерезав вены. Но удержать любимого человека не удалось...
В Галину Евтушенко были по уши влюблены все знаменитости 60–70-х: Михаил Луконин, Александр Межиров, Василий Аксёнов, Артур Миллер… Но вторую половину жизни она провела в одиночестве, и это был ее выбор. Она всегда очень строго судила и неизменно перечила – мужьям, друзьям и властям.
И снова Галина Луконина-Евтушенко: «Я Жене не изменяла! Но дело не только в его гулянках. Мы вдруг почему-то разбогатели. Оказалось, что народная любовь хорошо оплачивается. Я почувствовала, что Женя переменился… И когда, наконец, появилась англичанка Джан, я даже обрадовалась, почувствовала, что Евгений Александрович наконец меня отпустит. Была потрясающая сцена, как он собирал вещи. Сложил всё в чемоданы, их было штук пятнадцать, и осталось много барахла, которое некуда было складывать. У нас была прихожая метров шестнадцать, я разложила ему на полу огромную скатерть: «Кидай всё сюда!» А потом говорю: «Ну что ты мечешься, если тебе некуда складывать, оставь у меня, я знаю столько людей в тюрьмах, мне есть кому отдать. А он ходит вокруг кучи рубах и ботинок и говорит: «Боже мой, боже мой, что я делаю, что я делаю?!» В смысле – зачем ухожу. В конце концов, взвалил этот узел на себя и ушел».
Евгению Евтушенко довелось пережить смерть и второй (пусть также уже бывшей) жены. И снова он не смог быть на ее похоронах.
«Только физическая невозможность полета, связанная с тем, что я сейчас в госпитале, не позволила мне быть вместе с теми, кто сегодня провожает Галю. Я знал ее двенадцать лет, будучи другом Миши Луконина и ее, и ни разу не перешагнул черты, пока их брак с Мишей и мой брак с Беллой не начали разваливаться по совсем другим причинам. Нас бросило друг к другу, только когда это произошло, и уже непоправимо. Миша это прекрасно знал, и мы отнюдь не стали врагами с ним, а он с нами – а Белла пришла к нам на свадьбу.
После семнадцати лет, прожитых друг с другом, всем лучшим, что я написал, я обязан Гале, ставшей для меня мерилом гражданской совести. Миша мне рассказывал, что в день смерти Сталина она затащила его на Красную площадь и посреди горько плачущих сограждан начала отплясывать цыганочку, и он еле спас ее от возмущения толпы, которая могла ее растоптать живьем…».
Эта самая англичанка, а точнее, ирландка Джан Батлер, переводчица в издательстве «Прогресс», летом 1974 года стала третьей избранницей Евтушенко. В интервью Евгений Александрович рассказывал, как она остроумно покорила его. Поэт увидел яркую рыжеволосую девушку в ресторане, спросил: «Вы американка?». И получил бойкий ответ, что Англия пока еще не входит в число североамериканских Соединённых Штатов... В этом браке родились двое мальчиков – Александр и Антон. Отношения стали охладевать после рождения второго, тяжелобольного сына. Понятно, что жена, обремененная двумя детьми, не могла сопровождать в бесконечных творческих командировках. Конечно, у нее была обида на мужа. Сам Евгений Александрович вспоминал этот развод как довольно спокойный. Отношения продлились 12 лет.
Летом 1986 года в Петрозаводске поэт встретил свою четвертую музу, выпускницу медучилища. Мария попросила у мэтра автограф для мамы. А уже 31 декабря влюбленные поженились. Впоследствии поэт посвятил своей молодой жене строки:
Последняя попытка стать счастливым,
припав ко всем изгибам, всем извивам
лепечущей дрожащей белизны
и к ягодам с дурманом бузины.
Последняя попытка стать счастливым,
как будто призрак мой перед обрывом
и хочет прыгнуть ото всех обид
туда, где я давным-давно разбит.
Там на мои поломанные кости
присела, отдыхая, стрекоза,
и муравьи спокойно ходят в гости
в мои пустые бывшие глаза.
Я стал душой. Я выскользнул из тела,
я выбрался из крошева костей,
но в призраках мне быть осточертело,
и снова тянет в столько пропастей.
Влюбленный призрак пострашнее трупа,
а ты не испугалась, поняла,
и мы, как в пропасть, прыгнули друг в
друга,
но, распростерши белые крыла,
нас пропасть на тумане подняла.
И мы лежим с тобой не на постели,
а на тумане, нас держащем еле.
Я – призрак. Я уже не разобьюсь.
Но ты – живая. За тебя боюсь.
Вновь кружит ворон с траурным отливом
и ждет свежинки – как на поле битв.
Последняя попытка стать счастливым,
последняя попытка полюбить.
Несмотря на 30-летнюю разницу в возрасте, «попытка стать счастливым» получилась совсем не призрачная и не трагическая. Супруги 30 лет прожили в любви и согласии – до самой кончины поэта, подарив друг другу сыновей Евгения и Дмитрия.
12 марта 2017 года Евтушенко был госпитализирован в тяжелом состоянии в США. У него был рак в последней четвертой стадии, вернувшийся после операционного удаления почки, прошедшего около шести лет назад. По свидетельству Михаила Моргулиса, Евтушенко до последнего оставался в сознании. Евгений Евтушенко умер 1 апреля 2017 года во сне от остановки сердца в окружении родных в Медицинском центре Хиллкрест в Талсе (штат Оклахома). Согласно своей последней воле, он был похоронен на Переделкинском кладбище рядом с другими поэтами — Борисом Пастернаком и Виктором Боковым.
В день похорон поэта 11 апреля 2017 года на его малой родине, в городе Зима Иркутской области был объявлен траур.
***
После Евтушенко у Ахмадулиной был брак с известным советским писателем Юрием Нагибиным. Но если для Ахмадулиной этот брак стал вторым, то для известного в русской литературе донжуана Нагибина – он был уже пятым (и тоже не последним). И продлился он без малого десять лет.
Юрий Маркович Нагибин (1920-1994) – писатель, сценарист, мемуарист.
Юрий Нагибин родился 2 апреля 1920 года в Москве. Тайна его рождения долго была покрыта мраком неизвестности. Его биологический отец, Кирилл Александрович Нагибин, дворянин по происхождению, еще будучи студентом был расстрелян за участие в Антоновском мятеже в 1920 году за несколько месяцев до рождения сына, хотя сам писатель утверждал, что отца расстреляли на реке Красивая Меча (тургеневские места) «за сочувствие мужикам». Кирилл Александрович оставил беременную жену, Ксению Алексеевну, своему другу, адвокату Марку Яковлевичу Левенталю, который усыновил мальчика. Лишь в зрелые годы Юрию Марковичу рассказали, кто его настоящий отец. Мать писателя дала ему отчество Маркович, чтобы никто не узнал о его дворянском происхождении. Это позволило юноше с отличием окончить школу и беспрепятственно поступить в институт.
Вот что пишет сам Нагибин о своем происхождении в дневнике: «Моё анкетное существование весьма резко отличается от подлинного. Один из двух виновников моего появления на свет так основательно растворился среди всевозможных мифических отчимов, что можно подумать, будто я возник только из яйцеклетки. Но вытравить отца мне удалось лишь из анкетного бытия. В другом, в плоти и крови, существовании моем он непрестанно напоминает о себе».
О матери же Нагибина рассказывает в своих воспоминаниях «Четыре друга на фоне столетия», записанных писателем и журналистом Игорем Оболенским, близкий друг Юрия Марковича — Вера Прохорова: «Я хорошо знала его мать. Ксения Алексеевна красавица была невероятная — тонкие черты лица, золотые волосы. Она была жёстким человеком, довольно острым на язык. Юрку обожала. Хотя когда я спросила её, хотела ли она ребенка, Ксения Алексеевна ответила: «Вы с ума сошли, Вера, я со всех шкафов прыгала, чтобы случился выкидыш. Но сын все равно родился. Лишь когда мне его принесли покормить, я почувствовала к нему нежность».
Отчима Нагибина — Марка Левенталя, который работал в Москве адвокатом, в 1927 году сослали в Кохму Ивановской области, где он и умер в 1952 году.
Мама Юры Ксения Алексеевна так и не вышла замуж. В 1928 году она сошлась с писателем Яковом Семеновичем Рыкачёвым, который поощрял первые литературные опыты Юрия. Но жили они в отдельных квартирах. В 1937 году Рыкачёва также посадили.
Писатель Яков Семёнович Рыкачёв (1893-1976) тоже сам по себе занятная личность. Прозаик и критик, активный член РАППа, он яростно боролся с развитием приключенческой и научно-фантастической литературы в советской прозе в 1920-1940 годах. Характеризовал этот вид литературы, как «большое зло», изобличая ее «буржуазную мораль» в многочисленных публикациях, особенно в статье «Наши Майн Риды и Жюль Верны». Однако после II Мировой войны сам стал писать авантюрно-приключенческие сочинения, используя некогда так горячо изобличаемые им штампы жанра (например, роман «Дело Гельмута Шрамма» или «Коллекция геолога Картье»).
Ксения Алексеевна не могла ничего делать, она ведь из дворянской семьи, совсем не приспособлена к быту, однако научилась печатать двумя пальцами на машинке, и это помогало им выжить.
В 1938 году Юрий окончил школу с отличием и поступил в Первый московский медицинский институт, но врачом Нагибин не стал. Однажды в числе прочих студентов побывал в морге. Картина, которую он там увидел, отбила желание учиться в мединституте. Решил стать сценаристом. К тому времени молодой писатель уже опубликовал первый рассказ, и вскоре перевелся на сценарный факультет ВГИКа, который, впрочем, тоже не окончил из-за войны.
В 1940 году журнал «Огонёк» опубликовал его первый рассказ «Двойная ошибка». Его дебют поддержали Юрий Олеша и Валентин Катаев, и уже в том же году он был принят в Союз писателей. Через год в «Московском альманахе» опубликован второй рассказ – «Кнут».
В начале войны институт эвакуировали в Алма-Ату, а Нагибин был призван в армию и осенью 1941 года отправлен на Волховский фронт в отдел политуправления. С января 1942 года — инструктор 7-го отдела Политуправления Волховского фронта, с июля 1942 года — старший инструктор 7-го отделения политотдела 60-й армии Воронежского фронта. В его фронтовые обязанности входит разбор вражеских документов, выпуск пропагандистских листовок, ведение радиопередач.
В ноябре 1942 года Юрий Нагибин был контужен, вернулся в Москву и до конца войны работал в газете «Труд», побывав в качестве корреспондента газеты в Сталинграде, под Ленинградом, при освобождении Минска, Вильнюса, Каунаса. Его корреспондентские впечатления вошли в рассказы, составившие сборники «Большое сердце», «Две силы» и др. В 1943 году вышел первый сборник рассказов «Человек с фронта», куда вошли все впечатления и наблюдения фронтовой жизни.
После окончания войны Нагибин занимался журналистикой, но не оставлял работы над прозой. В начале 1950-х годов, после опубликования рассказов «Трубка», «Зимний дуб» и «Комаров», «Четунов», «Ночной гость», к нему пришла известность. Работал он, в основном, в малой форме (рассказы, изредка повести).
В середине 1950-х годов один за другим выходят сборники рассказов «Человек и дорога», «Чистые пруды», «Далекое и близкое», «Ранней весной».
В 1960-х годах в его творчестве появилась мещёрская тема. После того, как он по приглашению своего друга поехал в Мещёру на утиную охоту, под впечатлением пейзажей Мещёры и окрестностей Плещеева озера им был написан «Охотничий цикл», состоящий более чем из 20 рассказов. Позже появились сборники рассказов «Погоня. Мещёрские были» (1963), «Зеленая птица с красной головой» (1966). Великолепные описания мещёрской природы роднит Нагибина с Константином Паустовским, но тот воспринимал природу как любитель пеших прогулок, а Нагибин — как охотник. И его охотничий цикл мало в чем уступает «Запискам охотника» Ивана Тургенева.
Не чужд был Нагибин и кино- и телесценариев. Свой первый киносценарий («Гость с Кубани») он написал в 1956 году. Всего же его перу принадлежат сценарии к более тридцати кинофильмам, среди самых известных – фильмы «Председатель» (в начале 1963 года перенес первый инфаркт после запрета этого фильма), «Директор», «Красная палатка», «Чайковский», «Ночной гость», «Гардемарины, вперед!», «Сильнее всех иных велений», «Виват, гардемарины!».
Юрий Нагибин работал также и для телевидения, сделав ряд передач о жизни и творчестве Михаила Лермонтова, Сергея Аксакова, Анны Голубкиной. Последняя его работа – видеофильм о Сергее Рахманинове (1994).
В ранних произведениях Нагибин рассказывает о детстве, школьных друзьях. Немалое внимание писатель уделял и военной теме. В конце 1960-х написал сценарий к киноленте «Бабье царство». Фильм посвящен сельским жительницам, оставшимся без мужской поддержки после войны.
Повести и рассказы Нагибина разные по содержанию. В 1980-1990-е советские писатели высказали все, о чем молчали десятилетиями. Не остался в стороне и Нагибин, опубликовав несколько неожиданных произведений. В литературном журнале появилась повесть «Терпение», вошедшая в трилогию, посвященную инвалидам, не пожелавшим возвращаться после войны домой. Герои Нагибина – люди, которые понимали, что в мире здоровых, физически полноценных людей они лишние, а потому поселились на острове Богояр.
В 1980 годы Нагибин написал цикл рассказов о великих людях прошлых веков (Гете, Бах, Тютчев, Лесков и др.).
Не чужд был и активной гражданской позиции: в 1966 году поставил свою подпись под пись¬мом в защиту А. Синявского и Ю. Даниэля, а в 1993 году подписал «Письмо сорока двух».
В 1981 году перенёс второй инфаркт. В США читал лекции в 25 университетах. Последние годы Нагибин с женой жили в Италии.
Нагибин часто переживал о том, что ему приходится писать не то, что он думает на самом деле. Но писатель оправдывает себя так: «Я мог зарабатывать только пером. И на мне было еще три человека. Берут — хорошо, дают деньги. Я приезжаю домой — там радовались».
Временами Юрию Марковичу приходилось выдумывать статьи и выдавать их за реальную жизнь для того, чтобы хоть как-то выжить: «Один раз продержался на том, что писал месяц для газеты о Сталинском избирательном округе. (Это было в 1950 году). А там у меня какие-то цыгане табором приходят голосовать за Сталина с песнями-плясками, а их не пускают. Они кричат, что хотят отдать свои голоса за любимого вождя… Грузинский лётчик-инвалид, сбитый в бою, приползает на обрубках… Редактор спрашивает: «Скажите, что-нибудь из этого всё-таки было?». Я говорю: «Как вы считаете, могло быть?». Он: «Но мы же могли сесть!». Но не только не сели, а еще и премиальные получили!»
Нагибин делил литературу на халтуру и искусство. Причем, халтуру в своем опубликованном «Дневнике» сравнивал с водкой: «Халтура заменила для меня водку. Она почти столь же успешно хотя и с большим вредом позволяет отделаться от себя. Если бы родные это поняли, они должны были бы повести такую же самоотверженную борьбу с моим пребыванием за письменным столом, как прежде с моим пребыванием за бутылкой. Ведь и то, и другое — разрушение личности. Только халтура — более убийственное».
Халтурой Нагибин называл литературную подёнщину советских писателей, сочинение газетных статей, сначала посвященных вождю, а позже восхваляющих социалистический строй, и сценариев к советским кинофильмам. Но в то же время писатель осознавал другую сторону своей деятельности: «Стоит подумать, что бездарно, холодно, дрянно исписанные листки могут превратиться в чудесный кусок кожи на каучуке, так красиво облегающий ногу, или в кусок отличнейшей шерсти, в котором невольно начинаешь себя уважать, или в какую-нибудь другую вещь из мягкой, теплой, матовой, блестящей, хрусткой, нежной или грубой материи, тогда перестают быть противными измаранные чернилами листки, хочется марать много, много».
Отдушиной для писателя стал, уже многократно здесь цитировавшийся его «Дневник» – пожалуй, лучшее и наиболее откровенное его произведение. Нагибин, по оценке Андрона Кончаловского, был талантливейшим писателем, журналистом и сценаристом, но ему дорого пришлось заплатить за тёплое место под солнцем в советской системе.
Уже после смерти писателя вышла его автобиографическая проза – «Тьма в конце туннеля»; «Моя золотая теща».
«Мои рассказы и повести – это и есть моя настоящая автобиография», – говорил Юрий Маркович Нагибин.
У Нагибина есть повесть об отце «Встань и иди». Нагибин говорил о ней: «Моя жизнь будет прожита нормально, если я напечатаю эту повесть. Тогда я выполню свое предназначение». Более 30 лет она пролежала зарытой в саду. В 1987 году он уехал в Италию, а в это время жена писателя, Алла Георгиевна, вытащила второй ее экземпляр из дальнего ящика стола и отнесла в журнал «Юность». Главный редактор Андрей Дементьев был в отъезде. Вернувшемуся из Италии мужу Алла Георгиевна во всем призналась. В начале ноября позвонил приехавший Дементьев: «Мы не против повести, но сейчас праздники, а вещь совсем не праздничная. Надо бы ее отодвинуть». На что Нагибин ему ответил: «Я-то думал, что у нас революция без перерыва на праздники. Если ты ее переставишь, я ее забираю». Дементьеву ничего не оставалось делать, как ее напечатать. И это произвело эффект разорвавшейся бомбы, никто не ожидал, что Нагибин способен написать такую трагическую повесть об отце. Никто не знал, что он ездил в тюрьму к первому отчиму, Марку Яковлевичу Левенталю, которого тогда считал своим родным отцом. Марк Яковлевич сидел с 1927-го года и умер на поселении. Последний раз, когда Юрий приехал в лагерь, он увидел Марка Яковлевича, маленького, жалкого, замученного.
Легенды о его любовных историях, женитьбах не дают покоя завистникам, вот и смакуют пикантные вольности, которые он якобы себе позволял. Один автор на правах друга прицепил Юрию Марковичу ярлычок «господин Синяя Борода».
Есть такой «бородатый» анекдот: приходит мужик к сексологу и говорит: «Доктор, что мне делать? Помогите! Может быть я лесбиян?» «Почему вы так решили?» «Уж очень я баб люблю». Любил женщин и Юрий Нагибин. При этом, и они его любили. Знаменитый прозаик всегда выглядел элегантно. Нагибин покорял женщин аристократическими манерами, которые перенял от матери-дворянки. Виктория Токарева о нем сказала так: «Он был красавцем и этим отличался от всего писательского поголовья».
Юрий Нагибин был женат шесть раз (хотя в «Дневнике» сам писатель называет свой последний брак «пятым»).
Первой его женой (менее трех лет) была Мария Асмус, дочка профессора Литературного института. За ней всегда тянулась стайка поклонников. Отодвинуть всех и победить удалось Нагибину. Второй – дочь директора автозавода им. Сталина (впоследствии им. Лихачева) И.А. Лихачёва, Валентина, этот брак продолжался с 1943 по 1948 годы. Спустя почти полвека Нагибин в повести «Моя золотая теща» опишет историю этой женитьбы, из которой станет ясно, что писатель влюбился не в невесту, а в тещу и два года после свадьбы добивался от нее взаимности! Эта история закончилась грандиозным скандалом: Нагибин ушел из этой семьи буквально без штанов, едва успев выпрыгнуть в окно…
Третьей женой стала Елена Черноусова, четвертой — артистка эстрады Ада Паратова, с которой и после развода он не переставал по-дружески общаться. В пятый раз женился на Белле Ахмадулиной, с которой, по свидетельствам самого писателя в его опубликованном «Дневнике», мемуаров Василия Аксёнова «Таинственная страсть», Нагибин расстался из-за смелых сексуальных экспериментов поэтессы. Последней женой писателя была ленинградская переводчица Алла Григорьевна, с которой он жил с 1968 года до конца своей жизни – он умер 17 июня 1994 года, т.е. целых 26 лет. Но несмотря на такое обилие жен, детей Юрий Нагибин не завел. Его последняя жена Алла заявила в интервью: «Во всяком случае, я могла иметь от него детей. Но это случилось после вторжения советских войск в Чехословакию. И он мне сказал: «В этой стране я не хочу иметь детей». Он очень серьезно относился к продолжению рода. В этой стране он не видел будущего для детей».
Правда, не совсем понятно, почему он не имел детей в предыдущих браках. Неужели и тогда понимал, что свободы в его стране еще долго не будет? И при этом Нагибин не был человеком демократического круга. Скорее, некоего советско-аристократического. Это тот довольно-таки широкий советский круг, который не то что бы безбедно существовал при тоталитаризме, но прямо, надо сказать, барствовал, одновременно понося эту власть, так сказать, руку кормящую.
В том же интервью Алла Григорьевна Нагибина так отвечала на вопросы о донжуанстве мужа:
— Юра много раз влюблялся и женился. Он же плейбой нашего времени!
— На фото он похож на Алена Делона.
— Мне об этом говорили.
— Он действительно был барин, аристократ?
— Да. Это в нём от матери. Сказалась дворянская кровь.
— Вас мучила ревность?
— Я не вправе судить отношения Юры с другими женщинами, особенно с Беллой. Я вышла замуж за человека с прошлым. И приняла его вместе с миром его страстей. Каждая женщина — это часть его жизни. Он любил — его любили. Что было, то было. У нас дома бывали дети его бывших жен. Жили в этом доме. Я принимала их как близких, как родственников. Белла — совершенно гениальный человек, прекрасная поэтесса. Отношения Юры и Беллы касались только их двоих. В дневнике Юра написал об их любви замечательные строки. В Америке в «Русском слове» я напечатала этот кусок из его дневника. Это, может быть, одна из лучших страниц прозы о любви в русской литературе. Бесконечно и с восторгом перечитываю эти строки о великом счастье любить. Двое красивых, талантливых, гордых встретились и полюбили — это же чудо. Я всегда уважала искренние чувства двоих.
Всех своих жен Юрий Маркович любил.
Разумеется, меня в данном случае, больше всего интересует пятый брак Юрия Нагибина с поэтессой (простите, с поэтом) Беллой Ахмадулиной. Они прожили в браке восемь лет. 1 ноября 1968 года они развелись.
Вспоминает поэтесса Римма Казакова:
«… Ахмадулина всегда была такая, в вуалетках, с мушкой на щеке, экстравагантная. На вечера она приезжала на автомобиле… Она тогда была женой Юрия Нагибина, и он возил её на своём автомобиле. На ней была куртка из телёнка, на ногах у неё были модные туфли на микропорке. В общем, она была красавица, богиня, ангел. Я очень любила её стихи. Признавала её превосходство надо мной и её первенство. И думала, что мне во всем до неё далеко…».
Выше я уже писал о том, что Нагибин с Ахмадулиной впервые увиделись на посиделках у Евтушенко. Любовь между ними вспыхнула сразу. В 1960 году, в своем дневнике Нагибин записал: «… Я так гордился, так восхищался ею, когда в битком набитом номере она читала свои стихи нежно-напряжённым, ломким голосом и любимое лицо её горело, — я не отважился сесть, так и простоял у стены, чуть не падая от странной слабости в ногах, и мне счастливо было, что я ничто для всех собравшихся, что я — для неё одной…».
Ахмадулина в 1960 году посвятила Нагибину большое, одно из лучших своих лирических стихотворений под названием «СЕНТЯБРЬ»:
I.
Что за погода нынче на дворе?
А впрочем, нет мне до погоды дела —
и в январе живу, как в сентябре,
настойчиво и оголтело.
Сентябрь, не отводи твоё крыло,
твоё крыло оранжевого цвета.
Отсрочь твоё последнее число
и подари мне промедленье это.
Повремени и не клонись ко сну.
Охваченный желанием даренья,
как и тогда, транжирь свою казну,
побалуй все растущие деревья.
Что делалось! Как напряглась трава,
чтоб зеленеть с такою полнотою,
и дерево, как медная труба,
сияло и играло над землею.
На палисадники, набитые битком,
всё тратилась и тратилась природа,
и георгин показывал бутон,
и замирал, и ожидал прироста.
Испуганных художников толпа
на цвет земли смотрела воровато,
толпилась, вытирала пот со лба,
кричала, что она не виновата:
она не затевала кутерьму,
и эти краски красные пролиты
не ей — и в доказательство тому
казала свои бедные палитры.
Нет, вы не виноваты. Всё равно
обречены менять окраску ветви.
Но всё это, что жёлто и красно,
что зелено, — пусть здравствует вовеки.
Как пачкались, как били по глазам,
как нарушались прежние расцветки.
И в этом упоении базар
всё понижал на яблоки расценки.
II.
И мы увиделись. Ты вышел из дверей.
Всё кончилось. Всё начиналось снова.
До этого не начислялось дней,
как накануне рождества Христова.
И мы увиделись. И в двери мы вошли.
И дома не было за этими дверями.
Мы встретились, как старые вожди,
с закинутыми головами —
от гордости, от знанья, что к чему,
от недоверия и напряженья.
По твоему челу, по моему челу
мелькнуло это тёмное движенье.
Мы встретились, как дети поутру,
с закинутыми головами —
от нежности, готовности к добру
и робости перед словами.
Сентябрь, сентябрь, во всём твоя вина,
ты действовал так слепо и неверно.
Свобода равнодушья, ты одна
будь проклята и будь благословенна.
Счастливы подзащитные твои —
в пределах крепости, поставленной тобою,
неуязвимые для боли и любви,
как мстительно они следят за мною.
И мы увиделись. Справлял свои пиры
сентябрь, не проявляя недоверья.
Но, оценив значительность игры,
отпрянули все люди и деревья.
III.
Прозрели мои руки. А глаза —
как руки, стали действенны и жадны.
Обильные возникли голоса
в моей гортани, высохшей от жажды
по новым звукам. Эту суть свою
впервые я осознаю на воле.
Вот так стоишь ты. Так и я стою —
звучащая, открытая для боли.
Сентябрь добавил нашим волосам
оранжевый оттенок увяданья.
Он жить учил нас, как живёт он сам, —
напрягшись для последнего свиданья…
<…>
Тут же ярко выявились отрицательные привычки обоих. Творческая богема вообще любит насчет выпивки, но масштабы потребления писателя и поэтессы зашкаливали. Мама Нагибина горько сетовала насчет привычки супругов разгуливать по гостям: «Уезжают два красавца, приезжают две свиньи».
Но когда радость первой влюбленной страсти между ними прошла, отношения несколько изменились: «А ведь в тебе столько недостатков. Ты распутна, в двадцать два года за тобой тянется шлейф, как за усталой шлюхой, ты слишком много пьешь и куришь до одури,
ты лишена каких бы то ни было сдерживающих начал, и не знаешь, что значит добровольно наложить на себя запрет, ты мало читаешь и совсем не умеешь работать, ты вызывающе беспечна в своих делах, надменна, физически нестыдлива, распущена в словах и жестах…
Самое же скверное в тебе: ты ядовито, невыносимо всепроникающа. Ты так мгновенно и так полно проникла во все поры нашего бытия и быта, в наши мелкие распри и в нашу большую любовь, в наш смертный страх друг за друга, в наше единство, способное противостоять даже чудовищному давлению времени, ты приняла нас со всем, даже с тем чуждым телом, что попало в нашу раковину и, обволакиваемое нашей защитной секрецией, сохранить инородность, не став жемчужиной.
Ты пролаза, ты и капкан. Ты всосала меня, как моллюск. Ты заставила меня любить в тебе то, что никогда не любят. Как-то после попойки, когда мы жадно вливали в спалённое нутро боржом, пиво, рассол, мечтали о кислых щах, ты сказала с тем серьезно-лукавым выражением маленького татарчонка, которое возникает у тебя нежданно-негаданно:
– А мой желудочек чего-то хочет!.. – и со вздохом: – Сама не знаю чего, но так хочет, так хочет!…
И мне представился твой желудок, будто драгоценный, одушевленный ларец, ничего общего с нашими грубыми бурдюками для водки, пива, мяса. И я так полюбил эту скрытую жизнь в тебе! Что губы, глаза, ноги, волосы, шея, плечи! Я полюбил в тебе куда более интимное, нежное, скрытое от других: желудок, почки, печень, гортань, кровеносные сосуды, нервы. О легкие, как шелк, легкие моей любимой, рождающие в ней ее радостное дыхание, чистое после всех папирос, свежее после всех попоек!..
Как ты утомительно назойлива!
Вот ты уехала, и свободно, как из плена, рванулся я в забытое торжество моего порядка! Ведь мне надо писать рассказы, сценарии, статьи и внутренние рецензии, зарабатывать деньги и тратить их на дачу, квартиру, двух шоферов, двух домработниц, счета, еду и мало ли еще на что. Мне надо ходить по редакциям, и я иду, и переступаю порог, и я совсем спокоен. Здесь всё так чуждо боли, страданию, всему живому, мучительно человечьему, всё так картонно, фанерно, так мертво и условно, что самый воздух, припахивающий карболкой и типографским жиром гранок, целебен для меня. Еще немного – и тревожная моя кровь станет клюквенным соком, и я спасен. Но ты пускаешь в ход свой старый и всегда безошибочный трюк. Ты выметываешь из-за стола толстое, сырое тело редакционной секретарши своим движением, с циничной щедростью ты даришь ей свою грудь с маленькой точкой, алеющей в вырезе – не то родинка, не то следок папиросного ожога, – и всё идет к черту!
До чего же ты неразборчива!
Тебе всё равно, чье принимать обличье. Дача, окно в закате, оранжевый блеск снега, лоток с пшеном и семечками, выставленный для птиц, и поползень висит вниз головой, и снегирь то раздувается в шар, то становится тоненьким, облитым, и чечетки краснеют грудками и хохолками, и лазоревка надвинула на глаза голубой беретик. Но вот, вспугнув всю птичью мелочь, на лоток сильно и упруго опускаешься ты большой красивой птицей, измазавшей о закат свое серое оперение. Не розовая, розовеющая, ты принесла на каждом крыле по клочку небесной синевы. Ты поводишь круглым, в золотом обводье, глазом, клюв бочком, клюешь зерно, прекрасная, дикая и неестественная гостья в мелком ручном мирке нашего сада».
У Беллы Ахмадулиной, видимо, был более печальный опыт. Уже в 1967-м году она напишет:
Так дурно жить, как я вчера жила, —
в пустом пиру, где все мертвы друг к другу
и пошлости нетрезвая жара
свистит в мозгу по замкнутому кругу.
Чудовищем ручным в чужих домах
нести две влажных черноты в глазницах
и пребывать не сведеньем в умах,
а вожделенной притчей во языцех.
А ещё через год — окончательный разрыв и прощание:
Прощай! Но сколько книг, дерев
нам вверили свою сохранность,
чтоб нашего прощанья гнев
поверг их в смерть и бездыханность.
Прощай! Мы, стало быть, — из них,
кто губит души книг и леса.
Претерпим гибель нас двоих
без жалости и интереса.
А вот что Нагибин пишет об этом: «1 ноября 1968 г.
Сегодня ходил разводиться с Геллой. Она, все-таки, очень литературный человек, до мозга костей литературный. Я чувствовал, как она готовит стихотворение из нашей встречи-расставания. Тут была совершенная подлинность поэтического переживания, но не было подлинности человеческой».
И снова обратимся к дневнику Юрия Нагибина: «Все началось в пору моего загула. В тот раз я зажег высокий костер. Горел и сгорал на этом костре только я сам, другие приближались и, чуть опалив волосы, отходили прочь. О, эти другие! Им всё можно, всё безопасно, всё безнаказанно. Они тоже пьют, но не пропивают Парижа и Буэнос-Айреса, скандалят, но не на месяцы и не на всю страну, они размахивают руками, иногда шлепают друг дружку по щекам, но не так, чтобы под глазом зарубка, как на косяке двери – навсегда, они и любят, обманывая не жен, а возлюбленных, расплачиваясь ужином, а не душой. Я всегда в проигрыше. Я играю на золото, а мои партнеры – на орешки.
Позже ты шутила, что из меня вышел бы отличный олень, так сильно во мне защитные инстинкты. Да ведь это другая сторона моей незащищенности, гибельности. Я бы десятки раз погиб, сорвался с края, если б не безотчетно сторожкое, что следит за мной. Но во мне не хватило этого оленьего, чтобы шарахнуться от тебя…
Видит Бог, не я это затеял. Она обрушилась на меня, как судьба. Позже она говорила, что всё решилось в ту минуту, когда я вышел из подъезда в красной курточке, с рассеченной щекой, седой и красивый, совсем не такой, каким она ожидала меня увидеть. Я был безобразен – опухший от пьянства, с набрякшими подглазьями, тяжелыми коричневыми веками, соскальзывающим взглядом, шрам на щеке гноился. Хорошим во мне было одно: я не притворялся, не позировал, готов был идти до конца по своей гибельной тропке.
Я долго оставался беспечен. Мне казалось, что тут-то я хорошо защищен. Уже была близость, милая и неловкая, были слова, трогающие и чуть смешные, – не мог же я всерьез пребывать в образе седого, усталого красавца, – были стихи, трогающие сильнее слов, и не смешные, потому что в них я отчетливо сознавал свою условность; было то, что я понял лишь потом, – стремительно и неудержимо надвигающийся мир другого человека, и я был так же беспомощен перед этим миром, как обитатели Курильского островка перед десятиметровой волной, слизнувшей их вместе с островком.
Я понял, что негаданное свершилось, лишь когда она запрыгала передо мной моим черным придурком-псом с мохнатой мордой и шерстью, как пальмовый войлок; когда она заговорила со мной тихим, загробным голосом моего шофера; когда кофе и поджаренный хлеб оказались с привкусом ее; когда лицо ее впечаталось во всё, что меня окружало.
Она воплотилась во всех мужчин и во всех животных, во все вещи и во все явления. Но, умница, она никогда не воплощалась в молодых женщин, поэтому я их словно и не видел. Я жил в мире, населенном добрыми мужчинами, прекрасными старухами, детьми и животными, чудесными вещами, в мире, достигшем совершенства восходов и закатов, рассветов и сумерек, дождей и снегопадов, и где не было ни одного юного женского лица. Я не удивлялся и не жалел об этом. Я жил в мире, бесконечно щедро и полно населенном одною ею. Я был схвачен, но поначалу еще барахтался, еще цеплялся за то единственное, что всегда мог противопоставить хаосу в себе и вне себя, за свой твердый рабочий распорядок. Но и это полетело к черту».
Терпения Нагибина хватило на восемь лет. Почему оно лопнуло стало известно недавно, когда шестая жена Юрия Марковича дала интервью ряду изданий. По ее словам Нагибин застал Ахмадулину в компании двух голых женщин, одна из которых жена Евтушенко Галина Сокол.
Развода Ахмадулина не хотела настолько, что решилась на поступок дикий, поэтический и глупый.
Вдова Нагибина рассказывала:
«Тогда Белла и Галя Сокол пошли в детский дом. У них там была знакомая директриса. И она без всяких документов Гальке отдала мальчика, а Белке – девочку. Ахмадулина дала дочке Анне свою фамилию, а отчество – Юрьевна. Она надеялась, что с ребенком Нагибин ее примет обратно. Но этого не произошло.
…Он сказал: «Даже ради него я жить с тобой не буду!» И никогда эту девочку не воспитывал».
Разрыв Нагибин переживал болезненно, что зафиксировано в дневнике.
«29 августа 1967 г.
Опять непозволительно долго не делал никаких записей, а ведь сколько всего было! Рухнула Гелла, завершив наш восьмилетний союз криками: «Паршивая советская сволочь!» это обо мне.
14.10
…Геллы нет, и не будет никогда, и не должно быть, ибо та Гелла давно исчезла, а эта, нынешняя, мне не нужна, враждебна, губительна. Но тонкая, детская шея, деликатная линия подбородка и бедное маленькое ухо с родинкой — как быть со всем этим? И голос незабываемый, и счастье совершенной речи, быть может, последней в нашем повальном безголосья — как быть со всем этим?
30 октября 1968 г.
Завтра иду разводиться с Геллой. Получил стихи, написанные ею о нашем расставании. Стихи хорошие, грустные, очень естественные. Вот так и уместилась жизнь между двумя стихотворениями: «В рубашке белой и стерильной» и «Прощай, прощай, со лба сотру воспоминанье».
Напоследок приведу стихотворение Ахмадулиной. То самое, которое упоминает Нагибин.
Прощай! Прощай! Со лба сотру
воспоминанье: нежный, влажный
сад, углубленный в красоту,
словно в занятье службой важной.
Прощай! Все минет: сад и дом,
двух душ таинственные распри,
и медленный любовный вздох
той жимолости у террасы.
Смотрели, как в огонь костра, –
до сна в глазах, до муки дымной,
и созерцание куста
равнялось чтенью книги дивной.
Прощай! Но сколько книг, дерев
нам вверили свою сохранность,
чтоб нашего прощанья гнев
поверг их в смерть и бездыханность.
Прощай! Мы, стало быть, из них,
кто губит души книг и леса.
Претерпим гибель нас двоих
без жалости и интереса.
Тем не менее, Нагибин и после развода продолжал поддерживать с бывшими женами хорошие отношения. Привожу отрывок из дневника в котором он описывает свои отношения с Ахмадулиной уже после их развода:
«3 сентября 1972 г.
Приятная встреча в ЦДЛ. Антокольский пригласил меня за стол, который "держал" Евтушенко, но сам Антокольский не дождался моего прихода, напился и уехал домой. А я, проводив переводчика Лорана в Дом дружбы и располагая некоторым свободным временем, воспользовался дружеским приглашением с обычной своей доверчивостью и наивностью.
Компания сидела на веранде за довольно большим столом, кругом никого не было, видимо, Женя распорядился не пускать «черную публику». Он угощал своего боевого друга, корреспондента «Правды» во Вьетнаме, куда Женя недавно ездил. В подтексте встречи подразумевались подвиги, боевая взаимовыручка, спаявшая навеки правдиста и поэта, и прочая фальшивая чепуха. Но в глубине души Женя не очень доверял своему соратнику и нес антиамериканскую околесицу. Ахмадулина решила отметить мое появление тостом дружбы.
- Господа! – воскликнула она, встав с бокалом в руке. – Я пью за Юру!..
- Сядь, Беллочка. Я не люблю, когда ты стоишь, – прервал Евтушенко, испуганный, что Ахмадулина скажет обо мне что-то хорошее. (Испуг его был лишен всяких оснований.)
- Я должна стоять, когда говорю тост. Этой высокой вежливости научили меня вот они, – любовно-почтительный жест в сторону малолетнего супруга – сына Кайсына Кулиева. – Я пью за Юру. Пусть все говорят, что он халтурщик...
- Сядь, Беллочка! – мягко потребовал Евтушенко.
- Нет, Женя, я и за тебя произносила тост стоя. Так пусть все говорят, что Юра киношный халтурщик... – она сделала паузу, ожидая, что Женя ее опять прервет, но он внимал благосклонно, и Белла обернулась ко мне. – Да, Юра, о тебе все говорят: халтурщик, киношник... А я говорю, нет, вы не знаете Юры, он – прекрасен!.. – и она пригубила бокал.
Я тоже выпил за себя с каким-то смутным чувством, моему примеру последовал один Эльдар Кулиев. И я впервые по-настоящему понял, что вся эта компания терпеть меня не может. За исключением разве Эльдара. Наше недавнее знакомство с ним началось с того, что я за него заступился – какой-то пьяный хулиган хотел выбросить его из ресторана, и двадцатилетний горский человек испытывал благодарность к своему заступнику».
Весьма интересна оценка Нагибина двух бывших своих сородичей по перу – бывшей жены Ахмадулиной, а через нее и бывшего ее мужа Евтушенко: «Б. Ахмадулина недобра, коварна, мстительна и совсем не сентиментальна, хотя великолепно умеет играть беззащитную растроганность. Актриса она блестящая, куда выше Женьки, хотя и он лицедей не из последних. Белла холодна, как лед, она никого не любит, кроме — не себя даже, — а производимого ею впечатления. Они оба с Женей — на вынос, никакой серьезной и сосредоточенной внутренней жизни.
Я долго думал, что в Жене есть какая-то доброта при всей его самовлюбленности, позерстве, ломании, тщеславии. Какой там! Он весь пропитан злобой. С какой низкой яростью говорил он о ничтожном, но добродушном Роберте Рождественском. Он и Вознесенского ненавидит, хотя до сих пор носится с ним, как с любимым дитятей; и мне ничего не простил. Всё было маской, отчасти игрой молодости.
Жуткое и давящее впечатление осталось у меня от этого застолья.
Мой собеседник признался, что стихи Ахмадулиной он вовсе не понимает, но поддается шарму, манере чтения и всегда слушает ее по телевизору. Он ведет кафедру в институте и говорит, что нынешняя техническая молодежь, в отличие от молодежи пятидесятых, шестидесятых, начала семидесятых, ничего не читает, лишена каких-либо культурных страстей и вообще бездуховна».
Когда уже после смерти Нагибина страна прочитала его «Дневник», где перипетии пятого брака описаны смачно, Евгений Евтушенко попытался защитить Ахмадулину строчками:
БЕЛЛА ПЕРВАЯ
Нас когда-то венчала природа,
и ломали нам вместе крыла,
но в поэзии нету развода –
нас история не развела.
Итальянство твое и татарство
угодило под русский наш снег,
словно крошечное государство,
независимое от всех.
Ты раскосым нездешним бельчонком
пробегала по всем проводам,
то подобна хипповым девчонкам,
то роскошнее царственных дам.
От какого-то безобразья
ты сбежала однажды в пургу,
и китайские туфельки вязли,
беззащитные, в грязном снегу.
В комсомолочки, и диссидентки
ты бросалась от лютой тоски,
и швыряла шалавые деньги,
с пьяной грацией, как лепестки.
Дочь таможенника Ахата,
переводчицы из КГБ,
ты настолько была языката,
что боялись «подъехать» к тебе.
Дива, модница, рыцарь, артистка,
угощатель друзей дорогих,
никогда не боялась ты риска,
а боялась всегда за других.
Непохожа давно на бельчонка,
ты не верила в правду суда,
но подписывала ручонка
столько писем в пустое «туда».
И когда выпускала ты голос,
будто спрятанного соловья,
так сиял меценат-ларинголог,
как добычу, тебя заловя.
А лицо твое делалось ликом,
и не слушал Нагибин слова,
только смахиваемая тиком
за слезою катилась слеза.
Он любил тебя, мрачно ревнуя,
и, пером самолюбье скребя,
написал свою книгу больную,
где налгал на тебя и себя.
Ты и в тайном посадочном списке,
и мой тайный несчастный герой,
Белла Первая музы российской,
и не будет нам Беллы Второй.
Однако, Нагибин не только не налгал, а даже и кое-что сгладил.
Расставшись с Ахмадулиной, Нагибин не долго оставался в одиночестве. Вот как рассказывает в одном из интервью об их знакомстве Алла Георгиевна, последняя его жена, с которой он прожил двадцать шесть лет: «Представьте себе ситуацию: я живу в Ленинграде, замужем за очень влиятельным человеком, у нас прекрасная квартира на Невском проспекте, – рассказывает Алла Григорьевна. – И все это рухнуло, когда мы пришли к друзьям на Масленицу. В гостях были и москвичи – Юрий Нагибин с Беллой Ахмадулиной. Я сразу выделила его среди гостей – он сидел за столом такой статный, красивый, породистый. И он меня заметил. Несмотря на то, что Белла собиралась читать свои стихи, Юрий сказал мне: «А пойдемте с вами пить чай на кухню!» Варенье с лимонными корочками, которое мы ели, никогда не забуду. Тогда он пригласил меня в Москву».
Так начался роман Аллы и Юрия Марковича. Через каждые три дня Нагибин садился за руль своего автомобиля и ночью ехал к любимой в Ленинград, они встречались тайно. А потом, когда писатель разошелся с Ахмадулиной, он официально сделал предложение Алле переехать в столицу. Напомним, что окончательное решение о разводе с поэтессой Нагибин принял, застав ее, пьяную, в постели с двумя подружками.
«Вы знаете, я никогда особенно красивой не была. Каким-то своим звериным чувством Юра меня вычислил. В принципе он на мне не должен был жениться — не звезда, не знаменитость, не дочь влиятельного отца. Обычная замужняя женщина. Когда он пришел к нам в дом, познакомился с мамой, сестрой, он, может быть, почувствовал в нас какую-то ленинградскую подлинность. И решил, что на этом отрезке жизни ему нужна была именно я. Не сразу я согласилась переехать в Москву. Два года тянула и не выезжала. Была жива моя мама, и к тому же я очень любила город. Там мои друзья, близкие. Они подначивали: «Да он сейчас уедет на охоту и про все забудет. У него романы — один за другим!» Серьезных намерений себе я не позволяла. Ну влюблен и влюблен.
— Но тем не менее с мужем расстались?
— Нет, рассталась не сразу. И тогда Юра смутил меня своим решением — он переедет в Ленинград, раз я такая упорная. Все решила моя мама. В то время на «Ленфильме» снималась картина по его сценарию. Мама и говорит мне: «Приведи своего жениха в дом — надо познакомиться». К нам пришла вся съемочная группа с корзинами, полными еды, шампанского и цветов... Мама с Юрой проговорили всю ночь на кухне…
— Самый дорогой для меня подарок — «Рассказ синего лягушонка». Там все обо мне»...
В этом рассказе Нагибина звучат самые искренние признания: «Я любил свою жену, с которой прожил последние 30 лет жизни — самых важных и лучших... Для тех, кто живет по злу, жизнь — предприятие, но для большинства людей она — состояние. И в нем главное — любовь. Эту любовь уносят с собой во все последующие превращения, безысходно тоскуя об утраченных... Я все это знаю по себе: едва соприкоснувшись в новом своем облике с предназначенной мне средой обитания, я смертельно затосковал об Алисе».
А теперь, как выглядели последние предсвадебные дни глазами (точнее, пером) самого Нагибина вначале женитьбы на ней от 11 января 1969 г.:
«10 января Алла переехала окончательно. С двумя телефонными аппаратами, кастрюльками, чашками, хлебницей. Одновременно прибыла еще ранее отправленная малой скоростью газовая плита, приобретенная Аллой в Ленинграде. Приезд этого агрегата вызвал куда большее волнение в доме, нежели прибытие моей новой и, верю, последней жены. Это невероятно характерно для нашей семьи.
Два дня у меня такое чувство, будто мое сердце закутали в мех. Помилуй меня Бог.
4 февраля 1969 г.
Я опять попал в какой-то душевный капкан. Схватило меня суетливым и щемящим ужасом и не отпускает. И пьянство нынешнее – это не прежнее доброе (хоть и случались скандалы) богатырское бражничание, а что-то отчаянное, на снос, на гибель. Как соотносятся с этим обстоятельства моей сегодняшней жизни? Попробую разобраться. В личном плане меня несколько ошеломил вдруг наставший покой, истинный покой. Мне в самом деле не хочется разнообразия, «свежины» и жалчайших романтических приключений.
Мне прекрасно, мило, нежно, доверчиво любовно с Аллой. Но и тут я делаю с собой что-то дурное. Я словно боюсь забыть Геллу. Кстати, недавно я прочел, что подобное же происходило с Прустом. Он также боялся потерять тоску и боль по ушедшим людям. И я сдерживаю свое сердце, начинаю травить его тоской о былом, мешаю себе быть до конца счастливым. Но главная беда не в этом. Очевидно, я привык к остроте каждодневности, к перепадам и ежечасным катастрофам. Это не мешает тому, что мне искренно хотелось всё время тишины, опрятности, порядка и покоя. Тут вроде бы имеется какой-то психологический разрыв, но что поделаешь!»
Но в конце этого же 1969 года:
«...Я уже у цели. И я люблю писать, я не истратился в приспособленчестве и халтуре. Я съездил в США, Нигерию и Дагомею, хорошо охотился и не утратил Ленинграда. И пить я наконец-то стал меньше и куда реже. Короче, можно было оказаться в худшей форме к вехе пятидесятилетия. Можно было и вовсе не доползти до него. А тому что я дошел, именно, дошел – не дополз, я обязан Алле. Своей внутренней бодростью, своим вновь проснувшимся интересом к культуре и ослаблением тяги к дряни я обязан целиком ей. И ей же, ее ясному, прямому и проницательному, без всякой бабьей мути разуму обязан я тем, что наконец-то стал реально видеть окружающих людей, видеть их такими, как они есть, а не такими, как мне того хочется».
В 1981 году писатель перенес еще один инфаркт. Тогда он предсказывал причину смерти. Говорил, что однажды сердце его разорвется и случится это во сне. Так и произошло.
Скончался Юрий Нагибин 17 июня 1994 года. Он в тот день находился на втором этаже своей дачи в Пахре, в мансарде, с огромным письменным столом, с книжными стеллажами, с диваном, на который прилег Юрий Маркович около 12 дня отдохнуть и не проснулся. Он похоронен в Москве на Новодевичьем кладбище.
Реквием по гиперборейцам
АХМАТОВА-ГУМИЛЁВЫ
Надежда Тэффи устраивает у себя литературные приемы – «синие вторники», как назвал их поэт Василий Каменский. Как-то попал на «синий вторник» один из ее читателей, старенький казачий генерал из Оренбурга.
«Генерал, – вспоминает Тэффи, – был человек обстоятельный, прихватил с собой записную книжку.
– А кто это около двери? – спрашивал он.
– А это Гумилев. Поэт.
– А с кем же это он говорит? Тоже поэт?
– Нет, это художник Саша Яковлев.<…>
– А кто эта худенькая на диване?
– А это Анна Ахматова, поэтесса.
– А который из них сам Ахматов?
– А сам Ахматов это и есть Гумилев.
– Вот как оно складывается. А которая же его супруга, то есть сама Гумилева?..»
Анна Андреевна Ахматова (урожденная Горенко, по первому мужу Горенко-Гумилёва, после развода взяла фамилию Ахматова, по второму мужу Ахматова-Шилейко, после развода снова Ахматова; 1889-1966) – поэтесса, переводчица. Была дважды номинирована на Нобелевскую премию по литературе (1965, 1966).
Анна Горенко родилась в одесском районе Большой Фонтан в семье потомственного дворянина, инженера-механика флота в отставке Андрея Антоновича Горенко (1848—1915), ставшего после переезда в столицу коллежским асессором, чиновником для особых поручений Госконтроля. Она была третьей из шести детей. Её мать, Инна Эразмовна Стогова (1856—1930), состояла в отдаленном родстве с поэтессой Анной Буниной, о чем сама Ахматова в одной своей черновой записи записала: «…В семье никто, сколько глаз видит кругом, стихи не писал, только первая русская поэтесса Анна Бунина была теткой моего деда Эразма Ивановича Стогова…». Между прочим, дослужившийся до чина полковника, Э.И. Стогов тоже имел некоторое отношение к литературе – был, историком и бытописателем Сибири.
Женой деда была Анна Егоровна Мотовилова — дочь Егора Николаевича Мотовилова, женатого на Прасковье Федосеевне Ахматовой; ее девичью фамилию и избрала Анна Горенко в качестве литературного псевдонима, создав образ «бабушки-татарки», которая, якобы, происходила от ордынского хана Ахмата. Подписывать свои произведения псевдонимом заставил поэтессу отец Анны: узнав о поэтических опытах семнадцатилетней дочери, он попросил не срамить его имени. Вы же помните, что женщинам в дворянских семьях запрещалось заниматься литературой – это считалось неженским делом. А если те, все же, не могли пойти против природы творчества, то, скрываясь, писали под псевдонимом. И только сестры Лохвицкие (в лице Мирры Лохвицкой) начали ломать эту традицию.
Сама Ахматова писала, что родилась в один год с Чарли Чаплином, «Крейцеровой сонатой» Толстого и Эйфелевой башней.
В 1890 году семья переехала сначала в Павловск, а затем в Царское Село, где в 1899 году Анна Горенко стала ученицей Мариинской женской гимназии, училась «сначала плохо, потом гораздо лучше, но всегда неохотно». Детей там также обучали светскому этикету. С Царским Селом связаны все детские воспоминания Ахматовой. Няня водила девочку гулять в Царскосельский парк и другие места, которые еще помнили Александра Пушкина. Там же, в 11 лет, Анна написала свое первое стихотворение. Лето она проводила под Севастополем, где, по ее собственным словам, «получила прозвище «дикая девочка», потому что ходила босиком, бродила без шляпы и т.д., бросалась с лодки в открытое море, купалась во время шторма, и загорала до того, что сходила кожа, и всем этим шокировала провинциальных севастопольских барышень».
В своей автобиографии «Коротко о себе» Анна Андреева, вспоминая детство, писала: «Мои первые воспоминания — царскосельские: зелёное, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пёстрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в «Царскосельскую оду».
Каждое лето я проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем. Самое сильное впечатление этих лет — древний Херсонес, около которого мы жили».
Ахматова училась читать по азбуке Льва Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, она научилась говорить по-французски. В Петербурге будущая поэтесса застала «краешек эпохи», в которой жил Пушкин; при этом запомнился ей и Петербург «дотрамвайный, лошадиный, конный, коночный, грохочущий и скрежещущий, завешанный с ног до головы вывесками». Как писал Никита Струве, «последняя великая представительница великой русской дворянской культуры, Анна Ахматова в себя всю эту культуру вобрала и претворила в музыку».
С 1905 года семья жила в Евпатории — мать Анны Ахматовой рассталась с мужем и уехала к южному побережью лечить обострившийся у детей туберкулез. В следующие годы девочка переехала к родственникам в Киеве — там она окончила Фундуклеевскую гимназию, а затем записалась на юридическое отделение Высших женских курсов, затем, вернувшись в Петербург училась на Высших женских историко-литературных курсах Н.П. Раева.
В ранней юности, когда девушка училась в Мариинской гимназии, она познакомилась с талантливым молодым человеком, впоследствии известным поэтом Николаем Гумилёвым. И в Евпатории, и в Киеве девушка переписывалась с ним. На тот момент Гумилёв уже был состоявшимся поэтом, известным в литературных кругах.
В это время поэт находился во Франции и издавал парижский русский еженедельник «Сириус». В 1907 году на страницах «Сириуса» вышло первое опубликованное стихотворение Ахматовой «НА РУКЕ ЕГО МНОГО БЛЕСТЯЩИХ КОЛЕЦ…».
На руке его много блестящих колец —
Покоренных им девичьих нежных сердец.
Там ликует алмаз, и мечтает опал,
И красивый рубин так причудливо ал.
Но на бледной руке нет кольца моего,
Никому, никогда не отдам я его.
Мне сковал его месяца луч золотой
И, во сне надевая, шепнул мне с мольбой:
«Сохрани этот дар, будь мечтою горда!»
Я кольца не отдам никому, никогда.
Потом, в 1911 году пошли публикации в журналах «Новая жизнь», «Gaudeamus», «Аполлон», «Русская мысль». Как и ее муж, Гумилёв, Ахматова примкнула к акмеистам (кроме них, в группу входили еще Городецкий, Мандельштам и др.), полным антагонистам символистов, провозглашавшим материальность, предметность тематики и образов, точность слова. При этом некоторые критики даже само слово «акмеизм» толковали, как производное от фамилии Ахматова (по-латыни это звучало, как «akmatus», а некоторые указывали на его связь с греческим «akme» — «остриё»). В тот период она писала много стихов и быстро стала популярной в поэтических кругах. Первую известность поэтессе принесло выступление в литературном кабаре «Бродячая собака». Акмеистическими были и первые сборники Ахматовой – «Вечер» (1912), который литературная петербургская публика восприняла с большим интересом, и «Чётки» (1914). На склоне лет Ахматова назовет эти первые творения «бедными стихами пустейшей девочки». Но тогда стихи Ахматовой нашли первых своих почитателей и принесли ей известность.
Последний сборник вышел немалым по тем временам тиражом в 1000 экземпляров. И это уже был настоящий триумф. Поклонники и критики восторженно отзываются о ее творчестве, возводя в ранг самой модной поэтессы своего времени. Ахматовой больше не нужна протекция мужа. Ее имя звучит даже громче, чем имя Гумилёва.
СМЯТЕНИЕ
I
Было душно от жгучего света,
А взгляды его – как лучи...
Я только вздрогнула. Этот
Может меня приручить.
Наклонился – он что-то скажет.
От лица отхлынула кровь.
Пусть камнем надгробным ляжет
На жизни моей любовь.
II
Не любишь, не хочешь смотреть?
О, как ты красив, проклятый!
И я не могу взлететь,
А с детства была крылатой.
Мне очи застил туман,
Сливаются вещи и лица...
И только красный тюльпан,
Тюльпан у тебя в петлице.
III
Как велит простая учтивость,
Подошел ко мне. Улыбнулся,
Полуласково, полулениво
Поцелуем руки коснулся.
И загадочных, древних ликов
На меня поглядели очи...
Десять лет замираний и криков,
Все мои бессонные ночи
Я вложила в тихое слово
И сказала его напрасно.
Отошел ты, и стало снова
На душе и пусто и ясно.
***
Александру Блоку
Я пришла к поэту в гости.
Ровно полдень. Воскресенье.
Тихо в комнате просторной,
А за окнами мороз.
И малиновое солнце
Над лохматым сизым дымом...
Как хозяин молчаливый
Ясно смотрит на меня.
У него глаза такие,
Что запомнить каждый должен,
Мне же лучше, осторожной,
В них и вовсе не глядеть.
Но запомнится беседа,
Дымный полдень, воскресенье,
В доме сером и высоком
У морских ворот Невы.
Ахматовой казалось, что книга любовной лирики «Чётки» должна была «потонуть» в мировых событиях того времени (началась Первая мировая война). Однако в течение следующего десятилетия сборник переиздавался восемь раз.
Автобиография Анны Ахматовой «Коротко о себе», написанная незадолго до смерти, насчитывает всего пару страниц. Между упоминаниями о выходе первой и второй книги строка: «1 октября 1912 года родился мой единственный сын Лев».
В 1914 году Николай Гумилёв ушел на фронт, и Анна Ахматова проводила много времени в Слепневе — имении Гумилевых в Тверской губернии. Здесь она написала большую часть стихотворений, которые вошли в следующий сборник — «Белая стая», опубликованный в 1917 году. В год развода Анна Ахматова подарила Гумилеву этот сборник стихов с надписью: «Моему дорогому другу Н. Гумилеву с любовью А. Ахматова. 10 июня 1918 г. Петербург».
«Белую стаю» открывало стихотворение «Думали: нищие мы…» 1915 года — тогда поэтесса заговорила о первых военных потерях:
Думали: нищие мы, нету у нас ничего,
А как стали одно за другим терять,
Так сделался каждый день
Поминальным днем, —
Начали песни слагать
О великой щедрости Божьей
Да о нашем бывшем богатстве.
Спустя всего два месяца после этого посвящения, в августе 1918 года супруги разводятся. Впрочем, практически сразу Ахматова выходит замуж за Владимира Шилейко — востоковеда и поэта, специалиста по Древнему Египту. В 1921 году Гумилева арестовали, а летом 1921-го расстреляли — поэта обвинили в причастности к контрреволюционному заговору некоего Таганцева (как позже выяснилось – сфабрикованному. Чекисты уже тогда умели раскручивать несуществующие заговоры – вспомните знаменитое дело «Операция «Трест»).
Ахматова тяжело переживала смерть отца своего сына и человека, который ввел ее в мир поэзии. Она написала в дневнике: «Блок, Гумилев, Хлебников умерли почти одновременно. Ремизов, Цветаева и Ходасевич уехали за границу, там же были Шаляпин, Михаил Чехов и половина балета».
27 августа 1921 года через два дня после того, как Гумилёва расстреляли, но об этом еще никто не знал, Ахматова, которой сердце-вещун подсказало эту трагедию, написала такие строки:
ЧУГУННАЯ ОГРАДА…
Чугунная ограда,
Сосновая кровать.
Как сладко, что не надо
Мне больше ревновать.
Постель мне стелют эту
С рыданьем и мольбой;
Теперь гуляй по свету
Где хочешь. Бог с тобой!
Теперь твой слух не ранит
Неистовая речь,
Теперь никто не станет
Свечу до утра жечь.
Добились мы покою
И непорочных дней…
Ты плачешь – я не стою
Одной слезы твоей.
В том же августе в Греции покончил с собой брат Анны – Андрей Горенко. Год потрясений и утрат стал плодотворным для поэтического творчества Ахматовой. В апреле 1921 года вышел сборник стихов «Подорожник», а в октябре — книга «Anno Domini MCMXXI» (в переводе с латинского — «В лето господне 1921-го»).
Однако уже с середины 1920-х для поэтессы наступают тяжелые времена. Она под пристальным вниманием НКВД. Новые ее стихи не печатают, а старые не переиздают. Ахматова пишет стихи «в стол». Многие из них утеряны при переездах. Последний сборник вышел в 1924 году. «Провокационные», «упаднические», «антикоммунистические» стихотворения – такое клеймо на творчестве стоило Анне Андреевне дорого.
Начиная с 1922 года, книги Анны Ахматовой подвергались цензурной правке. С 1925 по 1939 год и с 1946 по 1955 ее поэзия не печаталась совершенно, кроме стихотворений из цикла «Слава миру!» (1950). Ее первый, с 1912 года, выезд за рубеж состоялся, скорее всего, только в 1964 году, в итальянскую Таормину.
В 1923 году Ахматова сходится с литературным критиком и историком искусства Николаем Пуниным. Официально не оформляя с Пуниным брак, Анна Андреевна прожила с ним целых пятнадцать лет. Стоит отметить, что Пунин в 1921 году был арестован по тому же делу «Петроградской боевой организации В. Н. Таганцева», что и Николай Гумилёв. С той лишь разницей, что Николая Пунина отпустили на свободу.
Новый этап ее творчества тесно связан с изматывающими душу переживаниями за родных людей. Прежде всего, за сына Лёвушку. Поздней осенью 1935-го для женщины прозвучал первый тревожный звонок: одновременно арестованы третий муж Николай Пунин и сын. Их освобождают через несколько дней, но покоя в жизни поэтессы больше не будет. С этого момента она будет чувствовать, как кольцо преследования вокруг нее сжимается.
Через три года сын снова арестован. Его приговорили к пяти годам исправительно-трудовых лагерей. В этом же страшном году распался и гражданский брак Анны Андреевны и Николая Пунина. Изможденная мать носит передачи сыну в Кресты. В эти же годы выходит знаменитый «РЕКВИЕМ» Ахматовой. Автобиографическая поэма впервые опубликована в Мюнхене в 1963 году, в СССР лишь в 1987-м. Это одно из первых поэтических произведений, посвященных жертвам репрессий 1930-х годов.
Посвящение
Перед этим горем гнутся горы,
Не течет великая река,
Но крепки тюремные затворы,
А за ними «каторжные норы»
И смертельная тоска.
Для кого-то веет ветер свежий,
Для кого-то нежится закат —
Мы не знаем, мы повсюду те же,
Слышим лишь ключей постылый скрежет
Да шаги тяжелые солдат.
Подымались как к обедне ранней,
По столице одичалой шли,
Там встречались, мертвых бездыханней,
Солнце ниже, и Нева туманней,
А надежда все поет вдали.
Приговор… И сразу слезы хлынут,
Ото всех уже отделена,
Словно с болью жизнь из сердца вынут,
Словно грубо навзничь опрокинут,
Но идет… Шатается… Одна…
Где теперь невольные подруги
Двух моих осатанелых лет?
Что им чудится в сибирской вьюге,
Что мерещится им в лунном круге?
Им я шлю прощальный свой привет.
Вступление
Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад.
И ненужным привеском качался
Возле тюрем своих Ленинград.
И когда, обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки,
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки,
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.
1
Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла,
В темной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки,
Смертный пот на челе… Не забыть!
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть.
2
Тихо льется тихий Дон,
Желтый месяц входит в дом.
Входит в шапке набекрень,
Видит желтый месяц тень.
Эта женщина больна,
Эта женщина одна.
Муж в могиле, сын в тюрьме,
Помолитесь обо мне.
3
Нет, это не я, это кто-то другой страдает.
Я бы так не могла, а то, что случилось,
Пусть черные сукна покроют,
И пусть унесут фонари…
Ночь.
<…>
А в начале поэмы читаем: «В страшные годы ежовщины я провела 17 месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда стоящая за мной женщина, которая, конечно, никогда не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шёпотом): «А это вы можете описать?» И я сказала: «Могу». Тогда что-то вроде улыбки скольз¬нуло по тому, что некогда было её лицом».
В 1939 году поэтессу приняли в Союз советских писателей.
Чтобы облегчить жизнь сыну и вытянуть его из лагерей, поэтесса перед самой войной, в 1940 году издает сборник «Из шести книг». Здесь собраны старые отцензуренные стихотворения и новые, «правильные» с точки зрения правящей идеологии. Как писала Ахматова, «такой судьбы не было еще ни у одного поколения».
Грянувшую Великую Отечественную войну Анна Андреевна провела в эвакуации, в Ташкенте. «Отечественная война 1941 года застала меня в Ленинграде», — писала поэтесса в воспоминаниях. Ахматову эвакуировали сначала в Москву, затем в Ташкент — там она выступала в госпиталях, читала стихи раненым солдатам и «жадно ловила вести о Ленинграде, о фронте».
Сразу же после победы вернулась в освобожденный и разрушенный Ленинград: «Страшный призрак, притворяющийся моим городом, так поразил меня, что я описала эту мою с ним встречу в прозе… Проза всегда казалась мне и тайной, и соблазном. Я с самого начала все знала про стихи — я никогда ничего не знала о прозе».
Из Ленинграда она вскоре перебирается в Москву.
Но едва расступившиеся над головой тучи – сына выпустили из лагерей – снова сгущаются. В 1946-ом ее творчество разгромлено на очередном заседании Союза писателей. Приведу частично Постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград» от 14 августа 1946 года за «предоставление литературной трибуны» для «безыдейных, идеологически вредных произведений». Оно касалось в большей степени двух писателей — Анны Ахматовой и Михаила Зощенко. Их обоих исключили из Союза писателей.
«Зощенко изображает советские порядки и советских людей в уродливо карикатурной форме, клеветнически представляя советских людей примитивными, малокультурными, глупыми, с обывательскими вкусами и нравами. Злостно хулиганское изображение Зощенко нашей действительности сопровождается антисоветскими выпадами.
<...>
Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадочничества, выражающие вкусы старой салонной поэзии, застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства, «искусстве для искусства», не желающей идти в ногу со своим народом наносят вред делу воспитания нашей молодежи и не могут быть терпимы в советской литературе».
Главный в те годы «искусствовед» в стране А.А. Жданов, буквально сразу же, 15-16 августа на заседании Политбюро ЦК ВКП(б) подлил масла в огонь: «<…> Не то монахиня, не то блудница, а вернее блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой. <…> Такова Ахматова с её маленькой, узкой личной жизнью, ничтожными переживаниями и религиозно-мистической эротикой. Ахматовская поэзия совершенно далека от народа. Это — поэзия десяти тысяч верхних [sic!] старой дворянской России, обречённых <…>».
Товарищем по несчастью в той ситуации вместе с Ахматовой оказался и писатель Михаил Зощенко. Потрясенный, он спросил ее: «Аня, что же теперь делать?» – «Терпеть, терпеть, Мишенька». Поскольку Анна Андреевна очень долго не появлялась на публике, на Западе написали, что великая Ахматова умерла, а Советы молчат. После чего власти попросили ее ежедневно появляться в окне своей комнаты в коммуналке на Фонтанке, где ей было выдано удостоверение с надписью «Жилец». При жизни Ахматовой ее «Реквием» в СССР так и не издали. Зато дело по оперативной разработке Ахматовой составляет не один том, что документально подтверждено.
Как считал Константин Симонов, «выбор прицела для удара по Ахматовой и Зощенко был связан не столько с ними самими, сколько с тем головокружительным, отчасти демонстративным триумфом, в обстановке которого протекали выступления Ахматовой в Москве, <…> и с тем подчёркнуто авторитетным положением, которое занял Зощенко после возвращения в Ленинград». Постановление, как ошибочное, было отменено на заседании Политбюро ЦК КПСС 20 октября 1988 года. Анна Андреевна этого решения, увы, не дождалась.
В 1949 году снова арестован ее сын Лев Гумилёв. На этот раз его осудили на 10 лет. Несчастная женщина сломлена. Она пишет просьбы и покаянные письма в Политбюро, но ее никто не слышит.
После выхода из очередного заточения отношения между матерью и сыном долгие годы оставались напряженными: Лев считал, что мама на первое место поставила творчество, которое любила больше, чем его. Он отдаляется от нее.
Черные тучи над головой этой знаменитой, но глубоко несчастной женщины расходятся лишь под конец ее жизни. В 1951-ом ее восстановили в Союзе писателей. Стихи Ахматовой снова печатаются. В середине 1960-х Анна Андреевна получает престижную итальянскую премию и выпускает новый сборник «Бег времени». А еще известной поэтессе Оксфордский университет присваивает докторскую степень.
«Я не переставала писать стихи. Для меня в них — связь моя с временем, с новой жизнью моего народа. Когда я писала их, я жила теми ритмами, которые звучали в героической истории моей страны. Я счастлива, что жила в эти годы и видела события, которым не было равных».
Характерными чертами творчества Ахматовой можно назвать верность нравственным основам бытия, тонкое понимание психологии чувства, осмысление общенародных трагедий XX века, сопряженное с личными переживаниями, тяготение к классическому стилю поэтического языка.
Еще одно ключевое произведение Ахматовой – «ПОЭМА БЕЗ ГЕРОЯ» –, над которым поэтесса работала четверть века (1940-1965), а относительно полный текст этого уникального исторического поэтического полотна был впервые опубликован в СССР уже после смерти автора в 1976 году. Поэма отражает взгляд Ахматовой на современную ей эпоху, от «Серебряного века» до Великой Отечественной войны. Как заметил поэт и мемуарист Анатолий Найман, «Поэма без героя» написана Ахматовой поздней об Ахматовой ранней — она вспоминала и размышляла об эпохе, которую застала.
Часть I
Тринадцатый год
(1913)
Di rider finirai
Pria dell’ aurora.
Don Giovanni *
«Во мне еще как песня или горе
Последняя зима перед войной»
«Белая Стая»
_________________________________
* Смеяться перестанешь
Раньше, чем наступит заря.
Дон Жуан (ит.).
ВСТУПЛЕНИЕ
Из года сорокового,
Как с башни на все гляжу.
Как будто прощаюсь снова
С тем, с чем давно простилась,
Как будто перекрестилась
И под темные своды схожу.
1941, август
Ленинград
(воздушная тревога)
ПОСВЯЩЕНИЕ
А так как мне бумаги не хватило
Я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает
И, как снежинка на моей руке,
Доверчиво и без упрека тает.
И темные ресницы Антиноя
Вдруг поднялись, и там — зеленый дым,
И ветерком повеяло родным…
Не море ли? — Нет, это только хвоя
Могильная и в накипаньи пен
Все ближе, ближе … «Marche funebre»…*
Шопен
26 декабря 1940 года.
_______________________
* Похоронный марш (фр.).
<…>
ЭПИЛОГ
Городу и Другу
Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей, —
Я аукалась с дальним эхом
Неуместным тревожа смехом
Непробудную сонь вещей, –
Где свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен,
И, предвидя нашу разлуку,
Мне иссохшую черную руку,
Как за помощью тянет он.
<…>
Произведение имеет очень сложную структуру. Оно состоит из трех основных частей. На это указывает авторское название четвертой редакции: «Поэма без героя. Триптих. 1940-1965». В действительности «Поэма…» включает в себя большое количество тем, наслаивающихся и перекликающихся друг с другом. Ахматова посвятила поэму всем ленинградцам, погибшим в годы фашисткой блокады города.
Кроме поэтических произведений перу Ахматовой принадлежат статьи о творчестве А. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова, воспоминания о современниках.
В 1955 году, когда стихи Ахматовой снова стали появляться в печати, Литфонд предоставил ей в поселке Комарово на улице Осипенко, 3 маленький домик, который она сама называла «Будкой». Домик состоял из веранды, коридора и одной комнаты. Дача стала центром притяжения творческой интеллигенции. Здесь бывали Дмитрий Лихачёв, Лидия Чуковская, Фаина Раневская, Александр Прокофьев и многие другие. Приезжали и молодые поэты: Анатолий Найман, Евгений Рейн, Дмитрий Бобышев, Иосиф Бродский. Вся «меблировка» – это жесткая кровать, где в качестве ножки были сложены кирпичи, стол, сооруженный из двери, рисунок Модильяни на стене и старинная иконка, когда-то принадлежавшая первому мужу.
Анну Андреевну Ахматову дважды выдвигали на Нобелевскую премию по литературе – в 1965 и в 1966 годах. В 1965 году Ахматова была впервые номинирована на Нобелевскую премию по литературе. Но тогда ее творчество произвело на членов Шведской академии значительно меньшее впечатление, чем ее судьба. В частности, председатель Нобелевского комитета Андерс Эстерлунд упоминает, что читал поэзию Ахматовой в переводе. «Я был под сильным впечатлением от ее истинного вдохновения и утонченной техники, но куда больше меня тронула судьба поэтессы – на протяжении многих лет оказаться приговоренной к тяжелому, вынужденному молчанию!» – отмечает он.
Из открытых недавно документов следует, что в 1965 году большинство членов Шведской академии выступили за присуждение награды Михаилу Шолохову. Однако до этого Нобелевский комитет обсуждал возможность поделить премию между автором «Тихого Дона» и Ахматовой, но Эстерлунд отклонил это предложение. Он заявил: «Ахматова и Шолохов пишут на одном языке, но больше ничего общего у них нет».
Стихи Ахматовой переведены на многие языки мира.
Эта царственная женщина имела удивительную власть над мужчинами. В юности Анна была фантастически гибкой. Говорят, она могла с легкостью перегнуться назад, достав головой пола. Даже балерины Мариинки поражались этой невероятной природной пластике. А еще у нее были удивительные глаза, менявшие цвет. Одни говорили, что глаза у Ахматовой серые, другие утверждали, что зеленые, а третьи уверяли, что они небесно-голубые.
Анна Ахматова была замужем три раза. Однако замужество ни с одним из троих мужей не принесло поэтессе счастья. Личная жизнь Анны Ахматовой была сумбурной и какой-то растрепанной. Изменяли ей, изменяла она. Первый муж пронес любовь к Анне через всю свою короткую жизнь, но при этом у него появился внебрачный ребенок, о котором все знали. И не помешало ему практически сразу после женитьбы укатить в долгие странствования по Африке. К тому же Николай Гумилёв не понимал, почему любимая жена, по его мнению, вовсе не гениальная поэтесса, вызывает такой восторг и даже экзальтацию у молодежи. Стихи Анны Ахматовой о любви казались ему слишком длинными и напыщенными.
Ахматова и Гумилёв познакомились в Царском Селе. Тонкая стройная девушка долго не хотела замечать надменного и нескладного юношу. Николай Гумилёв влюбился в Анну Горенко с первого взгляда. Но девушка была без ума от Владимира Голенищева-Кутузова, студента, который не обращал на нее никакого внимания. Юная гимназистка страдала и даже пыталась повеситься на гвозде. К счастью, он выскользнул из глиняной стены.
Почти три года Гумилёв добивался ее руки. А она все не могла решиться. В апреле 1910 года она, наконец, дала согласие на брак: «Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Гумилева. Он любит меня уже три года, и я верю, что моя судьба быть его женой. Люблю ли я его, не знаю, но кажется мне, что люблю». Они обвенчались под Киевом, в селе Никольская Слободка.
Молодожены отправились праздновать свой медовый месяц в Париж. Это была первая встреча Ахматовой с Европой. В 1910—1912 гг. она дважды была в Париже, путешествовала по Италии. Впечатления от этих поездок, от знакомства в Париже с Амедео Модильяни оказали заметное влияние на творчество поэтессы.
По возвращении муж ввел свою талантливую жену в литературно-художественные круги Санкт-Петербурга, и ее тут же заметили. Сначала всех поразила ее необычная, величественная красота и царственная осанка. Смуглая, с отчетливой горбинкой на носу, «ордынская» внешность Анны Ахматовой покорила литературную богему. Вскоре питерские литераторы оказываются в плену творчества этой самобытной красавицы. Анна Ахматова стихи о любви, а именно это великое чувство она воспевала всю свою жизнь, пишет во времена кризиса символизма. Молодые поэты пробуют себя в других вступивших в моду течениях – футуризме и акмеизме. Гумилёва-Горенко приобретает известность как акмеистка.
И снова, как и в случае с Ахмадулиной-Евтушенко (не хронологически, разумеется, а исключительно по порядку наших очерков), мы читаем замечательный любовный роман в стихах.
Было душно от жгучего света,
А взгляды его — как лучи.
Я только вздрогнула: этот
Может меня приручить.
Наклонился — он что-то скажет...
От лица отхлынула кровь.
Пусть камнем надгробным ляжет
На жизни моей любовь...
(Анна Ахматова)
Я знаю женщину: молчанье,
Усталость горькая от слов,
Живет в таинственном мерцанье
Ее расширенных зрачков.
Ее душа открыта жадно
Лишь медной музыке стиха,
Пред жизнью, дольней и отрадной,
Высокомерна и глуха…
***
Нет тебя тревожней и капризней,
Но тебе я предался давно,
Оттого, что много, много жизней
Ты умеешь волей слить в одно.
И сегодня небо было серо,
День прошел в томительном бреду,
За окном, на мокром дерне сквера,
Дети не играли в чехарду.
Ты смотрела старые гравюры,
Подпирая голову рукой,
И смешно-нелепые фигуры
Проходили скучной чередой.
Посмотри, мой милый, видишь – птица,
Вот и всадник, конь его так быстр,
Но как странно хмурится и злится
Этот сановитый бургомистр.
А потом читала мне про принца:
Был он нежен, набожен и чист,
И рукав мой кончиком мизинца
Трогала, повертывая лист.
Но, когда дневные смолкли звуки
И взошла над городом луна,
Ты внезапно заломила руки,
Стала так мучительно бледна.
Пред тобой смущенно и несмело
Я молчал, мечтая об одном:
Чтобы скрипка ласковая спела
И тебе о рае золотом.
(Николай Гумилев)
Не всегда чужда ты и горда,
И меня не хочешь не всегда, –
Тихо, тихо, нежно, как во сне,
Иногда приходишь ты ко мне.
Над челом твоим густая прядь,
Мне нельзя ее поцеловать.
И глаза большие зажжены
Светами магической луны.
Нежный друг мой, беспощадный враг,
Так благословен твой легкий шаг,
Точно по сердцу ступаешь ты,
Рассыпая звезды и цветы.
И тому, кто мог с тобою быть,
На земле уж нечего любить?
(Николай Гумилёв)
Ты всегда таинственный и новый,
Я тебе послушней с каждым днем.
Но любовь твоя, о друг суровый,
Испытание железом и огнем.
(Анна Ахматова)
В 1911 году Ахматова посвятила еще одно стихотворение своему мужу.
МУЖ ХЛЕСТАЛ МЕНЯ УЗОРЧАТЫМ…
Муж хлестал меня узорчатым,
Вдвое сложенным ремнем.
Для тебя в окошке створчатом
Я всю ночь сижу с огнем.
Рассветает. И над кузницей
Подымается дымок.
Ах, со мной, печальной узницей,
Ты опять побыть не мог.
Для тебя я долю хмурую,
Долю-муку приняла.
Или любишь белокурую,
Или рыжая мила?
Как мне скрыть вас, стоны звонкие!
В сердце темный, душный хмель,
А лучи ложатся тонкие
На несмятую постель.
В связи с этим стихотворением Гумилёв, по воспоминаниям Анны Андреевны, сделал ей полушутливое замечание: дескать, ты так похоже изобразила порку, что читатели могут подумать, будто я и вправду тебя поколачиваю.
В 1912—1914 годах супруги жили в небольшом, но уютном жилье, которое они ласково называли «Тучкой». Они жили тогда в квартире 29 дома № 17. Это была одна комната окнами на переулок. Переулок выходил к Малой Неве… Это первый самостоятельный адрес Гумилёва в Петербурге, до этого он жил с родителями. В 1912 году, когда они поселились на «Тучке», у Анны Андреевны вышла первая книга стихов «Вечер». Из ахматовских стихов можно угадать этот адрес:
…Я тихая, весёлая, жила
На низком острове, который словно плот,
Остановился в пышной невской дельте
О, зимние таинственные дни,
И милый труд, и лёгкая усталость,
И розы в умывальном кувшине!
Был переулок снежным и недлинным,
И против двери к нам стеной алтарной
Воздвигнут храм Святой Екатерины.
В 1912 году у них родится сын – Лёва.
Во время беременности Ахматовой супруги находились в Италии, об этом путешествии почти не сохранилось сведений. Вернувшись в Россию, всю вторую половину июля и начало августа 1912 года Николай и Анна провели в Слепнёве Бежецкого уезда – имении матери поэта Анны Ивановны Гумилёвой. Рождение наследника было долгожданным событием, ибо брак старшего брата Гумилёва — Дмитрия — оказался бездетным, и на сельском сходе крестьянам обещали простить долги, если родится мальчик. Анна Ивановна сдержала слово – в честь рождения внука собрала местных крестьян, простила все долги и одарила лучшими яблоками из барского сада. К радости Анны Ивановны Гумилёвой, молодые родители передали внука ей на руки и исчезли в водоворотах петербургской культурной жизни.
Один из собратьев по перу, также не последний поэт «Серебряного века» Василий Гиппиус посвятил молодым родителям стихотворение:
ПОСВЯЩЕНИЕ «ГИПЕРБОРЕЮ»
По пятницам в «Гиперборее»
Расцвет литературных роз.
И всех садов земных пестрее
По пятницам в «Гиперборее»,
Как под жезлом воздушной феи,
Цветник прельстительный возрос.
По пятницам в «Гиперборее»
Расцвет литературных роз.
Выходит Михаил Лозинский,
Покуривая и шутя,
С душой отцовско-материнской,
Выходит Михаил Лозинский,
Рукой лаская исполинской
Своё журнальное дитя,
Выходит Михаил Лозинский,
Покуривая и шутя.
У Николая Гумилёва
Высоко задрана нога.
Далёко в Царском воет Лёва,
У Николая Гумилёва
Для символического клёва
Рассыпанные жемчуга,
У Николая Гумилёва
Высоко задрана нога.
Печальным взором и пьянящим
Ахматова глядит на всех,
Глядит в глаза гостей молчащих
Печальным взором и пьянящим,
Был выхухолем настоящим
Её благоуханный мех.
Печальным взором и пьянящим
Ахматова глядит на всех…
Сборник стихов «Чётки» вывел Ахматову в литературный авангард, ее слава росла, а отношения с мужем охладевали. Но Лёва восхищался отцом: тот плавал по далеким морям, охотился на диких зверей, пересекал пустыни. Приезжая к сыну, играл с ним, привозил удивительные подарки, рассказывал еще более удивительные истории. Мать тоже приезжала, но не оставалась даже на ночь, настолько накалялась обстановка с ее появлением. Сестра Гумилёва Шура ревновала Ахматову к брату и племяннику, Анна даже не могла остаться с ребенком наедине – тетка караулила как цербер.
Забрать сына Анна не могла, отношения с мужем становились все более зыбкими. Первая мировая война окончательно разлучила Ахматову и Гумилева. Николай ушел на фронт, в августе 1914 года заехал проститься с сыном и матерью. Короткие письма жене, чуть длиннее – матушке и Лёве. Над рыжеволосой головой сына двух поэтов прозвучало стихотворное пророчество: «Рыжий львёныш с глазами зелёными, страшное наследие тебе нести!!» – Марина Цветаева, как всегда, почувствовала трагедию задолго до того, как ее предсказание сбылось.
Николай Гумилев с двумя георгиевскими крестами на гимнастерке вернулся домой в феврале 1917 года, прямо к революции. В августе вновь уехал – во Францию, в составе русского экспедиционного корпуса. Вернулся уже в страну победившего Октября.
23 июня 1918 года, на Троицын день, Ахматова и Гумилев в последний раз навестили сына вместе. Через несколько месяцев они развелись.
После расставания у Анны Андреевны от поклонников не было отбоя. Граф Валентин Зубов дарил ей охапки дорогих роз и трепетал от одного ее присутствия, но предпочтение красавица отдала Николаю Недоброво. Впрочем, вскоре его сменил Борис Анрепа. Но Ахматова выбрала поэта и востоковеда Владимира Шилейко.
Гумилев тоже женился снова.
В голодном промерзлом Петрограде она колола дрова, топила печь и добывала еду себе, мужу-востоковеду и мужниной собаке, о которой тот заботился явно больше, чем о супруге. Не могло быть и речи о том, чтобы забрать Лёву у бабушки. Там ребенок хотя бы не мерз и ел досыта.
В августе 1921 года Николая Гумилева арестовали, обвинив в контрреволюционном заговоре. 25 августа поэта расстреляли. Сестра Шура (по мужу Сверчкова) билась в истерике, Анна Ивановна сохраняла спокойствие. Она была уверена, что сын сбежал из тюрьмы и уехал из России в свою любимую Африку. Это убеждение бабушка Аня сохранила до конца дней. Коля уехал, значит нужно сберечь Лёву до возвращения отца. Когда через несколько месяцев Ахматова приехала за сыном, бабушка уговорила оставить мальчика с ней. Гумилёвы переехали в Бежецк, Лёва пошел в школу.
Ахматова мучительно решала, как жить дальше. Еще оставалась возможность выезда из России, но ценой вопроса становилось расставание с сыном. Тем временем Александра Сверчкова продолжала взращивать в племяннике миф об идеальном отце и о «бросившей сироту» матери. О том, что мать половину заработков привозит в бежецкий дом, не говорилось совсем.
В битву за сына она вступила лишь однажды.
Шура объявила, что собирается усыновить ребенка, потому что фамилия Гумилёв сломает ему жизнь. Анна Андреевна отчеканила: «В этом случае он будет Ахматовым, а не Сверчковым». Анна Ивановна поддержала невестку – внук сохранит фамилию отца, Лев будет встречаться с матерью. Если Александра не хочет пускать Ахматову в свой дом, то бабушка будет возить Лёву. Несколько раз в год Анна Ивановна и Лёва приезжали в столицу, которая теперь именовалась Ленинградом, но останавливались у знакомых – своего угла у Ахматовой так и не появилось. Теткино воспитание даром не прошло, Лев затаил на мать глубокую обиду за развод с отцом, и за то, что «мать бросила сироту».
Буквально сразу после развода с Гумилёвым Ахматова снова вышла замуж за ученого-востоковеда и посредственного поэта Владимира Казимировича Шилейко. Человек весьма начитанный (про него даже говорили, что он читал, как простые письма, вавилонскую клинопись), владевший сорока языками, Шилейко, тогда работал в Музее изящных искусств. По воспоминаниям С.В. Шервинского, «голодный и холодный, болеющий чахоткой, очень высокий и очень сутулый, в своей неизменной солдатской шинели, в постоянной восточной ермолке, он влачил свое исхудавшее тело среди обломков древнейших азиатских культур. Он жил в Москве, жена его, то есть Анна Андреевна, — в Ленинграде (тогда еще Петрограде)». «К нему я сама пошла…, – рассказывала Анна Андреевна. – Чувствовала себя такой черной, думала, очищение будет…» Пошла, как идут в монастырь, зная, что потеряет свободу, волю, что будет очень тяжело. По свидетельству Анатолия Наймана, «о браке с Шилейкой она говорила, как о мрачном недоразумении, однако без тени злопамятности, скорее весело и с признательностью к бывшему мужу, тоном, нисколько не похожим на гнев и отчаяние стихов, ему адресованных: «Это все Коля и Лозинский: «Египтянин! египтянин!..» — в два голоса. Ну я и согласилась». Владимир Казимирович Шилейко был замечательный ассириолог и переводчик древневосточных поэтических текстов. Египетские тексты он начал расшифровывать еще четырнадцатилетним мальчиком. Сожженная драма Ахматовой «Энума элиш», представление о которой дают воссозданные ею заново в конце жизни фрагменты «Пролога», названа так по первым словам («Там вверху») древневавилонской поэмы о сотворении мира, переводившейся Шилейкой. От него же, мне казалось, и домашнее прозвище Ахматовой Акума, хотя впоследствии я читал, что так называл ее Пунин — именем японского злого духа. Шилейко был тонким лирическим поэтом, публиковал стихи в «Гиперборее», «Аполлоне», альманахе «Тринадцать поэтов».
О нем ходили странные слухи – будто бы он оставался девственником вплоть до женитьбы на Ахматовой. Впрочем, то обстоятельство, что он был слишком увлечен клинописью, египетскими, шумерскими письменами, возможно, эти слухи и подтверждает.
Их знакомство началось со стихотворения «МУЗА», которое Шилейко посвятил поэтессе еще в 1913 году:
Ты поднимаешься опять
На покаянные ступени
Пред сердцем бога развязать
Тяготы мнимых преступлений.
Твои закрытые глаза
Унесены за край земного,
И на губах горит гроза
Еще не найденного слова,
И долго медлишь так, мертва...
Но в вещем свете, в светлом дыме
Окоченелые слова
Становятся опять живыми, –
И я внимаю не дыша,
Как в сердце трепет вырастает,
Как в этот белый мир душа
На мягких крыльях улетает.
И вскоре получил ответ от Ахматовой:
Косноязычно славивший меня
Еще топтался на краю эстрады.
От дыма сизого и тусклого огня
Мы все уйти, конечно, были рады.
Но в путаных словах вопрос зажжен,
Зачем не стала я звездой любовной,
И стыдной болью был преображен
Над нами лик жестокий и бескровный.
Люби меня, припоминай и плач!
Все плачущие не равны ль пред Богом?
Мне снится, что меня ведет палач
По голубым предутренним дорогам.
Между ними завязывается переписка. Именно в этот период поэтесса начинает работу над новым циклом произведений под названием «Чёрный сон», и в 1917 году создает стихотворение «ТЫ ВСЕГДА ТАИНСТВЕННЫЙ И НОВЫЙ», в котором пытается сформулировать отношение к своему новому возлюбленному:
Ты всегда таинственный и новый,
Я тебе послушней с каждым днем,
Но любовь твоя, о друг суровый,
Испытание железом и огнем.
Запрещаешь петь и улыбаться,
А молиться запретил давно.
Только б мне с тобою не расстаться,
Остальное все равно!
Так, земле и небесам чужая,
Я живу и больше не пою,
Словно ты у ада и у рая
Отнял душу вольную мою.
В декабре 1918 года Ахматова оформляет брак с Шилейко. Некоторое время супруги жили в Шереметевском дворце, в комнате Владимира Казимировича. Затем они переселились в Мраморный дворец, где жили сотрудники РАИМК. Шилейко получил там квартирку из двух комнат. По тем временам это были роскошные апартаменты, хотя каждый жилец сам топил печь, электрической проводки во дворце, конечно, не было – помещения освещались керосиновыми лампами и свечами.
К этому моменту Ахматова забрала от родственников своего сына – Лёву, который стал проживать с ними. В эти годы семья Шилейко могла существовать только благодаря пайку, полагавшемуся ему как действительному члену РАИМК.
Павел Лукницкий, поэт и по совместительству сотрудник НКВД, тщательно собиравший информацию о поэтессе, был на тот момент близок с семьей Шилейко и Ахматовой. А потому оставил много заметок об их жизни.
«Дрова АА колола три года подряд – у Шилейко был ишиас, и он избавлял себя от этой работы».
Однако, помимо колки дров поэтесса взвалила на себя все обязанности по дому, помимо которых успевала еще и переводы мужа записывать под диктовку:
«Они выходили на улицу на час, гуляли, потом возвращались — и до четырех часов ночи работали. АА даже стихи (переводы) писала под его диктовку. По шесть часов подряд записывала».
Кроме того, Лукницкий отмечал сложный характер Шилейко:
«Ахматова часто говорила о Шилейко, о тяжести его характера, о манере его надуваться и изводить ее несправедливыми и продолжительными упреками по всяким значительным, малозначительным и вовсе незначительным поводам».
Да и сам Шилейко не упускал случая подшутить над поэтессой, отмечая ее слабые способности в языках – по сравнению с его 40 древними и современными языками, идеальное владение Ахматовой английским, французским, итальянским, разумеется, не считается:
«Если б собаку учили столько, сколько тебя, она давно бы стала директором цирка!»
Многие современники отмечали, что Ахматова любила вспоминать о своем втором муже, и всякий раз «с гордостью говорила о его высокой репутации востоковеда», но «как муж он был катастрофой в любом смысле».
Жизнь с Владимиром Шилейко была для поэтессы мучительной. Он безумно ревновал ее. Из-за этой дикой ревности она избегала встреч с Гумилёвым в 1919–1921 гг. Видела его редко, больше на людях.
Анатолий Генрихович Найман вспоминал: «Посмеиваясь, она рассказывала такую вещь об этом замужестве. В те времена, чтобы зарегистрировать брак, супругам достаточно было заявить о нем в домоуправлении: он считался действительным после того, как управдом делал запись в соответствующей книге. Шилейко сказал, что возьмет это на себя, и вскоре подтвердил, что все в порядке, сегодня запись сделана. «Но когда после нашего развода некто, по моей просьбе, отправился в контору уведомить управдома о расторжении брака, они не обнаружили записи ни под тем числом, которое я отчетливо помнила, ни под ближайшими, и вообще нигде…»
Позже она призналась: пока видела, что Шилейко безумен – не уходила от него – не могла уйти. В первый же день, как увидела, что он может быть без нее – ушла от него.
Уйти от мужа помог композитор Артур Лурье (по совместительству новый возлюбленный Ахматовой), который подыскал ей работу в библиотеке Агрономического института, сотрудникам которого полагались дрова и казенная квартира. А Шилейко в это время находился в больнице – на лечении ишиаса.
Обретя самостоятельность и независимость, поэтесса разводится в 1921 году с Шилейко, но еще год они живут в одной квартире (до лета 1922-го).
Годы брака с ним Ахматова опишет в стихотворении «ПУТНИК»:
Путник милый, ты далече,
Но с тобою говорю.
В небесах зажглися свечи
Провожающих зарю.
Путник мой, скорей направо
Обрати свой светлый взор:
Здесь живет дракон лукавый,
Мой властитель с давних пор.
А в пещере у дракона
Нет пощады, нет закона.
И висит на стенке плеть,
Чтобы песен мне не петь.
И дракон крылатый мучит,
Он меня смиренью учит,
Чтоб забыла дерзкий смех,
Чтобы стала лучше всех.
Путник милый, в город дальний
Унеси мои слова,
Чтобы сделался печальней
Тот, кем я еще жива.
Однако, между бывшими супругами остались дружеские отношения. С 1924 года Шилейко находит дополнительную работу в столице, где он проводит в общей сложности около полугода. При этом не прекращает заниматься преподаванием в Ленинградском университете.
А то время, что он проводит в северной столице, его московскую квартиру занимает Ахматова, присматривая за сенбернаром Тапой. Содержание этого пса оплачивает Шилейко.
После их развода, они в очередной раз вступят в брак: поэтесса вышла замуж за Н. Н. Пунина (впрочем, официально брак они не регистрировали), заместителя наркома просвещения Луначарского, а ученый женился на В.К. Андреевой, работавшей искусствоведом в Москве.
Через год после смерти первого мужа она расстается и со вторым. А спустя полгода выходит замуж в третий раз. Николай Николаевич Пунин – искусствовед. Но личная жизнь Анны Ахматовой не сложилась и с ним.
Ранней весной 1925 года у Ахматовой опять обострился туберкулез. Когда она лежала в санатории в Царском Селе – вместе с женой Мандельштама Надеждой Яковлевной, – ее постоянно навещал Николай Николаевич Пунин, историк и искусствовед. Примерно через год Ахматова согласилась переехать к нему в Фонтанный дом.
Заместитель наркома просвещения Луначарского Пунин, приютивший бездомную Ахматову после развода, тоже не сделал ее счастливой. Официально Пунин оставался женат. Они жили в коммунальной квартире во флигеле Шереметьевского дворца – знаменитом Фонтанном Доме. Новая жена жила в квартире вместе с бывшей супругой Пунина Анной Аренс и их дочерью Ириной, сдавая деньги в общий котел на еду. Двухлетняя малышка Анну признала сразу, прибегала к ней в комнату, забиралась на колени. Вместо «Ахматова» у Ирины получалось «Акума», имя стало семейным прозвищем Ахматовой. Между прочим, Акума по-японски означает ни больше ни меньше как уличную женщину. Анна Андреевна долго не знала, что значит Акума. Думала — нечистая сила. Приезжавший от бабушки сын Лев помещался на ночь в холодный коридор и чувствовал себя сиротой, вечно обделенным вниманием.
Николай Николаевич Пунин был очень похож на Тютчева. Это сходство замечали окружающие. Ахматова рассказывала, что, когда, еще в двадцатых годах, она приехала в Москву с Пуниным и они вместе появились в каком-то литературном доме, поэт Николай Асеев первый заметил и эффектно возвестил хозяевам их приход: «Ахматова и с ней молодой Тютчев!»
С годами это сходство становилось все более очевидным: большой покатый лоб, нервное лицо, редкие, всегда чуть всклокоченные волосы, слегка обрюзгшие щеки, очки.
При этом, сходство не ограничивалось одной лишь внешностью – за ним угадывалось какое-то духовное родство.
Оба — великий поэт и замечательный критик — были романтиками. Оба более всего на свете любили искусство, но вместе с тем стремились быть, в какой-то степени, политическими мыслителями.
Не имея возможности печатать стихи, Ахматова углубилась в научную работу. Она занялась исследованием Пушкина, заинтересовалась архитектурой и историей Петербурга. Много помогала Пунину в его исследованиях, переводя ему французские, английские и итальянские научные труды.
В 1930 году Ахматова попыталась уйти от Пунина, но тот сумел убедить ее остаться, угрожая самоубийством. Ахматова осталась жить в Фонтанном доме, лишь ненадолго покидая его.
К этому времени крайняя бедность быта и одежды Ахматовой уже так бросались в глаза, что не могли оставаться незамеченными. Многие находили в этом особую элегантность Ахматовой. В любую погоду она носила старую фетровую шляпу и легкое пальто. Лишь когда умерла одна из ее старых подруг, Ахматова облачилась в завещанную ей покойной старую шубу и не снимала ее до самой войны. Очень худая, все с той же знаменитой челкой, она умела произвести впечатление, как бы бедны ни были ее одежды, и ходила по дому в ярко-красной пижаме во времена, когда еще не привыкли видеть женщину в брюках.
Все знавшие ее отмечали ее неприспособленность к быту. Она не умела готовить, никогда не убирала за собой. Деньги, вещи, даже подарки от друзей никогда у нее не задерживались – практически сразу же она раздавала все тем, кто, по ее мнению, нуждался в них больше. Сама она многие годы обходилась самым минимумом – но даже в нищете она оставалась королевой.
В 1934 году арестовали Осипа Мандельштама – Ахматова в этот момент была у него в гостях. А через год, после убийства Кирова, были арестованы Лев Гумилёв и Николай Пунин. Ахматова бросилась в Москву хлопотать. У одной из общих знакомых были связи в ЦК. Анна Андреевна написала письмо Сталину, очень короткое. Она ручалась, что ее муж и сын не состояли в заговоре, а уж тем более его не организовывали. Вслед за Ахматовой обращение к Сталину написал и Борис Пастернак. Письма были переданы и, как ни странно, подействовали. Лев Гумилёв и Николай Пунин были вскоре освобождены.
Пунин стал явно тяготиться браком с Ахматовой, который теперь, как оказалось, был еще и опасен для него. Он всячески демонстрировал ей свою неверность, говорил, что ему с нею скучно – и все же не давал уйти. К тому же, уходить было некуда – своего дома у Ахматовой не было…
В марте 1938 года был вновь арестован Лев Гумилев, и на сей раз он просидел семнадцать месяцев под следствием и был приговорен к смерти. Но в это время его судьи сами были репрессированы, и его приговор заменили на ссылку.
В ноябре этого же года Ахматовой наконец удалось порвать с Пуниным – но Ахматова лишь переехала в другую комнату той же квартиры. Она жила в крайней нищете, обходясь часто лишь чаем и черным хлебом. Каждый день выстаивала бесконечные очереди, чтобы передать сыну передачу. Именно тогда, в очереди, она начала писать цикл «Реквием». Стихи цикла очень долго не записывались – они держались в памяти самой Ахматовой и нескольких ее ближайших друзей.
Лидия Корнеевна Чуковская в дневнике от 19 августа 1940 года записала свой разговор с Ахматовой: «…Я не перебивала, молчала, и она, погасив папиросу, заговорила снова:
— Странно, что я так долго прожила с Николаем Николаевичем уже после конца, не правда ли? Но я была так подавлена, что сил не хватало уйти. Мне было очень плохо, ведь я тринадцать лет не писала стихов, вы подумайте: тринадцать лет! Я пыталась уйти в 30-м году. Ср.<езневский?> обещал мне комнату. Но Николай Николаевич пошел к нему, сказал, что для него мой уход — вопрос жизни и смерти… Ср. поверил, испугался и не дал комнаты. Я осталась. Вы не можете себе представить, как он бывал груб… во время этих своих… флиртов. Он должен все время показывать, как ему с вами скучно. Сидит, раскладывает пасьянс и каждую минуту повторяет: «Боже, как скучно… Ах, какая скука…» Чувствуй, мол, что душа его рвется куда-то… Я целый год раскручивала все назад, а он ничего и не видел… И знаете, как это все было, как я ушла? Я сказала Анне Евгеньевне при нем: «Давайте обменяемся комнатами». Ее это очень устраивало, и мы сейчас же начали перетаскивать вещички. Николай Николаевич молчал, потом, когда мы с ним оказались на минуту одни, произнес: «Вы бы еще хоть годик со мной побыли».
Она засмеялась, и я тоже. Смеялась она легко и беззлобно. Как будто рассказывала не о нем, не о себе.
— Потом произнес: «Будет он помнить про царскую дочь» — и вышел из комнаты. И это было все. Согласитесь, что и на этом ничего не построишь… С тех пор я о нем ни разу не вспомнила. Мы, встречаясь, разговариваем о газете, о погоде, о спичках, но его, его самого я ни разу не вспомнила».
Биограф Ахматовой Найман вспоминал: «О Пунине разговор заходил считанные разы. Насколько легко она говорила о Шилейке, насколько охотно о Гумилёве, настолько старательно обходила Пунина. Сказала однажды, в послесловии к беседе на тему о разводе («институт развода — лучшее, что изобретено человечеством», или «цивилизацией»), что, «кажется, прожила с Пуниным на несколько лет дольше, чем было необходимо»».
И Ахматова, и Пунины, как многие в то время, жили в постоянной, готовности к возможным катастрофам, и эти ожидания периодически оправдывались: первый раз Пунин был арестован и провел месяц в заключении в 1921 г.; в 1935-м он был арестован вместе с Львом Гумилёвым и группой студентов, друзей Гумилева, по обвинению в террористической деятельности – только прямое обращение Ахматовой к Сталину спасло их тогда. В 1938 году Гумилев был арестован вторично и осужден.
Семья Пуниных провела в Ленинграде первую, самую страшную, блокадную зиму. Когда она эвакуировалась из Ленинграда в конце февраля 1942 года, Пунин был в таком состоянии, что ни он сам, ни близкие почти не сомневались в его скорой смерти. Самоотверженный и профессиональный уход за больным его первой жены – врача, Анны Евгеньевны Аренс-Пуниной, сыграл, может быть, решающую роль в его выздоровлении. Но сама Анна Евгеньевна не пережила войну, она умерла в Самарканде 28 августа 1943 г.
Ахматова, нашедшая на время войны убежище в Ташкенте, трижды встречалась там с Пуниным: первый раз – придя к эшелону, в котором он лежал больной, второй раз – пригласив его погостить к себе в Ташкент летом 1943 г., третий – опять у поезда, на обратном пути Пуниных из эвакуации.
Узнав о смерти Аренс-Пуниной, Ахматова писала Н.И. Харджиеву, что это событие «очень поразило» ее; при последней ташкентской встрече с Пуниным она сказала более многозначительно, что «была потрясена» этой смертью.
Вскоре после окончания войны Ирина Пунина получила сообщение, что ее муж Генрих Янович Каминский пропал без вести в 1941 году под Тулой. Только в 1990 г. стало известно, что в действительности он был арестован по ложному доносу, осужден «тройкой» и умер в 1943 году в Тайшетлаге от туберкулеза в возрасте 23-х лет.
Осенью 1945 года Лев Гумилев вернулся домой, а в 1949 году вновь были арестованы и Пунин, и Гумилев. Пунину было не суждено вернуться – он умер в Заполярье, в Абезьском лагере в 1953 году; а Гумилев-малдший был освобожден и реабилитирован в 1956 году.
Трудность положения Ахматовой после постановления 1946 года послужила еще большему сближению ее с Пуниными. Наконец, в 1949 году после ареста Н.Н. Пунина и Л.Н. Гумилева она окончательно объединилась в одну семью с дочерью Пунина Ириной Николаевной и с его внучкой Аней Каминской, и оставалась верна этому союзу до конца жизни.
В 1952 году вся семья была вынуждена покинуть Фонтанный Дом (Фонтанка, 34) и переехать на улицу Красной Конницы.
В 1960-е годы творчество Ахматовой получило широкое признание — поэтесса стала номинантом на Нобелевскую премию, получила литературную премию «Этна-Таормина» в Италии. Оксфордский университет присвоил Ахматовой степень почетного доктора литературы. В мае 1964 года в Музее Маяковского в Москве прошел вечер, посвященный 75-летию поэтессы. На следующий год вышел последний прижизненный сборник стихов и поэм — «Бег времени».
Болезнь заставила Анну Ахматову в феврале 1966 года переехать в кардиологический санаторий в подмоковном Домодедово. 5 марта она ушла из жизни.
Смерть Анны Ахматовой, кажется, потрясла всех. Хотя ей на тот момент уже исполнилось 76 лет. Да и болела она давно и тяжело. Накануне смерти она попросила привезти ей Новый Завет, тексты которого хотела сличить с текстами кумранских рукописей.
Тело Ахматовой из Москвы поспешили переправить в Ленинград: власти не желали диссидентских волнений. Похоронили ее на Комаровском кладбище. Место на кладбище в писательском посёлке под Ленин¬градом, где Ахматова проводила лето, не хотели давать до последнего. В соборе шло отпевание, а разрешения на захоронение не было. Не было понятно, куда везти тело. Разрешение дали буквально в последние минуты. На могиле поэта друзья установили простой деревянный крест.
Перед смертью сын и мать так и не смогли помириться: они не общались несколько лет.
Власти планировали установить на могиле обычную для СССР пирамидку, однако Лев Гумилёв вместе со своими студентами построил памятник матери самостоятельно, собрав камни, где смог, и выложив стену, как символ стены «Крестов», под которой стояла его мать с передачами сыну. Первоначально в стене была ниша, похожая на тюремное окно, в дальнейшем эту «амбразуру» закрыли барельефом с портретом поэтессы. Крест, как и завещала Анна Ахматова, первоначально был деревянным. В 1969 году на могиле установлены барельеф и крест по проекту скульптора А.М. Игнатьева и архитектора В.П. Смирнова.
«Не только умолк неповторимый голос, до последних дней вносивший в мир тайную силу гармонии, — с ним завершила свой круг неповторимая русская культура, просуществовавшая от первых песен Пушкина до последних песен Ахматовой» (Никита Струве).
Ярчайшая представительница Серебряного века русской литературы Анна Андреевна Ахматова передала эстафетную палочку веку Бронзовому – знаменитым «шестидесятникам» – Евтушенко, Вознесенкому, Ахмадулиной, Рождественскому, Бродскому и другим.
Один идет прямым путем,
Другой идет по кругу
И ждет возврата в отчий дом,
Ждет прежнюю подругу.
А я иду – со мной беда,
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.
***
Николай Степанович Гумилёв (1886-1921) – поэт, прозаик.
Николай Гумилёв родился в дворянской семье кронштадтского корабельного врача Степана Яковлевича Гу;милева (1836-1910) и Анны Ивановны, урожденной Львовой (1854-1942).
В детстве Николай был слабым и болезненным ребенком: его постоянно мучили головные боли, он плохо переносил шум. Во время обострения мальчик был полностью дезориентирован в пространстве и нередко лишался слуха. Однако это не помешало ему сделать первые шаги в поэзии в шесть лет – первое свое четверостишие будущий родоначальник акмеизма и один из ведущих поэтов «Серебряного века» посвятил прекрасной Ниагаре. Кстати, напророчив себе еще и вторую, кроме поэзии, страсть – к путешествиям.
Живала Ниагара
Близ озера Дели,
Любовью к Ниагаре
Вожди все летели.
В Царскосельскую гимназию он поступил осенью 1894 года, однако, проучился там лишь несколько месяцев. Из-за своего болезненного вида Гумилёв неоднократно подвергался насмешкам со стороны сверстников. Дабы не травмировать и без того нестабильную психику ребенка, родители от греха подальше перевели сына на домашнее обучение.
Осенью следующего года Гумилёвы переехали из Царского Села в Петербург, и в следующем году Николай стал учиться в гимназии Гуревича. В 1900 году у старшего брата Дмитрия (1884—1922) обнаружился туберкулез, и Гумилёвы уехали на Кавказ, в Тифлис. В связи с переездом Николай поступил второй раз в IV класс, во 2-ю Тифлисскую гимназию, но через полгода, 5 января 1901 года, был переведён в 1-ю Тифлисскую мужскую гимназию. Здесь в «Тифлисском листке» 1902 года было опубликовано первое стихотворение шестнадцатилетнего Гумилёва «Я В ЛЕС БЕЖАЛ ИЗ ГОРОДОВ…».
Я в лес бежал из городов,
В пустыню от людей бежал…
Теперь молиться я готов,
Рыдать, как прежде не рыдал.
Вот я один с самим собой…
Пора, пора мне отдохнуть:
Свет беспощадный, свет слепой
Мой выпил мозг, мне выжег грудь.
Я грешник страшный, я злодей:
Мне Бог бороться силы дал,
Любил я правду и людей;
Но растоптал я идеал…
Я мог бороться, но как раб,
Позорно струсив, отступил
И, говоря: «Увы, я слаб!» —
Свои стремленья задавил…
Я грешник страшный, я злодей…
Прости, Господь, прости меня.
Душе измученной моей
Прости, раскаянье ценя!..
Есть люди с пламенной душой,
Есть люди с жаждою добра,
Ты им вручи свой стяг святой,
Их манит и влечет борьба.
Меня ж прости!..»
И здесь снова мечты Гумилёва о том, что когда-нибудь он отправится в кругосветное путешествие. Его манили не только новые ощущения и приключения – Гумилёв хотел убежать от людей и от самого себя, считая, что он недостоин стать избранным.
В 1903 году Гумилёвы возвратились в Царское Село, и Николай вновь поступил в Царскосельскую гимназию, в VII класс. Учился он плохо и однажды даже был на грани отчисления, но директор гимназии поэт-декадент И.Ф. Анненский настоял на том, чтобы оставить ученика на второй год: «Всё это правда, но ведь он пишет стихи». Весной 1906 года Николай Гумилёв всё-таки сдал выпускные экзамены и 30 мая получил аттестат зрелости, в котором значилась единственная пятерка — по логике. Его не увлекали ни точные, ни гуманитарные науки. Тогда Гумилёв был одержим творчеством Ницше и все свободное время проводил за прочтением его работ.
Свою будущую жену, а тогда просто такую же лицеистку, как и он сам, Анну Горенко Гумилёв встретил в 1904 году на балу, приуроченном к празднованию Пасхи. В то время пылкий юноша во всем старался подражать своему кумиру ОскаруУайльду: он носил цилиндр, завивал волосы и даже слегка подкрашивал губы. Уже через год после знакомства он сделал Анне предложение и, получив отказ, погрузился в беспросветную депрессию.
Из-за неудач на любовном фронте поэт дважды пытался свести счеты с жизнью. Первая попытка была обставлена со свойственной Гумилёву театральной напыщенностью. Горе-кавалер поехал в курортный город Турвиль, где планировал утопиться. Планам его не суждено было сбыться: отдыхающие приняли Николая за бродягу, вызвали полицию и, вместо того, чтобы отправиться в последний путь, юный литератор отправился в участок.
Узрев в своей неудаче знак свыше, Гумилёв написал Ахматовой письмо, в котором вновь сделал ей предложение. Анна в очередной раз ответила отказом. Убитый горем Николай решил во что бы то ни стало завершить начатое: он принял яд и отправился дожидаться смерти в Булонский лес Парижа. Но и эта попытка также обернулась позорным курьезом: тогда его тело подобрали бдительные лесничие.
В конце 1908 года Гумилёв вернулся на родину, где продолжил добиваться расположения молодой поэтессы. В итоге настойчивый парень получил согласие на брак. В 1910-м пара обвенчалась и отправилась в свадебное путешествие в Париж. Там у Ахматовой случился бурный роман с художником Амедео Модильяни. Николай, дабы сохранить семью, настоял на возвращении в Россию.
За год до окончания гимназии на средства родителей была издана первая книга его стихов «Путь конквистадоров». Этот сборник удостоил своей отдельной рецензией Брюсов, один из авторитетнейших поэтов того времени. Хотя рецензия не была хвалебной, мэтр завершил её словами «Предположим, что она [книга] только „путь“ нового конквистадора и что его победы и завоевания — впереди», именно после этого между Брюсовым и Гумилёвым завязывается переписка. Долгое время Гумилёв считал Брюсова своим учителем, брюсовские мотивы прослеживаются во многих его стихах (самый известный из них — «Волшебная скрипка», написанная в конце 1907 г., впрочем, Брюсову и посвященный). Мэтр же долгое время покровительствовал молодому поэту и относился к нему, в отличие от большинства своих учеников, добро, почти по-отечески.
ВОЛШЕБНАЯ СКРИПКА
Валерию Брюсову
Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,
Не проси об этом счастье, отравляющем миры,
Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,
Что такое темный ужас начинателя игры!
Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,
У того исчез навеки безмятежный свет очей,
Духи ада любят слушать эти царственные звуки,
Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.
Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,
Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,
И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,
И когда пылает запад и когда горит восток.
Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье,
И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, —
Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи
В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.
Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело,
В очи глянет запоздалый, но властительный испуг.
И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело,
И невеста зарыдает, и задумается друг.
Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!
Но я вижу — ты смеешься, эти взоры — два луча.
На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ
И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!
После окончания гимназии Гумилёв уехал учиться в Сорбонну, слушал лекции по французской литературе, изучал живопись и много путешествовал. Побывал в Италии и Франции. Находясь в Париже, издавал литературный журнал «Сириус» (в котором дебютировала Анна Ахматова), но вышло только 3 номера журнала. Посещал выставки, знакомился с французскими и русскими писателями, состоял в интенсивной переписке с Брюсовым, которому посылал свои стихи, статьи, рассказы. В Сорбонне Гумилёв познакомился с молодой поэтессой Елизаветой Дмитриевой, также учившейся в то время в Сорбонне. Эта мимолетная встреча через несколько лет сыграла роковую роль в судьбе поэта.
В Париже Брюсов рекомендовал Гумилёва таким знаменитым поэтам, как Мережковский, Гиппиус, Белый и др., однако мэтры небрежно отнеслись к молодому таланту. В 1908 году молодой поэт решил им ответить, анонимно послав им стихотворение «Андрогин». Оно получило крайне благосклонный отзыв. Мережковский и Гиппиус высказали желание познакомиться с автором.
АНДРОГИН
Тебе никогда не устанем молиться,
Немыслимо-дивное Бог-Существо.
Мы знаем, Ты здесь, Ты готов проявиться,
Мы верим, мы верим в Твоё торжество.
Подруга, я вижу, ты жертвуешь много,
Ты в жертву приносишь себя самоё,
Ты тело даёшь для Великого Бога,
Изысканно-нежное тело своё.
Спеши же, подруга! Как духи, нагими,
Должны мы исполнить старинный обет,
Шепнуть, задыхаясь, забытое Имя
И, вздрогнув, услышать желанный ответ.
Я вижу, ты медлишь, смущаешься… Что же?!
Пусть двое погибнут, чтоб ожил один,
Чтоб странный и светлый с безумного ложа,
Как феникс из пламени, встал Андрогин.
И воздух — как роза, и мы — как виденья,
То близок к отчизне своей пилигрим…
И верь! Не коснётся до нас наслажденье
Бичом оскорбительно-жгучим своим.
В апреле 1907 года Гумилёв вернулся в Россию, чтобы пройти призывную комиссию. В России молодой поэт встретился с учителем — Брюсовым и возлюбленной — Анной Горенко. В июле он из Севастополя отправился в своё первое путешествие по Леванту и в конце июля вернулся в Париж. О том, как прошло путешествие, нет никаких сведений, кроме писем Брюсову.
В 1908 г. Гумилёв издал сборник «Романтические цветы», о котором поэт и критик Сергей Маковский написал так: «Стихотворения показались мне довольно слабыми даже для ранней книжки. Однако за исключением одного — „Баллады“; оно поразило меня трагическим тоном».
На деньги, полученные за сборник, а также на скопленные средства родителей, Гумилёв отправляется во второе путешествие. Прибыл в Синоп, где четыре дня пришлось стоять на карантине, оттуда добрался до Стамбула. После Турции Гумилёв посетил Грецию, затем отправился в Египет. В Каире у путешественника неожиданно кончились деньги, и он вынужден был голодать и ночевать на улице. Но эти трудности никоим образом не надломили писателя. Лишения вызвали в нем исключительно положительные эмоции. По возвращении на родину он написал несколько стихотворений и рассказов («Крыса», «Ягуар», «Жираф», «Носорог», «Гиена», «Леопард», «Корабль»).
ЖИРАФ
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далёко, далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Я знаю веселые сказки таинственных стран
Про чёрную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав.
Ты плачешь? Послушай... далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
29 ноября он вновь был в Петербурге.
Николай Гумилёв — не только поэт, но и один из крупнейших исследователей Африки. Он совершил несколько экспедиций по восточной и северо-восточной Африке и привёз в Кунсткамеру (ныне Музей антропологии и этнографии) в Петербурге богатейшую коллекцию.
Африка с детства привлекала Гумилёва, его вдохновляли подвиги русских офицеров-добровольцев в Абиссинии (ныне – Эфиопия). Несмотря на это, решение отправиться туда пришло внезапно, и 25 сентября 1908 года он отправляется в Одессу, оттуда — в Джибути, затем в Абиссинию. Подробности этого путешествия неизвестны. Известно лишь, что он побывал в абиссинской столице Аддис-Абебе на парадном приёме у негуса (правителя) Менелика II, с которым даже успел подружиться. В статье «Умер ли Менелик?» поэт-путешественник как обрисовал происходившие при троне смуты, так и раскрыл личное отношение к происходящему.
АБИССИНИЯ
Между берегом буйного Красного Моря
И Суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырех плоскогорий,
С отдыхающей львицею схожа, страна.
Север — это болота без дна и без края,
Змеи черные подступы к ним стерегут,
Их сестер-лихорадок зловещая стая,
Желтолицая, здесь обрела свой приют.
А над ними насупились мрачные горы,
Вековая обитель разбоя, Тигрэ,
Где оскалены бездны, взъерошены боры
И вершины стоят в снеговом серебре.
В плодоносной Амхаре и сеют и косят,
Зебры любят мешаться в домашний табун,
И под вечер прохладные ветры разносят
Звуки песен гортанных и рокота струн.
Абиссинец поет, и рыдает багана,
Воскрешая минувшее, полное чар;
Было время, когда перед озером Тана
Королевской столицей взносился Гондар.
Под платанами спорил о Боге ученый,
Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом,
Живописцы писали царя Соломона
Меж царицею Савской и ласковым львом.
Но, поверив Шоанской изысканной лести,
Из старинной отчизны поэтов и роз,
Мудрый слон Абиссинии, негус Негести,
В каменистую Шоа свой трон перенес.
В Шоа воины хитры, жестоки и грубы,
Курят трубки и пьют опьяняющий тэдж,
Любят слушать одни барабаны да трубы,
Мазать маслом ружье да оттачивать меч.
Харраритов, Галла, Сомали, Данакилей,
Людоедов и карликов в чаще лесов
Своему Менелику они покорили,
Устелили дворец его шкурами львов.
И, смотря на потоки у горных подножий,
На дубы и полдневных лучей торжество,
Европеец дивится, как странно похожи
Друг на друга народ и отчизна его.
Колдовская страна! Ты на дне котловины
Задыхаешься, льется огонь с высоты,
Над тобою разносится крик ястребиный,
Но в сиянье заметишь ли ястреба ты?
Пальмы, кактусы, в рост человеческий травы,
Слишком много здесь этой паленой травы…
Осторожнее! В ней притаились удавы,
Притаились пантеры и рыжие львы.
По обрывам и кручам дорогой тяжелой
Поднимись и нежданно увидишь вокруг
Сикоморы и розы, веселые села
И зеленый, народом пестреющий, луг.
Там колдун совершает привычное чудо,
Тут, покорна напеву, танцует змея,
Кто сто талеров взял за больного верблюда,
Сев на камень в тени, разбирает судья.
Поднимись еще выше! Какая прохлада!
Точно позднею осенью, пусты поля,
На рассвете ручьи замерзают, и стадо
Собирается кучей под кровлей жилья.
Павианы рычат средь кустов молочая,
Перепачкавшись в белом и липком соку,
Мчатся всадники, длинные копья бросая,
Из винтовок стреляя на полном скаку.
Выше только утесы, нагие стремнины,
Где кочуют ветра да ликуют орлы,
Человек не взбирался туда, и вершины
Под тропическим солнцем от снега белы.
И повсюду, вверху и внизу, караваны
Видят солнце и пьют неоглядный простор,
Уходя в до сих пор неизвестные страны
За слоновою костью и золотом гор.
Как любил я бродить по таким же дорогам
Видеть вечером звезды, как крупный горох,
Выбегать на холмы за козлом длиннорогим,
На ночлег зарываться в седеющий мох!
Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
В час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам издалёка привез,
Чуять запах их странный, родной и зловещий,
Запах ладана, шерсти звериной и роз.
И я вижу, как знойное солнце пылает,
Леопард, изогнувшись, ползет на врага,
И как в хижине дымной меня поджидает
Для веселой охоты мой старый слуга.
За пару лет до поездки он создал цикл стихов под названием «Капитаны». Цикл состоял из четырех произведений, которые объединяла общая идея путешествий. Жажда новых впечатлений подтолкнула Гумилева к изучению Русского Севера. Во время знакомства с городом Беломорском (1904 год) в лощине устья реки Индель поэт увидел высеченные на каменном склоне иероглифы. Он был уверен, что нашел легендарную Каменную книгу, которая, по поверьям, содержала первоначальные знания о мире.
Из переведенного текста Гумилев узнал, что правитель Фэб похоронил на острове Немецкий кузов сына и дочь, а на острове Русский кузов – жену. При содействии императора Гумилёв организовал экспедицию на Кузовской архипелаг, где вскрыл древнюю гробницу. Там он обнаружил уникальный «Гиперборейский» гребень – уникальный гребень из золота 1000-й пробы (такой чистоты золота не удается достичь до сих пор).
Вот как описывал сам Гумилев эту находку: «Для раскопок мы выбрали каменную пирамиду на острове, который носит название Русский Кузов, к сожалению, пирамида оказалась пустой, и мы уже собирались закончить работу на острове, когда я попросил рабочих, ни на что особенно не рассчитывая, разобрать небольшую пирамиду, которая находилась метрах в десяти от первой. Там, к моей неимоверной радости, оказались плотно подогнанные друг к другу камни. Уже на следующий день мы сумели вскрыть это захоронение. Викинги не хоронили своих умерших и не строили каменные усыпальницы, я сделал вывод, что это захоронение относится к более древней цивилизации. В могиле был скелет женщины, никаких предметов, кроме одного. Около черепа женщины находился золотой гребень удивительной работы, на верху которого девушка в облегающей тунике сидела на спинах двух несущих ее дельфинов».
По легенде Николай Второй подарил находку балерине Матильде Кшесинской. Ученые предполагают, что гребень до сих пор лежит в тайнике особняка Кшесинской в Петербурге. Вскоре после экспедиции судьба свела литератора с академиком Радловым, исследователем Африки, и поэту удалось уговорить этнолога зачислить его помощником в Абиссинскую экспедицию.
В 1909 году вместе с Сергеем Маковским Гумилёв организует иллюстрированный журнал по вопросам изобразительного искусства, музыки, театра и литературы «Аполлон», в котором начинает заведовать литературно-критическим отделом, печатает свои знаменитые «Письма о русской поэзии».
Весной этого же года Гумилёв вновь встречает Елизавету Дмитриеву, у них завязывается роман. Гумилёв даже предлагает поэтессе выйти за него замуж. Но Дмитриева предпочитает Гумилёву другого поэта и его коллегу по редакции «Аполлона» — Максимилана Волошина. Осенью, когда скандально разоблачается личность Черубины де Габриак — литературной мистификации Волошина и Дмитриевой, Гумилёв позволяет себе нелестно высказаться о поэтессе, Волошин наносит ему публичное оскорбление и получает вызов. Дуэль состоялась 22 ноября 1909 года и новость о ней попала во многие столичные журналы и газеты. Оба поэта остались живы: Волошин стрелял — осечка, ещё раз — опять осечка, Гумилёв выстрелил вверх.
В 1910 году вышел сборник «Жемчуга», в который как одна из частей были включены «Романтические цветы». В состав «Жемчугов» входит также поэма «Капитаны», одно из известнейших произведений Николая Гумилёва. Сборник получил хвалебные отзывы В. Брюсова, В. Иванова, И. Анненского и других критиков, хотя её называли «ещё ученической книгой».
КАПИТАНЫ
I
На полярных морях и на южных,
По изгибам зеленых зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.
Быстрокрылых ведут капитаны,
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал мальстремы и мель,
Чья не пылью затерянных хартий, —
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой на разорванной карте
Отмечает свой дерзостный путь
И, взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт,
Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
Так что сыпется золото с кружев,
С розоватых брабантских манжет.
Пусть безумствует море и хлещет,
Гребни волн поднялись в небеса,
Ни один пред грозой не трепещет,
Ни один не свернет паруса.
Разве трусам даны эти руки,
Этот острый, уверенный взгляд
Что умеет на вражьи фелуки
Неожиданно бросить фрегат,
Меткой пулей, острогой железной
Настигать исполинских китов
И приметить в ночи многозвездной
Охранительный свет маяков?
<…>
В 1911 году Гумилев основал «Цех поэтов», в который входили многие представители литературного бомонда России (Осип Мандельштам, Владимир Нарбут, Сергей Городецкий, Елизавета Кузьмина-Караваева, будущая «мать Мария»). В 1912 году Гумилев заявил о появлении нового художественного течения – акмеизма. Поэзия акмеистов преодолела символизм, вернув в моду строгость и стройность поэтической структуры. В том же году акмеисты открыли собственное издательство «Гиперборей» и одноименный журнал. Поэзию они провозгласили ремеслом, а всех поэтов разделили на мастеров и подмастерьев. В «Цехе» мастерами, или «синдиками» считались Городецкий и Гумилёв. Первоначально «Цех» не имел четкой литературной направленности. На первом заседании, которое состоялось на квартире у Городецкого, были Пяст, Блок с женой, Ахматова и другие. Блок писал об этом заседании: «Безалаберный и милый вечер. <…> Молодёжь. Анна Ахматова. Разговор с Н. С. Гумилёвым и его хорошие стихи <…> Было весело и просто. С молодыми добреешь».
Также Гумилев в качестве студента был зачислен в Петербургский университет на историко-филологический факультет, где изучал старофранцузскую поэзию.
В 1913 году состоялась вторая экспедиция Гумилёва, которая, которая была организована лучше и согласована с Академией наук. Сначала Гумилёв хотел пересечь Данакильскую пустыню, изучить малоизвестные племена и попытаться их цивилизовать, но Академия отклонила этот маршрут как дорогостоящий, и поэт вынужден был предложить новый: «Я должен был отправиться в порт Джибути <…> оттуда по железной дороге к Харрару, потом, составив караван, на юг, в область между Сомалийским полуостровом и озёрами Рудольфа, Маргариты, Звай; захватить возможно большой район исследования».
Вместе с Гумилёвым в качестве фотографа в Африку поехал его племянник Николай Сверчков, сын сестры Шуры.
В Турции поэт проявил симпатию и сочувствие к туркам, в отличие от большинства русских. Там же Гумилёв познакомился с турецким консулом Мозар-беем, ехавшим в Хараре; путь они продолжили вместе. Из Стамбула они направились в Египет, оттуда — в Джибути. Путники должны были отправиться вглубь страны по железной дороге, но через 260 км поезд остановился из-за того, что дожди размыли путь. Большая часть пассажиров вернулась, но Гумилёв, Сверчков и Мозар-бей выпросили у рабочих дрезину и проехали 80 км поврежденного пути на ней. Приехав в Дире-Дауа, поэт нанял переводчика и отправился караваном в Хараре, где не без осложнений купил мулов. Там же он познакомился с расом Тэфэри (тогда — губернатор Хараре, впоследствии император Хайле Силассие I). Поэт подарил будущему императору ящик вермута и сфотографировал его, его жену и сестру. В Хараре Гумилёв начал собирать свою коллекцию.
Из Хараре путь лежал через малоизученные земли галла в селение Шейх-Гуссейн. По пути пришлось переправляться через быстроводную реку Уаби, где Николая Сверчкова чуть не утащил крокодил. Вскоре начались проблемы с провизией. Гумилёв вынужден был охотиться для добычи пропитания. Когда цель была достигнута, вождь и духовный наставник Шейх-Гуссейна Аба-Муда прислал экспедиции провизию и тепло принял ее. Вот как описал его Гумилёв в стихотворении «ГАЛЛА»:
Жирный негр восседал на персидских коврах
В полутёмной неубранной зале,
Точно идол, в браслетах, серьгах и перстнях,
Лишь глаза его дивно сверкали.
Гумилёву показали гробницу святого Шейх-Гуссейна, в честь которого и был назван город. Там была пещера, из которой, по преданию, не мог выбраться грешник:
«Надо было раздеться <…> и пролезть между камней в очень узкий проход. Если кто застревал — он умирал в страшных мучениях: никто не смел протянуть ему руку, никто не смел подать ему кусок хлеба или чашку воды»…
Гумилёв пролез туда и благополучно вернулся.
Записав житие Шейх-Гуссейна, экспедиция двинулась в город Гиннир. Пополнив коллекцию и набрав в Гиннире воды, путешественники пошли на запад, в тяжелейший путь к деревне Матакуа.
Дальнейшая судьба экспедиции неизвестна, африканский дневник Гумилёва прерывается на слове «Дорога…» 26 июля. Как бы то ни было, Гумилёв благополучно добрался до Хараре и в середине августа уже был в Джибути, но из-за финансовых трудностей застрял там на три недели. В Россию он вернулся 1 сентября.
Первая мировая война разрушила все планы писателя – Гумилёв ушел на фронт добровольцем. Его зачислили вольноопределяющимся в лейб-гвардии Уланский полк. Вместе с Николаем на войну (по призыву) ушел и его брат Дмитрий Гумилёв, который был контужен в бою и умер в 1922 году.
Уже в ноябре полк был переброшен в Южную Польшу. 19 ноября состоялось первое сражение. За ночную разведку перед сражением Приказом по Гвардейскому кавалерийскому корпусу от 24 декабря 1914 года № 30, Гумилёв был награжден Георгиевским крестом 4-й степени № 134060 и повышен в звании до ефрейтора. Крест был ему вручен 13 января 1915 года, а спустя два дня он был произведен в унтер-офицеры.
В конце февраля в результате непрерывных боевых действий и разъездов Гумилёв простудился: «Мы наступали, выбивали немцев из деревень, ходили в разъезды, я тоже проделывал всё это, но как во сне, то дрожа в ознобе, то сгорая в жару. Наконец, после одной ночи, в течение которой я, не выходя из халупы, совершил по крайней мере двадцать обходов и пятнадцать побегов из плена, я решил смерить температуру. Градусник показал 38,7».
Месяц поэт лечился в Петрограде, потом вновь вернулся на фронт.
В 1915 году Николай Гумилёв воевал на Волыни. Здесь он прошел самые тяжкие военные испытания, получил 2-й Георгиевский крест, которым очень гордился. На это событие Анна Ахматова откликнулась несколько своеобразно, написав для малолетнего сына Лёвушки «КОЛЫБЕЛЬНУЮ»:
Далеко в лесу огромном,
Возле синих рек,
Жил с детьми в избушке темной
Бедный дровосек.
Младший сын был ростом с пальчик, –
Как тебя унять,
Спи, мой тихий, спи, мой мальчик,
Я дурная мать.
Долетают редко вести
К нашему крыльцу,
Подарили белый крестик
Твоему отцу.
Было горе, будет горе,
Горю нет конца,
Да хранит святой Егорий
Твоего отца.
Тогда уже отношения супругов окончательно испортились, и, если бы не война, возможно, они бы расстались и раньше. Поэтому и к военным успехам мужа Ахматова отнеслась с некоторой иронией, чтобы не сказать – с издевкой. С одной стороны, она довольно скептически отнеслась к Георгиевскому кресту, обозвав его «белым крестиком», а с другой, все же попросила святого Егория уберечь Гумилёва от смерти.
Но и война не мешала Гумилёву писать стихи. В 1916 году вышел очередной сборник его стихов «Колчан», в который вошли стихи на военную тему.
В 1917 году Гумилёв решил перевестись на Салоникский фронт, для чего отправился в русский экспедиционный корпус, квартировавший в Париже. Там он проходил службу в качестве адъютанта при комиссаре Временного правительства. В Париже поэт влюбился в полурусскую-полуфранцуженку Елену Карловну дю Буше, дочь известного хирурга. Посвятил ей стихотворный сборник «К Синей звезде». Вскоре Гумилёв перешел в 3-ю бригаду. Однако разложение армии чувствовалось и там. Вскоре 1-я и 2-я бригады подняли мятеж. Он был подавлен, причем Гумилёв лично принимал участие в подавлении, многих солдат депортировали в Петроград, оставшихся объединили в одну особую бригаду.
22 января 1918 года Анреп устроил его в шифровальный отдел Русского правительственного комитета. Там Гумилёв проработал два месяца. Однако чиновничья работа не устраивала его, и 10 апреля 1918 года поэт отбывает в Россию.
В том году был издан сборник «Костёр», а также африканская поэма «Мик». Прототипом Луи, обезьяньего царя, послужил Лев Гумилёв. Время для выхода сказочной поэмы было неудачным, и она была встречена прохладно. К этому периоду относится его увлечение малайским пантуном (традиционный фольклорный жанр малайской поэзии) — к этому жанру поэт обращался пять раз: в седьмой «Абиссинской песне», в стихотворении «Гончарова и Ларионов», в пьесе «Дитя Аллаха» (диалог Птиц и Гафиза), в переводе «Малайских пантумов» Ш. Леконта де Лиля и в черновом наброске «Какая смертная тоска…».
ГОНЧАРОВА И ЛАРИОНОВ
Пантум
Восток и нежный и блестящий
В себе открыла Гончарова,
Величье жизни настояще
У Ларионова сурово.
В себе открыла Гончарова
Павлиньих красок бред и пенье,
У Ларионова сурово
Железного огня круженье.
Павлиньих красок бред и пенье
От Индии до Византии,
Железного огня круженье —
Вой покоряемой стихии.
От Индии до Византии
Кто дремлет, если не Россия?
Вой покоряемой стихии —
Не обновленная ль стихия?
Кто дремлет, если не Россия?
Кто видит сон Христа и Будды?
Не обновленная ль стихия —
Снопы лучей и камней груды?
Кто видит сон Христа и Будды,
Тот стал на сказочные тропы.
Снопы лучей и камней груды —
О, как хохочут рудокопы!
Тот встал на сказочные тропы
В персидских, милых миньятюрах.
О, как хохочут рудокопы
Везде, в полях и шахтах хмурых.
В персидских, милых миньятюрах
Величье жизни настоящей.
Везде, в полях и шахтах хмурых
Восток и нежный, и блестящий.
Этот пантун посвящен двум художникам-авангардистам, творчество которых было связано с Востоком. С ними Гумилёв познакомился в Париже.
Жанр гумилёвских пантунов упоминается в воспоминаниях П. Лукницкого: «В 1921 г. Гумилёв в Доме искусств читал лекции по теории поэзии начинающим стихотворцам. У меня имеется несколько листков записей, написанных столь бегло, карандашом, что разобрать их почти невозможно. Кем из студентов сделаны эти записи на предоставленных мне в 20-х годах этих листках, я не помню. Но на одном из этих листков я разобрал следующее объяснение той формы стихотворения, которая называется “пантумом”: ... Повторение в стихах (плясового? — П. Л.) характера вначале. Позже повторы употребляются для оттенения одной мысли с разных сторон. Французские баллады, сложные секстины, рондо... Сл. с... (неразборчиво — П. Л.) — ... рифмовать одно слово в... (?) видах. Секстины с переплетениями — стихотворение кончается первою строчкой; две тема (......?) — 3, 5, 2 — 4 — 6. Знач. втор. стр.......1. Малайский пантум».
В 1920 году был учрежден Петроградский отдел Всероссийского Союза поэтов, куда вошел и Гумилёв. Формально главой Союза был избран Блок, однако фактически Союзом управляла «более чем пробольшевистски» настроенная группа поэтов во главе с Надеждой Павлович. Под предлогом того, что в выборах председателя не было достигнуто кворума, были назначены перевыборы. Лагерь Павлович, считая, что это простая формальность, согласился, однако на перевыборах была неожиданно выдвинута кандидатура Гумилёва, который и победил с перевесом в один голос. Близкое участие в делах отдела принимал Горький. Когда возник горьковский план «История культуры в картинах» для издательства «Всемирная литература», Гумилёв поддержал эти начинания. Его «Отравленная туника» пришлась как нельзя более кстати. Кроме того, Гумилёв дал секции пьесы «Гондла», «Охота на носорога» и «Красота Морни». Судьба последней печальна: полный ее текст не сохранился.
В 1921 году Гумилёв опубликовал два сборника стихов. Первый — «Шатёр», написанный на основе впечатлений от путешествий по Африке. «Шатёр» должен был стать первой частью грандиозного «учебника географии в стихах». В нем Гумилёв планировал описать в рифму всю обитаемую сушу. Второй сборник — «Огненный столп», который многие критики называют вершинным сборником поэта.
С весны 1921 года Гумилёв руководил студией «Звучащая раковина», где делился опытом и знаниями с молодыми поэтами, читал лекции о поэтике.
Живя в Советской России, Гумилёв не скрывал своих религиозных и политических взглядов — он открыто крестился на храмы, заявлял о своих воззрениях. Так, на одном из поэтических вечеров он на вопрос из зала — «каковы ваши политические убеждения?», ответил — «я убеждённый монархист».
Николай Гумилёв официально был женат дважды, первый раз – на Анне Ахматовой. В этом очерке уже приводилась часть поэтической переписки между двумя влюбленными поэтами. Начиналось всё великолепно.
Но уже через полгода после женитьбы Николай Гумилев отправился в Абиссинию. Тихий дом стал ему тесен. Жажда романтики, путешествий по далекой Африке оказались еще более сильной страстью. А сердце плакало нежностью…
Он любил три вещи на свете:
За вечерней пенье, белых павлинов
И стертые карты Америки.
Не любил, когда плачут дети,
Не любил чая с малиной
И женской истерики.
…А я была его женой.
В мае 1911 г. Гумилев написал стихотворение «ИЗ ГОРОДА ЗМИЕВА»
Из логова змиева,
Из города Киева,
Я взял не жену, а колдунью.
А думал забавницу,
Гадал — своенравницу,
Веселую птицу-певунью.
Покликаешь — морщится,
Обнимешь — топорщится,
А выйдет луна — затомится,
И смотрит, и стонет,
Как будто хоронит
Кого-то, — и хочет топиться.
Твержу ей: крещеному,
С тобой по-мудреному
Возиться теперь мне не в пору;
Снеси-ка истому ты
В Днепровские омуты,
На грешную Лысую гору.
Молчит — только ежится,
И все ей неможется,
Мне жалко ее, виноватую,
Как птицу подбитую,
Березу подрытую
Над очастью, Богом заклятою.
Через год после рождения сына Льва (1912–1992) в отношениях супругов случился кризис: на замену безоговорочному обожанию и всепоглощающей любви пришли безразличие и холодность. Пока Анна на светских раутах оказывала знаки внимания молодым писателям, Николай также искал вдохновения на стороне.
В те годы музой литератора стала актриса мейерхольдовского театра Ольга Высотская. Молодые люди познакомились осенью 1912 года на праздновании юбилея Константина Бальмонта, а уже в 1913-ом на свет появился сын Гумилёва – Орест, о существовании которого поэт так и не узнал.
Впрочем, даже в африканских джунглях Гумилёв не забывал о своей первой настоящей любви, как не забывал и посвящать ей стихи.
АКРОСТИХ
Анна Ахматова
Аддис-Абеба, город роз.
На берегу ручьев прозрачных,
Небесный див тебя принес,
Алмазной, средь ущелий мрачных.
Армидин сад… Там пилигрим
Хранит обет любви неясной
(Мы все склоняемся пред ним),
А розы душны, розы красны.
Там смотрит в душу чей-то взор,
Отравы полный и обманов,
В садах высоких сикомор,
Аллеях сумрачных платанов.
Потом начались взаимные упреки и роман в стихах (только уже в другой тональности) продолжился.
Это было не раз, это будет не раз
В нашей битве, глухой и упорной:
Как всегда, от меня ты теперь отреклась.
Завтра, знаю, вернешься покорной.
Но зато не дивись, мой враждующий друг,
Враг мой, схваченный тёмной любовью,
Если стоны любви будут стонами мук,
Поцелуи — окрашены кровью.
(Николай Гумилёв)
Тебе покорной! Ты сошел с ума!
Покорна я одной господней воле.
Я не хочу ни трепета, ни боли,
Мне муж – палач, а дом его – тюрьма.
Но, видишь ли! Ведь я пришла сама…
Декабрь рождался, ветры выли в поле,
И было так светло в твоей неволе,
А за окошком сторожила тьма.
Так птица о прозрачное стекло
Всем телом бьется в зимнее ненастье,
И кровь пятнает белое крыло.
Теперь во мне спокойствие и счастье.
Прощай, мой тихий, ты мне вечно мил
За то, что в дом твой странницу пустил.
(Анна Ахматова)
Как соломинкой пьешь мою душу.
Знаю, вкус ее горек и хмелен.
Но я пытку мольбой не нарушу.
О, покой мой многонеделен.
Когда кончишь, скажи. Не печально,
Что души моей нет на свете.
Я пойду дорогой недальней
Посмотреть, как играют дети.
На цветах зацветает крыжовник,
И везут кирпичи за оградой.
Кто ты: брат мой или любовник,
Я не помню, и помнить не надо.
Как светло здесь и как бесприютно,
Отдыхает усталое тело…
А прохожие думают смутно:
Видно, только вчера овдовела.
(Анна Ахматова)
Да, я знаю, я Вам не пара,
Я пришел из иной страны,
И мне нравится не гитара,
А дикарский напев зурны.
Не по залам и по салонам
Темным платьям и пиджакам –
Я читаю стихи драконам,
Водопадам и облакам.
Я люблю, как араб в пустыне
Припадает к воде и пьет.
А не рыцарем на картине,
Что на звезды смотрит и ждет.
И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще,
Чтоб войти не во всем открытый,
Протестантский, прибранный рай,
А туда, где разбойник, мытарь
И блудница крикнут: «Вставай!»
(Николай Гумилёв)
Сжала руки под темной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?»
- Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.
Как забуду? Он вышел, шатаясь.
Искривился мучительно рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.
Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Все, что было. Уйдешь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».
(Анна Ахматова)
В год развода Анна Ахматова подарила Гумилеву сборник стихов «Белая стая» с надписью: «Моему дорогому другу Н. Гумилеву с любовью А. Ахматова. 10 июня 1918 г. Петербург».
Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.
Показалось, что много ступеней,
А я знала – их только три!
Между кленов шепот осенний
Попросил: «Со мною умри!
Я обманут моей унылой,
Переменчивой, злой судьбой».
Я ответила: «Милый, Милый!
И я тоже. Умру с тобой…»
Это песня последней встречи.
Я взглянула на темный дом.
Только в спальне горели свечи
Равнодушно-желтым огнем.
Полярность во взглядах на жизнь привела к тому, что в 1918 году Ахматова и Гумилев разошлись. Едва освободившись от оков семейной жизни, поэт встретил свою вторую жену – Анну Николаевну Энгельгардт, дочь историка и литературоведа Н.А. Энгельгардта. С потомственной дворянкой поэт познакомился на лекции Брюсова.
В 1919 году Гумилёв женился на Анне Николаевне. Современники отмечали безмерную глупость девушки. По словам Всеволода Рождественского, Николая ставили в тупик ее лишенные всякой логики суждения. Ирина Одоевцева говорила, что избранница мэтра не только по внешности, но и по развитию казалась 14-летней девочкой. Супруга Гумилёва и его дочь Елена умерли от голода во время блокады Ленинграда. Соседи рассказывали, что от слабости Анна не могла шевелиться , и крысы еле ее на протяжении нескольких дней.
3 августа 1921 года поэт был арестован как соучастник антибольшевистского заговора «Петроградской боевой организации В. Н. Таганцева» (всего по этому делу арестовали 61 человека). Коллеги и приятели литератора (Михаил Лозинский, Анатолий Луначарский, Николай Оцуп) тщетно пытались реабилитировать Николая Степановича в глазах руководства страны и вызволить его из заточения. Сохранились воспоминания секретаря Луначарского А.Э. Колбановского, который вспоминал о визите к ним ночью Марии Федоровны Андреевой: «Около 4 часов ночи раздался звонок. Я пошел открывать дверь и услышал женский голос, просивший срочно впустить к Луначарскому. Это оказалась известная всем член партии большевиков, бывшая до революции женой Горького, бывшая актриса МХАТа Мария Федоровна Андреева. Она просила срочно разбудить Анатолия Васильевича… Когда Луначарский проснулся и, конечно, сразу ее узнал, она попросила немедленно позвонить Ленину. «Медлить нельзя. Надо спасать Гумилёва. Это большой и талантливый поэт. Дзержинский подписал приказ о расстреле целой группы, в которую входил и Гумилёв. Только Ленин может отменить его расстрел». Андреева была так взволнована и так настаивала, что Луначарский наконец согласился позвонить Ленину даже в такой час. Когда Ленин взял трубку, Луначарский рассказал ему все, что только что узнал от Андреевой. Ленин некоторое время молчал, потом произнес: «Мы не можем целовать руку, поднятую против нас», — и положил трубку. Луначарский передал ответ Ленина Андреевой в моем присутствии. Таким образом, Ленин дал согласие на расстрел Гумилёва».
Стоит отметить, что травля Гумилёва началась уже в 1918 году. И руку к этому, в том числе, приложил (ирония судьбы!) будущий муж Анны Ахматовой Николай Пунин. Так, еще 7 декабря того же года в первом номере газеты «Искусство коммуны» была опубликована статья «Попытка реставрации» Пунина, подвизавшегося на должности заместителя народного комиссара просвещения РСФСР. Он писал: «…С каким усилием, и то только благодаря могучему коммунистическому движению, мы вышли год тому назад из-под многолетнего гнета тусклой, изнеженно-развратной буржуазной эстетики. Признаюсь, я лично чувствовал себя бодрым и светлым в течение всего этого года отчасти потому, что перестали писать или, по крайней мере, печататься некоторые «критики» и читаться некоторые поэты (Гумилёв, например). И вдруг я встречаюсь с ним снова в «советских кругах»… этому воскрешению я в конечном итоге не удивлен. Для меня это одно из бесчисленных проявлений неусыпной реакции, которая то там, то здесь нет, нет да и подымет свою битую голову». Вот, не знаю, в курсе ли этого была сама Анна Андреевна?
И опять же – ирония судьбы (или карма) – в один день с Гумилёвым был арестован и Н. Пунин, писавший донос на поэта в красной газете. Разница лишь в том, что заместителя наркома выпустили на свободу, а поэта расстреляли.
Свой последний вечер перед арестом поэт провел в литературном кружке, окруженный боготворящей его молодежью. В день ареста Гумилёв по обыкновению засиделся с учениками после лекций и возвращался домой далеко за полночь. На квартире его ждала засада…
Спустя 70 лет со дня смерти поэта были рассекречены материалы, доказывающие, что заговор был полностью сфабрикован сотрудником НКВД Яковом Аграновым в связи с Кронштадским восстанием. В связи с отсутствием состава преступления в 1991 году дело Николая Гумилёва было официально закрыто.
24 августа вышло постановление Петроградской ГубЧК о расстреле участников «Таганцевского заговора» (всего 56 человек), а 1 сентября 1921 года в газете «Петроградская правда» был опубликован расстрельный список, в котором тринадцатым значился Николай Гумилёв.
После заключения под стражу в письме, адерсованном жене, Гумилёв заверял ее в том, что беспокоиться не о чем, и просил прислать ему томик Платона и табак. Перед расстрелом Гумилёв написал на стене камеры: «Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь».
Узнав о гибели бывшего мужа, Анна Андреевна Ахматова снова посвятила ему стихи (при этом одно из стихотворений было написано поэтессой от лица казненного Гумилёва 7-8 декабря 1921 года).
В тот давний год, когда зажглась любовь
Как крест престольный в сердце обреченном,
Ты кроткою голубкой не прильнула
К моей груди, но коршуном когтила.
Изменой первою, вином проклятья
Ты напоила друга своего.
Но час настал в зеленые глаза
Тебе глядеться, у жестоких губ
Молить напрасно сладостного дара
И клятв таких, каких ты не слыхала,
Каких еще никто не произнес.
Так отравивший воду родника
Для вслед за ним идущего в пустыне
Сам заблудился и, возжаждав сильно,
Источника во мраке не узнал.
Он гибель пьет, прильнув к воде прохладной,
Но гибелью ли жажду утолить?
Потрясенный почти одновременной смертью двух лучших поэтов России, Максимилиан Волошин посвятил памяти Блока и Гумилёва стихи:
С каждым днем все диче и все глуше
Мертвенная цепенеет ночь.
Смрадный ветр, как свечи, жизни тушит.
Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь.
Темен жребий русского поэта.
Неисповедимый рок ведет
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот.
Может быть, такой же жребий выну,
Горькая детоубийца, Русь,
И на дне твоих подвалов сгину
Иль в кровавой луже поскользнусь.
Но твоей Голгофы не покину,
От твоих могил не отрекусь.
Доконает голод или злоба,
Но удел не выберу иной:
Умирать, так умирать с тобой,
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба.
Основные темы лирики Гумилёва — любовь, искусство, жизнь и смерть, также присутствуют военные и «географические» стихи. В отличие от большинства поэтов, в творчестве Гумилёва практически отсутствует политическая тематика. Хотя размеры стихов Гумилёва крайне разнообразны, сам он считал, что лучше всего у него получаются анапесты.
Немногие знают, что у него есть замечательный путевой дневник в память о его путешествиях по Африке. Кроме того, он является автором шести пьес (не все из них удачные, но, например, «Отравленная туника» до сих пор ставится на театральных подмостках).
Упорная и вдохновенная деятельность Гумилёва по созданию формализованных «школ поэтического мастерства» (три «Цеха поэтов», «Студия живого слова» и др.), к которой скептически относились многие современники, оказалась весьма плодотворной. Его ученики — Георгий Адамович, Георгий Иванов, Ирина Одоевцева, Николай Оцуп, Всеволод Рождественский, Николай Тихонов и другие – стали заметными творческими индивидуальностями. Созданный им акмеизм стал вполне жизнеспособным творческим методом. Значительным было влияние Гумилёва и на эмигрантскую, и (как через Тихонова, так и непосредственно) на советскую поэзию (в последнем случае — несмотря на полузапретность его имени, а во многом и благодаря этому обстоятельству). Так, учениками Гумилёва считали себя не знакомые с ним лично казачий поэт-эмигрант Николай Туроверов и вполне себе советский поэт и прозаик Сергей Марков.
«В Гумилёве было много хорошего. Он обладал отличным литературным вкусом, несколько поверхностным, но в известном смысле непогрешимым. К стихам подходил формально, но в этой области был и зорок, и тонок. В механику стиха он проникал, как мало кто. Думаю, что он это делал глубже и зорче, нежели даже Брюсов. Поэзию он обожал, в суждениях старался быть беспристрастным. За всем тем его разговор, как и его стихи, редко был для меня «питателен». Он был удивительно молод душой, а может быть и умом. Он всегда мне казался ребёнком. Было что-то ребяческое в его под машинку стриженой голове, в его выправке, скорее гимназической, чем военной. То же ребячество прорывалось в его увлечении Африкой, войной, наконец — в напускной важности, которая так меня удивила при первой встрече и которая вдруг сползала, куда-то улетучивалась, пока он не спохватывался и не натягивал ее на себя сызнова. Изображать взрослого ему нравилось, как всем детям. Он любил играть в «мэтра», в литературное начальство своих «гумилят», то есть маленьких поэтов и поэтесс, его окружавших. Поэтическая детвора его очень любила. Иногда, после лекций о поэтике, он играл с нею в жмурки — в самом буквальном, а не в переносном смысле слова. Я раза два это видел. Гумилёв был тогда похож на славного пятиклассника, который разыгрался с приготовишками. Было забавно видеть, как через полчаса после этого он, играя в большого, степенно беседовал с А.В. Кони». (В. Ходасевич, «Некрополь»).
Еще не раз вы вспомните меня
И весь мой мир волнующий и странный,
Нелепый мир из песен и огня,
Но меж других единый необманный.
Он мог стать Вашим тоже, но не стал.
Его Вам мало было или много,
Должно быть, плохо я стихи писал
И Вас неправедно просил у Бога…
***
Второе замужество (с Владимиром Шилейко) так измучило Анну Ахматову, что она обронила: «Развод… Какое же это приятное чувство!».
Владимир Казимирович Шилейко (настоящее имя Вольдемар-Георг-Анна-Мария Казимирович; 1891-1930) – поэт и переводчик, ученый-востоковед, профессор.
Вольдемар Шилейко родился в Петергофе в семье отставного поручика, а затем статского советника Казимира Донатовича Шилейко (литовца по национальности). Вольдемар был старшим ребенком в семье, где было пятеро детей. Отец два года изучал археологию в Петербургском археологическом институте, что, скорее всего, и повлияло на выбор сыном своей будущей профессии – востоковед. Кстати, он не любил романского звучания своего имени и всегда просил называть его Владимиром.
Уже в семь лет Володя начал самостоятельно изучать древнееврейский язык, а в гимназии, которую окончил в 1909 году с золотой медалью, выучил древнегреческий и латынь, состоял в переписке с Британским музеем.
Что послужило толчком к таким необычным увлечениям мальчика? В какой-то мере ответ на этот вопрос дает сам Владимир Казимирович. В предисловии к своей книге «Вотивные надписи шумерийских правителей» он вспоминает преподавателя гимназии М.М. Измайлова как человека, «некогда вложившего в меня первую и самую сильную любовь – любовь к угасшему солнцу Востока».
ХОККУ
1
О, речной затон!
В неподвижных камышах
Пена белеет...
2
Улетел мой сон!
Только ирис, голубой,
всё еще ярок...
3
Опадает лист!
Унесет еще один
ветер осенний...
4
Осень... ночь... луна...
Как играют на полу
тени от сосен!..
В 1909 году поступил в Петербургский университет, однако через два года его учеба прервалась – Шилейко заболел туберкулезом. К 1913 году поправился и вернулся в университет, изучал ассириологию, переписывался с ведущими востоковедами мира (к примеру, с известным французским ученым Франсуа Тюро-Данженом, основателем шумерологии), печатался во многих европейских научных журналах.
С 1913 года Шилейко, хотя и числился студентом Петербургского университета, стал сверхштатным сотрудником Эрмитажа по научной части. В том же году вышли в свет его статьи «Тетраграмматон» в Еврейской энциклопедии и «Иероглифы» в Энциклопедическом словаре издательства «Деятель». В 1914 году пять его статей напечатали французский журнал «Ревю д'ассириоложи», немецкие журналы «Ориенталише литературцайтунг» и «Цайтшрифт фюр Ассириологи». Никогда не бывавший на Востоке, Владимир Казимирович для расшифровки текстов пользовался предметами старины, попадавшими в Россию через собирателей древностей.
В своей книге «Жили-были» Виктор Шкловский вспоминает случай, непосредственно касающийся В.К. Шилейко. Когда в 1913 году канцелярия Петербургского университета за невнесение платы за обучение (двадцать пять рублей) автоматически исключила Шилейко из числа слушателей, пришлось закрыть целое отделение факультета восточных языков (еврейско-арабско-ассирийское), поскольку, как выяснилось, Шилейко был единственным слушателем этого уникального отделения. Это кажется удивительным только поначалу. И сегодня ассириология считается наукой архитрудной, а в то время ученых, занимающихся клинописью, во всем мире были единицы.
В архиве ГМИИ имени А.С. Пушкина сохранилась анкета, заполненная в 1926 году. В графе «Какие знаете языки» ответ: «Знает около 40 языков». Сын В.К. Шилейко утверждает, что его отец знал в общей сложности 62 языка.
Но, кроме научной деятельности, Шилейко писал стихи (близкие к поэтике акмеизма), публиковался в российских литературных журналах. На этой почве познакомился и с Гумилёвым, и с Ахматовой, и с другими поэтами. Занимался и переводами экзотических шумерской и аккадской поэзии.
Шилейко первым в истории русской литературы стал переводить аккадские и шумерские литературные тексты с оригинала. Им были установлены основные правила аккадского стихосложения. Шилейко принадлежат поэтические переводы гимнов, заговоров, эпических фрагментов, памятников религиозно-этической литературы, а также ритмизованные переводы шумерских царских надписей и вавилонских гадательных текстов. В архиве ученого сохранился и перевод шумерского религиозного гимна о строительстве храма в Лагаше (Цилиндр А правителя Гудеа).
Ниже приведу несколько отрывков из шумерской поэмы о правителе-пастыре города Киша Этане в переводе Шилейко (отрывок поэмы содержит историю орла и змеи). Орел предлагает змее свою дружбу, и животные дают клятву верности перед богом солнца Шамашем:
День за днем повседневно блюдут они клятву:
Онагра ль, тура орел изловит –
Ест змея до отвала и едят <ее> дети.
Газель, оленя змея изловит –
Ест орел до отвала и едят <его> дети...
.................
И орлиные дети подросли и окрепли,
А затем, как орлята подросли и окрепли,
Орлиное сердце задумало злое,
Детей у друга пожрать ре<шил он>,
И открыл он уста, говорит <своим детям:>
«Детей змеиных пожрать хочу я»...
...............
Маленький птенчик, весьма разумный,
К отцу-орлу обращает слово:
«Не ешь, отец мой, сети Шамаша тебя покроют.
Переступивших стези Шамаша,
Шамаш карает жестокою дланью».
Не слыхал он, не выслушал слов малютки,
Пожрал, спустившись, детей змеиных...
При жизни Шилейко не издал ни одного своего авторского поэтического сборника, но в 1913–1919 гг. публиковался в периодике; ряд его стихотворений остался в рукописях и был издан посмертно. В 1910-е годы, начиная со знакомства с Гумилёвым в 1911 г., он был биографически и творчески близок также с Цехом поэтов, хотя формально в это объединение не входил. Его стихи печатались в акмеистическом журнале «Гиперборей». Критик Виктор Топоров охарактеризовал Шилейко как «значительного и весьма оригинального» поэта; с его точки зрения, Ахматова и Мандельштам «заметили стихи Шилейко и усвоили себе их уроки». По воспоминаниям Мандельштама, «Шилейко для нас был той же бездной, какой для [футуристов] был Хлебников». Шилейко был также известен как «остроумец» и сочинитель кружковой шуточной поэзии.
…И в час, когда тоску труда
Переплывает смутный гений, –
Душа взмывает иногда
В туманах темных вдохновений.
ВЕЧЕРНЕЕ
Глаза, не видя, смотрят вдаль,
Знакомой болью ноет тело, –
Какая острая печаль,
Тоска какая налетела!
И что случилось? – Всё равно,
Сам позабыл… Плывет дремота…
Но только знаю, что давно, –
Еще вчера, томило что-то.
Не вспомнить, нет! А день к концу:
Уже слуга приносит свечи,
И теплый сумрак льнет к лицу…
Сегодня будет длинный вечер!
Тонкий знаток литературы, Шилейко одинаково хорошо понимал классическую и средневековую западноевропейскую литературу, в особенности поэзию. По воспоминаниям близких ему людей, он имел необыкновенную память, в разговоре мог цитировать любое из называемых литературных произведений – на разных языках, и древних и новых. Переводов он не признавал, только подлинники. Наизусть читал целые таблицы на ассирийской языке. Увлекал своих слушателей рассказами о Древнем Египте, Вавилонии, Ассирии. Об Ашшурбанипале, жившем в VII веке до н.э., мог говорить так подробно и занимательно, будто своими глазами наблюдал жизнь этого правителя, создателя одной из самых древних библиотек мира.
В январе 1917 года Владимира Казимировича призвали в армию. Он пробыл в войсках более шести месяцев, до августа 1917 года, и по состоянию здоровья был уволен из пехотного полка, где служил рядовым. От службы в армии у него осталась шинель, которая в течение нескольких последующих лет служила ему и пальто и одеялом.
Еще в самом начале своей деятельности Владимир Казимирович заинтересовался преданиями о Гильгамеше – богатыре, совершающем, необыкновенные подвиги. Перевод этой работы исчез, и потому хотелось бы рассказать о нем подробнее.
Как и его отдаленный потомок – греческий Геракл, Гильгамеш был причислен к сонму шумерийских и вавилонских богов. Впервые это имя упоминается в списке богов, получающих праздничные жертвы, в записях, относящихся к третьему тысячелетию до н. э. Еще более древние – изображения Гильгамеша на печатях шумерийских царей. На них изображался герой, борющийся с быком или со львом, в несущейся по бурным волнам ладье.
Первые таблички с описанием подвигов Гильгамеша относятся к концу третьего тысячелетия до н.э. По-видимому, это были записи сказаний, которые сложились по крайней мере в первой половине третьего тысячелетия до н. э., а затем изустно передавались из поколения в поколение. Самые поздние таблички, написанные вавилонским письмом, но на ассирийском языке, найдены при раскопках библиотеки последнего из великих ассирийских царей – Ашшурбанипала. Их всего 12, заполненных мелкой клинописью.
Шилейко изучал все имевшиеся тогда материалы о Гильгамеше, знал различные версии эпоса и частично отдельные, так называемые периферийные, фрагменты, которые были найдены при раскопках не в Вавилоне и Шумере, а в других местах. Еще в 1918 году он сдал полный перевод «Гильгамеша» в издательство Сабашниковых в Москве, но, к несчастью, рукопись затерялась. Остался только перевод шестой таблицы, той, где Гильгамеш после битвы с Хумбабой отказывается от любви коварной Иштар, да еще некоторые отрывки.
Но русский перевод эпоса, читанный самим Владимиром Казимировичем, слышали многие, и много было об этом в свое время разговоров. Академик Струве, блестящий знаток древних текстов, в былые годы хорошо знал Шилейко. В своей «Истории древнего мира» он вспоминает начало поэмы в переводе Шилейко:
Об увидавшем все до края мира,
О проницавшем все, постигшем все.
Он прочел совокупно все писанья,
Глубину премудрости всех книгочетов;
Потаенное видел, сокровенное знал
И принес он весть о днях до потопа.
Далеким путем он ходил – но устал и вернулся
И записал на камне весь свой труд.
В 1919 году вышел перевод «Гильгамеша» на русский язык, сделанный поэтом Гумилевым. Но Гумилев переводил не клинопись, что вполне естественно, а пользовался французским подстрочником. Большую помощь в толковании различных малопонятных для несведущего читателя мест древней легенды переводчику оказал Шилейко. Он же написал предисловие к книге, которое, по-существу, было серьезным исследованием в той области истории древнего мира, которую сейчас называют гильгамешеведением.
Н. ГУМИЛЕВУ
Могу познать, могу измерить
Вчера вменявшееся в дым;
Чему едва ли смел поверить,
Не называю ль сам былым?
Хотя бы всё безумье ночи
Мир заковало б в мрак и в лед –
А дух повеет, где захочет, –
И солнце духа не зайдет!
Все материалы, связанные с древнейшим на земле эпосом, Шилейко тщательно подбирал, обрабатывал, изучал. Так, в ноябре 1927 года он пишет в Москву: «День был удивительно хорош, безветренный и снежный, и с утра я выбрался в Азиатский музей. Ернштедт приготовил для меня издание старинных отрывков Гильгамеша, по которым я тосковал шесть лет; теперь мне их хватит на всю зиму». «Гильгамеша старые отрывки меня научают многому. Бесподобен их язык, тончайший по своему синтаксису».
Научная работа, казалось бы, отбирала все силы без остатка, но были еще и стихи. В 1918 году в альманахе «Весенний салон поэтов» в числе других, были напечатаны и стихи Шилейко. Спустя несколько месяцев вышли очередные книжки журнала «Сирена», в которых было напечатано шесть его стихотворений.
Излюбленная форма стихов поэта – восьмистишие. В строчках, построенных просто и спокойно, погашены все всплески, крайности чувств, но вместе с тем в них заключены мысли и эмоции человека, много пережившего и много познавшего.
Стихотворения, напечатанные в «Сирене», были последними прижизненными публикациями стихов Шилейко. В дальнейшем он перестал печатать стихи. Но это вовсе не означало отхода от поэзии. Напротив, он начал активно сотрудничать в издательстве «Всемирная литература», организованном по инициативе М. Горького.
В 1918 году его принимают на штатную должность ассистента в Государственный Эрмитаж. В том же году он был утвержден членом Коллегии по делам музеев и охране памятников искусства и старины. Через год его избрали действительным членом Российской академии истории материальной культуры (РАИМК, впоследствии Государственная академия истории материальной культуры – ГАИМК). С этого времени секция археологии и искусства Древнего Востока РАИМК, которую он возглавил, стала центром изучения ассириологии в нашей стране.
Тогда же, в 1919 году, Шилейко утверждают в должности профессора Петроградского археологического института. Он читал историю Шумера и Аккада, историю вавилонской литературы, на практических занятиях разбирал со студентами клинописные тексты.
Несколько лет он прожил в одном из помещений Шереметевского дворца. В мрачной продолговатой комнате размещались кровать, диван и большой круглый стол. За этим-то столом при свете керосиновой лампы, накинув на зябнущие плечи солдатскую шинель, Владимир Казимирович ночи напролет разбирал глиняные таблички. Хозяйства у него не было никакого, не было даже кастрюли – только чайник. Не много он себе позволял, но в чем не мог отказать, так это в чае, причем, чай любил очень горячий и очень крепкий. Заваривал за ночь по нескольку раз, для этого разжигал примус. Был еще маленький самовар, но его ставили только в честь прихода гостей – слишком хлопотное это дело отнимало много времени.
В 1922 году в первом номере журнала «Восток», выпущенном издательством «Всемирная литература», было представлено несколько фрагментов из переводов древневавилонской литературы. Среди них знаменитая поэма-миф «Сошествие Иштар» – о сошествии богини Иштар в обитель мертвых. Ее перевод подготовил Владимир Шилейко.
В ту пору были известны только две редакции этого мифа. Изучая грамматические особенности текстов, Шилейко впервые высказал предположение о том, что обе копии восходят к подлиннику, который намного старше имеющихся записей и передает трагедию божественных страстей значительно полнее. Впоследствии, уже после смерти Шилейко, это предположение подтвердилось: были обнаружены отрывки из «Сошествия Иштар», датируемые третьим тысячелетием до н.э.
Владимир Шилейко был женат трижды. Первой его женой стала художница Софья Александровна Краевская, которая была старше Шилейко на одиннадцать лет (родилась в 1880 г.). Как шутил Н.С. Гумилев, Шилейко женился на Краевской в благодарность за то, что она воспитала его мать. Она училась в Академии художеств, с 1904 г. преподавала рисование и чистописание, преимущественно в Василеостровской и Коломенской (не путать с московским Коломенским) женских гимназиях.
Она обвенчались 9 июня 1913 г. Конечно, такой брак был довольно странным, тем не менее, они прожили вместе пять лет. А в 1914 году Шилейко посвятил первой жене стихотворение:
Глаза, не видя, смотрят вдаль,
Знакомой болью ноет тело, –
Какая острая печаль,
Тоска какая налетела!
И что случилось? – Всё равно,
Сам позабыл... Плывет дремота...
Но только знаю, что давно, –
Еще вчера, томило что-то.
Не вспомнить, нет! А день к концу:
Уже слуга приносит свечи,
И теплый сумрак льнет к лицу...
Сегодня будет длинный вечер!
Софья Краевская была блокадницей, умерла в августе 1942 г., похоронена в братской могиле на Волковском кладбище.
Впрочем, женитьба отнюдь не помешала Шилейко увеличивать круг своих поэтических знакомств. Знакомство Шилейко с Анной Андреевной Ахматовой состоялось, по всей видимости, еще до 1913 года. Во всяком случае, ее стихотворение «Косноязычно славивший меня...», посвященное Владимиру Казимировичу, отмечено этим годом. Некоторые литературоведы полагают, что оно было ответом на опубликованное позже (в 1914 году), чем было написано, стихотворение Шилейко «Муза».
На стихотворении Ахматовой «КАК МОГ ТЫ, СИЛЬНЫЙ И СВОБОДНЫЙ...» в его первых публикациях стояло посвящение – «В.К. Шилейко».
Как мог ты, сильный и свободный,
Забыть у ласковых колен,
Что грех карают первородный
Уничтожение и тлен.
Зачем ты дал ей на забаву
Всю тайну чудотворных дней,
Она твою развеет славу
Рукою хищною своей.
Стыдись, и творческой печали
Не у земной жены моли.
Таких в монастыри ссылали
И на кострах высоких жгли.
Поэтический диалог Ахматовой и Шилейко скреплялся большой дружбой. Ахматова с интересом относилась к рассказам Владимира Казимировича о Древнем Востоке. Она была благодарной слушательницей, понимающей музыку древней речи. Шилейко рассказывал ей о царях и богах, читал таблетки на языке оригинала, а потом переводил на русский. Выбирал то, что казалось ему интересным с общечеловеческой точки зрения. В одном из писем Ахматовой он, к примеру, сообщает, что натолкнулся на одну трогательную таблетку, и спешит передать ее содержание, причем делает это так, словно его корреспондентка является специалистом-востоковедом: сначала дает транскрипцию, а потом точный перевод письма древней вавилонянки сыну.
Брак Шилейко и Ахматовой был оформлен в декабре 1918 года в нотариате Литейной части Петроградской стороны. Некоторое время супруги жили в Шереметевском дворце, в комнате Владимира Казимировича. Затем они переселились в Мраморный дворец на Миллионной (ныне ул. Халтурина, 5), где жили сотрудники РАИМК. Шилейко получил там квартирку из двух комнат. По тем временам это были роскошные апартаменты, хотя каждый жилец сам топил печь, электрической проводки во дворце, конечно, не было – помещения освещались керосиновыми лампами и свечами.
В военном билете Шилейко в графе «Семейное положение» обозначено: четыре человека. Судя по всему, это были сами супруги. Лёва, сын Анны Андреевны от первого брака, и Анна Фоминична, мать Владимира Казимировича, которая жила отдельно, но находилась на иждивении сына.
В эти годы семья Шилейко могла существовать только благодаря пайку, полагавшемуся ему, как действительному члену РАИМК, да и Максим Горький делал все возможное для сотрудников издательства «Всемирная литература», чтобы не дать им умереть от голода. В очередях за пайком приходилось стоять и Анне Андреевне. Некоторые мемуаристы ставят это как бы в укор Шилейко. Но он, в этом нет никаких сомнений, мог бы стоять в единственной очереди – в очереди в библиотеку.
В.М. Жирмунский в своих примечаниях к книге «Творчество Анны Ахматовой» замечает: «Шилейко был человеком с большими странностями, ученым в духе гофмановских чудаков, Ахматова впоследствии... так вспоминала о совместной жизни с ним: “Три года голода. Владимир Казимирович был болен. Он безо всего мог обходиться, но только не без чая и без курева. Еду мы варили редко – нечего было и не в чем. Если бы я дольше прожила с В. К., я тоже разучилась бы писать стихи... Он просто человек был невозможный для совместного обитания...”».
Их брак также продлился пять лет, до 1922 года (официально расторгнут решением народного суда Кропоткинского участка Хамовнического района г. Москвы от 8 июня 1926 года). Но даже когда супруги фактически разошлись, это не был полный разрыв – остались теплые, братские отношения. Они по-прежнему нередко видятся. На титульном листе подаренной Шилейко книжки «Белая стая» Анна Андреевна пишет сверху: «Владимиру Казимировичу Шилейко с любовью. Анна Ахматова. 1922. Осень». И внизу строчка из стихотворения Мандельштама: «В Петербурге мы сойдемся снова».
После развода с Ахматовой Шилейко женился на Вере Константиновне Андреевой. В 1927 году у них родился сын Алексей, в будущем профессор, завкафедрой электроники в МИИТе, близкий друг братьев Стругацких. Алексей Вольдемарович Шилейко в сотрудничестве с женой Тамарой Ивановной в течение многих лет активно занимался творческим наследием отца, составлением архива (в частности, спасением рукописи «Ассиро-вавилонский эпос»), подготовкой публикаций.
Поэт и переводчик Сергей Шервинский так описывает Веру Андрееву-Шилейко: «Вера Константиновна Андреева была искусствоведом и считалась специалисткой по ранней живописи Возрождения. Она была очень высока ростом, как раз в габаритах Владимира Казимировича. Вера Константиновна была не глупа, даже остра, при этом с чем-то в облике, похожим на английскую гравюру, один глаз чуть меньше другого. Никто никому не судья в делах любви, но всё же, при всех скидках, Вера Константиновна не имела, казалось бы, прав торжествовать над Анной Андреевной. А между тем торжествовала. И нельзя её не понять: торжествовать, как женщине, над Ахматовой — это стоило многого. Прожив с Верой Константиновной недолгое время, Владимир Казимирович умер от чахотки. А Анна Андреевна продолжала свою неудавшуюся женскую жизнь всё в том же Петрограде, на той же квартире во дворе дома графа Шереметева на Фонтанке, под постоянным бдительным надзором (Сергей Шервинский. Встречи с Анной Ахматовой).
Когда в марте 1926 года Ахматова на короткое время едет в Москву, она получает ключ от комнатки Владимира Казимировича на Пречистенке (ныне Кропоткинская), которая была ему предоставлена. Хорошо зная характер Анны Андреевны и ее привычки, он поручает заботу о ней Вере Константиновне Андреевой, своей нынешней жене, посылая ей такую записку: «Дорогая Вера Константиновна, вот Вам Анна Андреевна. Приголубьте ее на чужой стороне: я очень о ней беспокоюсь. Напишите, здорова ли она. Сама она ленива писать. Искренно Вас любящий В. Шилейко».
Сохранились мемуарные, дневниковые и эпистолярные свидетельства о необычайном остроумии Шилейко и сочинении им шуточных стихов. В. Пяст, на нескольких страницах своих мемуаров упоминающий Шилейко в связи с литературно-артистическим кабаре «Бродя;чая соба;ка»», где в 20-е годы любила собираться питерская богема, вспоминал о «жоре», особой форме шуточных стихов, которой «нельзя пользоваться без разрешения Шилейко»; Г. Иванов по тому же поводу упомянул забавный эпизод: «Желавшие написать "жору" должны были испрашивать у Шилейко разрешение, даваемое с разбором. Так, у меня Шилейко потребовал письменного согласия родителей. "Но мой отец умер". - "Это меня не касается", – ответил изобретатель "жоры" – и не разрешил».
«Жора» – особый склад стихов, В каждой строке которого должно быть сочетание слогов «жо-ра». Остальное – по вкусу автора.
Вот пример «жоры» самого Владимира Пяста:
Свежо рано утром. Проснулся я, наг;
Уж орангутанг завозился в передней,
Равно ж ораторий звучал мне в овраг...
Муж, о разумей смысл ужасный, последний!..
«Можно не любить Шилейко, но нельзя не удивляться его исключительному остроумию», – записал Лукницкий в своем дневнике 23 января 1926 года.
В качестве еще одного тому примера приведем письмо Шилейко Ахматовой:
«Вторник, 16 декабря 24.
Дорогая собака,
здоровы ли Вы? Даются ли Вам кости? Хорошо ли Вам? Вы мне не пишете, и мне тревожно думать, что, быть может, Вы теперь в загоне. Разрешите, обратиться к Вам на языке богов:
Среди животных лев собакам предосаден:
Без видимых причин ужасно как он жаден.
К помянутому льву, когда приходят в гости
Собаки бедные, выпрашивая кости,
То лев немедленно съедает всех гостей,
Усугубляя тем запас своих костей.
Комментарии Вы можете прочесть в глазах хозяйки. Обнимаю Вас от всего сердца.
Ваш друг и брат В. Шилейко.
P. S. Хотите к нам в таптанник? По весне
Вы сможете приехать, мой лебедь! - В. Ш.
Ахматова очень ценила мнение Владимира Казимировича о своих стихах. Доказательством тому может служить записка, сохраненная Шилейко: «26 ноября 1928 года. Милый друг, посылаю тебе мои стихотворения. Если у тебя есть время сегодня вечером – просмотри их. Многое я уже изъяла – очень уж плохо. Отметь на отдельной бумажке то, что ты не считаешь достойным быть напечатанным. Завтра зайду. Прости, что беспокою тебя. Твоя Ахматова».
Некоторые исследователи поэтического творчества Шилейко полагали, что в 1920 году он даже декларировал свой отказ от лирики, сохранились его стихи этого периода – в письмах. В одном из писем 1925 года есть стихотворение:
Скажи, видала ль ненароком
На склоне года, в поздний день,
Пернатой Прокны над потоком
Неуспокоенную тень?
То долу вдруг она, слетая,
Узоры пишет в быстрине,
Как бы к летейской припадая
Кипящей холодом волне.
То в непонятном страхе взмоет
У небывалой вдруг меты –
И в самом сердце высоты
Крыла печальные раскроет.
Так отдан малый прах земной
Небес чудовищному бреду,
Так ад скучает надо мной
Торжествовать свою победу.
Без стихов, без поэзии Шилейко не мог жить. Всю жизнь у него была потребность не только самому переживать красоту слова, красоту мысли и чувства, но и делиться этими сокровищами с другими, близкими людьми.
В 1979 году его поэтика стала предметом фундаментального исследования В. Н. Топорова, охарактеризовавшего Шилейко (наряду с В. А. Комаровским) как «значительного и весьма оригинального» поэта, имевшего влияние на поэтов своего круга: Ахматова и Мандельштам «заметили стихи Шилейко и усвоили себе их уроки». В. К. Шилейко собственного сборника стихов не издал, и его наследие было известно в основном по публикациям в периодической печати 1913-1919 годов. Основанные главным образом на этих публикациях подборки его стихов были помещены женой сына Алексея, литературоведом Тамарой Ивановной Шилейко в собранных ею книгах: «Всходы вечности: Ассиро-вавилонская поэзия в переводах В. К. Шилейко» (1987) и «Через время» (1994); оба издания сопровождались статьями Вяч. Вс. Иванова, который дал глубокую характеристику научных и переводческих достижений Шилейко.
Шилейко с 1919 до 1929 года работал в Петроградском (Ленинградском) государственном университете, затем переехал в Москву, но через год снова заболел туберкулезом. На этот раз с болезнью ему справиться не удалось, и Владимир Казимирович скончался 5 октября 1930 года, не дожив до 40 лет. Похоронен на Введенском кладбище.
Потрясенный кончиной Шилейко редактор международного научного журнала по востоковедению «Архив фюр Ориентфоршунг» Эрнст Вайднер так писал другу Владимира Казимировича ленинградскому ученому П.В. Ернштедту: «Я знал, что он не совсем здоров, но никак не мог предположить, что мы потеряем его так скоро. Немецкие коллеги высоко ценили этого выдающегося ученого и прекрасного человека. Для всех нас это тяжелая утрата».
От имени французских ученых в письме Вере Константиновне Шилейко выразил скорбь главный хранитель восточных древностей парижского Лувра крупнейший ученый-востоковед Франсуа Тюро-Данжен: «Мадам, вернувшись из поездки на Восток, я нашел Ваше письмо от 25 ноября, и меня глубоко опечалила весть, которую оно принесло. Мы испытывали глубокое уважение к работам Вашего оплакиваемого супруга, который с честью представлял в области ассириологии русскую науку, – его уход оставил брешь, которую мы все живо ощущаем».
НАД МРАКОМ СМЕРТИ ОБОЮДНОЙ...
Над мраком смерти обоюдной
Есть говор памяти времен,
Есть рокот славы правосудный –
Могучий гул; но дремлет он
Не в ослепленьи броней медных,
А в синем сумраке гробниц,
Не в клекоте знамен победных,
А в тихом шелесте страниц.
Так! Наша слава – не былое,
Не прах засохшего венца:
Жив полубог, живут герои,
Но нету вещего певца.
И тех глубокодушных нету,
Кто голос лиры понимал,
Кто Музу, певшую до свету,
Как дар небесный принимал.
В ожесточенные годины
Последним звуком высоты,
Короткой песнью лебединой,
Одной звездой осталась ты;
Над ядом гибельного кубка,
Созвучна горестной судьбе,
Осталась ты, моя голубка, –
Да он, грустящий по тебе.
***
Лев Николаевич Гумилев признавался, что не стал писать стихи, поскольку с ранней юности понял, что писать, как родители, он не сможет, а писать хуже не имело смысла. Возможно, это и хорошо, поскольку Гумилёв-младший выбрал свою собственную стезю, и русская наука и литература обогатились еще одним талантливым индивидуумом. Впрочем, Лев Николаевич слегка покривил душой – стихи он все-таки писал, и довольно-таки неплохие. Гены двух гениальных поэтов не могли не сказаться на их потомке.
Лев Николаевич Гумилёв (1912-1992) – ученый, писатель и переводчик, философ.
Сын известных поэтов Николая Гумилёва и Анны Ахматовой родился в Санкт-Петербурге. Тем не менее его сразу же родители увезли в имение Гумилёвых Слепнёво в Бежецком уезде Тверской губернии и доверили воспитание мальчика бабушке, матери Николая Гумилёва Анне Ивановне. Позже Лев Николаевич напишет, что маму и отца в детстве почти не видел, их заменила бабушка. Лёва находился в Слепнёве вплоть до 1917 года, когда Гумилёва, опасаясь крестьянского погрома, покинула родовое гнездо. Взяв библиотеку и часть мебели, женщина с внуком перебралась в Бежецк.
В 1918 году родители развелись. Летом того же года Анна Ивановна с Лёвушкой переехала к сыну в Петроград. Год мальчик общался с отцом, сопровождал Николая Степановича по литературным делам, гостил у матери. У родителей вскоре после расставания образовались новые семьи. Летом 1919-го бабушка с новой невесткой Анной Энгельгард и детьми (Львом и дочерью Николая от второго брака Еленой) уехала в Бежецк. Николай Гумилев изредка проведывал семью. В 1921 году Лев узнал о смерти отца.
В городе Гумилёвы вместе с родственниками — Кузьмиными-Караваевыми — снимали квартиру на Рождественской улице (ныне Чудова) в деревянном доме, занимавшую весь второй этаж, со временем из-за уплотнения осталась единственная комната. Анна Ивановна Гумилёва по мере сил пыталась не встраиваться в новую советскую реальность: среди ее знакомых преобладали священнослужители и вообще люди «из бывших», переписка с Ахматовой датировалась по церковному календарю. Тем не менее, она понимала, что внуку придется жить именно при советской власти, и в одном из писем просила Ахматову «выправить» сыну метрику, в которой не было бы свидетельства о его дворянском происхождении. Помимо бабушки, большую роль в воспитании Л. Гумилёва сыграла Александра Степановна Сверчкова («тётя Шура»), она даже хотела его усыновить. Именно за счет учительской зарплаты Сверчковой (62 рубля) и ежемесячных перечислений Ахматовой из ее пенсии (25 рублей) существовала семья; да еще существенную помощь оказывал огород, располагавшийся за городом. В этой обстановке Лев Гумилёв рос и воспитывался от 6 до 17 лет. Анна Ахматова навещала сына в этот период дважды — на Рождество 1921 года и летом 1925-го (с 21 по 26 июля). В июне 1926 года Лев с бабушкой посетили Ленинград.
Юность Льва Гумилёва прошла в Бежецке. Но там он сменил 3 школы из-за того, что отношения с ровесниками у мальчика не складывались. По воспоминаниям одноклассников, Лева держался особняком. Пионерия и комсомол обошли его стороной, что и неудивительно: в первой школе «сына классово чуждого элемента» оставили без учебников, которые полагались ученикам.
Бабушка перевела внука во вторую школу, железнодорожную, где преподавала его тетка Анна Сверчкова. Лев Гумилев подружился с учителем литературы Александром Переслегиным, с которым переписывался до его смерти.
В третьей школе, которую называли 1-я советская, раскрылись литературные способности Гумилева. Юноша писал статьи и рассказы в школьную газету, получив за один из них премию. Лев стал постоянным посетителем городской библиотеки, где выступал с литературными докладами. В эти годы началась творческая биография петербуржца, появились первые «экзотические» стихи, в которых юноша подражал отцу.
Окончив школу в 1930-м, Лев приехал в Ленинград, к матери, на тот момент жившей с Николаем Пуниным. В городе на Неве юноша повторно окончил выпускной класс и подготовился к поступлению в Герценовский институт. Но заявление у Гумилева не приняли из-за дворянского происхождения.
Отчим Николай Пунин устроил Гумилева чернорабочим на завод. Оттуда Лев перешел в трамвайное депо и встал на учет трудовой биржи, которая направила юношу на курсы, где готовили геологические экспедиции. В годы индустриализации экспедиции организовывали в огромном количестве, из-за нехватки сотрудников к их происхождению не присматривались. Так Лев Гумилев в 1931 году впервые отправился в путешествие по Прибайкалью. По подсчетам биографов, Лев Гумилев побывал в экспедициях 21 раз. В поездках он зарабатывал деньги и чувствовал себя самостоятельным, не зависимым от матери и Пунина, с которыми сложились непростые отношения.
В 1932 году Лев отправился в 11-месячную экспедицию в Таджикистан. После конфликта с начальником экспедиции (Гумилева обвинили в нарушении дисциплины – в нерабочее время взялся изучать земноводных) устроился в совхоз: по меркам 1930-х там хорошо платили и кормили. Общаясь с дехканами, Лев Гумилев выучил таджикский язык.
После возвращения домой в 1933 году Лев Гумилёв остановился в Москве, где тесно общался с Осипом Мандельштамом, видевшим в нем «продолжение его отца». С осени того же года Гумилёв нашёл литературную работу — переводы стихов поэтов национальных республик СССР с подстрочников, что приносило ему скромный заработок. Он писал А. Дашковой: «По правде говоря, поэты эти о поэзии и представления не имеют, и я скольжу между Сциллой и Харибдой, то страшась отдалиться от оригинала, то ужасаясь безграмотности гениев Азии».
В декабре того же года Льва Гумилёва впервые арестовали, продержав в заключении 9 дней, но не допрашивали и не предъявляли обвинения.
В 1935 году сын двух ненавидимых властью классиков поступил в университет северной столицы, выбрав факультет истории.
В это же время, несмотря на запрет матери, он пишет стихи и прозу, а на рубеже 1950—1960-х годов переводит поэзию с персидского языка.
ТЫ ГОВОРИШЬ МНЕ: ЗАВТРА...
Ты говоришь мне: завтра. Завтра рок
Играть иначе будет нами всеми.
Во всех мирах грядущим правит Бог
В его руке стремительное время.
Он дал нам час, пьянящий как вино,
Как дантов ритм неповторимый.
Решись, иль мгла вползет в окно,
А радость унесется мимо.
***
В чужих словах скрывается пространство
Чужих грехов и подвигов чреда,
Измены и глухое постоянство
Упрямых предков, нами никогда
Невиданное. Маятник столетий,
Как сердце, бьется в сердце у меня.
Чужие жизни и чужие смерти
Живут в чужих словах чужого дня.
Гумилев оказался на голову выше однокурсников и вызывал у преподавателей восхищение глубокими знаниями и эрудицией. Но надолго оставлять на воле сына расстрелянного «врага народа» и поэтессы, не желавшей воспевать советский строй, власти не хотели. В том же 1935 году его арестовали во второй раз. Причем, одновременно был арестован и муж Ахматовой Николай Пунин.
Проведя лето 1935 года в очередной экспедиции, Лев Гумилёв приехал в Москву 30 сентября. По воспоминаниям Э. Герштейн, он говорил с ней о грядущем аресте «за антисоветские разговоры». Арест действительно последовал в Ленинграде 23 октября. О причинах ареста писали много, но все авторы сходятся на том, что Гумилёв и Пунин попали под волну репрессий против ленинградской интеллигенции, последовавшей после убийства С.М. Кирова. Дело Гумилёва сохранилось в Центральном архиве ФСБ РФ, и его материалы были опубликованы А.Н. Козыревым в 2003 году. Автором доноса на Льва Гумилёва был его однокурсник Аркадий Борин, бывавший в Доме на Фонтанке (первое его донесение датировано 26 мая). Аркадий Борин на допросе в сентябре 1935 года показал:
«Гумилёв действительно идеализировал свое дворянское происхождение, и его настроения в значительной степени определялись этим происхождением… Среди студентов он был „белой вороной“ и по манере держаться, и по вкусам в литературе. <…> По его мнению, судьбы России должны решать не массы трудящихся, а избранные кучки дворянства <…> он говорил о „спасении“ России и видел его только в восстановлении дворянского строя <…> на мое замечание, что дворяне уже выродились или приспособились, Гумилёв многозначительно заявил, что „есть ещё дворяне, мечтающие о бомбах“».
Неприязнь к «простонародью» Гумилёв демонстрировал, судя по воспоминаниям, даже после возвращения из лагеря: «Интеллигентный человек — это человек, слабо образованный и сострадающий народу. Я образован хорошо и народу не сострадаю».
Характерно, однако, что самого Борина арестовали еще 1 сентября по обвинению в создании молодежной террористической группы.
После ареста и Гумилёв, и Пунин дали признательные показания, причем Пунин — на первом же допросе. Гумилёв признался в антисоветских разговорах и «террористических настроениях», а также в авторстве антисоветского (посвященного убийству Кирова) стихотворения «Экбатана», хотя его текст найден не был. А.Н. Козырев предполагал, что конечной целью был арест Ахматовой, поскольку начальник Управления НКВД по Ленинградской области Л.М. Заковский даже подал наркому Генириху Ягоде докладную записку, где просил дать санкцию на арест Ахматовой.
Анна Андреевна через неделю после ареста мужа и сына отправилась в Москву, обратилась за помощью к писательнице Лидии Сейфуллиной. Сейфуллина при ней позвонила Поскрёбышеву, и на следующий день (31 октября) она отдала в Секретариат ЦК письмо на имя Сталина. В письме, в чатности, говорилось:
«Арест двух единственно близких мне людей наносит мне такой удар, который я уже не могу перенести. Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, вернуть мне мужа и сына, уверенная, что об этом никогда никто не пожалеет».
2 ноября Ахматова поехала к Пастернакам, а к обеду приехал и Пильняк, который убедил Пастернака написать письмо Сталину, которое Борис Леонидович отвез уже на следующий день. К тому времени Сталин уже прочитал письмо Ахматовой, наложив резолюцию:
«т. Ягода. Освободить из под ареста и Пунина, и Гумилёва и сообщить об исполнении. И. Сталин».
Буквально на следующий день, 3 ноября было подписано «Постановление об изменении меры пресечения», по которому Гумилёва и Пунина должны были «немедленно» освободить, а 4 ноября следственное дело было прекращено, и всех задержанных отпустили прямо посреди ночи, причём Пунин просил оставить их до утра.
Обоих отпустили по требованию Сталина, но Льва отчислили из университета. Для молодого человека отчисление стало катастрофой: стипендия и хлебная надбавка составляли 120 рублей – немалая по тем временам сумма, позволявшая снимать жилье и не голодать. Летом 1936-го Лев отправился в экспедицию по Дону, на раскопки хазарского городища. В октябре к огромной радости студента его восстановили в университете.
Однако счастье длилось недолго: в ночь с 10 на 11 марта 1938 года Льва Гумилёва арестовали в третий раз, дав ему 5 лет норильских лагерей.
Свой арест Гумилёв связывал с лекцией Льва Васильевича Пумпянского о русской поэзии начала века:
«Лектор стал потешаться над стихотворениями и личностью моего отца. „Поэт писал про Абиссинию, — восклицал он, — а сам не был дальше Алжира… Вот он — пример отечественного Тартарена!“ Не выдержав, я крикнул профессору с места: „Нет, он был не в Алжире, а в Абиссинии!“ Пумпянский снисходительно парировал мою реплику: „Кому лучше знать — вам или мне?“ Я ответил: „Конечно, мне“. В аудитории около двухсот студентов засмеялись. В отличие от Пумпянского, многие из них знали, что я — сын Гумилёва. Все на меня оборачивались и понимали, что мне действительно лучше знать. Пумпянский сразу же после звонка побежал жаловаться на меня в деканат. Видимо, он жаловался и дальше. Во всяком случае, первый же допрос во внутренней тюрьме НКВД на Шпалерной следователь Бархударян начал с того, что стал читать мне бумагу, в которой во всех подробностях сообщалось об инциденте, произошедшем на лекции Пумпянского…».
В лагере историк продолжал писать диссертацию, но без источников завершить не смог. Зато с кругом общения Гумилеву повезло: среди заключенных был цвет интеллигенции.
СИБИРЬ
Как только я вдруг вспоминаю
Таежную ночь и ветра,
Байкал без конца и без края,
Дымок голубой от костра,
Гольцов величавые дали,
Ручьи на холодных камнях,
То сердце болит от печали
И слезы в сомкнутых глазах.
Там небо туманами щедро.
Там гнется под ношей спина,
Но там высочайшие кедры,
Там воды вкуснее вина.
Там в шорохе сосен таежных
Я древнюю слышал мольбу
К тому, кто мятежной, тревожной
И страшною сделал судьбу.
Смотри, мой дорожный товарищ,
Как в сопках пылает закат,
В нем заревом древних пожарищ
Китайские веси горят.
Смотри, на сосне от удара
Прозрачная стынет смола –
Так плакали девы Отрара
Над замком, сгоревшим дотла.
КАЧАЕТСЯ ВЕТХАЯ ПАМЯТЬ...
Качается ветхая память
В пространстве речных фонарей,
Стекает Невой меж камнями,
Лежит у железных дверей.
Но в уличный камень кровавый
Ворвались огни из подков
И выжгли в нем летопись славы
Навек отошедших веков
Сей каменный шифр разбирая
И смысл узнавая в следах,
Подумай, что доля святая
И лучшая – слава в веках.
Освободившись из заключения, в 1944 году он попросился на фронт. После двух месяцев учебы попал в резервный зенитный полк. В письме к своей знакомой Э. Герштейн он описывал свой военный быт следующим образом:
«Воюю я пока удачно: наступал, брал города, пил спирт, ел кур и уток, особенно мне нравилось варенье; немцы, пытаясь задержать меня, стреляли в меня из пушек, но не попали. Воевать мне понравилось, в тылу гораздо скучнее».
Демобилизовавшись, 14 ноября 1945 года вернулся в город на Неве. Ахматова встретила сына тепло. Он вновь поселился в Фонтанном доме, но теперь впервые в жизни имел собственную комнату — в блокаду погибла семья рабочих, живших с Пуниными и Ахматовой. В тот период Анна Андреевна вновь стала печататься, ей вернули персональную пенсию и дали допуск в закрытый распределитель. Судя по воспоминаниям современников, в первые послевоенные месяцы Гумилёв был охвачен эйфорией. Ему удалось устроиться на работу в Институт востоковедения АН СССР — правда, пожарным, но эта работа давала стабильный заработок, не была обременительной и позволяла заниматься в библиотеке института. Декан исторического факультета университета В.В. Мавродин, симпатизировавший Гумилёву еще до войны, предложил Льву восстановиться на четвертом курсе, но тот предпочел сдать экзамены экстерном. За четыре месяца — с декабря 1945 по март 1946 года — он сдал десять экзаменов за два курса, в основном — на пятерки и четверки.
В конце 1940-х годов защитился, но кандидатскую степень так и не получил. В 1949 году Гумилёву присудили 10 лет лагерей, позаимствовав обвинения с предыдущего дела. Наказание историк отбывал в Казахстане и Сибири. После освобождения Гумилёв рассказывал, что до войны сидел «за папу», а после войны — «за маму».
АННА АХМАТОВА
«REQUIEM» (фрагмент)
Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой.
Кидалась в ноги палачу —
Ты сын и ужас мой.
Всё перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пышные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.
Лёгкие летят недели,
Что случилось, не пойму.
Как тебе, сынок, в тюрьму
Ночи белые глядели,
Как они опять глядят
Ястребиным жарким оком,
О твоём кресте высоком
И о смерти говорят.
Впрочем, Лев Гумилёв называл «Реквием» памятником самолюбованию: «Реквием пишут в память умерших, но я-то остался жив». Дилемма талантливого творца и нечуткой матери вызывала в Гумилёве приступы желчности, проявлявшиеся в переписке.
«В чем дело, я понимаю. Мама, как натура поэтическая, страшно ленива и эгоистична, несмотря на транжирство. Ей лень думать о неприятных вещах и о том, что надо сделать какое-то усилие. Она очень бережет себя и не желает расстраиваться. Поэтому она так инертна во всём, что касается меня. Но это фатально, так как ни один нормальный человек не в состоянии поверить, что матери наплевать на гибель сына. А для неё моя гибель будет поводом для надгробного стихотворения о том, какая она бедная — сыночка потеряла, и только. Но совесть она хочет держать в покое, отсюда посылки, как объедки со стола для любимого мопса, и пустые письма, без ответов на заданные вопросы. Зачем она вводит в заблуждение себя и других: я великолепно понимаю, что посылки из её заработка, вернее, из тех денег, которые дает ей Правительство. Не надо быть наивным — ее бюджет рас<с>читан и я учтён при этом. Поэтому, если говорить о справедливости, то она должна присылать мне ; заработка. Но теперь, действительно, мне не хочется питаться объедками с господского стола. Не кормить меня она должна, а обязана передо мной и Родиной добиться моей реабилитации — иначе она потакает вредительству, жертвой которого я оказался» (Л.Н. Гумилёв. Письмо из лагеря Эмме Герштейн от 25 марта 1955 г.).
На самом деле мать не была столь инертна. В 1949 году на нее саму было заведено персональное дело, по этой причине она не могла ответить на его просьбы приехать к нему в Омск, чтобы не осложнить и его собственное положение. Приезду в 1955 году помешал сердечный приступ. Кроме писем Сталину и Ворошилову она решилась на отчаянный поступок, чтобы спасти жизнь сыну: в 1950 году в журнале « Огонёк» появились ее стихи, посвященные «вождю всех времён и народов».
Письмо К. Е. Ворошилову. 8 февраля 1954:
«Глубокоуважаемый Климент Ефремович!
Умоляю Вас спасти моего единственного сына, который находится в исправительно-трудовом лагере (Омск, п/я 125) и стал там инвалидом.
Лев Николаевич Гумилёв (1912 г. р.) был арестован в Ленинграде 6 ноября 1949 г. органами МГБ и приговорен Особым Совещанием к 10 годам заключения в ИТЛ.
Ни одно из предъявленных ему на следствии обвинений не подтвердилось — он писал мне об этом. Однако Особое Совещание нашло возможным осудить его.
Сын мой отбывает срок наказания вторично. В марте 1938 года, когда он был студентом 4-го курса исторического факультета Ленинградского университета, он был арестован органами МВД и осужден Особым Совещанием на 5 лет. Этот срок наказания он отбыл в Норильске. По окончании срока он работал в качестве вольнонаемного в Туруханске. В 1944 году, после его настойчивых просьб, он был отпущен на фронт добровольцем. Он служил в рядах Советской Армии солдатом и участвовал в штурме Берлина (имел медаль «За взятие Берлина»). После Победы он вернулся в Ленинград, где в короткий срок окончил университет и защитил кандидатскую диссертацию. С 1949 г. служил в Этнографическом музее в Ленинграде в качестве старшего научного сотрудника.
О том, какую ценность для советской исторической науки представляет его научная деятельность, можно справиться у его учителей — директора Государственного Эрмитажа М.И. Артамонова и профессора Н.В. Кюнера.
Сыну моему теперь 41 год, и он мог бы еще потрудиться на благо своей Родины, занимаясь любимым делом.
Дорогой Климент Ефремович! Помогите нам! До самого последнего времени я, несмотря на свое горе, была еще в состоянии работать — я перевела для юбилейного издания сочинений Виктора Гюго драму «Марьон Делорм», и две поэмы великого китайского поэта Цюй-юаня. Но чувствую, что силы меня покидают: мне больше 60-ти лет, я перенесла тяжелый инфаркт, отчаяние меня разрушает. Единственное, что могло бы поддержать мои силы, — это возвращение моего сына, страдающего, я уверена в этом, без вины».
15 мая 1956 года после освобождения из заключения Гумилёв прибыл в Москву, рассчитывая на пути в Ленинград остановиться у Ардовых — свою жизнь и научную карьеру Лев Николаевич связывал только с северной столицей. Но на квартире Ардовых на Ордынке он неожиданно встретил Анну Андреевну, приехавшую в Москву накануне. По свидетельству Э. Герштейн, нормальной встречи не получилось: из лагеря Лев Николаевич прибыл «до такой степени ощетинившийся» против матери, «что нельзя было вообразить, как они будут жить вместе». Сам Гумилёв много лет спустя в «Автобиографии» трактовал события так: «… я застал женщину старую и почти мне незнакомую. Она встретила меня очень холодно, без всякого участия и сочувствия». «Изменилась она и физиогномически, и психологически, и по отношению ко мне». Из Москвы он уехал один, хотя в Ленинграде не имел ни жилья, ни работы, причем получить ее без прописки не мог.
До весны 1957 года Гумилёв вел общее хозяйство с Ахматовой и Пуниными (хотя Анна Андреевна предпочитала жить у знакомых в Москве или на даче в Комарово). Получив комнату в коммунальной квартире на Московском проспекте (ее площадь была всего 12 кв. м), он поспешил туда переехать, но совместная работа с Ахматовой продолжалась до 1960 года (над переводами украинского поэта Ивана Франко и двухтомным изданием сербского эпоса о князе Лазаре, братьях Юговичах и других героях).
30 сентября 1961 года между сыном и матерью на новой квартире Ахматовой на улице Ленина, 34 произошла окончательная ссора, после которой Ахматова и Гумилёв уже никогда не общались. По его словам: «…Перед защитой докторской, накануне дня моего рождения в 1961 году, она… выразила свое категорическое нежелание, чтобы я стал доктором исторических наук, и выгнала меня из дома. Это был для меня очень сильный удар, от которого я заболел и оправился с большим трудом».
О дальнейших отношениях свидетельствует такой факт: у Ахматовой в начале октября произошел второй инфаркт, Гумилёв не поверил и категорически отказался встречаться с ней в больнице.
В феврале 1966 года в Москве Ахматова слегла в больницу с очередным инфарктом. Лев примчался из Ленинграда навестить мать, но в палату его не допустили Пунины. 5 марта, в годовщину смерти Сталина, Анна Ахматова умерла.
На девятый день после смерти матери Лев Гумилёв поминал ее вместе с Михаилом Ардовым. Налили по стопке водки, молча выпили. Ардов достал из-за пазухи небольшой томик стихов Ахматовой. Та подписала его сыну за четыре дня до смерти, как раз тогда, когда того не пустили к ней. Она не знала, что Лев рядом, но почувствовала. Просила Ардова передать подарок, надеялась помириться. Гумилёв прочел надпись, голос дрогнул: «Вы знаете, что это такое? Это – ласка, то, чего я добивался все эти годы...».
Лев Николаевич получил по завещанию матери ее сбережения, но архив Пунины так и не отдали, распродав его по частям. Все деньги Ахматовой сын потратил на памятник. На могиле в Комарово он установил кованый крест и своими руками сложил из камней стену в память о сотнях часов, проведенных матерью под стенами Крестов.
После 6 лет работы в Эрмитаже Льва Гумилева взяли в штат НИИ при факультете географии ЛГУ, где он трудился до 1987 года. Отсюда и вышел на пенсию. В 1961 году ученый защитил докторскую диссертацию по истории, а в 1974-м – по географии, но эту научную степень не утвердил ВАК.
Научное наследие Льва Гумилёва включает 12 монографий и более 200 статей. В 1950—1960-х годах занимался археологическим исследованием Хазарии, историей хунну и древних тюрок, исторической географией. С 1960-х годов начал разработку собственной пассионарной теории этногенеза, с помощью которой он пытался объяснить закономерности исторического процесса. Крупным вкладом Гумилёва в науку считается теория периодического увлажнения центральной Евразии и популяризация истории кочевников. В исторических исследованиях Гумилёв придерживался идей, близких евразийству. Взгляды Гумилёва, выходившие далеко за рамки общепринятых научных представлений, вызывают споры и острые дискуссии среди историков, этнологов и др. Академик Дмитрий Сергеевич Лихачёв как то сказал, что можно принимать теорию Гумилёва, можно не принимать, но не уважать его исследования нельзя.
Не убедил большинство историков того времени и главный труд Льва Гумилева, названный «Этногенез и биосфера Земли». Исследователь придерживался мнения, что русские – потомки татар, принявших крещение, а Русь – продолжение Орды. Таким образом, Россию населяет русско-тюрко-монгольское братство, евразийское по происхождению. Об этом популярная книга писателя «От Руси до России». Та же тема развивается и в монографии «Древняя Русь и Великая степь». Гумилёв взялся воплощать на бумаге осмысленную в заключении пассионарную теорию этногенеза, поставив целью объяснить цикличность и закономерность истории. Именитые коллеги раскритиковали теорию, назвав ее лженаучной.
Критики Льва Гумилева, уважая новаторские взгляды исследователя и огромные познания, назвали его «условным историком». Но ученики боготворили Льва Николаевича и считали ученым, у него нашлись талантливые последователи.
Помимо нестандартного подхода ученого ко многим историческим явлениям, глубине и широте его исторических познаний, одной из причин читательского интереса к его трудам является и то, что они написаны блестящим литературным, можно сказать, поэтическим языком. Вот с этой стороной творчества Гумилева знакомы немногие, а ведь он обладал несомненным поэтическим даром. Неудивительно, что он писал стихи, он не мог их не писать! Правда, поэтическим творчеством Гумилев занимался только в молодости – в 1930-е и позже, в Норильском лагере, в 1940-е годы. А Кожинов писал, что «...несколько опубликованных стихотворений в последние годы его (Л.Н. Гумилева) не уступают по своей художественной силе поэзии его прославленных родителей», т.е. классиков русской литературы Николая Гумилева и Анны Ахматовой. Одно из его стихотворений – «Поиски Эвридики» – было включено в антологию русской поэзии XX века «Строфы века» (под редакцией Евгения Евтушенко).
ПОИСКИ ЭВРИДИКИ
Лирические мемуары (Вступление)
Горели фонари, но время исчезало,
В широкой улице терялся коридор,
Из узкого окна ловил мой жадный взор
Бессонную возню вокзала.
В последний раз тогда в лицо дохнула мне
Моя опальная столица.
Все перепуталось: дома, трамваи, лица
И император на коне.
Но все казалось мне: разлука поправима.
Мигнули фонари, и время стало вдруг
Огромным и пустым, и вырвалось из рук,
И покатилось прочь – далеко, мимо,
Туда, где в темноте исчезли голоса,
Аллеи лип, полей борозды.
И о пропаже мне там толковали звезды,
Созвездья Змия и созвездья Пса.
Я думал об одном средь этой вечной ночи,
Средь этих черных звезд, средь этих черных гор –
Как милых фонарей опять увидеть очи,
Услышать вновь людской, не звездный разговор.
Я был один под вечной вьюгой –
Лишь с той одной наедине,
Что век была моей подругой,
И лишь она сказала мне:
«Зачем вам трудиться да раниться
Бесплодно, среди темноты?
Сегодня твоя бесприданница
Домой захотела, как ты.
Там бредит созвездьями алыми
На окнах ушедший закат.
Там ветер бредет над каналами
И с моря несет аромат.
В воде, под мостами горбатыми,
Как змеи плывут фонари,
С драконами схожи крылатыми
На вздыбленных конях цари».
И сердце, как прежде, дурманится,
И жизнь весела и легка.
Со мною моя бесприданница –
Судьба, и душа, и тоска.
В последние годы жизни Гумилев опубликовал стихи, и современники заметили, что поэзия сына не уступает по художественной силе стихам родителей-классиков. Но часть поэтического наследия утрачена, а опубликовать сохранившиеся сочинения Лев Гумилев не успел. Характер стихотворного стиля кроется в определении, которое дал себе поэт: «последний сын Серебряного века».
Правда, сам Лев Николаевич не очень ценил свой поэтический талант, а, может быть, и не хотел, чтобы его сравнивали (что было бы естественно) с его родителями. Поэтому значительная часть его творческого наследия оказалась утраченной. К счастью, в конце своей жизни Лев Николаевич вернулся к этой стороне своего творчества и даже задумывал опубликовать кое-что из своих поэтических произведений. Обладая феноменальной памятью, Гумилев восстановил их, расположив по циклам. Но выполнить этот свой замысел он не успел. При жизни ученого были опубликованы лишь две его поэмы и несколько стихотворений, да и то в малотиражных, практически недоступных для широкого читателя сборниках. К 90-летию со дня рождения Л.Н. Гумилева в Москве вышел сборник «Чтобы свеча не погасла» (М., «Айрис пресс», 2002), в который впервые (наряду с культурологическими статьями и эссе) вошла большая часть его поэтических произведений. Однако ни одного полного собрания его литературных произведений так до сих пор и не появилось. А ведь стихотворной техникой и мелодией русского стиха Гумилев владел блестяще, обладая при этом громадной эрудицией в области истории, географии, этнографии и т.д. Кроме того, он был великолепным знатоком русской литературы вообще и поэзии в частности.
Поздней осенью 1936 года Лев Гумилев познакомился с монголкой Очирын Намсрайжав. На молоденькую аспирантку 24-летний Лев, эрудит с манерами аристократа, произвел неизгладимое впечатление. После занятий пара прогуливалась по Университетской набережной, говорила о Пушкине, истории, археологии. Роман длился до ареста в 1938 году.
Со второй женщиной, Натальей Варбанец по прозвищу Птица, Гумилев встретился тоже в библиотеке в 1946-м. Но красавица любила своего покровителя – женатого историка-медиевиста Владимира Люблинского.
В 1949 году, когда писателя и ученого снова упекли в лагерь, Наталья и Лев переписывались. Сохранилось 60 любовных писем, написанных Гумилевым сотруднице Государственной публичной библиотеки Варбанец. В музее писателя есть и рисунки Птицы, которые она отправляла в лагерь. После возвращения Лев Гумилев расстался с Натальей, кумиром которой оставался Люблинский.
С женой Натальей Симоновской, московской художницей-графиком, младшей на 8 лет, Лев Гумилев познакомился в столице летом 1966 года. Отношения развивались неспешно, в них не было бурления страстей. Но вместе пара прожила 25 лет, а друзья писателя назвали семью идеальной: женщина посвятила талантливому супругу жизнь, оставив все прежние занятия, друзей и работу. Детей у пары не было: они встретились, когда Льву Гумилеву исполнилось 55, а женщине – 46. Благодаря Наталье Гумилёвой и ее хлопотам супруги в середине 1970-х переехали в коммуналку попросторней на Большой Московской. Когда дом из-за развернувшегося рядом строительства просел, пара перебралась в квартиру на Коломенской, где прожила до конца жизни. Сегодня тут открыт музей писателя.
В 1990-м у Льва Гумилёва диагностировали инсульт, но ученый взялся за работу, едва встав с постели. Спустя 2 года ему удалили желчный пузырь. Операцию 79-летний мужчина перенес тяжело – открылось кровотечение. Последние 2 недели Гумилев находился в коме. От аппаратов жизнеобеспечения его отключили 15 июня 1992 года.
Похоронили сына Ахматовой рядом с Александро-Невской лаврой, на Никольском кладбище.
Несмотря на 4 ареста и 14 лет, украденных сталинскими лагерями, Лев Гумилев оставил яркий след в российской культуре и науке. Философ, историк, географ, археолог и ученый-востоковед, выдвинувший знаменитую теорию пассионарности, завещал потомкам огромное научное наследие. И сочинял стихи и поэмы, зная шесть языков, перевел несколько сотен чужих произведений.
Под знаменем Суок
БАГРИЦКИЕ
Герои этого очерка – отец и сын Багрицкие. Оба – талантливые поэты, но обоим судьба отвела совсем немного времени. Отец, Эдуард Багрицкий, прожил лишь 38 лет, умерев от астмы. Сын, Всеволод, Багрицкий и вовсе умер (точнее, погиб во время войны) двадцатилетним. Но и этого короткого жизненного пути хватило обоим, чтобы вписать свои имена в историю русской литературы.
Эдуард Георгиевич Багрицкий (настоящая фамилия Дзю;бин или Дзюбан; 1895-1934) – поэт, переводчик, драматург.
Эдуард Багрицкий родился в Одессе в семье приказчика в магазине готового платья Годеля Мошковича (Моисеевича) Дзюбана (Дзюбина) и домохозяйки Иты Абрамовны (Осиповны) Дзюбиной (урожденной Шапиро). Мальчик рос слабым и болезненным. С ранних лет он страдал бронхиальной астмой. Эдуардом его нарекла мать – она увлекалась польскими романами. В детстве мальчик много читал, особенно любил поэзию. Кроме того, ему нравилась биология. Одной из его любимых книг стала «Жизнь животных» Брема.
Позже Эдуард Багрицкий в стихотворении «Происхождение» так напишет о своем детстве:
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол.
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол, <…>
***
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали –
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец –
Все бормотало мне:
- Подлец! Подлец!
<…>
А далее идут жесткие строки о своих родителях:
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
Еще в детстве Багрицкого тяготило его еврейско-религиозное происхождение, с которым он мечтал порвать с ранней юности. Больной бронхиальной астмой, совсем еще юный Эдуард рвался на свободу. «Однажды Багрицкий сказал мне, – вспоминал Константин Паустовский, – что астма – это типичная болезнь еврейской бедноты, еврейских местечек, зажатых и тесных квартир, пропитанных запахом лука, сухого перца и какой-то едкой кислоты. У нее, у этой кислоты, не было названия. Она, по словам Багрицкого, самозарождалась в воздухе жалких ремесленных мастерских и пахла так же мерзко, как муравьиный спирт. Ею пропитывалось до самого корня все – заплатанные сюртуки стариков, рыжие парики старух, вся шаткая мебель, все пышные и душные подушки в розовых мутных наперниках, вся еда. Даже чай отдавал этой кислотой, будто окисью медного самовара».
В 1905-1910 годах Эдуард учился в Одесском училище св. Павла, затем в реальном училище Жуковского, где участвовал в качестве оформителя в издании рукописного журнала «Дни нашей жизни» (он с детства прекрасно рисовал). Большая часть была заполнена его стихами и карикатурами. Наконец, в 1913-1915 годах заканчивал свою учебу в землемерной школе, одновременно подрабатывая редактором в одесском отделении Петроградского телеграфного агентства.
Первые стихи были напечатаны в 1914 году в альманахе «Аккорды» под именами «Дэзи» и «Э.Д.». Однако уже летом того же года молодой поэт выступал на литературном вечере под фамилией Багрицкий. Согласно легенде, идея псевдонима возникла во время игры. Два друга-литератора разыграли цвета – фиолетовый и багряный. В результате один из них – Натан Шор – стал Фиолетовым, а второй – Эдуард Дзюбин – Багрицким. После этого молодой поэт стал постоянным участником творческих посиделок в Одессе. Критики привечали его, называли одним из самых талантливых творцов своего времени. Его ранние стихи написаны под сильным влиянием Гумилева. Молодой человек участвовал в поэтических альманахах «Серебряные трубы», «Авто в облаках», «Седьмое покрывало» и «Чудо в пустыне». Некоторые его литературные опыты опубликованы под именем Нина Воскресенская.
В 1915 году в Одессе вышла с грифом «Дозволено военной цензурой» книжка под экстравагантным заглавием — «Авто в облаках». Это был сборник молодых поэтов, чьи имена стояли на первой странице в алфавитном порядке: Эдуард Багрицкий (пять стихотворений, в том числе «Суворов» и «Гимн Маяковскому»), Исидор Бобович, Нина Воскресенская, Петр Сторицын, Сергей Третьяков, Анатолий Фиолетов, Георгий Цагарели, Вадим Шершеневич.
ГИМН МАЯКОВСКОМУ
Озверевший зубр в блестящем цилиндре я
Ты медленно поводишь остеклевшими глазами
На трубы, ловящие, как руки, облака,
На грязную мостовую, залитую нечистотами.
Вселенский спортсмен в оранжевом костюме,
Ты ударил землю кованым каблуком,
И она взлетела в огневые пространства
И несется быстрее, быстрее, быстрей...
Божественный сибарит с бронзовым телом,
Следящий, как в изумрудной чаше Земли,
Подвешенной над кострами веков,
Вздуваются и лопаются народы.
О Полководец Городов, бешено лающих на Солнце,
Когда ты гордо проходишь по улице,
Дома вытягиваются во фронт,
Поворачивая крыши направо.
Я, изнеженный на пуховиках столетий,
Протягиваю тебе свою выхоленную руку,
И ты пожимаешь ее уверенной ладонью,
Так что на белой коже остаются синие следы.
Я, ненавидящий Современность,
Ищущий забвения в математике и истории,
Ясно вижу своими всё же вдохновенными глазами,
Что скоро, скоро мы сгинем, как дымы.
И, почтительно сторонясь, я говорю:
«Привет тебе, Маяковский!»
Под псевдонимом Нина Воскресенская в сборнике «Авто в облаках» счел нужным укрыться двадцатилетний Эдуард Багрицкий, только начинавший тогда свой путь в поэзию. В этом сборнике ему неудобно было подписать своим именем больше пяти стихотворений — у соавторов было и того меньше. Впоследствии стихи «Воскресенской» вошли в сборники Багрицкого.
Здесь — город, обрисованный совсем по Маяковскому, подчеркнуто непоэтично:
ДЕРИБАСОВСКАЯ НОЧЬЮ
(Весна)
На грязном небе выбиты лучами
Зеленые буквы: «Шоколад и какао»,
И автомобили, как коты с придавленными хвостами,
Неистово визжат: «Ах, мяу! мяу!»
Черные деревья растрепанными метлами
Вымели с неба нарумяненные звезды,
И краснорыжие трамваи, погромыхивая мордами,
По черепам булыжников ползут на роздых.
Гранитные дельфины — разжиревшие мопсы —
У грязного фонтана захотели пить,
И памятник Пушкина, всунувши в рот папиросу,
Просит у фонаря: «Позвольте закурить!»
Дегенеративные тучи проносятся низко,
От женских губ несет копеечными сигарами,
И месяц повис, как оранжевая сосиска,
Над мостовой, расчесавшей пробор тротуарами.
Семиэтажный дом с вывесками в охапке,
Курит уголь, как денди сигару,
И красноносый фонарь в гимназической шапке
Подмигивает вывеске — он сегодня в ударе.
На черных озерах маслянистого асфальта
Рыжие звезды служат ночи мессу...
Радуйтесь, сутенеры, трубы дома подымайте —
И у Дерибасовской есть поэтесса!
Если здесь месяц называется повисшей в небе оранжевой сосиской, то в стихотворении «Порт» луна — уже «вампир с прогнивающим носом», и на ней «от фабричного дыма пятна».
Раннее творчество поэта создавалось в духе неоромантизма, он много подражал Гумилёву и Стивенсону. Достаточно быстро Багрицкий среди молодых одесских литераторов стал известной фигурой – а то было весьма талантливое поколение. Его товарищами являлись Валентин Катаев, Семён Кирсанов, Вера Инбер, Юрий Олеша, Илья Ильф и другие будущие советские классики.
Вслед за первым, коллективным сборником, в том же году вышел из печати собственный сборник Багрицкого «Серебряные трубы».
Багрицкий любил декламировать собственные стихи перед молодежной публикой. Вот как описывал его манеру чтения Валентин Катаев в книге «Алмазный мой венец»: «Его руки с напряжёнными бицепсами были полусогнуты, как у борца, косой пробор растрепался, и волосы упали на низкий лоб, бодлеровские глаза мрачно смотрели из-под бровей, зловеще перекошенный рот при слове «смеясь» обнаруживал отсутствие переднего зуба. Он выглядел силачом, атлетом. Даже небольшой шрам на его мускулисто напряжённой щеке — след детского пореза осколком оконного стекла — воспринимался как зарубцевавшаяся рана от удара пиратской шпаги. Впоследствии я узнал, что с детства он страдает бронхиальной астмой и вся его как бы гладиаторская внешность — не что иное как не без труда давшаяся поза».
Весной–летом 1917 года Багрицкий работал в милиции. Однако долго продержаться там не смог. Вместе со своим другом Фиолетовым он участвовал в облавах. Воспоминания об одной из них легли в основу одного из его самых известных и загадочных произведений – «Февраль». С октября 1917 года служил в качестве делопроизводителя 25-го врачебно-питательного отряда Всероссийского союза помощи больным и раненым, участвовал в персидской экспедиции генерала Баратова.
Новую власть Багрицкий воспринял положительно, хотя со временем это и привело к большим противоречиям в его мировоззрении, а следовательно – и творчестве. В 1918 году, с началом Гражданской войны, он даже записался добровольцем в Красную Армию, что для поэтических кругов было шагом весьма необычным. Среди русских классиков немало участников Первой и, особенно, Второй Мировой войны, а вот о Гражданской этого сказать нельзя.
Во время войны Багрицкий работал в политотделе Отдельной стрелковой бригады, писал пропагандистские произведения. После войны поэт вернулся в Одессу. Эдуард Багрицкий стихи публиковал в издательстве ЮгРОСТА, где также трудились Нарбут, Катаев и другие литераторы, был автором многих плакатов, листовок и подписей к ним (всего сохранилось около 420 графических работ поэта с 1911 по 1934 годы). В газетах и журналах его стихи выходили под разными псевдонимами – к двум уже имеющимся добавились Некто Вася, Рабкор Горцев и другие.
В августе 1923 года по инициативе своего друга Якова Бельского приехал в город Николаев, где работал секретарем редакции газеты «Красный Николаев», печатал в этой газете стихи. Выступал на поэтических вечерах, организованных редакцией. В октябре того же года вернулся в Одессу.
В 1925 году Багрицкий перебрался в столицу – на этот шаг его вдохновил старый друг Валентин Катаев. Первоначально поэт стал членом общества «Перевал», а затем примкнул к движению конструктивистов. Через три года после переезда был издан первый сборник стихов – «Юго-запад», а второй (и последний) – «Победители» в 1932 году.
Эдуард Багрицкий очень любил природу. Лучшие стихи поэта украшены непревзойденными романтичными сравнениями. Мир предстает в образе ветра или птицы. Он «открытый настежь // Бешенству ветров…». Окружающая действительность кажется поэту «огромной птицей», которая «свищет, щелкает, звенит». Именно в природе автор находит первозданную мощь и свежесть. «Солнц повороты», «молодой прибой», «первые ветра», «свирепая зелень» – все это неизменно восхищает и завораживает его. Образы, характерные для Багрицкого, это «соты», «роса», «арбуз», то есть самое сочное, что существует в природе. Птицы и рыбы занимают особое место в лирике, которую создавал Эдуард Багрицкий. «Весна» – лишнее тому подтверждение.
ВЕСНА
В аллеях столбов,
По дорогам перронов —
Лягушечья прозелень
Дачных вагонов;
Уже окунувшийся
В масло по локоть
Рычаг начинает
Акать и окать…
И дым оседает
На вохре откоса,
И рельсы бросаются
Под колеса…
Приклеены к стеклам
Влюбленные пары, –
Звенит палисандр
Дачной гитары:
«Ах! Вам не хотится ль
Под ручку пройтиться?..» –
«Мой милый! Конечно,
Хотится! Хотится!..»
А там, над травой,
Над речными узлами
Весна развернула
Зеленое знамя, –
И вот из коряг,
Из камней, из расселин
Пошла в наступленье
Свирепая зелень…
На голом прутье,
Над водой невеселой
Гортань продувают
Ветвей новоселы…
Первым дроздом
Закликают леса,
Первою щукой
Стреляют плеса;
И звезды
Над первобытною тишью
Распороты первой
Летучей мышью…
Мне любы традиции
Жадной игры:
Гнездовья, берлоги,
Метанье икры…
Но я — человек,
Я — не зверь и не птица,
Мне тоже хотится
Под ручку пройтиться;
С площадки нырнуть,
Раздирая пальто,
В набитое звездами
Решето…
Чтоб, волком трубя
У бараньего трупа,
Далекую течку
Ноздрями ощупать;
Иль в черной бочаге,
Где корни вокруг,
Обрызгать молоками
Щучью икру;
Гоняться за рыбой,
Кружиться над птицей,
Сигать кожаном
И бродить за волчицей;
Нырять, подползать
И бросаться в угон, –
Чтоб на сто процентов
Исполнить закон;
Чтоб видеть воочью:
Во славу природы
Раскиданы звери,
Распахнуты воды,
И поезд, крутящийся
В мокрой траве, –
Чудовищный вьюн
С фонарем в голове!..
И поезд от похоти
Воет и злится:
— Хотится! Хотится!
Хотится! Хотится!
В этом стихотворении раскрыта вся сущность бытия, где обитатели лесов, полей, болот и рек жадно ловят флюиды весны и просыпаются от зимней дремоты.
Пейзажная лирика Багрицкого связана с южными широтами. Но воспевает он не горы Кавказа и Крыма, а величественное Черное море. При этом пейзаж не кажется экзотическим. Он свой, родной, близкий каждому жителю страны. Именно сочетание реалистичной точности и с романтическими мотивами определяет вклад Эдуарда Георгиевича в развитие современной поэзии.
Но тонкий лирик Эдуард Багрицкий может быть и очень жестким. Стихи о любви в его интерпретации иногда выглядят довольно странно для увлеченного поэта. Он описывал свои впечатления очень точно, но почти жестоко: «Любовь? Но съеденные вшами косы; ключица, выпирающая косо; прыщи; обмазанный селедкой рот да шеи лошадиный поворот». Впрочем, в ранних стихах Эдуарда Георгиевича можно найти массу приятных образов. «Креолка» завораживает экзотическими описаниями и яркими эпитетами. В стихотворении «О любителе соловьев» все гораздо более прозаично. В ироничной манере поэт рассказывает о своих отношениях с женщиной, которая пытается преодолеть его страсть к пернатым, и обратить внимание на себя.
Эдуард Багрицкий обладал незаурядной памятью. Он считался знатоком русской и европейской поэзии, одинаково хорошо изучил классическую и современную литературу. В родном городе он сделался лидером среди местных поэтов. В 1920 году он был членом кружков «Коллектив поэтов», «Хлам», «Мебос». Он стал идейным вдохновителем создания литературной организации «Потоки Октября». Она сделалась настоящей школой поэзии. Творчество Багрицкого оказало влияние на целую плеяду поэтов. «Мне ужасно нравился в молодости Багрицкий», — признавался Иосиф Бродский, включивший его в список самых близких поэтов. Многие учащиеся благодаря урокам Эдуарда Георгиевича вскоре стали переводчиками. И сам Багрицкий был отличным переводчиком. Он создавал русские интерпретации произведений украинских, белорусских, татарских, еврейских, французских, английских, американских, турецких и польских авторов. Шотландские слависты считают его вариант стихотворения «Джон – Ячменное зерно» более близким к оригиналу, чем перевод Самуила Маршака.
ДЖОН ЯЧМЕННОЕ ЗЕРНО
(Р. Бернс)
Три короля из трех сторон
Решили заодно:
– Ты должен сгинуть, юный Джон
Ячменное Зерно!
Погибни, Джон, – в дыму, в пыли,
Твоя судьба темна!..
И вот взрывают короли
Могилу для зерна...
Весенний дождь стучит в окно
В апрельском гуле гроз, –
И Джон Ячменное Зерно
Сквозь перегной пророс...
Весенним солнцем обожжен
Набухший перегной, –
И по ветру мотает Джон
Усатой головой...
Но душной осени дано
Свой выполнить урок, –
и Джон Ячменное Зерно
От груза занемог...
Он ржавчиной покрыт сухой,
Он – в полевой пыли...
– Теперь мы справимся с тобой!
Ликуют короли...
Косою звонкой срезан он,
Сбит с ног, повергнут в прах,
И скрученный веревкой Джон
Трясется на возах...
Его цепами стали бить,
Кидали вверх и вниз
И, чтоб вернее погубить,
Подошвами прошлись...
Он в ямине с водой – и вот
Пошел на дно, на дно...
Теперь, конечно, пропадет
Ячменное Зерно!..
И плоть его сожгли сперва,
И дымом стала плоть.
И закружились жернова,
Чтоб сердце размолоть...
………. . .
Готовьте благородный сок!
Ободьями скреплен
Бочонок, сбитый из досок, –
И в нем бунтует Джон...
Три короля из трех сторон
Собрались заодно, –
Пред ними в кружке ходит Джон
Ячменное Зерно. ..
Он брызжет силой дрожжевой,
Клокочет и поет,
Он ходит в чаше круговой,
Он пену на пол льет.. .
Пусть не осталось ничего
И твой развеян прах,
Но кровь из сердца твоего
Живет в людских сердцах!..
Кто, горьким хмелем упоен,
Увидел в чаше дно –
Кричи:
– Вовек прославлен Джон
Ячменное Зерно!..
Споры вокруг творчества Багрицкого начались уже после его смерти, с некоторым изменением политического курса – ведь поэт не дожил до борьбы с космополитизмом и других веяний сталинской эпохи. В его творчестве довольно причудливо переплелись поддержка революции и новой власти с попытками осмыслить трагические события, происходящие в начале ХХ века. Еще раз повторюсь – Багрицкий был из тех поэтов, которые приняли революцию, стали воспевать строительство социалистического общества. Но вскоре некоторые критики увидели за его романтической поэзией завуалированные антиреволюционные идеи и несогласие с карательным режимом Сталина, который с каждым днем становился очевидней. Вот почему позже было сказано, что «Багрицкий имел счастье вовремя умереть». До него не дошла карающая рука правосудия. Ведь его строчку про свое поколение могли бы истолковать совершенно по-другому: «Мы ржавые листья, растущие на ржавых дубах».
В частности, поэму «Дума про Опанаса» неоднократно называли сионистским произведением, очерняющим украинский народ – в ней показано трагическое противоборство украинского деревенского парня Опанаса, который мечтает о тихой крестьянской жизни на своей вольной Украине, и комиссара-еврея Иосифа Когана, отстаивающего «высшую» истину мировой революции.
В июле 1949 года, во время идеологических кампаний (по «борьбе с космолитизмом» и др.), в украинской « Лiтературнiй газетi» поэма была раскритикована за «буржуазно-националистические тенденции». «Тенденции», по мнению авторов редакционной статьи, проявились в «искажении исторической правды» и ошибочных обобщениях в изображении роли украинского народа, показанного исключительно в образе Опанаса, дезертира и бандита, неспособного бороться за свое светлое будущее. Следует отметить, что эта статья, в первую очередь, была направлена против литературных критиков В. Азадова, С. Голованивского, Л. Первомайского, а не умершего к тому времени Багрицкого. Вольный перевод статьи был опубликован в российской «Литературной газете» от 30 июля 1949 года.
А поэму «Февраль» и вовсе считали антисоветским произведением, указывая на сравнительно небольшой ее отрывок. Это своего рода исповедь еврейского юноши, участника революции. Антисемитски настроенные публицисты не раз писали, что герой «Февраля», насилующий проститутку — свою гимназическую любовь, совершает, в ее лице, насилие над всей Россией в качестве мести за позор «бездомных предков». Но обычно приводимый вариант поэмы составляет лишь примерно ее треть. Это поэма о еврее-гимназисте, ставшем мужчиной во время первой мировой войны и революции. При этом «рыжеволосая» красавица, оказавшаяся проституткой, выглядит подозрительно не по-русски, и банда, которую арестовывает герой «Февраля», по крайней мере, на две трети состоит из евреев: «Семка Рабинович, Петька Камбала и Моня Бриллиантщик».
Неоднозначно оценивали и так называемый «фламандский цикл», посвященный Тилю Уленшпигелю. Его друг, писатель Исаак Бабель говорил о нем, как о «фламандце», да еще «плотояднейшем из фламандцев», а также, что в светлом будущем все будут «состоять из одесситов, умных, верных и веселых, похожих на Багрицкого».
«Фламандский» дух и вольнолюбие Эдуарда Багрицкого становятся яснее и понятнее, если вспомнить о Тиле Уленшпигеле, его любимом герое, которому он подражал еще в юности. Багрицкий, умерший в 38 лет и не доживший несколько лет до того, чтобы разделить судьбу своей жены, отправленной в лагеря, не только написал в 1929 году, но и опубликовал стихи о складывающемся карательно-репрессивном сталинском режиме.
Словно в стиле Уленшпигеля, завуалированно, но в то же время принародно на площади дерзившего в лицо испанскому королю, поэт говорит власти в лицо такое, что мало кто осмеливался говорить. Багрицкий пишет, как перед ним появился образ покойного Феликса Дзержинского, в уста которого поэт вкладывает страшную правду о большевизме того времени: «Оглянешься – а вокруг враги; Руки протянешь – и нет друзей; Но если он скажет: «Солги», – солги. Но если он скажет: «Убей», – убей... Все друга и недруга стерегло... Над ними захлопывались рвы. И подпись на приговоре вилась Струей из простреленной головы».
Убить за правду, высшую большевистскую правду, – нормальный подход для того времени. Но лгать? То есть правда ненастоящая и убивать нужно ради лжи? Страна, в которой все стерегут друг друга? И все – друзья и недруги – ложатся в могилы? Пусть этого своевременно не почувствовала советская цензура, но разве можно сегодня не понять, не почувствовать этот горчайший сарказм. Разве можно спутать это облеченное в поэтическую форму чувство ужаса от надвигающегося кошмара, в котором гибнут и правые, и виноватые, а правда неотличима от лжи, с «воспеванием насилия». Да, открыто говорить о сталинском режиме было тогда уже невозможно. Но поэт Михаил Кузмин наверняка понимал подтекст Багрицкого, когда в 1933 году писал именно о чем-то «смутном и подспудном», что свидетельствует о завуалированном смысле этого стихотворения как протеста против складывающегося к тому времени сталинского карательного режима. О своем поколении он совсем не «по-комсомольски» писал: «Мы ржавые листья на ржавых дубах».
В молодости птицелов (по примеру Тиля) Багрицкий чувствовал, как быстро свобода обращается в несвободу, как неволя может поработить волю, о чем и поведал соловью, купленному им на птичьем рынке: «Куда нам пойти? Наша доля горька! Где ты запоешь? Где я рифмой раскинусь? Наш рокот, наш посвист распродан с лотка... Как хочешь – Распивочно или на вынос... Мы пойманы оба! Мы оба в сетях!..»
ТИЛЬ УЛЕНШПИГЕЛЬ
(монолог)
Я слишком слаб, чтоб латы боевые
Иль медный шлем надеть! Но я пройду
По всей стране свободным менестрелем.
Я у дверей харчевни запою
О Фландрии и о Брабанте милом.
Я мышью остроглазою пролезу
В испанский лагерь, ветерком провею
Там, где и мыши хитрой не пролезть.
Веселые я выдумаю песни
В насмешку над испанцами, и каждый
Фламандец будет знать их наизусть.
Свинью я на заборе нарисую
И пса ободранного, а внизу
Я напишу: «Вот наш король и Альба».
Я проберусь шутом к фламандским графам,
И в час, когда приходит пир к концу,
И погасают уголья в камине,
И кубки опрокинуты, я тихо,
Перебирая струны, запою:
Вы, чьим мечом прославлен Гравелин,
Вы, добрые владетели поместий,
Где зреет розовый ячмень, зачем
Вы покорились мерзкому испанцу?
Настало время, и труба пропела,
От сытной пищи разжирели кони,
И дедовские боевые седла
Покрылись паутиной вековой.
И ваш садовник на шесте скрипучем
Взамен скворешни выставил шелом,
И в нем теперь скворцы птенцов выводят,
Прославленным мечом на кухне рубят
Дрова и колья, и копьем походным
Подперли стену у свиного хлева!
Так я пройду по Фландрии родной
С убогой лютней, с кистью живописца
И в остроухом колпаке шута.
Когда ж увижу я, что семена
Взросли, и колос влагою наполнен,
И жатва близко, и над тучной нивой
Дни равноденственные протекли,
Я лютню разобью об острый камень,
Я о колено кисть переломаю,
Я отшвырну свой шутовской колпак,
И впереди несущих гибель толп
Вождем я встану. И пойдут фламандцы
За Тилем Уленшпегелем вперед!
И вот с костра я собираю пепел
Отца, и этот прах непримеренный
Я в ладонку зашью и на шнурке
Себе на грудь повешу! И когда
Хотя б на миг я позабуду долг
И увлекусь любовью или пьянством,
Или усталость овладеет мной, –
Пусть пепел Клааса ударит в сердце –
И силой новою я преисполнюсь,
И новым пламенем воспламенюсь.
Живое сердце застучит грозней
В ответ удару мертвенного пепла.
Пожалуй, самое известное стихотворение Багрицкого – «Смерть пионерки», ибо из стихов, вошедших в программу обучения советских школьников, это единственное произведение Эдуарда Багрицкого. «Смерть пионерки» тяжела для детского восприятия. Ведь она повествует о смерти подростка. Причем преподносится в определенном аспекте: девочка погибает, но остается верна своим принципам. Мама предлагает поцеловать ей крест, а она отдает пионерский салют. Исследователи отмечают, что по структуре это стихотворение напоминает христианское житие. Только понятия подменяются: если раньше новая религия боролась с язычеством, то теперь уже она, в свою очередь, должна уступить место новому, еще более прогрессивному мировоззрению.
«Смерть пионерки» наполнена воздухом, светом, пением птиц, ураганным ветром, раскатами грозы. Молодость возвышенна, она не приемлет мещанские заботы, не интересуется материальными благами. На этом фоне девочка Валя сильнее, умнее и прогрессивнее своей заботливой мамы. Она не боится смерти, а до последней минуты живет своими убеждениями. Валя-Валентина сделалась символом непреходящей и святой юности. Ходило много слухов о прототипе этого произведения. Автор поддерживал некоторые из них, чем давал почву для пересудов. По версии исследователей, он действительно стал свидетелем смерти девочки, отказавшейся поцеловать икону. Это история потрясла поэта. Стихи получились действительно очень сильными. Искренне верил в победу светлых убеждений над потребительской пустотой Эдуард Багрицкий. Текст этого произведения многие выучили наизусть. А четверостишие: «Нас водила молодость В сабельный поход, Нас бросала молодость На кронштадтский лед…» стало знаковым для многих убежденных приверженцев советской власти. На эти слова написана песня, которая в свое время приобрела большую популярность.
СМЕРТЬ ПИОНЕРКИ
Грозою освеженный,
Подрагивает лист.
Ах, пеночки зеленой
Двухоборотный свист!
Валя, Валентина,
Что с тобой теперь?
Белая палата,
Крашеная дверь.
Тоньше паутины
Из-под кожи щек
Тлеет скарлатины
Смертный огонек.
Говорить не можешь —
Губы горячи.
Над тобой колдуют
Умные врачи.
Гладят бедный ежик
Стриженых волос.
Валя, Валентина,
Что с тобой стряслось?
Воздух воспаленный,
Черная трава.
Почему от зноя
Ноет голова?
Почему теснится
В подъязычье стон?
Почему ресницы
Обдувает сон?
Двери отворяются.
(Спать. Спать. Спать.)
Над тобой склоняется
Плачущая мать:
Валенька, Валюша!
Тягостно в избе.
Я крестильный крестик
Принесла тебе.
Все хозяйство брошено,
Не поправишь враз,
Грязь не по-хорошему
В горницах у нас.
Куры не закрыты,
Свиньи без корыта;
И мычит корова
С голоду сердито.
Не противься ж, Валенька,
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.
На щеке помятой
Длинная слеза…
А в больничных окнах
Движется гроза.
Открывает Валя
Смутные глаза.
От морей ревучих
Пасмурной страны
Наплывают тучи,
Ливнями полны.
Над больничным садом,
Вытянувшись в ряд,
За густым отрядом
Движется отряд.
Молнии, как галстуки,
По ветру летят.
В дождевом сиянье
Облачных слоев
Словно очертанье
Тысячи голов.
Рухнула плотина —
И выходят в бой
Блузы из сатина
В синьке грозовой.
Трубы. Трубы. Трубы
Подымают вой.
Над больничным садом,
Над водой озер,
Движутся отряды
На вечерний сбор.
Заслоняют свет они
(Даль черным-черна),
Пионеры Кунцева,
Пионеры Сетуни,
Пионеры фабрики Ногина.
А внизу, склоненная
Изнывает мать:
Детские ладони
Ей не целовать.
Духотой спаленных
Губ не освежить —
Валентине больше
Не придется жить.
— Я ль не собирала
Для тебя добро?
Шелковые платья,
Мех да серебро,
Я ли не копила,
Ночи не спала,
Все коров доила,
Птицу стерегла, –
Чтоб было приданое,
Крепкое, недраное,
Чтоб фата к лицу —
Как пойдешь к венцу!
Не противься ж, Валенька!
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.
Пусть звучат постылые,
Скудные слова —
Не погибла молодость,
Молодость жива!
Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед.
Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.
Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы.
Возникай содружество
Ворона с бойцом —
Укрепляйся, мужество,
Сталью и свинцом.
Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.
Чтобы в этом крохотном
Теле — навсегда
Пела наша молодость,
Как весной вода.
Валя, Валентина,
Видишь — на юру
Базовое знамя
Вьется по шнуру.
Красное полотнище
Вьется над бугром.
«Валя, будь готова!» —
Восклицает гром.
В прозелень лужайки
Капли как польют!
Валя в синей майке
Отдает салют.
Тихо подымается,
Призрачно-легка,
Над больничной койкой
Детская рука.
«Я всегда готова!» —
Слышится окрест.
На плетеный коврик
Упадает крест.
И потом бессильная
Валится рука
В пухлые подушки,
В мякоть тюфяка.
А в больничных окнах
Синее тепло,
От большого солнца
В комнате светло.
И, припав к постели.
Изнывает мать.
За оградой пеночкам
Нынче благодать.
Вот и все!
Но песня
Не согласна ждать.
Возникает песня
В болтовне ребят.
Подымает песню
На голос отряд.
И выходит песня
С топотом шагов
В мир, открытый настежь
Бешенству ветров.
В декабре 1920 года Багрицкий женился на старшей из трех сестер Суок – Лидии Густавовне. Эта очаровательная женщина стала спутницей поэта на долгие годы. В 1922 году у пары появился сын Всеволод. О полной неприспособленности поэта к жизни ходили легенды. Валентин Катаев описал историю женитьбы Багрицкого в своем «Бездельнике Эдуарда». По его словам, беспечный юноша умел хорошо писать стихи. Но, к сожалению, они никому не были нужны. Кроме того, поэт увлекался птицами. На содержание пернатых обитателей уходила большая часть семейного бюджета. Вскоре случилась беда. Багрицкий вступил в публичный спор с Маяковским. После этого его перестали печатать в местной прессе. Семья автора жила в страшной нищете. Одесским писателям даже пришлось устроить литературный вечер в его пользу.
Семейство обрусевшего австрияка, преподавателя музыки Густава Суока было знаменито тем, что все три его дочери повыходили замуж за литераторов, а младшая, Серафима, так и вовсе несколько раз: она последовательно выходила замуж за поэта Владимира Нарбута, писателей Николая Харджиева и Виктора Шкловского. А средняя сестра (и, говорят, самая красивая) Серафима пережила в Одессе бурный роман с Юрием Олешей, с которым состояла в гражданском браке. Затем Владимир Нарбут увел ее у Олеши, угрожая самоубийством. Исследователи творчества Олеши предполагают, что в результате этих событий Нарбут стал одним из прототипов героя романа Олеши «Зависть». Впоследствии Олеша женился на ее (средней) сестре Ольге. По свидетельству Виктора Шкловского, «Олеша любил Симу. Женился на Ольге. Говорил, что они очень похожи друг на друга, но Ольга добрая, а Сима злая». И в своем самом известном произведении – сказке «Три толстяка» куклу наследника Тутти зовут именно Суок. Посвятил сказку супруге Ольге, однако друзья писателя в образе ожившей куклы видели совсем другую девушку – Серафиму, легкую, воздушную, но такую непостоянную.
Кстати, история русской литературы уже знала такой случай, когда литераторы женились на родных сестрах. Так, три замечательных поэта XVIII века, Василий Васильевич Капнист, Николай Александрович Львов и Гаврила Романович Державин были женаты на родных сестрах Дьяковых. Первым на Марье Алексеевне в 1779 году женился Львов. За ним на Александре Алексеевне в 1781-м Капнист. А Державин на Дарье Алексеевне женился вторым браком в 1794-м после смерти своей первой жены.
К сожалению, Багрицкий умер рано. В 1930 году у него обострилась давняя болезнь. Он скончался от бронхиальной астмы 16 февраля 1934 года. Поэт похоронен в Москве, на Новодевичьем кладбище. Он так и не узнал о трагедиях своих самых близких людей. Супругу репрессировали в 1937 году за то, что она пыталась заступиться за мужа своей сестры Владимира Нарбута. Свой срок ссылки она проходила в Караганде и каждый день отмечалась в местном НКВД, который по иронии судьбы располагался на улице, носившей имя ее мужа – Эдуарда Багрицкого. В 1956 году вдова поэта вернулась в Москву. Умерла она в 1969 году. Ее похоронили на Новодевичьем кладбище, рядом с могилой мужа и кенотафом Всеволода, их сына.
А сын Всеволод погиб на войне в 1942 году.
***
Принято считать, что у талантливых отцов дети талантами не блещут. У художников и музыкантов еще бывают исключения, но к потомству поэтов это уж никак не относится. То, что это далеко не так, мы уже не раз писали в этих очерках. И вот еще одно доказательство – Всеволод, сын Эдуарда Багрицкого. И если трудно в полной мере оценить талант поэтический двадцатилетнего юноши, погибшего на фронте, то талант быть человеком в страшное время у него бесспорен. Впрочем… В сборнике стихов молодых поэтов, погибших на фронте (вышедшем в начале шестидесятых), Всеволоду, ничуть не усомнившись, составители приписали стихотворение Мандельштама «Мой щегол, ты голову закинул…». В Севиной тетрадке стихов оно было записано без указания уже арестованного к тому времени автора.
Всеволод Эдуардович Багрицкий (1922-1942) – поэт и журналист.
Сын Эдуарда Багрицкого и Лидии Суок. Лидии Густавовне Суок было несладко. Хозяйство держалось на ней — равнодушный к быту и достаточно эгоистичный муж, младенец, который привык засыпать только под стихи Сельвинского (их читал над колыбелью отец). Впрочем, колыбели как раз у Севы не было, а был ящик. Этот-то ящик и послужил причиной киднеппинга по-одесски.
Багрицкие жили либо в подвале, либо на чердаке — так было дешевле. На одном из чердаков и был оставлен матерью ребенок — всего на полчаса, пока она не вернется с базара. Семейство этажом ниже, услыхав крики младенца, поднялось наверх, и, не обнаружив признаков обитаемости чердака, унесло подкидыша. Через несколько часов обезумевшей от испуга матери с извинениями вернули младенца с полным детским приданым (семья невольных похитителей была бездетная, но мечтавшая о ребенке). Сева лежал на настоящем матрасике, в тончайших пеленках и кружевных распашонках. «Все снять!» — распорядился появившийся отец. «Зачем?» — удивилась мать. «Загоним на барахолке, ребенок не тех кровей, пусть не привыкает», — прозвучал категоричный приговор.
Поэт Николай Дементьев рассказывал о нищете, в которой жили Багрицкие: «Это были самые невероятные помещения. Семья ела дефицитную ветчину и ютилась в подвалах. В одной комнате заливало до такой степени, что на полу стояли огромные лужи. Однажды во время дождя всю ночь простояли в дверной нише. Знакомые привыкли к такому образу жизни Багрицких и ничуть не удивлялись. Приходили гости, видели лужи от дождя на полу, кричали: «Эй, перевозчика!» Когда родился ребенок, то соседка услышала писк и, войдя в комнату, увидела младенца, лежавшего в грязи; подумала вначале, что подкидыш…».
Эдуард Багрицкий обожал розыгрыши и мистификации и ненавидел канцелярские документы, что не могло не сказаться и на судьбе сына? Свидетельства о рождении у ребенка долгое время не было. Когда, уже в Москве, Севку отправляли в школу, то возник вопрос — а есть ли мальчик? Многочисленные писатели злобно вспоминали выскакивающего из засады и пугающего всех маленького хулигана, облитые чернилами парадные брюки (надетые ради визита к отцу этого самого хулигана), и яростно подтверждали: «Есть! Есть!». «Севка всегда пытался резать мои штаны», – вспоминал ученик Багрицкого Сергей Бондарин. Багрицкий, сам тяжело больной, радовался энергии сына.
У него несколько стихотворений посвящено Всеволоду: «Разговор с сыном», «Всеволоду» «Папиросный коробок». И твердая убежденность в лучшем будущем для сына.
РАЗГОВОР С СЫНОМ
Я прохожу по бульварам. Свист
В легких деревьях. Гудит аллея.
Орденом осени ржавый лист
Силою ветра к груди приклеен.
Сын мой! Четырнадцать лет прошло.
Ты пионер — и осенний воздух
Жарко глотаешь. На смуглый лоб
Падают листья, цветы и звезды.
Этот октябрьский праздничный день
Полон отеческой грозной ласки,
Это тебе — этих флагов тень,
Красноармейцев литые каски.
Мир в этих толпах — он наш навек...
Топот шагов и оркестров гомон,
Грохот загруженных камнем рек,
Вой проводов — это он. Кругом он.
Сын мой! Одним вдохновением мы
Нынче палимы. И в свист осенний,
В дикие ливни, в туман зимы
Грозно уводит нас вдохновенье.
Вспомним о прошлом... Слегка склонясь,
В красных рубашках, в чуйках суконных,
Ражие лабазники, утаптывая грязь,
На чистом полотенце несут икону...
И матерой купчина с размаху — хлоп
В грязь и жадно протягивает руки,
Обезьяна из чиновников крестит лоб,
Лезут приложиться свирепые старухи.
Пух из перин — как стая голубей...
Улица настежь распахнута... и дикий
Вой над вселенною качается: «Бей!
Рраз!» И подвал захлебнулся в крике.
Сын мой, сосед мой, товарищ мой,
Ты руку свою положи на плечо мне,
Мы вместе шагаем в холод и зной, —
И ветер свежий, и счастье огромней.
Каждый из нас, забыв о себе,
Может, неловко и неумело,
Губы кусая, хрипя в борьбе,
Делает лучшее в мире дело.
Там, где погром проходил, рыча,
Там, где лабазник дышал надсадно,
Мы на широких несем плечах
Жажду победы и груз громадный.
Пусть подымаются звери на гербах
В черных рубахах выходят роты,
Пусть на крутых верблюжьих горбах
Мерно поскрипывают пулеметы,
Пусть истребитель на бешеной заре
Отпечатан черным фашистским знаком —
Большие знамена пылают на горе
Чудовищным, воспаленным маком.
Слышишь ли, сын мой, тяжелый шаг,
Крики мужчин и женщин рыданье?..
Над безработными — красный флаг,
Кризиса ветер, песни восстанья...
Время настанет — и мы пройдем,
Сын мой, с тобой по дорогам света...
Братья с Востока к плечу плечом
С братьями освобожденной планеты.
Когда же во время запоздавшей на шесть лет регистрации отца спросили о национальности сына, Эдуард долго издевался над служительницей загса, требуя зачитать официальный список имеющихся в наличии национальностей. Чехов там не было. «Мой ребенок — чех!» — заявил отец. Впрочем, дедушка по материнской линии Густав Суок действительно был австрийским подданным, куда в те годы входила и Чехия.
В 1926 году семья Багрицких из Одессы переехала в Москву, устроилась на квартире в тогда еще подмосковном Кунцево, снимая половину избы без самых элементарных коммунальных удобств. Еще учась в школе, Сева стал проявлять литературные наклонности – начал работать литературным консультантом в газете «Пионерская правда». В школе же познакомился и подружился с одноклассницей Еленой Боннер, будущей правозащитницей и супругой академика А.Д. Сахарова.
Позднее Боннер вспоминала: «...Была перепись населения – в 1936 году, может быть, в начале 37-го. Газеты объясняли, что на вопрос о национальности каждый может ответить как хочет. Не помню, как это было сказано, но мы – я и мои сверстники – так поняли. Тогда я узнала, что такая проблема существует. В коминтерновском доме, где я росла, разделение детей и подростков на друзей и недругов, на компании шло по другим признакам. У взрослых – тоже. Единственное, что про всех знали, – кто советский, а кто заграничный – из США, Польши, Болгарии, Португалии, Австрии. И были смешанные: мама – советская, а папа – китайский. Но в тот год многие ребята собирались стать испанцами. А мой лучший друг Сева Багрицкий сказал, что он жидонемец. Меня чуть покоробило, но тут же стало смешно. А потом я подумала, что это правильно. Ведь его папа Эдуард Багрицкий – еврей, а мама Лидия Густавовна Суок – немка».
В 1932 году Багрицкие переезжают в центр Москвы. Писать стихи Сева начал в раннем детстве. В школьные годы он помещал их в рукописном журнале, а обучаясь в московской школе №25 (ныне – №175), в 1938-1939 годах работал литературным консультантом «Пионерской правды». Елена Боннер вспоминала: «Мы учились в одном классе и сидели на одной парте, вместе ходили в школу и из школы, и он читал мне стихи. Его отец в шутку называл меня «наша законная невеста», и так меня называла до самой своей смерти мать Севы Лидия Густавовна Багрицкая и его тетя Ольга Густавовна Суок-Олеша. Была у нас с Севой детская дружба, была первая любовь. Потом была общая судьба: мы были вместе, когда арестовали моих родителей, когда арестовали его мать, когда погиб его брат; он провожал в ссылку мою тетю и нянчил ее тогда двухлетнюю дочь…».
В ранней юности Сева увлекается новаторской драматургией и революционной поэзией. Зимой 1938-1939 годов Всеволод вошел в творческий коллектив молодежного театра, которым руководили А. Арбузов и В. Плучек. Здесь, вместе с новыми своими друзьями, ставшими в будущем известными поэтами и литераторами, он становится одним из соавторов пьесы «Город на заре».
Исай Кузнецов вспоминал: «Была комната Севы, удобная тем, что находилась в пяти минутах ходьбы от школы, где мы репетировали, комната с оставшимися от его отца, Эдуарда Багрицкого, аквариумами, со старой Севиной нянькой, ходившей за ним. Здесь мы – Сева, Миша Львовский, Саша Галич, Зяма и я – сочиняли песенки и сценки для капустников, слушали молодых поэтов или просто, что называется, трепались. Иногда, впрочем, и выпивали, хотя называть это выпивкой, учитывая сегодняшние масштабы этого занятия, конечно, смешно». (Из книги Я. И. Гройсмант, Т.А. Правдиной «Зяма – это же Гердт!»).
А Александр Галич в своих воспоминаниях пишет: «Я познакомился и подружился с Севой Багрицким в 1939 году. Нам посчастливилось быть в числе участников и создателей пьесы и спектакля «Город на заре». И вот там-то, в Московской театральной студии, я впервые увидел Севу — по-мальчишески нескладного, длинноногого, сутуловатого, с тёмным пушком над верхней губой.
Севка, как и все мы, студийцы, делал в студии решительно всё — писал пьесу, режиссировал, играл в массовых сценах, выпускал стенную газету, придумывал этюды, пытался даже (при фантастическом отсутствии слуха) сочинять музыку. Слова песни, написанной Севой и переложенной на музыку одним из студийцев, прочно вошли в наш первый спектакль и стали как бы гимном студии:
У берёзки мы прощались,
Уезжал я далеко.
Говорила, что любила,
Что расстаться нелегко!
Вот он — край мой незнакомый,
Сопки, лес да тишина!
Солнце светит по-иному,
Странной кажется луна.
На работу выйдем скоро,
Будет сумрак голубой,
Будет утро, будет город —
Молодой, как мы с тобой!..
Ранней весной 1941 года мы читали коллективу студии новую пьесу. Мы давно мечтали о ней и наконец написали её, написали втроём — Всеволод Багрицкий, Исай Кузнецов и я. Мы писали её в перерывах между занятиями и репетициями, писали по ночам и во время летнего отдыха, пересылая в письмах друг другу, в трёх экземплярах, реплики героев и отдельные сцены.
Называлась пьеса «Дуэль». Нам казалось, что название это очень точно определяет наш замысел — показать дуэль, борьбу романтики подлинной с романтикой ложной, любви настоящей с любовью придуманной, показать дуэль обывательской, мещанской убеждённости в том, «как всё должно быть», с тем, как оно бывает в жизни на самом деле (Александр Галич «Вставай, Всеволод…»).
Влюбчивость и некое легкомыслие юного Севы отрицательно влияли на его литературное творчество. Всеволод так писал о последствиях своей влюбчивости в личном дневнике: «Пока мы работали над первым актом «Дуэли», я успел влюбиться в одну больную девушку (у нее порок сердца) и, поборов сопротивление ее родных, жениться на ней. Прожили мы вместе месяц и поняли, что так, очевидно, продолжаться не может. Семейная жизнь не удалась. Она переехала обратно. И вот сейчас я снова со своей старой Машей (няня Севы.— Е. Б.). Снова могу лежать с ногами на кровати и курить в комнате. Но чувствую, что самое трудное и сложное впереди — нужно еще идти в загс разводиться. Моей женой была Марина Владимировна Филатова, очень хорошая девушка. Я и сейчас с ней в прекрасных отношениях. До сих пор не могу понять, почему я женился. Все меня отговаривали, даже она сама. А я все-таки женился — глупо! Легкомыслие, наверно, преобладает во мне». (Из книги Багрицкая Л.Г., Боннэр Е. Г. «Всеволод Багрицкий. Дневники, письма, стихи»).
Севу принимают в комсомол, он постоянно пишет стихи, учится в школе. И идет работать в «Пионерскую правду» литконсультантом. «Не подумай, мамочка, что я работаю, потому что у нас совсем уже не осталось денег. Нет, просто мне неприятно жить на деньги, которые я не заработал». Он живет с домработницей Машей, очень тоскует по семейной жизни.
ДОРОГА В ЖИЗНЬ
Почему же этой ночью
Мы идем с тобою рядом?
Звезды в небе – глазом волчьим...
Мы проходим теплым садом,
По степи необозримой,
По дорогам, перепутьям...
Мимо дома, мимо дыма...
Узнаю по звездам путь я.
Мимо речки под горою,
Через юный влажный ветер...
Я да ты, да мы с тобою.
Я да ты со мной на свете.
Мимо речки, мимо сосен,
По кустам, через кусты.
Мимо лета, через осень,
Через поздние цветы...
Мимо фабрики далекой,
Мимо птицы на шесте,
Мимо девушки высокой –
Отражения в воде.
Отцовская противоречивость сказалась и на сыне: Всеволод, подражая отцу в служении сильным, поддержал репрессии и написал в 1938 году:
ГОСТЬ
Молодой человек.
Давайте поговорим.
Хочу я слышать
Голос Ваш!..
С фразой простой
И словом простым
Приходите ко мне
На шестой этаж.
Я встречу Вас
За квадратом стола.
Мы чайник поставим.
Тепло. Уют.
Вы скажете:
— Комната мала.—
И спросите:
— Девушки не придут! —
Сегодня мы будем
С Вами одни.
Садитесь, товарищ.
Поговорим.
Какое время!
Какие дни!
Нас громят!
Или мы громим! —
Я Вас спрошу.
И ответите Вы:
— Мы побеждаем,
Мы правы.
Но где ни взглянешь —
Враги, враги...
Куда ни пойдешь —
Враги.
Я сам себе говорю:
— Беги!
Скорее беги,
Быстрее беги...
Скажите, я прав! —
И ответите Вы:
— Товарищ, Вы неправы.
Потом поговорим
О стихах
(Они всегда на пути),
Потом Вы скажете:
— Чепуха.
Прощайте.
Мне надо идти.
Я снова один,
И снова Мир
В комнату входит мою.
Я трогаю пальцами его,
Я песню о нем пою.
Я делаю маленький мазок,
Потом отбегаю назад...
И вижу — Мир зажмурил глазок,
Потом открыл глаза.
Потом я его обниму,
Прижму.
Он круглый, большой,
Крутой...
И гостю ушедшему
Моему
Мы вместе махнем
Рукой.
И это несмотря на то, что его семью также затронули репрессии: в 1936 году арестовали близкого друга отца и мужа сестры Лидии Густавовны, Симы, поэта Владимира Нарбута. В 1937-м за обращение в прокуратуру с протестом против ареста Нарбута была арестована и сама Лидия Густавовна, мать Севы. В том же году покончил с собой друг и двоюродный брат Игорь Росинский (сын Ольги Суок). И тогда же арестовали мать близкой подруги Севы — Люси Боннер.
В том же 1938 году выходит первый сборник стихов Всеволода Багрицкого. Об этом он пишет матери и посылает ей свои стихи:
Над водою голубою
Солнце жирное висит.
Закрывается рукою
Загорелый одессит.
Шелестит вода о камень,
Небо плавает в воде...
Море, полное бычками,
Как в большой сковороде.
В 1939-м после настойчивых писем и заявлений Всеволоду разрешают свидание с матерью. Он пишет на станции Жарык, ожидая поезда в Москву:
Облака пролетают, тая,
Я хотел их остановить.
Наша жизнь такая плохая,
Что не стоит о ней говорить.
Вскоре он записывает в дневнике: «4 августа 1937 года арестовали маму. 15 сентября умер мой брат. Арест матери я воспринял как должное. В то время ночное исчезновение какого-нибудь человека не вызывало удивления. Люди ко всему привыкают — холоду, голоду, безденежью, смерти. Так привыкли и к арестам. Все казалось закономерным. Маму увезли под утро. Встретился я с ней через два года посреди выжженной солнцем казахстанской степи». Всеволод упорно пытается что-то сделать для матери. «Я и Юра Олеша в приемной Фадеева. … Фадеев принял нас очень любезно. Ходили по делу мамы. Есть надежда».
Зимой 1939-1940 годов Багрицкий-младший поступил в театральную студию, руководимую А.Н. Арбузовым и В.Н. Плучеком. Принимал активное участие в написании и постановке пьесы «Город на заре». С 1940 года учился в Московской Государственной театральной студии и одновременно работал в «Литературной газете».
С первых дней войны добивался отправки на фронт, хотя был снят с воинского учёта из-за сильной близорукости. В октябре 1941 года он, освобожденный от воинской службы по состоянию здоровья, был эвакуирован в татарстанский Чистополь.
Я приехал сюда
И, не скрою, плюю
На твои холода,
На старинную Каму твою.
Есть глухая тоска
В белоснежных полях
До озноба в виске,
До тумана в глазах.
Как я быстро привык
О друзьях забывать, —
Спросят нас, кто погиб,
И начнешь бормотать.
Удилами исхлестаны губы,
Опрокинуты дни на дыбы.
Тех, кого мы любили, — на убыль!
Тех, кого схоронили, — забыть!
Самовар, словно маленький карлик,
Задыхался, мычал и укачивал.
Мы с тобой этот вечер украли
У голодных степей азиатчины.
При жизни его стихи почти не публиковались.
6 декабря 1941 года, следуя примеру своих друзей, он написал заявление в Политуправление РККА с просьбой о зачислении во фронтовую печать:
«От Багрицкого Всеволода Эдуардовича, прожив. в гор. Чистополь, ул. Володарского,
дом 32, кв. 8.
ЗАЯВЛЕНИЕ
Прошу Политуправление РККА направить меня на работу во фронтовую печать. Я родился в 1922 г. 29 августа 1940 г. был снят с воинского учета по болезни (близорукость). Я – поэт. Помимо того, до закрытия «Литературной газеты» был штатным ее работником, а также сотрудничал в ряде других московских газет и журналов.
6 декабря 1941 г.
В. Багрицкий»
В этот же день в его дневнике появляются пророческие строки:
Мне противно жить не раздеваясь,
На гнилой соломе спать
И, замерзшим нищим подавая,
Надоевший голод забывать.
Коченея, прятаться от ветра,
Вспоминать погибших имена,
Из дому не получать ответа,
Барахло на черный хлеб менять,
Дважды в день считать себя умершим,
Путать планы, числа и пути,
Ликовать, что жил на свете меньше
Двадцати...
Попасть на фронт ему помог писатель Александр Фадеев, который поддержал просьбу Багрицкого о направлении в одну из газет действующей армии. В конце 1941 года он направляется на Волховский фронт военным корреспондентом газеты 2-й ударной армии. Она направлялась выручать осажденный Ленинград.
В канун 1942 года Всеволод Багрицкий вместе с поэтом Павлом Шубиным получает назначение в газету «Отвага» Второй ударной армии Волховского фронта, которая с юга шла на выручку осажденному Ленинграду (для тех, кто не знает или не помнит – этой армией командовал генерал Андрей Власов). Фронтовая одиссея Всеволода началась 8 января 1942 года. В этот день он записал в дневнике: «Чин мой техник-интендант... Получил назначение в армейскую газету в должность писателя-поэта». 9 января: «Сейчас еду в поезде на фронт, в армейскую газету». 13 января: «Испытал приступ тоски. Хочу убедить себя, что сделал нужный шаг в своей жизни, и не могу. Может быть, неправ! Может быть, неправ!».
ОЖИДАНИЕ
Мы двое суток лежали в снегу.
Никто не сказал: «Замерз, не могу».
Видели мы – и вскипала кровь –
Немцы сидели у жарких костров.
Но, побеждая, надо уметь
Ждать негодуя, ждать и терпеть.
По черным деревьям всходил рассвет,
По черным деревьям спускалась мгла...
Но тихо лежи, раз приказа нет,
Минута боя еще не пришла.
Слышали (таял снег в кулаке)
Чужие слова, на чужом языке.
Я знаю, что каждый в эти часы
Вспомнил все песни, которые знал,
Вспомнил о сыне, коль дома сын,
Звезды февральские пересчитал.
Ракета всплывает и сумрак рвет.
Теперь не жди, товарищ! Вперед!
Мы окружили их блиндажи,
Мы половину взяли живьем...
А ты, ефрейтор, куда бежишь?!
Пуля догонит сердце твое.
Кончился бой. Теперь отдохнуть,
Ответить на письма... И снова в путь!
Запись в дневнике за 12 февраля 1942 года: «Мне 19 лет. Сейчас вечер. Очень грустно и одиноко. Увижу ли я когда-нибудь свою маму? Бедная женщина, она так и не узнала счастья. А отец, который для меня уже не папа, а литературная фигура? Какая страшная судьба у нашей маленькой семьи! Я б хотел, чтобы мы вновь встретились, живые и мертвые». 16 февраля 1942 года, за десять дней до своей гибели, Всеволод пишет в дневнике: «Сегодня восемь лет со дня смерти моего отца. Сегодня четыре года семь месяцев, как арестована моя мать. Сегодня четыре года и шесть месяцев вечной разлуки с братом. Вот моя краткая биография… Вот перечень моих «счастливых» дней… Теперь я брожу по холодным землянкам, мерзну в грузовиках, молчу, когда мне трудно. Чужие люди окружают меня. Мечтаю найти себе друга и не могу. Не вижу ни одного человека, близкого мне по своим ощущениям, я не говорю – взглядам. И жду пули, которая сразит меня. Вчера я не спал. Сегодня, наверно, тоже буду лишен сна. Ну и все равно!».
Юный поэт живет жизнью рядового армейского журналиста: уходит в тыл к немцам, пишет статьи и стихи. «Окружающие меня люди втихомолку ругают начальство. А я до сих пор не могу понять, почему нужно бояться батальонного комиссара».
За один день до гибели (25 февраля 1942 года) Всеволод сделал в дневнике свою последнюю запись: «Сижу в деревне, расположенной неподалеку от Гусева. Гусев идет на Любань. Давно ничего не записывал. Не было времени. Переезды, командировки, бессонница. Уже два раза попадал под сильный минометный и артиллерийский обстрел. Чертовски противно. Стал пугливее, чем был... В общем, теперь надо держаться крепко...». 26 февраля 1942 г. для выполнения задания редакции газеты «Отвага», Сева Багрицкий добрался до деревни Дубовик (Чудово, Ленинградская область) для интервью и записи рассказа мужественного раненого героя, который отличился в бою. Сева начал записывать рассказ и в этот момент на деревню налетело два десятка «юнкерсов», бомбя и поливая из пулеметов всё живое. Во время бомбёжки Сева погиб. Смерть Севы наступила от осколка бомбы, которая попала в спину, в позвоночник. Мгновенная смерть. Тело доставили в воинскую часть. В полевой сумке, пробитой осколками, была обнаружена тетрадка со стихами и последним письмом матери...
Ему было 19 лет.
Хоронили Всеволода рядом с редакцией, на перекрестке дорог. Одна была хорошо наезженная, по ней шли войска туда и обратно, а вторая проходила мимо редакции, вот метрах в ста пятидесяти от нее и похоронили Всеволода, у раскинувшей ветви сосны, где вырезана надпись: «Я вечности не приемлю, зачем меня погребли? Мне так не хотелось в землю с любимой моей земли» (художник Е. Вучетич). Потом редакция переместилась дальше, на запад, и находилась в Огорелье. А могила Всеволода так и осталась там, на перекрестке дорог (Из «Воспоминаний Николая Ивановича Орлова о Долине смерти»).
При жизни у Всеволода Багрицкого было опубликовано лишь несколько стихотворений.
С именем Всеволода Багрицкого связан один литературный скандал (точнее, скандал был один, но с продолжением).
В 1938 году Всеволод выдавал знакомым неопубликованное стихотворение арестованного Осипа Мандельштама «Мой щегол, я голову закину…» за свое, а также переписал его. Возможно, это стихотворение молодой Багрицкий узнал от своего дяди В.И. Нарбута. Разоблачил его Корней Чуковский, знавший текст Мандельштама из письма самого автора. Повторно плагиат Всеволода всплыл уже после его гибели, в 1963 году, когда «Щегол» был впервые опубликован в сборнике «Имена на поверке» (стихи советских поэтов, павших на Великой Отечественной войне) под именем Багрицкого. После письма в редакцию Надежды Мандельштам Лидия Багрицкая выступила с публичным опровержением авторства своего сына. Несмотря на это опровержение и публикацию этого текста в СССР уже как мандельштамовского, в 1978 году в сборнике «Бессмертие» «Щегол» был вновь напечатан как стихотворение Всеволода Багрицкого.
К сожалению, долгое время имя сына известного поэта находилось в тени как из-за известности отца, так и по причине репрессий в отношении матери. И лишь благодаря настойчивости Елены Боннер в годы «хрущевской оттепели» имена отца и сына впервые встретились на страничках поэтических сборников.
26 февраля 2014-го далеко от черноморских берегов, в селе Сенная Кересть Ленинградской области (кстати, место сдачи в плен генерала Власова; вы же помните, что именно во 2-ю Ударную армию генерала Власова был прикомандирован военный корреспондент Всеволод Багрицкий), школьники и молодежь провели памятные мероприятия в честь погибшего поэта Всеволода Багрицкого. Они напомнили всем, что, проживая с родителями в Москве, он никогда не забывал о своем городе, жемчужине у моря. И в дни героической обороны Одессы, будучи в Москве, он посвятил ей свое стихотворение:
ОДЕССА, ГОРОД МОЙ!
Я помню, мы вставали на рассвете.
Холодный ветер был солоноват и горек.
Как на ладони, ясное лежало море,
Шаландами начало дня отметив.
А под большими черными камнями,
Под мягкой, маслянистою травой
Бычки крутили львиной головой
И шевелили узкими хвостами.
Был пароход приклеен к горизонту,
Сверкало солнце, млея и рябя.
Пустынных берегов был неразборчив контур.
Одесса, город мой, мы не сдадим тебя!
Пусть рушатся, хрипя, дома в огне пожарищ,
Пусть смерть бредет по улицам твоим,
Пусть жжет глаза горячий черный дым,
Пусть пахнет хлеб теплом пороховым, —
Одесса, город мой, мой спутник и товарищ,
Одесса, город мой, тебя мы не сдадим!
«…других Барто не надо»
БАРТО
Семья Барто – это тот случай, когда муж раньше жены добившийся успехов на литературной стезе, подарил жене не только свою фамилию, но и полноценную славу, научив ее писать хорошие стихи, из-за чего супругам пришлось развестись. В самом деле, какому мужчине понравится, когда его представляют таким образом – Павел Барто, муж Агнии Львовны. Тем более, что Павел Барто считался поэтом не менее талантливым, нежели его супруга.
Павел Николаевич Барто (1904-1986) – детский поэт, орнитолог.
Павел родился в семье обрусевших немцев – инженера Николая Ричардовича Барто и Лидии Эдуардовны (Эриховны) Виллер. Рос вместе со старшим братом Ростиславом и сестрой Евгенией.
В юности занимался балетом в студии своей тёти, знаменитой Лидии Ричардовны Нелидовой. Там же познакомился с будущей женой Гетель Воловой, которая взяла в браке фамилию мужа и сменила имя на Агния.
Внук Павла Барто от второго брака Артемий Владимиров так вспоминал о своем деде: «Дед был убежденным эстетом и прежде всего ценил в жизни красоту. Это особенно проявлялось в бытовых мелочах, что для нас, внуков, было, несомненно, положительным моментом. До сих пор я помню лицо дедушки. Острый, как у птицы, нос с характерной немецкой горбинкой; красиво обрамлённый тонкими губами рот; выразительные глаза с быстро меняющейся гаммой взоров, от добродушно весёлого до отчуждённо обидчивого. Дед был хорошо физически развит и следил всю жизнь за своей фигурой. Одетый с иголочки, в безукоризненно чистую одежду, он, пожалуй, мог быть назван джентльменом среди своих сверстников, а тем более, среди молодых мужчин.
После войны союз с моей бабушкой, к сожалению, тоже распался, но присутствие дедушки Павла было всегда ощутимо в нашей мальчишеской жизни. Помнится, как вместе с бабушкой мы, близнецы, посетили дом деда во Львове, где он жил со своей последней женой Ренатой Николаевной Виллер вплоть до их переезда в Москву. Мне, семилетнему отроку, запомнился чудесный, утопающий в зелени город Львов с его парками и изящными домами западной архитектуры. В доме деда царил, конечно же, идеальный порядок! Рената, немка по происхождению, до сих пор здравствует и живёт в родной для себя Германии…
Вот дедушка садится завтракать (мы примостились по обе стороны от него, словно воробьишки близ вальяжного голубя). На столе — удивительные полупрозрачные чашечки и блюдца из тонкого немецкого фарфора, серебряные чайные ложки с вензелями — остатки былого дореволюционного великолепия… Дед картинно вкушает домашний творог, политый смородиновым вареньем, так называемым «витамином»… Страшно даже вздохнуть, не то что проглотить изысканное яство…».
Видимо, не спроста в воспоминаниях нос Барто был сравнен с клювом птицы – Павел Николаевич любил птиц и очень много стихов посвятил этим крылатым созданиям. Барто говорил, что пробует в стихах передать птичье пение или говор птицы. Вот сильная птица выпь:
Точно пруд
стараясь выпить
В воду клюв
опустит выпь
И вопит в ночи
до хрипа,
Всколыхнув
разводий зыбь.
Выпь гудит
на всю округу,
Слышен рёв
издалека —
Выпь зовёт
свою подругу;
Но она
тропой упругой
Скрылась
в чаще тростника.
ПОПОЛЗЕНЬ
Голубая спинка,
Рыженький бочок.
По стволу осинки,
За скачком скачок,
Поползень вертлявый
Скачет вверх и вниз;
В ствол залез дырявый,
Клювом вниз повис.
Вертит он головкой,
К дятлам заглянул,
Из-под чёрной бровки
Искоркой сверкнул,
Свистнул: «Эй вы, дятлы!
Клювом вниз скачу...
Вам такое вряд ли,
Дятлам, по плечу!»
Павел Барто был участником Первого Всесоюзного съезда писателей. В 1930-х годах работал редактором Детгиза. В 1940 году учился на курсах при Военно-политической академии. Во время войны и после был редактором газеты Северного флота, уволен в запас в 1960 г. в звании капитана.
Брат поэта Ростислав Барто стал известным живописцем и иллюстратором детских книг. В 1934 году в журнале «Юный натуралист» была совместная публикация братьев Барто – очерк «Буря в обезьяннике».
Павел Барто женился на Гедели Воловой в 1924 году, которая взяла в браке фамилию мужа и сменила имя на Агния. Брак изначально был не очень счатсливым. Волевая жена, несмотря на молодость, быстро взяла инициативу в свои руки. Об этом браке дочь Павла Барто от второго брака Сусанна рассказывала так: «Агния была активнее и смелее. Она сама выбрала Павла, называла его своим «голубым принцем» покорила его своей женственностью. Это была романтическая первая любовь». Молодые люди увлекались поэзией, сочиняли стихотворения. Плодом их совместного творчества стали стихи «Девочка-ревушка», «Считалочка», «Девочка чумазая».
ДЕВОЧКА-РЁВУШКА
(Написано вместе Павлом и Агнией Барто)
Что за вой? Что за рёв?
Там не стадо ли коров?
Нет, там не коровушка –
Это Ганя-рёвушка
Плачет,
Заливается,
Платьем утирается...
УУ-УУ-У!..
Вышла рёва на крыльцо,
Рёва сморщила лицо:
- Никуда я не пойду!
Мне не нравится в саду.
Уу-уу-у!.. –
Вот вернулась Ганя в дом,
Слёзы катятся ручьём:
- Ой, пойду обратно!
Дома неприятно!
Оо-оо-о!..
Дали Гане молока.
- Эта кружка велика!
В этой не могу я!
Дайте мне другую!
УУ-УУ-У!..
Дали рёвушке в другой,
Рёва топнула ногой:
- В этой не желаю!
Лучше дайте чаю!
Аа-аа-а!.. –
Уложили Ганю спать,
Плачет рёвушка опять:
- Ой, не буду спать я!
Ой, наденьте платье!
УУ-УУ-У!..
Тут сбежался народ.
Чтоб узнать: кто ревёт?
Кто всё время плачет?
Что всё это значит?
Видят – девочка стоит,
Очень странная на вид:
Нос распух, что свёкла,
Платье всё промокло.
Оо-оо-о!..
УУ-УУ-У!..
- Что ты плачешь, рёвушка,
Рёвушка-коровушка?
На тебе от сырости
Плесень может вырасти.
ДЕВОЧКА ЧУМАЗАЯ
(Написано вместе Павлом и Агнией Барто)
- Ах ты, девочка чумазая,
где ты руки так измазала?
Чёрные ладошки;
на локтях – дорожки.
- Я на солнышке
лежала,
руки кверху
держала.
ВОТ ОНИ И ЗАГОРЕЛИ.
- Ах ты, девочка чумазая,
где ты носик так измазала?
Кончик носа чёрный,
будто закопчённый.
- Я на солнышке
лежала,
нос кверху
держала.
ВОТ ОН И ЗАГОРЕЛ.
- Ах ты, девочка чумазая,
ноги в полосы
измазала,
не девочка,
а зебра,
ноги –
как у негра.
- Я на солнышке
лежала,
пятки кверху
держала.
ВОТ ОНИ И ЗАГОРЕЛИ.
- Ой ли, так ли?
Так ли дело было?
Отмоем всё до капли.
Ну-ка, дайте мыло.
МЫ ЕЁ ОТОТРЁМ.
Громко девочка кричала,
как увидела мочалу,
цапалась, как кошка:
- Не трогайте
ладошки!
Они не будут белые:
они же загорелые.
А ЛАДОШКИ-ТО ОТМЫЛИСЬ.
Оттирали губкой нос –
разобиделась до слёз:
- Ой, мой бедный
носик!
Он мыла
не выносит!
Он не будет белый:
он же загорелый.
А НОС ТОЖЕ ОТМЫЛСЯ.
Отмывали полосы –
кричала громким голосом:
- Ой, боюсь щекотки!
Уберите щётки!
Не будут пятки белые,
они же загорелые.
А ПЯТКИ ТОЖЕ ОТМЫЛИСЬ.
- Вот теперь ты белая,
Ничуть не загорелая.
ЭТО БЫЛА ГРЯЗЬ.
У Павла и Агнии Барто родился сын Эдгар, которого дома все звали Гариком. (В шестнадцать лет молодой человек получал паспорт и сменил имя на «Игорь».)
Увы, рождение сына не укрепило юный союз. Кроме поэзии, молодых людей ничто не связывало. Расставание Агния Львовна переживала болезненно, так как сама росла в полноценной семье. Выйти из этого состояния помогло лишь творчество. Их брак продлился всего шесть лет. Дело в том, что Павел Барто считал себя гениальным литератором. Но с каждым годом росла популярность его жены, а не его собственная. Дошло до того, что Павла стали величать не иначе, как «муж Агнии Барто». Этого поэт выдержать не смог.
Тогда же в компании сестер Павла Барто Агния познакомилась с будущим вторым мужем Андреем Щегляевым. От этого брака у Агнии Львовны родилась дочь Татьяна. Она же в одном из интервью подтвердила воспоминания матери, что при расставании с первым мужем та сказала: «Нравится тебе это или нет, но фамилию я оставляю себе».
Единственный их сын, красивый мальчик Эдгар (Гарик), погиб во время велосипедной прогулки, отпросившись покататься «на полчасика» перед обедом. Его насмерть сбила машина. Это случилось 5 мая 1945 года. Эдгару было около двадцати лет.
ШЛИ МАШИНЫ ПЕРЕУЛКАМИ...
Рыженький, играл он листьями
На асфальте мостовой,
Бил их лапками когтистыми
И гонялся за листвой...
Шли машины переулками,
По делам спешил народ,
Озабоченно мяукала
Кошка-мама у ворот.
И случилось бы неладное:
Сел котёнок отдохнуть,
На него ползёт громадная
Лакированная грудь —
Слышен тихий голос радио,
Мягкий шелест дутых шин...
Только рыжий от громадины
Увернуться не спешил.
Из листвы котёнок выбрался,
Облизал пушистый бок,
На машину смотрит искоса,
Как на волка колобок.
И пока он слушал радио,
Жёлтым листиком играл,
В лакированной громадине
Терпеливо кто-то ждал.
После развода Агния запретила Павлу издавать детские стихи под своей фамилией. Предлагала даже сменить фамилию, сказав: «Весь Союз знает только Агнию Барто, других Барто не надо».
Тяжело дался этот разрыв и Павлу Барто. В будущем Павел Николаевич стал известен как автор «орнитологических стихов» и рассказов о животных.
Синяя синица!
Розовый снегирь!
Отчего мне снится
Весь в снегу пустырь
И на скользком насте
Трепет птичьих крыл?
Будто я в ненастье
Птиц рукой прикрыл...
Пуховой комочек,
Слышен сердца стук,
А лететь не хочет
Из горячих рук...
Быль – она вернее
Всяких небылиц:
С голода ручнеют
Стайки зимних птиц....
Дружбы между бывшими супругами не получилось. Поэт Юрий Кушак вспоминал об их отношениях в 1970-е годы: «Агния Львовна была сердита на него, он публиковал их некоторые ранние стихи, хотя она просила не делать этого».
Павел Барто женился еще трижды и имел нескольких детей от этих союзов. Второй женой Павла Николаевича была Любовь Васильевна Севей. У них родились три дочери: Марина (1932 г.), Сюзанна (1934 г.) и Анна (1937 г.). Третьей женой Павла Барто была Евдокия Ивановна (прожили вместе 20 лет). Четвертой женой — Рената Николаевна Виллер, его кузина, с которой он прожил 25 лет. Похоронен на Введенском кладбище в Москве.
***
Агния Львовна Барто (по некоторым данным, при рождении девочку звали Гетель Лейбовна Во;лова; 1906-1981 — детская поэтесса, писательница, киносценарист. Лауреат Сталинской премии (1950) и Ленинской премии (1972).
Агния Львовна Барто появилась на свет в Москве в образованной семье еврейского происхождения. Ее отцом был Лев Николаевич Волов, ветеринарный врач, родившийся в литовском городе Шавель (ныне Шяуляй) и Мария Ильинична Волова (в девичестве Блох) из Ковно, которая после рождения дочери занялась домашним хозяйством. Маму свою поэтесса позднее вспоминала как женщину ленивую и капризную. Если матери предстояло заняться делами, которые были ей неинтересны, то она всегда откладывала их на послезавтра, ей казалось, что это ещё очень далеко.
Впрочем, с датой рождения Барто есть какая-то загадка.
Согласно архивным данным (запись о рождении в канцелярии ковенского городского раввина на JewishGen.org — база данных Lithuania), Гетель Волова родилась 4 февраля (по старому стилю) 1901 года в Ковно, родители Авраам-Лев Нахманович Волов и Мария Эльяш-Гиршевна Блох. Согласно свидетельства дочери поэтессы, Т.А. Щегляевой, Агния Барто родилась в 1907 году; согласно же большинству энциклопедий — в 1906 году; а по данным прижизненной Литературной энциклопедии в 11 тт. под редакцией В.М. Фриче и А.В. Луначарского (1929) — в 1904 году.
Отец девочки очень любил басни Крылова и с самого детства своей дочери регулярно читал ей их на ночь. Он же учил маленькую дочку читать, по книгам Льва Толстого. Отец Агнии очень любил произведения классика русской литературы, потому на первый же день рождения подарил своей дочери книгу под названием «Как живет и работает Лев Николаевич Толстой».
Еще в раннем детстве Агния начала писать стихи. Как впоследствии признавалась сама поэтесса, в первых классах гимназии она отдала дань любовной тематике: исписала не один лист наивными стихотворными рассказами о «влюбленных маркизах и пажах». Впрочем, сочинять стишки о томных красавицах и их пылких возлюбленных девочке достаточно быстро надоело, и постепенно подобные стихотворения в ее тетрадях сменились смелыми эпиграммами на подруг и учителей.
Как и все дети из интеллигентных семей тех времен, Барто обучалась немецкому и французскому языкам, ходила в престижную гимназию. И одновременно училась в балетной школе, где и познакомилась с будущим первым мужем – Павлом Барто. Затем поступила в хореографическое училище, намереваясь стать балериной, и после его окончания в 1924 году в балетную труппу, где работала около года.
Однажды хореографическое училище, в котором занималась Агния Барто, посетил нарком просвещения Анатолий Луначарский. Он пришел на выпускные зачеты воспитанников училища и, помимо прочего, услышал, как юная поэтесса под аккомпанемент музыки Шопена зачитывала весьма внушительное по размерам стихотворение «Похоронный марш» собственного сочинения. Хотя произведение было отнюдь не юмористическим, Луначарский с трудом удержался от смеха и уверенно заявил, что девушка будет писать прекрасные, веселые и радостные стихи.
Вот как это событие описывает дочь Агнии Барто, Татьяна Щегляева: «Агния Барто окончила балетное училище. На выпускных экзаменах присутствовал сам Луначарский. Увидев, как Агния танцует на сцене – под музыку Шопена и свои стихи, он с трудом сдерживал улыбку, это обидело дебютантку, но через несколько дней ей позвонили из наркомата просвещения и пригласили прийти. Когда Луначарский сказал, что она будет писать веселые стихи, она очень удивилась, а еще Луначарский дал список книг, которые будущая поэтесса должна была прочесть, для того чтобы стать культурным человеком, этот список, к сожалению не сохранился. Агния танцевала в составе балетной труппы, но когда коллектив эмигрировал из России, она по настоянию своего отца осталась на родине».
Агния не питала чрезмерной любви к стихам, пока ее подружки не начали увлекаться молодой Ахматовой. На тот момент стало модным сочинять о руках, вуалях, королях и их туманных взглядах. О детской непосредственности и речи не было. Но так называемые «серьезные» стихи Барто не принесли ей ни славы, ни хотя бы – похвалы. Зато благодаря одному такому неудавшемуся стихотворению она поняла, что свой путь нужно искать в другой отрасли.
Вообще работоспособности Барто было не занимать с юности. Она никогда не чуралась даже самой простой работы. Желая помочь своим родителям, еще будучи 15-летней девчонкой, она начала подрабатывать в магазине одежды (его сотрудникам выдавали селедочные головы, из которых можно было варить суп). Для того, чтобы ее взяли на должность продавца, Барто прибавила к своему возрасту лишний год. Именно поэтому каждый юбилей поэтессы всегда отмечали два года подряд.
Запоем читала Ахматову и, внешне похожая на знаменитую поэтессу, подчеркивала сходство прической; вдохновленная ею, сочиняла грустные строки. Обожала Маяковского и пыталась писать стихи лесенкой. И, конечно, в танце выкладывалась вовсю.
Но поворотным моментом стала для нее встреча с Маяковским на вечере детской литературы. Тот сказал ей и двум другим молодым поэтессам про детей в зале: «Вот это аудитория! Для них надо писать!». Эти слова полностью определили дальнейшую творческую биографию Барто.
Отнеслась к стихам для детей поэтесса очень серьёзно. Спрашивала совета у признанного мастера детской поэзии, Корнея Чуковского. Посещала семинары, из которых вынесла, что именно на ней, на пишущей для детей, лежит ответственность за воспитание человека будущего, особенно гуманного, особенно коллективного советского человека. Очень строго работала с формой, и даже шла наперекор мэтрам детской литературы — они долго считали, что дети сложной рифмы не поймут, стихов таких читать не станут. Но ведь у Маяковского читали? Ко всем практически советам Агния прислушивалась, но рифму оставила любимую, составную, как у своего кумира.
В 1925 г. были опубликованы первые стихотворения Агнии Барто «Китайчонок Ван Ли» и «Мишка-воришка». За ними последовали «Первое мая», «Братишки», после публикации которых знаменитый детский писатель Корней Чуковский сказал, что Агния Барто — большой талант.
КИТАЙЧОНОК ВАН ЛИ
В стране бамбука и чая,
от нашей столицы вдали
в провинции южной Китая
живёт китайчонок Ван Ли.
Глаза его узки как щёлки,
он смотрит сердито и косо,
а волосы жёстки и колки
и сзади спускаются в косу.
С далёких неведомых станций
экспресс не устанет бежать;
едут в Китай иностранцы
и много везут багажа.
Отец у Ван Ли рабочий,
согнулся под тяжестью нош;
все дни, вечера и ночи
тюки он таскает за грош.
«Торопись-ка, зеваешь что ли!» —
частый окрик, а то удар,
поясницу и ломит и колет:
стал Ли Мын уставать — он стар.
И Ван Ли помогает Ли Мыну;
льётся пот, словно слёзы стекают,
и, взвалив свою ношу на спину,
китайчонок идёт, спотыкаясь.
*
Тяжело Ван Ли. И зол он:
труд для него непосилен.
Мандарины в красивых камзолах
сидят на террасах курилен.
Только слышно: «кури» или «пей Цын!».
И от опия томность и лень.
Здесь не только они, — европейцы
тоже курят и пьют целый день.
А Ван Ли только палочкой риса
съел немного. Ему не везло.
Ли растёт, он осунулся, высох,
и глаза его хмурятся зло.
<…>
В конечном итоге, китайский мальчик марширует с пионерами по Красной площади, спасённый от мирового империализма.
Это был уже поэтический успех, но еще не лирический. Поэтесса и сама понимала свои слабости. Поэтому ходила учиться у лучших: сначала у Чуковского, потом у Маршака. Чуковский был с ней внимателен и добр, хоть и ругал ее стихи за недостаточную лиричность. «Только лиричность делает острословие юмором», — учил Чуковский и корил Барто за «рюшечки, оборочки, бюстгальтеры и прочие вспомогательные средства», с помощью которых она пыталась слепить красотой.
Барто, конечно, обижалась на такую прямоту, но искала свое собственное вдохновение в фольклорной поэзии, и советам следовала. Ее лучший сборник, «Игрушки», вышедший в 1936 году, — это лиричность, доведенная до ударной силы хокку. Зайку бросила хозяйка, мишке оторвали лапу, бычок вздыхает, что сейчас упадёт — просто воплощенное русское страдание.
Учеба же у Самуила Маршака превратилась в настоящую битву. Они ругались, обзывали друг друга правыми и левыми попутчиками и приспособленцами. Вашим «подмаршачником» я быть не хочу, объявляла ему Барто. И все же хотела учиться у него, хотя он гораздо чаще ругал ее, чем хвалил: Агнии не хватало цельности стиха, завершенности каждого образа, внимательному отношению к слову.
Барто вспоминала, как однажды сказала Маршаку: «Давайте встретимся в следующий раз только тогда, когда вы примете всё мое стихотворение в целом, а не отдельные куски или строчки». Он пришел к ней много лет спустя, в 1938-м, со стихотворением «Снегирь», и сказал: «Прекрасное стихотворение, но одно слово надо изменить: „Было сухо, но калоши я покорно надевал“. Слово „покорно“ здесь чужое». Барто послушалась учителя. В дальнейшем мальчик надевал калоши уже не покорно, а «послушно».
СНЕГИРЬ
На Арбате, в магазине,
За окном устроен сад.
Там летает голубь синий,
Снегири в саду свистят.
Я одну такую птицу
За стеклом видал в окне,
Я видал такую птицу,
Что теперь не спится мне.
Ярко-розовая грудка,
Два блестящие крыла...
Я не мог ни на минутку
Оторваться от стекла.
Из-за этой самой птицы
Я ревел четыре дня.
Думал, мама согласится –
Будет птица у меня.
Но у мамы есть привычка
Отвечать всегда не то:
Говорю я ей про птичку,
А она мне про пальто.
Что в карманах по дыре,
Что дерусь я во дворе,
Что поэтому я должен
Позабыть о снегире.
Я ходил за мамой следом,
Поджидал ее в дверях,
Я нарочно за обедом
Говорил о снегирях.
Было сухо, но галоши
Я послушно надевал,
До того я был хорошим –
Сам себя не узнавал.
Я почти не спорил с дедом,
Не вертелся за обедом,
Я "спасибо" говорил,
Всех за все благодарил.
Трудно было жить на свете,
И, по правде говоря,
Я терпел мученья эти
Только ради снегиря.
До чего же я старался!
Я с девчонками не дрался.
Как увижу я девчонку,
Погрожу ей кулаком
И скорей иду в сторонку,
Будто я с ней незнаком.
Мама очень удивилась:
- Что с тобой, скажи на милость?
Может, ты у нас больной –
Ты не дрался в выходной!
И ответил я с тоской:
- Я теперь всегда такой.
Добивался я упрямо,
Повозился я не зря.
- Чудеса, – сказала мама
И купила снегиря.
Я принес его домой.
Наконец теперь он мой!
Я кричал на всю квартиру:
- У меня снегирь живой!
Я им буду любоваться,
Будет петь он на заре...
Может, снова можно драться
Завтра утром во дворе?
Видимо, все же, не осталось без следа многолетнее общение с мужем-любителем и знатоком птичьих нравов Павлом Барто.
Произведения молодой поэтессы достаточно быстро обеспечили ей большую популярность среди советских читателей. Она не была поклонницей небылиц, а создавала юмористические и сатирические образы, высмеивала человеческие недостатки. Ее стихотворения читались не как занудные нотации, а как забавные дразнилки, и благодаря этому они были гораздо ближе детям, чем произведения многих других детских поэтов начала ХХ века.
В конце 1929 – начале 1930 гг. на страницах «Литературной газеты» развернулась дискуссия «За действительно советскую детскую книгу», которая ставила три задачи: 1) вскрыть всякого рода халтуру в области детской литературы; 2) способствовать становлению принципов для создания действительно советской детской литературы; 3) объединить квалифицированные кадры настоящих детских писателей.
С первых же статей, открывших эту дискуссию, стало ясно, что она пошла по опасному пути, по пути травли лучших детских писателей. Произведения Чуковского и Маршака были подведены под рубрику «бракованной литературы» и попросту халтуры. Некоторые участники дискуссии «обнаружили» «чуждую направленность литературного дарования» Маршака, сделали вывод о том, что он «явно чуждый нам по идеологии», а его книги «вредные, бессодержательные». Начавшись в газете, дискуссия скоро охватила и некоторые журналы. Дискуссия раздувала ошибки талантливых авторов и пропагандировала нехудожественные произведения некоторых писателей.
Характер нападок, тон, которым эти нападки выражались, были абсолютно недопустимы, о чем и заявила группа ленинградских писателей в своем письме: «нападки на Маршака носят характер травли».
Не менее жесткой была критика и в отношении Чуковского. И одной из самых ярых хулителей Корнея Ивановича оказалась одна из его учениц – молодая, но амбициозная поэтесса Агния Барто.
Детские стихи Чуковского подверглись в сталинскую эпоху жестокой травле, хотя известно, что сам Сталин неоднократно цитировал «Тараканище». Инициатором травли стала Н.К. Крупская, неадекватная критика исходила и от Агнии Барто, и от Сергея Михалкова. В среде партийных критиков редакторов возник даже термин — «чуковщина». Чуковский взял на себя обязательство написать ортодоксально-советское произведение для детей «Весёлая колхозия», но не сделал этого.
Барто поспешила отречься от Чуковского. В 1930 году Барто и еще 19 писателей подписали открытое письмо против народных сказок и сказок Чуковского. «Мойдодыр», например, обвинялся в оскорблении чувств трубочистов: «Нельзя давать детям заучивать наизусть: „А нечистым трубочистам — Стыд и срам, стыд и срам!“ — и в то же время внедрять в их сознание, что работа трубочиста так же важна и почетна, как и всякая другая».
В 1944 году К. Чуковский был вызван в Союз писателей, где его военную сказку назвали «несуразным шарлатанским бредом» и обвинили Корнея Ивановича в том, что тот сознательно опошляет задачи воспитания детей в духе социалистического патриотизма. Когда Корней Иванович вернулся домой после этого вызова, дочь Лидия спросила его: «Кто был ниже всех?» Он ответил: «Барто».
Хотя другие источники говорят, что Барто не совсем травила Чуковского, а лишь не отказалась подписать какую-то коллективную бумагу. С одной стороны, не по-товарищески, а с другой... Кроме того, в последние годы Барто навещала Чуковского в Переделкино, они поддерживали переписку... Так что либо Чуковский такой добрый, либо Барто попросила прощения, либо мы многого не знаем.
Кроме того, Барто замечена и в травле Маршака. «Пришла Барто в редакцию и увидела на столе гранки новых стихов Маршака. И говорит: "Да такие стихи я могу писать хоть каждый день!" На что редактор ответил: "Умоляю, пишите их хотя бы через день..."».
Впрочем, и Барто далеко не всегда приходилось легко. Когда в 30-х годах начались гонения на недостаточно пролетарских писателей, доставалось и ей. В статье в «Комсомольской правде» критик Израиль Разин писал, что Барто пишет «псевдосоветскую и псевдообразовательную литературу», ее стихи обсуждались на собраниях, где немало доставалось ее сложным и слишком авангардным рифмам.
Спустя 30 лет, 9 января 1974 года Лидия Чуковская была исключена из Союза писателей (это решение было отменено в феврале 1989 года), на ее публикации в СССР был наложен полный запрет (до 1987 года). Этим событиям посвящена книга Лидии Чуковской «Процесс исключения. Очерк литературных нравов», которая впервые была издана в 1979 году в Париже в издательстве «YMCA-Press». В заседании секретариата Московского отделения Союза писателей РСФСР среди прочих писателей участвовала Агния Барто, которая своим выступлением способствовала исключению дочери Корнея Чуковского из Союза писателей. Она выступила против того, чтобы работы Чуковской печатались в стране в связи с их антисоветским характером: «Чем объяснить, как может человек дойти до такой антисоветчины, до такой злобы? В своих письмах Корней Иванович хвалит мои стихи, благодарит меня. Он очень ценил мои стихи. Он был добрый человек. А вы — злая. Откуда в вас столько злобы? Мне хочется спросить у вас: почему вы такая злая! Откуда в вас столько злости? Опомнитесь, Лидия Корнеевна, подобрейте! Я вчера прочитала „Гнев народа“ — впечатление удручающее. Злость, злость, злость». И далее: «Я думаю, как Шостакович и Чингиз Айтматов, а вы — как Солженицын и Сахаров… Мне тяжело думать, что на светлую память о Корнее Ивановиче, учившем нас доброте, ложится ваша тень…».
Последние слова весьма удивили Лидию Чуковскую, которая также вспоминала об этом собрании: «А главное: я никогда больше, до конца дней своих, не увижу в одной комнате такого множества, один к одному подобранных, падших людей. Большинству из них неоткуда было и падать. Но некоторые упали, скатились в эту бюрократическую трясину с высоты таланта. … Ведь и Агния Барто человек несомненно способный — к сожалению, на всё». Речь идет о судебном процессе Даниэля и Синявского, когда по поручению следственного отдела КГБ Барто накануне суда над писателями дала в качестве специалиста-эксперта отзыв на книги Даниэля, в котором подчеркивала антисоветскую направленность творчества Даниэля.
Волова рано вышла замуж – в 18 лет. Ее первым мужем стал поэт Павел Барто, с которым она познакомилась и вместе занималась в балетной студии. Совместно с ним она написала три стихотворения — «Девочка-рёвушка», «Девочка чумазая» и «Считалочка».
Жили-были два соседа,
Два соседа-людоеда.
Людоеда
Людоед
Приглашает
На обед.
Людоед ответил: - Нет,
Не пойду к тебе, сосед!
На обед попасть не худо,
Но отнюдь
Не в виде блюда!
В 1927 году у пары родился сын Игорь (Гарик), а через 6 лет супруги развелись.
Со вторым мужем Агнии повезло больше. Им стал теплоэнергетик Андрей Владимирович Щегляев. Этот талантливый молодой ученый целенаправленно и терпеливо ухаживал за симпатичной поэтессой. На первый взгляд это были два совершенно разных человека: «лирик» и «физик». Творческая, возвышенная Агния и теплоэнергетик Андрей. Но в действительности создался на редкость гармоничный союз двух любящих сердец. По словам членов семьи и близких друзей Барто, за почти 50 лет, что Агния и Андрей прожили вместе, они ни разу не поссорились, вплоть до 1970 года, когда Андрей Владимирович умер из-за онкологического заболевания. Оба активно работали, Барто часто выезжала в командировки. Они во всем поддерживали друг друга. И оба стали известными, каждый в своей области. Муж Агнии Львовны стал членом-корреспондентом Академии наук СССР. Он преподавал в МЭИ, был деканом энергомашиностроительного факультета; по его учебникам и сегодня учатся студенты. Об Андрее Владимировиче часто говорили, как о «самом красивом декане Советского Союза».
Высокий, стройный, красивый, удивительно добрый мужчина был великолепным организатором и на работе, и дома. И дома всё устраивал так, чтобы жена могла творить. Нанял няню, домработницу, если надо — что-то делал сам, но поэтесса жила одной только своей поэзией и — детьми. Во втором браке она родила дочку Таню, которая потом, как и папа, пошла в «технари» — стала инженером, кандидатом технических наук.
Притом семья их жила совсем не так, как представляют обычно идеальные семьи. Никогда Агния не прибеднялась, чтобы «не затмевать» мужа, всегда носила свой талант, свою популярность спокойно. Впрочем, Щегляева и нельзя было затмить, он точно также был лауреатом Государственной премии. То, что его представляют везде как мужа Барто, его скорее забавляло. Дома же главой всегда была Агния. Все решения принимала она, а Андрей думал, как их воплощать. Похоже, они идеально друг другу подходили.
От бытовых мелочей Агнию Львовну старались оградить, за это отвечала няня Домна Ивановна. Она приехала в столицу из деревни, чтобы заработать, да так и осталась в семье поэтессы на всю жизнь. К ее мнению Агния Львовна всегда прислушивалась. Прежде чем пойти на какое-нибудь мероприятие, Барто интересовалась у няни, как она выглядит. Если Домна Ивановна одобряла, значит, из дома можно было выходить спокойно.
У Татьяны родилось двое детей. Младшей внучке Наташе Агния Барто посвятила стихотворение «МЫ НЕ ЗАМЕТИЛИ ЖУКА».
Мы не заметили жука.
И рамы зимние закрыли,
А он живой,
Он жив пока,
Жужжит в окне,
Расправив крылья...
И я зову на помощь маму:
— Там жук живой!
Раскроем раму!
Старшему внуку Владимиру посвящено стихотворение про ершей.
До чего же хороши
В нашей реченьке ерши!
Хороши-то хороши,
Да разборчивы ерши!
Хлебный мякиш не клюют,
На червей они плюют…
Хороши-то хороши,—
Несговорчивы ерши!
Обращаюсь я к ершу
И добром его прошу:
— Все равно ты, дурачок,
Попадешься на крючок,
Так давай плыви ко мне…—
Нет, он прячется на дне.
Третий день болит душа:
Не могу поймать ерша.
Ходили слухи, что цикл «Вовка – добрая душа» тоже был написан для него. В любом случае это имя часто встречалось в стихах Барто тех лет. Агния Львовна была очень близка с Володей, они часто беседовали о литературе, поэтесса демонстрировала внуку рисунки художников для своих изданий. Барто учила Владимира танцевать, у него хорошо получалось, но в хореографическое училище он поступать не стал. По прошествии лет внук поэтессы стал математиком, преподавал в школе.
Даже когда дети выросли, было решено всегда жить большой семьей под одной крышей вместе с женами-мужьями детей и внуками — так хотела Агния Барто.
То, что Агния Львовна не была погружена в бытовые проблемы, вовсе не означает, что она оставалась в стороне от семейных дел. Скорее наоборот, она была полноценным главой семьи. Барто руководила домашними, когда нужно было организовать семейное торжество или заняться строительством дачи. Если кто-то из близких заболевал, она делала всё, лишь бы болезнь отступила. Когда во время войны сын Гарик попал в больницу, Барто с огромным трудом доставала для него яблоки, которые были тогда на вес золота. Поэтесса везла их сыну, держа в коробке на коленях, каждое яблоко было завернуто в отдельную бумажку. Когда помощь требовалась абсолютно чужим ей людям, Барто действовала точно так же: отдавала все силы, лишь бы помочь человеку: доставала дефицитные лекарства, например.Талантливый и способный молодой человек, Гарик мечтал стать летчиком. Во время эвакуации в Свердловске он поступил в летное училище и собирался по окончании отправиться на фронт. Однако из-за болезни желудка его отчислили. По возвращении в столицу юноша поступил в Авиационный институт. При этом он прекрасно сочинял музыку и обучался в консерватории.
Гарик погиб 5 мая 1945 года в возрасте 18 лет — был сбит неожиданно выехавшим из-за угла грузовиком во время катания на велосипеде в Лаврушинском переулке. Молодой человек упал на асфальт и ударился виском о бордюр, смерть наступила мгновенно. Евгения Таратута, подруга поэтессы, вспоминала, что Агния Львовна, подавленная горем, ушла в себя. Она не разговаривала, не ела, не спала. Дочь, Татьяна Щегляева, в одном из интервью отметила: «Это горе осталось с мамой навсегда. Не было дня, чтобы она не говорила об этой трагедии».
Сильная духом, она всё же нашла в себе силы вернуться к творчеству. Барто начала активно ездить по детским домам. В 1947 году появилась ее поэма «Звенигород», послужившая отправной точкой начала поиска потерявшихся в войну детей.
ЗВЕНИГОРОД
ТРИДЦАТЬ БРАТЬЕВ И СЕСТЕР
1
Летом весь Звенигород
Полон птичьим свистом.
Там синицы прыгают
По садам тенистым.
Там дома со ставнями
На горе поставлены,
Лавочка под кленами,
Новый дом с балконами.
Новый, двухэтажный
На пригорке дом,
Тридцать юных граждан
Проживают в нем.
На реке с восьми часов
Затевают игры,
И от звонких голосов
Весь звенит Звенигород.
Вдалеке зеленый бор
Виден в окна спальни...
Тридцать братьев и сестер
В лес уходят дальний.
Хорошо в лесу густом!
Отдыхай под елкой,
Под ореховым кустом
Ты орешки щелкай,
А зимой катайся с гор
И у печки грейся.
Тридцать братьев и сестер —
Шумное семейство.
<…>
5
Здесь со всех концов страны
Собраны ребята:
В этот дом их в дни войны
Привезли когда-то...
После, чуть не целый год,
Дети рисовали
Сбитый черный самолет,
Дом среди развалин.
Вдруг настанет тишина,
Что-то вспомнят дети...
И, как взрослый, у окна
Вдруг притихнет Петя.
До сих пор он помнит мать...
Это только Лёлька
Не умеет вспоминать —
Ей три года только.
У Никиты нет отца,
Мать его убита.
Подобрали два бойца
У сожженного крыльца
Мальчика Никиту.
Был у Клавы старший брат,
Лейтенант кудрявый,
Вот на карточке он снят
С годовалой Клавой.
Защищал он Сталинград,
Дрался под Полтавой.
Дети воинов, бойцов
В этом детском доме.
Здесь портреты их отцов,
Карточки в альбоме.
Вот какая тут семья —
Дочки тут и сыновья.
<…>
Понятно, что после гибели сына Агния Львовна долгое время не могла прийти в себя. Даже самый радостный праздник – День Победы стал для нее траурным. Тем не менее поэтесса нашла в себе силы для того, чтобы помочь если не себе, то многим другим людям. Сейчас уже мало кто знает, что в послевоенные годы Барто вела радиопередачу «Найти человека», посредством которой члены тысяч семей, потерявших друг друга, вновь встретились. Агния Барто отдала этой программе 10 лет своей жизни.
Барто много и часто выступала на радио, ей приходило много писем. Стихи впечатлили одну из читательниц настолько, что она решилась написать Барто: у женщины в годы войны потерялась дочь Нина, и как было матери теперь радостно надеяться, что Нина, быть может, растёт в такой же дружной компании в детском доме, как ребята из «Звенигорода». Барто приняла историю близко к сердцу и решила попробовать разыскать девочку Нину. Получилось! Мать и дочь воссоединились.
Из письма Софьи Ульяновны Гудевой: «...Вы не можете себе представить мое счастье и радость, когда я читала в вашей телеграмме слова: «Горячо поздравляю, ваша дочь нашлась». Сколько лет я искала своего ребенка и сколько лет я проливала слезы! Моя дочь решила переехать ко мне, получила от нее телеграмму: «Встречай, выезжаю...»
Но и на этом история «Звенигорода» еще не кончается. Наоборот… Карагандинские журналисты, увлеченные историей семьи Гудевых, сообщили о ней в ТАСС. Вслед за этим появились заметки во многих газетах. Когда я возвратилась домой, в Москву, я нашла на своем столе семнадцать писем. Самые разные люди просили меня помочь им найти детей, потерянных в годы войны. Что было делать? Направить все эти письма в управление милиции? Но там требуются точные данные, а если их нет?.. Как раз во время моих раздумий мне позвонили из редакции «Последних известий по радио». Тогда-то мне пришла в голову мысль: а что, если поискать по радио потерянных в войну детей? Редакция горячо поддержала эту мысль».
Так родился новый проект Барто — «Найти человека».
Поэтесса собирала воспоминания ребят в детдомах, придумав новый подход. Семьи малышей не смогли найти официальные лица, потому что многие не помнили фамилии, имена родителей, адреса родного дома. Агния Львовна старалась уцепиться за другое. Расспрашивала буквально всё, что только мог вспомнить ребенок, и выбирала такую деталь, которую наверняка вспомнили бы родственники: во что была одета девочка, когда потерялась. Как мальчик сам вырывал зуб младшей сестре. Какую дома держали птицу в клетке, с какой игрушкой любил ребенок дома ложиться спать. Всё, что угодно, что не примет как ориентировку милиция, но смогут узнать свои.
С рассказами детей она выступала на радио «Маяк» в передаче «Найти человека». Там же зачитывала письма от слушателей: «помогите найти девочку… помогите найти мальчика… помогите…» Передача шла девять лет, и за это время без малого тысяче детей нашли их родных пап, мам, братьев, сестёр, каких-нибудь других родственников. Это, пожалуй, было самое большое, что могла сделать Барто против войны.
С войной и фашизмом Барто впервые встретилась лицом к лицу в 1937 году – ее в составе советской делегации послали в Испанию на Международный конгресс в защиту культуры. Там шла война между сторонниками Испании как республики и союзником Гитлера, фашистом Франсиско Франко. Советский Союз поддерживал республиканцев.
В Мадриде всё гремело и горело. У многих детей на улице были недетские взгляды — Барто потом увидит такие же на Урале, в эвакуации, и в детдомах, полных сирот и просто потерявшихся детей. Ее, как всегда, впечатляло буквально всё. Она прямо под налётом франкистских самолетов выскакивала из машины, чтобы купить на память кастаньеты (Алексей Толстой поинтересовался: не купила ли она еще и веер, чтобы обмахиваться во время налета?). Попробовала посмотреть корриду — стало дурно от этой жестокой, кровавой пляски на арене.
В своей книге «Записки детского поэта» в главе «В революционной Испании» Барто описывает это событие так: «...Михаил Ефимович (глава советской делегации М.Е. Кольцов – В.Ю.) отпустил меня посмотреть бой быков. Лучше бы я туда не ходила! Народу полно, с трудом достала билет и пробилась на свое место, на верхней трибуне, на самом солнцепеке. Начало было волнующим, на арену под открытым небом вышли испанки в пышных юбках и ярких шалях, стали что-то выкрикивать, обращаясь к зрителям. Благодаря Вишневскому я поняла: 'Все для фронта!' В ответ со всех сторон, со всех трибун посыпались кошельки и узелки с деньгами, косынки, шали, какие-то украшения, браслеты. Сидевшая передо мной девушка вынула серьги из ушей, завязала их в носовой платок и бросила узелок на арену.
Даже чей-то пиджак полетел туда... Но бой быков – зрелище Невыносимое. Эффектный тореро разъярил и колол бесчисленными рапирами небольшого тщедушного бычка (больших быков то ли съели, то ли куда-то увезли). От зноя, от солнца мне стало плохо. Два сидящих рядом, как я полагала, испанца сказали на чистейшем русском языке: 'Этой иностранке дурно'... Едва ворочая языком, бормочу: 'Нет... я из деревни...'. 'Деревней' называют Москву из осторожности, немало вокруг фашистских ушей. Два испанца, наши летчики, помогли мне выбраться, спуститься с трибуны. Проводили до гостиницы. Если Кольцов спросит, понравилась ли мне коррида, скажу – очень!»
Итогом посещения стали, конечно, новые стихотворения — о детях Испании для детей СССР. В то время немало привезли в Советский Союз маленьких беженцев из далекой страны, новости войны с франкистами горячо обсуждались, и советские дети тоже хотели быть в курсе. Стихи Барто им были нужны — что-то вроде детской версии газетных сводок.
КЛЯТВА
Есть в Испании обычай:
Называют пальму в роще
Славным именем героя,
Победившего в бою.
Никогда в бою ты не был,
Не держал в руках винтовки,
Но назвали пальму в роще
В память светлую твою.
Никогда в бою ты не был,
Но раздался рев снаряда, —
Ты был ранен в мирном доме
В ночь, когда пришли враги.
Было лет тебе немного,
Но умел ты быть отважным.
За окном дорога в горы,
Ты сказал сестре: «Беги!»
Было лет тебе немного,
Но умел ты быть отважным,
Ты врага достойно встретил,
Ты сказал в лицо врагу:
— Я за мир и за свободу!
Мой отец республиканец!
И победа будет нашей —
В этом клятву дать могу!
И склоняются в салюте
Пионерские знамена,
Клятву юного героя
Повторяет весь отряд:
— Мы за мир и за свободу,
И победа будет нашей!
За товарищей погибших
Пионеры отомстят.
Когда война пришла в СССР, Андрея Щегляева перевели работать на Урал. Поехала с ним и Агния Барто. Она по прежнему считала главной своей миссией работу с детьми. Но не сочинять же во время войны так, словно ничего не происходит? Барто решила написать книгу о юных героях трудового фронта. Но встреча с подростками, работающими на заводах, сделала очевидным: так просто контакта с ними не выйдет. Не видели они причин откровенничать с чужой эвакуированной теткой.
Тогда, по совету писателя Павла Бажова, Агния Львовна устроилась учиться токарем вместе с этими хмурыми ребятами. И выучилась. И написала о них. И заодно поняла, что, увы, работник руками из нее так себе. Разряд как токарь смогла получить плохонький, второй. А приносить пользу хотелось очень! Барто уехала на запад, пыталась устроиться военным корреспондентам, читала детские стихи солдатам — те слушали порой со слезами на глазах, ведь эти самые стихи они недавно читали своим малышам… Но на фронте Барто оказалась не нужна, и она вернулась к семье.
В 1944 году семья вернулась в Москву.
Имя Агнии Барто в 1960-х годах стало поистине культовым. Ее стихи печатались большими тиражами, ее приветствовали на различных конгрессах и заседаниях, узнавали в лицо и по голосу. А она, пронеся через душу и сердце любовь к погибшему сыну, трагедии всех разлученных войной семей, оставалась закрытым для посторонних человеком. Может быть, ее согревала мысль, что первым стихотворением, выученным маленьким человечком, пришедшим в этот мир в ближайшие десятилетия, будет то самое — про зайку, мишку или кота, который «кататься не привык — опрокинул грузовик».
Большинство стихов Агнии Барто написано для детей — дошкольников или младших школьников. Ее стиль очень легкий, а стихи нетрудно читать и запоминать детям. Автор как бы разговаривает с ребенком простым бытовым языком, без лирических отступлений и описаний — но в рифму. И разговор ведет с маленькими читателями, как будто автор — их ровесница. Стихи Барто всегда на современную тему, она словно бы рассказывает недавно случившуюся историю, причем её эстетике характерно называть персонажей по именам: «Мы с Тамарой», «Кто не знает Любочку», «Наша Таня громко плачет», «Володин портрет», «Лёшенька, Лёшенька, сделай одолжение» — речь будто бы идет о хорошо знакомых Лёшеньках и Танях, у которых вот такие недостатки, а вовсе не о детях-читателях.
БОЛТУНЬЯ
Что болтунья Лида, мол,
Это Вовка выдумал.
А болтать-то мне когда?
Мне болтать-то некогда!
Драмкружок, кружок по фото,
Хоркружок – мне петь охота,
За кружок по рисованью
Тоже все голосовали.
А Марья Марковна сказала,
Когда я шла вчера из зала:
«Драмкружок, кружок по фото
Это слишком много что-то.
Выбирай себе, дружок,
Один какой-нибудь кружок».
Ну, я выбрала по фото...
Но мне еще и петь охота,
И за кружок по рисованью
Тоже все голосовали.
А что болтунья Лида, мол,
Это Вовка выдумал.
А болтать-то мне когда?
Мне болтать-то некогда!
Я теперь до старости
В нашем классе староста.
А чего мне хочется?
Стать, ребята, летчицей.
Поднимусь на стратостате...
Что такое это, кстати?
Может, это стратостат,
Когда старосты летят?
А что болтунья Лида, мол,
Это Вовка выдумал.
А болтать-то мне когда?
Мне болтать-то некогда!
У меня еще нагрузки
По-немецки и по-русски.
Нам задание дано –
Чтенье и грамматика.
Я сижу, гляжу в окно
И вдруг там вижу мальчика.
Он говорит: «Иди сюда,
Я тебе ирису дам».
А я говорю: «У меня нагрузки
По-немецки и по-русски».
А он говорит: «Иди сюда,
Я тебе ирису дам».
А что болтунья Лида, мол,
Это Вовка выдумал.
А болтать-то мне когда?
Мне болтать-то некогда!
Барто писала не только стихи. Ее перу также принадлежат сценарии к таким известным картинам, как: «Подкидыш» (1939. Помните знаменитую реплику великолепной Фаины Раневской: «Муля, не нервируй меня!»?); «Слон и верёвочка» (1945); «Алёша Птицын вырабатывает характер» (1953); «10000 мальчиков» (1961), «От семи до двенадцати» (1965) и др. А также написала сценарии нескольких мультфильмов по собственным стихам.
Творчество Агнии Барто было заслуженно отмечено правительством. В 1950 году за книгу «Стихи детям» она получила Сталинскую премию, а в 1972 году за сборник «За цветами в зимний лес» Ленинскую премию.
Барто не стало 1 апреля 1981 года. После вскрытия врачи были потрясены: сосуды оказались настолько слабыми, что было непонятно, как кровь поступала в сердце последние десять лет.
Однажды Агния Барто сказала: «Почти у каждого человека бывают в жизни минуты, когда он делает больше, чем может». В случае с ней самой это была не минута — так она прожила всю жизнь.
Похоронена в Москве на Новодевичьем кладбище.
«…Надо, чтоб поэт и в жизни был мастак!»
БЕЗЫМЕНСКИЕ
Отец и сын Безыменские – безусловно талантливы. Старший был поэтом и журналистом, младший ученым и писателем. Но, на мой взгляд, репутация отца каким-то образом повлияла и на сына (речь, разумеется, идет о литературной среде), что, впрочем, не помешало ни тому, ни другому оставить свой след в истории русской литературы.
Александр Ильич Безыменский (настоящая фамилия – Гершанович; 1898-1973) – поэт, журналист.
Александр Гершанович родился в украинском городе Житомир в еврейской семье торгового служащего. Его отец, Иоиль-Шимон Гершанович, приехал во Владимир еще в 1902 году и числился в полицейских списках «одесским мещанином, комиссионером по продаже сахару». Мать, Хая Бенционовна, содержала белошвейную мастерскую. Старший сын Давид торговал сахарным песком и мукой и держал лавку в доме купца Куликова, на Большой улице.
Александр учился во Владимирской губернской гимназии, а репетитором по алгебре у Саши Безыменского был революционер Павел Батурин, впоследствии комиссар Чапаевской дивизии, погибший с ним в одном бою. Не без его влияния Безыменский стал политически активной личностью.
В.Л. Успенский вспоминал: «Любили мы танцевать на так называемых Шмидтовских вечерах. Большой поклонник танцев, капитан Шмидт с разрешения надлежащих властей города со своими помощниками устраивал в здании Дворянского собрания платные танцевальные вечера. Весь чистый сбор от этих вечеров шёл в фонд нуждающимся детям. Плата за вход устанавливалась в 25 копеек для учеников и 50 – для взрослых. Большинство танцующих были учащиеся, взрослых было мало. Большой зал и прилегающие к нему комнаты Дворянского собрания ярко освещены, паркетный пол натёрт до блеска, играет оркестр полковой музыки. Танцевать было довольно свободно, и мы с упоением танцевали. Вот танцует гимназист с большой шевелюрой зачёсанных назад волос. Кто тогда мог предполагать, что это будущий поэт Александр Безыменский!»
Безыменский в 1916 году окончил гимназию и поступил в Киевский коммерческий институт. В том же году вступил в РСДРП(б).
В 1917 году при Временном правительстве был мобилизован и направлен в Петергофскую школу прапорщиков. Однако, начавшаяся революция полностью изменила всю жизнь будущего поэта. Он становится активным участником октябрьского вооруженного восстания в Петрограде, а после революции стал одним из организаторов первых союзов молодежи в Петрограде и Москве, редактором газеты «Красная молодежь», партийным и комсомольским работником на самых разных постах. Избирался в ЦК РКСМ 1-го созыва, был делегатом съездов комсомола. На VII съезде ВЛКСМ в марте 1926 г. был избран почетным комсомольцем. После Октябрьской революции участвует в организации Владимирского союза коммунистической молодежи, редактирует газету «Борьба и труд», журнал «Вестник Интернационала».
Печататься начал в 1918 году, опубликовал стихотворение «Революция» в нижегородской газете «Интернационал», и уже тогда впервые он подписался псевдонимом А. Безыменский. В автобиографии вспоминал: «...еще большее впечатление, чем первые напечатанные строки, произвело на меня то обстоятельство, что молодежные колонны ноябрьской демонстрации 1918 в г. Владимире пели «Юношескую марсельезу», сочиненную мной, и скандировали мои стихотворные лозунги».
Безыменский слегка ошибся – «Юношеская марсельеза» была исполнена во Владимире на митинге-концерте 20 июля 1919 года, но это сути не меняет. Эта новая песня молодежи произвела впоследствии сильное впечатление и на молодежь других местностей — Владимирскому губкому пришлось вслед за помещением в своей газете, издать марсельезу отдельным экземпляром: так велики были запросы на новую, «молодежную марсельезу».
ЮНОШЕСКАЯ МАРСЕЛЬЕЗА
(Слова А. Безыменского, музыка Руже де-Лиль)
Всякой радости в жизни лишались
Мы от горя, насилий и бед.
Нашей юности мы и не звали,
Не видали мы солнечный свет.
Угнетали проклятые годы
Малолетних тяжелым трудом:
Но зато им не будет пощады,
Мы бесследно их выжжем огнем.
Припев:
Грозою для старого юность идет,
Как свет после тягостной ночи.
Мы — дети крестьян и рабочих.
Вперед, вперед, вперед, вперед, вперед!
Яркий светоч великой Коммуны
Вспыхнул в мире, зажженный трудом.
Это пламя в сердцах наших юных
Разлилось неудержным огнем.
Нашим старшим великим героям,
Всем, кто миру несет этот свет,
Всем, кто жизнь пролетарскую строит –
Бросит молодежь братский привет.
Припев:
Грозою для старого юность идет,
Как свет после тягостной ночи.
Мы — дети крестьян и рабочих.
Вперед, вперед, вперед, вперед, вперед!
И, когда мы взметнем вместе с ними
Мощной песни победенный звук,
Знамя красное гордо мы вынем
Из усталых, натруженных рук.
Но пока, без сомнений и дрожи,
Доведем их борьбу до конца!
Эй, дорогу и жизнь молодежи,
Написавшей на юных сердцах.
Припев:
Грозою для старого юность идет,
Как свет после тягостной ночи
Мы — дети крестьян и рабочих,
Вперед, вперед, вперед, вперед, вперед!
В 1919 г. переведен в Казань, преподавал в Казанском военно-инженерном техникуме. В Казани же выходит и первая книга стихов Безыменского «Октябрьские зори» (1920). Второй сборник – «К солнцу» (1921) вышел в Петрограде. И уже в 1920-х годах Безыменский стал популярным комсомольским поэтом.
ПОСЛЕ ГРОЗЫ
Огненнодышащий пахарь
В тучу вонзил свой лемех,
В черной небесной рубахе
Синих наделал прорех.
Замер раскатистый хохот,
Ветер унес свой свисток.
Врезали красные сохи
Плотный последний комок.
Кончено. В небе все чисто.
Пахарь, покончив с трудом,
Весело щелкнул лучистым
Тысячехвостным кнутом.
Эти первые сборники стихов поэта отмечены чертами космически-отвлеченной поэзии тех лет, абстрактным воспеванием «планетарного», «космического» размаха пролетарской революции. Об этом периоде напоминает хотя бы талантливая поэма «Я», написанная в 1920 году и кончающаяся такими характерными строками:
Из солнцебетона и стали я скован.
Отсек я Былое, схватив его космы.
Во чреве заводов, под сердцем станковым
Я зачат и выношен. Вырос же — в Космос
Преодолевая эту тенденцию, Безыменский обращался к изображению героики революционных будней: сборник «Как пахнет жизнь» (предисловие Льва Троцкого, 1924); стихи «О шапке», «О валенках» и др.). Поэт говорил, что если бы не его родовая фамилия, он взял бы ее псевдонимом; в одном из ранних стихотворений, «Прежде всего» (1923), он писал: «Прежде всего, я член партии, а стихотворец — потом».
О ШАПКЕ
Троцкому.
Молодежи.
Только тот наших дней не мельче,
Только тот на нашем пути,
Кто умеет за каждой мелочью
Революцию Мировую найти.
Кто о женщине, кто о тряпке.
Кто о песнях прошедших дней…
Кто о чем.
А я – о шапке,
Котиковой,
Моей.
Почему в ней такой я гордый?
Не глаза ведь под ней, а лучи!
Потому, что ее
По ордеру
Получил.
В девятнадцатом, в Киев, на отдых,
Я усталый приехать не смог,
И покою два дня лишь отдав,
На третий – в окопы лег.
Мы голодные жизнь творили!
Но знали: есть голод-волк.
В этот день мы без пуль покорили
Восставший девятый полк…
Да, о шапке…
И вот оттуда
Голодранцем в Москву припер
И в Цека получил, как чудо,
Ордер
«На головной убор».
Ордер этот
В охапку.
В Распределитель путь.
Получил я там – летом! –
Шапку
Котиковую,
Не какую-нибудь…
И теперь вот, сейчас, сегодня
Мимо салом заплывших витрин
Я шагаю, знаменем подняв
Шапку военных годин.
И теперь, что-нибудь покупая,
Выбирая ли, роясь в вещах,
Я об ордере прежнем мечтаю
И новых, идущих днях.
И прочтя бюллетень о банкноте
Или весть о борьбе биржевой,
Я гляжу на восторженный котик
С думой грозовой:
Пусть катается кто-то на форде,
Проживает в десятках квартир…
Будет день:
Мы предъявим
Ордер
Не на шапку –
На мир.
В своем предисловии к сборнику «Как пахнет жизнь» Троцкий, в частности, пишет: «...Через Безыменского мы, старшие, можем не только понять, но и прочувствовать насквозь то новое поколение, которое от нас пошло, но идет своими путями. Особенно ярко почувствовал я это, читая „Комсомолию"».
В 1922 году был одним из основателей литературных групп «Молодая гвардия» и «Октябрь». Участник РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей; 1923-1926), сотрудничает в журнале «На посту» (орган РАПП). Состоит членом группы «Литфронт» (1930). В 1923 году оставил должность редактора газеты «Красная молодёжь» и полностью отдался поэтическому творчеству.
В середине двадцатых годов слава Безыменского росла и не уступала славе Маяковского и Есенина. Их часто приглашали выступать вместе. «Первым читал стихи Маяковский. Это был, как всегда, подлинный триумф... Когда я шел на авансцену, Владимир Владимирович дружески сжал мне локоть и ободряюще кивнул головой... Есенин оглядывал зал, прохаживаясь по сцене, а затем неожиданно заложил два пальца в рот и так свистнул, что люстры задрожали…. Но публика мигом затихла, когда золотоволосый красавец поэт прочитал первые строки стихов. Овации были нескончаемыми», — вспоминал Безыменский о выступлении в Большом зале Московской консерватории.
Безыменский знал наизусть стихи Есенина, хотел быть его другом:
ВСТРЕЧА С ЕСЕНИНЫМ
Сережа! Дорогой ты мой!
Со мной выходишь ты на сечу?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мне помнится наш первый бой
И наша первая с тобой
Незабываемая встреча.
В двадцать четвертом, вечерком,
У очень пылкого грузина
Сидел ты, милый, за столом,
А на столе стояли вина.
Вошел я только — и тотчас
Ты повернулся весь и замер.
Скрестил я пару пылких глаз
С твоими жаркими глазами.
— Вот Безыменский… — так сказал
Друг Юрий, бывший напостовец.
А ты всучил в меня глаза,
Как будто бы сверлить готовясь,
Но встал и руку подал мне.
Ладони звякнули клинками!
Я видел пару щек в огне
И взгляды, где любовь и камень.
Мгновенье долгое прошло,
В упор склонились наши лица,
И ты промолвил: «Тяжело
Пожатье каменной десницы»…
И ты поэт! И враг! И пусть…
Но все же странно, право слово,
Что выучил я наизусть
Твои стихи — врага лихого…
Ответил я: — Сережа, брось!
Твоим стихам я в песне звонкой
Такой же враг, как паровоз
Мятущемуся жеребенку.
В тебе, Сережа, сплетены
Ко мне боязнь, любовь и ругань.
У сердца подтяни штаны —
И будешь комсомолу другом.
Еще прибавлю я, любя,
Что ты растрепанный, колючий,
Выдумываешь сам себя,
Но ты невыдуманный — лучше.
Веселый смех твой заскакал:
— Недурно! Вот причина тоста!..
Ты поднял за меня бокал,
Я —
За тебя
И напостовство.
1926
Безыменский работал в выездных редакциях газет «Правда», «Комсомольская правда», на заводах и новостройках; в качестве сценариста работал в советской мультипликации. Делегат XVI съезда ВКП(б), на котором выступил с речью в стихах.
Через пару дней после смерти Ленина, 24 января 1924 года отметился стихотворением:
ПАРТБИЛЕТ № 224332
Весь мир грабастают рабочие ручищи,
Всю землю щупают, – в руках чего-то нет...
- Скажи мне, Партия, скажи мне, что ты ищешь? –
И скорбный голос мне ответил: - Партбилет...
Один лишь маленький... А сердце задрожало.
Такой беды большой ещё никто не знал!
Вчера, вчера лишь я в руках его держала,
Но смерть ударила – и партбилет упал...
Эй, пролетарии! Во все стучите двери!
Неужли нет его и смерть уж так права?
Один лишь маленький, один билет потерян,
А в боевых рядах – зияющий провал...
Я слушал Партию и боль её почуял.
Но сталью мускулов наполнилась рука:
- Ты слышишь, Партия? Тебе, тебе кричу я!
Тебя приветствует рабочий от станка.
Я в Партию иду. Я – сын Страны Советов.
Ты слышишь, Партия? Даю тебе обет:
Пройдут лишь месяцы – сто тысяч партбилетов
Заменят ленинский утраченный билет.
В начале 1924 года Безыменский стал одним из авторов заявления в поддержку «Нового курса» Льва Троцкого, а спустя несколько лет присоединился к хору обличителей «троцкизма».
Безыменский принадлежал к комсомольским поэтам 1920-х – многие его стихи посвящены комсомолу («Молодая гвардия», 1922; поэма «Комсомолия», 1924, а также поэмы «В.И. Ленин», «Феликс», «Война этажей» и др.). «Молодая гвардия», положенная на музыку, стала гимном комсомола. Безыменский в своих произведениях всегда откликался на самые злободневные события, происходившие в стране.
КОМСОМОЛИЯ
(отрывок из поэмы)
Столько дела.
И каждое нужно.
Нужно ведь и себе и всем.
Пусть порою ложишься без ужина —
Ты в работе. Ты в РКСМ.
Пусть язык у кого-то клейкий,
Кто-то глупый зовет треплом,
Знают все, что не только к ячейке,
Каждый к миру теперь прикреплен.
Вот как описывается один из поэтических вечеров осенью 1925 года, в котором принимал участие Александр Безыменский:
«Вечер А. Безыменского
С 7 часов небольшой зал центральной библиотеки начинает наполняться. К половине восьмого все места уже заняты. Группа партшкольцев ожесточенно штурмует контроль, требуя пропуска в зал. В восемь часов, с трудом пробираясь среди толпы, появляется тов. Безыменский.
— «Безыменский, Безыменский», - слышится шепот.
Теснее сжимается кольцо желающих поближе рассмотреть любимого поэта. Преобладающее количество молодежи: комсомольцев, учащихся. При переполненном зале внеочередное собрание литературной секции объявляется открытым.
Появление у стола президиума тов. Безыменского встречается громом аплодисментов. В получасовом докладе на тему «Сегодняшний день пролетарской литературы» Безыменский кратко характеризует период ожесточенной полемики литературных группировок до исторической революции ЦК РКП (б.) о политике партии в области художественной литературы и о тех благотворных результатах, которые сразу сказались после опубликования резолюции. Сейчас ведутся подготовительные работы к организации всесоюзной федерации советских писателей, которая объединит всех революционных писателей, чтобы общим фронтом повести борьбу за создание мощной пролетарской литературы. Но, объединяясь, добавляет докладчик, мы, конечно, не прекратим борьбу с эмигрантскими уклонами, с искажением в литературе лица революции. Творческая сила, растущая мощным порывом из низов, начиная с первого рабочего, напасавшего заметку в стенгазету, есть залог роста новой пролетарской литературы.
После вступительного доклада тов. Безыменский зачитывает ряд своих произведений. Огромный подъем, непосредственность передачи, все время заставляют аудиторию держаться в напряжении и с неослабевающим интересом слушать даже длинные стихотворения.
Отрывки из поэмы «Пути-дороги», «Комсомолия», «Городок», стихотворения: «Партбилет № 224332», «Лысов Петр», «Пыжи» покрываются целой бурей аплодисментов.
Вечер прошел с небывалым для Владимира успехом и оставил неизгладимый след среди присутствующих» (газета «Призыв», 13 сентября 1925 г.).
В 1920—1930 годы тираж его книг составил один миллион экземпляров, но уже в 1930-х годах его популярность снизилась.
В апреле 1922 года Безыменский получил задание ЦК комсомола сочинить комсомольский марш. В те далекие времена в Москве гостила делегация молодых представителей немецкого пролетариата (коминтерновцев). Немцы пели песни «Юнге гарде» (Молодая гвардия) В стихах воспевался герой национально-освободительного движения в австрийском Тироле. Последний вариант песни на эту мелодию в 1907 году получил название «Молодая гвардия». Советская песня первоначально окрылялась старыми мелодиями. А слова «Молодой гвардии» были вполне самостоятельными и четко отвечали полученному заданию.
МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ
Вперед, заре навстречу,
Товарищи в борьбе!
Штыками и картечью
Проложим путь себе!
Смелей, вперед, и тверже шаг.
И выше юношеский стяг!
Мы – молодая гвардия
Рабочих и крестьян.
Ведь сами испытали
Мы подневольный труд.
Мы юности не знали
В тенетах рабских пут.
На душах цепь носили мы –
Наследье непроглядной тьмы.
Мы – молодая гвардия
Рабочих и крестьян.
И, обливаясь потом,
У горнов став своих,
Творили мы работой
Богатство для других.
Но этот труд в конце концов
Из нас же выковал борцов,
Нас – молодую гвардию,
Рабочих и крестьян.
Мы поднимаем знамя, -
Товарищи, сюда!
Идите строить с нами
Республику труда!
Чтоб труд владыкой мира стал
И всех в одну семью спаял,
В бой – молодая гвардия
Рабочих и крестьян!
Стиль раннего Безыменского в некоторых стихах копировал по стилистике и ритму стиль Маяковского, который гордился: «Я всю свою звонкую силу поэта тебе отдаю, атакующий класс!». Подобно ему «атакующий класс» воспевал и Безыменский:
Если не класс — то весь я не нужен!
Если не партия — к черту стихи!
А в поэме «Комсомолия» Безыменский даже захотел превзойти Маяковского:
Даешь борьбу! И мы заставим
Греметь и биться каждый слог.
Мы Маяковскому поставим
Пятьсот очок.
Однако сам Владимир Маяковский поэзию Безыменского не воспринимал, да и самого поэта, пожалуй, тоже. Хотя он и упоминал Александра Ильича в стихотворении, посвященном 125-летию А.С. Пушкина (1924), но в каком смысле (!).
ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ «ЮБИЛЕЙНОЕ»
Александр Сергеевич,
разрешите представиться.
Маяковский.
Дайте руку
Вот грудная клетка.
Слушайте,
уже не стук, а стон;
тревожусь я о нем,
в щенка смиренном львенке.
Я никогда не знал,
что столько
тысяч тонн
в моей
позорно легкомыслой головенке.
Я тащу вас.
Удивляетесь, конечно?
Стиснул?
Больно?
Извините, дорогой.
У меня,
да и у вас,
в запасе вечность.
Что нам
потерять
часок-другой?!
Будто бы вода —
давайте
мчать, болтая,
будто бы весна —
свободно
и раскованно!
В небе вон
луна
такая молодая,
что ее
без спутников
и выпускать рискованно.
Я
теперь
свободен
от любви
и от плакатов.
Шкурой
ревности медведь
лежит когтист.
Можно
убедиться,
что земля поката, –
сядь
на собственные ягодицы
и катись!
Нет,
не навяжусь в меланхолишке черной,
да и разговаривать не хочется
ни с кем.
Только
жабры рифм
топырит учащенно
у таких, как мы,
на поэтическом песке.
Вред — мечта,
и бесполезно грезить,
надо
весть
служебную нуду.
Но бывает —
жизнь
встает в другом разрезе,
и большое
понимаешь
через ерунду.
Нами
лирика
в штыки
неоднократно атакована,
ищем речи
точной
и нагой.
Но поэзия —
пресволочнейшая штуковина:
существует —
и ни в зуб ногой.
Например,
вот это —
говорится или блеется?
Синемордое,
в оранжевых усах,
Навуходоносором
библейцем —
«Коопсах».
Дайте нам стаканы!
знаю
способ старый
в горе
дуть винище,
но смотрите —
из
выплывают
Red и White Star’ы
с ворохом
разнообразных виз.
Мне приятно с вами, –
рад,
что вы у столика.
Муза это
ловко
за язык вас тянет.
Как это
у вас
говаривала Ольга?..
Да не Ольга!
из письма
Онегина к Татьяне.
— Дескать,
муж у вас
дурак
и старый мерин,
я люблю вас,
будьте обязательно моя,
я сейчас же
утром должен быть уверен,
что с вами днем увижусь я. –
Было всякое:
и под окном стояние,
письма,
тряски нервное желе.
Вот
когда
и горевать не в состоянии —
это,
Александр Сергеич,
много тяжелей.
Айда, Маяковский!
Маячь на юг!
Сердце
рифмами вымучь —
вот
и любви пришел каюк,
дорогой Владим Владимыч.
Нет,
не старость этому имя!
Тушу
вперед стремя,
я
с удовольствием
справлюсь с двоими,
а разозлить —
и с тремя.
Говорят —
я темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н!
Entre nous…
чтоб цензор не нацыкал.
Передам вам —
говорят —
видали
даже
двух
влюбленных членов ВЦИКа.
Вот —
пустили сплетню,
тешат душу ею.
Александр Сергеич,
да не слушайте ж вы их!
Может,
я
один
действительно жалею,
что сегодня
нету вас в живых.
Мне
при жизни
с вами
сговориться б надо.
Скоро вот
и я
умру
и буду нем.
После смерти
нам
стоять почти что рядом:
вы на Пе,
а я
на эМ.
Кто меж нами?
с кем велите знаться?!
Чересчур
страна моя
поэтами нища.
Между нами
— вот беда —
позатесался Надсон
Мы попросим,
чтоб его
куда-нибудь
на Ща!
А Некрасов
Коля,
сын покойного Алеши, –
он и в карты,
он и в стих,
и так
неплох на вид.
Знаете его?
вот он
мужик хороший.
Этот
нам компания —
пускай стоит.
Что ж о современниках?!
Не просчитались бы,
за вас
полсотни отдав.
От зевоты
скулы
разворачивает аж!
Дорогойченко,
Герасимов,
Кириллов,
Родов —
какой
однаробразный пейзаж!
Ну Есенин,
мужиковствующих свора.
Смех!
Коровою
в перчатках лаечных.
Раз послушаешь…
но это ведь из хора!
Балалаечник!
Надо,
чтоб поэт
и в жизни был мастак.
Мы крепки,
как спирт в полтавском штофе.
Ну, а что вот Безыменский?!
Так…
ничего…
морковный кофе.
Правда,
есть
у нас
Асеев
Колька.
Этот может.
Хватка у него
моя.
Но ведь надо
заработать сколько!
Маленькая,
но семья.
Были б живы —
стали бы
по Лефу соредактор.
Я бы
и агитки
вам доверить мог.
Раз бы показал:
— вот так-то мол,
и так-то…
Вы б смогли —
у вас
хороший слог.
Я дал бы вам
жиркость
и сукна,
в рекламу б
выдал
гумских дам.
(Я даже
ямбом подсюсюкнул,
чтоб только
быть
приятней вам.)
Вам теперь
пришлось бы
бросить ямб картавый.
Нынче
наши перья —
штык
да зубья вил, –
битвы революций
посерьезнее «Полтавы»,
и любовь
пограндиознее
онегинской любви.
Бойтесь пушкинистов.
Старомозгий Плюшкин,
перышко держа,
полезет
с перержавленным.
— Тоже, мол,
у лефов
появился
Пушкин.
Вот арап!
а состязается —
с Державиным…
Я люблю вас,
но живого,
а не мумию.
Навели
хрестоматийный глянец.
Вы
по-моему
при жизни
— думаю —
тоже бушевали.
Африканец!
Сукин сын Дантес!
Великосветский шкода.
Мы б его спросили:
— А ваши кто родители?
Чем вы занимались
до 17-го года? —
Только этого Дантеса бы и видели.
Впрочем,
что ж болтанье!
Спиритизма вроде.
Так сказать,
невольник чести…
пулею сражен…
Их
и по сегодня
много ходит —
всяческих
охотников
до наших жен.
Хорошо у нас
в Стране Советов.
Можно жить,
работать можно дружно.
Только вот
поэтов,
к сожаленью, нету —
впрочем, может,
это и не нужно.
Ну, пора:
рассвет
лучища выкалил.
Как бы
милиционер
разыскивать не стал.
На Тверском бульваре
очень к вам привыкли.
Ну, давайте,
подсажу
на пьедестал.
Мне бы
памятник при жизни
полагается по чину.
Заложил бы
динамиту
— ну-ка,
дрызнь!
Ненавижу
всяческую мертвечину!
Обожаю
всяческую жизнь!
Да и вообще со многими собратьями по перу Безыменского связывали далеко не дружеские отношения. Он был одним из самых яростных критиков Михаила Булгакова, и существует версия, что именно Безыменский был прототипом Ивана Бездомного в романе Булгакова «Мастер и Маргарита». Критиковал Безыменский и Бориса Пастернака в связи с романом «Доктор Живаго», и в 1958 году призывал выслать автора из страны.
Впрочем, повторюсь, нелюбовь была взаимной. Еще при жизни Безыменского кто-то сочинил про него такую эпиграмму:
Волосы дыбом, зубы торчком,
старый дурак с комсомольским значком.
Вероятно, это был отклик на слова самого Безыменского: «Я буду сед, но комсомольцем, юным, останусь навсегда…»
Несомненно, бывали у него и удачи. Так, на его стихи композитор Дмитрий Шостакович написал Вторую симфонию (Симфония № 2 «Посвящение Октябрю», си мажор, соч. 14). Больше тридцати лет (1930-1963) писал он поэму «Трагедийная ночь», посвященную строительству Днепрогэса. Эта поэма вошла в историю советской литературы, как одно из первых произведений о великих постреволюционных свершениях.
В глубоком раздумье на кряже плотины
Стоят, вспоминая недавнюю старь,
Товарищ Серго и товарищ Калинин,
Товарищи Винтер, Михайлов, Чубарь.
Давно ли враги возвещали повсюду,
Что нет во вселенной занятья глупей,
Чем думать о стройке днепровского чуда
В стране, где не купишь полфунта гвоздей?
<…>
Занимался он и переводами, его перу принадлежит, в частности, русский текст песни «Всё хорошо, прекрасная маркиза» (1936), которую великолепно исполнял Леонид Утёсов. Авторами оригинального французского текста являются П. Мисраки, Ш. Паскье и А. Аллюм.
Алло, алло, Джеймс, какие вести?
Давно я дома не была,
Пятнадцать дней, как я в отъезде,
Ну, как идут у нас дела?
Все хорошо, прекрасная маркиза,
Дела идут и жизнь легка,
Ни одного печального сюрприза,
За исключением пустяка:
Так, ерунда, пустое дело,
Кобыла ваша околела,
А в остальном, прекрасная маркиза,
Все хорошо, все хорошо!
Алло, алло, Мартен, ужасный случай,
Моя кобыла умерла,
Скажите мне, мой верный кучер,
Как эта смерть произошла?
Все хорошо, прекрасная маркиза,
Все хорошо, как никогда,
К чему скорбеть от глупого сюрприза,
Ведь это, право, ерунда.
С кобылой что – пустое дело –
Она с конюшнею сгорела,
А в остальном, прекрасная маркиза,
Все хорошо, все хорошо!
Алло, алло, Паскаль, мутится разум,
Какой неслыханный удар,
Скажите мне всю правду разом,
Когда в конюшне был пожар?
Все хорошо, прекрасная маркиза,
И хороши у нас дела,
Но вам судьба, как видно, из каприза
Еще сюрприз преподнесла:
Сгорел ваш дом с конюшней вместе,
Когда пылало все поместье,
А в остальном, прекрасная маркиза,
Все хорошо, все хорошо!
Алло, алло, Люка, сгорел наш замок,
Ах до чего мне тяжело,
Я вне себя, скажите прямо,
Как это все произошло?
Узнал ваш муж, прекрасная маркиза,
Что разорил себя и вас,
Не вынес он подобного сюрприза
И застрелился в тот же час.
Упавши мертвым у печи,
Он опрокинул две свечи,
Попали свечи на ковер,
И запылал он, как костер,
Погода ветреной была,
Ваш замок выгорел до тла,
Огонь усадьбу всю спалил,
И в ней конюшню охватил,
Конюшня запертой была,
А в ней кобыла умерла,
А в остальном, прекрасная маркиза,
Все хорошо, все хорошо!
В многочисленных сатирических произведениях поэт бичует «отдельные негативные явления» (карьеризм, бюрократизм, подхалимство), разоблачает «международную реакцию» и «американский империализм»: поэма «День нашей жизни» (1928), пьеса в стихах «Выстрел» (1929), сборник «Гневные строки» (1949), «Книга сатиры» (1954).
Почти сразу после публикации комедии в стихах «Выстрел» пьеса была поставлена одновременно в нескольких театрах: в ленинградском ТРАМе (Театре рабочей молодёжи), в московском театре имени Мейерхольда и в театре Иваново-Вознесенского пролеткульта.
Еще до выхода пьесы в издательстве орган ЦК партии «Правда» опубликовал сцену из «Выстрела». В ней рабочий рассказывает, как офицер «запрятал длинноствольный револьвер»… На вопрос: «Кто был этот сукин сын?» — отвечает в рифму: «Полковник Алексей Турбин». Так звали героя пьесы «Дни Турбиных», с триумфом шедшей во МХАТе. Казалось бы, после такого выпада «Правды» участь булгаковской пьесы решена. Но «Дни Турбиных» двадцать раз смотрел Сталин. Исполнителю роли полковника Турбина актеру Николаю Хмелеву признался: «Хорошо играете Алексея. Мне даже снятся ваши черные усики»...
Тогда же Всеволод Мейерхольд ставит «Выстрел» с подобным успехом у зрителей. Но не у критики, обвинившей автора в «мелкобуржуазности» и «антипартийности». Многим, включая Маяковского, спектакль не понравился:
Томов гробовых камень веский,
На камне надпись — «Безыменский».
Он усвоял
наследство дедово,
столь сильно
въевшись
в это едово,
что слёг
сей вридзам Грибоедов
от несваренья грибоедова.
Трехчасовой унылый «Выстрел»
Конец несчастного убыстрил.
Безыменский в отчаянии пишет письмо Сталину: «…Может, действительно мой творческий пыл оборачивается объективным лицом контрреволюционной концепции. Не скажу, чтобы это меня не волновало. В моей творческой и человеческой судьбе это имеет немаловажное значение — особенно Ваше мнение, Ваш ответ. Он мне нужен как хлеб, как воздух, ибо я хочу работать, а лучше уж ничего не делать, чем работать не на дело партии».
Хлеб и воздух он получил. «С комм. приветом» пришел из Кремля ответ, датированный 19 марта 1930 года:
…«Пишу с опозданием. Я не знаток литературы и, конечно, не критик. Тем не менее, ввиду Ваших настояний могу сообщить Вам свое личное мнение. Читал и «Выстрел» и «День нашей жизни».… Ничего ни «мелкобуржуазного», ни «антипартийного» в этих произведениях нет. И то, и другое, особенно «Выстрел», можно считать образцами революционного пролетарского искусства для настоящего времени».
Спектакль в ГосТИМе вызвал бурные дискуссии. «Комсомольская правда», в частности, написала: «На фоне репертуара текущего года пьеса „Выстрел“ А. Безыменского привлекает внимание общественности и вызывает горячие споры». «Рабочая газета», сравнивая пьесу Безыменского с «Баней» Маяковского, добавляла: «То, что у Безыменского в „Выстреле“ является подлинной советской сатирой, здесь превращено в голодный и грубый гротеск, цинично искажающий действительность». 19 марта 1930 года в Политехническом музее состоялся диспут о пьесе «Выстрел», организованный Московским комитетом ВЛКСМ и редакцией газеты «Комсомольская правда». В этом мероприятии принял участие и Маяковский, которого то ли заставили, то ли просто намекнули изменить свою оценку пьесы Безыменского. Отчет о диспуте, озаглавленный «В спорах о творческом методе пролетарской литературы», 24 марта опубликовала «Литературная газета». Излагая содержание выступлений, автор статьи сообщал, что, по мнению Маяковского, Безыменский продолжает путь лефовца Сергея Третьякова, написавшего пьесу «Рычи, Китай», драматурга Владимира Киршона, автора пьесы «Рельсы гудят», и его, Маяковского: «Это – путь использования театра в целях классовой борьбы – за темпы, за ударность, за социалистическое строительство, за показ сегодняшнего дня. „Выстрел“ отвечает целевой установке литературы пролетариата как класса». 25 марта «Комсомольская правда» в статье «В цель или мимо? Куда бьёт "Выстрел"?» привела слова Маяковского о том, что те, кто выступал против «Выстрела»… «…ведут наступление не против Безыменского как драматурга, а против тех, кто хочет сделать театр политически злободневным, активным участником классовой борьбы. Мы, – говорит он, – располагаем очень небольшим фондом пьес, подобных „Выстрелу“, фондом, противопоставленным морю пошлости на театре».
«Выстрел» прошел в Москве с аншлагом сто раз. В Ленинграде спектакль показал известный тогда ТРАМ, Театр рабочей молодежи, на музыку Шостаковича. Поэт был желанным в президиумах самых престижных заседаний.
Между тем сам Маяковский однажды сказал, что не пишет свои пьесы в стихах, потому что лучше Грибоедова у него не получится, а писать хуже он не желает. Но на то, что некоторые критики принялись сравнивать «Выстрел» именно с грибоедовским «Горем от ума», Владимир Владимирович откликнулся той самой едкой эпиграммой об «унылом «Выстреле».
А в записной книжке Маяковского была и вторая эпиграмма на Безыменского, не менее насмешливая, чем первая:
Уберите от меня
этого
бородатого комсомольца! Десять лет
в хвосте семеня, он
на меня
или неистово молится, или
неистово
плюёт на меня.
Где Маяковский был более искренним, выступая на диспуте или сочиняя эпиграммы, сказать трудно. Илья Сельвинский об обоих поэтах высказался так: «Для того, чтобы стать Безыменским, нужно быть верным революции. Но для того, чтобы стать Маяковским, надо быть Маяковским».
В начале 1930-х годов поэт активно знакомится с жизнью Сталинградского тракторного завода, затем в Ленинграде на заводе «Красный путиловец» выполняет «социальный заказ» — «по художественному показу Героев Социалистического Труда». Так появились книги «Мы делаем сталь», «Стихи мобилизованы», «Стихи делают сталь». Сам автор так отзывался о своих произведениях на «производственную тему»: «Это черновая работа революции — но, кто отказывается от нее, тот не поэт». В стихотворный текст настойчиво вводится обыденная лексика, речь героев насыщается профессионально-производственным жаргоном, газетно-публицистической лексикой комсомольского актива. В агитках автор использует разговорную речь, ритм раешника, рифмованно-речитативный сказовый стих.
По оценке Вольфганга Казака, Безыменский «писал тенденциозные стихи на злобу дня, всегда отвечавшие партийной линии и наполненные радостным оптимизмом. В результате это — не более чем рифмованная журналистика».
А вот искренние, но какие опасные излияния комсомольской мятущейся души:
Мне ВЧК – маяк.
Первый кричу я: врага – руби!
Каждая пуля в Чеке – моя.
Каждую жертву – и я убил.
Обыск ли, ордер на вас — и мой,
Кости больные мы вылечим в гипсе.
Сам я виновен каждой виной,
Каждой ошибкою — я ошибся.
Таким Безыменский оставался и до конца своих дней. Так, по воспоминаниям одного собрата Безыменского по перу: «Году в семидесятом приехали датские телевизионщики, спрашивали меня: а можно ли еще в СССР настоящего, убежденного большевика найти?
Тогда уже мало оставалось большевиков-идеалистов, в глазах всё больше циничинка да равнодушинка проступали. А у вас, Александр Ильич, глаза все-таки искрили. Вы знаете, что датчане мне сказали, записав ваши воспоминания о двадцатых годах? «Таких искренних людей уже почти нет».
А 10 августа 1937 года Безыменскому аукнулось то самое преклонение перед Львом Троцким. «Литературная газета» сообщила: «А. Безыменский исключен из партии». За что? За то, что «А. Безыменский был активным троцкистом еще в 1923 году, отражал троцкистские настроения не только в этот период, но и в последующие годы».
Для того, кто жизнь не представлял вне партии, это был сокрушительный удар. Однако ареста не последовало. Сталин не дал расстрелять своего адресата, как поступил с первыми комсомольцами, его друзьями. Но из списка писателей, представленных к награждению орденами, вычеркнул собственноручно.
Началась вторая половина жизни — без съездов, речей в стихах, симфоний и премьер. На финской войне заслужил боевой орден Красной Звезды. В Отечественную войну прошел путь от Москвы до Праги журналистом газет «За честь Родины» и «Во славу Родины». Домой вернулся с орденами Боевого Красного Знамени и Отечественной войны I степени. Луч славы осветил его, как в молодые годы, когда в 1944 году написал стихотворение:
Я БРАЛ ПАРИЖ!
Я брал Париж! Я. Кровный сын России.
Я — Красной Армии солдат.
Поля войны —
свидетели прямые —
Перед веками это подтвердят.
Я брал Париж. И в этом нету чуда!
Его твердыни были мне сданы!
Я брал Париж издалека. Отсюда.
На всех фронтах родной моей страны.
Нигде б
никто
не вынес то, что было!
Мечом священным яростно рубя,
Весь, весь напор безумной вражьей силы
Я принимал
три года
на себя.
Спасли весь мир знамена русской славы!
На запад пяля мертвые белки,
Успели сгнить от Волги до Варшавы
Фашистских армий лучшие полки.
Ряды врагов редели на Ла-Манше.
От стен Парижа снятые войска
Пришли сюда
сменить убитых раньше,
Чтоб пасть самим от русского штыка.
Тех, кто ушел,
никем не заменили,
А тех, кто пал,
ничем не воскресишь!
Так, не пройдя по Франции ни мили,
Я проложил
дорогу на Париж.
Я отворял парижские заставы
В боях за Днепр, за Яссы, Измаил.
Я в Монпарнас
вторгался у Митавы,
Я в Пантеон
из Жешува входил.
Я шел вперед сквозь битвы грохот адов,
И мой удар во фронт фашистских орд,
Мой грозный шаг
и гул моих снарядов
Преображали Пляс-де-ля-Конкорд!
И тем я горд,
что в годы грозовые
Мы золотую Францию спасли,
Что брал Париж любой солдат России,
Как честный рыцарь счастья всей земли.
Во все века грядущей светлой жизни,
Когда об этих днях заговоришь,
Могу сказать я
миру и отчизне:
— Я брал Париж!
Все эти военные годы и события нашли отражение в книге стихов «Фронтовая тетрадь».
ДВОЕ И СМЕРТЬ
Отшумела буря огневая.
Тишина прозрачна и легка.
Ранним утром вышла смерть седая
На полянку мирного леска.
Смерть устала. Смерти надоело
День и ночь размахивать косой.
На бугор костлявая присела
И умылась свежею росой.
Пели птицы. Копошились мухи.
Полз паук по шёлковой сети...
Захотелось яростной старухе
Хоть на время душу отвести.
Рядом – танков смертные останки,
Ружья, трупы, касок серебро...
Хорошо бы здесь вот, на полянке,
Сотворить кому-нибудь добро!
Слышит смерть: у дальнего пригорка
Два солдата стонут за кустом.
Чёрный крест у них на гимнастёрках
И железный череп над крестом.
Как смешно!.. Для смерти выпал случай,
Обречённых на смерть возлюбя,
Их спасти от смерти неминучей, –
Это значит: от самой себя.
Напугавши смехом хрипловатым
Певчих птиц, рванувшихся в простор,
Смерть подсела к раненым солдатам,
Завязала тихий разговор.
- Что ты хочешь? – так она спросила,
Наклонившись к чёрному плечу,
И солдат ответил через силу:
- Помоги, старуха! Жить хочу!
Как бревно, товарищ мой давнишний
Распростёрся на спине моей.
Ты меня избавь от ноши лишней.
Поскорей товарища убей!
Жить хочу... Селение большое
Нам сегодня отдали во власть.
Я хочу сейчас же после боя
В магазины вовремя попасть.
Я могу в домах и в магазинах
Насладиться радостью войны.
Мне нужны пятнадцать шкур звериных,
Шёлк и обувь... платья для жены...
Жить хочу, чтоб выполнить скорее
Тот приказ, что мне сегодня дан:
Поручили нашей батарее
Расстрелять бунтующих крестьян.
Я мечтаю видеть их мученья,
Бабьи слёзы, жалкий детский рёв,
Чтобы вновь изведать наслажденье
Господина, бьющего рабов.
Жить хочу, чтоб властвовать над всеми,
Попирая земли и тела!
Жить хочу, чтоб ты в любое время
Убивать без устали могла...
Ты молчишь? О горе! Я немею!
Пощади! Помилуй! Не убей!
Что я значу с силою моею
Пред тобой, владычица людей?
Каждый день встаёт виденьем страшным.
Я над миром властвовать стремлюсь,
Но живу твоим рабом всегдашним,
Потому что... я тебя боюсь...
Неподвижно старая сидела,
Отвернув безглазое лицо.
На траве распластанное тело
Только тронешь – станет мертвецом.
Ну-ка, смерть! Раба уничтожая,
Насладись могуществом своим!
Почему повисла, как чужая,
Та рука, что властвует над ним?
На земле, снарядами изрытой,
На пригорке, тонущем в крови,
В этот миг семьёю деловитой,
Строя дом, сновали муравьи.
Над ветвями леса молодого
Нёсся ветра ласковый напев...
Не сказала старая ни слова,
Словно смерть, от гнева побледнев.
Но, привстав, заметила седая
Двух бойцов у дальнего пруда,
И на каждом метка золотая:
Серп и молот, красная звезда.
Поднялась костлявая старуха,
Подошла – и сразу напрямки:
- Что ты хочешь? – вымолвила глухо,
Не скрывая злобы и тоски.
- Что ты хочешь? – так она спросила
У того, кто мог ещё ползти.
И боец ответил через силу:
- Я хочу... товарища спасти.
Я хочу опять изведать счастье
Быть врагом жестокости твоей.
Сделай так: вернусь я к нашей части,
Сдам его – тогда меня убей... –
Удивилась старая немало:
«Видно, этот вовсе не из тех...»
- Хочешь жить? – бойцу она сказала.
И боец ответил: - Больше всех!
Я люблю и солнышко и небо,
Я люблю и землю и цветы,
Я люблю весёлый запах хлеба,
Вкус плодов и радость красоты.
Я хочу помочь моей Отчизне
Разгромить проклятого врага.
Я хочу побольше сделать в жизни,
Потому-то жизнь мне дорога.
Я мечтаю жить одним порывом
С той страной, где сердцем молодым
Только тот зовёт себя счастливым,
Кто приносит счастье всем другим.
Я хочу раздать богатство счастья
Тем, чья жизнь сурова и горька.
Много счастья есть у нас во власти!
Хватит всем на долгие века!
Жить хочу для дерзкого полёта,
Жить хочу, чтоб мир освободить,
Жить хочу, чтоб смерть лишить работы,
Чтоб тебя, костлявая, убить!
Над грядущим нашим ты не властна.
Мы бессмертны – в этом я клянусь!
Оттого, что жить хочу я страстно,
Я тебя нисколько не боюсь...
Не сказала старая ни слова,
Долго-долго стоя перед ним,
Пред бойцом, вперёд поползшим снова
С дорогим товарищем своим.
Было стыдно смерти всемогущей
Ощутить бессилие своё,
Но боец, едва-едва ползущий,
Стал сейчас владыкой для неё.
На кустах, снарядами примятых,
Золотился солнца луч косой...
................................
Смерть ушла, фашистскому солдату
Отрубивши голову косой.
1941
РЕКВИЕМ
Когда наклоняется знамя
Над павшими в грозном бою,
Роняет печальное солнце
Слезу золотую свою.
На свежем высоком кургане
У чёрной могильной плиты
В глубоком и скорбном молчанье
Встают на колени цветы.
А ветер, летящий над чащей,
Разносит над ширью земной
Наш залп, на кургане гремящий,
Как клятва Отчизне родной...
...Но снова взвивается знамя,
И трубы оркестров гремят,
И пушки стальными стволами
Вбивают снаряды в закат,
И ветер, свистящий над чащей,
Разносит грозней, чем вчера,
На запад, как буря, летящий
Раскат громового «ура».
1943
Александр Безыменский был женат дважды. Первой его женой в 1919 году стала Рахиль Захаровна, от брака с которой 30 декабря 1920 года в Казани у Безыменского родился единственный сын – Лев, также ставший впоследствии писателем и ученым-историком, доктором исторических наук. Сына, разумеется, Безыменский назвал в честь Троцкого, что потом ему слегка аукнулось.
Такой торжественный момент, как появление сына, вдохновил даже комсомольско-партийного поэта, каковым уже к тому времени стал Безыменский. Он посвятил сыну в 1922 году довольно лирическое стихотворение, в котором, однако же, не смог совладать со своей партийностью (здесь она проявилась в качестве «звезды из кумача»).
ПТИЦЫ
Сегодня утром сын мой крошка
Играл звездой из кумача
И, обернувшись, за окошком
Увидел важного грача.
С восторгом вытянув ручонку
С зажатой красною звездой,
Он бросился грачу вдогонку
И — «птиця»… — вымолвил с тоской
Что, улетел? Зачем же злиться?
Не надо, Львенок мой, не плачь…
Не каждый грач бывает птицей,
А птица каждая — не грач.
Замолк мой сын.
И птицей-взглядом
Окинул лица дальних стран:
В окне моторною цикадой
Застрекотал аэроплан.
А чего стоит, например, это нежное, грациозное и глубокое стихотвореньице в четыре строки?
Грядущего ливневый сев,
Хотя бы по капле капай!
Сегодня товарищ Лев
Сказал мне: — Товалисц папа!
Безыменский посвятил сыну целый цикл стихотворений, который так и называется «Стихи о сыне», выпущенный в 1923 году отдельным сборничком из девяти стихотворений. В предисловии к сборнику рецензент так отзывается об этих стихах: «Девять стихотворений, напечатанных в этой небольшой книжке, объединены одним внутренним настроением, несмотря на то что по мастерству не все стихи равноценны.
Безыменскому удалось по-новому, по-пролетарски подойти к этой старой теме, не сузив ее в то же время. Несмотря на сильное личное, отцовское чувство, которое так и бьет из этих стихов, они могут быть отнесены к миллионам сыновей рабочего класса. Сын – это звено рабочего с грядущим».
А вот отношения с матерью своего ребенка у Безыменского явно не сложились. Причем, как ни странно, с самого начала. Так, в альбом будущей жене и матери Льва Рахили в 1918 г. поэт написал коротенькое стихотворение
СМЫСЛ ЛЮБВИ
Моя ты Сила, моя ты Муза,
Тебя люблю я, тебя одну.
Но если станешь пассивным грузом,
Тогда тебя я – перешагну.
И перешагнул, в общем-то, с 1944 г. лишь доживая с опостылевшей женой под одной крышей, а поддержку и вдохновение находя в общении с другой женщиной, впоследствии его второй женой.
Второй раз, уже после войны, Безыменский женился на осетинке Марии Владимировне Тугановой (1898—1963), она по профессии экономист-плановик, в Великую Отечественную войну радистка фронтовой газеты «За честь Родины». Именно в этой фронтовой газете и познакомились радистка и военный корреспондент.
В послевоенные годы Безыменский продолжает литературную деятельность (киносценарий «Баллада о столе», цикл сатирических стихов; стихотворение «Сильнее атомной бомбы» и др.). Лирика, сатира, эпос, публицистическая поэзия – таково его творческое наследие. Поэт приезжает на Днепр при восстановлении Днепрогэса, продолжает работу над «Трагедийной ночью». Отражение в творчестве получают также поездки 1950-60-х по Сибири — Братск, Дивногорск. Широкий общественный отклик получает работа Безыменского как сценариста для сатирического журнала «Фитиль», ставшего популярным. Много работает над переводами стихов таких поэтов, как Тарас Шевченко, Леся Украинка, И. Нехода, А. Малышко, С. Голованивский, С. Олейник (Украина), А. Акопян (Армения), Мирмухсин (Узбекистан), К. Хетагуров (Осетия), Н. Хикмет (Турция), 3. Зелк, Э. Мадарас (Венгрия), Го Мо Жо (Китай), И. Бехер (Германия), Ж.-П. Санкюло, Б.-К. Бернар (Франция), Ф. Блер (США) и др.
В последнем крупном своем стихотворении «ПРОЛОГ» — Безыменский снова призывает собратьев по перу:
Поэты! До каких же пор
В своих стихах не развернете
Рабочим нужное давно
Эпическое полотно?
За 55 лет творческой деятельности Безыменский издал 150 книг тиражом более 4 миллионов экземпляров. Его творческий путь отмечен исканиями, противоречиями. От напыщенности, излишнего пафоса он шел к ясности и простоте, к жизненной конкретности поэтического образа. Впрочем, еще в 1930 году он определил свое поэтическое кредо: «Большевиком я стал раньше, чем поэтом. Мой литературный стаж - 10 лет, комсомольский - 13, партийный - 14. В литературу я пришел от партийной работы. Я счастлив тем, что в литературе являюсь "партийным поэтом", "комсомольском поэтом"...».
Решением исполкома Владимирского горсовета № 991 от 14 октября 1970 года присвоено звание «Почетный гражданин города Владимира» Безыменскому Александру Ильичу. Когда в октябре 1970 года его чествовали как Почетного гражданина, Безыменский сказал: «Ну вот, теперь еще одной веревочкой я привязан к Владимиру». А в 1981 г. во Владимире появилась и улица Александра Безыменского.
Умер Александр Ильич Безыменский 26 июня 1973 года. Похоронен на Новодевичьем кладбище Москвы.
ВЕСЕННЯЯ ПРЕЛЮДИЯ
Мне говорят: «Весна... и солнце пышет горном,
И пляшет трепака по строчкам Сашка Жаров...»
А я иду, иду и думаю упорно
Про себестоимость советских товаров.
1 Стихи написаны и прочтены на I съезде РКСМ.
Я слышу, мне кричат: «Послушай, что такое?
Весна, – а ты поэт, – а в пятках нет огня...»
А я в ответ молчу. Я за весну спокоен:
Придёт и расцветёт
Без меня.
Но знаю:
Иная весна
Есть.
И этой весне без меня
Не расцвесть.
И надобно ей не огня,
А тока.
Каплей весеннего сока,
Сока мускулов и мозга,
Я по асфальтовым стволам городов
Теку
К почкам весенним – к заводам.
Это не гость, не весна бестелая.
Эту весну – я сам делаю!
Ради неё
Я,
Мира властитель жёсткий,
Уголь копаю, выпиливаю доски,
Сам же везу их по рельсам и тракту,
Делаю трактор,
Делаю ложки,
Сам у ссыпного пункта стою,
Рыбу ловлю – и каждой рыбёшке,
Каждой ложке
Точный веду я хозяйский счёт.
Хочется мне и ещё и ещё
Взять,
Чтобы спрятать
В жадном заводском младенческом зеве.
Запад и юг!
Восток и север!
Соки, все соки у вас я возьму!
Это не гость, не весна бестелая,
Эту весну – я сам делаю!
.....................................
Но почему, почему
Этому зелень,
Этому радость – любовное зелье,
Мне же –
Лишний вагон – муки веселье?
Кто-то боится за девичьи губы,
А я – за дымящие трубы...
Всё потому, потому, потому лишь:
В жизни все думы мои потонули!
Всё потому, что я сам врос
В рост
Почки моей весенней.
Жизнь мне была ведь не сенью –
Опорой.
Эй, вы, которые!
Знаете ли вы,
Как пахнет жизнь?
Ах, как пахнет жизнь,
Как пахнет жизнь вкусно!
А кому-то грустно,
У кого-то сердце течёт
Растаявшей ледышкой с окон...
А я весенним соком,
Соком мускулов и мозга,
Теку
По асфальтовым стволам городов
К заводам.
...........................................
Так пусть кричат враги, что сердцем сухи мы.
И пусть не назовут меня они
Поэтом.
Всё равно:
Дни,
В белом ли фартуке зимы
Или в зелёной прозодежде лета,
Надо заставить
Работать на нас.
Будут!
- Заставлю! –
Работать на нас.
Вот почему сейчас,
Хоть солнце пышет горном
И пляшет трепака по строчкам Сашка Жаров,
Я, солнечный, иду и думаю упорно
Про себестоимость
Советских товаров.
Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»: «Когда в 1944 году я вернулся из эвакуации в Москву, мама, уезжая на фронт петь перед бойцами, оставляла меня одного в квартире на Четвертой Мещанской, и в мои руки переходили два сокровища: мамины продуктовые карточки и шкафы, набитые книгами и толстыми журналами, без которых когда-то нельзя было представить нашу жизнь.
Я с варварской влюбленностью выдирал из журналов стихотворные подборки и усердно сшивал листы белой ниткой по краю, составляя таким образом свою первую поэтическую антологию из неизвестных мне дотоле сочинений Павла Васильева, Бориса Корнилова и других расстрелянных поэтов, не подозревая, что с ними случилось.
Тогда же я наткнулся на огромный фотоальбом, кажется, Александра Родченко или кого-то из его прилежных имитаторов.
Снимки совсем юных героев, «безусых энтузиастов», как тогда их называли, объединялись строками поэмы Александра Безыменского «Комсомолия» (май–ноябрь 1923).
И что бы теперь о ней ни говорили – она была вдохновенна. Меня тронула подпись под одной из фотографий: «И вот вам, вот мое лицо – Лицо рабочего подростка».
Да и у песни на слова Безыменского, которую я впервые услышал в пионерлагере, «Вперед, заре навстречу, Товарищи в борьбе!..» (1922) запев был неподдельный.
Есть такие строки, которые нельзя оторвать от истории без крови, «как руку от железа в стужу», по выражению Михаила Львова.
Если мы над историей будем всё время только ухмыляться, то и она когда-нибудь ухмыльнется над нами.
«Не разлучайте песен с веком, Который их сложил и пел», – с присущим ему тактом писал Борис Пастернак, переводя с грузинского Георгия Леонидзе.
Безыменский появился географически с Житомирщины, а по происхождению из Коммерсантщины (перед самой революцией он учился в Коммерческом институте), да затянула его страна Комсомольщина, мало похожая на вымечтанную им Комсомолию.
Мне запомнилось чуть смешное, но романтически искреннее: «Ах, Комсомолия, мы почки, Твоих раскидистых ветвей!»
Однако трагического в Комсомолии оказалось больше, чем смешного. Из ее почек вылупились хищные гусеницы, пожравшие комсомольцев-идеалистов.
Многие из комсомольских подвижников 20-х годов, в том числе их лидер Александр Косарев, были расстреляны вслед за поэтами, которых они же сами с пафосом крыли на собраниях, но я и об этом тогда еще ничего не знал.
Александра Безыменского я впервые увидел на вечере поэзии в самом конце войны, когда он в офицерской форме, похожий на льва, правда, несколько полинявшего, скорее из зоосада, чем из джунглей, но всё равно внушительного, читал стихи, рубя рукой воздух.
Было известно, что он избирался делегатом всех комсомольских съездов, включая и тот, на котором Ленин неожиданно заявил, что задача советской молодежи состоит в том, чтобы учиться.
Однако вождь революции сам не выполнил собственного завета, не научившись у истории тому, что через кровь можно прийти только к еще большей крови.
Стихотворение, привезенное Безыменским с фронта, называлось «Я брал Париж», и даже его высокопарная риторика была оправдана салютами в честь приближающейся Победы:
«Я брал Париж. И в этом нету чуда! Его твердыни были мне сданы! Я брал Париж издалека. Отсюда. На всех фронтах родной моей страны».
Но, без всякой предвзятости перечитывая сейчас Безыменского и отдавая должное его искренности, я испытываю глубокую горечь, оттого что многие тогдашние комсомольцы, вместо того чтобы учиться самим, овладевая хотя бы начатками истории и культуры, предпочитали с агрессивным невежеством настырно учить других.
И поэтому многое, что они делали даже искренне, выглядит сейчас как самопародия.
Они были настолько уверены в притягательности своих идей, что не сомневались в собственном праве основывать духовное и экономическое развитие на насилии и заимствовали философию свободы как осознанной необходимости».
К 70-летию поэта авторы невероятно популярного в своетские годы юмористического журнала «Крокодил» посвятили Безыменскому такие строчки, проиллюстрировав их дружеским шаржем:
Не курим фимиама вам сейчас
Не раздуваем, так сказать, кадило,
Но мы по-крокодильски любим вас
И ждем вас на страницах «Крокодила».
24 января 1973 года в Центральном Доме литераторов в Москве под председательством Сергея Михалкова состоялось чествование А.И. Безыменского в связи с его 75-летием. Делегация Владимирской области принимала участие в этом событии. А пять месяцев спустя, в том же здании, проходило прощание с Александром Ильичом.
Умер Александр Ильич Безыменский 26 июня 1973 года. Похоронен в Москве на Новодевичьем кладбище.
***
В отличие от своего отца, который до старости в душе оставался комсомольцем и страстным ленинцем, Лев Александрович прославился на другой литературной стезе – прозе, документалистике. Зато, как и отцу, жизнь подарила сыну множество незабываемых встреч с людьми (пусть и более низкого ранга), вписавшими свое имя (в том или ином свете) в историю.
Лев Александрович Безыменский (1920-2007) – писатель, журналист, историк.
Лев Безыменский родился в Казани в семье поэта Александра Безыменского и домохозяйки Безыменской Рахили Захаровны. Лев рос на даче отца, которая находилась на Николиной горе. Здесь, в знаменитом поселке РАНИС, его ежедневно окружала музыка. Соседями по даче были известнейший преподаватель и пианист Александр Гольденвейзер, композитор Сергей Прокофьев, великая оперная певица Нежданова и многие другие. Здесь каждую субботу проходили концерты для всех желающих, которые организовывали дачники – звезды классической музыки. Кроме того, отец с сыном регулярно ходили на концерты в консерваторию. Поэтому нет ничего удивительного в том, что у Льва с детства развился абсолютный слух и из него вполне мог бы получиться прекрасный музыкант или дирижер. Во всяком случае, так утверждали знаменитые музыканты Коган и Гилельс.
Однако он выбрал другую стезю.
Лев Безыменский окончил школу в 1938 году и поступил в Московский институт философии, истории и литературы (философский факультет). В августе 1941 года призван в армию рядовым 6-го запасного инженерного полка. Затем учился на курсах военных переводчиков (город Орск) и в Военном институте иностранных языков (город Ставрополь).
Отец, Александр Безыменский, так напутствовал сына в стихах:
«Пришел – так шагай.
Пусть зовет тебя жизнь
Всегда впереди, на красной трибуне.
А если надо – иди и ложись
Последней ступенькой к Коммуне».
С мая 1942 года на Юго-Западном фронте в должности офицера 394-го отдельного радиодивизиона Особого назначения. Спустя полгода его перевели в разведотдел штаба Донского фронта, командующим которого был генерал-лейтенант К.К. Рокоссовский. Безыменский стал переводчиком, затем старшим переводчиком фронта, заместителем начальника информационного отделения.
В качестве переводчика ему выпала историческая миссия - принимать участие в допросах генерал-фельдмаршала Паулюса и других немецких генералов, плененных в Сталинграде.
В январе 1943 года разведотделу штаба было приказано определить количество войск противника в кольце окружения. Но разведчики допустили серьезную ошибку, доложив, что окруженная группировка противника насчитывает 80-90 тысяч солдат и офицеров. В действительности там находилось до 250 тысяч человек личного состава, 300 танков, более 4000 орудий и около 100 боевых самолетов.
Штаб фронта дислоцировался в заснеженной степи на хуторе Заварыгин. В одном из домиков располагался командующий Донским фронтом генерал Рокоссовский.
После отклонения немецким командованием ультиматума о капитуляции (над его переводом на немецкий язык работал и Лев Безыменский) войска Донского фронта 10 января 1943 года перешли в наступление. Через две недели стали поступать сообщения о пленении генералов противника, которых направляли в Заварыгин.
Начальник разведотдела штаба фронта генерал-майор И. В. Виноградов приказал Безыменскому переодеться в солдатскую форму и под видом заступающего на смену караульного слушать разговоры между пленными. Так выяснилось, что командующий 6-й армией генерал-фельдмаршал Паулюс находится в подвале сталинградского универмага. 31 января Паулюс, его начальник штаба генерал Шмидт и адъютант полковник Адам были взяты в плен.
В штабе 64-й армии, пленившей Паулюса, состоялся краткий допрос. Затем фельдмаршала и его подчиненных доставили в Заварыгин, где для пленных столь высокого ранга был выделен отдельный дом.
Ночью 1 февраля было приказано привезти Паулюса в дом, где находились представитель Ставки Верховного Главнокомандования генерал-полковник артиллерии Н.Н. Воронов и командующий фронтом К.К. Рокоссовский. Везли Паулюса в «эмке». В ней же находился и Безыменский. В прихожей дома Паулюс осведомился у него, как различить Воронова и Рокоссовского. Получив разъяснения, он вошел в комнату.
На допросе Паулюсу рекомендовали обратиться к остающимся в «котле» войскам с предложением в целях сохранения жизней прекратить бессмысленное сопротивление. Генерал-фельдмаршал Паулюс отказался, мотивируя это тем, что он уже не командующий. Как вспоминает Безыменский, после допроса Паулюс пожелал вернуться в отведенный ему дом пешком, пояснив это желание тем, что давно не видел звездного неба.
Вскоре фельдмаршалу пришлось отвечать на вопросы не только военных, но и гражданских лиц. Поскольку капитуляция 6-й армии вызвала ярость у гитлеровского руководства, нацистская пропаганда распространяла самые различные версии, будто Паулюс погиб во главе сражающихся войск или он попал в плен тяжело раненным и находится под воздействием каких-то препаратов. Вот эту дезинформацию необходимо было срочно разоблачить.
В Москве решили направить в Заварыгин группу аккредитованных в Советском Союзе корреспондентов союзных держав, чтобы они сами задали пленному фельдмаршалу интересующие их вопросы. Льву Безыменскому было приказано сообщить Паулюсу о предстоящей встрече с журналистами. Фельдмаршал воспринял сообщение русского переводчика без восторга и ответил: «Нет». Затем согласился на встречу при условии, что ответит лишь на несколько вопросов.
4 февраля 1943 года прибывшие из Москвы журналисты подошли к дому, где находился Паулюс. Безыменский попросил фельдмаршала выйти к журналистам. Паулюс выполнил просьбу. Лицо его было мрачным, губы крепко сжаты.
По словам Безыменского, это была самая короткая пресс-конференция из всех, на которых он присутствовал. Вопросы задавал английский журналист, владевший русским языком. Вопросы на немецком и ответы Паулюса переводил Безыменский. Дословно они звучали так.
Английский журналист: – Как ваше имя?
Паулюс: – Фридрих Паулюс.
Английский журналист: – Каково ваше воинское звание?
Паулюс: – Генерал-фельдмаршал немецких вооруженных сил.
Английский журналист: – Сколько вам лет?
Паулюс: – Пятьдесят два.
После победы под Сталинградом переводчик Безыменский служил в разведотделах штабов Центрального, 1-го Белорусского фронтов, в разведуправлении Группы советских войск в Германии. 1 мая 1945 года Лев Безыменский переводил для маршала Жукова письмо Геббельса и Бормана, в котором они сообщали о смерти Гитлера.
После капитуляции Германии он был в составе следственной группы, допрашивавшей в июне 1945 года главных немецких военных преступников Геринга, Кейтеля, Йодля, Деница и др.
Демобилизовался Безыменский в октябре 1946 года в звании капитана. Затем, в 1948 году, окончил философский факультет МГУ и поступил на работу в журнал «Новое время» литсотрудником. Вскоре стал членом редколлегии этого журнала, членом Союза журналистов СССР. Как корреспондент журнала «Новое время» освещал работу Берлинской (1954) и Женевской (1955) сессий Совета министров иностранных дел четырех держав. Работал постоянным корреспондентом «Нового времени» в ФРГ (1971-1976, 1981-1982).
Тогда же начал литературную деятельностью Выпустил ряд книг: «Германские генералы с Гитлером и без него» (1961), «Особая папка "Барбаросса"» (1972), «Конец одной легенды» (1972), «Разгаданные загадки третьего рейха» (1984), «Укрощение "Тайфуна» (1987), «Тайный фронт против второго фронта» (1987), «Человек за спиной Гитлера» (2000), «Будапештский мессия» (2001) и др. А также «Гитлер и Сталин перед схваткой», являющейся до сих пор одной из самых продаваемых книг по истории второй мировой войны. Книги переводились на многие европейские языки.
Книга «Операция «Миф», или Сколько раз хоронили Гитлера» посвящена остававшемуся долгие годы засекреченным по воле Сталина эпизоду финала Великой Отечественной войны — поиску и находке останков Гитлера. Это рассказ о работе советских спецслужб в Германии, о фантазиях и надеждах людей, вообразивших в конце 1945, что 'Гитлер жив', и безуспешно пытавшихся отыскать следы его бегства... Автор также опубликовал в книге неизвестные ранее документы, характеризующие отношения между Сталиным и Гитлером:
«Эту книгу надо было бы писать ровно пятьдесят лет назад. Ибо события, описываемые в ней, необратимо, раз и навсегда, свершились в мае 1945 года. Победа над гитлеровской Германией, крах — военный, политический и физический — лидеров этого режима — все это произошло и никем не ставится под сомнение. Да и как было нам сомневаться, видя нескончаемые ряды берлинских улиц, обращенных в руины, а там, где дома сохранились, белые флаги, большие и маленькие, в которые были превращены полотенца или простыни, кое-где даже с цветной полоской?
Столица побежденной Германии выглядела совсем не как немецкий город. Яркие, свежие надписи на указателях улиц и маршрутов были сделаны на чистейшем русском языке. На главных перекрестках стояли не полицейские, а бравые девушки-регулировщицы из автобатальонов 1-го Белорусского фронта. И жил этот город по московскому времени.
Война кончилась. Для меня — как бы во второй раз. За два года до мая 1945-го, в морозном феврале 1943 года, непривычная тишина воцарилась в Сталинграде. Сама война ушла на сотни километров на запад. Но все знали, что до настоящей Победы еще далеко. Зрелище бесконечных колонн немецких военнопленных как бы напоминало: их еще много. В майском Берлине пленные выглядели по-другому и даже вызывали чувство жалости. Рядом можно было видеть полевые кухни, из которых раздавали кашу берлинцам…».
Лев Безыменский женился на враче Раисе Айзиковне. В 1961 году у них родилась дочь Александра Львовна, пошедшая по стопам отца и деда, ставшая профессиональной журналисткой и переводчицей.
В 1972 году Безыменский защитил диссертацию на соискание ученой степени кандидата исторических наук. Был избран членом Совета Центра германских исторических исследований при Институте всеобщей истории РАН. С 1995 года – профессор Академии военных наук РФ.
Безыменский награжден орденами Трудового Красного Знамени, Отечественной войны I степени, двумя орденами Оте¬чественной войны II степени, орденами Красной Звезды, «Знак Почета», 22 медалями СССР, медалью «За мужество на поле боя» (Польша).
Лев Александрович при жизни был не только автором многочисленных книг и статей, но и хранителем уникальной коллекции, вызвавшей настоящую сенсацию во всем мире. Речь идет о личных грампластинках Адольфа Гитлера, которые были вывезены из Германии в 1946 году.
По личным записям Льва Безыменского, в 1945 году после взятия Берлина, он – капитан разведки – с двумя другими офицерами получил приказ обследовать и описать здание имперской канцелярии, в том числе и бункера Гитлера. Там он и обнаружил ящики с пластинками. Комендант здания предложил офицерам взять себе что-нибудь на память. Безыменский попросил разрешение на коллекцию пластинок, обнаруженную на одном из этажей рейхсканцелярии.
«Я обратил внимание на плотно закрытые специальными запорами стальные двери», – вспоминал позже Лев Александрович. За ними оказались ряды огромных деревянных ящиков, приготовленных, как следовало со слов немецкой обслуги Гитлера, к отправке для эвакуации в баварское убежище фюрера. В трех из них хранились граммофонные пластинки. Бесценный для разведчика-меломана груз занял почти весь «Виллис», на котором он с товарищами прибыл к рейхсканцелярии.
Сам Лев Александрович позже рассказывал, что был поражен как обилием лучших образцов классики, так и присутствием в этом собрании произведений наших соотечественников. «Это были классические произведения в исполнении лучших оркестров Европы и Германии с участием лучших солистов той эпохи, – сообщал Лев Безыменский в записке дочери Александре. – Я был потрясен, что в этой коллекции оказались российские музыканты».
«Коллекцию высоко оценили мои московские друзья-музыканты, – писал Лев Безыменский. – Среди них Эмиль Гилельс, Яков Зак, Кирилл Кондрашин и другие, которые в первые послевоенные годы не раз брали у меня пластинки на прослушивание. Когда же появились долгоиграющие пластинки в 33 оборота, немецкое собрание, которое было на 75 оборотов, потеряло для меня значение. И лишь случайно сохранилось, так как я увез его на мою дачу под Москвой».
Писатель-публицист Лев Безыменский скончался в Москве в 26 июня 2007 года на 87-м году жизни. По словам его дочери Александры Безыменской, «трагедии ничто не предвещало». Смерть наступила в результате инфаркта, от отека легких. По словам дочери, еще в понедельник писатель отдыхал на даче на Николиной горе.
Как добавила дочь писателя, Безыменский до последнего дня работал и собирался написать воспоминания: «Он начал мне рассказывать такое, чего он никогда и никому не говорил: о том, как в детстве он познакомился с Маркусом Вольфом и так далее».
Лев Безыменский так же, как и отец и мать, похоронен на Новодевичьем кладбище Москвы.
Недопустимый Бек!
БЕКИ
Один из руководителей Союза писателей Георгий Марков – в период очередных неприятностей Бека (после какого-то задиристого выступления о свободе творчества на писательском собрании) – воскликнул с раздражением: «Недопустимый Бек!» Говорят, Эммануил Казакевич его поправил: «Неповторимый Бек. Неукротимый Бек».
Бек Александр Альфредович (1902/1903) –1972) — прозаик.
Александр Бек в Гродно в семье должности младшего врача военного лазарета в Гродно Альфреда Владимировича Бека. При этом военный врач Альфред Бек имеет гражданский чин надворного советника. По табели о рангах в царской России это было эквивалентно званию подполковника. В 1905 году Альфреда Бека переводят в Минск. В военном лазарете нынешней столицы Белоруссии отец будущего писателя служит вплоть до 1909 года в должности младшего врача. В 1906 году Альфреда Бека повышают в классном чине – коллежский советник. В 1910 году он получает повышение – теперь он уже старший врач 37-го пехотного полка в Лодзи, а следующие два года (1911-1912) – старший врач 138-го пехотного полка в Рязани.
В 1913 году семья военного врача Бека приехала в Саратов.
Беки происходят из обрусевших датчан: согласно семейной легенде, прадеда, Христиана Бека «выписал» из Дании сам Петр I в качестве опытного почтмейстера – организовать российскую почту. В Саратове прошли детские и юношеские годы Бека, и там он окончил 2-е реальное училище. Особенно хорошо ему давалась математика – учитель так и говорил: «А для Бека у меня есть особая задачка – потрудней».
В 1919 году, в шестнадцатилетнем возрасте ушел добровольцем в Красную Армию. Воевал на Восточном фронте под Уральском, где был ранен.
На Бека обратил внимание главный редактор дивизионной газеты и заказал ему несколько репортажей, затем он выступал с очерками и редактировал дивизионную газету. По воспоминаниям дочери писателя Татьяны Бек, там он сам писал репортажи, сам правил и вычитывал, сам крутил маховик типографской машины-«американки». С этого началась его литературная деятельность. В начале своей творческой деятельности был первым редактором газеты «Красное Черноморье».
И снова Татьяна Бек: «Потом учился в Свердловском университете на историческом отделении. Потом был простым рабочим на заводе имени Землячки, а вечерами на замоскворецкой окраине посещал журналистский кружок «Правды». Свои заметки и зарисовки подписывал диковинным псевдонимом «Ра-Бе»: я слышу тут неповторимо-лукавый отцовский юмор – и рабочий Бек, и ребе... Потом был литературным критиком-неудачником, о чем позднее вспоминал не без самоиронии: «Представляете, я был еще левее РАППа!» РАПП разгромили, на чем непобедоносная карьера Бека-критика благополучно завершилась».
В 1923-1925 гг. был рабкором газеты «Правда», публиковался в газете «Рабочая Москва» и др.
При «Правде» для рабочих был создан кружок литературно-театральной критики. Бек, завсегдатай кружка, принимал активное участие в жарких спорах. Скоро он станет профессиональным литературным критиком, создаст особую группировку (Бек, его первая жена Лидия Тоом, их приятель). Группировка будет вырабатывать свою собственную позицию, критиковать все и вся, даже РАПП, за недостаточную верность принципам пролетарского искусства.
В Москве Бек примкнул к одной из рапповских групп «Литфронт». Первая жена – Лидия Тоом уговорила его заняться социологией. На материалах поездок в Донбасс они вдвоем подготовили книгу «Лицо рабочего читателя». Вместе они написали и десятки статей о первых советских писателях. Но где-то что-то Бек и Тоом не рассчитали и сами стали жертвами журнала «На литературном посту», который обвинил их во всех мыслимых и немыслимых грехах.
Спасла Бека созданная Максимом Горьким редакция «Истории фабрик и заводов». Она в 1931 году предложила молодому журналисту отправиться в Сибирь и поучаствовать в создании книги о Кузнецкстрое. Книга получилась, прямо скажем, неважной. Но Кузбасс дал Беку другое: открыл ему новый метод работы. Он приспособился «выуживать» из инженеров и рабочих драгоценные детали, из которых потом сплеталась ткань повествования. Как впоследствии заметил Виктор Шкловский, Бек научился «вскрывать людей, как консервные банки».
Но в этом, кстати, и трагедия Александра Бека – он в литературе работал как газетчик, живя лишь злобой дня. В отличие от других художников Бек с ходу мог вычленить все проблемы. У него был талант за частным увидеть целое событие. Но Бек не умел другого: рассмотреть за явлением человека. В конце концов газетный подход его и сгубил. Бек забыл, что любая газета всегда жила одним днем. И как только какая-то проблема утрачивала свою актуальность, все прежние газетные заметки враз растворялись, они тут же забывались. Это закон природы.
Позднее, в 50-х-60-х годах, Бек любил говорить: «Мне два раза в жизни крупно повезло. Когда я женился на Наташе (вторая жена Н.В. Лойко – В.Ю.). И когда меня исключили из партии. Свердловцы, мои сокурсники, почти все стали партийными деятелями, и немалыми. А многие ли из них мирно скончались в своих постелях?»
Как литературный критик Он выступал в «Литературной газете», в журнале «Октябрь», «На литературном посту» и др. Опубликовал в «Известиях» статьи о М. Горьком и А. Серафимовиче. Бек вспоминал: «Все мои тогдашние очерки — это зарисовки заводской жизни рабочих окраин. Как видно, меня всегда привлекала жизнь рабочих... Выпустил книгу "Лицо рабочего читателя" — на основе бесед с читателями Донбасса. Ну а потом меня "угробили"... В журнале "На литературном посту" так раскритиковали мои статьи, написанные совместно с Лидией Тоом, что мне пришлось уйти из литературы». Поступил работать в заводскую газету «Вагранка». Очерки и рецензии Бека стали появляться в «Комсомольской правде» и «Известиях».
Важную роль в становлении писателя сыграла его творческая работа в редакции «Истории фабрик и заводов», созданной Максимом Горьким, куда Бек был приглашен в 1931 году. По заданию редакции выезжал на строительство Кузнецкого металлургического комбината. «Литературная газета» позитивно отметила очерк Бека «Главы из истории Кузнецкстроя» (1933). Материалы этой поездки легли в основу первой повести Бека «Курако» (1934) – о жизни выдающегося русского металлурга, основателя школы российских доменщиков М.К. Курако Бек писал в 1930-е и в журнале «Сибирские огни». Михаил Курако умер в Кузбассе в 1920 году, но именно по его проекту в 1930-е годы был построен в Кузбассе металлургический комбинат, который сыграл значительную роль в судьбе всей страны. Однако роль М. Курако была предана забвению; по-существу, Бек ввел Курако в историю русской науки.
Еще одну книгу об этом человеке Бек написал в 1939 году – теперь уже для серии «ЖЗЛ» под псевдонимом И. Александров совместно с Г. Григорьевым. В том же году опубликовал повесть «Записки доменного мастера». Принял активное участие также в другом горьковском начинании — в «Кабинете мемуаров», организованном при редакции, готовившей серию «Люди двух пятилеток».
В начале Великой Отечественной войны Бек вступил в ряды народного ополчения Москвы, в Краснопресненскую стрелковую дивизию, затем стал военным корреспондентом, а в 1942 году прибыл в 316-ю стрелковую дивизию под командованием генерала И.В. Панфилова. Участвовал в боевых действиях под Вязьмой в качестве военного корреспондента. Дошел до Берлина, где встретил День Победы.
Татьяна Бек о военной судьбе своего отца пишет так: «Незадолго до войны писатель засел за большую вещь, которую завершил лишь много лет спустя. Это – «Жизнь Бережкова» (окончательное заглавие – «Талант»), повествующая об отечественных авиаконструкторах и насыщенная, вспомним любимое словцо Бека, ионами дара, натиска и дерзания. Писатель трудился над романом, когда в окошко дачи, где он работал, постучался сосед: «Вы ничего не знаете? Началась война!». Бек отыскал бечевку, связал в несколько пачек материалы, записи и черновики романа, упрятал эти связки под крыльцо и с первой же электричкой уехал в Москву. А уже две недели спустя, в составе группы писателей-добровольцев вступил в народное ополчение, в Краснопресненскую стрелковую дивизию и снова хлебнул долю вояки – «бравого солдата Бейка», как его прозвали в батальоне… Борис Рунин, автор мемуарного очерка «Писательская рота», свидетельствовал, что остроумный, рисковый, отважный Бек быстро стал душой дивизии – как сказали бы сейчас – неформальным лидером. И это – несмотря на самый, с точки зрения военной нормы, непрезентабельный вид: «Огромные ботинки, обмотки, которые у него поминутно разматывались и волочились по земле, серого цвета обмундирование, а в довершение всего нелепо, капором, сидящая на голове пилотка, не говоря уж об очках...» Товарищи по роте моментально отдали должное могучему интеллекту своего полуюродивого товарища (впрочем, вряд ли кто-то из них предполагал, что этот сугубо штатский очеркист вскоре напишет самую острую и самую точную книгу о войне) – Борис Рунин вспоминает: «Человек недюжинного ума и редкостной житейской проницательности, Бек, очевидно, давно уже привык разыгрывать из себя этакого чудаковатого простофилю. Его врожденная общительность сказывалась в том, что он мог с самым наивным видом подсесть к любому товарищу по роте и, настроив его своей намеренной детской непосредственностью на полную откровенность, завладеть всеми помыслами доверчивого собеседника… Видимо, таким способом он удовлетворял свою ненасытную потребность в человеческих контактах. Думаю, что вопреки своему кажущемуся простодушию Бек уже тогда лучше, чем кто-либо из нас ориентировался в специфических условиях ополченческого формирования, да и в прифронтовой обстановке вообще. Словом, это был один из самых сложных и самых занятных характеров среди нас...» А я вскоре после смерти отца написала стихотворение «ВОЕНКОР» – таким я и до сих пор вижу его, замышляющего в конце 1941 года «Волоколамское шоссе»:
Смотрят военные ели,
Как у дороги, один,
В широкополой шинели
Он голосует на Клин.
В кузове долго трясется
С чувством неясной вины...
Как ему трудно дается
Тайная тайных войны!
(Это увидится снова
Взглядом иным, молодым.
Но драгоценнее слово,
Сказанное – сквозь дым).
Смотрят военные ели,
Как он замерзшей рукой,
Пряча блокнот от метели,
Пишет про утренний бой,
Как, разомлев от привала,
Правды прилежный писец,
Он, улыбаясь устало,
Просит налить ему щец.
В 1943-44 годах Бек написал повесть «Волоколамское шоссе» (название первой публикации в журнале «Знамя» в 1943 г. «Панфиловцы на первом рубеже»). Эта повесть о героических защитниках Москвы выдвинула автора в первые ряды советских писателей. Константин Симонов свидетельствовал: «...среди правд, написанных всеми нами о войне, одной из самых важных и дорогих правд была правда книги Бека "Волоколамское шоссе"... это вообще одна из самых лучших книг о войне в нашей литературе. И хотя ее хорошо знают у нас и знают во всем мире, ей, этой книге, еще не полностью воздано по заслугам».
«В этой книге я всего лишь добросовестный и прилежный писец», – с такого подчеркнутого запева о предельной натуральности начинается «Волоколамское шоссе». Характерно, что Бек так никогда и не дал жанрового определения своей сокровенной книге, лишь однажды в дневнике 1942 года назвав ее «хроникой битвы под Москвой» и лишь условно каждую из отдельных частей окончательной тетралогии именуя «повестями».
Повествование ведется как рассказ старшего лейтенанта батальона Панфиловской стрелковой дивизии, героя Советского Союза Бауржана Момыш-Улы.
В самом начале повести есть эпизод, в котором описан разговор между автором и будущим главным героем повести. Перед написанием повести Александр Бек хотел услышать рассказ о Панфиловской дивизии от Бауржана Момыш-Улы. Герой-казах долго не соглашался, так как сомневался в том, что Бек сможет правдиво описать военные события. В итоге он согласился, но поставил условие:
«Я расскажу все, что вы хотели. Но условимся...
Слегка откинувшись, он выхватил из ножен шашку. В низком сыроватом блиндаже, скупо освещенном маленькой лампой без стекла, блеснуло светлое узорчатое лезвие.
— Условимся, — продолжал он. — Вы обязаны написать правду. Готовую книгу принесете мне. Я прочту первую главу, скажу: "Плохо, наврано! Кладите на стол левую руку". Раз! Левая рука долой! Прочту вторую главу: "Плохо, наврано! Кладите на стол правую руку". Раз! Правая рука долой! Согласны?
— Согласен, — ответил я.
Мы оба шутили, но не улыбались».
По всей видимости, Бауржан одобрил «Волоколамское шоссе», а автор выполнил условие, написав правду о панфиловцах.
Критик М. Кузнецов вспоминал, что когда он, молодой сотрудник армейской газеты, прибыл в 1944 году с редакционным заданием в одну из дивизий, то был тут же вызван к генералу: «Скажите, – спросил генерал, держа в руках «Знамя», – можно ли в типографии армейской газеты срочно издать вот это? Я бы эту книжку раздал каждому офицеру своей дивизии». Тот же генерал долго расспрашивал журналиста о Беке и в заключение заявил: «Он, конечно, профессиональный военный, ставший писателем, он или полковник, или постарше».
Слова Симонова по поводу известности во всем мире «Волоколамского шоссе» подтверждаются, в частности, тем фактом, что эта книга была одной из любимых книг кубинских деятелей Фиделя Кастро и команданте Че Гевары. А в ЦРУ по книге Бека долго изучали психологию советского командира и «загадочную русскую душу» в контексте войны.
Книга повествует о подвиге советских солдат и офицеров из 1-го батальона 1073 сп 316-й дивизии (впоследствии 8-й гвардейской стрелковой дивизии) генерал-майора Панфилова, которые сражались и отдавали жизни в схватке с немецкими захватчиками под Москвой на Волоколамском направлении осенью – зимой 1941 года. С одной стороны, книга описывает организацию, воспитание батальона, принимающего участие в боях, жизнь внутри него, поведение командира, его взаимодействие с командиром дивизии. С другой – тактику боев под Москвой и то, как и на основе чего менялась и перестраивалась старая линейная тактика сил Красной Армии в ответ на тактику в рамках новой немецкой стратегии. Повествование ведется как рассказ старшего лейтенанта батальона Панфиловской стрелковой дивизии, Героя Советского Союза Бауржана Момыш-Улы. Стилистика повести отходит от примитивно-плакатного изображения войны, автор показывает бойцов как реальных людей со своими слабостями, со страхом смерти, но при этом с полным пониманием ответственности за судьбу страны в столь тяжёлый исторический момент. Таким образом Бек выступил против примитивно-плакатного изображения войны, высмеяв «ефрейторов от литературы», которые пишут о бойцах, будто бы вовсе не ведающих страха, а ведь нечеловеческие трудности, трагедии выносят на своих плечах обычные люди.
Продолжением этой книги были повести «Несколько дней» (1960 год), «Резерв генерала Панфилова» (1960 год).
Бывшие фронтовики при встрече приветствовали Бека: «Здорово, бравый солдат Бейк!» Так его называли на фронте за то, что он даже в самые страшные дни отступления не терял своеобразного жизнерадостного «швейковского юмора».
Бек стал там «ротным Швейком», «наш Бейк» — так его называли. Сформированной наспех дивизии, куда входила рота, не хватало транспорта, и обычно после поверки Бек простодушно-лукаво спрашивал у командира: «Товарищ лейтенант! Когда же вы меня командируете в Москву за полуторкой?» Однажды лейтенант, включившись в игру, скомандовал: «Боец Бек! Шагом марш в Москву за полуторкой!» — «Есть в Москву за полуторкой!» — отчеканил Бек, вышел из строя и исчез. Рота двигалась на запад и была уже на приднепровском рубеже, когда в её расположение въехал пикап с московскими номерами, из кабины вышел Бек и отрапортовал: «Товарищ лейтенант, ваше приказание выполнил». Каким образом он, штатский чудак в очках с сильными диоптриями, проделал всю эту авантюру, осталось неизвестным. Впрочем, как и многие другие вещи, проделанные им…
Бека еще называли на войне Человек-Наоборот. Рассказывали: если армия отступала, а одна автомашина все-таки шла по какому-либо делу вперед, то корреспондент Бек уже был тут как тут, настойчиво просил, чтобы его взяли с собой.
Прототипом главного героя ромна «Талант (Жизнь Бережкова)» (1956 год) — был крупнейший конструктор авиационных двигателей А.А. Микулин.
После войны Бек написал серию очерков о Маньчжурии, Харбине и Порт-Артуре. Ряд произведений посвящен металлургам (сборник «Доменщики», повести «Новый профиль», роман «Молодые люди» — совместно с женой Натальей Лойко).
Роман «Молодые люди», рассказывающий о нелегком труде ученых-металлургов, по своей тематике является логическим продолжением предыдущих работ Александра Бека. В то же самое время, по остроте и бескомпромиссности поставленных в нем политических, производственных и нравственных вопросов, этот роман занимает особое место не только в творчестве А. Бека, но и среди многих других литературных произведений позднесталинской эпохи.
Действие романа разворачивается в городе металлургов с говорящим названием Ново-Доменск в конце 40-х годов прошлого века. Самое главное в Ново-Доменске – большой металлургический комбинат с четырьмя гигантскими домнами, круглые сутки, с точностью часового механизма регулярно выдающими порции свежевыплавленного чугуна. Красочные, поистине поэтические описания колоссальных доменных печей, не позволяют читателю остаться равнодушным к строгой металлургической эстетике, не полюбить ее мужественную и рациональную красоту. Но именно здесь, в Ново-Доменске, живет и работает человек, поставивший своей целью (ни много, ни мало) разрушить доменные печи! Он не вредитель и не диверсант, этот пожилой уже человек с немного неуклюжей фамилией Сырейщиков. Он – изобретатель нового, доселе неизвестного способа электроплавки чугуна, способа, который, по его мнению, способен и должен вытеснить доменное металлургическое производство.
В 1968 году была опубликована «Почтовая проза» (здесь, возможно, сыграли прадедовские гены – первого почтовика России).
Но, пожалуй, с одним из самых значимых романов Александра Бека – «Новое назначение» – случилась целая история, также достойная своего романа. Известно, что Бек во всех своих произведениях писал о людях, об исторических личностях (Курако, Момыш-Улы, Микулин и др.). Вот и героем задуманного им нового романа должен был стать такой человек – Иван Фёдорович Тевосян, в последние сталинские годы – заместитель председателя Совета министров, а до и после этого министр черной металлургии и металлургической промышленности.
В романе нет ничего диссидентского, ничего антисоветского, но, написанный в 1965 году, он увидел свет в 1972 году сначала в Германии, и лишь в 1986 году – в Советском Союзе.
Дело в том, что еще на стадии анонса в журнале «Новый мир», вдова Тевосяна О.А. Хвалебнова попросила не печатать роман на том основании, что она решила будто в нем раскрываются лишние подробности частной жизни ее покойного супруга.
Бек догадывался, что он делает что-то не то. Но в чем заключалась его ошибка, писатель долго понять не мог. Тут еще сильно изменилось время. Те, кто своей кровью и потом создавал мощь советского государства, вдруг оказались на обочине. Бек попытался промотать пленку жизни как бы назад. Не будучи безудержным апологетом Сталина, он ведь много лет искренне верил в установленный большевиками режим. Это же на его глазах сформировалась целая плеяда талантливых организаторов нового типа, которая чуть ли не на пустом месте всего за одну пятилетку отстроила Кузбасс. Так почему же эта команда растерялась в новых условиях?
Бек провел колоссальную аналитическую работу. Он дошел до сути проблемы. Писатель понял, в чем заключалась сила сталинского режима. Вождь создал мощную административную систему, которая во многом позволила ему обеспечить быстрый перевод крестьянской страны на рельсы индустриализации. Но стоило условиям измениться, и четко выстроенный механизм дал сбой. Старая элита, изо всех сил держащаяся за административную систему, превратилась в тормоз, мешающий развитию империи.
Беку оставалось найти героя, воплощающего драму былой сталинской команды. Писатель в итоге придумал Онисимова, в котором потом современники увидели многие черты бывшего наркома чёрной металлургии Тевосяна. Однако главная беда была не в сходстве книжного персонажа с известным хозяйственником. Роман погубило другое – схематичность. Герой без страстей – это уже не литература.
И тем не менее!
В журнале первым читателем рукописи стал Евгений Герасимов. Уже в конце октября 1964 года он сказал Беку: «Вы дали новый характер и через него характер времени». Герасимов пообещал начать публикацию романа в начале 1965 года. Но тут произошла утечка информации. Каким-то образом про роман Бека прознала вдова Тевосяна – О. Хвалебнова.
Первым под напором вдовы дрогнул заместитель главного редактора журнала Александр Дементьев. На заседании рабочей редколлегии «Нового мира» он потребовал от Бека разъяснений, кого тот вывел в своем романе. «То есть что значит кого?» – возмутился Бек. «Это, дорогой мой, – пояснил Дементьев, – значит вот что. Вдова Тевосяна подала заявление, что у вас выведен ее покойный муж». Дементьев потребовал, чтобы Бек внес в рукопись серьезные коррективы и исключил все совпадения, которые могли бы дать повод отождествить Онисимова с Тевосяном. Чтобы показать, что Онисимов – литературный персонаж, Бек ввел в один из эпизодов настоящего Тевосяна, но и это не помогло. Знающие люди утверждали, что Хвалебновой не нравился не столько образ покойного, сколько ее собственный.
Второй вариант романа читал уже лично Твардовский. 6 июля 1965 года он подписал рукопись в набор. Однако кто-то вновь успел предупредить Хвалебнову. На этот раз вдова обошла все пороги ЦК КПСС. И власть поддержала не Твардовского с Беком, а Хвалебнову. Более всех неистовствовал новый председатель советского правительства Алексей Косыгин, который сказал, что роман Бека «наполнен чудовищной клеветой».
Твардовский попробовал схитрить. Он отправил рукопись влиятельным хозяйственникам и писателям. Но открыто за Бека вступился лишь академик-металлург А. Целиков, который подтвердил, что писатель построил свой роман на реальной крепкой основе. Другие – смолчали. Видимо, знали, что против книги Бека в узком кругу резко выступил всесильный член политбюро ЦК КПСС Андрей Кириленко.
Кстати, роман первоначально именовался точнее и самобытнее: «Сшибка», но Твардовский авторитарно зарубил «Сшибку» якобы в связи с неблагозвучием.
Летом 1967 года Твардовский, заручившись поддержкой секретаря ЦК КПСС Петра Демичева и первого секретаря Союза писателей СССР Георгия Маркова, попробовал вновь роман «Новое назначение» отправить в набор. Но всё остановил Кириленко.
Между тем в самом журнале отношение к роману Бека продолжало оставаться сложным. Это можно судить по дневникам многолетнего соратника Твардовского – Алексея Кондратовича. Уже в середине 1970-х годов Кондратович, перечитывая свои дневниковые записи за 1967 год, сделал следующий весьма обстоятельный комментарий к истории с бековской книгой. Он писал: «Теперь я уже и не помню, в каком году Александр Бек принёс нам свой новый роман со странным названием «Онисимов». Сразу же напрашивается вопрос, почему не Анисимов. Нормально же так – Анисимов, а не О… Но Бек, мужчина таинственный, так и не смог объяснить происхождение названия. Потом мы, конечно, дали роману другой заголовок… «Новое назначение». Роман, как всё написанное Беком, биографический. Онисимов-Тевосян – верный мюрид Сталина (это слово «мюрид» применительно к окружению Сталина А.Т. очень любил). Возможно, Бек и сам не понял, что он сочинил (списывающие с натуры этого часто не понимают). Так же, как в его «Волоколамском шоссе» главный герой Момыш-Улы, по замыслу автора и мнению критики, – олицетворение долга священной дисциплины, в силу натуральности своей прочитывается теперь иначе – как воплощение бездушности и жестокости долга, повелевающего человеком и заменяющего, подменяющего в нём всё человеческое. Если с этой точки зрения взглянуть не только на «Волоколамское шоссе», но и на длиннейший ряд талантливых и бездарных, но мировоззренчески одинаковых книг, то, боже мой, что мы увидим! И в этом смысле наша литература, вне всякого сомнения, отразила эпоху вопреки намерениям авторов и тех, кто ими руководил и их воспитывал. Прочтение художественной литературы как литературы в известной мере документальной будет когда-нибудь предпринято, и тогда в ней не последнее место займёт тот же «Кавалер Золотой Звезды» – книга в таком понимании историческая. Впрочем, как и многие другие. Но такая историчность – признак фальшивости литературы, ибо для того, чтобы через неё увидеть время, надо её как бы читать наоборот, увидеть в ней то, что не видел автор. И то, что подобных произведений становится не меньше, а больше, тоже примета малоприятная. Классиков так читать невозможно. Чехова мы постигаем, следуя за ним. И он всегда идёт и будет идти впереди нас, обогнать его мы бессильны. Бабаевского мы не только можем легко обогнать (это очень просто, и быстроты ума для этого никакой не требуется), но и ещё посмотреть на него со стороны, увидеть, какие он выписывает зигзаги, его походку, понять, как и куда он идёт (хотя ему-то кажется, что он идёт прямо и правильно). Бек куда талантливее. Но та же самая слепота и его не миновала. Задумав Онисимова-Тевосяна как личность вполне положительную, он не заметил, как начал лепить совсем другого человека. Точнее, того самого, который и был в действительности, но которого писатель не углядел и понял его превратно. Честный Онисимов, в сущности, продаёт своего брата (его арестовывают) и внутренне соглашается с этим: так надо, – хотя знает, что брат не виноват. Так надо: есть высшая идея (ох уж эта высшая идея – сколько подлостей во имя её было сотворено!). Нечаянно он оказывается свидетелем резкого разговора Сталина с Орджоникидзе, и, любя Орджоникидзе, восхищаясь им, он без смятения становится на сторону Сталина – Сталин высшая идея, и, значит, Сталин прав, хотя ребёнку должно быть видно, что Сталин жестоко несправедлив» (А. Кондратович. Новомирский дневник. М., 1991).
Бек в 1968 году забрал «Новое назначение» из «Нового мира» и передал рукопись новому главному редактору журнала «Москва» Михаилу Алексееву. Однако Алексеев, когда обнаружил в романе легкую критику Сталина, сразу от публикации этой вещи отказался.
Бек продолжает работать в различных жанрах, публикует предисловие к книге Дитера Нолля «Приключения Вернера Хольта», с режиссером И. Копалиным пишет документальный киносценарий о гражданской войне «Страницы бессмертия». «Волоколамское шоссе» продолжают переводить на английский, французский, немецкий, итальянский, испанский, португальский, арабский, еврейский, греческий, финский и другие языки. Тему современности Бек продолжает разрабатывать в романе «На другой день» (опубликован уже после смерти писателя в 1989 году). В романе «На другой день» действуют Ленин и Сталин, как два равновеликих субъекта исторического процесса. А также — люди, о которых в 1960-е годы, когда писался роман, глухо молчали: Троцкий, Бухарин, Зиновьев, Каменев… Бек сумел прорваться и сквозь инерцию официального догматизма, и сквозь иллюзии и предрассудки либерального толка.
Действие романа происходит в 1920 году. Роль хроникёра тех давних событий играет Алексей Кауров, друг Кобы-Сталина по революционному подполью (его прототип — Сергей Кавтарадзе, большевик, председатель Совнаркома Грузинской ССР). Если Сталин вообще был способен на откровенность, то только с таким вот, как он выражался, «простаком революции», кто не обманет, не предаст и кто, самое главное, не окажется соперником в борьбе за власть. Еще Сталину импонирует, что Кауров по отцу русский, а по матери грузин: он, как никто другой, в состоянии понять и кровное грузинское, и культивируемое Кобой русское.
Большой жизненный материал подытожен в романе-записках «На своем веку» (1975).
Многие работы писателя были экранизированы.
Александр Бек был женат дважды. При этом, для его жен он был не первым мужем. И, к тому же, обе имели отношение к литературе. В первый раз, по молодости лет Бек женился на эстонской эмигрантке Лидии Петровне Тоом, которая была старше его на целых двенадцать лет. К тому же, у нее уже был маленький ребенок, сын Леон, будущий поэт и литературный критик, ставший сначала зятем Павла Антокольского, а затем мужем Юнны Мориц.
Лидия Тоом (1890-1976) – эстонская и русская переводчица, родилась близ Тарту в семье учителя. В 1905 году она была исключена из гимназии за участие в ученических волнениях. Училась и работала в России, главным образом в Москве. Начала печататься в 1918 году. Входила в круг рапповцев. В 1925 году в соавторстве с А. Беком, Л. Лебединским и С. Крыловой опубликовала книгу «Рабочие о литературе, театре и музыке», в 1926-м – книгу «Лицо рабочего читателя» (опять в соавторстве с А. Беком). Была главным пропагандистом советской эстонской литературы: перевела на русский язык пьесы А. Якобсона, роман «Война в Махтра» Э. Вильде, «Маленький Иллимар» Ф. Тугласа, произведения Й. Семпера, Р. Сирге, Э. Мянника, О. Тооминга и др. Автор статей об эстонских писателях, монографии «Аугуст Якобсон» (1956).
Лидия Петровна и сыну своему, Леону, с детства привила любовь к языку и литературе его предков. Отношения же с отчимом, Александром Беком у Тоома, по свидетельству современника, «были непростые», но сохранились и после расставания матери с отчимом. Семья Тоом жила в центре Москвы. По свидетельству современника, дом был «подлинным эстонским культурным представительством в Москве. Почти все творческие люди, приезжавшие в ту пору в столицу или обучавшиеся в литературных, киношных или театральных заведениях, перебывали там».
В начале 1930-х годов Александр Бек женится второй раз – на Наталии Всеволодовне Лойко, архитекторе по образованию, до этого бывшей замужем за писателем Александром Шаровым. С ней Бек прожил до самой смерти. У них родилась дочь Татьяна.
В свои последние годы он жил в Москве в доме № 4 по улице Черняховского. Умер Александр Бек 2 ноября 1972 года. Похоронен на Головинском кладбище.
Владимир Корнилов
ПАМЯТИ А. БЕКА
Помню, как хоронили Бека.
Был ноябрь,
но первые числа,
Был мороз,
но не было снега,
Было много второго смысла.
И лежал Александр Альфредыч,
Все еще не избыв печали,
И оратор был каждый
сведущ,
Но, однако, они молчали
И про верстки,
и про рассыпки,
Что надежнее, чем отрава,
Что погиб человек
от сшибки,
Хоть онколог наплел:
от рака.
...Ровно через седьмую века —
Десять лет и четыре года —
Наконец, печатают Бека
И в театры толкают с ходу.
Вновь звезда ему засияла,
Предрекает горы успеха —
И спектакли,
и сериалы...
Но не будет живого Бека.
И не ведает Бек сожженный
О таком своем часе звездном
И, в тоску свою погруженный,
Счет ведет
рассыпкам и версткам.
...Я судьбу его нынче вспомнил,
Я искал в ней скрытого толка,
Но единственно,
что я понял:
Жить в России надобно долго.
***
Наталия Всеволодовна Лойко (1908-1987) – прозаик, архитектор.
Родилась в Петербурге, в семье помощника присяжного поверенного, секретаря Российской лиги эсперантистов Всеволода Ивановича Лойко и Марии Александровны Колмансон, уроженцев Минска. Всеволод Лойко был одним из главных редакционных сотрудников доктора медицины Александра Аснеса — основателя и издателя ежемесячного журнала «Российский эсперантист» («Русланда Эспэрантисто») и позже журнала «Эспэро». А его отец (дед Натальи) Иван Маркович Лойко был пионером эсперанто в Минске, выполнил первые в России переводы с этого языка («Палец-календарь» в газете «Виленский вестник», 1891), позднее публиковал переводы и собственную поэзию на эсперанто. Мать, Мария Александровна, была старшим научным сотрудником Института государства и права АН СССР.
В 1936 г. Лойко окончила МАРХИ (Московский архитектурный институт). После чего осталась жить и работать в Москве.
Первым мужем Наталии Лойко в конце 1920-х годов стал писатель Александр Шаров (литературный псевдоним Шера Израилевича Нюренберга). Познакомились они в знаменитой Московской опытно-экспериментальной школе-коммуне имени П.Н. Лепешинского. После школы поженились. Когда началась Великая Отечественная война, Шаров ушел на фронт. А после войны они разошлись.
В браке у супругов было двое детей, родившихся с десятилетней разницей – дочь Нина, ставшая впоследствии библиографом, и сын Михаил. После развода родителей сын перестал общаться и даже знаться с отцом (хотя они жили в одном «писательском» доме), а после того, как мать вторично вышла замуж за Александра Бека, отчим его усыновил, и Михаил взял себе фамилию Бек (благо, отчество менять не пришлось).
После окончания московского авиационного института (МАИ) в течение 30 лет (с 1965 по 1998 год) Михаил Бек работал, а затем и возглавлял Лабораторию (сектор) технико-экономического анализа в Исследовательском центре им. М. В. Келдыша Роскосмоса.
В 1948 году Наталья Всеволодовна вышла замуж за Александра Бека. В 1949 году родилась Таня, единственный ребенок Бека. У Шарова в другом браке родился сын, Владимир Шаров, сейчас известный писатель.
Таня общалась с Шаровым и с Анной Михайловной, его второй женой. В Шере — так звали Шарова свои — ей нравилось все: его рассказы, лихость, красочная пьянка, какая-то русская забубенность. В Анне Михайловне — умение ладить быт и умиротворять мужа.
Лойко писала на современные темы, в основном для детей. Первый свой роман «Молодые люди» (1954) написала совместно со своим вторым мужем, Александром Беком.
Следующее произведение (повесть «Ася находит семью»), уже полностью самостоятельное, о судьбе девочки-сиротки Аси, попавшей в детский дом, впервые было опубликовано в журнале «Пионер» №№ 2-6 в 1958 году. Затем были еще книги: «Женька-Наоборот» (1962), «Нас восемнадцать сестёр» (1965), «Яма – это гора» (1970), «День, отмеченный камешком» (1975), «Шкатулка с набором» (1979).
Сюжетами произведений Наталии Лойко часто становились наболевшие проблемы современности – дети-сироты («Ася находит семью», «Дом имени Карла и Розы»), равнодушие и черствость взрослых к детям («Женька-Наоборот») и другие темы. Повесть Наталии Лойко «Обжалованию подлежит» рассказывает о душевной стойкости человека в борьбе с болезнями, казалось бы, неизлечимыми. Героиня повести Оксана Пылаева с помощью друзей преодолевает свой страх перед недугом и побеждает его.
Под редакцией Н. Лойко вышло посмертное, четырехтомное собрание произведений Александра Бека (1974).
Умерла Наталия Всеволодовна 23 августа 1987 года, не дожив одного месяца до 79-летия. Похоронена на Головинском кладбище Москвы.
***
Татьяна Бек о себе писала так: «Стихосложенье было и остается для меня доморощенным знахарским способом самоврачеванья: я выговаривалась… и лишь таким образом душевно выживала».
Татьяна Александровна Бек (1949-2005) – поэтесса, литературный критик и литературовед.
Татьяна Бек родилась в Москве в семье писателей Александра Альфредовича Бека и Наталии Всеволодовны Лойко.
Первая публикация стихов юной поэтессы появилась в 1965 году в журнале «Юность», когда ей было всего шестнадцать лет. Это были два стихотворения «Утро вечера мудренее» и «Я из этого шумного дома, / Где весь день голоса не смолкают, /… / Убегу по лыжне незнакомой…»
Утро вечера мудренее.
Мудренее… Смешное слово.
Но прошу вас, скажите снова:
‘Утро вечера мудреней’.
Все печали мои мудреные,
Все задачи мои нерешенные,
Все, что плачет во мне и дрожит,
Успокоит ночная дрема,
Солнце мудрое разрешит.
Я улягусь, глаза закрою.
Я лицо в одеяло зарою
(Утро вечера мудреней).
Я улягусь — и все уляжется.
Завтра мудрость в дверях покажется.
Я во всем разберусь при ней.
Утро вечера мудреней.
В этом шумном доме, кооперативе ЖСК Московский писатель по адресу 2-я Аэропортовская, дом 7/15 (позднее ул. Черняховского, 4), в пятом подъезде, она жила с 1957 года до середины 80-х годов.
Следующей публикацией была стихотворная подборка из пяти стихотворений в журнале «Новый мир» в 1966 году (при этом, в том же номере журнала, рядом были напечатаны всего три стихотворения Евгения Евтушенко).
Окончила школу рабочей молодежи, после чего она поступала в Литинститут, но ее туда, несмотря на наличие публикаций в журналах, не приняли. А на следующий год пошла на журфак. Но и там не обошлось без недоразумения: кто-то в приемной комиссии выразил сомнение в том, что опубликованные стихи — не ее. Сказали: это отец написал, Александр Бек. Тане почему-то везло на такие штуки. «Представляешь, — говорила с обидой своей подруге-однокурснице, — отец! Отец в жизни ни одного стихотворения не написал!»
Отец был ее самой большой любовью в жизни. Ей нравилось, что она на него так похожа. Когда он умер, ей было 23 года.
Ничто так ее не травмировало, как нападки на отца. В ее стихах это есть: стремление защитить его.
Снова, снова снится папа
Вот уже который день…
Вечное пальто из драпа,
Длинное,
эпохи РАППа.
Я кричу: «Берет надень!»
Но глядят уже из Леты
Свёрлышки любимых глаз.
Нос картошкой. Сигареты.
«Изменяются портреты», –
Повторяю в черный час.
На морозе папа – холмик…
Я скажу
чужим
словам:
– Был он ёрник, и затворник,
И невесть чего поборник,
Но судить его – не вам!
В 1974 году вышел ее первый поэтический сборник «Скворешники».
Татьяна Бек училась на факультете журналистики МГУ им. М.В. Ломоносова, по окончании которого в 1972 году работала библиотекарем во Всесоюзной Государственной библиотеке иностранной литературы.
Генерал КГБ Виктор Ильин, куратор писателей в этой конторе, сам прошедший через ГУЛАГ (такие люди тоже работали в КГБ), принес умирающему Беку экземпляр изданного за рубежом романа «Новое назначение», — чтобы он знал, что его роман все-таки издан. «Это был поступок», — говорила Татьяна. Однако выход «Нового назначения» в тамиздате в первую очередь отразился на Таниной жизни. Она серьезно занималась творчеством пародиста Александра Архангельского (1889;1938), писала по нему диплом и должна была остаться в аспирантуре. Но, как намекнул ее научный руководитель, теперь нельзя. И тут ничем помочь не мог даже генерал Ильин. Таня пошла работать в Библиотеку иностранной литературы, где директором работала ее тетя –Маргарита Ивановна Рудомино.
Но вскоре Маргариту Ивановну буквально вытолкали на пенсию — потребовалось место для дочери очень большого начальника (речь идет о дочери Председателя Совета министров СССР А.Н. Косыгина). Татьяна Бек тоже ушла. Занималась архивом отца, готовила к публикации его книги, потом стала работать в журнале «Вопросы литературы». А в 1990 году ВГБИЛ было присвоено имя Рудомино. «Бывает же так! Сначала выгнали, а теперь вот обессмертили! — говорила Бек. — Никогда нельзя отчаиваться». И смеялась.
В темном детстве
от старших в сторонке
Я читала, светлея лицом,
Эту сказку о гадком утенке
С торжествующим лживым концом.
Я считала, что я некрасива…
Только лучше считать – неточна:
Ведь прекрасна и грубая грива,
Если выразит лёт скакуна.
Ненавижу свою оболочку!
Понимаю, что,
как ни смотри,
видно черную зимнюю почку,
а не слабую зелень внутри.
По воспоминаниям подруги Бек Виктории Шохиной, Татьяна в институте была заводилой и душой компании: «…Нас, второкурсников, посылают на картошку в совхоз «Приокский». Селят в пионерлагере — в одноэтажных деревянных корпусах барачного типа. В одном из корпусов — филфаковцы, первый курс. Мы их априори презираем: там по преимуществу тихие девочки, несколько домашних мальчиков (помню Дениса Драгунского) и два взрослых студента, отслуживших армию, члены партии… У нас же все больше люди творческие, богемные, хулиганистые, странные.
Водка из сельпо, вечерами в клубе — танцы. Таня на танцы не ходит, стесняется. Ее коронный номер: в небольшой компании выдать вдруг соло. Она буквально впрыгивала в середину и плясала вся! Заводно, энергично, с напором, как будто что-то доказывая, в быстром причудливом ритме. Так же внезапно останавливалась, выпрямлялась, кланялась — возвращалась в себя обычную. Называлось это у нас «Половецкие пляски Тани Бек».
В гости к Тане приходит филфаковец, она его опекает, как младшего братика. Смешной такой мальчик, невысокий, кругленький. На спине свитера домашней вязки, в резиночку, вышито крупно: «The Hippy». Это Юра Гинзбург, сын известного переводчика. При виде этого «The Hippy» мы кричим с укоризной: «Гинзбург, зачем ты убил Пушкина?». Все смеются, Юра краснеет, чуть не плачет, Таня за него вступается. И так каждый раз.
К самой Тане постоянно цепляется Дуда (Игорь Дудинский). Он садится на койку напротив нее и начинает трындеть. Александр Бек — советский писатель, а ты — дочь совписа. Твой отец «Волоколамское шоссе» написал. Стыдно быть дочерью совписа… (потом Таня с Дудой подружилась)».
В 1976—1981 и 1993—2005 годах она была членом редколлегии и обозревателем журнала «Вопросы литературы». Вела литературную колонку в «Общей газете». К области ее литературоведческих интересов относилась современная литература и литература «серебряного века». Татьяна Бек в течение многих лет вела поэтический семинар в Литературном институте им. А.М. Горького.
Татьяна Бек — составитель поэтических антологий, она составила сборник «Акмэ. Антология акмеизма» (1997) и учебную антологию «Серебряный век» (1997; также ряд переизданий). В качестве ответственного редактора вела книжную серию «Самые мои стихи» в издательстве «Слово» (1995).
Ее стихи переводились на болгарский, грузинский, итальянский, немецкий, польский языки. В числе собственных переводов Татьяны Бек — датские поэты Поль Лакур и Бенни Андерсен.
В отличие от отца, Татьяна Александровна более активно занимала гражданскую позицию. В 1993 году она подписала «Письмо 42-х» в поддержку силового разгона съезда народных депутатов и Верховного Совета России.
В период после 1987 года у Т. Бек, как и у многих других поэтов в стране, возникли проблемы с публикациями. Советские издательства перестали выпускать поэзию, новых издательств еще не появилось. Три книги, вышедшие в этот период, были изданы небольшими тиражами, но получили живой отклик у любителей поэзии и критиков. «Татьяне Бек единственной из всех нас, как Ахматовой в „Реквиеме“, удалось почти невозможное — от себя за всех спеть то, что не ложится на голос: простой ужас простой жизни этой якобы революции, униженной и оскорблённой. И при этом сохранить и речь, и голос, и слово, и походку стиха», — писала Алла Марченко о сборнике «Облака сквозь деревья» (1997).
Будучи большим и в полной мере самостоятельным поэтом, Татьяна Бек на протяжении многих лет записывала («эккерманила») беседы со своими любимыми учителями и сотоварищами, создав в результате беспрецедентную хронику литературной жизни внутри шумной творческой мастерской. С ошеломляющей беспощадностью правды писала она слова, которые и в обычной-то жизни (не то, что в стихах) порядочному человеку произнести труднее, чем площадное ругательство:
...Те, кто звал тебя «жидовка»,
И любил за доброту...
Она гордилась знакомством с Бродским, тесным общением с Чухонцевым, Мориц, Вознесенским… Чухонцев в свое время напечатал ее, шестнадцатилетнюю девочку, в «Юности».
Кстати, уже после смерти Татьяны Александровны Андрей Вознесенский сказал о ней:
— Таня была святая…
Я буду старой, буду белой,
Глухой, нелепой, неумелой,
Дающей лишние советы…
Ну, словом, брошка и штиблеты.
А все-таки я буду сильной,
Глухой к обидам и двужильной –
Не на трибуне тары-бары,
А на бумаге мемуары.
Да! Независимо от моды
Я воссоздам все эти годы
Безжалостно, сердечно, сухо…
Я буду честная старуха.
Татьяна Бек – лауреат поэтических премий года журнала «Звезда» и «Знамя», ежегодной премии Союза журналистов России «Серебряный гонг», лауреат конкурса «Московский счет» (номинация «Лучшая поэтическая книга года»). В 2002 году была номинирована на премию «Букер».
Татьяна Бек в том направлении, в котором работала, по праву считалась настоящим мастером. Она была в поэзии (и в жизни) предельно искренна, ее стихи были во многом исповедальными и завораживали. Она не допускала неточных рифм. Например, рифма «плетью/ долголетья» была дня нее неприемлема, только «плетью/долголетью». Она признавала абсолютно точные рифмы.
Топором/пером, окаянны/стаканы, препаршиво/пошива и т.д.
Любые отклонения в сторону отвергала как автор и не пропускала как редактор.
— Хорошая рифма, — говорила она, — для меня основа стихотворения.
Как истинный поэт она предвидела свою судьбу, свою скорую кончину. Она все сказала, что хотела сказать. За десять лет до своей кончины она написала такое стихотворение:
Я с руки накормлю котенка,
И цветы полью из ведра,
И услышу удары гонга…
До свидания. Мне пора.
Разучилась писать по-русски
И соленым словцом блистать:
Рыбы, водоросли, моллюски —
Собеседники мне под стать.
Нахлобучу верблюжий капор,
Опрокину хмельной стакан.
— До свидания, Божий табор.
Я была из твоих цыган.
И уже по дороге к Лете
Ветер северный обниму
(Слепоглухонемые дети
Так — играючи — любят тьму).
— Сколь нарядны твои отрепья,
Как светло фонари зажглись,
Как привольно текут деревья,
Наводняя собою высь!
Звуков мало, и знаков мало.
Стихотворная строчка спит.
Я истаяла. Я устала.
До свидания, алфавит.
Татьяна Бек скончалась на 56-м году жизни в Москве. В редакции «Литературной газеты», с которой сотрудничала Бек, сказали, что поэтесса «скончалась от обширного инфаркта у себя дома». Накануне, в гололед, Татьяна Бек сломала голеностоп и до последнего времени носила гипс. Она не выходила из дома, а 7 февраля Татьяна перестала подходить к телефону. Брат поэтессы обнаружил сестру на полу в одной из комнат. Судя по всему, женщина поскользнулась, упала и получила смертельный удар. По официальной версии причина смерти — обширный инфаркт. Тем не менее многие обсуждали вероятность самоубийства. Близкие друзья поэтессы причиной смерти считают травлю, «которую развязали против Т. Бек за ее высказывания об авторах апологетического письма Туркменбаши с предложением перевести его поэтические «опусы». Приложение к «Независимой газете» НГ- Ex Libris 23 декабря 2004 г. разослал писателям и поэтам новогоднюю анкету, где газета спрашивала о событиях и антисобытиях уходящего, 2004-го, года. Заполнила такую анкету и Татьяна Бек:
«Лично мои главные, хотя и разнокалиберные, литературные события 2004 года - это выход моего первого поэтического избранного "Сага с помарками" в издательстве "Время" (книга стала лауреатом конкурса "Московский счет" на ярмарке интеллектуальной литературы non/fiction: грамота и букет, ура!); многочасовые беседы с Соломоном Волковым в Нью-Йорке; совещание молодых писателей в подмосковных Липках, мастер-класс. А антисобытием года назову письмо троих известных русских поэтов к Великому Поэту Туркменбаши с панегириком его творчеству, не столько безумным, сколько непристойно прагматичным».
А уже в следующем году напомнила: «Негоже ни поэтам, ни мудрецам пред царями лебезить, выгоду вымогаючи: таков добрым молодцам урок». Авторами письма были поэты Евгений Рейн, Михаил Синельников и Игорь Шкляревский. В продвижении проекта участвовал главный редактор «Знамени», известный критик Сергей Чупринин. По словам Виктории Шохиной, играло роль и четкое представление о неправильности сделанного российскими литераторами, и то, что у Татьяны Александровны было много знакомых литераторов в Туркмении, зная ситуацию там, она не могла промолчать. После нового года, рассказывает Виктория Шохина, трое из четырех — Рейн, Чупринин и Синельников — звонили Татьяне Бек и в разной форме (от брани Рейна до «дружеских» укоров Чупринина) оказывали на неё психологическое давление. Невозможность примирить традиционное представление об этих людях (с Евгением Рейном и Сергеем Чуприниным она была давно и хорошо знакома, работала с ними вместе в Литинституте и т. д.) и их нынешние поступки усугубили ситуацию.
В патовых ситуациях она говорила: «Я сильная, я выдержу». Но не выдержала. Одно из последних ее стихотворений:
Рослый стрелок, осторожный охотник,
Призрак с ружьём на разливе души…
Б. Пастернак
Ветер, и ужас, и дрожь по воде.
Осень ломает решётки кутузки…
Это как в шахматах — мат без гарде
(“Остерегайся”, если по-русски):
Предупреждения чужды беде.
Гроб заколочен. Шапки долой.
— Жизнь, рассчитайся на первый-второй. —
Надо по новой расставить фигурки
И, на доске разыгравши дебют,
В зимнее поле уйти без охулки,
Кротко приняв (по-ненашему “Гут”),
Что и тебя под мелодию “Мурки”
С воздуха, Господи, скоро убьют.
Нежно и насмерть убьют на бегу…
— Дай надышаться землёю в снегу!
Похоронена на Головинском кладбище в Москве.
ЕВГЕНИЙ СТЕПАНОВ
Светлой памяти Татьяны Бек
вода и камень деревья трава кусково
вода и камень дельфины русалки крым
вода и камень готический почерк прага
вода и камень бетон и стекло нью-йорк
и все утекает родное в летейские воды
и все утекает зачем-то в летейские воды
а я старикашка по-прежнему на берегу
я только печалюсь и плачу
понять ничего не могу
Евгений ЕВТУШЕНКО
Ты уходишь, Таня Бек,
к папочке да в лапочки –
в тот же чистый-чистый снег
в той же лыжной шапочке.
И, как пьяная беда,
из паскудства, зависти
кто-то ломится туда,
где ты оказалася.
Там, у неба на краю,
ждут, такие милые,
мать приемную свою
дети белокрылые.
Ты восходишь на крыльцо
там, где ждет всеведуще
Бог,
а у него лицо
Александр Альфредыча.
Никто не забыт, ничто не забыто!
БЕРГГОЛЬЦ-КОРНИЛОВ
Они к тому времени уже расстались, но их судьбы по-прежнему переплетены. Их обоих арестовали в пресловутом тридцать восьмом году, обоих обвинили по пресловутой 58-й статье – антисоветская деятельность, измена родине. Но ей повезло больше: мужа и первую ее любовь, поэта Бориса Корнилова расстреляли в том же году, а ее почему-то выпустили. Хотя, зная весь ее дальнейший жизненный путь, ее судьбу, сложно сказать кому из них двоих повезло больше. А тогда, выйдя на свободу, Ольга Берггольц записала в своем дневнике: «Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: живи».
Ольга Фёдоровна Берггольц (1910-1975) – поэтесса, прозаик и драматург.
Ольга Берггольц родилась в Петербурге в семье выпускника Дерптского университета, хирурга Фёдора Христиановича Берггольца (обрусевшего немца) и Марии Тимофеевны (урожденной Грустилиной), женщины интеллигентной и образованной, «из бывших». У нее была младшая сестра Мария, ставшая впоследствии актрисой. Присматривать за детьми (домашние их звали Ляля и Муся) и домом женщине помогали няня и гувернантка.
Семья жила в старинном доме у Невской заставы. Революция и гражданская война вырвали доктора Берггольца из мирной жизни – полевой хирург отправился на фронт. Голод и разруха заставили семью покинуть Питер и перебраться в Углич. Берггольцы поселились в холодной комнате, бывшей келье бывшего Богоявленского монастыря. Недоедание, нищета, вши – Ляля и Муся с матерью испытали все тяготы военного времени. В Угличе Ольга Берггольц пошла в школу. Родных из Углича в Петроград забрал отец, вернувшийся с фронта.
Дочерей Мария Тимофеевна воспитывала тургеневскими девушками: играла им произведения классиков, читала стихи. Если бы не революция, Ляля и Муся непременно стали бы гимназистками, ученицами института благородных девиц. Внес лепту в воспитание детей и Федор Христофорович, атеист, учивший девочек, что религия – предрассудок, а верующие кисейные барышни – пережиток прошлого.
Ломка в сознании юной Ольги произошла быстро: девочка отправилась в трудовую школу №117, которую окончила в 1926 году. В 14 лет стала пионеркой и пролетарской активисткой, вступила в ряды ВЛКСМ. Тогда же написала первое стихотворение под названием «Пионерам».
Но еще за год до окончания школы, в 1925 году в газете «Красный ткач» было напечатано первое стихотворение Берггольц – «Ленин». И тут же следом, в журнале «Красный галстук» опубликован ее первый рассказ «Заколдованная тропинка».
Все в том же 1925 году Ольга пришла в литературное объединение рабочей молодежи — «Смена». Там она встретила поэта Бориса Корнилова. В 1928 году, когда ей было 18 лет, а ему 21 они поженились.
Ольга с мужем учились на Высших курсах при Институте истории искусств, где преподавали такие учителя, как Тынянов, Эйхенбаум, Шкловский, а выступали Багрицкий, Маяковский, Уткин.
Успех пришел к Берггольц практически сразу – в 1926 году на заседании союза поэтов стихотворение Ольги Берггольц «Каменная дудка» похвалил Корней Чуковский, сказав, что в будущем она станет настоящей поэтессой.
КАМЕННАЯ ДУДКА
Я каменная утка,
Я каменная дудка,
Я песни простые пою.
Ко рту прислони,
Тихонько дыхни —
И песню услышишь мою.
Лежала я у речки
Простою землею,
Бродили по мне журавли,
А люди с лопатой
Приехали за мною,
В телегах меня увезли.
Мяли меня, мяли
Руками и ногами,
Сделали птицу из меня.
Поставили в печку,
В самое пламя,
Горела я там три дня.
Стала я тонкой,
Стала я звонкой,
Точно огонь, я красна.
Я каменная утка,
Я каменная дудка,
Пою потому, что весна.
Училась на филологическом факультете Ленинградского университета. Преддипломную практику проходила во Владикавказе летом-осенью 1930 года в газете «Власть труда». Освещала строительство ряда народнохозяйственных объектов, в частности, Гизельдонской ГЭС. Позже, в 1939 году она написала об этом периоде своей биографии стихотворение «ДОРОГА В ГОРЫ»:
1
Мы шли на перевал. С рассвета
менялись года времена:
в долинах утром было лето,
в горах — прозрачная весна.
Альпийской нежностью дышали
зеленоватые луга,
а в полдень мы на перевале
настигли зимние снега,
а вечером, когда спуститься
пришлось к рионским берегам,—
как шамаханская царица,
навстречу осень вышла к нам.
Предел и время разрушая,
порядок спутав без труда,—
о, если б жизнь моя — такая,
как этот день, была всегда!
2
На Мамисонском перевале
остановились мы на час.
Снега бессмертные сияли,
короной окружая нас.
Не наш, высокий, запредельный
простор, казалось, говорил:
«А я живу без вас, отдельно,
тысячелетьями, как жил».
И диким этим безучастьем
была душа поражена.
И как зенит земного счастья
в душе возникла тишина.
Такая тишина, такое
сошло спокойствие ее,
что думал — ничего не стоит
перешагнуть в небытие.
Что было вечно? Что мгновенно?
Не знаю, и не всё ль равно,
когда с красою неизменной
ты вдруг становишься одно.
Когда такая тишина,
когда собой душа полна,
когда она бесстрашно верит
в один-единственный ответ —
что время бытию не мера,
что смерти не было и нет.
С 1930 года работала в детской литературе, печаталась в журнале «Чиж», издала свою первую книгу — «Зима-лето-попугай».
Окончив в 1930 году университет, Берггольц уезжает в Казахстан, работает корреспондентом газеты «Советская степь», о чём рассказала в книге «Глубинка» (1932). Вернувшись в Ленинград, работала редактором в газете завода «Электросила» (1931—1934). В 1933—1935 годах выходят книги: очерки «Годы штурма», сборник рассказов «Ночь в Новом мире», первая «взрослая поэтическая книга» — сборник «Стихотворения», с которых начинается поэтическая известность Берггольц. На нее сразу же добрым письмом отозвался Максим Горький. Он подчеркивал: «Всё очень просто, без фокусов, без игры словом, и веришь, что Вам поистине дороги «республика, работа, любовь». Это очень цельно и этого вполне достаточно на жизнь хорошего человека».
В 1934 году вышла повесть Ольги Берггольц «Журналисты», которая сразу подверглась критике сверху. Берггольц обвиняли в двурушничестве и «троцкистско-авербаховском уклоне». Вот как отразила это событие областная газета «Кировская правда»:
«22 мая состоялось собрание писателей и журналистов г. Кирова. Доклад о борьбе с троцкистскими и иными двурушниками в литературе сделал тов. Алдан, который рассказал собранию о двурушнических делах троцкистки-авербаховки Ольги Берггольц, с которой в очень тесной связи находился поэт Леонид Дьяконов, работник «Кировской правды».
В 1934 году Берггольц написала повесть «Журналисты», где беззастенчиво оклеветала нашу советскую действительность, советских журналистов. Герой этой повести Банко – двурушник, фашистский молодчик, в повести выведен как положительный тип, как образец советского журналиста. Образ Банко – образ Дьяконова. Об этом сам Дьяконов говорил еще до появления повести в печати... В своих стихах Дьяконов искажал советскую действительность, маскируя свою клевету формалистическими выкрутасами».
Кроме того, в повести был иронически выведен образ писателя Андрея Алдан-Семёнова. Алдан, дослужившийся в конце 1930-х до поста председателя кировского отделения Союза писателей, оскорбился и обвинил Леонида Дьяконова.
Дьяконов, естественно, был уволен из редакции. Его карьера как писателя и журналиста по тому времени была закончена, а за ним по цепочке пошла и Ольга. Казалось бы, «враги» в среде вятских литераторов определены. Но беда пришла с другой стороны и в гораздо больших масштабах.
В июне 1937 года в Кирове состоялась областная партконференция, на которой свирепствовал, разоблачая «врагов народа», первый секретарь обкома Столяр. В конце конференции его внезапно перевели в Свердловск, где арестовали. Потянулась цепочка арестов – второй секретарь вятского обкома Сурен Акопян, главред «Кировской правды» Яков Акмин...
«Меня поставили в такое положение, – писал он впоследствии, – что я должен был или клеветать, или умереть. Я предпочел умереть. Вскрыл вены на шее. Но меня спасли. После выписки из больницы мне не давали спать практически весь март. Мою голову превратили в сплошную опухоль. После этого я писал и подписывал все, что требовали. Я показал, что в редакции существует антисоветская группа и возглавляю ее я. Что по указанию секретарей обкома ВКП(б) Столяра и Родина я глушил все сигналы критического характера... Что знал о созданной в пединституте боевой террористической группе, перед которой поставлена задача: подготовить покушение на Ворошилова и Жданова».
6 января 1938 года арестовали председателя Кировского отделения советских писателей Андрея Алдана-Семенова. И каток репрессий покатился по литераторам: Михаил Решетников, Лев Лубнин, Леонид Дьяконов, Ольга Берггольц, Константин Алтайский (Королев), Петр Васильев, Николай Заболоцкий...
Так возникла «Литературная группа» и многотомное дело «Акмин и др.». Мильчакова, родственница одного из репрессированных, сказала: «Не было в области мало-мальски пишущего литератора, который не подвергался бы гонениям и проработке».
В начале 1937 года Берггольц была вовлечена в «дело Авербаха» (руководитель РАППа), по которому проходила свидетельницей. После допроса, будучи на большом сроке беременности, она попала в больницу, где потеряла ребёнка. Первый муж, Борис Корнилов, был расстрелян 21 февраля 1938 года в Ленинграде. К середине 1938 года все обвинения с Ольги Берггольц были сняты, однако через полгода — 13 декабря 1938 года — Ольгу Берггольц, находящуюся вновь на большом сроке беременности, арестовали по обвинению «в связи с врагами народа», а также как участника контрреволюционного заговора против Ворошилова и Жданова. Проходила по делу «Литературной группы», которое было сфальсифицировано бывшими работниками УКГБ по Кировской области. После побоев и пыток Ольга прямо в тюрьме родила мёртвого ребенка.
Женщину на шестом месяце беременности арестовали с единственной целью – выбить из нее «правду». Начали с запугивания, потом перешли к побоям. Били в живот, а Ольга, стиснув зубы, молчала... Вернувшись в камеру после очередных побоев, она поняла: ребенка больше нет. Во врачебной помощи ей отказали, и еще почти два месяца Берггольц носила мертвый плод. Сжалились, только когда нашли ее на полу в луже крови. «Вы, голубушка, еле выжили, чудом не произошло заражения», – сказали врачи. А еще предупредили: иметь детей она больше не сможет.
Вот, что пишет об этом сестра поэтессы Мария Берггольц: «Ребенок в ней был убит, а далее изуверскими «приемами» режима она была изувечена: лишена возможности родить. Она говорила мне, что, возможно, – дитя погибло (5,5 месяцев) еще до избиения – от психической пытки: ее старший следователь («мой палач» – называла она) – некто Фалин, лежа (пьяный) на своем столе, говорил ей – что они с ней сделают – «и всё страшно сжалось во мне, хотя внешне я была спокойна». Ее версию, что дитя погибло от этой страшной спазмы тела и духа в сопротивлении страху, – подтверждает то, что в дальнейшем (она страстно хотела детей) при ее попытках дитя в ней погибало в тот роковой срок (а может быть, и час), когда погибло в тюрьме: в 5,5 месяцев».
В тюрьме Ольгу Берггольц продержали 171 день, ее здоровье было окончательно подорвано. Несмотря на это, Берггольц держалась стойко и не признала себя виновной. Так, под пытками были выбиты показания на поэтессу у ее товарищей Игоря Франчески и Леонида Дьяконова, с последним ее связывали дружеские отношения во время работы в казахской газете «Советская степь». Но первые показания на следствии по делу «литературной группы» против Л. Дьяконова, О. Берггольц и других писателей дал Председатель Вятского отделения Союза советских писателей Андрей Алдан-Семёнов, который был первым в числе арестованных. Из протокола допроса Семёнова-Алдана 5 апреля 1938 года: «…Я вам расскажу обо всем. Я — враг Советской власти. Мною в августе 1936 года была создана террористическая организация (Решетников, Дьяконов, Лубнин). Были связи с Н. Заболоцким, О. Берггольц, Л. Пастернаком».
1
…И снова хватит сил
увидеть и узнать,
как все, что ты любил,
начнет тебя терзать.
И оборотнем вдруг
предстанет пред тобой
и оклевещет друг,
и оттолкнет другой.
И станут искушать,
прикажут: «Отрекись!» —
и скорчится душа
от страха и тоски.
И снова хватит сил
одно твердить в ответ:
«Ото всего, чем жил,
не отрекаюсь, нет!»
И снова хватит сил,
запомнив эти дни,
всему, что ты любил,
кричать: «Вернись! Верни…»
2
Дни проводила в диком молчании,
Зубы сцепив, охватив колени.
Сердце мое сторожило отчаянье,
Разум — безумия цепкие тени.
Друг мой, ты спросишь —
как же я выжила,
Как не лишилась ума, души?
Голос твой милый все время слышала,
Его ничто не могло заглушить.
Ни стоны друзей озверевшей ночью,
Ни скрип дверей и ни лязг замка,
Ни тишина моей одиночки,
Ни грохот квадратного грузовика.
Все отошло, ничего не осталось,
Молодость, счастье — все равно.
Голос твой, полный любви и жалости,
Голос отчизны моей больной…
Он не шептал утешений без устали,
Слов мне возвышенных не говорил —
Только одно мое имя русское,
Имя простое мое твердил…
И знала я, что еще жива я,
Что много жизни еще впереди,
Пока твой голос, моля, взывая,
Имя мое — на воле!— твердит…
Январь 1939, К[амера] 33
Осмысливая тюремный опыт, Берггольц пишет в своем дневнике: «Действительно, как же я буду писать роман, роман о нашем поколении, о становлении его сознания… когда это сознание после тюрьмы потерпело такие погромы, вышло из до-тюремного равновесия…» После посещения стройки века, Волго-Донского канала, признаётся: «Дикое, страшное, народное страдание. Историческая трагедия небывалых масштабов. Безысходная, жуткая каторга, именуемая «великой стройкой коммунизма», «сталинской стройкой»».
Ольгу бросилась защищать сестра Муся. В 1939 году она из Москвы приехала в Ленинград, попала в Большой дом на прием к начальнику Управления НКВД СССР по Ленинградской области Сергею Гоглидзе – тому самому человеку, который подписал ордер на арест Берггольц. В разговоре с высокопоставленным чекистом она решила блефовать – сказала, что судьбой Берггольц «интересуется Фадеев», хотя, в действительности, Фадеев никаких усилий для спасения Берггольц не предпринимал. Возможно, помогло то, что произошла короткая «передышка» между попавшим в опалу наркомом внутренних дел Николаем Ежовым и занявшим его место Лаврентием Берией, но 3 июля 1939 года Ольга Фёдоровна Берггольц была освобождена и полностью реабилитирована. Вскоре после освобождения она вспоминала: «Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в неё, гадили, потом сунули обратно и говорят: живи!».
Уже в 1941 году она записала в дневнике: «Я вышла из тюрьмы со смутной, зыбкой, но страстной надеждой, что «всё объяснят», что это чудовищное преступление перед народом, которое было совершено в 35 – 38 гг., будет хоть как-то объяснено, хоть какие-то гарантии люди получат, что этого больше не будет… теперь чувствую, что ждать больше нечего – от государства».
В феврале 1940 года Берггольц вступила в ВКП(б).
В 1928 году в возрасте 18 лет Ольга Берггольц первый раз вышла замуж за собрата по перу – Бориса Корнилова. 13 октября того же года у молодых родилась дочь Ирина, которой суждено было прожить всего семь лет – 14 марта 1936 года девочка умерла в связи с осложнением на сердце — декомпенсированным пороком сердца — после тяжело перенесенной ангины.
За неделю до смерти дочери, во время ее болезни, Берггольц сочинила стихотворение
ПЕСНЯ ДОЧЕРИ
Рыженькую и смешную
дочь баюкая свою,
я дремливую, ночную
колыбельную спою,
С парашютной ближней вышки
опустился наземь сон,
под окошками колышет
голубой небесный зонт.
Разгорелись в небе звезды,
лучики во все концы;
соколята бредят в гнездах,
а в скворечниках скворцы.
Звездной ночью, птичьей ночью
потихоньку брежу я:
«Кем ты будешь, дочка, дочка,
рыженькая ты моя?
Будешь ты парашютисткой,
соколенком пролетать:
небо — низко, звезды — близко,
до зари рукой подать!
Над зеленым круглым миром
распахнется белый шелк,
скажет маршал Ворошилов:
«Вот спасибо, хорошо!»
Старый маршал Ворошилов
скажет: «Ладно, будем знать:
в главный бой тебя решил я
старшим соколом послать».
И придешь ты очень гордой,
крикнешь: «Мама, погляди!
Золотой красивый орден,
точно солнце, на груди...»
Сокол мой, парашютистка,
спи...
не хнычь...
время спать...
небо низко,
звезды близко,
до зари рукой подать...
Своему (уже бывшему) мужу Берггольц также посвятила стихотворение:
Ты у жизни мною добыт,
словно искра из кремня,
чтобы не расстаться, чтобы
ты всегда любил меня.
Ты прости, что я такая,
что который год подряд
то влюбляюсь, то скитаюсь,
только люди говорят...
Друг мой верный, в час тревоги,
в час раздумья о судьбе
все пути мои, дороги
приведут меня к тебе,
все пути мои, дороги
на твоем сошлись пороге...
Я ж сильней всего скучаю,
коль в глазах твоих порой
ласковой не замечаю
искры темно–золотой,
дорогой усмешки той —
искры темно–золотой.
Не ее ли я искала,
в очи каждому взглянув,
не ее ли высекала
в ту холодную весну?..
Впрочем, Берггольц тогда уже была замужем за другим человеком: в 1930 году она разводится с Борисом Корниловым и выходит замуж за однокурсника Николая Молчанова, с которым пробудет до его смерти в 1942 году.
Самого же Корнилова расстреляют в 1938 году.
Несмотря на дела НКВД, она по-прежнему твердо верила в идеалы и ценности коммунизма. Она не изменила свои идеалы даже после года тюрьмы. Ольга пришла к выводу, что «что-то не так с людьми, а не с идеей коммунизма».
В сентябре 1941 года сотрудники НКВД прислали повестку отцу. Из дневников Берггольц: «Сегодня моего папу вызвали в Управление НКВД в 12 ч. дня и предложили в шесть часов вечера выехать из Ленинграда. Папа – военный хирург, верой и правдой отслужил Сов. власти 24 года, был в Кр. Армии всю гражданскую, спас тысячи людей, русский до мозга костей человек, по-настоящему любящий Россию, несмотря на свою безобидную стариковскую воркотню. Ничего решительно за ним нет и не может быть. Видимо, НКВД просто не понравилась его фамилия – это без всякой иронии.
На старости лет человеку, честнейшим образом лечившему народ, нужному для обороны человеку, наплевали в морду и выгоняют из города, где он родился, неизвестно куда».
В 1942 году НКВД отправил в ссылку ее отца в Красноярский край, в город Минусинск за отказ шпионить за его коллегами и пациентами. К тому же, для советских органов он, как этнический немец, считался социально опасным элементом. Это, однако, не помешало впоследствии Евгению Евтушенко назвать фамилию Берггольц «латышской». Другие члены их семьи – три тети и бабушка – умерли от голода во время 900-дневной блокады Ленинграда. Война также забрала у Ольги мужа Николая, который был центральной персоной в ее жизни.
Сестра Ольги, актриса Мария Берггольц вспоминает: «Во время войны у нас было два врага: немецкие фашисты снаружи и русские фашисты в стране. НКВД, который первоначально был исполнительной властью правительства, выскользнул из-под контроля правительства и действовал в одиночку». К концу осады, Мария убедила Ольгу бежать из Ленинграда в Москву.
В годы Великой Отечественной войны Берггольц оставалась в осажденном Ленинграде. С августа 1941года работала на радио, почти ежедневно обращалась к мужеству жителей города.
В это время Берггольц создала свои лучшие поэмы, посвященные защитникам Ленинграда: «Февральский дневник» (1942), «Ленинградскую поэму» (1942). В 1943 году писала сценарий фильма о бытовых отрядах блокадного города, в итоге переработанный в пьесу — «Они жили в Ленинграде». 3 июня 1943 года Ольге Берггольц вручили медаль «За оборону Ленинграда».
ФЕВРАЛЬСКИЙ ДНЕВНИК
1
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова?
Я тоже — ленинградская вдова.
Мы съели хлеб, что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде,
Один, стуча, трудился метроном.
И стыли ноги, и томилась свечка…
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
2
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина.
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья:
на детских санках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных.
Так с декабря кочуют горожане, —
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведет куда-то мужа:
седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин… —
Свистят снаряды, свирепеет стужа.
Товарищи, мы в огненном кольце!
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтенское кладбище везет.
Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин.
Провозят ленинградца.
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже не досчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на охтенском, на правом берегу.
<…>
6
Я никогда героем не была.
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.
И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что, как роса, сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.
И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
О да, мы счастье страшное открыли, —
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака,
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить, когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.
И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.
Ты выпрямишься вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.
Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда.
Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин.
Сестра моя, товарищ, друг и брат:
ведь это мы, крещенные блокадой.
Нас вместе называют — Ленинград;
и шар земной гордится Ленинградом.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним —
счастливым, щедрым днем.
Мы этот день уже завоевали.
И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.
Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные — приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая слава,
держа венок в обугленных руках.
По завершении работы она занесла в свой дневник следующие строки: «Пожалуй, это лучшее, что я написала во время войны, и очень моё, не все строфы достигли нужной прозрачности и веса, но могу сказать прямо, – большинство строф прекрасны, больны, живы, как сама жизнь: большинство строф почти не стихи, как стихи об Ирине и тюрьме, и это что надо». Но цензура запретила передавать «Февральский дневник» по радио.
Потом была написана «Ленинградская поэма». Ее с ходу опубликовала «Ленинградская правда», а потом перепечатала «Комсомольская правда». «Очень хорошо, очень сильно, – признался тогда Всеволод Вишневский. – Это уже за рамками обычной поэзии. Здесь есть исповедное, сокровенное. То, без чего так сохла наша литература… Литература только тогда, когда всё правда, всё кричит, всё откровение».
Но цензура вновь вмешивалась в тексты новых книг, изрядно искорежив сборник Берггольц «Ленинградская поэма». Изданный в 1942 году и вышедший спустя полтора года отдельной книгой «Ленинградская поэма» имела новое название «Ленинградская тетрадь».
27 января 1945 года выходит радиофильм «900 дней», в котором использовались разные фрагменты звукозаписей (в том числе метроном, отрывки из Седьмой симфонии, объявления о тревоге, голоса людей), объединённые в одну запись. Ольга Берггольц, в числе прочих, работала над этим радиофильмом, читала там стихи.
Ее стихи помогли ленинградцам выжить в насквозь промерзшем блокадном городе и не потерять человеческого достоинства. Умирающие от истощения люди слушали обращения поэтессы из черных «тарелок» репродукторов и укреплялись в вере дожить до победы. Голос Ольги Берггольц не зря назвали символом Победы, а поэтессу – «блокадной Мадонной» и музой осажденного города. Стихи Берггольц имели в блокадном городе цену хлебного пайка. Стихи меняли на хлеб в голодном Ленинграде. Небывалый случай в литературе.
Несмотря на все заслуги, в конце мая 1945 на Х пленуме СП СССР она была подвергнута критике поэтом Александром Прокофьевым:
«Я хочу сказать, что Берггольц, как и некоторые другие поэты, заставила звучать в стихах исключительно тему страдания, связанную с бесчисленными бедствиями граждан осаждённого города».
На критику О. Берггольц ответила стихом:
СТИХИ О СЕБЕ
…И вот в послевоенной тишине
К себе прислушалась наедине.
. . . . . . . . . .
Какое сердце стало у меня,
Сама не знаю — лучше или хуже:
Не отогреть у мирного огня,
Не остудить на самой лютой стуже.
И в чёрный час зажжённые войною
Затем, чтобы не гаснуть, не стихать,
Неженские созвездья надо мною,
Неженский ямб в черствеющих стихах…
…И даже тем, кто всё хотел бы сгладить
В зеркальной, робкой памяти людей,
Не дам забыть, как падал ленинградец
На жёлтый снег пустынных площадей.
И как стволы, поднявшиеся рядом,
Сплетают корни в душной глубине
И слили кроны в чистой вышине,
Даря прохожим мощную прохладу, —
Так скорбь и счастие живут во мне —
Единым корнем — в му;ке Ленинграда,
Единой кроною — в грядущем дне.
И всё неукротимей год от года
К неистовству зенита своего
Растёт свобода сердца моего —
Единственная на земле свобода.
После войны на гранитной стеле Пискарёвского мемориального кладбища, где покоятся 470 000 ленинградцев, умерших во время Ленинградской блокады и в боях при защите города, были высечены именно ее слова:
Здесь лежат ленинградцы.
Здесь горожане — мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своею
Они защищали тебя, Ленинград,
Колыбель революции.
Их имён благородных мы здесь перечислить не сможем,
Так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням:
Никто не забыт и ничто не забыто.
После войны выходит книга Берггольц «Говорит Ленинград» о работе на радио во время войны. Также Ольга написала пьесу «Они жили в Ленинграде», поставленную в театре А. Таирова.
В 1948 году в Москве выходит «Избранное», спустя 10 лет — Собрание сочинений Ольги Берггольц в двух томах.
В 1951 году Берггольц вручили Сталинскую премию.
В 1952 году она написала цикл стихов о Сталинграде. А после командировки в Севастополь создала трагедию «Верность» (1954). Новой ступенью в творчестве Берггольц явилась прозаическая книга «Дневные звёзды» (1959), позволяющая понять и почувствовать «биографию века», судьбу поколения.
В дни прощания со Сталиным в газете «Правда» были опубликованы следующие строки поэтессы:
Обливается сердце кровью.
Наш родимый! Наш дорогой!
Обхватив твое изголовье,
Плачет Родина над тобой...
Но много лет спустя самиздатовские журналы перепечатают другое стихотворение, написанное в 1954 году, но утаенное от всех:
О, где ты запела,
откуда взманила,
Откуда к жизни зовёшь меня…
Склоняюсь перед твоею силой,
Трагедия, матерь живого огня.
Огонь, и воду, и медные трубы
(о, медные трубы — прежде всего!)
Я прохожу,
не сжимая губы,
Страшное славя твоё торжество.
Не ты ли сама
последние годы
По новым кругам вела и вела,
Горчайшие в мире
волго-до;нские воды
Из пригоршни полной испить дала…
О, не твои ли трубы рыдали
Четыре ночи, четыре дня
С пятого марта в Колонном зале
Над прахом эпохи,
кромсавшей меня…
Не ты ль —
чтоб твоим защитникам в ли;ца
Я вновь заглянула —
меня загнала
В психиатрическую больницу,
И здесь, где го;рю ночами не спится,
Встала в рост,
и вновь позвала
На новый круг,
и опять за собой,
За нашей
совместной
народной судьбой.
Веди ж, я знаю — тебе подвластно
Всё существующее во мне.
Я знаю паденья, позор напрасный,
Я слабой бывала, постыдной, ужасной —
Я никогда не бывала несчастной
В твоём сокрушающем ложь огне.
Веди ж, открывай, и рубцуй, и радуй!
Прямо в глаза взгляни
и скажи:
«Ты погибала взаправду — как надо.
Так подобало. Да будет жизнь!»
Про психиатрическую больницу Берггольц упомянула не зря – в 1952 году она лечилась там от алкогольной зависимости. Ее лечили от алкоголизма, впрыскивая апоморфин – лекарство, вызывающее рвоту. Берггольц пишет: «…А внутри все голосило от бешеного протеста: как?! Так я вам и выблюю в ведро все, что заставило меня пить? И утрату детей и самой надежды на материнство, и незаживающую рану тюрьмы, и обиды за народ, и Николая, и сумасшедший дом, где он погиб, и невозможность говорить правду».
В 1948-49 годах Берггольц написала такие строки:
На собранье целый день сидела –
то голосовала, то лгала...
Как я от тоски не поседела?
Как я от стыда не померла?..
Долго с улицы не уходила –
только там сама собой была.
В подворотне — с дворником курила,
водку в забегаловке пила...
Дневники, которые поэтесса вела много лет, при ее жизни не были опубликованы. После смерти Ольги Берггольц ее архив был конфискован властями и помещен в спецхран. Фрагменты дневников и некоторые стихотворения появились в 1980 году в израильском журнале «Время и мы». Большинство не публиковавшегося в России наследия Берггольц вошло в 3-й том собрания ее сочинений (1990). Выдержки из дневников о приезде поэтессы в деревню Старое Рахино опубликованы в журнале «Знамя» в 1991 году.
Выдержки из дневников Ольги Берггольц военных лет, опубликованных в 2010 году: «Жалкие хлопоты власти и партии, за которые мучительно стыдно… Как же довели до того, что Ленинград осаждён, Киев осаждён, Одесса осаждена. Ведь немцы всё идут и идут… Артиллерия садит непрерывно… Не знаю, чего во мне больше — ненависти к немцам или раздражения, бешеного, щемящего, смешанного с дикой жалостью, — к нашему правительству… Это называлось: «Мы готовы к войне». О сволочи, авантюристы, безжалостные сволочи!»
Ольга Берггольц была замужем трижды. А была еще бесконечная череда любовников.
В 15 лет тайком от родителей стала посещать группу поэтов «Смена». Эта группа принадлежала к Российской Ассоциации Пролетарских Писателей (РАПП). «Вот там я и увидела коренастого низкорослого парнишку в кепке, сдвинутой на затылок, в распахнутом пальто, который независимо, с откровенным и глубочайшим оканьем читал стихи. <…> Глаза у него были узкого разреза, он был слегка скуласт и читал с такой уверенностью в том, что читает, что я сразу подумала: «Это ОН». Это был Борис Корнилов». Уже через несколько месяцев он стал ее мужем. Берггольц родила ему дочь. Но брак оказался недолговечным: смерть ребенка ускорила их расставание. Добавлю лишь, что, несмотря на развод, Берггольц никогда не порывала с ним некоей духовной связи. Правда, она обижалась на Бориса Корнилова с друзьями, которые высмеивали ее как приспособленку, пишущую на заказ о комсомоле, заводах. Это очень задевало Берггольц, она мыслила себя настоящим поэтом.
В 1968 году она отправилась в город Семёнов Горьковской (ныне Нижегородской) области, на родину Корнилова на открытие памятника поэту.
Ему же она (посмертно, 1939, 1940 гг.) посвятила еще несколько стихотворений.
«…И всё не так, и ты теперь иная,
поёшь другое, плачешь о другом…»
Б. Корнилов
1
О да, я иная, совсем уж иная!
Как быстро кончается жизнь…
Я так постарела, что ты не узнаешь.
А может, узнаешь? Скажи!
Не стану прощенья просить я,
ни клятвы —
напрасной — не стану давать.
Но если — я верю — вернёшься обратно,
но если сумеешь узнать, —
давай о взаимных обидах забудем,
побродим, как раньше, вдвоём, —
и плакать, и плакать, и плакать мы будем,
мы знаем с тобою — о чём.
2
Перебирая в памяти былое,
я вспомню песни первые свои:
«Звезда горит над розовой Невою,
заставские бормочут соловьи…»
…Но годы шли всё горестней и слаще,
земля необозримая кругом.
Теперь — ты прав,
мой первый
и пропащий,
пою другое,
плачу о другом…
А юные девчонки и мальчишки,
они — о том же: сумерки, Нева…
И та же нега в этих песнях дышит,
и молодость по-прежнему права.
В 1926 году студенткой Ленинградского университета Берггольц встретила свою вторую любовь – Николая Молчанова. У них родилась дочь Майя, которая, к сожалению, тоже рано умерла.
«Двух детей схоронила
Я на воле сама,
Третью дочь погубила
До рожденья тюрьма».
Николай Степанович Молчанов (1909-1942) – из казаков, хотя и его отец и его мать работали учителями. Родился в Новочеркасске, но в 1913 году отец оставил учительство и переехал с семьей в Барнаул, где работал в местном союзе кооператоров. В августе 1917 года он погиб в железнодорожной катастрофе, матери пришлось содержать семью, работая в начальной школе, затем заведующей библиотекой.
Молчанов в 1927 окончил школу-девятилетку в Таганроге и поступил на ЯМФАК ЛГУ. По окончании ЛГУ (1930) несколько месяцев работал литературным сотрудником журнала «Вокруг света» (Ленинград), затем вместе с женой, Ольгой Берггольц, уехал в Алма-Ату, где был завсектором районной печати в редакции краевой газеты «Советская степь».
В одном из вариантов автобиографии О. Берггольц так описывает события своей жизни в эти годы: «Строить фундамент социализма я поехала с Николаем Степановичем Молчановым, любовью моей всегдашней. Если говорить правду, мы сбежали из Ленинграда в 1930 году после окончания филологического факультета университета. Мы с Колей отправились в Казахстан».
Дочь оставили с матерью. Как она его любила! Никто и никогда не относился к ней так нежно и всепрощающе. Только Молчанов мог закрывать глаза на ее мимолетные интрижки с коллегами, потому что знал: она вернется в лоно семьи. Муж поддерживал Ольгу и на литературном поприще.
В Алма-Ате Берггольц взяли разъездным корреспондентом в газету «Советская степь». Но уже через год Молчанова призвали в армию. И она решила вернуться в Ленинград. Позже о своем коротком казахстанском периоде Берггольц поведала в книге газетных очерков «Глубинка» и сборнике рассказов «Ночь», опубликованном в «Новом мире». Однако эти вещи никого не зацепили. Её призванием стали стихи.
В 1935 году врачи обнаружили тяжелое нервное заболевание – эпилепсию у ее супруга – Николая Молчанова. Несмотря на свою инвалидность, он отправился на строительство укреплений на Лужском рубеже. В его боевой характеристике была фраза: «Способен к самопожертвованию». 29 января 1942 года Николай Молчанов скончался от голодного истощения. Ольга Берггольц посвятила ему лучшую, по собственному мнению, поэтическую книгу «Узел» (1965).
Молчанову посвящено несколько стихотворений Берггольц военной поры («И под огнем на черной шаткой крыше…», «О, если бы дожить…», «Мне не поведать о моей утрате…» и др.). Она обращается к его образу и в поэмах «Памяти защитников», «Твой путь». Он — прообраз Никиты в ее пьесе «Рождены в Ленинграде».
И ПОД ОГНЕМ НА ЧЕРНОЙ ШАТКОЙ КРЫШЕ…
И под огнем на черной шаткой крыше
ты крикнул мне,
не отводя лица:
«А если кто-нибудь из нас…
Ты слышишь?
Другой трагедию досмотрит до конца».
Мы слишком рано вышли —
в первом акте,
но помнил ты, что оставлял.
И я не выйду до конца спектакля —
его актер, и зритель, и судья.
Но, Господи, дай раньше умереть,
чем мне сказать
«Не стоило смотреть».
В холодной квартире блокадного Ленинграда, под вой и грохот снарядов, ей хотелось тепла, простого человеческого участия. Сестра Муся и мать были в Москве, отец жил на другой стороне города, болел, и Ольга носила ему драгоценные крохи продовольственного пайка. В таком одиночестве она нашла лишь один способ почувствовать, что еще жива. Этим живительным источником стала любовь. В Радиокомитете вместе с ней работал Г.П. Макогоненко, возглавлявший в 1941-1942 гг. литературно-драматическое вещание и выполнявший функции редактора передач «Говорит Ленинград». Именно он стал ее большой любовью и третьим мужем. Но эта любовь была мучительна от того, что сердце терзало чувство вины и боль утраты. Николай Молчанов умер в больнице 29 января 1942 года. Его смерть и свою измену Ольга до конца жизни не могла себе простить.
Ее новым избранником стал профессор кафедры русской литературы ЛГУ, литературовед Георгий Пантелеймонович Макогоненко, с которым она состояла в браке с 1949 по 1962 год.
Даниил Гранин рассказывал, как однажды они приехали на дачу и сидели на скамейке рядом с домом. На дороге показались две черные машины. Муж вбежал в дом, взял дневники и прибил их гвоздем под скамейку. А машины действительно ехали к ним. Был обыск. На дневниках осталась метка от гвоздя. Но дневник был спасен.
Позже эту последнюю любовь Ольга вылила в стихах, назвав «Бабье лето». Будни и рутина перемололи чувство. Георгий оставил Ольгу, в его жизни появилась другая женщина. До самой смерти на ночном столике Ольги Берггольц стоял портрет второго мужа – Николая Молчанова.
Вокруг Берггольц образовывалась пустота. Не выдержав пристрастия Ольги Федоровны к алкоголю, после долгих лет борьбы с ее болезнью ушел от нее Георгий Макогоненко. Из дневника: «Год назад Юра ушел от меня. Перед этим непрерывные его измены, одна пошлее другой, и моя нестерпимая ревность, и все чаще – запои и больницы. После разрыва с Юрой (окончательного, в этом я могу признаться себе) и общая идея исчезает окончательно, суррогатов для нее нет и не может быть. Человеческое и женское одиночество беспросветно».
Главной книгой Берггольц стали «Дневные звёзды». Первые главы из этой книги ещё в 1954 году опубликовал в «Новом мире» Александр Твардовский. Почти все критики сразу признали: это вещь большого звучания. Она даже была выдвинута на Ленинскую премию. Но потом власть сочла, что этой книге не хватает идейности, и премию дали другим литераторам.
Видимо, от отчаяния Берггольц еще в 1960-е годы начала сильно пить. Со временем ее пристрастие к алкоголю переросло в страшную болезнь. Она еще верила в свою творческую судьбу. Лакшин после одной из встреч с ней в сентябре 1971 года записал, как в пьяном угаре Берггольц утверждала: «Я буду ещё писать стихи – я могу лучше Цветаевой, лучше Ахматовой – настоящие женские стихи, где судьба. Я их много не дописала». Но силы оказались уже не те.
Умерла Берггольц 13 ноября 1975 года в Ленинграде. Некролог в газете вышел только в день похорон, поэтому многие горожане просто не успели проводить поэтессу в последний путь. Она очень хотела, чтобы ее похоронили на Пискарёвском кладбище. Однако похоронена была, как и многие питерские литераторы на Литераторских мостках Волковского кладбища.
Ольга Берггольц любила говорить: «Есть два типа людей: которые либо верят, либо не верят, и те, которые пьют или не пьют». Ольга верила и пила.
В мае 1976 года председатель правления Союза писателей РСФСР Сергей Михалков пишет письмо заместителю председателя Совета министров РСФСР В.И. Кочемасову: «…В Ленинграде скончалась выдающаяся советская поэтесса О.Ф. Берггольц. В ее архиве содержится ряд документов, представляющих большую литературную и общественную значимость, в том числе неопубликованные произведения, дневники… В случае передачи указанных материалов наследнице поэтессы М.Ф. Берггольц не исключается возможность их использования как в ущерб автору, так и государству… вопрос о выкупе части архива требует незамедлительного решения».
***
Счастье улыбалось Ольге Берггольц редко. Юношеская любовь к талантливому Борису Корнилову окончилась расставанием: звездная болезнь мужа переросла в алкоголизм. Расставания и примирения измотали Ольгу. После череды скандалов Берггольц рассталась с первым мужем. Корнилов ушел, оставив дочь Ирину. В последний раз они увиделись незадолго до смерти Корнилова.
Борис Петрович Корнилов (1907-1938) – поэт.
Борис Корнилов родился в селе Покровское Нижегородской губернии (ныне город Семёнов Нижегородской области) в семье сельского учителя. До трёх лет он прожил в Покровском; потом семья переехала в Дьяково, поближе к Семёнову, где он проживал до пятнадцати лет.
В пять лет Борис научился читать. В начальной школе села Дьяково, куда переехала семья, учился у отца и учился успешно.
В 1922 году семья перебралась в Семёнов, купив домик на Крестьянской улице. Семёнов тогда только лишь звался городом: быт был не городской: лошадь, поле, огород.
ИЗ АВТОБИОГРАФИИ
Мне не выдумать вот такого,
и слова у меня просты —
я родился в деревне Дьяково,
от Семенова — полверсты.
Я в губернии Нижегородской
в житие молодое попал,
земляной покрытый коростой,
золотую картошку копал.
Я вот этими вот руками
землю рыл
и навоз носил,
и по Керженцу
и по Каме
я осоку-траву косил.
На твое, земля,
на здоровье,
теплым жиром, земля, дыши,
получай лепешки коровьи,
лошадиные голяши.
Чтобы труд не пропал впустую,
чтобы радость была жива —
надо вырастить рожь густую,
поле выполоть раза два.
Черноземное поле на озимь
всё засеять,
заборонить,
сеять — лишнего зернышка наземь
понапрасну не заронить.
Так на этом огромном свете
прорастала моя судьба,
вся зеленая,
словно эти
подрастающие хлеба.
Я уехал.
Мне письма слали
о картофеле,
об овсе,
о свином золотистом сале, —
как одно эти письма все.
Под одним существуя небом,
я читал, что овсу капут…
Как у вас в Ленинграде с хлебом
и по скольку рублей за пуд?
Год за годом
мне письма слали
о картофеле,
об овсе,
о свином золотистом сале, —
как одно эти письма все.
Под одним существуя небом,
я читал, что в краю таком
мы до нового хлеба
с хлебом,
со свининою,
с молоком,
что битком набито в чулане…
Как у вас в Ленинграде живут?
Нас, конечно, односельчане
все зажиточными зовут.
Наше дело теперь простое —
ожидается урожай,
в гости пить молоко густое
обязательно приезжай…
И порадовался я с ними,
оглядел золотой простор,
и одно громадное имя
повторяю я с этих пор.
Упрекните меня в изъяне,
год от году
мы всё смелей,
все мы гордые,
мы, крестьяне,
дети сельских учителей.
До тебя, моя молодая,
называя тебя родной,
мы дошли,
любя,
голодая,
слезы выплакав все до одной.
В этой автохарактеристике есть оттенок программности: Корнилов всегда чувствовал в себе скрещение двух влияний — мужицкого и интеллигентского. Мужицкие корни уходили вглубь: предков помнили до пятого колена. Дед Корнилова — Тарас — дожил до ста лет, пешком ходил в Нижний, носил продавать лапти; о его униженной нищете Корнилов напишет потом стихи. Напишет и о прадеде Якове, разбойнике, безобразнике и бабнике:
ПРАДЕД
Сосны падают с бухты-барахты,
расшибая мохнатые лбы,
из лесов выбегая на тракты,
телеграфные воют столбы.
Над неслышной тропою свисая,
разрастаются дерева,
дует ветра струя косая,
и токуют тетерева.
Дым развеян тяжелым полетом
одряхлевшего глухаря,
над прогалиной, над болотом
стынет маленькая заря.
В этом логове нечисти много –
лешаки да кликуши одни,
ночью люди не нашего бога
золотые разводят огни.
Бородами покрытые сроду,
на высокие звезды глядят,
молча греют вонючую воду
и картофель печеный едят.
Молча слушают: ходит дубрава –
даже оторопь сразу берет,
и налево идет, и направо
и ревет, наступая вперед.
Самый старый, огромного роста,
до бровей бородат и усат,
под усами, шипя, как береста,
ядовитый горит самосад.
Это черные трупы растений
разлагаются на огне,
и мохнатые, душные тени
подступают вплотную ко мне.
Самый старый – огромный и рыжий,
прадед Яков идет на меня
по сугробу, осиновой лыжей
по лиловому насту звеня.
Он идет на меня, как на муки,
и глаза прогорают дотла,
горячи его черные руки,
как багровая жижа котла.
– Прадед Яков... Под утро сегодня
здесь, над озером, Керженца близ,
непорочная сила господня
и нечистая сила сошлись.
Потому и ударила вьюга,
черти лысые выли со зла,
и – предвестница злого недуга –
лихоманка тебя затрясла.
Старый коршун – заела невзгода,
как медведь, подступила, сопя.
Я – последний из вашего рода –
по ночам проклинаю себя.
Я такой же – с надежной ухваткой,
с мутным глазом и с песней большой,
с вашим говором, с вашей повадкой,
с вашей тягостною душой.
Старый черт, безобразник и бабник,
дни, по-твоему, наши узки,
мало свиста и песен похабных,
мало горя, не больше тоски.
Вы, хлебавшие зелья вдосталь,
били даже того, кто не слаб,
на веку заимели до ста
щекотливых и рыжих баб.
Много тайного кануло в Каму,
в черный Керженец, в забытье,
но не имет душа твоя сраму,
прадед Яков – несчастье мое.
Старый коршун – заела невзгода,
как медведь, подступила, сопя.
Я – последний из вашего рода –
по ночам проклинаю себя.
Я себя разрываю на части
за родство вековое с тобой,
прадед Яков – мое несчастье, –
снова вышедший на разбой.
Бей же, взявший купца на мушку,
деньги в кучу,
в конце концов
сотню сунешь в церковную кружку:
– На помин убиенных купцов, –
а потом
у своей Парани –
гармонисты,
истошный крик –
снова гирями, топорами
разговоры ведет старик.
Хлещет за полночь воплем и воем,
вы гуляете – звери – ловки,
вас потом поведут под конвоем
через несколько лет в Соловки.
Вы глаза повернете косые,
под конец подводя бытие,
где огромная дышит Россия,
где рождение будет мое.
Отец Кор¬нилова, Пётр Тарасович, был в большой семье единственным и чуть ли не случайно получившим образование отпрыском; образование это было: псалтырь — начальная школа — училище в Семёнове — учительские курсы в Нижнем. Потом учительство в деревне, до конца жизни. Мать поэта была из семьи приказчика, где детей было двенадцать, выжило семеро и лишь двое выбились к образованию: окончив в Семёнове второклассную школу, Таисия Михайловна по¬лучила право преподавать в приходе.
Начав писать стихи, Корнилов прятал их в смущении: к литературным увлечениям сына в семье относились очень серьезно, и он робел. Впоследствии поэт писал об отце: «Сельский учитель, самый хороший человек и товарищ для меня». Родители внушили сыну благогове¬ние перед литературой, это благоговение Корнилов вобрал в себя с детства, — наряду с кержацкой неуютностью, именно это уваже¬ние к профессии писателя определило его судьбу.
Став в Семёнове одним из первых пионеров, а потом пионерским работником уездного комитета комсомола, Корнилов начал писать в стенгазеты. Писал он и для местного молодежного театра — «Си¬ней блузы», писал много, охотно и часто экспромтом. Он был «лёг¬кий сочинитель»: друзья-комсомольцы распевали его песни на улице. Когда в Семёнов приехал нижегородский писатель Павел Штатнов, он обнаружил в одной из стенгазет корниловское стихотворение. «Оно было не совсем грамотно, но в авторе чувствовалось что-то своё… — вспоминал позже П. Штатнов. — Я послал парню письмо с просьбой прислать стихи для нашей газеты. Парень откликнулся быстро, прислал стихотворение, а также просьбу снабдить его каким-нибудь учебником стихосложения. Стихотворение было напечатано под псевдонимом Борис Вербин».
Это было 28 апреля 1925 года: нижегородская комсомольская газета «Молодая рать» опубликовала стихотворение Б. Корнилова «На моря». Но ни одно из стихо-творений, опубликованных «Борисом Вербиным» в «Молодой рати» в течение 1925 года, Борис Корнилов не включал потом в свои издания.
Как огонь жгут слова:
– «На моря!»
Словно вихорь повсюду несётся:
– Гей, братва Октября,
Пусть повсюду волна разольётся!..
Это стихотворение написано по заказу: оно приурочено, как уведомляла газета, ко дню выхода Красного Флота в море «для летнего практического плавания». Этот профессиональный подход к литературе обнаружился в Корнилове очень рано. Он пишет в «Молодую рать» стихи: к семилетию комсомола, к окончанию сева, к открытию избы-читальни. Элементы хрестоматийной школьной литературности простодушно соединяются в его первых опытах с гиком, грохотом и гулом «Синей блузы»; «плащ туманный» — с про¬клятиями «капиталу», нежная гармонь и машущее хвостом солнце — с «властью труда», «рассветом зари», «комсой от машины». Просто¬душное соединение разнородных элементов, живая податливость ритма, песенная музыкальность — в этом едва угадывается буду¬щий Корнилов.
Из «Воспоминаний» Таисии Михайловны Корниловой, матери поэта: «К 1925 году у него имелась тетрадь со стихами. В детстве любил природу, реку, рыбную ловлю. Часто с товарищами уходил на рыбалку на реку Санохту, что в полукилометре от Семёнова, а то и на Керженец, за 8 километров. Книга всегда была его спутником. У нас в хозяйстве имелась лошадь, за которой ухаживал Борис, уводил ее в ночное и приводил утром домой. Любил торжественно приехать верхом, а то и вскачь, чтоб я видела». Ранние стихи семёновского периода жизни Б. Корнилова, покоряли своей теплотой ленинградских поэтов.
ЛОШАДЬ
Дни-мальчишки, вы ушли, хорошие,
Мне оставили одни слова, —
И во сне я рыженькую лошадь
В губы мягкие расцеловал.
Гладил уши, морду тихо гладил
И глядел в печальные глаза;.
Был с тобой, как и бывало, рядом,
Но не знал, о чём тебе сказать.
Не сказал, что есть другие кони,
Из железа кони, из огня…
Ты б меня, мой дорого;й, не понял,
Ты б не понял нового меня.
Говорил о полевом, о прошлом,
Как в полях, у старенькой сохи,
Как в лугах немятых и некошеных
Я читал тебе свои стихи…
Мне так дорого и так мне любо
Дни мои любить и вспоминать,
Как, смеясь, тебе совал я в губы
Хлеб, что утром мне давала мать.
Потому ты не поймёшь железа,
Что завод деревне подарил,
Хорошо которым землю резать,
Но нельзя с которым говорить.
Дни-мальчишки, вы ушли, хорошие,
Мне оставили одни слова, —
И во сне я рыженькую лошадь
В губы мягкие расцеловал.
Здесь явно чувствуется перекличка с Сергеем Есениным.
Летом 1925 года инспектор бюро юных пионеров города Семёнова Б.П. Корнилов подал в укомол заявление с просьбой «об откомандировании его в институт журналистики или в какую-нибудь литературную школу». Уком ходатайствовал об этом перед губкомом, губком просьбу удовлетворил, «так как у тов. Корнилова имеются задатки литера¬турной способности».
В конце 1925 года Корнилов отправился в Ленинград с тай¬ной надеждой найти в Ленинграде поэта Сергея Есенина и про¬честь ему стихи из заветной тетрадки. Есенина Корнилов не застал в живых. Александра Петровна, сестра поэта, вспоминала: «Из газет тогда мы узнали, что Сергей Есенин переезжает жить в Ленинград, и Борис загорелся желанием ехать туда, чтобы познакомиться с поэтом, стихами которого бредил. Мама отпустила его скрепя сердце и то потому, что в Ленинграде жила ее сестра, наша тётя Клава, и жили они вдвоем с мужем, инженером одного из заводов, обеспеченно и в хороших условиях. Борис поехал к ним. Предварительный билет был куплен в середине декабря на 5 января 1926 года, Есенина уже он не увидел».
Но он не пропал в огромном городе.
Оставшись в Ленинграде, он вошел в литературную группу «Смена», которую возглавлял поэт Виссарион Саянов.
Литературная группа «Смена», куда попал Корнилов, считалась ленинградским вариантом московской комсомольской группы «Ок¬тябрь». «Это была рапповская группа… в которую входили Друзин, Гитович, Корнилов, Берггольц, Рахманов, Лихарёв… — вспоминал позднее участник «Смены» Ю. Берзин. — У нас в группе… суще¬ствовало деление на «формалистов» и «натуралистов». Мы очень увлекались тогда импортной литературой: Полем Мораном, Жаном Жироду, и с Пьером Мак-Орланом мы носились тогда, как неко¬торые снобы носятся теперь с Джойсом и Хемингуэем. Нам нравился внешний блеск их выхолощенной фразы, их ирония, небрежная их эрудиция. «Манхэттен» Дос-Пассоса стал нашей настольной кни¬гой. .. Когда я вспоминаю, как мы тогда пыжились, как во что бы то ни стало хотели казаться снобами и новаторами, мне всё это кажется смешным… Мы тогда очень любили литературу, любили болезненно. Но эта любовь к литературе, которая породила нас как писателей, грозила многих из нас убить. Неравнодушие к литературе грозило превратиться в равнодушие к жизни».
Вот как записала в своем дневнике Ольга Берггольц о своем знакомстве с Корниловым: «Коренастый парень с немного нависшими веками над тёмными, калмыцкого типа глазами, в распахнутом драповом пальтишке, в косоворотке, в кепочке, сдвинутой на самый затылок… сильно по-волжски окая, просто, не завывая, как тогда было принято… читал стихи».
В стихах Корнилова было то, чего «сменовцы» добивались с помощью хитрых акмеистических приемов, с помощью изощренной книжности: простая предметность, жизненная, некнижная весомость, здоровая свежесть. Корнилов добивался этого наивнейшими средствами: даже откровенные реминисценции из Есенина (а тогда это считалось большим грехом) казались у него обезоружи¬вающими. Он имел именно то, чего все жаждали: весомость про¬стоты.
Молодежные издания: «Смена», «Резец», «Юный пролетарий» — начали широко печатать Корнилова. Через год его уже называли самым талантливым поэтом «Смены», надеждой ЛАППовского мо¬лодняка. Виссарион Саянов сам взялся редактировать первый сбор¬ник стихов Бориса Корнилова «Молодость» и выпустил его в свет под рубрикой «Книжная полка “Резца”». Книжку отрецензировали молодежные газеты и журналы Ленинграда. Отрецензировала про¬фессиональная литературная «Звезда». Отрецензировал московский «Октябрь».
В 1926 году Корнилов вместе с Ольгой Берггольц, также участницей «Смены», поступил на Высшие государственные курсы искусствоведения при Институте истории искусств. Борис и Ольга вступили в брак, который оказался недолговечным — они прожили вместе два года, их дочь Ира умерла в 1936 году. Корнилов не задержался и на искусствоведческих курсах.
Затем в 1933 году появились сборники «Книга стихов» и «Стихи и поэмы». В 1930-е годы практически ежегодно у Корнилова выходили сборники стихотворений и поэм – «Соль», «Тезисы романа», «Агент уголовного розыска», «Начало земли», «Самсон», «Триполье», «Моя Африка». Писал также и песни, особенно знаменитой (а позже, из-за запрета упоминания имени автора, она и вовсе стала считаться народной) стала – «ПЕСНЯ О ВСТРЕЧНОМ», положенная на музыку Дмитрием Шостаковичем.
Нас утро встречает прохладой,
Нас ветром встречает река.
Кудрявая, что ж ты не рада
Весёлому пенью гудка?
Не спи, вставай, кудрявая!
В цехах звеня,
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
И радость поёт, не скончая,
И песня навстречу идёт,
И люди смеются, встречая,
И встречное солнце встаёт —
Горячее и бравое,
Бодрит меня.
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
Бригада нас встретит работой,
И ты улыбнёшься друзьям,
С которыми труд, и забота,
И встречный, и жизнь — пополам.
За Нарвскою заставою,
В громах, в огнях,
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
И с ней до победного края
Ты, молодость наша, пройдёшь,
Покуда не выйдет вторая
Навстречу тебе молодёжь.
И в жизнь вбежит оравою,
Отцов сменя.
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
… И радость никак не запрятать,
Когда барабанщики бьют:
За нами идут октябрята,
Картавые песни поют.
Отважные, картавые,
Идут, звеня.
Страна встаёт со славою
На встречу дня!
Такою прекрасною речью
О правде своей заяви.
Мы жизни выходим навстречу,
Навстречу труду и любви!
Любить грешно ль, кудрявая,
Когда, звеня,
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
А были еще песни «Комсомольская-краснофлотская» и др.), стихотворные агитки («Вошь»), стихи для детей («Как от мёда у медведя зубы начали болеть»).
ВОШЬ
Вошь ползет на потных лапах
по безбрежию рубах,
сукровицы сладкий запах
вошь разносит на зубах.
Вот лежит он, смерти вторя,
сокращая жизни срок,
этот серый, полный горя,
полный гноя пузырек.
Как дробинку, можно трогать,
видеть глазки, черный рот,
из подмышки взять под ноготь —
он взорвется и умрет.
Я плыву в сознанье рваном,
в тело налита жара,
а на ногте деревянном
засыхает кожура.
По моей мясистой туше
гибель верная идет,
и грызет меня и тут же
гниду желтую кладет.
День осенний смотрит хмуро.
Тридцать девять.
Тридцать пять.
Скачет вверх температура
и срывается опять.
Дурнота, тоска и муки,
и звонки со всех сторон.
Я плыву, раскинув руки,
я — уже не я, а он.
Разве я сквозь дым и стужу
пролетаю в край огня?
Кости вылезли наружу
и царапают меня.
Из лиловой грязи мрака
лезет смерти торжество,
и заразного барака
стены стиснули его.
Вот опять сиделки-рохли
не несут ему питье,
губы сини, пересохли —
он впадает в забытье.
Да, дела непоправимы,
ждали кризиса вчера,
и блестят, как херувимы,
голубые доктора.
Неужели же, товарищ,
будешь ты лишен души,
от мельчайшей гибнешь твари,
от комочка, ото вши?
Лучше, желтая обойма,
гибель верную яви,
лучше пуля, лучше бойня —
луговина вся в крови.
Так иль сяк, в обоем разе
всё равно, одно и то ж —
это враг ползет из грязи,
пуля, бомба или вошь.
Вот лежит он, смерти вторя,
сокращая жизни срок,
этот серый, полный горя,
полный гноя пузырек.
И летит, как дьявол грозный,
в кругосветный перегон,
мелом меченный, тифозный,
фиолетовый вагон.
Звезды острые, как бритвы,
небом ходят при луне.
Всё в порядке.
Вошь и битвы —
мы, товарищ, на войне.
В 1932 году поэт написал о ликвидации кулачества, после чего его обвинили в «яростной кулацкой пропаганде». Частично реабилитировала его в глазах советских идеологов поэма «Триполье», посвященная памяти комсомольцев, убитых во время кулацкого восстания. Корнилов к этому времени выбыл из комсомола и не стал, как друзья его юности, партийцем. Это отмечено в графе «партийность» следственного дела по обвинению Корнилова Б. П. № 23229.
Бориса Корнилова ценил и печатал главный редактор «Известий» Николай Бухарин. На Первом съезде писателей СССР он противопоставил «барабанную поэзию Маяковского проникновенному творчеству Бориса Корнилова». Бухарина вскоре обвинили в антигосударственном заговоре и, конечно, не забыли тех, кому он покровительствовал.
Он был комсомольским поэтом, автором боевых массовых песен, певцом революционной героики и интернациональной солидарности. И он же был — по определениям тогдашней критики — апологетом темного биологизма, адвокатом мещанского захолустья, защитником кулацкой анархии и певцом стихийности, от которого вечно ждали идеологических срывов.
Один из рецензентов в период наивысшего взлёта корниловской популярности, в 1935 году, заметил, что если из постоянных досто¬инств корниловских стихов вычесть постоянные же их недостатки, то получится тот самый мизерный остаток, тот средний баланс посредственности, о котором, кажется, не стоит и разговаривать, однако у «неуспевающего» Корнилова этот остаток несет такую ка¬чественную своеобычность, что критика, из года в год читающая ему мораль, никак не хочет оставить его без внимания. Это очень точное наблюдение: вечно отстающий от требований, вечно неуспе¬вающий, он никак не мог быть сброшен со счета, — в его отставании угадывалась какая-то неясная логика, за двоящимся контуром таи¬лась последовательность, и, хотя постоянно попадал Корнилов в чужие, более резкие контуры, у него, безусловно, была своя судьба.
В середине 1930-х годов в жизни Корнилова наступил явственный кризис, он злоупотреблял спиртным. На первом съезде советских писателей в 1934 году о Борисе Корнилове говорили, как о надежде советской поэзии. Но именно в это время, после развода с Ольгой Берггольц и ее нового замужества, его имя стало всё чаще и чаще упоминаться в связи с пьянками и дебошем. За «антиобщественные поступки» неоднократно подвергался критике в газетах. Корнилову многое прощалось за его самобытный талант, однако в январе 1935 года президиум Ленинградского отделения Союза писателей вынес поэту строгий выговор с предупреждением о том, что он будет исключен из рядов Союза, если не изменит своего поведения, а поскольку изменить свое поведение Корнилов не смог (или не пожелал), в октябре следующего года он был исключен из Союза советских писателей.
Ольга Берггольц сама невольно сделала так, чтобы Корнилова признали контрреволюционером, чтобы у него создалась такая репутация — добивалась, чтобы его исключили из пролетарской писательской ассоциации. Конечно, это до большого террора было, но все равно…
27 ноября 1937 года Корнилова по ложному обвинению арестовали в Ленинграде. Тогда же в Ленинграде были арестованы младшая сестра матери поэта Клавдия Михайловна и зять, у которых некоторое время жил Борис. Отца Корнилова, Петра Тарасовича, в 1938 году тоже арестовали, в 1939-м он умер в горьковской тюрьме, мать, Таисия Михайловна, на многие годы стала женой и матерью «врагов народа». Долго не знала о расстреле – надеялась, что сын жив. В 1967 году поэт и прозаик Валерий Шумилин познакомился с Таисией Михайловной, которая открыла ему последнее стихотворение Бориса Корнилова «ПРОДОЛЖЕНИЕ ЖИЗНИ»: его зазубрил наизусть его сокамерник, не назвавший своего имени:
Я однажды, ребята, замер.
Не от страха, поверьте.
Нет.
Затолкнули в одну из камер,
Пошутили: – Мечтай, поэт!
В день допрошен и в ночь
допрошен.
На висках леденеет пот.
Я не помню, где мною брошен
Легкомысленный анекдот.
Он звереет, прыщавый парень.
Должен я отвечать ему,
Почему печатал Бухарин
«Соловьиху» мою, почему?
Я ответил гадюке тихо:
– Что с тобою мне
толковать?
Никогда по тебе «Соловьиха»
Не намерена тосковать.
Как прибился я к вам,
чекистам?
Что позоришь бумаги лист?
Ох, как веет душком
нечистым
От тебя, гражданин чекист!
Я плюю на твои наветы,
На помойную яму лжи.
Есть поэты, будут поэты,
Ты, паскуда, живи, дрожи!
Чуешь разницу между нами?
И бессмертное слово-медь
Над полями, над теремами
Будет песней моей греметь.
Кровь от пули последней,
брызни
На поляну, березу, мхи…
Вот мое продолженье жизни –
Сочиненные мной стихи.
Вот несколько документов, связанных с арестом Бориса Корнилова: постановление от 19 марта 1937 года: «Занимается активной контрреволюционной деятельностью, является автором контрреволюционных произведений и распространяет их, ведёт антисоветскую агитацию. Постановил: гражданина Корнилова Б.П. привлечь в качестве обвиняемого по статье 58 пункт 10 и избрать мерой пресечения содержание под стражей в ДПЗ по первой категории»; протокол от 20 марта 1937 года: «Проведён обыск и арест в доме № 9, кв. №123 по каналу Грибоедова. Согласно данным задержан Корнилов Б.П. Взяты для доставки в управление НКВД по Ленинградской области: паспорт, военный билет и разная переписка, и стихи, принадлежащие Корнилову Б.П.». Синими чернилами резолюция: «Взятая в отдел разная переписка уничтожена 13.03.1938 г.». Так погибли почти все рукописи поэта. В Пушкинском доме хранится лишь немногое из уцелевшего. В дело подшита типовая анкета, заполненная со слов арестованного. В графе «состав семьи»: «Жена — Борнштейн Ципа Григорьевна, род занятий — домохозяйка». Под этим именем вторая гражданская жена Корнилова, кажется, мало кому была известна. Поэт и друзья семьи называли ее Люся. Он жил после развала первой семьи в гостиничном номере, на пороге которого однажды и появилась 16-летняя Люся. Вскоре они стали жить в гражданском браке. Люся бойко читала наизусть его стихи, выполняла все поручения. Об этом вспоминали старые нижегородские писатели, побывавшие в гостях у молодой четы в номере нижегородской гостиницы. Борис всегда извещал их о своем приезде.
19 февраля 1938 года в 13 часов собралось закрытое судебное заседание выездной сессии Верховного суда. Без вызова свидетелей, без участия обвинения и защиты. Непродолжительное заседание вынесло свой приговор: «Приговорить подсудимого Корнилова Бориса Петровича к высшей мере наказания — расстрелу — с конфискацией всего принадлежащего ему имущества. Приговор окончательный и обжалованью не подлежит на основании Постановления ЦИК СССР от 1 декабря 1934 года и подлежит немедленному исполнению. Председатель: корпусной военный юрист Матулевич, члены: Мазюк, Ждан. Секретарь: Костенко». В приговоре содержится следующая формулировка: «Корнилов с 1930 г. являлся активным участником антисоветской, троцкистской организации, ставившей своей задачей террористические методы борьбы против руководителей партии и правительства». Приговор приведён в исполнение 20 февраля 1938 г. в Ленинграде.
Посмертно реабилитирован 5 января 1957 года «за отсутствием состава преступления».
Ольга Берггольц в 1939-м после возвращения из лагеря написала покаянное стихотворение Борису Корнилову:
«Давай о взаимных обидах забудем,
побродим, как раньше, вдвоем, –
и плакать, и плакать, и плакать мы будем,
мы знаем с тобою – о чем».
«Перечитываю сейчас стихи Бориса Корнилова, — сколько в них силы и таланта! Он был моим первым мужчиной, моим мужем и отцом моего первого ребёнка, Ирки. Завтра ровно пять лет со дня её смерти. Борис в концлагере, а может быть, погиб» (Дневниковая запись Ольги Берггольц от 13.03.1941).
Спичка отгорела и погасла –
Мы не прикурили от нее,
А луна – сияющее масло –
Уходила тихо в бытие.
И тогда, протягивая руку,
Думая о бедном, о своем,
Полюбил я горькую разлуку,
Без которой мы не проживем.
Будем помнить грохот на вокзале,
Беспокойный,
Тягостный вокзал,
Что сказали,
Что не досказали,
Потому что поезд побежал.
Все уедем в пропасть голубую,
Скажут будущие: молод был,
Девушку веселую, любую,
Как реку весеннюю любил...
Унесет она
И укачает,
И у ней ни ярости, ни зла,
А впадая в океан, не чает,
Что меня с собою унесла.
Вот и всё.
Когда вы уезжали,
Я подумал,
Только не сказал,
О реке подумал,
О вокзале,
О земле, похожей на вокзал.
Корнилов был женат на Ольге Берггольц с 1928 по 1930 год. Их дочь Ирина умерла в семилетнем возрасте после тяжело перенесенной ангины. Поэт тяжело переживал смерть дочери. В газете «Известия» от 18 марта 1936 года в траурной рамке было помещено следующее объявление: «Борис Корнилов с глубокой скорбью сообщает о смерти своей единственной дочери Ирины Борисовны Корниловой».
Однако, как и Берггольц, разведясь с Корниловым, тут же вышла замуж (за Николая Молчанова), так и Борис Петрович недолго оставался холостяком – в том же 1930 году женился на юной красавице Людмиле Борштейн. «Восемнадцатилетней дурью пахнет в комнате у меня…».
На самом деле ей было шестнадцать. Однажды он приревнует молодую жену к Мейерхольду, привезшему ей из Парижа флакончик «Коти», и швырнет духи об пол. Люся, недолго думая, выхватит из шкафа свои платья и бросит их в душистую лужицу.
Она была дочерью бывшего купца первой гильдии Григория Борнштейна, владельца деревообрабатывающей фабрики, оставленного Советской республикой в качестве спеца.
Вскоре у супругов родилась дочь, которую также назвали Ириной. Правда, вторая дочь поэта родилась, когда ее отец уже был арестован. Ныне Ирина (в замужестве Басова) проживает во Франции, и у нее двое детей – Марина и Кирилл.
Вот как впоследствии вспоминала о своем знакомстве с Корниловым сама Людмила Борштейн (Басова): «С Корниловым я познакомилась в 1930 г. в Ленингр<адском> Доме печати во время 17 конференции ЛАППа, на которой он за свои кулацкие тенденции в поэзии был исключен.
Его бывшая жена, поэтесса Ольга Берггольц, всеми силами способствовала этому решению. Она была убеждена, что для коммунизма Корнилов не созрел. И верно, он был поэт совсем особый — по-детски влюбленный в Блока, Есенина, Маяковского и Багрицкого. Приходил в восторг от каждой строчки Киплинга
Жили мы в гостинице «Англетер» — в соседнем номере от того, в котором повесился Есенин. Для Корнилова это имело какое-то значение. Жили вместе с его другом Дм. Левоневским, милым, но в большой мере ленивым поэтом. Время было суровое. Стихи легче было написать, напечатать, чем получить за них деньги. Помню бухгалтера Клааса из «Красной газеты», который неделями мучил писателей, приходивших к нему за гонораром.
Жить в гостинице было дорого. И мы с Корниловым, проскитавшись целый год по знакомым, получили комнату на Карповке, в доме литераторов. Не знаю, какой это сейчас дом, кто живет там.
Но тогда дом был ужасный. Из «классиков» жили там только Алексей Чапыгин, но он был «зверски богат» и мог на свой счет поставить печку, отремонтировать что… Жили там тогда Либединский, Дм. Остров, Юлий Берзин, Берггольц. Но наша комната была особой, маленькой, за кухней, без печки, не согревали десятки примусов, шипящие на кухне, и обильные сплетни писательских жен, которые были слышны в нашей комнате. Мерзли мы в ней стоически.
В 1932 г. Литфонд выделил нам комнату в Фонарном переулке. Большая, неуютная, холодная, она все же была снабжена печкой. Мебели, конечно, не было.
Был стол, который заменял нам буфет, и была шуба, огромная касторовая шуба на хорьках, с бобровым воротником, служившая нам постелью.
Днем ее, большую, не перешитую, с чужого плеча, носил Корнилов, вызывая у своих друзей ассоциации со стихами Багрицкого — «шуба с мертвого раввина под Гомелем снята».
История же ее такова. На родине Корнилова доживала свой век губернаторша гор. Семенова, которая, как семейную реликвию, хранила шубу мужа, и отец Корнилова, скромный сельский учитель, бывший воспитатель губернаторского семейства, купил ее для сына.
Как мебель шуба была превосходна».
И далее: «Мне выпало нелегкое счастие более 6 лет быть женой поэта.
Видимо, я очень рано вступила на этот сложный путь служению муз, куда увлекло меня детско-романтическое представление о поэтах и поэзии. Мне было только 16 лет, когда я познакомилась с одним ленингр<адским> поэтом.
То ли натиск его был так стремителен, то ли моему детскому воображению импонировало быть женой поэта, но события развернулись молниеносно. Я сбежала из дома, где «старорежимные» и «ограниченные» родители мечтали о том, что их дочь, закончив школу, поступит в университет, и совсем не разделяли моего восторженного отношения к прозаически бедно одетому человеку, лет на десять старше меня. Мне пришлось бороться за свою независимость. Три года я не встречалась с ними.
Что и говорить, что жизнь с поэтом в такой непосредственной близости была сплошь из разочарований. Стихи не лились. Они делались, делались с трудом. Вдохновенность поэта подчас определялась степенью заинтересованности в заказе. В «социальном заказе», как после Маяковского любили называть поэты свой труд для газет.
Больше всего вспоминается мне то, как я хотела спать и как это всегда было некстати. Было ли это «средь шумного бала», т. е. за полночь, когда, после выпитого вина, собравшиеся в нашей комнате поэты читали свои стихи и я, усевшись в угол дивана, тщательно растирала слипавшиеся глаза. Было ли это, когда избранный мною поэт, больше всего по ночам, писал стихи.
Был он всегда трезвый при этом. Но как загнанный зверь ходил взад и вперед по комнате, рубя воздух правой рукой и бормоча одному ему ясные стихи.
Если я засыпала, он обрушивался на меня градом упреков, что я не ценю вдохновение поэта, что он переживает Болдинскую осень, что ему надо же на ком-нибудь проверять стихи. И я опять силилась не спать. Иногда я очень жалела себя, и разные литературные аналогии рождались в моем мозгу, но одна была неизменной — чаще всего мне казалось, что я та чеховская девочка, которой хозяйский ребенок не дает спать по ночам. О развитии этого образа я не думала».
Вскоре после гибели Корнилова Люся Борнштейн выходит замуж за художника Якова Басова и после регистрации брака становится Людмилой Григорьевной Басовой, а ее дочь — Ириной Яковлевной Басовой, потом у супругов родится сын. Молодая семья Басовых спешно покидает Ленинград, они поселяются в Киеве. Людмила Григорьевна никогда не рассказывала Ирине о Борисе Корнилове, о том, что он ее отец, Ирина узнает, уже сама будучи матерью, из письма Таисии Михайловны Корниловой после смерти Людмилы Григорьевны.
Людмила заболела туберкулезом во время блокады и умерла в Крыму в 1960 году.
Судьба Бориса Корнилова – прямой пример того, как природа истинной поэзии, даже помимо воли поэта, подобно шквалу, разносит в щепы навязываемые временем шаблоны и рамки. Поэт, который по возрасту не стал воином революции и Гражданской войны, все же был «ребенком революции» – искренне воспевал ее идеалы. Как не раз было замечено критиками, в его стихах ощутимо влияние не только Есенина, но и Маяковского, Эдуарда Багрицкого, можно обнаружить плясовые разухабистые ритмы «Двенадцати» Блока. Его «Песня о встречном» на музыку Дмитрия Шостаковича звучала на всю страну. Поэма «Триполье», описывающая восстание атамана Зеленого и подвиг киевского комсомольского отряда, признана лучшим произведением о трагедии. В стихотворении «НОВЫЙ, 1933 ГОД» читаем:
Полночь молодая, посоветуй, —
ты мудра, всезнающа, тиха, —
как мне расквитаться с темой этой,
с темой новогоднего стиха?
По примеру старых новогодних,
в коих я никак не виноват,
можно всыпать никуда не годных
возгласов: Да здравствует! Виват!
У стены бряцает пианино.
Полночь надвигается. Пора.
С Новым годом!
Колбаса и вина.
И опять: Да здравствует! Ура!
Я не верю новогодним одам,
что текут расплывчатой рекой,
бормоча впустую: С Новым годом…
Новый год. Но все-таки — какой?
Вот об этом не могу не петь я, —
он идет, минуты сочтены, —
первый год второго пятилетья
роста необъятного страны.
Это вам не весточка господня,
не младенец розовый у врат,
и, встречая Новый год сегодня,
мы оглядываемся назад.
Рельсы звякающие Турксиба…
Гидростанция реки Днепра…
Что же? Можно старому: Спасибо!
Новому: Да здравствует! Ура!
Не считай мозолей, ран и ссадин
на ладони черной и сырой —
тридцать третий будет год громаден,
как тридцатый, первый и второй.
И приснится Гербертам Уэллсам
новогодний неприятный сон,
что страна моя по новым рельсам
надвигается со всех сторон.
В лоб туманам, битвам, непогодам
снова в наступление пошли —
С новым пятилетьем!
С Новым годом
старой, исковерканной земли!
Полночь.
Я встаю, большой и шалый,
и всему собранию родной…
Старые товарищи, пожалуй,
выпьем по единой, по одной…
В своей статье «Все хорошие, веселые, один я плохой» (сборник «Красный век. Эпоха и ее портреты») известный литературный критик Лев Аннинский так охарактеризовал поэзию Бориса Корнилова: «Корниловское – это смутность природы. Гнилостный ветер. Прижатые уши, свинячья полуслепота, шатающаяся туша... Природа здесь – шальная, глухая, душная; природа – это «берлоги, мохнатые ели, чертовы болота, на дыре дыра»; природа – это омуты, логова, темные провалы. У Багрицкого природа – чудо, пьянящая свежая песня, властное рождение молодого, восхождение растущего. У Корнилова иное: природа застывает на последней неверной точке зрелости, на грани разложения и распада плоти. <...>. У Корнилова все замутнено, у него природное начало – это не столько однонаправленная ярость борьбы, сколько своеволие дремлющей, полусонной, неуправляемой плоти; нечто качающееся, неверное, глухое».
В 2011 году издана книга «Я буду жить до старости, до славы...» Борис Корнилов», в которой собраны избранные стихотворения и поэмы поэта, новонайденные тексты, дневник Ольги Берггольц, эссе «Я – последний из вашего рода...», а также документы из личного архива дочери Корнилова, воспоминания ее матери, материалы из следственного дела Корнилова из архива ФСБ. Авторами идеи создания этой книги стали Наталья Соколовская и дочь поэта – Ирина Басова.
Я буду жить до старости, до славы
и петь переживания свои,
как соловьи щебечут, многоглавы,
многоязыки, свищут соловьи.
Да не сокрушится дух мой прежде тела
БЛАГИНИНА-ОБОЛДУЕВ
Георгий Оболдуев и Елена Благинина – родом из Серебряного века, на обоих лежит его печать, и не только культурная, но и жизненная, не пощадившая никого, кто был рожден на переломе двух веков. Каждый вырабатывал свой защитный механизм и свой скафандр, спасавший от гибели, но одновременно и сковывавший движения. На каждом – трагический отсвет того времени. Удивительно, но ни она, ни он, несмотря на тяжелую жизнь и пережитые трагедии, не были противниками и борцами с советской властью, хотя видели и понимали, что происходит в стране. Они выстояли, не изменив ни себе, ни своим корням, ни своим принципам, в отличие от многих других поэтов и писателей.
Елена Александровна Благинина (1903-1989) – поэтесса и переводчица.
Елена Благинина родилась в селе Яковлево (ныне Свердловский район Орловской области), неподалеку от железнодорожной станции Змиевка в семье багажного кассира на станции Курск-I, отец которого был священником и одновременно сельским учителем. В 1913-1922 годах училась в Курской Мариинской гимназии.
Мама и дедушка занимались с детьми грамотой, знакомили с литературными шедеврами, бабушка рассказывала сказки и народные предания, которые знала во множестве, а отец организовал для детей собственный маленький театр, в котором наравне играли и старые, и малые. Об этом театре Благинина писала позднее:
СКАЗКА
Зачем-то требует огласки
Та песня, что с водой ушла...
Ты был Иванушкой из сказки,
А я Аленушкой была.
Половичок линючий — речка,
А печка — пышный царский дом...
От страха мрет в груди сердечко,
Пылает голова огнем.
Меня затягивает илом,
Заносит медленно песком.
А ты зовешь таким унылым,
Срывающимся голоском:
— Сестрица моя, Аленушка!
Палач коварной ведьмой нанят,
Костры трещат на берегу.
А камень ко дну тянет, тянет
Так, что дохнуть я не могу.
— Ой, братец мой, Иванушка!
Мы продолжать не в силах действа
И плачем громко — в три ручья, —
От вероломства, от злодейства,
От горькой сказки бытия.
Неудивительно, что в такой обстановке скоро проявился литературный талант девочки. В 8 лет она пишет первое «настоящее» стихотворение о детстве и родительском доме («Стихи я начала писать с восьмилетнего возраста и первое стихотворение написала в Яковлевском парке»), в 10 – сказку о снежинке, в 11 – собственную маленькую пьесу для домашнего театра. Эти первые, робкие литературные пробы, конечно, не сохранились, но именно с них начался большой литературный путь Аленушки.
Дед-священник стал для маленькой Лены первым учителем – вместе с другими ребятами в церковно-приходской школе она изучала грамоту, сочинения древних русских авторов и классику русской литературы. Когда учеба в сельской школе была закончена, семья перебралась в Курск, где отец Елены снова устроился работать кассиром. Талантливая девочка продолжает обучение сперва в железнодорожной школе, а затем, на дедушкины деньги – в Мариинской казенной гимназии. Учится старательно, много читает (книгу за книгой – Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Чехова, Достоевского, Гюго, Бунина, поэтов классических и современных), но не забывает и о домашних делах: здоровье матери слабеет, и многие хлопоты ложатся на плечи старшей дочки.
«Времена стояли тугие: шла война, надвигались великие испытания, кипели гражданские страсти, приближалась Революция. В семье у нас ждали очередного ребенка, так что работы в доме было предостаточно. Я работала, не покладая рук: мыла, стирала, стряпала; когда родился слабенький младенчик, стирала пеленки, ходила за больной матерью и делала еще тысячи всяких дел. Но во мне стояли две радуги, две радости – и все было нипочем», – вспоминала Благинина позднее. Наверное, в таком непростом, но радостном детстве и кроется источник того веселого мужества, с которым она преодолела все грядущие невзгоды.
Она, как и дедушка, хотела стать учительницей, поэтому каждый день, в любую погоду, в самодельных башмаках на веревочной подошве шла она за семь километров от дома в Курский педагогический институт. «Одежда плохая, но хожу. Быта не замечаю — полна стихами».
Желание писать оказалось сильнее. Благинина стала активной участницей собраний Курского союза поэтов. Начала писать начала взрослые стихотворения, потом — детские. В 1921 году в сборнике «Начало» было опубликовано ее первое стихотворение «Девочка с картинкой» (под псевдонимом Елкич).
В 1921 году в Москве открывается специализированный литературный вуз – Высший литературно-художественный институт. Узнав об этом, молодая поэтесса принимает непростое решение – прервав обучение в Курске, она тайком от семьи (боялась, что не отпустят) уезжает в столицу и, выдержав собеседование с Брюсовым, становится студенткой ВЛХИ. Ее наставником стал стиховед, поэт Георгий Аркадьевич Шенгели. «В Москве я оказалась без дома, без денег, без работы... Но работа все же нашлась — наметчицей в багажной экспедиции газеты «Известия»... После работы бежала в институт или Политехнический — слушать Луначарского или поэтов. Тогда впервые увидала и услыхала Маяковского, Асеева, Пастернака, Сельвинского, Антокольского и др.». В «брюсовском институте» Благинина встречает будущего любимого мужа – Георгия Оболдуева, яркого и самобытного поэта со сложной судьбой. При жизни поэта, критично настроенного к советской власти, было издано лишь одно его стихотворение.
В 1922 году Благинина опубликовала свои стихи в сборниках «Золотое зерно» и «Альманах первый», издаваемых «Курским союзом поэтов». Эти стихи сразу же привлекли внимание столичных литературных критиков, в частности, Вс. Рождественского. Много стихов Благинина публиковала в газете «Курская правда».
В институте Елена быстро погружается в студенческую поэтическую среду. Серебряный век русской поэзии, бурные революционные преобразования, надежда на счастливое будущее, общество талантливых ровесников – все это стало взлетной полосой для ее таланта. В том же году она публикуется в сборнике «Золотые зерна», в солидном поэтическом альманахе, становится членом Союза поэтов. Об этих пробах критики отзываются благосклонно: «Рисунок простой, но уже уверенный». Давняя мечта – пойти по стопам деда, стать педагогом, учить детей – отходит на второй план: Благинину захватывает поэтическое призвание.
Стихи Елены Благининой – серьезные, лирические произведения – печатали не слишком охотно, талантливых поэтов в молодой советской стране было предостаточно. В 1925 году институт был окончен, и молодая поэтесса оказалась предоставлена сама себе. Она работает в экспедиции «Известий», в университете радиовещания, затем – во Всесоюзном радиокомитете, пишет мало, почти не публикуется.
Быть может, талант поэтессы и вовсе зачах бы под тяжестью ежедневных забот, если бы не любовь к детям. Однажды, забавляя маленькую дочь подруги, Елена Александровна сочинила забавный стихотворный экспромт – и открыла для себя огромное творческое поле, где ее удивительный дар видеть чудо в каждой мелочи был не только уместен, но и необходим. В 1933 году ее детские стихи впервые появляются на страницах журнала «Мурзилка», а вскоре она становится уже постоянным автором, а затем – и редактором «Мурзилки» и «Затейника». Ее стихи наконец-то охотно публикуют, ее приглашают на поэтические вечера и встречи с маленькими читателями, которые души не чаяли в этой доброй, солнечной женщине и ее стихах, полных радости и света.
Пожалуй, самое известное и знакомое с детства каждому стихотворение, написанное Еленой Александровной –
ПОСИДИМ В ТИШИНЕ
Мама спит, она устала…
Ну и я играть не стала!
Я волчка не завожу,
А уселась и сижу.
Не шумят мои игрушки,
Тихо в комнате пустой.
А по маминой подушке
Луч крадется золотой.
И сказала я лучу:
– Я тоже двигаться хочу!
Я бы многого хотела:
Вслух читать и мяч катать,
Я бы песенку пропела,
Я б могла похохотать,
Да мало ль я чего хочу!
Но мама спит, и я молчу.
Луч метнулся по стене,
А потом скользнул ко мне.
– Ничего, – шепнул он будто, –
Посидим и в тишине!..
Именно тогда на страницах журнала «Мурзилка», где печатались такие поэты, как Маршак, Барто, Михалков, появилось новое имя — Елена Благинина. «Ребята любили и ее, и ее стихи — прелестные стихи о том, что близко и дорого детям: про ветер, про дождик, про радугу, про березки, про яблоки, про сад и огород и, конечно, про самих детей, про их радости и горести», — вспоминает литературовед Евгений Таратута, работавшая тогда в библиотеке, где авторы «Мурзилки» выступали перед маленькими читателями.
В 1933 году в «Мурзилке» были опубликованы ее первые стихи для детей: «Ленка, полей-ка рассаду скорей» и многие другие. В 1936 году вышел первый сборник стихов Благининой «Осень», который стал свидетельством уже сложившихся творческих принципов и самобытности поэтического мастерства, поэма «Садко», за ними в 1939 г. последовал сборник «Вот какая мама!», принесший поэтессе всесоюзную известность, и многие другие.
ВОТ КАКАЯ МАМА
Мама песню напевала,
Одевала дочку,
Одевала-надевала
Белую сорочку.
Белая сорочка
Тоненькая строчка.
Мама песенку тянула,
Обувала дочку,
По резинке пристегнула
К каждому чулочку.
Светлые чулочки
На ногах у дочки.
Мама песенку допела,
Мама девочку одела:
Платье красное в горошках,
Туфли новые на ножках…
Вот как мама угодила –
К маю дочку нарядила.
Вот какая мама –
Золотая прямо!
Но главная интонация от перемены «возраста» не поменялась и не погасла, как будто отсвет от благозвучной фамилии — Благинина — так и остался на книжных страницах:
День до ниточки вымок,
А к ночи; — студено;…
Утром первый зази;мок
Робко глянул в окно.
Нет нигде ни соринки —
Постаралась зима:
На перилах — перинки,
На ветвях — бахрома.
Дым качнулся спросонок
Над соседской трубой…
Прилетел снегирёнок
На сугроб голубой.
Неизвестно откуда
В этот бережный час
Красногрудое чудо
Под окошком у нас.
Краснопёрое диво,
Тёплый отсвет зари…
Это правда красиво —
На снегу снегири!
Осенью 1943 г. Благинина обратилась в Союз писателей с предложением организовать бригаду для выезда в освобожденный Орел. «Была на родине — в Орле. Много удивительных и разнообразных ощущений испытала я, бродя по родным улицам разоренного фашистами города. Ощущения эти я попыталась обобщить в книжке «Золотой мост», — вспоминает Благинина. Именно в этот период ею написаны стихи «Орел 43-го», «Окно», «Лестница, которая никуда не ведет», «Была и буду», «Триптих (Плач по убиенным)», маленькая поэма «Гармошка», посвященная воспитаннику орловского Некрасовского детского дома, партизану Мише Курбатову.
ЛЕСТНИЦА, КОТОРАЯ НИКУДА НЕ ВЕДЕТ
Что может быть грустней предмета,
Который вовсе ни к чему?
Вот лестница большая эта
В моём разрушенном дому.
Она не тронута разрывом
И даже не повреждена –
Движеньем лёгким и красивым
Вперёд и вверх устремлена.
Один, и два, и три пролёта,
И я стою, почти без сил,
Как будто очень страшный кто-то
Мой быстрый бег остановил.
Гляжу наверх – там только тучи,
Направо – там обвал стены,
Внизу – песка и щебня кучи
И груды кирпича видны.
И я стою на этой вышке.
«Мой город подо мной! Без крыш!»
А снизу мне кричат мальчишки:
- Слезай! Чего ты там стоишь?!
В своей книге «Он был целой страной» Благинина вспоминала годы войны, эвакуацию: «Помню, в эвакуации (мы жили под Свердловском – в Красноуфимске) ехала я однажды из района. Было холодно, но не темно – пушкинская луна пробиралась "сквозь волнистые туманы"; сани то и дело ныряли в ухабы и выныривали из них, обдавая нас снежной пылью. Легонько кружилась голова, как на ярмарочных качелях. Возница-подросток все время молчал. Молчала и я. Вдруг в этом печальном безмолвии раздался чистый мальчишеский голос:
- Много от войны сиротства будет!..
Меня поразили тогда эти слова – их строй, их смысл. Ведь сказаны они были пятнадцатилетним отроком. Впрочем, в этих местах речи детей мало чем отличаются or речей взрослых. Пятилетняя хозяйская Панька тоже разговаривала степенно, лишнего не болтала, была рассудительна и смышлена. Это она говорила:
- Мамк, дай картовочки!
- Да нету, Панька!
- Я знаю, что нету, а может, все ж таки есть, дек... ("Дек" – такая в Приуралье приставка в конце фраз.)
Сиротство от войны очень скоро настигло нашу семью. Первым погиб на фронте брат Митя. Потом умер отец – там, в Красноуфимске. А потом убили и младшего брата Мишеньку – уже в конце войны. Вернулся только мой муж Георгий Николаевич, но контуженый. От контузии он заболел гипертонией и через несколько лет умер.
Настигло сиротство и Чуковских – у них пропал без вести сын Борис.
Помню, уже после Победы я шла от площади Дзержинского вниз по Кузнецкому мосту – домой. И вдруг увидела Корнея Ивановича – он шел навстречу. Он шел в страшном одиночестве среди толпы. Глаза его, как бы налитые свинцом, глядели не глядя – куда-то вперед, руки засунуты в карманы, спина сгорблена – весь отрешенный и весь страдание. Я не окликнула его...».
Чуковскому посвящены многие страницы этой книги – они порою, открывают нам почти не известного Корнея Ивановича: «Чуковский работал много, порядок дня нарушал редко, но все же мы иногда встречались – то в поле за Переделкиным, то на улице, то у него, то у меня. А как-то раз вместе пошли в детский туберкулезный санаторий. Там я могла ощутить всю мощь его обаяния, всю артистичность, которой он прямо-таки блистал в общении с детьми. Они тянулись к нему из кроваток, трогали края его одежды, очарованно глядели ему вслед. Я раздувалась от гордости, как будто все это относилось ко мне.
На прогулках он просил меня читать стихи. Я тогда написала военный цикл – «Была и буду». Он очень любил «Овальный портрет» и заставлял перечитывать его по нескольку раз. Рассказывая, он мало говорил о себе – все больше о своих встречах с разными интересными людьми. Многие из этих рассказов раздались потом со страниц книги «Современники». Читая и перечитывая их, слышу родной голос во всем разнообразии его интонаций и акцентировок.
Лето кончилось печально: из-за сырой погоды получился такой радикулит, что не только двигаться, а и лежать было невтерпеж. Такси тогда не было, машин у друзей не водилось... Но появился Корней Иванович, увидел, каково мне, и на следующий день перевез меня на своей машине в Москву. И стал иногда (очень редко) бывать у нас в подвале...
…Более всего он любил мое поздравление к Новому 61-му году.
Вот оно:
В грядущем году будьте здравы,
ЧУКОВСКИЙ!
Живите в блистании славы,
ЧУКОВСКИЙ!
Люблю Вас! О встрече мечтаю всечасно...
Вам некогда! В этом Вы правы,
ЧУКОВСКИЙ!
Я тоже похожа на некую белку,
Но хочется все же "попасть в Переделку".
Урежьте кусочек досуга,
ЧУКОВСКИЙ!
Утешьте старинного друга,
ЧУКОВСКИЙ!
Все кину, все брошу! Помчусь метеором.
Пусть дождик, пусть вьюга... Мне был бы
ЧУКОВСКИЙ!
За сим остаюся и присно, и ныне –
Благинина – Ваша раба и слугиня...
На эти стихи он ответил таким восторженным письмом, что его даже неловко приводить. "Моя Чукоккала стала богаче", – пишет он...».
Тот самый «ОВАЛЬНЫЙ ПОРТРЕТ»:
Я привезла с собой на дачу
Овальный маленький портрет.
Сижу, гляжу и громко плачу
Над тем, кого уж с нами нет…
В основе творчества Благининой лежат русские народные сказки-пестушки, потешки, прибаутки, считалки, загадки. Елена Благинина пишет о простом и вечном — о заботах матери, о том, как растет дитя, что видит вокруг, чему учится, во что играет. Неразрывно с мотивом детства звучит тема природы — деревенской, ласковой, доброй. Она писала стихи, искрящиеся юмором, «дразнилки», «считалки», «скороговорки», песенки, сказки. Но больше всего у нее было стихов лирических.
Темы детских стихов Благининой определяются привычным кругом интересов малышей: родной дом, близкие люди, любимые игрушки, сад и лес, домашние любимцы. Животные удостоены объемного портрета, в котором учтено до мельчайшей черточки все во внешнем облике, учтен характер:
Зверь на совушку похожий,
Именуемый Котом,
На ларе сидит в прихожей,
Окружив себя хвостом.
Через щелочки-прищурки,
В темноте мерцает он,
На его пушистой шкурке,
Загогулин миллион.
А на морде – для красы –
Врастопыр бровеусы
Ни мурлыка и ни мява.
Он так важен потому,
Что сейчас придут
X О 3 Я В А,
И начнут служить ему...
Даже мотивы советской жизни поэтесса вплетала в жизнь семейную (стихотворения «Шинель», «Миру – мир» и другие подобные). Вопреки духу идеологии и производственности Благинина возвращала читателей в мир личных, интимных ценностей. Мать, провожающая сына на войну («Две матери»), бойцы Красной Армии («Песня про двух буденовцев»), молодой партизан («Гармоника») показаны в самые драматические моменты жизни. Интересна для автора динамика переживаний: осмысление долга, прощание, душевная боль, любовь… В подтверждение можно назвать многочисленные ее сборники: «Вот какая мама!» (1939), «Посидим в тишине» (1940), «Радуга» (1948), «Огонек» (1950), «Гори-гори ясно!» (1955), итоговый сборник «Аленушка» (1959), а также новые, более поздние – «Травушка-муравушка», «Улетают – улетели».
Вообще говоря, описательная лирика Благининой тяготеет к обобщениям, принимает характер художественного исследования мира вещей и их преломления в индивидуальном сознании лирического героя («Форточка», «Снегурка», «Милый сад», «Ненастный дождик», «Белые грибы»).
Елена Благинина в особенной манере изображает труд и людей труда. Показывая одновременно, как душевные качества человека раскрываются в труде. Профессий в стихах Елены Благининой много. И они – разные. Дворник, полотер, точильщик, крановщик. И все – нужные людям. И как привлекательно выглядит у Елены Благининой «ВЕСЕЛЫЙ ЧЕЛОВЕК» (так называется стихотворение)! Появившись в доме, он «все перевернул вверх дном»:
Однажды в наш явился дом
Веселый человек,
И все перевернул вверх дном
Веселый человек.
Он двигал кресла и столы,
Он залезал во все углы,
Он краску на пол проливал
И громко распевал.
Потом присел на табурет
Веселый человек,
И вынул трубку и кисет
Веселый человек.
И я уселся рядом с ним,
И я глядел на сизый дым,
И я завидовал ему —
Соседу своему.
Сукно и щетку притащил
Веселый человек,
Он щетку воском навощил,
Веселый человек,
И стал плясать, и стал свистеть…
И начал так паркет блестеть,
Что окна вместе с ясным днем
Вдруг отразились в нем.
Потом паркет сукном потер
Веселый человек.
Ох, удивительно хитер
Был этот человек!
Он двигал мебель, как хотел,
Он стулья в воздухе вертел.
Но даже тетя на него
Не злилась — ничего!
Ты помнишь, как она вошла,
Веселый человек,
И пять рублей тебе дала,
Веселый человек?
А мне за эту кутерьму,
Какую поднял ты в дому,
Такой бы вышел нагоняй,
Что только ай-ай-ай!
Любое занятие человека под пером Елены Благининой превращается в поэтически увлекательное действо. Свежее просохшее белье надо прогладить. Будничное занятие. Вот оно – в изображении Елены Благининой:
Утюг идет по простыне,
Как лодка по волне,
И оставляет ровный след
На белом полотне.
Горячий, ровный-ровный след, –
Ни складки, ни морщинки нет.
Одновременно видишь утюг и лодку, простыню и речную гладь, морщины на простыне и волны на воде. Сверх того, видишь человека, который гладит белье. И словно вступаешь с ним в беседу. Это сверхзадача поэтического образа.
Книги Благининой, вышедшие в 1950—1960-е годы — «Гори-гори ясно!», «Огонек», «Хорошо живется», «Осень — спросим», «Аленушка», «Не мешайте мне трудиться» и другие — книги уже зрелого мастера. На протяжении долгих лет своего творчества Благинина много занималась переводами украинских поэтов Т. Шевченко, Л. Квитко, Леси Украинки, И. Франко, а также Ю. Тувима, сказки М. Конопницкой. Писала и «взрослые» стихи, а также мемуары. Как переводчик поэзии «для взрослых» выступила наиболее ярко в 1960-е годы, когда вышел в свет двухтомник польской поэзии от Возрождения до наших дней.
Первая книга Благининой для взрослых «Окна в сад» (1966), в которой нашла отражение и орловская тема, является своеобразной исповедью-дневником. Многие стихи этого сборника стали, по определению К.И. Чуковского «чистым золотом» поэзии.
СТАРИКИ
Спят старики и не боятся стужи,
Укрытые последней тишиной.
Старуха дремлет, думая о муже,
А он лежит к своей судьбе спиной.
Тяжел и смутен лик его оплывший,
Венцом седин объята голова.
Но для неё он – прежний, он – любивший,
Он – говоривший древние слова.
Через детей и внуков он — вернувший
Великое младенчество своё…
Он тут, он рядом, не навек уснувший,
Не навсегда покинувший её.
Теперь она с бессонницей не сладит:
Кому из них и скоро ль уходить?..
И край его рубашки гладит… гладит –
Так… еле-еле, чтоб не разбудить.
Накануне своего 70-летия Благинина вновь посетила родные орловские места. Побывала в Яковлеве, в Спасском-Лутовинове, в Орле, где встретилась со своими читателями-земляками. «Орел... Орловские края... во мне живы настолько, что достаточно "еле-еле" тронуть память, как все связанное с этими местами, возникнет явственнее яви».
В 1973 г. вышли сборники стихов Благининой — «Журавушка» для детей, и «Складень» для юношества и взрослых.
Ко дню своего 75-летия Благинина подарила читателям новый сборник стихов «Хорохор» и новые переводы произведений Э. Огнецвет и Н. Забилы.
В день ее 75-летия Секретариат правления Союза писателей СССР, совет по детской и юношеской литературе в своем поздравлении подчеркнули: «Вы одна из создательниц нашей замечательной, прославленной на весь мир советской детской литературы... Весом и Ваш вклад в благородное дело содружества литератур разных народов...».
МОИМ ПЛЕМЯННИКАМ
Запишите мой голос на плёнку,
Чтоб в две тысячи третьем году
Вы б услышали тётю Алёнку,
Та, что будет в Раю иль в Аду.
Или в той беспредельности мрачной,
Что зовётся небытиём
Иль в травинке, простой и невзрачной
Над иссохшим от зноя ручьём.
Запишите мой голос, быть может,
В тех далёких неведомых днях
Вашу Душу он робко встревожит
И напомнит о милых тенях...
Благинина в середине двадцатых годов вышла замуж за своего однокурсника по ВЛХИ Георгия Оболдуева, который был отвергнут и не печатался из-за бунтарских настроений, которыми были пронизаны его стихи. Елена горячо любила своего мужа и надеялась на то, что когда-нибудь его творчество будет оценено в родной стране.
Любовь была взаимной, о чем красноречиво свидетельствует стихотворение Оболдуева 1948 года, посвященное Благининой:
Е. А. Б.
Нелюдимо наше горе:
Одиночество, как тьма,
Обживается тем скоре,
Чем слабей огонь ума.
Нелюдима радость наша:
Бред угрюмый, сон больной...
Жизни выпитая чаша –
Бесприютный непокой.
И когда проходит мимо –
Ни обычно, ни ново –
Наше счастье: нелюдимо,
Потому что нет его.
А Елена Благинина посвятила своему мужу целый роман – «Люблю мучителя своего всё неистовее», который был напечатан только в 1997 году, уже после смерти писательницы. Роман посвящен горькой литературной судьбе ее мужа, поэта Георгия Оболдуева, представителя древнего дворянского рода, участника Великой Отечественной войны.
Семейная жизнь означала рождение ребенка, бесконечные пеленки в условиях, когда что-то, кроме пеленок, еще достань: страна только что вышла из Первой Мировой и Гражданской войн, жила буквально в почти всеобщей нищете. Но именно маленькая дочка раскрыла в Благининой особый талант: писать стихи для детей.
Судьба этой пары сложилась непросто. Георгий Николаевич Оболдуев – гениальный поэт, но имя его практически неизвестно широкой аудитории. В 1933-м по доносу он был приговорен к ссылке по 58-й статье («за контрреволюционную пропаганду и распространение подрывных антисоветских материалов», а если точнее, то всего лишь за чтение стихов Марины Цветаевой) и отбывал наказание вплоть до 1939 года. Вернувшись, он не имел права жить в Москве и еще в ряде городов. Позже в своих воспоминаниях Благинина написала, что жизнь ее мужа в эти годы была исполнена «мытарств, поисков работы, беззащитности и неустройства». С началом войны Оболдуев был мобилизован в армию, где прослужил до 1945 года. Был тяжело контужен, и после войны быстро угас, не дожив до десятилетия Победы. Литературная судьба его тоже не была счастливой, он много писал и переводил, но его сочинения не доходили до печати. Можно сказать, что жизнь поэта прошла практически в полной безвестности, при жизни ему удалось напечатать всего лишь одно, да и то не самое лучшее стихотворение в 1929 году. Елена Благинина стала хранительницей его наследия, она оберегала своего мужа и давала возможность писать стихи, хотя бы просто в стол. И только после его смерти ее стараниями в печати стали появляться стихи поэта Оболдуева.
Елена Благинина, как и многие в то время, видела много горя и страданий и знала о репрессиях не понаслышке, вместе со страной пережила войну, поэтому во многих ее стихах есть грустный отсвет тех трагических событий.
НЕСОВЕРШЕННЫЙ СОНЕТ
Отбросив ахи всякие и охи,
Слова-ходули и слова-весы,
Я провела немалые часы
Наедине с поэтами эпохи.
Там были лжепророки и пройдохи,
И мытари газетной полосы,
И рифмачи... А рядом – полубоги –
Владетели величья и красы.
Чисты их имена,
И горек голос лир,
И дух высок, и слово осиянно...
На вечны времена:
Владимир, Велимир,
Марина, и Борис, и Александр, и Анна.
Елена Благинина, в отличие от своего мужа, Георгия Оболдуева, знакома всем как детская писательница, и совершенно неизвестна как незаурядный трагический поэт. Когда в шестидесятые годы она начала печатать взрослые стихи в сборниках «Окна в сад», «Складень» и другие, о ней тут же перестали говорить.
Кстати, такая же история случилась и с другим замечательным поэтом и переводчиком Борисом Заходером, которому отказывали печатать взрослые стихи с удивительной аргументацией: «Детский писатель не может писать для взрослых!» Заходер на это возражал, что поэтов детских не бывает, есть стихи для детей, но акцент – всегда на слове «стихи».
К сожалению, оба поэта, и Оболдуев, и Благинина, приходят к читателю в полном объеме только сегодня. Публикации их стихов стали явлением в русской поэзии с запоздавшей славой. В 2015 году вышел двухтомник «Елена Благинина. Стихи. Воспоминания. Письма. Дневники».
Умерла Елена Александровна Благинина 24 апреля 1989 года в Москве. Похоронена рядом с мужем, Георгием Оболдуевым, на Кобяковском кладбище (Голицыно, Одинцовский район, Московская область) — там находился писательский дом творчества.
Я вам прочту стихи, которых нет,
Которых даже не было в помине,
Которые не думают о славе,
И ничего не знают о наследстве,
Оставленном поэтами земле.
Они растут травой и стынут камнем,
И зреют хлебом, и текут водой,
И просто так живут со мною рядом,
Как горные чабанские собаки,
Бегущие за стадом дней вослед…
Я вам прочту стихи, которых нет.
С Благининой произошло еще более страшное: неизвестны не только ее поздние и сокровенные стихи, написанные в лучших традициях классической русской поэзии, но и ее личная трагедия и далеко не благостная судьба.
Может это и смешное свойство,
Да никак его не изживешь:
Вечное, тугое беспокойство –
Вот ты повернешься и … уйдешь.
Так оно и сделалось! И что же?
Я хожу. Я говорю слова.
Я ложусь на прибранное ложе,
Сплю… И просыпаюсь…Я жива!
***
«Не встречал я поэта Егора Оболдуева, хотя жил он в Москве и женат был на Елене Благининой — детской писательнице (я писал для детей и знал ее), верной собирательнице и хранительнице его стихов. Мой друг Ян Сатуновский был знаком с Егором, княжеская фамилия которого, Оболдуев, звучала необычно для советского уха. Ни одного стиха не проскочило тогда в руки диссидентов или студенческой молодежи. Теперь я понимаю: оберегали его от посадки, уж и немолод был» (Генрих Сапгир).
Георгия Оболдуева некоторые критики называют, пожалуй, самым непрочитанным из больших поэтов минувшего века.
Георгий Николаевич Оболдуев (1898–1954) – поэт, прозаик, переводчик.
Георгий Оболдуев родился в Москве, в семье предводителя дворянства города Коврова действительного статского советника Николая Платоновича Оболдуева, но рано остался без родителей и его, вместе с сестрой, взяла на воспитание тетка, но и она вскоре умерла, и дети оказались на попечении ее дочери. Считается, что знакомый с Оболдуевыми поэт Николай Некрасов позаимствовал их фамилию для одного из героев своей известной поэмы «Кому на Руси жить хорошо».
Детство мальчика прошло в Москве и в имении Дорки, что недалеко от Палехи и Шуи. В Москве он окончил гимназию и музыкальное училище по специальности концертмейстер и дирижер.
Музыкой занимался серьезно, играл на фортепьяно, выступал с концертами в студенческие годы и позднее, зарабатывая музыкой на жизнь. По окончании гимназии, в 1916 году поступил на историко-филологический факультет Московского университета, отказавшись от музыкальной карьеры.
Впрочем, доучиться не успел – в 1918 году его призвали в Красную Армию, где он служил в Культурно-просветительских отделах. После демобилизации в 1921 году поступил в ВЛХИ имени В.Я. Брюсова, который окончил в 1924 году, и где познакомился со своей будущей второй женой – Еленой Благининой. Работал в различных издательствах.
Стихи начал писать в возрасте 14—15 лет, но наиболее ранние сохранившиеся стихотворения датированы началом 1920-х годов. Посещал литературные «Никитинские субботники», был близок к группе поэтов-конструктивистов, а в 1929 г. вместе с Иваном Аксёновым, Иваном Пулькиным и другими создал Союз приблизительно равных, который иногда ставят в один ряд с ОБЭРИУ.
В книге Ольги Мочаловой «Голоса Серебряного века. Поэт о поэтах» читаем: «Г. Н. отличался необыкновенной живостью. Летал по Москве. За вечер мог посетить несколько домов. Невысокий, худощавый, светловолосый, он не отличался красотой, но был очень привлекателен. Хороши были его умные синие глаза и неспешный, глубоко поставленный голос. Мужественный и внушительный, Г. Н. был неунывающим россиянином, насыщенным дополна электричеством жизнерадостности, одним из тех, кто носит в себе праздник жизни. А обстоятельства были тугие. Одевался в широкую толстовку, кот[орая] разлеталась при быстрых его движениях. Он никогда не говорил о своем дворянстве, но я ощущала в нем черту дворянской чести: он никогда не лгал, даже из любезности. Правдивость его была неподкупна. С этой чертой связывался и его художественный вкус, искавший всегда смелой и точной определительности».
При жизни Георгия Оболдуева было опубликовано одно его оригинальное стихотворение — в 1929 г. в журнале «Новый мир». Начиная с конца 1920-х годов любые публикации для Оболдуева были невозможны, как из-за новаторского характера его поэзии, так и из-за острокритического взгляда на советскую действительность.
Скачет босой жеребец.
Тащит мальчонка хомут.
Девочка гонит овец.
Встречные ветры поют.
Нежен вечерний простор
Голых весенних полей.
Неба кисейный узор
Льется по коже моей.
Я – городской завсегдатай –
Еду землей конопатой,
В дряблой телеге трясусь,
Пыли гутирую вкус.
Волей белья и еды
Ближе мне улиц ряды:
Обыкновенный уют,
Где ундервуды поют.
Ближе мне служащих бег;
Нижней бездельницы кольца;
Быстрые двери аптек;
Крепкая рысь комсомольца;
Нервных трамваев возня;
И сам я день ото дня.
Нет, он не был открытым врагом советской власти, не выступал против нее, он просто был не с ней, не вписывался и не хотел вписываться в ту культуру. То было не его время и не та культура, в которой он хотел бы и мог бы существовать.
Впрочем, поначалу, он несколько раз пытался отдать свои стихи в печать, но каждый раз какая-то сила его останавливала у самого порога редакций. Одни говорят о его патологической застенчивости, другие – что он был очень требователен к себе и по-дворянски щепетилен, боясь попасть в ряды проныр, всеми правдами и неправдами стремящимися напечататься, засветиться, прославиться. Он хотел оставаться в ряду простаков, не опускаясь до уровня пронырливых пошляков.
ПОЭТУ
Не подвиг бывает предпринят,
Когда, под влияньем шлеи,
Подумает и отодвинет
Запетую нитку любви.
Он понят. И в нём ничего нет
Такого, чего нет в других.
Он не закричит, не застонет –
Доверчив, сконфужен и тих.
А голос божественно свежий
Бессмыссленно радостных птиц
К нему залетает всё реже,
И он говорит ему: «Цыц!»
Он – странен, как старый крестьянин
Поблизости с конферансье –
Любой пустяковиной ранен
В своём раскалённом житье.
Как карканье древней Кассандры,
Всё – тянет в безвестную тьму,
Всё давит. Хотя оркестранты
Поют славословья ему.
В начале тридцатых на его квартире собиралась молодежь, любившая стихи и музыку. Здесь они читали свои стихи, дурачились, веселились. И он знал, что когда-нибудь его стихи обязательно дойдут до потомков.
Я осторожно вел стихи
Среди подводных скал людей.
Меня прощали, как грехи
Своих развинченных затей.
Мной не клялись, но знали час
Невольных, современных снов,
Когда и эта мной клялась,
И та жила, чем я здоров.
Моих невидимых костей
В объятьях энергичных мяс
Не трогал эклектизм детей,
Которым грамота далась.
Я — не отпетый алфавит
Укладывал в огонь и лед:
Так что, коль время подождет,
Твой правнук мной заговорит.
А ты, заткнувший гнев и стыд
За пазуху своих невзгод,
Будешь иметь неважный вид,
Хоть нынче он тебе идет.
Довольно трусости и лжи,
Довольно правил и доброт.
Ты не жил, но зато я — жил:
И жизнь от жизни заживет.
Посиделки так и назывались «оболдуевками» или «облдуевщиной», а Георгий Николаевич всегда был в центре этих вечеринок. Так продолжалось до 1933 года, когда кто-то донес, что поэт читал запрещенные стихи белоэмигрантки Марины Цветаевой. И Оболдуев в 1934 году осужден на три года высылки в Карелию по обвинению в контрреволюционной пропаганде по печально известной 58 статье. Ссылку отбывал на строительстве Беломорканала и в Медвежьегорске. Обычное дело, учитывая не только «распространение» запрещенных антисоветских стихов, но и дворянское происхождение поэта.
В ссылке Георгий Оболдуев работает дирижером и концертмейстером в театре, где было много ссыльных артистов-профессионалов из Ленинграда, Москвы и других городов. Возвращение из пятилетней ссылки было безрадостным: в Москву не пускали, работы не было, были мытарства, беззащитность и неустроенность.
В тридцатые годы Оболдуев создает замечательные циклы «Обозрений»: «Живописное», «Людское», «Поэтическое», «Устойчивое неравновесье», которое позднее и было напечатано в Мюнхене в 1979-м.
В «Обозрениях» проявилась неистощимая фантазия поэта на метафоры, сравнения, необычные сопоставления и описания, которые выстраиваются в цепочки прилагательных при полном отсутствии глаголов и сюжета. Но, несмотря на это, стихотворения не теряют своей динамики, уподобляясь карнавальному кружению образов.
Буйное вундеркиндство тополей;
Угарная острота черёмух;
Утрированные колпачки каштанов;
Шершавые подмышки бузин;
Земляная сочность сиреней;
Огуречная свежесть жасминов;
Лёгонькие крылышки шиповников;
Ювелирные подвески боярышников;
Озябшее шушуканье осин;
Льстивые диваны ив;
Тёмная гордость ольх;
Узорчатая горечь берёз;
Ржавые ноги рябин;
Крепкое шуршанье дубов;
Сухая размеренность сосен;
Просмолённая прелость ёлок;
Непролазные заросли орешников;
Сладкая гарь лип.
(«Живописное обозрение». Отрывок. 1927)
Музыкальность его поэзии поразительна и запоминается скорее, чем сам стих. Особенно это проявилось в его поздней поэме-романе «Я видел», написанной с оглядкой на «Евгения Онегина». Читая поэму, так и хочется начать танцевать, настолько музыка стиха заразительна и стремительна, настолько пронизана ироничностью и гротеском, похожими на музыку любимого им Сергея Прокофьева и на стиль Ницше, о котором сам философ говорил, что он похож на танец. Но это было уже в конце жизни.
Поэма «Я видел» начата во время Великой Отечественной войны и закончена в 1952-ом году. Она суммирует поэтический опыт и мировоззрение Оболдуева. Поэма описывает жизнь людей служивых, добрых и честных – на ком держится страна, независимо от системы власти. Поэма рассказывает о любви и дружбе русской молодежи накануне первой мировой войны и в первые годы революции. Одна из героинь – управляющая в имении, владелец которого живет за границей. Конфискация имения для нужд приюта произошла в тот час, когда хозяин его собрался продать заезжему американцу. Речь идет об акте справедливости: владеет имуществом тот, кто достоин. Поэма оказывается вновь актуальна сейчас.
Меняется легко
Все в жизни нашей.
Вот было молоко:
Хвать – простокваша.
Уж слишком человечны
Горя, болезни:
Живешь себе беспечно –
Ан, тут и тресни...
Ждешь самородков сплошь –
Ан, вышел шлак...
И сам себе поешь:
Дуррак!
Нет счастья у людей:
Есть прах и ветер.
Ни вставит коли где
Нужда свой вертел,
Случайности ошейник,
Как в глотку кляпом,
Там кораблекрушеньем
По жизни ляпнет.
Все вывернется вдруг
Наоборот
И к северу на юг
Попрет.
Совсем другой реестр
Других регистров
Всему наперерез
Заполнит быстро.
Как будто панегирик
Бьет в поднебесье,
Глядь, мало счастья гирек
Для полновесья.
Он, homo, палимпсест,
Несчастий тень:
Пусть хоть все корни сьест
Женьшень.
<…>
…
Нет в мире никого
Сильнее их
И женщин большинство
Таких
Живет, еле дыша,
Ест еле-еле:
Дрожит ее душа
В глазах, не в теле:
- Энклитика! – Тростинка!
- Цветок! – Камея! –
А станет жизнь дубинкой
Лупить по шее:
Тростинка – точно сталь,
Гни – не ломка;
С ней всякая печаль –
Мягка;
С ней горе – не тоска
Боль – не злосчастье;
Легко ее душа
Сотрет ненастье;
Она и с декабристом
Дойдет до кары,
И в бережную пристань
Судьбы дары
Направит... Людям честь
(Хоть в этот раз)
За то, что они есть
Средь нас!
…
Нет в мире ничего
Тоски тяжеле:
«Напрасно», «для чего»,
«Забудь», «ужели» –
Докучной вереницей
Сознанье топят.
Нет сил перемениться,
Пока не допит
Подробностей хлебок:
Остры, тупы –
Вонзают в левый бок
Шипы.
Жестокий, грозный час
Всемирной бойни
Теперь всосал и нас
В свой трепет гнойный.
В час испытанья мужеств,
Геройства, скорби
Весь предстоящий ужас
Нас да не сгорбит!
Подымем в час войны
Тяжелый меч,
Чтоб честь своей страны
Сберечь.
Уж тонкости ль идей,
Учеб и грамот
Наделать тех людей,
Что в битвы прянут
Не орденов обетом
Иль преимуществ,
Не в дальстве отпетом,
Не перемучась –
Меж «можно» и «нельзя»
Теряя толк, –
А с радостью неся
Свой долг?
О, русская земля, –
В кровавых родах
Великая семья
Твоих народов
Тебя врагу не выдаст!
Пусть мор, пусть гибель,
Пусть горе очи выест,
Пусть смерть на дыбе –
Где все за одного,
Один – за всех,
Там жизни торжество,
Посев!
Плачь, родина моя,
О каждом сыне,
Чья жизнь и смерть – маяк!
Своей святыни
Не продал. Без заклятья,
Без укоризны
За жизнь свободных братьев
Любой отчизны,
За жизнь свободных жен,
За жизнь твою –
Достойно пал, сражен
В бою.
<…>
Поэма – вершина его поэтического творчества, хотя многие критики считают поэму неудачной. В ней Георгию Оболдуеву удалось достичь гармонии, в которой соединились новаторство с традицией, авангард – с классикой, чему способствовала, не в последнюю очередь, его врожденная музыкальность и занятия музыкой.
После отбытия наказания, в 1939 году Оболдуеву запретили приближаться к Москве ближе, чем на 101 километр. Пришлось жить сначала в небольших городах Малоярославец и Александров, а потом он переехал в Куйбышев (прежде и теперь – г. Самара). Разумеется, все это время рядом с ним была жена, Елена Благинина.
А вскоре началась война. В 1943-м поэта мобилизуют на фронт, где он воюет в разведке, так как хорошо знал немецкий язык. После контузии находился в запасном полку. Война навсегда оставила отметину не только в памяти, но и на теле: тяжелая контузия привела к сильнейшим головным болям и гипертонии, от которой он и скончался в 1954 году, прямо за шахматной доской. Ему было пятьдесят шесть.
И снова процитирую Ольгу Мочалову: «После войны, перенесенных тяжелейших испытаний, он пришел ко мне с разрушенным здоровьем, поврежденной рукой, неспособной к пианизму. Очень изменился, облысел, похож был на Андрея Белого. Рассказывал, что служил в противотанковом батальоне. Бойцы шли перед своими наступающими танками навстречу танкам противника, что и делало их абсолютно беззащитными и бессмысленно обреченными. В дальнейшем, погубив множество бойцов, командованье отменило противотанковые батальоны. Георгий Николаевич был засыпан землей, ослеп, оглох. «Но это, — говорил он, — все еще пустяки, а вот Ане, девушке, пошедшей героически на фронт, оторвало ноги, и она умерла, истекая кровью. Да и что за жизнь без ног?» Очень тяжело переживал Георгий Николаевич предательство, подлость, но распространяться об этом в своем творчестве не хотел».
РУССКАЯ ПЕСНЯ
1
Вынают, с ходу трепеща,
Аккордеон из-под плаща:
Воняет плащ резиной.
Аккордеон новехонек,
Он принесен разиней, —
Тем, что похож на окуня,
Тем, что сейчас разинет
Всю пасть аккордеонову,
Тем, что под розовой осиной
Завоет песню по-нову.
2
Осенняя осина —
Дешевые дрова —
Не сукина ли сына
Под тобой голова?
Твои, матушка, корни —
Заветный твой покой —
Затаптывает ерник
Чечеточной пятой.
Не верь словам Шульженки,
Русланиху души:
Они снимают пенки
Со всей твоей души.
(Э.В.Г. — Эрна Васильевна Гофман (Померанцева).
В сорок пятом году Оболдуеву разрешили вернуться в Москву. Казалось, всё наконец-то наладилось. В 1940-1950-х годах для заработка занимался переводами, работал в детской литературе, писал оперные либретто. Но какой-то непонятный запрет на его публикации в печати продолжал действовать. На жизнь он зарабатывает переводами с туркменского, грузинского, литовского, белорусского, польского, английского, пишет романсы и либретто. Пытается несколько раз напечатать поэму, но безрезультатно. Так и прожил он свою поэтическую жизнь в подполье и безвестности, стоиком и аскетом. Последние стихи Георгия Оболдуева безрадостны, в них много отчаяния и слышны явно загробные интонации.
НЕ ЗРЯ
Ништо, мой друг, ништо: мы выпрем,
Протянем очередь звена.
Не зря мы закалёны вихрем,
Которому не грош цена.
Не зря мы были, есть и будем —
Бездельники и колдуны.
Без нас неинтересны людям
Избытки собственной мошны.
Спокойно бодрствуй на причале:
Ещё настанет час весны...
Не зря два мира нас рожали,
Не зря долбали две войны.
После Великой Отечественной войны Оболдуев предлагал в журналы приемлемые для цензуры стихи и поэму «Я видел», но напечатаны они не были. В 1960—1970-х годах вдове Оболдуева Благининой удалось опубликовать несколько его стихотворений; первая книга, «Устойчивое неравновесье», подготовленная А. Н. Терезиным (псевдоним Геннадия Айги), вышла в Германии в 1979 году. Это была дань памяти Елены Благининой мужу. В СССР стихи Георгия Оболдуева начали широко печататься лишь в 1988 году.
Первой женой Оболдуева была Нина Фалалеевна Толстикова, с которой он, вероятно, также познакомился на литературных курсах. Жил он с ней и дочкой Василисой в стареньком двухэтажном доме в Хлебном переулке, 25. У Василисы потом родится сын, внук Георгия Николаевича. Впрочем, никаких других сведений о Толстиковой отыскать не удалось. Да и брак их, по всей вероятности, продлился недолго, поскольку уже в конце двадцатых годов его женой стала Елена Александровна Благинина. Она стала для Оболдуева по-настоящему преданной женой и доброй феей – она прикрывала его и давала возможность писать стихи, просто писать, пусть даже в стол. Это ее усилиями вышел и сборник стихов, и воспоминания о поэте, и одиночные стихотворения в разных изданиях.
С 1945 года жил с женой в Москве и в подмосковном Голицыно. «В Москву он приезжал очень редко и, можно сказать, почти что тайно, – рассказывал один литератор, встречавшийся с Оболдуевым, – стихов нигде и никогда не читал, помню только один случай, – ночью, на улице, – вдруг, среди разговора, неожиданно зажегся и прочел несколько вещей». «Странный он был, – в его молчаливом состоянии было что-то такое, активно скептическое», – вспоминают другие. И все помнящие его сходятся на одном – на незабываемом впечатлении о блестящей образованности и изысканной артистичности Оболдуева. Нигде не читавший стихов (этого у него, впрочем, почти нигде не просили), поэт охотно садился за рояль (это как раз очень просили), – все, знавшие Оболдуева, помнят его высокопрофессиональную, блестящую игру. Стихи Оболдуева, посвященные любимому его композитору Сергею Прокофьеву, свидетельствуют и о «профессиональной подоплеке» их дружбы, и о короткости их отношений (это подтверждается и в устных воспоминаниях о поэте). Помнящие его рассказывают и о встречах Оболдуева с молодым Святославом Рихтером, об их игре в четыре руки... Для тех немногих интеллигентов, которые встречались со странным поэтом-музыкантом в грустно спаянных московских «кружках» конца 1940-х – начала 1950-х годов, было бы приятным сюрпризом узнать, что и блестящая образованность Георгия Оболдуева, и его аристократизм, и его редкостная музыкальность нашли свое непреходящее воплощение в его ранней поэзии – дерзкой, насмешливо-деловитой, изысканно-саркастической (напоминающей «Сарказмы» Сергея Прокофьева).
В последних стихах Оболдуева доходит до нас глухой голос подлинного стоика, в котором нет даже «сенековской» утешительности «на пределе». Здесь уместно сравнить последние стихи Оболдуева с последними стихами Мандельштама, – отчаяние Мандельштама жизненно и импульсивно, благодаря героическим внутренним порывам; безжизненно-мертвое отчаяние Оболдуева, в своей тусклости, возможно, страшнее и трагичнее.
Умер Георгий Николаевич Оболдуев 27 августа 1954 года. Похоронен на Кобяковском кладбище. Говорят, что в гробу он лежал с бакенбардами, похожий на Пушкина. Собралось много народа, но большей частью, увы!, как на проводы мужа Благининой. Присутствовала на похоронах Георгия Оболдуева и Анна Ахматова, которая впоследствии вспоминала об этом так: «Все пошли — и я. Благинину я не знаю, но она была тронута, обняла меня и поцеловала. Я заметила, что вдовы, самые безутешные, всегда видят и помнят, кто был на похоронах. Значит, и бывать надо, и письма писать надо — исполнять все. Я Оболдуева не видела живым, но вчера, глядя ему в лицо, снова поняла: смерть — это не только горе, но и торжество и благообразие».
«Судьба поэтического творчества Георгия Оболдуева беспрецедентна, оно возникло и осуществилось при полной безвестности, в глубоком литературном подполье и, посмертно, еще четверть века остается практически никому неведомым» (Геннадий Айги).
Я — не отпетый алфавит
Укладывал в огонь и лед:
Так что, коль время подождет,
Твой правнук мной заговорит.
А ты, заткнувший гнев и стыд
За пазуху своих невзгод,
Будешь иметь неважный вид,
Хоть нынче он тебе идет.
Довольно хитрости и лжи,
Довольно правил и доброт.
Ты нe жил, но зато я жил:
И жизнь от жизни заживет.
«Для жизни нужно живьё», — говорил Георгий Николаевич. Пускай же останется он живым среди живых.
Мечта стоит, как облако, в эфире
БОБРОВЫ
Фамилия Бобровых сегодня для многих читателей и почитателей русской литературы практически ничего не скажет, а между тем это семейство хорошо пошумело в первой половине ХХ века. Мать – детская писательница, сын с супругой Варварой Мониной – не последние поэты, да к ним еще подвизалась и двоюродная сестра Мониной Ольга Мочалова, тоже поэтесса и автор замечательных мемуаров.
Сергей Павлович Бобров (1889-1971) – поэт-футурист, прозаик, литературный критик, стиховед, художник, математик.
Сергей Бобров родился в Москве в очень любопытной семье. Его отец – Павел Павлович Бобров (1862-1911) помимо того, что был чиновником в министерстве финансов (директор Московской сберегательной кассы), являлся известным в свое время шахматистом и основателем и издателем журнала «Шахматное обозрение» — одно из лучших в мире шахматных периодических изданий того времени. Будучи секретарем Московского шахматного кружка. Бобров-старший явился одним из инициаторов проведения Всероссийских шахматных турниров, а также матч-реванша Э. Ласкер–В. Стейниц (1896-1897), приглашения в Москву на гастроли М. Чигорина, Г. Пильсбери и других. Способствовал выдвижению многих талантливых шахматистов (к примеру, Алексея Гончарова, впоследствии автора популярного шахматного учебника, участника чемпионатов Москвы: 1901 — 1-2-е место (с Р. Фальком), 1909 — 1-е место (впереди самого А. Алехина). Как шашечный теоретик известен разработкой ряда нормальных окончаний и дебютных схем; одна из них носит его имя: «Игра Боброва». Участник и один из организаторов первого в России шашечного турнира (лето 1884 года на даче В. Эрдели под Орлом).
Журнал «Шахматное обозрение» Павел Бобров издавал совместно с братом своей жены – Давыдом Ивановичем Саргиным, журналистом, историком шахмат и шашек, шашечным композитором, одним один из основоположников шашечной композиции.
Сестра же Давыда Саргина – Анастасия Ивановна Боброва (урожд. Саргина) и была матерью Сергея Боброва. А по совместительству еще и известной на рубеже XIX-ХХ веков детской писательницей, писавшей под псевдонимом А. Галагай, сотрудница журнала «Русское богатство» (по крайней мере мне удалось выловить две ее книжки: Галагай А. Призвание: рассказы – СПб.: тип. Труд – 147 с., 1903; Галагай А. Чуть не погиб: из рассказа А. Галагай «В ученье» – СПб.: Н. Морев, 1910; а в журнале «Русское богатство» (1905, № 8) напечатан ее этюд «Альпийская фиалка»).
Рассказ «В ученье» сразу начинается с чеховских мотивов – письма мальчонки, отданного в ученье в саму Москву. Трагическая судьба мальчонки цепляет читателя не меньше чеховского Ваньки Жукова. Только писал он на деревню не дедушке, а мамушке:
«Милая мамушка! Кланяюсь я вам низко и затем прошу вашего родительского благословения, на веки нерушимого; а еще прошу я вас, милая мамушка, возьмите меня от Демушкина из сапожников, потому как нет моих силов, и оченно темно, и работать нам неспособно, дух в подвале тяжелый, и господин доктор говорят, что, ежели мне еще гнуться, то кровь глоткой пойдет. А еще прошу я вас, мамушка, что отдайте меня в садовники к Боеву, и очень хорошее заведение, и разные цветы и зимой красота несказанныая, стекла как пруд читые и с нашу клеть, а за стеклами как в перелеске ландыши и разные садовые прелести, и синель середи зимы цветет и с чугунки каждый день заморские цветы, и садвоник Петр очень взять меня охотится, сказывает, что я к тому свойствен, и мальчик у них недавно в больнице померши, и взять они меня желают. И еще сказываю вам, ежели мне у Демшукина оставаться, то лучше мне в Москву-реку, или я под лавкой без билета домой в деревню приеду, а еще прошу вас, передайте мое почтение и низкий поклон дядюшке Семен Иванычу, крестниньке Анне Софроновне, Васене и Саньке низкий поклон, а также работнику Антону. А затем прошу у вас родительского благословения и остаюсь покорный сын Алексей Писарев»…
В семье Бобровых было пятеро детей: Сергей, Татьяна, Нина, Георгий и младший Павел, умерший в детстве. Между родителями не было согласия. Отец жил на широкую ногу, входил в долги. Им пришлось разделиться: отец уехал в провинцию, мать и младшие дети жили на средства родни, а юный Сергей стал зарабатывать на жизнь уроками и ремеслом электромонтера.
Еще в благополучную пору, в 1900 году, отец определил его на учение в Императорский лицей в память цесаревича Николая, так называемый Катковский, в котором учились, в основном, отпрыски знатных и богатых родов. Время учения Сергей Павлович вспоминал как очень тяжелое, полное несправедливых обид. Через несколько лет он был отчислен за невнесение платы за обучение. От отца Бобров унаследовал математические способности, а от матери литературное дарование, любовь и интерес к изобразительному искусству. В 1904 г. Бобров поступил на общеобразовательное отделение Училища живописи, ваяния и зодчества, но занимался не слишком усердно и в 1909 г. был отчислен. Сергей Павлович не стал профессиональным художником, но он участвовал в выставках общества «Союз молодежи», «Ослиный хвост», «Мишень»; на Всероссийском съезде художников в Петербурге (январь 1912) выступил с докладом «Основы новой русской живописи», оформлял собственные книги.
С 1911 года был вольнослушателем в Московском археологическом институте. Одновременно работал в журнале «Русский архив», изучал творчество Пушкина и Языкова. Участвовал в выставках «левого» искусства. Литературным отцом считал Валерия Брюсова — ему посвящено первое напечатанное стихотворение в журнале «Весна» «Spiritus» (1908). Впрочем, Брюсову он посвятил и еще одно стихотворение:
ВАЛЕРИЮ БРЮСОВУ (нравоучение)
Желая и понятным и певучим
Представиться патрону моему,
Взамен пенсне надену по бельму
На каждый глаз; «прощай!» моим качучам
Скажу: спиною стану ко всему, чем
Я заперт был в столь твердую тюрьму,
И судорожный вопль в сонет сожму
И скрежетами ямб мы с ним навьючим! –
Но тут – возникнет недоразуменье:
Да быть не может! ямб? – способен скрежетать?
Куда ему! – любовь-кровь, очи-ночи,
Или иное славное соленье
Ему удел. Но ведь пора кончать;
Куда ж годится ямб без многоточий!
В редакции «Весны» в апреле 1909 г. Бобров познакомился с молодым провинциалом Николаем Асеевым, просвещением которого он тут же занялся. «Милый он мальчик, но уж очень зелен. Потом, когда я начал говорить ему о Уайльде, о искусстве, о литературе, он слушал меня почти с благоговением. Как только я рот открою, он замолчит и внимательно, внимательно поворачивает голову за мной — слушает», — так описывал Бобров эту встречу по горячим следам в своем дневнике.
При содействии Брюсова Бобров устроился на работу секретарем Общества свободной эстетики, затем работал корректором в журнале «Русский архив».
Тяга к печатной полемике была у него едва ли не наследственной – отец издавал шахматный журнал (а мечтал – если верить сыну – о литературном); в юношеском дневнике среди самых лучезарных грез фиксируется следующая: «Я сейчас неизбежно мечтаю о том, чтобы редактировать ... журнал. О, это звучит гордо – "С. П. Бобров, редактор журнала – ну хотя бы – "Новые песни" — принимает по делам редакции по средам и пятницам от 5 до 7 вечера". О! Это, черт возьми, не шутка! С каким наслаждением изругал бы я тогда и Шебуева, и Арцыбашева, и иных, иных прочих!».
Устав от беспорядочной рассылки собственных стихотворений и рассказов, лимитировавшейся лишь финансовыми возможностями, и прекратив бесплодные попытки создания вокруг «Весны» группы единомышленников, Бобров отложил на время мечты о собственном журнале и решил попытать счастье в личном знакомстве с боготворимыми кумирами, о чем и записал, слегка испуганный собственной дерзостью, в дневнике: «Еще я хочу выкинуть совсем гениальную вещь — снести Брюсову на просмотр мои стихи! Если завтра достану денег, то куплю тетрадь, спишу избранные стихотворения и с подобающим письмом снесу Брюсову. А потом еще Белому и Сергею Соловьеву. Может быть, из этого что-нибудь выйдет».
Знакомство с Брюсовым, однако, в это время не состоялось: после шестого визита на Цветной бульвар Бобров получил от его прислуги тетрадку своих стихов с короткой вежливой надписью: «К глубокому сожалению, не имею времени читать». Тем более неожиданным оказался результат встречи с Белым: «Расхвалил меня Белый. Обещал в «Весы» (!) снести мои стихи. Грр! Грр! Я готов прыгать от радости. Никогда я еще не слыхал ни от кого, что что-нибудь сделанное мной имело какую-нибудь цену. А тут...! Ах, как я рад. Если меня напечатают в «Весах», то, значит, поместят в список сотрудников. Итого «Map Иолэн», сотрудник журнала «Весы». О!».
В 1913 году во многом тщанием Боброва было организовано издательство «Лирика»; меньше года спустя из числа девятерых его учредителей вышли трое, среди которых Бобров – и союз беглецов был запечатлен его строками:
Но, втекая — стремись птицей,
Улетится наш легкий, легкий зрак! —
И над миром высоко гнездятся
Асеев, Бобров, Пастернак.
В том же году возглавил постсимволистскую группу «Лирика», а с 1914 года — группу футуристов «Центрифуга» (куда, помимо него входили всё те же Борис Пастернак, Николай Асеев, а также Иван Аксёнов). Пользуясь девятью псевдонимами, он заполнил около трети антологии «Второй сборник Центрифуги» (1916) своими стихами. За три предреволюционных года одноименное издательство «Центрифуга», просуществовавшее до 1918 г., под руководством Боброва выпустило полтора десятка книг, включая «Поверх барьеров» Пастернака и несколько сборников Асеева.
МЕЧТА В ВЫСЯХ
«— А почему это у вас такой глупый и надутый вид, синьоре?»
«— Мир еще не рожал дурака, подобно¬го вам, маэстро: —
разве вы не видите, что я размышляю о концах и нача¬лах?» —
и с этими словами Критикко еще сильнее надулся.
(Ант. Фиренчеоли)
Мечта стоит, как облако, в эфире
И страж-поэт пред ней влачит свой плен;
Не сосчитать прерывистых измен,
Не обуздать плененной духом шири.
Раскинется широкая гряда,
Несуществующим исполнятся эфиры, —
Под звон твоей всемирнопевной лиры
Сурово открываешь: «никогда».
И мир несется легким чарованьем,
И мир кипит и алчный ронит плод:
Твоей гармонией исполненный полет,
Твоим высоким жгучим ликованьем.
Не остановится прельститель мир! прощай,
На огненной ладье кидаю встречу,
И жизнь рукой стремительной отмечу:
Покинь тот верный рай, лети, играй!
Большее внимание в эти годы он привлекал к себе как острый критик, в пылу полемики не боящийся использовать самые рискованные средства. При этом, полемистом и критиком Бобров был весьма жестким. Сохранились об этом воспоминания нескольких современников. Некоторые из них объясняли накал его полемики компенсацией безрадостных дебютов: «Идейный руководитель «Центрифуги» попросту ненавидел молодежь. Сам неудавшийся стихотворец, он избрал своей профессией желчность. Молодых он «уничтожал» с усердием, достойным царя Ирода. «Слишком много развелось футуреющих мальчиков», – высказывался он напрямик. С искривленным лицом, держась за щеку, словно у него болят зубы, вгрызался он в прочитанные ему стихи. Оглушить, облить едкой кислотой, заставить человека разувериться в своих силах. Вероятно, он воспретил бы поэзию, если б это было в его силах».
Другой современник, эпизодически наезжавший из провинции в самом начале 1920-х годов, вспоминал о нем так: «В «Кафэ поэтов» мэтрствовал Сергей Бобров, поэт-эрудит, литературный неудачник, специализировавшийся на цукании молодых поэтов. Желчи в Боброве было много, и если после бобровской дружеской критики молодой поэт не давал себе слова бросить писать, то уж ничто не могло спасти несчастного любителя стихов от галлюцинирующего шаманства, от прилипчивой болезни, которую многие в ту пору склонны были именовать поэзией.
Впрочем, у Боброва, у этого царя Ирода российского Парнаса, было одно положительное свойство – бездонная литературная память. Пытаясь установить чье-либо влияние, он извлекал тысячи уличающих примеров, цитировал множество различных поэтов. Все когда-либо читанное хранилось им в глубинах памяти и в соответствующую минуту извлекалось на свет божий. Но этот дар был роковым для Боброва-поэта. Все прочитанное ложилось тяжелым грузом на каждую написанную им строку. Так Бобров-поэт тщетно боролся с Бобровым-эрудитом, Бобровым-критиком. Пока кто-то не пригвоздил его метким определением: «мечтательная гиря»!»
Большинству он запомнился таким: «желчный, саркастичный и оскорбленный непризнанием, преследовавшим его», с «острым, язвительным и злым умом», «садист», «умный человек», «сноб, футурист и кокаинист, близкий к ВЧК и вряд ли не чекист сам», «завистливая бездарность», «человек недобрый, но с большими лингвистическими способностями», «человек наивный и чистый», «всегда взъерошенный» «поэт-математик» и т.д.
Он называл «союз поэтов» – СОПО – «сопаткой», собаку Шарика – Трехосным Эллипсоидом, а несостоявшийся сборник подруги под названием «Звонок в пустую квартиру» – «Звонком впустую». Мать своих дочерей он именовал «Варвара-корова», а она его – «Бобр». Гумилев говорил о нем: «Сергей Бобров только настроение испортит».
В альманахе «Руконог» Бобров выступал не только как автор футуристических стихов и издевательских статей, но и как художник. «Страстная догматичность» и безапелляционность тона идеолога «Центрифуги» порой раздражала даже близких его соратников. В стихах же Бобров оставался удивительно эклектичным.
В 1917 он издает две книги, вызвавшие недоумение у современников: «Алмазные леса» — сборник традиционных, спокойно-взвешенных стихотворений и провокативную футуристическую «Лиру Лир». Двойственность эстетической позиции Боброва носила демонстративный характер: и в творчестве, и в жизненном поведении он культивировал «скандальность».
После революции писал фантастические романы, переводил с французского, сочинял для детей занимательные книжки по математике. Его стиховедческие штудии с попыткой использования точных математических методов оказались продуктивными для современной науки.
Бобров активно выступал как теоретик своих групп и критик-полемист (в 1920-е — в журнале «Печать и революция» под разными псевдонимами), тон его выступлений был обычно чрезвычайно резок. В 1920-е годы в литературных кругах складывается ряд мифов, кочующих по мемуарным публикациям и делающих фигуру Боброва одиозной (якобы он до революции был черносотенцем, а после нее — чекистом; современные исследователи показывают несоответствие этих историй действительности.
Печальную известность получила его журнальная рецензия 1921 г. на «Седое утро», где он за несколько дней до реальной смерти Александра Блока назвал его «поэтическим мертвецом».
Стихи Боброва опубликованы в нескольких дореволюционных сборниках 1913—1917 гг. («Вертоградари над лозами», «Алмазные леса», «Лира лир»), где он сочетает характерные приемы футуризма с имитациями классической русской лирики и экспериментов Андрея Белого (иногда параллельно стилизуя обе манеры); с формальной точки зрения для него характерны эксперименты с перебоями в классических размерах и пропуски ударений в трёхсложниках (как и для Пастернака того периода и в переводах Аксёнова из английской драматургии). Вот один из примеров поэтических экспериментов Боброва:
Нет тоски, какой я не видал.
Сердце выходит на белую поляну:
Сеть трав, переступь дубов,
Бег клёнов.
Тёмный лесов кров; ждать не стану.
Когда раненый бежит невесело
Сердце, выдь, выдь ему на дорогу;
Здесь окончится перекрёсток;
Тихо проходит лес,
Пашни не спешат
От струй рек.
Стихи Бобров продолжал писать до конца жизни, в 1960-е годы вновь печатался (в альманахах «День поэзии» и др.); не всё еще издано.
ИГОРЮ СЕВЕРЯНИНУ
Тебе, поэт, дано судьбою
Извечный звон перелагать:
Над зацветающей зарею
Наш горизонт пересекать: —
— Как огнедышащего кубка
Горит таинственный упрек!
— Не только — белизною юбка
Взметнет на небывалый рок!
Когда отверзнет с Эмпирея
На нас слетающий глагол
Жизни простор! — лишь два лакея
Кофе, шартрез несут на стол. —
Своей косметикой космичной
Аллитерацией смеясь,
Рукою белой, непривычной
Разметывешь злую грязь!
Но оксюморон небывалый
Блеснет — как молния — сгорит, —
Рукою — отчего же алой? —
Мелькнет и вот — испепелит!
Но осторожнее веди же
Метафоры автомобиль,
Метонимические лыжи,
Неологический костыль!
Тебя не захлестнула б скверна
Оптово-розничной мечты,
Когда срываешь камамберно
Ты столь пахучие цветы. —
Певцам — довлеет миг свободы,
Позера — праведен излом:
Предупредить не должен годы
Ты педантическим пером.
Одним из постоянных интересов Боброва было стиховедение. В 1913 году он одним из первых описывает дольник (под названием «паузник»), в 1915 году он издал книгу «Новое о стихосложении Пушкина», выступал с публикациями в 1920-е годы, а с 1962 вновь участвовал в стиховедческих штудиях нового поколения с А.Н. Колмогоровым и молодым М. Л. Гаспаровым. Боброву принадлежат важные исследования о перебоях ритма, о ритмике словоразделов (один из зачинателей этой темы). Гаспаров оставил интересные воспоминания о Боброве и посвятил памяти Сергея Павловича — «старейшины русского стиховедения» — свою книгу «Современный русский стих».
Каким образом это происходило, лучше всего посмотреть на примере отрывка одного из многочисленных писем 1910 года Боброва Андрею Белому (который, как известно, в миру был Борисом Николаевичем Бугаевым): «…Сам я много занимаюсь своим анапестом (с сестрой), у нас уже разобрано 14 поэтов (в том числе — все модернисты). Лучший ритм пока (из разобранного) у Фета, отношение числа замедлений к числу фигур у него = 1,54. Число недосягаемое для модернистов — из них лучший Брюсов — 1,73, потом Бальмонт и Вы. Самые плохие Сергей Соловьев и Городецкий. Заметно большое влияние не модернистов Владимира Соловьева. Интересен (но не особенно) Анненский. Блок против ожиданий дал слабый результат, его «число» = 2,061 (у Соловьева — 2,66!!). Но, по-моему (возможно, что это вполне субъективно), Блок стоит в анапесте не на замедлениях, а на словесной инструментовке — я это думаю потому, что блоковские анапесты на меня, производят более сладкозвучное впечатление, чем чьи- либо другие и — думается мне — мой метод — учет замедлений — слишком груб для него. Теперь я внес в мои чертежи некоторые изменения — именно в чертеже разреза стоп (Вы помните?) я отмечал раньше так (I), а теперь (II).
Второй способ, хотя и менее нагляден, но гораздо удобнее подсчитывать модуляции, выражающиеся фигурами: Б<ольшой> и мал<ый> угол, Б<ольшая> и м<алая> корзина, и т.д. Эти чертежи дают очень много. Разберите Ваше стихотворение из «Пепла» — «В лодке», посмотрите, какой там интересный разрез и как он тесно связан с содержанием. Не буду писать, как связан, Вы это увидите сами. Кстати, насчет разреза стоп: в ямбе. Вы совершенно игнорируете это — и совершенно несправедливо. Вот пример: две строки:
«Когда бегущая комета Улыбкой ласковой привета...» в той и в другой полуударения на третьей стопе и паузная форма «с», но они звучат ясно различно. И вот отчего: первая строка = «U- | U - UU| U—», вторая: = «U-U | -UU|U-», т.е. первая = ямб + пеан второй + ямб, а вторая = амфибрахий + дактиль + ямб. Это зависит от разреза стоп. Многие стихотворения с плохим ритмом имеют прекрасный (т.е. я говорю, конечно, относительно; хорошим разрезом называю — богатый фигурами) разрез. По-моему, об этом нужно подумать. Мне кажется, мой пример очень ясен. Еще и здесь сделано кое-что насчет словесной инструментовки: т.е. насчет мелодий гласных. То же, думаю (за недостатком времени не мог делать), можно сделать и с согласными. Делал я так: брал одну строку по числу слогов (т.е. 9 для четырехстопного ямба) и отмечал точкой места отдельной гласной. Для каждой гласной отдельный чертеж. Пример:
(Тютчев)
«Тени сизые смесились,
Цвет поблекнул, звук уснул;
Жизнь, движенье разрешились
В сумрак зыбкий, в дальний гул».
А знаете, Борис Николаевич, во «Всех напевах» у Брюсова гораздо лучше ритм, чем в «Urbiet Orbi» и в «;;;;;;;;'e».
Думаю, Вы понимаете, как это делается. Теперь маленькое исследование: больше всего «и» (10 раз = 33%), потом «е» и «у» (6 р. = 20%), потом «а» — (3 р. = 10%)*, потом «ы» — (2 р. = 6% приблизительно) и «о», «я», «э» по 1 разу, т.е. по 3 [приблизит<ельно>] % —ну и наконец «ю» 0%. Это необычайно интересно! (Вам, я думаю, понятно, почему я «ы» помещаю под «и», «ё» под «о» и т.д.). То же самое возможно безусловно и с согласными. Вспомните стихотворение Блока из «Снежной маски» — «...Темный рыцарь вкруг девицы заплетает вязь» — все оно построено на свистящих и шипящих — з, с, у, щ и т. д. Если построить гамму гласных (исходя из того, что «у» равняется приблизительно, если не ошибаюсь, si bemol по опытам Гельмгольца), то возможно строго объективное исследование гармонии гласных и согласных. Не знаете ли Вы, Борис Николаевич, какого-нибудь сочинения на эту тему, т.е. о музыкальном смысле согласных и гласных? Был бы Вам благодарен, если бы Вы мне про него сообщили...»
СУДЬБА СТИХА
Каждый стих, отплывая, тонет
В разгневанных полдневных парах,
Полдень луч распаленный гонит и стонет,
Испаряя маленький прах.
Каждый стих, отплывая, гибнет
В равнодушную прорубь луны.
Она его не отринет,
Сеть мертвой, жесткой волны.
Вы же, легкие колоссы-звезды,
Вы встречаете радостно его!
И стихов налитые грозды
Не отнимет у вас никто.
Вы единое мерите сердце
Разномерным вашим лучом,
И родного приветите стрельца вы
В несравненный эфирный дом.
В Первую мировую войну Бобров не был мобилизован и служил в Союзе городов. При материальной помощи литератора и актера Камерного театра С.М. Вермеля и писателя, переводчика, художественного критика, в то время боевого офицера И.А. Аксёнова он издал несколько книг разных авторов и «Второй сборник Центрифуги». После революции Сергей Павлович служил в Литературном отделе Народного комиссариата просвещения (Наркомпрос), сотрудничал в журналах «Печать и революция», «Красная новь», где вел библиографический отдел, публиковал статьи и рецензии.
Бобров — автор мистифицированного продолжения стихотворения Пушкина «Когда владыка ассирийский», опубликованного в 1918 году. После того, как пушкинист Николай Лернер признал мистификацию за подлинный текст Пушкина, Бобров выступил с саморазоблачением, вскрыв методику создания подделки. Впрочем, еще до саморазоблачения Боброва в подлинности продолжения пушкинской «Юдифи» усомнились Маяковский и Слонимский.
ПУШКИН
Когда владыка ассирийский
Народы казнию казнил,
И Олоферн весь край азийский
Его деснице покорил, —
Высок смиреньем терпеливым
И крепок верой в Бога Сил,
Перед сатрапом горделивым
Израиль выи не склонил;
Во все пределы Иудеи
Проникнул трепет. Иереи
Одели вретищем алтарь.
Народ завыл, объятый страхом,
[Главу покрыв] золой и прахом,
И внял ему Всевышний Царь.
;Притек сатрап к ущельям горным
И зрит: их узкие врата
Замком замкнуты непокорным;
Стеной, <как> поясом узорным,
Препояса;лась высота.
И над тесниной торжествуя,
Как муж на страже, в тишине
Стоит, белеясь, Ветилуя
В недостижимой вышине.
;Сатрап смутился изумлённый —
И гнев в нём душу помрачил…
И свой совет разноплемённый
Он — любопытный — вопросил:
«Кто сей народ? и что их сила,
И кто им вождь, и отчего
Сердца их дерзость воспалила,
И их надежда на кого?…»
И встал тогда сынов Аммона
Военачальник Ахиор
[И рек] — и Олоферн [со] трона
Склонил <к нему> и слух и взор.
Бобров дописал незаконченную поэму Пушкина настолько копируя слог и ритм поэтического гения, что главный пушкинист начала ХХ века Лернер прыгал от радости, узрив этот текст (причем, Бобров написал едва ли не в три раза больше строк, нежели Пушкин, чем, видимо и сбил Лернера с панталыку):
(Сто)ить белеясь Ветилуя
В недостижимой вышине.
Сатрап смутился. Гнев жестокий
Его объял. Сзывает он
Вождей воинственных племен..
«Что за народ в стране нагорной
Навстречу не выходит мне?
Кто в сей твердыне непокорной?
Кто Царь, кто вождь у них в стране?»
<…>
Между прочим, «дописыванием» неоконченных стихов Пушкина занимался не только Бобров. К примеру, такой зубр, как Валерий Брюсов, в 1916 году дописал за Пушкина «Египетские ночи», но это не было мистификацией. У Брюсова совсем другой характер, и он к себе и к своим стихам относился серьезно. Бобров же даже со знанием дела описал бумагу с водяными знаками 1834 года, почерк и гениально сфальсифицировал пушкинский поиск рифм и слов.
Пушкиновед Лернер был в восхищении: «Здесь мы встречаем обычные черты пушкинского первоначального поэтического труда. Одни образы явились сразу во всеоружии словесной мощи, и их выразительность и законченность таковы, что художник, наверное, не отказался бы от них и при последней шлифовке своей работы; другие еще туманны и малоопределены. Мы находим здесь и такую особенность, как «концы стихов» (выражение самого поэта в послании « К моей чернильнице»), т.е. одни только рифмы, без самих стихов».
В архиве поэта находится неопубликованная статья, датированная маем 1918 г., под названием «Новая подделка Пушкина». Она написана спустя несколько дней после того, как Бобров увидел публикацию Лернера в газете «Наш век». На одном из листов этого архивного документа, от руки (вероятно, М.П. Богословской, жены поэта), описана история подделки и реакция Боброва на публикацию Лернера: Бобров сделал это не из озорства, не в качестве первоапрельской шутки а для того чтобы (проверить) знания и чутье пушкинистов, способных собирать факты биографии Пушкина, но глухих к стиху. Этой мистификацией были обмануты все пушкинисты, усомнился только Томашевский. Бобров послал свою мистификацию не к 1 апреля, а к конференции, на которой должен был быть и Брюсов. Когда Брюсов вернулся, Бобров спросил его, что это за слухи о находке новых стихов Пушкина, не подделка ли это, и Валерий Яковлевич ему ответил: «Не похоже, по-видимому разворовали богатый архив. На другой день Брик привез Боброву газету «Наш Век» и Бобров при нем достал рукопись и крикнул: “Подумай, напечатал!” и Брик сейчас же поехал на извозчике объезжать всех пушкинистов с сообщением о мистификации Боброва».
В начале 1920-х опубликовал три социально-утопических романа. Два из них «Восстание мизантропов» (1922) – одну из первых в России антиутопий, и «Спецификация идитола» (1923) – под своей фамилией. Роман «Нашедший сокровище» (1931) под псевдонимом А. Юрлов. В 1920—1930-е года работал в Наркомпочтеле, Центральном статистическом управлении, в Госплане, где сумел применить свои знания в области математической статистики.
28 декабря 1933 года он был арестован, вероятно за написание и чтение повести «Близлежащая неизвестность». О том, что Бобров в это время уже находился под пристальным вниманием карательных органов, вспоминал музыковед и младший друг Боброва Иосиф Филиппович Кунин: «Бобров прочел у нас дома рассказ “Фиалка и горчица”. По поводу этого чтения меня вызвали в тридцатых годах в ОГПУ с вопросом: “У вас на квартире поэт Бобров читал рассказ. Имя героя — Бегри. Не кажется ли вам, что, несмотря на иностранные имена, автор имел в виду советский строй?” Я горячо защищал Боброва, искренне находя, что автор очень искусно дал атмосферу западной страны, скорее всего, Франции. Рассказ не был напечатан, а жаль — он был очень талантливо написан. Атмосфера предательства и коварства начальников была передана действительно убедительно. Побившись со мною с полчаса, младший следователь, может быть, почувствовав мою искренность, отпустил меня с миром».
Бобров был выслан в Кокчетав, затем жил в Александрове, расположенном в 120 км от Москвы. 15 октября 1940 года с него была снята судимость, после чего он получил возможность вернуться в Москву. В годы войны Сергей Павлович жил в эвакуации в Ташкенте.
Вернувшись из ссылки, написал две научно-популярные книги для школьников – одна с очень длинным, но многое объясняющим названием «Волшебный двурог, или Правдивая история о небывалых приключениях нашего отважного друга Ильи Алексеевича Камова в неведомой стране, где правят: Догадка, Усидчивость, Находчивость, Терпение, Остроумие и Трудолюбие и которая в то же время есть пресветлое царство веселого, но совершенно таинственного существа, чье имя очень похоже на название этой книжки, которую надлежит читать не торопясь» (по математике; 1949), другая с коротким, но тоже вполне емким заголовком – «Архимедово лето» (в 2 частях, 1950), ), пользовавшиеся большой популярностью.
Из-за сложного характера поэта и его резких высказываний о современниках Бобров был практически исключен из литературной жизни середины XX века. В одном из писем он сравнил себя с рыбой, бессмысленно бьющейся об лёд – так поэт выразил крайнюю степень отчаяния и неудовлетворенности сложившейся обстановкой. Ближайшие соратники писателя – Пастернак и Асеев – постепенно отдалялись от него.
Сергей Бобров много и плодотворно занимался поэтическим переводом, автор первого полного перевода «Пьяного корабля» Артюра Рембо. Перевел на русский язык «Песнь о Роланде» – наиболее известный перевод Боброва. Кроме А. Рембо, П. Верлена, он переводил и других французских поэтов – Ст. Малларме, Ш. Леконт де Лилля, переводил и с других языков, в том числе Ф. Гарсиа Лорку, сделал переложение «Поэмы о поэте» китайского поэта Сыкун Ту. Переводил и прозу: Стендаль «Красное и черное», Бернард Шоу «Дом, где разбиваются сердца». Некоторые переводы Бобров в 1910-е годы опубликовал под псевдонимом «Мар Иолэн». Под своей фамилией обширно и интересно напечатался в ныне хорошо забытой книге: «Французские лирики XVIII века», которую составила И.М. Брюсова, а редактором и автором предисловия был уже сам Валерий Брюсов (М., 1914). Но множество его переводов до сих пор не опубликовано.
Бобров продолжал писать стихи, составлял сборники из поэм и отдельных стихотворений — «Сентиментальное путешествие», «Ландшафты», «Кокчетавские стихи», «Евгений Делакруа — живописец». Очень мало из написанного после революции было напечатано при его жизни.
В воспоминаниях литератора А.А. Шемшурина читаем: «Бобров Сергей Павлович. По своей потенции в стремлении к футуризму, Бобров почти равен Бурлюку. Бобров известен как издатель футуристических книг. Однако, Бобров выступал и своими стихами. И Боброва следует считать больше поэтом, чем издателем. Издательство свое он назвал «Центрифугой». Тогда было в моде выдумывать для названия издательств что-нибудь почуднее: «Скорпион», «Гриф», «Центрифуга», «Стрелец». Бобров был бы более известен, чем Бурлюк или Маяковский, но его стремление к футуризму было слишком потенциально, освободиться ему мешало образование. У него был слишком дисциплинированный ум. Во время революции я встретил Сергея Павловича преподавателем высшей математики в одном из высших советских училищ. Я познакомился с Бобровым случайно. Мне понадобилось клише, оттиск с которого я видел в одном из изданий «Центрифуги». Сергей Павлович стал развивать передо мною программу своей издательской деятельности: ему хотелось бы издать кучу старинных книг, все интересных и нужных русскому обществу. И меня удивляло: откуда только он мог откопать все эти названия? Когда наше теперешнее госиздательство развернуло свою деятельность, то я думал, что Бобров будет там со своими редкими названиями. Однако, Бобров издал какую-то книгу по статистике и только. Стихи он тоже бросил, а перешел на приключенческие романы, которые шли у него, будто бы, очень хорошо, но под псевдонимом».
К концу своей долгой жизни Сергей Павлович в «лирической повести» «Мальчик» обратился к воспоминаниям детства. При жизни автора в 1966 г. вышло усеченное издание «Мальчика», в более полном объеме повесть была издана в 1976 г. стараниями жены Сергея Павловича М.П. Богословской. При этом он взял названия глав, как будто из «Братьев Карамазовых» – «Вот теперь в больницу попала», «Да уж больно боек, стервец» – и т.д.; все содержание ее – сплошная слезинка ребенка, растянутая на четыреста страниц – и лишь в конце – немного о знакомстве с московскими символистами.
Его мысли об искусстве и о гении нашли отражение в поэме «Евгений Делакруа» (1970-1971), состоящей из 16 глав и написанной ровным, классическим языком. Посредством сравнений или портретов автор вводит сюда известных творческих гениев – Пушкина, Баха, Микеланджело, Рембрандта и др.
С двадцатых годов Сергей Бобров жил уединенно, зарабатывал, в основном, переводами и оставался почти неизвестным, что вполне дало современникам основание считать его несостоявшимся великим поэтом.
ЧЕГО БОИШЬСЯ, СЕРДЦЕ, ТЫ?...
Чего боишься, сердце, ты?
- Всего-всего-всего...
Пред кем таишься и молчишь
В уюте тишины?
- Таюсь – боюсь – едва взмолюсь,
- Не зная никого,
- Мольбу не смею повторять,
- Не смею очи поднимать,
- Всё жжет мне очи, всё!
Но если жизнь твоя прошла
И ждет тебя земля –
Чего страшиться в пустоте
В безмолвной наготе?
- Чего? не знаю. Не могу
Сказать, куда бегу,
- Но лучше мрак и пустота,
- Чем черная мечта –
На перекрестке, на углу,
В стенах и на полу.
О Боброве в советское время пишет хорошо знавший его М.Л. Гаспаров: «После революции был недолго заметным деятелем московского Совета поэтов, выпустил три авантюрно-утопических романа, преподавал математику, работал в ЦСУ, побывал в тюрьме и в Кокчетаве, писал научно-популярные книги для детей, много переводил, плодотворно занимался стиховедением».
Сергей Бобров был женат трижды. С первой супругой, поэтессой Марией Ивановной Четыркиной они поженились в 1913 году, а на следующий год у четы родился сын, которого назвали Маром (возможно, сократив имя матери, а может быть, сказалось его футуристическая данность в те годы). Именно так (Мар Иолэн) подписывал некоторые свои переводы сам Бобров.
В одном из писем дружившей с Бобровым Жозефине Леонидовне Пастернак (сестре Бориса Пастернака) Бобров сообщает: «Жена и сын: — да все более-менее благополучно, хотя жена плохо поправляется после операции, теперь уехала в Калугу к матери, там будет, наверно, получше ей. Жена моя нынче зимой пропадала, я с трудами великими, в смысле отыскания потребного количества денег, извлек ее из гибельных обстоятельств. Но мы с женой — только приятели, а этого мало от женщины, да и женщине этого мало, как сами понимаете».
К сожалению, никаких данных о Четыркиной-Бобровой откопать не удалось. Да и прожили вместе они всего несколько лет. Что же касается сына, Мара Сергеевича Боброва, то он был участником Великой Отечественной войны, в июне 1944 года в звании старшины был награжден медалью «За отвагу» за проявленное мужество в боях за станцию Погостье, города Любань и Нарва и на Карельском перешейке. После войны работал в Астросовете, так называемым планетчиком – наблюдавший за планетами и в 1970 году издал небольшую монографию «Кольца Сатурна», в которой описал изменения колец Сатурна, их физическую толщ и т.п.
Второй женой Боброва также стала поэтесса – Варвара Александровна Монина, с которой он прожил почти десять лет – до конца 1920-х годов. У них родились две дочери: Марина, Любовь.
С начала 1930-х гг. женой и постоянной спутницей Сергея Павловича становится талантливая переводчица Мария Павловна Богословская. В ее переводах российские читатели знают Жюля Верна, О. Бальзака, Дж. Джойса, Б. Шоу, Дж. Голсуорси, О;Генри, У. Фолкнера. Некоторые переводы она выполняла в соавторстве с Бобровым: сказки Ш. Перро, «Повесть о двух городах» Ч. Диккенса, «Красное и черное» Стендаля. Многие знаменитые писатели зарубежья стараниями Марии Павловны получили «второе рождение» на русском языке.
Мария Павловна рассказывала, как они вместе с Бобровым переводили «Красное и черное» и «Повесть о двух городах»: она сидит, переводит вслух на разные лады и записывает, а он ходит по комнате, пересказывает это лихими словами и импровизирует, как бы это следовало сочинить на самом деле. И десятая часть этих импровизаций вправду идет в дело. «Иногда получалось так здорово, что нужно было много усилий, чтоб не впасть в соблазн и не впустить в перевод того, чего у Диккенса быть не могло». Богословская преклонялась перед Бобровым безоглядно, но здесь была тверда: переводчик она была замечательный.
После смерти поэта М. П. Богословская-Боброва, передала в ЦГАЛИ архив Боброва, в котором были и неопубликованные произведения. В целом корпус текстов Боброва представляет собой еще не исследованный и не изученный массив, требующий серьезных литературоведческих изысканий.
Умер Сергей Бобров 1 февраля 1971 года на 82-м году жизни.
Невезение его было исключительным. Всем сердцем стремясь к литературной славе и мучительно переживая каждую неудачу, он раз за разом попадал в совершенно водевильные ситуации, болезненно разрушавшие его честолюбивые помыслы – то поневоле оказавшись в эпицентре конфликта между Брюсовым и Белым, то выбрав себе последнего в конфиденты для того, чтобы глумливо обсуждать московскую моду на теософию, то безрезультатно взывая о предисловии, протекции или хотя бы издательской марке для дебютной книги стихов. В результате, к закату героической эпохи символизма наш герой пришел в статусе совершеннейшего неудачника – «поэт малюсенький, захудалый декадентишка» (по собственному определению), спорадически печатавшийся в мелкотравчатых еженедельниках и завистливо взиравший на успехи условных ровесников (среди которых почему-то особенно не выносил П. Потемкина). Но фортуна ненадолго – даже не улыбнулась ему, а как-то осклабилась – и в ближайшие годы его честолюбие не раз оказывалось удовлетворено.
В своей «Второй книге» Надежда Мандельштам о последних годах Сергея Боброва хорошо написала: «Недавно я услышала, что Бобров, умный человек, к концу жизни затосковал, сообразив, что ничего не сделал. Насколько это достойнее, чем идти на непрерывный самообман, как делают другие. В молодости они метили в гении, но слишком рано иссякли. Униженные и замученные люди, запутавшиеся, утратившие способность мыслить, непрерывно делали открытия и держали хвост трубой, чтобы не увидеть собственную пустоту. Ошметки рационализма, которыми они питались, страсть к новаторству и фейерверк двадцатых, а в значительной степени и десятых годов, плохая пища для мысли».
***
Имя Варвары Александровны Мониной практически не известно даже специалистам. Но фигура Мониной заслуживает внимания не только как талантливой поэтессы, но и с точки зрения истории литературной жизни пред- и послереволюционной Москвы: дом Мониных на Знаменке был центром небольшого литературного кружка, в который, наряду с Бобровым, входил, например, Георгий Оболдуев, другие, менее известные литераторы.
Варвара Александровна Монина (1894-1943) – поэтесса.
Варвара Монина родилась в Москве в семье купца первой гильдии Александра Ильича Монина (1864—1921). Семья Мониных жила в большой квартире на Знаменке, в семье было 8 детей — 4 брата, 4 сестры. Варвара была старшей из сестер. Мать — бодрая хлопотунья, румяная, добродушная и простодушная. Она — незамысловата, да и некогда ей особенно задумываться. Отец — тяжелый, с надломленной волей, со склонностью к наукам, в своем кабинете далекий от житейских дел и детей. Дети — одаренные, красивые, но мало дружившие между собой. До революции еще как-то держалась материальная обеспеченность семьи. В той обстановке, в те годы Варвара писала:
«И в этом быте без событий
Плывет тоски моей цветок».
Она окончила частную московскую женскую гимназию Екатерины Констан (сейчас это школа № 1529 имени А.С. Грибоедова в Хамовниках), затем поступила на словесное отделение историко-филологического факультета Высших женских курсов. Однако высшее образование по разным причинам, включая слабое здоровье, осталось незаконченным.
Монина с ранних лет полюбила творчество М.Ю. Лермонтова. Эта любовь прошла сквозь всю ее жизнь. Она прекрасно знала его биографию, собирала материалы, готовилась написать исследовательскую работу о нем.
Монина писала стихи с детства. Оставшееся от нее литературное наследство — четыре сборника стихов — далеко не исчерпывает всего, написанного ею. Первой ее рукописной книгой стихов, написанной в 1914 году, была книга «Анемоны». Стихи еще сырые, основная тема — умирание. Название книга получила от репродукции картины В.А. Котарбинского «Анемоны» (христианский символ страдания) на открытке, имевшейся у поэтессы – на цветущем анемонами лугу, лицом в землю лежит молодая женщина. Поза отчаяния, но сколько лирической прелести в линиях гибкой фигуры, в безнадежном порыве вырваться из гнетущих уз. В молодости Монину интересовали вопросы страданий и смерти. На это были причины — ее возлюбленный, Яков Львович Гордон, погиб 28 ноября 1919 года на фронте у деревни Васильевка под Новохопёрском.
Ольга Мочалова написала о двоюродной сестре: «На даче в Пушкино произошла у нее встреча с Яковом Львовичем Гордоном. Он — синеглазый юноша крепкого сложения, лирический поэт и скрипач. Очень начитанный. Моложе Вари на несколько лет. Но дружба их была дружбой равных. Невеста была до конца дней своих удивительно моложава. Невысокая, тонкая, с пушистой шевелюрой, ясным взором карих глаз, милым овалом правильного личика, похожая на боярышню в терему. Ей не нужно было никаких прикрас. Это была редкостная женщина, абсолютно чуждая кокетства, равнодушная к нарядам и своей наружности.
Она могла ходить в огромных валенках, не интересуясь, как это выглядит со стороны. Правда, времена нашей юности были безодёжны, без званых вечеров, без общества — революция разрушила прежний бытовой уклад. И все же — эта ее черта была необщей. Но Варя и так была хороша. Мелодичный голос, мягкие, гибкие движения, неопределимая женственная прелесть, разлитая во всем существе. «Что в Вас такое особенное?» — спрашивал поклонник. — «Ничего, ничего», — отвечала она. И все же знала свою магическую привлекательность».
Первой своей, девичьей, любви Монина посвятила два стихотворения, причем, в обоих Якова Гордона несостоявшаяся невеста сравнивает с легкой, малой былинкой:
ПАМЯТИ Я. ГОРДОНА
Моя ненаглядная
Высокая звонкая быль,
В годах неоглядных
Казавшаяся малой былинкой,
Золотом сухим
Горевшая в ветре цветном,
Ненаглядная:
Слепившая жесткие поля.
Ты! ты! былиночка легкая!
Быть тебе славной неоглядной былищей,
Горькой и крепкой, какую локоть
Исполина – вынесет? не выносил еще.
Конь Добрыни тебя топтал –
Разве вытоптал!
Ах, Добрыня песней пытал –
Любил – а не выпытал.
Былина – былинка – быль,
Счастье ненаглядное,
Крути золотую пыль – ковыль,
Огляни любовь – неоглядную!
И еще:
ПАМЯТИ Я.Г.
Погибшего в дер. Васильевке
под Новохоперском в ноябре 1919
Голубокрылую кобылку оседлав,
Взлетает ветер вольный,
А ты, любовь! Горячих, жарких трав
Зеленой сеткой спутана, не полем, –
Камнем, болью,
Весь воздух – весь – вобрав,
Грустя из-под земли,
Как золотящий прах,
Протягиваешь звездную былинку!
Спой, одуванчик, спой о тех губах.
Варвара Монина участвовала в работе литературных объединений «Литературное звено», «Литературный особняк», была членом Всероссийского Союза поэтов (СОПО).
Пускай как в детстве: сонно и тепло,
И мирный снег, как сторож на дворе,
Отговорит воров разбить стекло,
А солнце впустит только на заре.
И снова сердце вспомнит уголки,
И полки над роялью, и рояль,
И кровожадные латышские стрелки
Вдруг отойдут невероятно вдаль.
Пускай, как в детстве: книги не любить,
Ногтей не чистить, платьев не стирать,
Не знать, что значит умирать и жить,
И дневники, волнуясь, запирать.
При жизни Варвары Мониной не было напечатано ни одной книги стихов. Не более десятка ее стихотворений мелькнули в альманахах второй половины 1920-х гг. («Литературный особняк», «Коралловый корабль» и др.), большая часть текстов осталась в рукописях, а также в домашних рукописных журналах, издававшихся в многочисленном семействе Мониных младшими детьми – братьями и сестрами Варвары, устроившими в 1920-х годах, в своем доме на Знаменке, своего рода литературный кружок. Между тем стихи эти небезынтересны: любопытно наблюдать в них сплав присущего Мониной мягкого, женственного лиризма со свойственными эпохе – как в социальном плане, так и в литературном ее преломлении – нервностью, даже надрывом в интерпретации эмоциональных состояний (намеренное расчленение экспрессивных конструкций в стихах середины 20-х напоминает, пожалуй, о Цветаевой, на которую, кстати, Монина была, судя по сохранившимся фотографиям, слегка похожа), а со стороны стихотворной формы – с не менее характерными для эпохи новациями (от нетривиальной рифмовки в относительно раннем сонете «Две раковины...» до последующих исканий в духе предводимой Сергеем Бобровым, мужем Мониной, «Центрифуги», – отзвук этого влияния несложно заметить в названии одного из монинских «самиздатских», как мы сказали бы теперь, сборников).
Две раковины – уши у меня,
Два розовых коралла на груди,
Двух красных рыбок грусть – мои уста,
А слезы – соль возлюбленных морей.
Мне ветер шум на голос обменял
И огненною сетью победил,
Чтоб человек любил скользящий стан
Наследницы морских царей.
О, синеокий – юноша – жених!
Как в раковину воздух, вдунь мне стих,
Мне музыку земли так сладко знать, –
Но родиной моей была вода,
Творцом – песок. С тобою – навсегда.
А если нет – волной мне снова стать...
ИЗ КНИГИ В. МОНИНОЙ «В ЦЕНТРЕ ФУГ»
Что же, мы знаем, как, волнуясь запахом,
Трава росла. Как через озеро
Весна плавала на четырех лапах
Розовых дымок. Мало нам. Просим
И еще оврагов, котловин, сучьев,
Неба морского чарок и кружек.
И рук не хуже – нет – самых лучших
По дружбе и нежбе – звезд южных!
О, в сны ли только: хоть семь дней моря,
Рог Ай-Петри, спина полумрака
В Гурзуфе, хмурая, в буром уборе
(Пушкину – так любилось?) – и мрамор,
Растепленный по морю. И – свежий трепет
Мака в степи. И – дума пробковой
Ветки дуба. А треск на орехе?
А жизнь? А счастье? Крепкое. Шелковое.
Работала в разных организациях, последними местами работы были архив Ленинской библиотеки и Антирелигиозный музей. Как известно, до революции библиотека им. Ленина (сейчас Российская государственная библиотека) называлась Румянцевский музей. Разумеется, для Мониной это название было ближе. Ему она и посвятила стихотворение:
РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙ
На этом пригорке мальчишка лютый
Нюхал незабудки, рыдал в эту синь,
Рос. Захватывал девок в любы,
Был Грозным, был Яростным Всея Руси.
Ручей хрусталился. Птицы пели.
Ax, как голубо – пестрядь синиц!..
А отроку головы песьи, да петли,
Да стон застенков Всея Руси.
Сквозь лета и лета – пульс птичий.
Вспых. Испуг девичьей косы,
Скрип зерцал на воротах опричного
Дворца – полыханья Всея Руси.
Ой не скажу, не бывала. А вижу:
Юбка – кумач, бант до пят.
Подошла и разом ладонью выжгла
На щеке пятиалую, как нынче горят!
Задышал как цветок. Колесован. Бессилен.
Но ветер пер на Неглинный Бор.
Казнил соловей, и сквозь дождик миловал,
И царь засыпал как жалобный вор.
Она перевела ряд книг с французского: роман «Нана», «Самозванец Тома» Жана Кокто, книгу его же рассказов «Атака автобусов», немецкие сказки для Госиздата. Для себя переводила Бодлера. Ее перу принадлежат сборники стихотворений «В центре фуг», «Музыка земли», «Тополиная бухта», «Вахта», «Оттрепетали барабаны», «Рассветный час», «Второй „Домострой“», «Желанье лета», «Колючий груз», «Бедное богатство», «В разрывах туч», «Дорога вдаль», «Оборона», «Разлука», «Детское», «Стремнина», «Снег», «Насквозь», «Звал ветер» и поэм: «Детство», «Восстанье цветов», «Пушкин», «Камчатка», «Письма Алексея», «Легенда о ключе» и др. При жизни печатались ее переводы стихотворений латышского поэта Яна Райниса.
Сама Монина несмотря на постоянную болезненность, не заботилась о своем наследстве, а дочери не уделили внимания трудам своей матери.
Ольга Мочалова в воспоминаниях «Литературные спутники» отмечает: «В. А. была колким, остроумным, требовательным критиком. Рецензии ее были художественны. С каким юмором умела она высмеять фальшь, ходульность, недоработку стиха.
Кроме того, ею был написан ряд рассказов и для детей, и для взрослых. Помню что-то на африканские темы, помню страницы из эмигрантского рассказа. Из всех ее произведений — кроме переводов — напечатано было одно стихотворение в сборнике «Литературного особняка» и ряд статей на антирелигиозные темы в журналах».
Сборники стихов ее менялись, перестраивались, названия их перекочевывали: «Музыка земли», «Тополиная бухта», последний сборник «Вахта», сборник «Оттрепетали барабаны».
Но и уцелевшие сборники дают совсем неплохой материал для суждения о творчестве Мониной. Один из ранних, самый последний, два средних — они достаточно показательны для наблюдения за ее художественным развитием, ее творческим самосознанием. Варвара Монина выросла на отталкивании от символизма. Многозначительность, отвлеченность, выспренняя философичность символистов не попадали, по ее мнению, в цель поэзии. Живой поэтической конкретности слова — вот чего искала она. По этому пути шел акмеизм, но Мониной петербургский стиль казался прилизанным, нарочитым.
«Многозвонность Бальмонта меня оглушила, ошеломила, — говорила она. — Акмеизм надменен». В период общего увлечения школами и школками, игры в самоопределения, доходящий до плачевных «ничевоков», она иронизировала над всеми перегородками, считая их ненужными. Лермонтов, Блок, Пастернак, а впоследствии отчасти Бобров — вот имена любимых поэтов на разных этапах ее жизни. Были временные увлечения — Ахматова, Лозинский. Было тяготенье к французским лирикам.
Название второго сборника «В центре фуг» — перефразированное «Центрифуга». Так, вероятно, называлось временное объединение таких разнородных поэтов, как Аксёнов, Пастернак, Бобров. Ни один поэт в своем развитии не может не подвергаться чужим влияниям, и Монина не избежала их. Пронзительная заостренность Андрея Белого, манера письма швырянием цветных пятен Пастернака, отдаленно — прием Маяковского — раздвигать плечом окружающую среду — находили отзвук в ее творчестве. Приходится говорить и о значении для нее Сергея Боброва, раз она сама неоднократно упоминала об этом. Стихотворение «Мастер» — одно из лучших во втором сборнике. Но что же мы видим? От первоначального ямбического четверостишия и симметричной рифмы В. А. перешла к астрофичной бобровской судороге, к игре в нарушение правил. Дал ли Бобров большее, чем манерность? В последнем сборнике эти черты отпали, как ненужное.
В 1-м сборнике «Музыка земли» — юный девический опыт грусти:
«Ворожи, ворожи мне, земля,
О небывшем моем торжестве».
«Но странно мне, что долг единый мой,
Наверно, никогда я не свершу,
И станет вдруг театром и тюрьмой
Та мысль, которой я еще дышу».
Так говорится о долге — любви. «Грусть — моя стихия», — говорила В. А. Не стоит оспаривать тех, кто считает грусть чувством упадочным. Грусть В. А. была гибкой, текучей, полной любования земной прелестью, лирическим выходом из грубой реальности. Подкупает интонация чистой горечи ее «Песни».
В последнем сборнике военного времени, за год до смерти Монина отрешилась от словесной манерности. Темы ее шире — гражданское рвение, действительность дня — находят в ней сострадательный отклик. Человечески «Вахта» — шаг вперед, но художественно она слаба. Уклон в грубоватую уличную разговорность не вызрел в хлесткую меткость народной речи.
Ей свойственна нелюбовь к яркому, громкому. Она говорит: «Эта бледность ярче красок». Томик ее стихов должен быть «тихий и стихийный».
«…Помню вечер ее выступления в Доме Герцена. „Если бы я сегодня говорил, это была бы сплошная патетика“, – начал свое высказывание Левонтин. Более скупо хвалил Иван Рукавишников, отмечая формальные достиженья. Звучали мнения: „Лучшая поэтесса СССР“. „Не утончение, а уточнение“, – отзывался привередливый критик Георгий Оболдуев. Ядовитый Иван Аксёнов находил в Мониной доказанное своеобразие. „Лучшее, что в Вас есть, – импрессионизм!“ – восклицал Пастернак. Такой период был, когда она писала „Crescendo жизнеконцерта“. На вечерах Георгия Оболдуева она имела неизменный успех – личный и творческий. Говорил Иван Пулькин: „Теплых слов в русской поэзии много, но эта теплота совсем особенная“. Похвалы, радуя, не кружили голову поэтессе. Требовательна она была к себе неизменно» (О. Мочалова. Голоса Серебряного века).
Поэт и переводчик Валентин Португалов о творчестве Мониной высказался по-особому, пожалуй, впервые сравнив такие направления в русской литературе двадцатых годов, как имажинизм и экспрессионизм, которым, под влиянием мужа увлеклась и Варвара Монина: «Стихи Мониной – отличное зеркало русского экспрессионизма, который в свое время прошумел чуть меньше, чем имажинизм, а потом забылся существенно больше. И это справедливо. Оба "направления" (течения? школы?) были рождены хаосом первых послереволюционных месяцев и лет, отразив именно этот хаос ("и нет устоев, нет порук"). Оба оказались сугубо головными выдумками: велеречивые декларации, которыми отличалась эпоха (вспомним еще "дерзопоэтов"!), сами по себе, стихи сами по себе. Среди имажинистов были талантливые поэты, но из суммы их лучших стихов новое и жизнеспособное направление не сложилось, а цепляние фонаря к заднице и орошение луны из окна редко дает литературе что-то полезное и, тем более, долговечное. Среди экспрессионистов по-настоящему значительных и талантливых поэтов не оказалось; тот же Спасский просто переболел им, как корью или скарлатиной. Русский экспрессионизм (не ведаю, в каких отношениях он "на самом деле" состоял с европейским) показал себя еще менее интересным и жизнеспособным, чем русский имажинизм. Читать опыты экспрессионистов сегодня просто скучно. Направление не дало даже "второго поколения", коим для имажинизма – отчасти – можно считать Полоцкого, Шмерельсона и Чернова (тоже фигуры!). Все слабые стороны экспрессионизма собрались "В центре фуг". А как шумели...».
Монина была замужем за Сергеем Бобровым около десяти лет. В этой семье родились две дочери – Марина и Любовь.
Старшей дочери Марине посвящены два стихотворения из сборника Мониной «Сверчок и месяц» («Марина», «Прогулка с Мариной»).
МАРИНА
1
Чудачёнок!
Черноглаз кудрявый!
Дочурка!
Вырастешь – узнаешь: к славе
Шла с тобой, с этой
Крошкой-девчонкой.
Любопытной твоей ручонке
Было рано слово «поэт»,
Но когда ты, маленький,
От обиды, от счастья,
Разевал теплую пасть, –
Все века, все дали
Рушились, как в люк,
В тормошащее, бездонное,
Неизъяснимое, нестерпимое, звонкое,
Звончайшее – «люблю».
2
Розовурка по губки –
Спит, будто под шубкой.
К носику байковый пушок.
С байки сон – на ушко,
С ушка – на глазок,
Тоненьким пульсом в висок.
Теплая в ямках лапка,
Вся, спя, распластала
Пять сонненьких главок
И розовой щечки около –
Веерок ресничек: ласковенький,
Веселенький, щёкотный.
Бархатный, уютный
Бочёк-дочёк переворачивается не спеша:
– Мамочка! ну ты!
Не мешай.
После гибели «синеглазого жениха» Якова Гордона, родные ей устроили поездку в санаторий на озеро Сенеж, дабы она там смогла прийти в себя. Там и произошла встреча, определившая дальнейшую судьбу Варвары Александровны. Сергей Бобров подкупил ее и талантливостью, и своей манерой «забавной сказочки», остроумными словечками, приемами опытного сластолюбца, жалобами на душевное одиночество и непонятость. Несмотря на все отрицательные стороны этой связи, мужем Варвары Мониной за всю ее 48-летнюю жизнь Бобров был единственным.
С.Б.
Как серьги несешь в порозовевших ушах
Драгоценный прозрачный ритм.
Шелком дыша, холодом дыша, ночью дыша,
Им дикий лепесток горит.
Ты! цимбалист неба Потешного,
Кроткий ночи перелесок
Будил и будишь погудкой нежной
Славный Томило Бесов!
Цимбальные росинки, звонкая трава,
Чуть блистающая, колыхаясь,
В тонких серьгах, в разлучных словах
Любишь – горишь – умираешь.
Для Боброва же Варвара (Вабик, как он ее называл в лучшие минуты) была романом в ряду других, происходящих одновременно. Дальше был уход из родительского дома и возвращенье с зачатым ребенком. Был развод Боброва с первой женой, Марией Четыркиной, и оформление брака с Варей, потом развод и с ней; были его постоянные измены, постоянное пренебреженье, отказы от всякой помощи, заходы на ночь и уходы на год, вторая дочь, нищета, благотворительность окружающих, одиночество, отчаянье.
Дочери — Марина и Любовь — росли. Одновременно рос Мар, сын от первой жены. Одновременно росла дочь Раиса, неизвестно от кого. Одновременно появилась «настоящая» жена Боброва — М. П. Богословская, с которой он остался до конца дней.
Ольга Мочалова отмечала: «Всего не знаю, всего не помню. Но вот Варя полубосая приходит к матери поздней осенью и плачет, что нет обуви. Мать дает ей то, что имеет — тапочки. Вот Варя стоит у бобровских дверей и просит помочь ей в оформлении ее положения при паспортизации. Он грубо прогоняет ее, чуть ли не пинком. В случаях захода он обращается к ней «Вар-вара-корова». «Как же ты ему позволяешь?» — «Так что же я могу сделать?» — беспомощно опускает голову она. Вот в платье из скатерти она идет беременная по улицам. В дневнике сохранилась запись тех лет: «Как свято материнство! Как легкомыслен С.Б.!» Вот на пороге дома сидит дочь Люба и поет: «Мы го-ло-да-ем»… Позднее Бобров платил алименты на детей, но приносил деньги с присказкой: «Это заработок Белочки (Богословской), это ее ночной труд, а ты берешь». Мать говорила: «Он платит деньги на детей, а что же ей?» А ей — никогда, ничего. К ней, голодной, он приходил хвастать дорогой пенковой трубкой. Садистом был всегда. В разгаре последних ласк произносил с мечтательным вздохом имя другой. Несчастная «Варвара-корова» готова была голову об стену разбить. Иногда Бобров снисходительно смягчался: «Я и тебя тоже люблю, но ты родишь вагон детей». Такой недостаток простить, конечно, очень трудно…».
В своем письме к Мочаловой от 17 июля 1931 года Монина писала: «Нам Бобр хотел устроить лето в 3 верстах от станции Фирсановки, я нагрузилась моими детьми и поехала было смотреть, но попала в страшный туман и дождь, сильно вымокла, издрогла, дети висли грузом и 3 версты мы не одолели, вернулись ни с чем».
«…Время шло. Дочь Марина кончила восьмилетку и ей не в чем было идти на выпускной бал. Единственная в классе не могла участвовать в складчине. Дочь Любовь — развинченная, мрачная, с началом туберкулеза. А болезни Вари? То огромный нарыв на затылке, аритмия сердца, легочная спайка, перекосившая фигуру. Но стихи — всегда.
«Никогда не тонула моя лирная скрипка».
Значит, неплохо помогали, если дочери выросли жизнеспособными, приобрели специальности, завели семьи. На старости лет Бобров стал больше интересоваться детьми, благо они уже не нуждались в помощи. Существует великолепное по характерности его высказыванье дочери Любе уже после смерти Вари: «Твоя мать всю жизнь терпела у меня нужду и молчала, а тебе 14 лет, и ты осмеливаешься у меня чего-то требовать».
Как относился поэт, прозаик, стиховед, литературовед Сергей Бобров к творчеству «Варюхи»? Ведь он не мог не быть квалифицированным критиком! Говорил: «Она способная». Всегда выискивал слова и выражения, над которыми можно было бы поиздеваться, это вообще была его манера в отношении ко всему: «Ангел-самозванец». — «Ха! Ха! Где такой прописан?» Предполагаемое названье ее сборника «Книга пик» вызывало хихиканье: «Как смешно — пик, пик, пик!» Предполагаемое названье «Звонок в пустую квартиру» превращалось в «Звонок впустую». Мою тетрадку стихов «Висячий сад» он толковал — «Висячий зад». Теперь, на старости лет, получив сохраненные Мочаловой стихи, находит Монину прекрасным поэтом. Раньше он порицал в ней всё. «Женщина должна мило болтать о пустяках: парикмахер плохо завил ей локон, левая туфелька жмет ножку и т. п. А ты говоришь, как мужчина, о стихах, о книгах. Но если уж это так, я найду более интересных собеседников среди писателей, товарищей».
Мужу, Сергею Боброву, Монина посвятила целый цикл стихотворений, что говорит, во-первых, о ее любви к нему, несмотря на всю тяжесть совместной жизни, а во-вторых, о тяжести расставания с ним. К сожалению, у этой пары не получился роман в стихах, как у Ахматовой с Гумилёвым или у Ахмадулиной с Евтушенко, поскольку посвящения были односторонние.
С.Б.
В ажур пожарной лестницы вперясь –
Так сквозь листву шелом –
О месяц, месяц, месяц – ясный князь,
Как тихо! как светло!
Ты тянешь в окна бледные зари
И руки повилик,
На зоркой-зоркой – на руке горит
Весь меловой твой лик.
Прости, прости... Бог весть зачем теперь
Горя, любя, кляня,
Мой вражий друг, мой дружий, о поверь:
Не забывай меня!
С.Б.
Так – бархатцем? игрушкой теплых кож?
Щекой? губами? ручейками ручек?
Плененностью и слабостью? Из тучи
Как небо строится, как мир хорош?
Так снами всеми? всей плененной явью?
А нет – не перешепоты, не нож.
Не гореванье горькой Ярославны:
На поле битв пустынном я оставлю
Жестокую лирокрушенья дрожь.
С.Б.
Над черной, над черной, над черной,
Блестящей как телефон,
Над сухой электрической ночью
Расплакаться не дано:
Отчаяние разлуки –
Какая иная страсть? –
Сжимает на ручке руку,
Руке не дает упасть.
– Смотри, не вырвана с корнем,
В руке не рупор: дрожит
Взведенная к уху молния
Телефонной ночи...
– Мне жить!
* * *
С.Б.
В черносиних глянцах
Ночи сонной,
Возникая, как дождь, летучим бобриком
Стрекозку пенсне – росу смахнув словно,
Спишь, цветок колесованный,
Разбойник добрый!
Усталый ручеек руки,
Теплый, едва сознавая,
Впадает в глубокое озеро тоски, цветки
Озерные лелея, лебедь лаская.
Спи – спи – ты – весь – здесь...
Что за музыка глянцевое горлышко
Перекинувшее тебя – мне, лилии – воде,
Черносиние зори –
Ночи подзорной.
После развода с Бобровым, она не была забыта мужчинами, некоторые даже предлагали ей руку и сердце, но она в ответ только смеялась. Один из членов СОПО, серьезный молодой человек, Яков Апушкин, называвший ее не иначе, как Монина-Церемонина, делал «Церемониной» предложенье руки и сердца. Даже посвятил Мониной стихотворение «Губ твоих мех соболий…» Но для нее он был ничем и она ему ответила: „Да нет же, нет“, — мелодично ответила она. Георгий Оболдуев увлекался не только ее стихами, но и самой поэтессой долгие годы. Василий Федоров, бродячий чудак, физик, холостяк с неустроенной жизнью. Он следовал за Варей во всех ее переселениях, пытаясь помогать материально и литературно. Он переправил стихи Мониной Эдуарду Багрицкому, и тот положительно отозвался о них. Тарас Мачтет восхищался «исключительно тонкой психологией» поэтессы. Это был горбатый уродец, не лишенный поэтического дарованья, сплетник во всемосковском масштабе, знающий все чужие семейные дела. В годы войны он предлагал Варе выйти за него замуж и вместе спасать Москву.
В уже цитировавшейся книге Ольги Мочаловой «Литературные спутники» читаем: «В. А. всегда отличалась хрупким здоровьем, но умерла не от своих многочисленных и разнообразных болезней, а от внезапно налетевшего туберкулезного менингита. Умерла — уснула. Сонную, ее увезли в больницу, откуда она не вернулась… Конечно, этому предшествовало страшное истощенье. Болезнь была короткой. Приходила мать. Заглянул вернувшийся из эвакуации Сергей Бобров. Машина, везшая из морга тело поэта, не была переполнена провожатыми. Она лежала в гробу с потемневшим лицом, в ее позе чувствовалась мятежная неуспокоенность. Она как бы говорила: «Выгнали меня, отвергли меня, и я ушла. Но я вернусь, вернусь, как метель, как ураган, и взыщутся с вас все мои обиды, и страшен будет мой суд».
После кремации прах был заключен в урну, поставлен в хранилище и забыт. Имея пенсию 200 руб[лей] (цена 2-х кг картоф[еля] на рынке), я выкупила его, несколько месяцев спустя. Я видела останки ее сожженных костей и серый-серый прах. «Отчего так долго не хоронили покойницу?» — спрашивала служащая хранилища. «Все уезжали в эвакуацию», — неверно отвечала я. Несколько месяцев стоял прах у меня на печке, пока мы с Мариной не зарыли его на Донском кладбище. Был ясный солнечный день. Рабочий нашел свободное местечко на углу дорожки, ведущей из конторы, под кустом сирени. Могила ничем отмечена не была, и след ее пропал. Дочь Любовь отказалась хоронить мать, занятая своими настроениями и — чем еще? Никто больше не пришел на кладбище, и в землю Варвара Александровна Монина ушла безымянной. Остались стихи и сны. Но если бы всё же в вечном сне привиделся синеглазый жених, какие слова, лучше тех, юношеских, могла бы она ему сказать?»
Варвара Александровна Монина скончалась 9 марта 1943 года. Похоронена через несколько месяцев в Москве на Донском кладбище.
Сама Ольга Мочалова посвятила своей сестре стихотворение.
В. А. МОНИНОЙ
Ты в юности моей шла впереди.
Я дивовалась легкостью походки, —
Так смотрят с тайной завистью в груди
На вольное отплытье в море лодки.
Твой голос, ясный взор и стан —
Все было не от грубой плоти,
А несмеянные уста
И молча говорили о полете.
В годину бедствий, пору мятежа
Ты чем-то все была неуловима.
Прохладной веяла в полдневный жар,
Ударами грозы неопалима.
Все срывы, весь провал забуду я,
Не буду помнить меткую небрежность, —
Соперница и сверстница моя! —
Она была нежней, чем нежность.
Мне кажется, лелея образ твой,
Держу в руках прозрачное созданье,
Которого нарушили покой,
Дав женское именованье.
По струнам арфы медленной рукой
Порой рассеянно блуждая,
Ты находила вдруг звучаний строй —
Властительных — изнемогая.
В одном из своих стихотворений Варвара Монина подчеркивала:
«На поле битв пустынном я оставлю
Жестокую лирокрушенья дрожь».
И еще:
«Никогда не тонула
Моя лирная скрипка», — говорит Монина о себе.
Она не выросла до полного овладения своим поэтическим даром. Причины не только в слабости ее жизненной воли, тяжелой личной судьбе, но и в трудностях исторического момента. Тем не менее, следует отметить и такое явление русской поэзии, как Варвара Александровна Монина.
***
Талантливые стихи Ольги Мочаловой в советское время почти не печатались. Марина Цветаева, возможно, имея в виду именно это обстоятельство, говорила ей: «Вы — большой поэт… Но Вы — поэт без второго рождения, а оно должно быть».
Ольга Алексеевна Мочалова (1898-1978) – поэтесса, мемуаристка.
Ольга Мочалова родилась в тогда еще подмосковном поселке Фили в семье состоятельных родителей. Ее отец – директор текстильной фабрики, мать – из семьи ювелиров. После их смерти осиротевших сестер Мочаловых приютили тетушки.
Потом Мочалова вспоминала об этом времени: «Дом у нас был свой и довольно большой, но места мне удобного для сосредоточенья не было. Спальня бессветная, зал — проходной, две маленькие комнатки старших сестер, остальное тетушкино. Другая часть — подсобные угодья, помещенья для прислуг. Дом планировался для старшего поколенья. Для Оленьки с мужем, для сестриц Лизаньки и Лидиньки. Мы — племянницы, сироты, оказались там по воле волн, когда остались только две тетушки.
В доме было много благостного. Комнатка — молельная, уединенная, с затемненным окном, выходившим на необитаемый дворик, уставленная иконами с пюпитром для чтения священных книг. За передней, прихожей, была прохладная буфетная, дальше — кладовая с сундуками. Замки открывались певучим ключом, на дне лежали очерствелые баранки для счастья. Зал, он же столовая, оклеенный нестареющими белыми тиснеными обоями, был глубоким, смотрел в сад на липы и клумбы роз. В нем стоял концертный рояль. Играла музыкальная Аня, ученица сестры Брюсова, Калюжной. Стеклянная дверь сбоку вела в зимний сад, — мы уже не застали его».
Мочалова в 1915 году окончила Мариинскую гимназию и поступила на историко-филологическое отделение Московских высших женских курсов (16 октября 1918 г. преобразованы во 2-й Московский государственный университет) и обучалась там 6 семестров. В 1920 г. была переведена из 2-го Университета на отделение русского языка и литературы историко-филологического факультета I-го Московского государственного университета; в 1921 году, по реорганизации факультетов, зачислена на этнолого-лингвистическое отделение факультета общественных наук (ФОН) того же университета. Выдержав с успехом установленные испытания по смешанной программе, Мочалова в 1923 году получила удостоверение об окончании ФОН I-го МГУ.
Еще учась на первом курсе Высших женских курсов, Мочалова уговорила тетушек устроить поездку в Крым с двоюродными Варварой и Алексеем Мониными. Там с Ольгой приключилось романтическое происшествие, а возможно, и первая любовная история. Предоставлю слово самой Молчановой, описавшей все это в своих воспоминаниях.
«Заняли номер на даче Лутковского на Большой Массандровской улице, уже не улице, а горной окрестности. Дом стоял на высоком берегу, сад спускался к самому синему морю. Сад — ярко-цветущий с большими многолетними деревьями. Ровный пляж с пестрыми камешками.
Варвара и Алексей, как старшие над младшей, насмешничали надо мной. Алексей издевался и над тем, что я не умею бросать камешки в воду рикошетом, Варвара воровала дневник и вносила язвительные критические замечания. Она принципиально выворачивала наружу чужие тайны. Мне свойственно было говорить во сне. Но для них не раз я это делала нарочно. Бормотала по ночам: «о Боге, о Боге, о Боге»... Утром они мне докладывали, что я бредила.
...Вероятно шел конец июня. Варвара явилась на дачу взволнованная: «Я гуляла по Нижней Массандре с книгой стихов Тэффи "Семь огней". Присела на скамейку, Ко мне подошел санаторный отдыхающий в халате и спросил: "Юмористикой занимаетесь?" — "Нет, это стихи", — ответила я. "А, «Семь огней»..." Тэффи известна, как юморист, и очень немногие знают ее единственную лирическую книгу. Поэтому я с ним заговорила. Это оказался Гумилёв. Он предложил прийти к нему в палату. — "Разве у Вас там какая-нибудь особенная архитектура? Уверена, что нет, — ответила я. — Завтра мы встретимся у входа в парк. Ты иди со мной"».
Гумилёв пришел к воротам Массандровского парка в офицерской форме, галифэ. Характерна была его поступь — мерная, твердая — шаги командора. Казалось, ему чужда не только суетливость, поспешность, но и быстрые движенья. Он говорил, что ему приходилось драться в юности, но этого невозможно было себе представить.
Варвара в это лето написала целую тетрадь о нашем знакомстве с Николаем Степановичем. Записки ее, к моему удовольствию, не уцелели. Они отличались иронией, насмешечкой. Она не восприняла особенности Гумилёва, обаяния, ставшего для меня незабываемым. В ее истолковании получалось, что он ухаживал больше за ней, но она не пошла ему навстречу, как я, потому и продолжались встречи со мной. Что ж, может быть. Но запомнил он меня, почему бы то ни было.
Сложилось у Варвары четверостишие, которым она гордилась:
«Ольга Мочалова
Роста немалого
В поэта чалого
Влюбилась, шалая».
Описывались все мои грехи, — как бросаюсь в море с часами, плаваю рядом с дельфинами, бормочу по ночам. Ну, словом — шалая. Тем более, что еще «О, Тристан» и мистер Артур. А Гумилёву я, конечно, курортная девочка, между прочим…
Он нес с собой атмосферу мужской требовательной властности, неожиданных суждений, нездешней странности. Я допускала в разговоре много ошибок, оплошностей. Неопытность, воспитанность на непритязательных фильских кавалерах, смущенье, — все заставляло меня быть сбивчивой. Нет, интересной для него собеседницей я не была. Стихи я читала ему ребячливые:
«Маркиз Фарандаль,
Принесите мне розы,
Вон ту, что белеет во мгле,
Поймайте вечернюю тонкую грезу,
Что вьется на Вашем челе»...
Он смеялся: «Что же греза вьется как комар?» На одно стихотворение он обратил внимание. — «В твоем венце не камни ценные».
Взял ситуацию плачущей девушки над гробом возлюбленного для концовки «Гондлы», которую писал в то лето. Он читал мне стихи:
«Перед ночью северной, короткой
И за нею зори, словно кровь.
Подошла неслышною походкой,
Посмотрела на меня любовь»...
В санатории он написал и прочел мне свою лирическую жемчужину...
«...За то, что я теперь спокойный
И умерла моя свобода,
О самой милой, самой стройной
Со мной беседует природа».
Тогда я подумала: «На что же я при таком очарованном воспоминании "о самой стройной, самой белой, самой нежной, самой милой"?».
На закате, на краю дороги, ведущей в Ялту, были поцелуи. Требовательные, бурные. Я оставалась беспомощной и безответной. Мимо прошла наша компания, возвращаясь с прогулки, которую я на этот раз не разделила. Н. С. снял фуражку и вежливо поклонился.
Мы бродили во мраке южной ночи, насыщенной ароматом июльских цветений, под яркими, играющими лучами звездами.
...«Когда я люблю, глаза у меня становятся голубыми»...
— «Вы не знаете, как много может дать страстная близость»...
— «Когда я читаю Пушкина, горит только частица моего мозга, когда я люблю — горю я весь».
— «Вы сами не знаете, какое в Вас море огней»...
— «Я знаю, — Вы для меня певучая».
— «Я прошу у Вас только одного разрешения. Я мог бы получить несравненно более полное удовлетворение, если бы этим вечером поехал в Ялту»...
— «Как это делается, — удивлялась я. — Кто эти дамы? Ну что ж, если Вам так нужно, поезжайте».
Мы сидели на камне, упавшем с обрыва на дорогу.
—«Если вы согласны, положите руку на мою руку»... Я не положила.
— «Если бы Вы положили руку на мою, я отказался бы от своего желания, но знал бы, что душа у Вас лебединая и орлиная»...
— «Как хорошо. Но я не могла Вас обмануть. Мне так не нужно». Был поцелуй на горе, заставивший меня затрепетать. Крепко, горячо, бескорыстно.
— «Вот так»...
— «Если бы Вы согласились, я писал бы Вам письма. Вы получили бы много писем Гумилёва»...
А я думала: — «Фили, старый дом, тетушки, нескладная шуба, рваные ботики, какие попало платья, неустроенность, заброшенность, неумелость. А он знаменитый, светский, избалованный поклоненьем, прекрасными женщинами... Что могу я для него значить?.. Нет, не справлюсь».
В разговоре среди другого я ему сказала: — «Вот мы с Вами встречаемся, а Вы ни разу ничего не спросили обо мне, — кто я, где я, с кем, как живу?..»
Он ответил: «В восемнадцать лет каждый делает из себя сказку»...
На другой день он должен был уехать из Ялты. Утром горничная, веселая и возбужденная, ворвалась в наш номер: — «Вам просили передать письмо»... Он приходил перед отъездом и принес вложенную в конверт карточку. Надпись была:
«Ольге Алексеевне Мочаловой. Помните вечер 7 июля 1916 г. Я не пишу прощайте, я твердо знаю, что мы встретимся. Когда и как, Бог весть, но, наверное, лучше, чем в этот раз. Если Вы думаете когда-нибудь написать мне, пишите Петроград, ред. Аполлон, Разъезжая, 8. Целую Вашу руку. Здесь я с Городецким. Другой у меня не оказалось».
Почувствовав влечение к поэтическому творчеству, Мочалова входит в литературную среду – посещает кружок поэтов во Дворце искусств, которым руководил Валерий Брюсов, занимается в пушкинском семинаре, организованном Вячеславом Ивановым, знакомится с разными поэтами на литературных диспутах, лекциях, вечерах, где нередко читает свои стихи. Первые поэтические опыты Мочаловой не остались без внимания коллег и критиков. Вот что писал в 1924 г. Вяч. Иванов в предисловии к одному из подготовленных ею (но так и неопубликованных) стихотворных сборников: «Талант жестокий и хрупкий. Она похожа на Гумилева, в стихах которого по ее словам «стройный воздух» — духом его вольности и вызова и сталью духовного взора и напоминает порой Маллармэ (которого не знает) приемом сочетанья абстрактного с чуждым конкретным для обозначенья другой, не названной конкретности, как и парадоксами синтаксиса.
Начало творческой деятельности М<очаловой> многое обещает и ко многому обязывает, но поручиться за нее ни в чем нельзя. Гордая, она по-лермонтовски несвободна, потому что не находит в себе воли — веры, нужной для выбора пути. То строго-пытливо, то дерзко-жадно вглядывается она в лицо жизни, но песня не ставит ее выше жизни, не освобождает. У нее самостоятельная оригинальная манера при относительной слабости техники (стихи ее различишь среди тысячи) и великолепный поэтический темперамент, сочетающийся с необыкновенною силой узренья, но еще нет окончательно сложившегося лица».
Своему литературному учителю Мочалова в 1939 году посвятила стихотворение:
МОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ ВЯЧЕСЛАВУ ИВАНОВУ
Как виноградная лоза
Змеен,
Как юность первого дня
Древен...
Залетным переливом соловья
Он высылал вперед себя свой голос,
Порою остр с оттенком лезвия,
Но чаще звук был светел, нерасколот.
Затем весь облик выступал ясней:
Извилистая длинных губ улыбка.
Высоты мудрой седины, пенснэ,
Движений женственная зыбкость.
Завесы пурпур, жезлы, рамена,
Подземный храм, сплетенные ехидны,
Зал малахитовый под диском дня
На будничной земле казались очевидны.
Чудесное чудовище пещер
В ученейшем скрывалось человеке.
Страны других весов, особых мер,
Куда текут не возвращаясь реки.
Томим безмерной давностью времен,
Он, не желая, слишком много помнил,
Древнейшее не проходило в нем
Как после пира вяжущая томность.
Но почему его тончайших слух
И гений, словно свет мгновенный,
Дар превращенья, устремленный дух
Не овладели властью поколеньей?
В нем есть вина. Пещеры тайный мрак
Скрывал порой не россыпи алмазов,
В нем различает напряженный зрак
Сомнительную двойственность соблазнов.
Но за вину кем может быть судим
Чудесный образ, близкий Леонардо?
Не виноват ли больше перед ним
Род неотзывчивый, неблагодарный?
Былое восхищение храня,
Мы все забвению не уступаем
Заливы рек, блаженные моря,
Которые его, лелея, обтекали.
В Москве встречи с Гумилевым возобновились.
«Какой-то зимой, лютой и снежной, я вышла из своей келейки и сказала сестрам: — «Я люблю Гумилёва». Аня и Катя испуганно переглянулись и ответили: — «Только не сиди часами, запершись в своей комнате». — «А куда же мне деваться?»
Мы все трое были тогда без судьбы.
Лютой зимой 19-го года в Москву приехали Гумилёв и Кузмин, выступать с чтеньем стихов в Политехническом музее. Я пришла, конечно, на вечер. Аудитория не отапливалась, все сидели в шубах. Помню, на мне была тогда самодельная шапка из свернутого в круг боа...
Особого успеха петроградские поэты не имели. Публика смешанная, неопределенная, скорее больше любопытничала, о чем говорят теперь известные имена. Я чувствовала, что Гумилёв не хочет сдаваться времени, отстаивает свой мир, свои прежние темы. Он стоял перед аудиторией твердо и прямо, тоже в шубе с меховым верхом.
В антракте я подошла к нему и робко спросила: — «Николай Степанович, помните ли Вы меня?» Он живо и обрадованно ответил: — «Да, да, конечно, вспоминал, думал о Вас часами по вечерам».
Уговорились, что я буду ждать его при выходе из подъезда. Светила полная луна, трещал мороз. Он шел ночевать к Коганам, странноприимной чете, любящей не поэзию, а поэтов. Он уверенно вел меня за собой. Но я была в недоумении: «В каком же качестве я туда приду? Куда меня положат? Рядом с ним?» На одном из поворотов я резко остановилась и сказала, что иду ночевать к двоюродным сестрам. Он удивился, но не стал возражать. Условились, что я завтра приду в Брюсовский институт к 2 часам.
Двоюродные сестры жили в маленьком домике на Трубной площади рядом с рестораном Эрмитажем, где дядя Жорж директорствовал. Нюша и Ляля знали, что порой я, опоздавшая на ночные поезда с литературных вечеров, стучала к ним в окно со двора с просьбой о ночлеге. Со смехом и шутками впускали они меня в дом и укладывали в уголок под теплое покрывало. В эту морозную ночь я испытала здесь сильнейшее из впечатлений от встречи с Н. С.
В полусне, полуяви двигались горы, смещались небо и земля, ходили большие розы с тёмнокрасными головами, как бурная вода, текла музыка, было неразличимо чувство не то провала, не то полета, бездны или выси. Я оказывалась в неведомых мирах, где все было не названо. Именно потому, что переживанья превышали меру сил, выводили из себя, я не успела в нужную минуту сказать нужное слово. На утро я уехала на Фили, распустила школьных ребят по случаю 25° мороза, попросила у Ани синюю шелковую блузку и отправилась в Москву во Дворец Искусства. Я не опоздала к условленному часу. Но в дверях мне попался Михаил Кузмин и на мой вопрос, где Н. С., ответил что Гумилёв недавно ушел, и больше о нем ничего не известно. Я хотела смерти. Мы так и не встретились. Впоследствии он говорил, что ждал меня, мое отсутствие объяснил морозом и Филями и ушел.
* * *
...Отчего так бьется сердце, так необходимо сегодня особенно тщательно приготовиться, одеться? Есть вышитое платье, соответствующая шапочка и матерчатые туфельки. Ведь все так обычно. Я живу на Знаменке в квартире Мониных. Моя комната проходная, Александр ходит сквозь нее и злится. Так обычно, что в жаркий июльский день 21-го года я иду в Союз Поэтов «Салатку» по хульному прозвищу Боброва. Какие ни на есть, но Дашкин, Федоров, Ройзман, Map, Вольпин, Адалис, Захаров-Мэнский, Кусиков, Шершеневич, Мариенгоф, Коган, Грузинов, Соколов — были тогда тем обществом, сужденья которого играли роль. Варвара сидела у входа, она исполняла временно какие-то контрольные обязанности. Когда я вошла в кафе Домино, она поспешила шепнуть: — «Здесь Гумилёв».
Опять я подошла к нему, с кем-то беседующему. Помню быстрое движенье, мгновенное узнанье. Мы вышли вместе на улицу.
— «Вы более прекрасны, более волнующи, чем я думал. И так недоступны».
А Сергей Бобров ехидничал вслед: «Олега уже повели»...
В этот вечер мы расстались на углу Румянцевской библиотеки. Он шел ночевать во Дворец Искусства. При расставаньи он быстро проговорил много бессвязных ласковых слов. На другой день, по условию, он зашел за мной на Знаменку, и мы вместе вышли. Долго ходили по улицам и вышли к запасным путям Петроградского вокзала, где стоял его поезд, назначенный к отправке через два дня.
Н. С. ехал с юга домой; товарищ предложил ему поездку в Крым для устроенья литературных дел.
Вагон был пуст, в купе мы остались вдвоем. Пили вино. — «В юности я выходил на заре в сад и погружал лицо в ветви цветущих яблонь. То же я испытываю теперь, когда Вы в моих руках».
— «Вы ничего не умеете»...
— «Жажда Вас не иссякает, каждая женщина должна этим гордиться». Свобода действия ведет к свободе высказываний. Он говорил о французских приемах, о случаях многократных повторений. Хвастал, что вот приехал в Москву, взял женщину. Мне не нравилось. Был в смятенном настроении. Что делать дальше? Писать стихи и только — уже нельзя. Быть ученым? Археологом?
В купе было большое зеркало, в нем промелькнули наши образы рядом. Помню свои строки:
«В зеркале отразились
Высокий властительный он
И девушка, как оруженосец
С романтической бурей волос».
— «В Вас прелестная смесь девического и мальчишеского».
— «Руки, как флейты»...
Просил простить, что не может проводить обратно. Да я не хотела. Надо было остаться одной. Домой пешком летела, как пуля.
Прощаясь у паровоза сказал: — «Если бы я мог найти здесь пещеру с драгоценными камнями, все было бы для Вас»...
Мы виделись еще. Ходили по улицам.
— «Занимателен разговор с Вами. Ваши сужденья. Если бы я не был англичанином, то хотел бы быть американцем».
Вот мы стоим у входа в Союз Поэтов. Я упорно говорю: «не люблю». Полушутя, полуболезненно он отвечает: — «Зная свою власть надо мной, Вы пользуетесь ею, чтобы ранить меня».
Мы идем по Лубянской площади, он говорит: — «Ваше имя Илойяли». — «Пройдет время, в каких бы то ни было обстоятельствах Вы вдруг почувствуете беспокойство, волненье, неясное томленье... а это я тоскую и зову»...
Мы сидели на ступеньках Храма Христа Спасителя. Нежно, нежно, тихо, как бы издалека, звал меня: «Оля! Оля!» Я замирала, боясь на него взглянуть.
— «В каждой женщине есть образ сказки — русалка, фея, колдунья. Вы — Ангел». Я пошутила: — «А может быть я — змея?» — «Нет, Вы Ангел, я знаю, Вы — Ангел». И еще: ...«Что бы ни удалось Вам написать, я знаю, что душа у Вас поэта»...
Он выступал в Доме Герцена и не имел успеха у тамошней публики. «Третьесортный брюсёнок» — отзывался о нем тогдашний лит. заправило Василий Федоров.
— «Поэт для обольщения провинциальных барышень» — судила Надежда Вольпин. Он многим не нравился…
(Варвара Монина занесла в дневник строки: «Встретила Ольгу в Доме Герцена с Гумилёвым. Она вдруг – красивая. Вся – обожженность. Вероятно, мимолетная интимность. Не по-женски».)
…Борис Пронин — основатель петроградского ночного кабаре: «Бродячая собака», любимого места сборища поэтов, оказался в то время жителем Воздвиженского переулка и, встретившись с Гумилёвым, предложил посетить его вечером, почитать стихи. Его квартира в глубине квартала с перепутанными ходами оказалась трудно доступной. Мне пришлось спрыгнуть с каменной стены прямо в разъяренный собачий лай. На вечере был Сологуб, тихий и затягивающий в омут своей тишины. Некий художник жаловался мне на горесть ненайденного пути. Я читала свое стихотворение «Полями» и Гумилёв сказал «Эти строки Вы должны были бы прочесть мне раньше».
Когда я уходила, Н.С, спускаясь с лестницы, требовательно притянул меня к себе, как уже признанный завоеватель. Я отбилась. Он опустил руки, сказав: «Амазонка»...
Я вернулась на Знаменку.
Прощаясь, мы договорились, что завтра в 12 часов он за мной зайдет.
Он не пришел.
Мы больше не видались.
…Затем пришла весть о расстреле Н. С. 25-го августа 21 года».
В течение всей жизни поэтесса работала очень плодотворно. Из-под ее пера вышли сборники стихотворений: «Рассветный час», «Второй "Домострой"», «Желанье лета», «Колючий груз», «Бедное богатство», «В разрывах туч», «Дорога вдаль», «Оборона», «Разлука», «Детское», «Стремнина», «Снег», «Насквозь», «Звал ветер» и поэм: «Детство», «Восстанье цветов», «Пушкин», «Камчатка», «Письма Алексея», «Легенда о ключе», написанных более чем за полвека (1917–1969). Были также переводы стихов зарубежных поэтов, статьи о литературе, очерки и рецензии. Из всего творческого наследия поэтессы –– в печати появились лишь несколько стихотворений и статей.
БОЛШЕВО
Рвалась,
растягиваясь, молния.
Гром поперхнулся
в сорванном дожде.
Ссыпался дождь
звенящими колючками.
Гроза шипела в бешеной воде!
Сквозь задыханье!
Сквозь небо трясенье!
Кидался пачками
бенгальский свет!
Клочки пейзажей,
как с автомобиля,
Шарахались,
взметнув кромешный цвет…
Валились близко
глыбы громовые,
И беспорядочно совался нос
Какой-то ослепительной
гримасы
В укромные
темноты сосен.
Бежал малинник под окном
в смятенье.
Швырялся ветра
рваный балахон!
Был чернокрылый дождь
один на свете,
Там, где кончался
обмерший балкон…
Скрипеньем вторя
аховой присядке,
Кавалерийским натискам воды,
Лес чёрно-бурый
шумно содрогался,
Вбирая сок сокровищной беды.
И я
с таким блаженным замираньем
Каталась
с великаньих гор громов!
Я веселилась
полным обладаньем:
От кладов золотых —
до облаков!
Ее поэзию не обходили вниманием современники. Так, И.А. Розанов в своем письме к ней от 25 сентября 1919 года написал: «Стихи Ваши радуют, следовательно, они нужны. У Вас есть своя физиономия, черты которой запоминаются, следовательно, Вы сами нужны, как своеобразная поэтическая индивидуальность. Но, что Вы действительно дадите то, что обещаете, в этом я не уверен». Ему, по сути, вторил П.С. Коган в 1924 году: «Ваши сопоставления, Ваши образы и сравнения индивидуальны до того, что не доступны часто никому, кроме Вас. […] Вы останетесь поэтом для немногих».
«Мне кажется, что Ольге Мочаловой посчастливилось найти форму стиха, соответствующую ее внутренним лирическим ритмам. А ведь это и есть чудо поэзии. Я буду рад, если читатели поймут это, как понял я. Тогда перед ними откроется такой дикий и тайный сад, где много колючих кустарников, жестких трав, острых на дорожках камней, но где благоухают живые цветы, иногда совсем простые и полевые, иногда странные, неожиданные и пленительные», – это уже из предисловия Г. И. Чулкова к сборнику стихов О.А. Мочаловой (осень 1923 года).
Впрочем, были и не совсем лестные высказывания собратьев по перу. Так, Тарас Григорьевич Мачтет, которого Мочалова называла «уродливым горбунком», постоянно попадавшимся ей навстречу в потоке публики, как-то грубо сказал ей: «У Мониной исключительно тонкая психология, это и делает ее поэтом, а у Вас что? И почему только Вы нравитесь человеку с революционным прошлым?»
Но не мнение этого человека было для нее важным. Ее собрат по перу (и, судя по тексту письма, не только собрат) Константин Бальмонт 29 мая 1924 года прислал ей из Франции свой поэтический привет (а это стоило дорогого):
ОЛЬГЕ МОЧАЛОВОЙ
Я пред тобою виноват,
И это слишком понимаю.
Любой строке твоей я рад,
Они меня уводят к краю,
Где я с тобой был нежный брат,
Ты ведаешь — нежнее брата.
Твоей девической душой,
Мне столь желанной, нечужой,
Не раз взволнованно-богата
Была на миг моя душа.
Минута счастья хороша,
Минута близости воздушной.
Когда в двоих не рознь, а чет
Горит зарей, — и стих послушный
В душе, к тебе неравнодушной,
Журчаньем плещущим течет.
Скажи мне, Ольга, что с тобою?
О чем мечты? Ты в чем? Ты с кем?
Я с ширью моря голубою,
Пред ней пою, с людьми — я нем.
Совсем не ведаю излишка,
Но не согнул прямой свой стан,
И немудреный мой домишко
Глядит на гулкий океан.
Любовь — такой удел мне дан —
Всегда любить волну морскую,
Она поет мне за окном.
А что еще? Все об одном,
Запечатленном, я тоскую.
Люблю далекую Москву,
Разбеги рек моих хрустальных,
Все мысли дней первоначальных.
И так томлюсь. И так живу.
Увидимся ль? О, да, неложно,
Все невозможное возможно.
Придет заветная пора.
И, руку взяв твою, тревожно
Скажу: «Я мил тебе, сестра?»
В письмо были вложены засушенные лепестки мака. Это было пятое и последнее стихотворение Бальмонта, посвященное Мочаловой.
Как отмечала сама поэтесса, «письмо пришло в разрушенный сад с поваленным забором, в дом, который заполнялся чужими людьми, где я оставалась последней из семьи. Через полгода я уехала оттуда навсегда, а поле, аллеи, рощи и парк — превратились в район Москвы».
Но славу ей принесли, увы, не стихи, несмотря на благожелательное отношение к ним ее современников-мэтров. Мочалова имела широкий круг литературных знакомств. Встречи с поэтами, беседы с ними позже послужили материалом для написания воспоминаний, работу над которыми автор вела с перерывами на протяжении многих лет (1956–1972). Мемуарные очерки Мочаловой о поэтах-современниках составили две книги – «Литературные встречи» и «Литературные спутники». Небольшие отрывки из них (о К. Бальмонте, Н. Гумилеве, Вяч. Иванове, М. Цветаевой) публиковались в 1970-е годы за рубежом, а в 1990-е годы – в России. Полностью тексты этих воспоминаний были опубликованы только в 2004 г. в книге «Ольга Мочалова. Голоса Серебряного века. Поэт о поэтах». Первая книга включала в себя главы об известных поэтах: А.А. Ахматовой, К.Д. Бальмонте, В.Я. Брюсове, И.А. Бунине, Н.С. Гумилеве, С.А. Есенине, Вяч.И. Иванове, В.Т. Кириллове, М.А. Кузмине, Б.М. Лапине, О.Э. Мандельштаме, В.В. Маяковском, С.Я. Парнок, В. Пясте, Ф. Сологубе, М. Цветаевой; вторая посвящена не только громким именам, таким как Пастернак, Вяч. Иванов, Адалис, но и их менее известным собратьям по перу: М.П. Малишевскому, В.А. Мониной, Г.Н. Оболдуеву, А.А. Петрову, а также многочисленным поэтам, входившим в 1920-х годах во Всероссийский союз поэтов. В авторском предисловии к воспоминаниям О.А. Мочалова подчеркнула, что стремилась передать в первую очередь «живые свидетельства» и «непосредственные впечатления», при этом акцент был сделан на 1920-е годы, когда «литературная жизнь кипела рядом» и она активно участвовала в событиях.
Незадолго до смерти Мочаловой в «Вестнике русского христианского движения» промелькнула заметка, подписанная псевдонимом Москвич, в которой говорилось, что «О.А. Мочалова живет в Москве, в коммунальной квартире, очень плохо слышит и почти не видит, но, преодолевая немощи, продолжает работать: пишет стихи». (Москвич. О. А. Мочалова. — Вестник РХД. № 119 (III–IV). Париж; Нью-Йорк; М., 1976, с. 233).
Поистине трагически звучат строки ее стихотворения «Разбойники», помещенного после текста статьи:
Нельзя при жизни стать невидимой.
Один ответ мученьям есть:
«Имею честь быть ненавидимой,
Отверженной — имею честь».
В 1978 году в зарубежной печати появилась статья-некролог Юрия Иваска, где он писал, что последние годы О.А. Мочаловой сопровождали одиночество, крайняя нужда, болезни. «Видимо, смерть была мгновенной — от сердечного приступа. Выражение лица — страшное, нечеловеческое напряжение, будто она силилась разгадать какую-то нечеловеческую тайну, — писал мне один из верных друзей О. А. — В смерти выступила ее тайная сущность: меня поразило, что лицо ее было не женское, а определенно мужское, и напоминало лик Гёте». Причем, весьма грустно, что предсмертная заметка и некролог появились в зарубежной печати, а умерла Ольга Алексеевна Мочалова в Москве. Это говорит о том, что за ее судьбой больше следили русские эмигранты, нежели русские соотечественники. Но, возможно, когда-нибудь и поэтесса Ольга Мочалова обретет свое второе рождение, о котором когда-то ей говорила Марина Цветаева.
Песня, повенчанная с Севером
БРАУНЫ
Семья Браунов – талантлива и трагична одновременно. Браун-старший и его жена Мария Комиссарова-Браун вроде бы считались официальными поэтами, но ни его, ни ее семью, ни их самих не миновали репрессии – практически все их родственники в тридцатые годы оказались в лабиринтах архипелага ГУЛаг. Но, если родители все же отделались лишь легким испугом, то сыну, Николаю Брауну-младшему досталось по полной – арестованный и осужденный за антисоветскую деятельность в 1969 году, он отсидел в лагерях и в ссылке полные десять лет.
Николай Леопольдович Браун (1902—1975) — поэт, прозаик и переводчик.
Николай Браун родился в селе Парахино Белёвского уезда Тульской губернии (ныне Арсеньевский район Тульской области). Однако у некоторых биографов поэта есть по этому поводу некоторые сомнения – они называют другую дату и другое место рождения – 1897 год, возможно г. Орёл.
Но что точно установлено, так это то, что его отец – Леопольд Викентьевич Браун, дворянин, католик, поляк, владелец с 1900 года купленного совместно с супругой Ефросиньей Ивановной имения в селе Парахино, деревнях Кандауровские выселки и Земляково Белёвского уезда. У них было четыре сына и дочь. Отец же учительствовал в местной школе.
Вообще же род Браунов происходит из австрийской Богемии (ныне Чехия), откуда во второй половине XIX в. переселился в Россию дед будущего поэта, капельмейстер Викентий Христофор Браун.
Позже семья Браунов переехала в Орел, где Николай и окончил школу, после чего все переехали в Петроград.
Поэзией Браун стал грезить еще в детстве. Из-за своего увлечения он даже не захотел после окончания Орловской гимназии оставаться на малой родине. Но тут началась гражданская война. Позднее сын поэта, Николай Николаевич, рассказывал: «В 19-м году, когда Деникин стал отступать к Югу, у Николая Леопольдовича был выбор: либо взять в руки оружие и идти с Деникиным, либо, как неизбежное, принять перемены в стране. Дедушка с бабушкой Леопольд Викентьевич и Ефросинья Ивановна (они оба были православными, как и мой отец) раздали близким людям имущество и вместе с детьми подались в Питер, где мой двоюродный дед профессор Павел Викентьевич Браун до революции владел домом на Шамшеве, 17… Дед скончался в 19-м году, вскоре после приезда Николая Леопольдовича. В том же году дом был реквизирован. И Брауны поселились в коттедже в Новой Деревне».
Впрочем, до конца своей жизни Николай Леопольдович не забывал родные края, посвящал им свою музу, свои стихи. Вот как об этом он написал в 1960 году:
Конопляники. Клевер. Полынь.
Край, что с детства вошел в мое слово,
Ты меня не забудь, не отринь,
Не суди меня слишком сурово.
Ты, как в детстве, повей надо мной
Той веселой березовой рощей,
Ты дохни мне опушкой лесной,
Где черемуху ветер полощет.
Материнскую ласку верни,
Прошуми на рассвете хлебами,
Родником под горой прозвени,
Затеряйся в хлебах за холмами.
Тихим словом, что шепчет не раз
Материнское сердце в разлуке,
Вспомяни меня в трудный мой час,
Протяни мне родимые руки.
Сколько лет от тебя я вдали,
От твоей первородной теплыни!..
Мне бы горсточку тульской земли,
Мне бы веточку тульской полыни!
В 1923 г. Браун вошел в инициативную группу при журнале «Красный студент», где и состоялась первая публикация его стихов «Моя песня повенчана с Севером...»
Особо в биографии Брауна стоит выделить 7 августа 1924 года. В тот день поэт выступал на вечере, приуроченном к годовщине памяти Блока. Сразу после выступления к нему обратилась Мария Комиссарова, которая училась в том же пединституте, но на курс старше. У неё было несколько вопросов. Браун дал короткие ответы и попросил подойти к нему после вечера. Так началось знакомство двух молодых людей, которое вскоре переросло в бурный роман. Но обвенчались они лишь через четыре года в церкви Иоанна Предтечи на Каменном острове.
В 1929 году Браун окончил литературное отделение Ленинградского педагогического института. Еще в институте близким приятелем Брауна стал Николай Заболоцкий. Какое-то время они даже вместе выпускали машинописный журнал. Но ближе всего Брауну в ту пору были поэты есенинского круга. Браун лично хорошо знал Есенина. С ним его познакомил Клюев. Судьбе оказалось угодно, чтобы Браун и Борис Лавренёв первыми из писателей увидели Есенина мертвым.
Надо сказать, что в семье Браунов никогда не верили в самоубийство Есенина. Сын поэта говорил: «Мой отец – Браун Николай Леопольдович рассказал следующее: смертельная рана, глубоко уходящая, была у Есенина под правым глазом, под бровью, пробита, как будто ударили сдвоенной железной палкой, а вероятнее всего – рукояткой револьвера типа наган с ушком, оставившим две характерные вмятины на лбу, очевидные на «неофициальной» посмертной маске. Я спросил отца о круглой ране над правым: не был ли Есенин застрелен? Ответ отца: «Он был умучен». Переносье было пробито на уровне бровей, и левый глаз запал. Никакой странгуляционной борозды на шее не было… Отец в 1919–20 годах работал санитаром и знал, что говорит – ему приходилось видеть удавленников с характерными посиневшими лицами, а лицо Есенина было бледным». Позднее чекисты припомнили поэту это упрямство.
В молодости Браун сменил много профессий (был санитаром, пожарным, актером, грузчиком в студенческих артелях; кстати, дольше всего он смог продержаться лишь в театре при знаменитой «Вилле Родэ», где ему позволили сыграть почти двадцать ролей), работал в редакциях газет и журналов, а затем пришел в литературу, хотя первые его публикации приходятся на 1924 год. И практически сразу он привлек к себе внимание – известность ему принесло стихотворение «Россия», напечатанное в одном из первых номеров журнала «Звезда» (1924), которому порекомендовал это сделать А.Н. Толстой. Кстати, по совету Толстого Брауна в этот журнала потом приняли и на работу.
РОССИЯ
В н;чи, в н;чи, в поля, сквозь огни,
в черноту, где гудят
Паровозные топки, где шпалы звенят, где
когда-то
По скрипучим теплушкам, по рваным
шинелям солдат
Девятнадцатый год выжигал величавую
дату!
Там запутанный в травы, там кровью
окрашенный дым,
Он скитался немало, он слышал земли
перекличку,
Он расскажет о том, как над этим кочевьем
глухим
Нами брошена в порох задорная рыжая
спичка,
Как в изодранных пальцах рвались
и хрипели слова:
Лучше штык иль свинец, чем копить
золотые копейки!
И была не столицей — походной палаткой
Москва
С пятикрылой звездой на татарской своей
тюбетейке.
Может быть, он и горек, годов этих
яростных яд,
Но столетий острей и чудеснее годы такие.
Оттого и слова мои тусклою медью стучат
Перед звоном твоим, вознесенная дыбом
Россия.
Вот я имя твое, как завещанный дар
берегу,
И выводит рука над заглохшею в полночь
равниной:
Нет России былой! Есть Россия в свистящем
снегу,
Что в просторы вселенной рванулась
пылающей льдиной.
В своей короткой автобиографии Браун написал: «Истоки моего поэтического слова — в истоках моей биографии… Тульская и орловская земля воспитала во мне глубокое чувство поэтического. Это были тургеневские, лесковские, фетовские, бунинские места. На этой земле я с детских лет вслушивался в полновесное, красочное народное слово, слушал народные песни, частушки («страдания»), сказки, видел трудную жизнь дореволюционной деревни с ее горестями и радостями.
Тяга к поэзии пробудилась во мне рано, но слово давалось трудно. Самым важным для моего дальнейшего развития как поэта, самым существенным я считаю рано пробудившуюся способность вслушиваться, всматриваться, вчувствоваться в окружающее, чем бы оно ни было: в мерцание лунного снега, в трепет осинника, в песенку жаворонка, в веселый говор весеннего ручья, в народную поговорку, в вечернюю девичью песню, летящую с далекого сенокоса.
Все это я жадно вбирал в себя, совсем не думая о том, что это может быть высказано словом. Я тянулся к слову, созданному другими.
Первым поэтом, захватившим меня, был Некрасов. Может быть, потому, что многие образы, созданные поэзией Некрасова, были для меня не только литературой, но самой жизнью, самой правдой, раскрытой в волнующем поэтическом слове, скорбном и гневном, и таком певучем, что я, бывало, открыв книгу, часами не читал, а пел не только то, что пелось в те годы, но почти все подряд, сам придумывая мотивы.
А там открылись безмерные глубины поэзии Лермонтова, Пушкина, других классиков, а там — явления новой поэзии, с которой ближе и лучше я познакомился уже в Петрограде.
На меня обрушилась целая лавина поэтических открытий.
На смену уже утвердившемуся символизму пришло острое новаторство футуристов, свое понимание задач поэзии отстаивала практика акмеистов, о своей попытке создать «школу» заявляли имажинисты. Предстояло заново осмыслить классическое наследство. Поэзия выходила к новой тематике, к поискам нового действенного слова, новых средств поэтического раскрытия.
Для меня, представителя нового поколения, становилась существенной не столько теоретическая позиция каждой из этих школ, сколько та практика, те творческие их достижения, которые способствовали бы выходу новой поэзии на новую орбиту.
Для меня этот выход был ознаменован утверждением несколько отвлеченно раскрытой темы — косного мира и человека, мастера, которому предстоит этот мир перестроить. Поиски слова велись мной в соответствии с этой задачей — не только в направлении образного, красочного слова, но и слова-мысли. Эти мои попытки нашли свое отражение в первой книге моих стихов «Мир и мастер», вышедшей в 1926 году».
На этот сборник по-доброму откликнулся Николай Асеев. Как считали критики, в стихах молодого поэта тогда превалировал, в основном, звук. Он зажигательно кричал, но не чувствовал зрительный ряд.
Я жажду действия.
Я жажду
Из камня искры высекать,
Безмолвье в слово облекать,
И, открывая день мой каждый,
Ему удачу предрекать,
И задавать ему задачи
Трудней исполненных задач...
Чтоб не глухим и одичалым
Передо мною мир предстал,
Чтоб глина флейтой зазвучала.
Металл струной зарокотал,
Чтоб я в тот мир, как в мастерскую,
Вошел и выполнил урок,
Эпохой данный, не рискуя
Быть выброшенным за порог...
Затем выходили книги поэта «Новый круг» (1928), «Вылазка в будущее» (1931), «Действие словом» (1932), «Стихотворение» (1933), «Поединок» (1935), «Верность» (1936), «Звенья» (1937), «Открытые песни» (1940).
Учился Браун в Педагогическом институте имени А.И. Герцена на отделении языка и литературы и в Институте истории искусств. Работал учителем и сотрудничал в различных ленинградских журналах. С 1920-х годов состоял в различных творческих объединениях и союзах: в студенческой литературной группе «Мастерская слова», в Союзе поэтов, во Всероссийском союзе писателей, в группе «Содружество», куда входили представители разных жанров и участниками которого были, в частности, Б. Лавренёв, Вс. Рождественский и будущая жена М. Комиссарова, в 1930 году в группе поэтов «Ленинград» (А. Прокофьев, А. Гитович, Б. Лихарев, В. Саянов), склонную к поэтической агитации в массах. В 1934 году, с момента возникновения Союза писателей СССР, вступил в него, был делегатом его первого и всех последующих съездов.
Ранняя лирика Брауна написана под влиянием Пастернака, Мандельштама и Тихонова, любил экспериментировать, искал приемы отстранения, впрочем, никогда не достигая совершенства тех, кому подражал. По выражению самого Брауна, «риторический вымах», декларативное начало торжествовали в его стихах 1920-х. Здесь зори сплетаются в узел, костяные звезды обозначаются в небе; у солнц ощущается «невесомая поступь», поэт чувствует «запах молоточный» и «тесный хор кустов и площадей». Образную ткань стихов формирует рациональный экспрессионизм.
Позже почерк Брауна разительно поменялся. Исчезла плакатность. Не случайно Виссарион Саянов, когда прочитал его третий сборник «Вылазка в будущее», заметил, что поэт сумел найти себя и в области философской лирики. Поздняя поэзия становится реалистической. Одновременно с работой над своими стихами с середины тридцатых годов он переводит и редактирует переводы классиков и современных поэтов Украины и Белоруссии, редактирует собрания сочинений Тараса Шевченко, Леси Украинки, Ивана Франко, Янки Купалы, Якуба Коласа и других поэтов, когда работал в редакции поэзии Гослитиздата.
В 1928 году, спустя три года после женитьбы, Браун тайно обвенчался с поэтессой Марией Комиссаровой, ставшей его спутницей до конца дней. В составе литературной бригады вместе с женой побывал на Украине (1929). Постоянно выступал на литературных дискуссиях, становился членом оргкомитета Союза советских писателей, делегатом его I съезда, где выступил с докладом (1934).
При жизни Николай Браун имел репутацию благополучного официального поэта. Не случайно власть доверяла ему написание текстов для мемориалов. Он, в частности, сочинил бессмертные строки для братских могил Серафимовского кладбища: «Здесь мёртвые спокойны за живых». И мало кто знал о пережитых поэтом личных трагедиях.
Угроза ареста нависла над Брауном в августе 1940 года. Сначала им заинтересовались даже не чекисты, а сотрудники 6-го отделения милиции на канале Грибоедова. Вкрадчивые следователи поначалу интересовались исключительно отношением поэта к литераторам из есенинского круга. Но потом ему прямо было предложено стать осведомителем. Сын поэта рассказывал: «На пятом или седьмом ночном допросе Браун заявил: «Я не буду отвечать!» Следователь: «Ну что ж, тогда будем сидеть молчать, не спать». – «Для меня как для поэта по ночам не спать – дело привычное». Следователь приходит в ярость. «Вы что дурака валяете! У вас родственники за границей. Вы же с ними состоите в переписке». – «Какие родственники! Какая переписка!» – «У нас их письма». – «Так дайте почитать!» – «Не полагается, это следственный материал». – «В таком случае, откуда же я знаю, что у меня родственники за границей?» У следователя сдали нервы – кричит: «Вы у нас в расстрельных списках!» Отец прекрасно понимал, что может быть дальше – арест, следствие. А потом он будет считаться без вести пропавшим – как его друзья поэты Николай Олейников, Борис Корнилов, которые жили в одном доме с ним, на Канале Грибоедова, 9». Кончилось всё тем, что, как рассказывал сын поэта, Браун «написал очень серьёзное заявление и отвёз его в Смольный, и в Смольном нашёлся кто-то, кто (он не знал, кто) эти ночные допросы прекратил. Браун писал, что все обвинения абсолютно безосновательны, что он подвергается шантажу. «Либо вы меня защитите, либо я буду жаловаться в Москву…» Письмо в Москву он уже подготовил. В черновиках отца я нашёл и опубликовал в сборнике «На невских берегах» стихотворение, датированное 29 августа 1940 года:
Когда к тебе стучится неудача,
А счастье дом обходит стороной,
Не становись подобен тем, кто, плача
Или ропща, клянёт удел земной.
Останься твёрд, не жди к себе участья,
Готовься с честью путь земной свершить.
Пусть даже в мире нет дороже счастья,
Чем это счастье – жить.
Главное, что я хотел бы выделить в этом стихотворении – понятие чести. Чести отец не изменял никогда».
Когда началась война, Браун не стал искушать судьбу. Он понимал, что его неправильная фамилия может вызвать у властей подозрения и спровоцировать новые репрессии. Чтобы уберечь семью, поэт поспешил родных отправить в эвакуацию на Урал, а сам попросился на фронт, и вскоре он в качестве военного корреспондента попал в Севастополь. Потом служил в Краснознаменном Балтийском флоте в распоряжении Политуправления. Был начальником литературного отдела газеты «Красный Балтийский флот».
Позже Брауна перебросили в Таллин. На его глазах была спешно организована эвакуация остатков Балтфлота в Кронштадт. Он сел на один из последних транспортов (предположительно на «Кришьянис Вальдемарас»), который попал под бомбежку, да еще напоролся на мины. В Ленинграде считали, что поэт утонул. Но он не только сам уцелел, но еще и сумел вытащить из воды несколько человек.
ЛЕНИНГРАДСКАЯ НОЧЬ
Ложится ночь на крыши Ленинграда.
В провалах туч давно померк закат.
Вдали гремит орудий канонада.
Дрожит от вспышек ночь. Враги не спят.
И город весь, до края погружённый
В кромешный мрак, не спит, гудит, живёт.
Как будто лагерь, сплошь вооружённый,
Как будто он сигнала к бою ждёт.
И зорко с крыш следят сторожевые:
Над головой — тяжёлый полог туч,
Вдали — орудий вспышки искровые,
Внизу — трамваев тусклый синий луч.
Едва заметной чёрной вереницей
По мостовой, гремя, пройдёт отряд,
Туда, на фронт, за этот город биться,
За близкий сердцу, кровный Ленинград.
Замрут шаги, всё глуше ночь. Но где-то,
Зарокотав, под тучами, во мгле,
Крадётся враг. И вдруг сигнал ракеты:
Лазутчик вражий бродит по земле!
Сирены вой. Тревога. Звонким хором
Зенитки бьют. Скользят прожектора.
Ты гибель нёс, кровавый, жадный ворог,
Ты сгинешь сам — пришла твоя пора!
И каждый дом, готовый к обороне,
Отбросив дрёму, словно часовой,
Стоит в строю и чести не уронит,
Давно привыкнув к жизни фронтовой.
Всё вынесем: ночей бессонных стужу,
И непроглядный мрак, и едкий дым,
Но мы из рук не выпустим оружья,
Переживём, пробьёмся, победим!
Потом была блокада. Потрясённый увиденным, Браун сочинил «Песню гнева», музыку к которой написал Б. Гольц. Дмитрий Шостакович, когда прослушал песню, воскликнул: «Это же произведение вагнеровской силы!»
ПЕСНЯ ГНЕВА
Памяти композитора Бориса Гольца, автора «Песни гнева»,
погибшего в дни ленинградской блокады
Он не спит,
Он пишет.
Мучит голод.
Дрожь коптилки.
Сумрак ледяной.
Что успел он?
Так еще он молод!
Два десятилетья за спиной.
Третье только началось недавно
И до половины не дошло…
Нынче ход какой-то своенравный
Музыки, встающей на крыло,
Будто сами возникают звуки,
Нарастают,
Крепнут,
Не сдержать!
В кости клавиш бьют костяшки-руки
И слабеют,
Но бегут опять,
Слух наполнив
Громом,
Гулом,
Звоном, —
Все еще не ясно ничего,
Все еще охвачено, как стоном,
Ярым гневом сердца самого.
Но уже отрывисто,
Как взрывы,
Как на марше топающий взвод,
Задыхаясь,
Здесь,
Нетерпеливо
Нота к ноте на листах встает.
Все забыто:
Голод, сумрак, стужа.
Он опять могуч —
И в полный рост,
в черных душах сея черный ужас,
Музыка встает до самых звезд.
— Смерть за смерть! —
Взывают миллионы.
— Кровь за кровь! —
Сердца им в лад стучат.
Взрыв.
Огонь.
И рушатся вагоны
Под откос —
И к черту, в чертов ад!
Он как будто сам в огне.
Но руки
Коченеют,
И темно в глазах,
И куда-то прочь уходят звуки,
И потерян такта мерный шаг…
Но опять встает, поет, взлетает
Музыка
И рвется в небосвод,
Громом,
Гневом,
Молнией сверкает
И уже в бессмертие ведет.
Мало кто знал, что в войну Браун потерял двух братьев – Анатолия и Владимира. Первый погиб при взятии Одессы. Второй упокоился на Новгородчине. Непросто сложилась и судьба третьего брата поэта – Корнея. Ему довелось пройти через плен.
ДВА БРАТА БЫЛО У МЕНЯ…
Памяти братьев —
Владимира и Анатолия
Два брата было у меня — их отняла война.
Давно забыты их дела, забыты имена.
Один ходил на Колчака, прошел огонь
и дым,
И на Деникина ходил, и вышел невредим.
Но был эсэсовской рукой с больничной
койки сбит
И на какой-то там версте расстрелян
и зарыт.
Другой в атаку вел солдат, Одессу отбивал
И, сталью в голову сражен, к земле навек
припал.
Припал к весенней он земле, что вся
в цветах была,
А песня та, что он сложил, одна вперед
пошла.
Два брата было у меня. Их отняла война.
На обелисках без имен горят их имена.
В блокадном Ленинграде Браун продолжил работать над стихами, сатирическими фельетонами, лозунгами для газеты, над текстами песен для композиторов, для ансамбля Военно-Морского Флота, выступал в частях и на кораблях. Совместно с поэтом С. Спасским написал либретто для оперы М. Коваля «Севастопольцы», поставленной затем рядом оперных театров страны. Выходят сборники его военных стихотворений «Новые стихи» (1942), «Военная весна» (1943), «Мой светлый край» (1945), «Морская слава. Стихи. 1941-1944» (1945).
ЯРОСЛАВНА
Догорела заря-заряница,
Во полуночи див прокричал.
Ярославне ночами не спится —
Улететь бы на дальний Каял.
Долететь бы до княжьего стана,
Приподнять бы палатки края:
«Где ты, Игорь мой, князь мой желанный.
Трижды светлая лада моя?
Кабы мне обернуться зегзицей,
Куковала бы я над тобой,
Стерегла бы твой сон до денницы,
Перед войском летела бы в бой.
Я простерла бы крылья, как руки,
К тайным силам небес и земли,
Чтобы Велеса добрые внуки
В поле ратном тебя берегли.
Чтобы стрелы не сохли в колчане,
Чтоб копье не тупилось в бою,
Чтоб стрелой не пробил половчанин
Сердце Игоря, ладу мою!»
И, слезой обжигаясь горячей,
Одержима горючей слезой,
Причитает княгиня и плачет
До зари на стене городской.
Будто видит: ковыль серебрится,
Реют стяги, как слава чисты,
Рыщут волки, и брешут лисицы,
На червленые брешут щиты.
«Где ты, Игорь мой, воин мой? Жив ли?»
Предрассветные дали молчат.
Над бревенчатым тихим Путивлем
Петушиные крылья стучат.
Это одно из лучших вольных переложений из «Слова о полку Игореве».
В послевоенные годы выходят новые книги стихов Брауна, посвященные Родине, Ленинграду, родной природе, любви и дружбе, памяти павших в молодости современников: «Мой светлый край», «Живопись», «Я слушаю время», «Я жгу костер», «Гимн одержимым» и другие. В них — раздумья о времени, о творчестве, стихи о Ленинграде, о природе, о любви. В них поэт часто возвращается и к пережитому в дни войны. В интимной лирике раскрылось сполна и песенное дарование поэта («Ты уйдешь. Будет северный май...», «В глубине ночного сада...» и др.). Перу поэта принадлежат также поэмы «Мюнхен», посвященная Баварской Советской Республике, «Молодость» – поэма о 20-х годах, «Поэма похода» – о прорыве из Таллина в Кронштадт в 1941 году, о малоизвестной странице войны, где он сам был свидетелем и участником.
Причем, последняя поэма увидела свет уже после смерти ее автора и притом не без приключений. Вот как об этом вспоминает Николай Браун-младший.
Николай Николаевич отбывал срок на севере Томской области. Выйдя на свободу, он первым делом захотел подготовить к печати одно из главных отцовских сочинений – «Поэма похода», которая воскрешала трагические подробности перехода кораблей Балтфлота в сорок первом году. «Я, – вспоминал младший Браун, – по возвращении, подготовил её к печати, написал предисловие, подписал его фамилией матери, потому что под моей бы не опубликовали, принес в журнал «Звезда». Зам. главного редактора П. Жур, который ко мне относился по-настоящему хорошо, сказал: «Ну как же я могу поместить поэму полностью? Одиннадцать глав помещу, а двенадцатую (она по счёту не 12-я) не могу». Я не понял: «Что же вам мешает, Пётр Владимирович?» – «Как начинается глава «Эвакуация»? «Тебе всего два с половиной года, ты спишь, а ночь разорвана войной… Ты ничего ещё понять не в силах…» «Вам «всего два с половиной года». Да сколько бы ни было! Понимаете, Николай? У вас какая статья была – политическая? Вы не реабилитированы? Мы не имеем права публиковать о не реабилитированном». Я в ответ иронизирую: «Тебе всего два с половиной года, а ты уж оценён как враг народа!». Но главным стало то, что хотя 12-я глава и стала 11-й, «Поэма похода» увидела свет».
ВЕЧЕР АЛЕКСАНДРА БЛОКА
(Из поэмы «Молодость»)
Туманной памяти внимая,
Я воскрешаю этот год.
И вот он —
Белый вечер мая,
К театру хлынувший народ.
Дверей распахнутые створки,
Волненье, говор, теснота
И от партера до галерки
Заполоненные места.
Задернут занавес.
И где-то
За ним, вот здесь, — так недалек!
Он сам —
«Дитя добра и света».
Он сам,
Волшебник слова — Блок!
И вот уж словно легкий ветер
Прошелся.
Занавес открыт.
И вот уж слово о поэте
Корней Чуковский говорит.
И голос звонкий и высокий
Поет магические строки,
Как «ворон каркнул на сосну»,
Как «тронул сонную струну».
России образ,
Тень Равенны.
В снегах двенадцать без креста —
Он все напомнил вдохновенно.
Ушел.
Все стихли.
Ждут.
А сцена
Светла, огромна и пуста.
Все ждут.
И вдруг неслышной тенью
На сцену слева он шагнул
И встал.
Еще шагнул.
В волненье
Ему навстречу колыхнул
Весь зал, вставая, гул приветствий,
Аплодисментов бурный шум.
А он стоял, застыв на месте,
Весь в черном, строен и угрюм.
Стоял, пережидал…
А в зале
Со скольких мест — не сосчитать —
Стихов названья выкликали,
Его просили прочитать.
Когда ж возможность отозваться
Пришла к поэту, он сказал
Усталым голосом:
«„Двенадцать“
Читать я не умею», —
Зал
Притих.
И голос глуховатый
«Седое утро» стал читать.
И он, влюблявшийся когда-то,
Опять влюбляется, опять.
Опять лепечут колокольцы,
Опять разлуки боль в сердцах,
Опять серебряные кольцы
Блеснули на ее руках.
Опять все молодо.
И снова
Россия, Русь, Ермак, тюрьма,
И вновь над полем Куликовым
Зарей пронизанная тьма.
И пусть копье дрожит и гнется,
Стальные ломятся щиты,
И пусть над степью ворон вьется —
Не пропадешь,
Не сгинешь ты!
И как раскаяться, расстаться,
Оставить боевой редут —
Там, впереди, уже двенадцать
В снегах с винтовками идут…
Тревоги полный голос Блока
Дышал грядущего судьбой,
Как бы в раздумье, одиноко
Он сам беседовал с собой.
Он был как ясное виденье,
Светловолос и сероглаз.
И не угрюмство,
Не паденье —
Крылатый стих летел на нас.
И пусть мы строки эти знали,
И пусть они знакомы, пусть, —
За ним неслышно повторяли
Мы эти строки наизусть.
И молодых сердец биенье —
Все было —
Так и назови —
Не только знаком уваженья,
Но и раскрытием любви.
В любви к нему,
К его России
Иная зрела в нас любовь —
К России той, что в дни иные
Расплатой за года глухие
Детей своих теряла кровь,
Что, землю кровью обагряя,
На небывалый встала путь…
И зал от края и до края
Гремел.
Душили слезы грудь.
И вместе радость накипала.
И памяти уже невмочь
Припомнить, как тогда из зала
Мы в белую шагнули ночь…
Новый удар на семью Браунов обрушился уже в 1946 году. Его жену – Марию Комиссарову главный советский идеолог Андрей Жданов упрекнул тогда в упадничестве, подверстав в постановлении ЦК ВКП(б) ее имя к Ахматовой и Зощенко. Однако сразу после двадцатого съезда партии расстановка сил в писательском мире резко изменилась. Браун сначала возглавил бюро секции поэтов Ленинграда, а потом отдел поэзии в журнале «Звезда».
В послевоенное десятилетие героем лирики Брауна становится природа, а это не отвечало идеологической доктрине тех лет, когда поощрялись стихотворная политическая публицистика и эпические поэмы о возрождении страны.
РОДИНА
Я рос в глуши, где русская природа,
С младенчества я знал её язык,
Простой и мудрый, как язык народа,
Что сердцем чист и разумом велик.
Мне был как голос матери родимой
Её равнин, её лесов простор,
Мне каждый знак, почти неуловимый,
Понятен был, как с другом разговор.
Дыханьем ветра на рассвете мглистом,
Мерцаньем снега в поле при луне,
Шуршаньем трав, коротким птичьим свистом
Она все тайны открывала мне.
Она меня так радовала первым,
Ещё недораскрывшимся, тугим
Подснежником, и лёгким пухом вербным,
И жаворонку, детству дорогим.
Я в лес входил. Деревья мне навстречу
Протягивали ветви, как друзья,
Едва шепча, почти беззвучной речью, –
Её в словах и передать нельзя!
Дубы казались мне богатырями
С корявыми кольчугами коры,
С такими узловатыми корнями,
Что их не брали даже топоры.
Осина – та всегда меня пугала
Внезапным звонким трепетом своим,
Зато, какими красками пылала
В осенний день под солнцем золотым!
Цветенье лип, и яблони лесные,
И горький дух черёмух по весне,
И статных клёнов листья вырезные –
Всё, как родное, открывалось мне.
Но всех родней берёза мне казалась.
Я знал всегда – я звал её сестрой. –
О чём она с подругами шепталась
И как дрожала в страхе под грозой.
Мне птицы хором пели на рассвете.
И я их различал по голосам,
И я держал их гнёзда на примете,
И счёт я вёл горластым их птенцам.
Я воевал с воровкою сорокой,
В гнездо птенцов упавших возвращал.
Вдали услышав ястребиный клёкот,
В ладони хлопал и «шу-гу!» кричал.
Зимой в полях, в морозной лунной дали,
Страшил меня протяжный вой волков, –
Они дворняг на клочья разрывали,
Боясь огня и щёлканья кнутов.
Я рос в глуши… Природа мне открыла
Все тайники великой красоты.
Прекрасному она меня учила
И мужеству суровой простоты.
В её судьбе сквозь перемены года
Я узнавал, как давнее родство,
Живую повесть о судьбе народа,
О радостях и горестях его.
Я слышал всё, о чём леса шумели,
С полей, дорог ловил голодный вой.
Он надо мной вставал от колыбели,
От первой песни, спетой надо мной.
Я видел избы курные, слепые,
Продымленные стены нищеты,
И все богатства дней твоих, Россия,
До русской песни, русской красоты.
И видел я, как, мудрое, простое,
Надорванное гнётом и слезой,
В груди народа сердце золотое
В те годы билось гневом и грозой.
Как накипало бурей год от года
И как открылось в тот великий год…
Я рос в глуши, где русская природа, –
И доблести учил меня народ.
«Уйдя в тень», Браун заново родился в конце 1950-х годов. Со сборником «Живопись» (1963) (затем — «Я жгу костер», 1966; «Вехи времени», 1971) стал складываться новый мир поэта, родственный не Маяковскому, а Есенину, и направленный не на волевое преобразование мира, а на постижение глубинных тайн бытия. Знаменательно название первого раздела книги «Вехи времени» — «Родники». «Риторический вымах» сохранился в этих стихах, но он вместил в себя лирическую тонкость. Все увиденное и прочувствованное — шорох трав, трепет лунной выси, знобкая рассветная роса — заносится в открытую тетрадь, и мир кажется сказочной птицей, прилетевшей из детства и наконец-то пойманной поэтом («Среди природы я — как летописец...»). Вершиной творчества Брауна стала его предсмертная книга, которая так и называлась: «К вершине века» (1975). Здесь произошел качественный скачок из душевности в духовность, когда пережитое предельно концентрируется в слове прямом, даже порой аскетичном и твердящем об одном: о трагической сути бытия («Слова мои стали костром...», «Дон Кихот», «Когда я говорю с самим собой...», «Память» и др.).
Сильнейшим ударом для поэта стал арест в 1969 году его единственного сына. Он тоже любил сочинять стихи и тоже носил имя Николай Браун. Историк Н. Митрохин в своей монографии «Русская партия: Движение русских националистов в СССР. 1953–1985 годы» в 2003 году рассказывал: «Раскрутка» дела началась в 1968 г. с ареста по обвинению в хищении телевизоров с завода им. Козицкого шофера С.А. Мальчевского (1935 г.р.). По ходу расследования выяснилось, что С. Мальчевский еще в 1967 г. принимал участие в групповом преступлении – обыске у вдовы гинеколога (предположительно, еврея), проводившемся уголовниками под видом милицейского (было изъято облигаций Госзайма на 20 тысяч рублей). В камере СИЗО Ленинградской области С. Мальчевский, сидевший вместе с профессиональными уголовниками, стал выдавать себя за «политического» заключенного. Когда у него потребовали доказательств, он написал несколько записок оставшемуся на свободе другу – любовнику его сестры – поэту Н.Н. Брауну (1938 г.р.) с просьбой подтвердить его приверженность к борьбе против советской власти и передал записку якобы освобождающемуся сокамернику. После этой провокации оперчастью ленинградского СИЗО «Кресты» было возбуждено дело. Н. Браун был сыном известного ленинградского поэта, богемным и авантюристичным молодым человеком. Вместе с С. Мальчевским (согласно «58–10. Надзорные производства…») и уже отсидевшим за фарцовку В.Г. Водопьяновым (1940 г.р.) (согласно позднейшим воспоминаниям А. Бергера) отмечал день рождения Гитлера, расстреливал из духового ружья мишень, на которой было написано «J;den! Achtung!» – «Внимание! Евреи!», звонил в различные государственные организации от имени Народно-трудового союза (НТС), с которым, кстати, не поддерживал никаких отношений. Был он знаком с очень широким кругом людей – от уголовников до интеллектуала поэта А.С. Бергера (1938 г.р.) и товароведа в «Академкниге» и В.В. Шульгина. А. Бергер дружил с Н. Брауном с первого курса Библиотечного института, который они оба закончили. Вокруг них сложился небольшой кружок приятелей-инакомыслящих (А. Бабушкин и другие). Участники кружка собирались обычно по пятницам, читали друг другу свои стихи, вели разговоры о судьбе России и о возрождении русской культуры (тут трудно не заметить пересечение с лингвистическими экзерсисами А. Солженицына). О второй жизни Н. Брауна – общении с уголовниками, антисемитизме – А. Бергер, по его позднейшим утверждениям, ничего не знал и был очень удивлен представленными позднее следователем материалами. 15 апреля 1965 г. Н. Браун и А. Бергер были арестованы по обвинению в антисоветской пропаганде. А. Бергер попал на заметку КГБ несколькими днями раньше, когда пришел с банкой спирта к Н. Брауну, а у того в тот момент проводили обыск. Первоначально ордер на их арест был выписан по делу С. Мальчевского. По адресам знакомых и Н. Брауна, и А. Бергера прошли тщательные обыски – изымали главным образом стихи подельников».
Руководство КГБ хотело, чтобы против младшего Брауна дал показания свидетель отречения от престола Николая Второго – Василий Шульгин, у которого молодой поэт исполнял обязанности литературного секретаря. Но Шульгин на суде монархизм своего молодого соратника за преступление не признал.
Ревизия наступила 15 декабря 1969 года. Суд признал младшего Брауна виновным по 70-й статье Уголовного кодекса и приговорил его к семи годам лагерей и трём годам ссылки. Первоначально сын поэта свой срок отбывал в Мордовии, но летом 1972 года его этапировали в воссозданные пермские политлагеря. Там в конце 1974 года он в последний раз увидел своего отца. Отец с матерью с трудом добились этого свидания с сыном. Тот впоследствии вспоминал: «Отец был болен, хотя выглядел по-прежнему артистично, был стройным, лёгким в движениях. Читал мне новые стихи. Но у обоих нас было предчувствие, что эта встреча – последняя. Мы заспорили о чём-то важном, проявили крайнюю неуступчивость, и вдруг, спохватившись, где мы и почему, умолкли. И тут он, пристально посмотрев мне в глаза, в первый и последний раз в жизни перекрестил меня заметно похудевшей рукой».
Николай Леопольдович Браун пытался найти правду, доказать, что нельзя сажать людей за их политические убеждения. Но власть к его обращениям оказалась глуха. В отчаянии поэт написал две книги стихов: «Скорбные строки» и «Горестям вопреки». Однако их тогда, естественно, издавать никто не стал. Самый сильный и драматический цикл Брауна «Скорбные строки» с посвящением «Моему сыну, политическому заключенному брежневской эпохи», до сих пор полностью не опубликован.
Николай Браун ушел из жизни 12 февраля 1975 года, похоронен на Комаровском кладбище под Санкт-Петербургом.
Вот что написал один из исследователей его творчества Герман Филиппов в своей вступительной статье к сборнику избранных стихотворений Николая Брауна «К вершине века»: «Личная судьба Николая Брауна непосредственно связана с полувековой жизнью нашей поэзии. Он видел Блока, слышал его голос в Большом драматическом театре Петрограда апрельским вечером 1921 года.
Будучи студентом педагогического института, вместе с Заболоцким создавал машинописный журнал «Мысль».
Выносил тело Есенина хмурым декабрьским утром из гостиницы «Англетер».
Беседовал с Маяковским на выставке «Двадцать лет работы».
Долгие годы дружил с А. Прокофьевым и П. Антокольским.
Разные воздействия сказались в его творчестве. Но если сейчас мы прочитаем Брауна заново — не в строгой хронологической последовательности, а по книгам, которые он сам составлял, станет ясно: творческая судьба его индивидуальна. В ней по-своему отразилась наша эпоха, или, как сказал сам поэт, «жизни бег неудержимый»...
КОГДА УЙДУ С ПУТИ ЗЕМНОГО…
Когда уйду с пути земного
От всех тревог, забот и снов,
Когда я стану только словом,
Негромким томиком стихов,
Возьми меня с собой в дорогу,
Открой, проснувшись поутру;
Пусть я уйму твою тревогу,
Пусть я слезу твою утру.
Открой меня, когда ненастье
Затмит все дали впереди.
Открой меня, когда от счастья
Займет дыхание в груди.
И все, чем я горел когда-то,
Воспламени, переживи,
Все, чем душа была богата,
В своей душе восстанови.
И я воскресну, и незримо
С твоей сольется жизнь моя,
Я стану другом и любимым,
Твоей опорой стану я.
***
Как рассказывал Николай Браун-младший, многие члены его семьи столкнулись с репрессиями задолго до начала Великой Отечественной войны. «Многие мои родственники немецкого происхождения были репрессированы и осуждены еще задолго до принудительной депортации советских немцев. В 1931 году моего дядю – Корнея Леопольдовича Брауна и дядю моего отца Ильдефонса Викентьевича Брауна, проживающих в Орле, репрессировали по сфабрикованным делам и приговорили к трём годам заключения в лагерях. Такая же участь постигла и многих родственников со стороны матери. Они задолго до начала депортации были арестованы и находились в лагерях Челябинской области, будучи высланными из Костромы. Скорее всего, подобная участь могла постигнуть и моих родителей, если бы не начало войны. В 1941 году мы проживали в городе Ленинграде, вплоть до начала его блокады. Когда немецкие войска уже почти взяли город в полную осаду, моему отцу, Николаю Леопольдовичу, удалось отправить нас с матерью в эвакуацию. Сначала мы прибыли в Ярославль, а затем отправились в Пермскую область, по тем временам город Молотов».
Мария Ивановна Комиссарова (1903 [по другим сведениям —1900; 1904] – 1994) – поэт, переводчик.
Мария Комиссарова родилась в крестьянской семье в селе Андреевское Костромской губернии. Приходилась дальней родственницей Осипу Комиссарову, шапочному мастеру, спасшему жизнь императору Александру II во время покушения на него Дмитрия Каракозова – Осип Иванович успел отвести в сторону руку покушавшегося, за что император возвел его в потомственное дворянство с фамилией Комиссаров-Костромской.
ДЕТСТВО
Детство моё, жёваная соска,
Зыбка моя, сон мой наяву!
С заливных лугов твоих заволжских
Ни травинки робкой не сорву.
Паренное веником кудрявым,
Непутевое моё, с тобой
Мы росли сурово и коряво,
Никого не радуя собой.
Глиняная кукла-неулыба,
Утварь немудрёная моя,
Не тебе скажу своё спасибо,
Не тебя я позову в друзья.
Буки-веди, азбука-загадка,
Бабкины молитвы шепотком,
Теплило ты свечи да лампадки,
Кое-как повязано платком.
Пуганное пугалом в потёмки,
Глаженное маминой рукой,
В костромской ты плакало сторонке,
Вытирая щёки кулаком.
Детство моё, песня-потеряшка,
Поясок, заброшенный в траву,
Тёмное, в осоке да в ромашках,
Я тебя, тоскуя, не зову!
Мария училась в сельской школе, затем — в трудовой школе в городе Любим Ярославской губернии. Комиссарова стала сельской учительницей в селе Богородском Костромской губернии и вскоре была направлена для продолжения образования в Костромской университет. С 1920 по 1921 год служила в статистическом бюро Северо-Кавказской областной рабоче-крестьянской инспекции, Лесном комитете. В 1922 году три месяца отработала в библиотеке города Сочи. Затем перевелась в Петроград. Училась в Педагогическом институте им. А.И. Герцена, где изучала французский и немецкий языки. Окончила институт в 1927 году. Два года посещала лекции в Институте истории искусств. Работала в редакции «Красной газеты». С 1930 года состояла в студии переводчиков Федерации объединений советских переводчиков, переводила белорусских (М. Богданович) и украинских Т. Шевченко, И. Франко, Л. Украинка) поэтов.
Входила в литературное объединение «Мастерская слова».
В 1925 году Мария Комиссарова вышла замуж за Николая Брауна, а спустя три года они тайно обвенчались.
Начала печататься в 1923 году – в газете «Красный студент» опубликовано ее стихотворение «Думы девичьи рдеют в закатах...». Первая книга стихов «Первопуток» (1928) вызвала одобрительное письмо Б. Пастернака (архив Н. Брауна). Критики нашли в книге элементы ученичества, «схему хлебниковско-тихоновского стиха», «по-пастернаковски изысканные созвучья», влияние Н. Клюева. Но отмечали и свежесть чувств автора, плодотворное развитие им фольклорных традиций. Уже тогда обозначился главный образ Комиссаровой: «малая родина» Кострома как олицетворение великой России. В следующей книге — «Переправа» (1932) стиль Комиссаровой обрел социально-публицистическую направленность, но народно-поэтическое начало осталось определяющим.
СЛОВО О РОДНОМ КРАЕ
Мой сказочный, с полями синими,
Где лён цветёт, мой отчий край,
Ты просто-напросто по имени
Меня, как прежде, называй.
Ведь я твоя былинка малая.
Как все, и я росла с тобой.
Твоей зари полоска алая
Мерцала в небе надо мной.
Со мной леса твои аукались,
Когда была я далеко,
Твои слова меня баюкали,
Когда мне было нелегко.
С тобою радости делила я,
Делила горести свои,
И от меня, сторонка милая,
Ты ничего не утаи:
Ни кладов, что тебе доверены,
Ни дивных сказок терема.
Свой ключ от них с резьбой серебряной
Мне подарила Кострома.
Здесь век за веком гений пашенный
Сам создавал все чудеса.
Ипатий древний многобашенный
Хранит столетий голоса.
Я под его седыми сводами
Читала летопись твою
С её великими невзгодами,
С её победами в бою.
Рассказывали мне предания,
Как ты мужал в своей борьбе,
Какие тяжкие страдания
На долю выпали тебе.
Шаги Сусанина былинные
Навек впечатаны в снега,
И песня мне о нём старинная,
Как память сердца, дорога.
Я с Волгой встретилась, как с матерью,
Я ей поклон мой отдала,
Она в свой новый дом под Саметью
Сестру Костромку приняла.
И вот живёт себе, красуется,
Ликует волжская волна.
С ней встретясь, солнышко целуется,
В ней моет личико луна.
Мой край с лесами бородатыми,
Которым нет и нет конца,
Ты столько войн прошёл с солдатами,
Согрев любовью их сердца.
Ты столько льна отчизне вырастил
И столько выткал полотна,
Что по её великой милости
Стал знаменитым, старина.
Твои стада — дородством чистая
Порода костромских кровей.
Река молочная лучистая
Течёт по стороне моей.
Ты, засучив, как полагается,
В рабочей схватке рукава,
Увидел, как в труде рождается
Твой новый день, твои права.
Идёт молва. Растёт содружество
Твоих сынов и дочерей.
Увенчанное славой мужество
Сияет на груди твоей.
И я целую в благодарности
Порой не спавшие ночей,
В труде не знавшие усталости
Родные руки матерей.
В начале 1931 года поступила на работу в IV отделение Публичной библиотеки. Прилагая автобиографию, Комиссарова указала возраст 27 лет, а местом рождения назвала Великолукский уезд Псковской губернии (тем самым отрицая родство со «спасителем царя»). Но уже в начале сентября этого года была уволена по болезни. В дальнейшем занималась литературным трудом.
Писатель Николай Вагнер, вспоминая об этих годах, сказал о поэтессе так: «…принесшая… тихое степенство из своих костромских лесов…». И вот выход в большую литературу – сборник «Первопуток» (1928 г.). «Первопуток» – это дорога юности, путь в новую жизнь – трудовую, с ее сложностями и поворотами. Ее ранние стихи вполне подпадают под определение – «женская лирика»: стихи мягкие, милые, задушевные и даже простодушные, иногда публицистичные, хотя есть у нее и произведения, проникнутые патриотическим пафосом.
За «Первопутком» последовали «Переправа» (1932 г.), «Встреча» (1936 г.), в которых она рассказывала об укладе жизни в стране конца двадцатых – начала тридцатых годов. О событиях, связанных с индустриализацией и коллективизацией. Приметы того времени в стихах Комиссаровой переданы с выразительностью и страстностью молодой девушки, отражают перелом в ее сознании.
В той заречной стороне
Кто-то вспомнил обо мне,
Чарку добрую пригубил,
Тихим словом приголубил
В той далёкой стороне.
Колокольчик мой лиловый,
Цвет ромашки золотой,
Голос дудочки ольховой,
Вздохи песенки простой!
Слышу, слышу голос бора,
Лепет робкого ручья,
Вижу светлые озера,
Знаю, знаю, память чья,
Чья душа по мне вздохнула
Кто там вспомнил обо мне,
Чья звезда в ночи блеснула
В той заволжской стороне.
Не была чужда Комиссаровой и гражданская позиция – в 1930-е годы она выступила в защиту Бориса Пастернака. И это несмотря на то, что в этот период с ее семьей и с семьей ее мужа, Николая Брауна произошла страшная трагедия – все многочисленное семейство Комиссаровых и Браунов было репрессировано.
Именно поэтому перед началом Великой Отечественной войны Николай Браун отправил ее с малолетним сыном Колей, как говорится, от греха подальше, в Пермскую область, в глухую деревушку Доньку, где она сотрудничала на радио и в местных периодических изданиях.
30 ноября 1939 года ее супруга, поэта Николая Брауна, призывают в армию и направляют на флот. Мария Комиссарова остро чувствует горе матерей и вдов, потерявших своих любимых на фронте. Стихотворение «В СНЕЖНОМ ПОЛЕ, НЕЛЮБИМОМ» было опубликовано в журнале «Ленинград» в 1941 году:
В снежном поле, нелюбимом
Ходит ветер круговой,
Расскажи мне о любимом
Друг мой, сокол боевой!
Как он рядом шёл с тобою,
Как на горький снег упал,
Как, закрыв глаза рукою,
Имя Родины позвал.
Бой гремел. Свинцом и кровью
И огнём багрил снега…
И дальше:
Оглянулся я, чтоб другу
Вдоль на солнце указать,
Протянуть, как прежде руку,
Слово тёплое сказать.
Только дрожь пошла по жилам, –
Не узнать его лица:
Злая пуля уложила
Спать навеки храбреца…
На слова Комиссаровой написаны песни «Урал-богатырь», «Уральская партизанская» и др., вошедшие в репертуар военных ансамблей песни.
Полыхает, полыхает
Над просторами война.
Провожает, провожает
Мужа в армию жена.
Сшила теплую фуфайку,
Сшила варежки ему,
Обернула ноги в байку
Дорогому своему.
И кисет с тоской сердечной
Подала ему в слезах,
Донесла мешок заплечный
До состава на путях.
Эшелон пошел на запад,
А жена пошла домой,
Дома — дети, надо стряпать
И везде успеть одной.
Крепче стойте, бабьи ноги,
Не ломись от горя, грудь,—
И забот и дела много,
После можно отдохнуть.
Ты лети, лети, соколик,
Высоко и далеко!
И жена, вздохнув от боли
Тяжело и глубоко,
Вытрет слезы и шагает.
Вот пришла домой — одна.
Дни и ночи полыхает
Над просторами война!
В 1944 году, после снятия блокады Комиссарова возвратилась в Ленинград. Готовится к выходу очередной поэтический сборник, но тут грянула новая беда. В 1946 году после печально известного постановления ЦК ВКП(б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград» Марии Комиссаровой было вменено в вину следующее: «Произведения, проникнутые тоской, пессимизмом и разочарованием в жизни… <…> В некоторых своих стихах Садофьев и Комиссарова стали подпевать Ахматовой, стали культивировать настроения уныния, тоски и одиночества, которые так любезны душе Ахматовой».
Набор книги был рассыпан, а имя поэтессы на долгие годы попало в «чёрный список». Но она даже в эти годы продолжала свою творческую жизнь – сосредоточилась на переводческой работе. Трудилась над поэмой «Лиза Чайкина», посвящённой отважной девушке-партизанке, которая даже под пытками не выдала место расположения партизанского отряда и была расстреляна немецкими оккупантами 23 ноября 1941 года.
Поэма «Лиза Чайкина» (1954 г.) была опубликована в 1956 году и неоднократно издавалась большими тиражами в СССР и других странах. Эта поэма встала в один ряд с такими произведениями, как «Зоя» М. Алигер и «Сын» П. Антокольского.
ЛИЗА ЧАЙКИНА
ВСТУПЛЕНИЕ
Деревня Руно – родина твоя,
С негромкой песней робкого ручья,
С весёлой, быстрой Руною-рекой,
От дома до реки – подать рукой.
Я в том краю, на родине твоей,
Следов твоих искала много дней,
По всем твоим дорогам я прошла,
Где в детстве ты играла и росла.
Я постучалась к матери твоей,
Она открыла двери мне, и с ней
Всю ночь мы говорили о тебе.
Весь день мы просидели с ней в избе.
На переборке в раме твой портрет,
А вот тебя сегодня в доме нет.
Теперь другой на старом месте дом,
Но всё тобой живёт и дышит в нём,
И светом полдня вновь озарено
Распахнутое в новый день окно.
Вошла сестра, с которой вместе ты
Рвала в лугах весёлые цветы,
Снопы вязала, ягоды брала,
Которая тайком к тебе пришла
На берег Волги в грозный год войны,
Когда деревни были сожжены, –
Пришла и подняла тебя с земли,
Чтоб партизаны тело погребли.
Вошёл тобою вынянченный брат –
В его глазах я твой узнала взгляд, –
Вошёл и сел, и развернул гармонь.
По сердцу моему прошёл огонь,
Огонь щемящей боли и тоски.
Как ласточка, из-под его руки
Рванулась песня и пошла кружить.
«Она любила с песнями дружить», –
Сказала мать, и вздох оборвала,
И еле слышно песню назвала.
Я по складам читаю жизнь твою,
Страницы детства, юность узнаю,
От первых игр и первых книг твоих
До смертных мук... Мы не забудем их!
Они, как молнии, по мне прошли,
Огнём и кровью сердце обожгли.
Вся жизнь твоя, как книга, предо мной, –
Страницу детства бережно открой.
<…>
Первая послевоенная книга стихов Марии Комиссаровой вышла лишь в 1961 году и называлась «Моя тропинка продолжается» – это ответ тем, кто считал творческий путь поэтессы завершенным. Затем были еще книги: «Дорога к друзьям» (1968), «Ожидание встречи» (1973), «Еще не вечер» (1981) и др. В послевоенные десятилетия голос Комиссаровой обрел широкий диапазон: от мягкой задушевности до напряженного драматизма.
После смерти мужа в 1975 году в ее стихах появляются вдовьи, трагические нотки – цикл из шести стихотворений, посвященных памяти Н. Брауна «ТЫ ЗДЕСЬ, СО МНОЮ РЯДОМ».
1
Войди в мои строки,
Как в полдень широкий,
Стремительным шагом
Войди!
Послушай,
Как зяблик поет,
К нам сороки
На двор прилетели,
Пируют,
Гляди!
Сирень зацвела
И к тебе потянулась
Навстречу своими ветвями
Опять
И сразу
С лужайки зеленой шагнула
К тебе в заповедные строки,
В тетрадь.
Нас ветер с залива
К себе зазывает, –
Пойдем через горку,
Тропинкой, туда,
Где теплый песок,
И волна игровая,
И доброго лета
Живая вода.
И чайка на камне
Опять загляделась
В далекие дали, забыв обо всем;
Быть может, ей счастья,
Как людям хотелось,
А счастье ушло
За волной в окоем.
Давай торопиться,
Опять не успеем,
Опять опоздаем,
Нагрянет гроза…
Стремительным шагом –
Скорее, скорее,
Покуда сияет
Небес бирюза!
Покуда не поздно
Еще разбежаться,
Еще рассмеяться,
Распеться взахлеб,
Давай торопиться –
Не надо прощаться,
Не надо своих
Укорачивать троп!
Давай допоем
Недопетую нами,
Что жизнью была еам
И нашей судьбой,
Заглавную песню –
Двумя голосами,
Не в ночь уходя,
А в рассвет голубой!
<…>
5
Спросил в тревоге тополь у меня:
- Где твой хозяин?
Столько дней огня
Не вижу я в окне его – оно
Совсем погасло,
Без него темно.
Темно мне без него…
А как же ты?
Совсем одна,
В безмолвье темноты
Печалишься,
Горюешь по ночам?
Я знаю все,
Я видел это сам…
Не надо горевать –
Ты не одна,
Меня стоять
У твоего окна
Оставил он –
И завещал в слезах
Мне день и ночь
Стоять здесь на часах!
<…>
Ее стихи просты, но это кажущаяся простота, каждое слово отшлифовано, словно камушек морским прибоем, в них проступает женская мудрость и любовь к родной земле. Стихи проникнуты лиричностью, поражают своей взволнованностью и искренностью.
МОИ ПОДРУГИ
Время косы не щадило,
Золотые,
Совсем как рожь,
Раньше срока посеребрило,
Побелило пылью порош.
И, надев на подруг шинели
И армейские сапоги,
Время гнало их сквозь метели
По фронтам,
Где враги, враги
Смерть кружила над переправой,
Над черёмухами в цвету.
Умирали они со славой
На железном своём посту.
Сиротели они,
Вдовели...
Только гляну –
И вспомню вдруг,
Как себя они не жалели,
Как впрягались на пашне в плуг,
Как детей без отцов растили,
Дни и ночи одни,
Одни
Ждали писем,
Судьбу молили:
«Ты от пули их сохрани!»
Мария Комиссарова говорила о своих поэтических строках так: «они могли родиться лишь в глубинах родного края, как в глубинах моря родится драгоценный чистый жемчуг, иль в волнах песни, что живет в народе, иль в материнском сердце…».
Слова мои, я вас молю:
В душе не каменейте,
Не остывайте, не велю, —
В тиши, как зёрна, зрейте.
По зёрнышку весь свой запас
Сквозь пальцы я просею,
Прикину каждое на глаз,
На вес, не дам злодею
И плевелам царить в строке.
Нет месту беспорядку,
Пока перо держу в руке,
Пока держу тетрадку.
Поэтический слог Комиссаровой, с одной стороны, лишен внешней эффектности. Но когда возникают такие образы, как «метели звездные запели», «реки спят в обнимку с берегами», «молния латынью расписалась / На вечном небе вечным словом — Рим», ощущается выучка «петроградско-ленинградской школы» 1920-х. Комиссарова создавала патриотические произведения, не противоречащие официальной идеологии. Но она отличалась гражданской стойкостью.
В 1969 г. отказалась подписаться под письмом, требовавшим исключения А. Солженицына из Союза писателей. Состояла в активной переписке с политзаключенными и собирала присылаемые ей литературные материалы. В начале 1990-х годов подписывала все обращения по поводу возвращения храмов верующим. В конце жизни помогала политическим репрессированным, с 1991 г. была почетной соратницей Российского Имперского союза-ордена. Под влиянием сына поддерживала возрождение казачества, подписывала обращения за возвращение всех храмов верующим.
За активную пропаганду и переводы украинской поэзии удостоена литературной премии им. Максима Рыльского (1982).
Как бы подводя итоги своего творческого пути, Мария Комиссарова пишет в стихотворении «СЛОВО»:
Народ – певец, ваятель, воин,
И в безымянности своей
Бессмертия он удостоен.
Одной с ним жизнью жить умей.
Учись у них,
У безымянных,
Вплетать в родную речь цветы, –
Искусство их не знает равных,
Но знает меру красоты.
Поэт Николай Тихонов так охарактеризовал ее творчество: «Мария Комиссарова – прекрасный русский поэт, хороший друг, замечательный товарищ. Русская поэзия может по праву гордиться жизненным и поэтическим путём Марии Комиссаровой».
Мария Комиссарова ушла из жизни 28 августа 1994 года. Похоронена на Комаровском кладбище под Петербургом рядом с мужем, Николаем Брауном.
***
Браун-младший говорил о себе: «Дети рождаются в семьях лесорубов, инженеров, артистов, космонавтов. Я родился в семье поэтов – Николая Леопольдовича Брауна и Марии Ивановны Комиссаровой. Во мне помножились две крови: германская и русская».
Николай Николаевич Браун (род. в 1938 г.) – поэт, переводчик и публицист, общественный деятель. Один из лидеров монархического и казачьего движений. Секретарь писателя Василия Шульгина в СССР.
Николай Браун родился в Ленинграде.
О своих учебных годах он рассказывает так: «Уже в послевоенные годы я обучался в школе № 222, это бывшая Петершуле, крупнейшая немецкая школа, которая была основана на средства лютеранской церкви и стала широко известной, как школа, основанная петербургскими немцами. В моём классе учились многие ребята немецкого происхождения. В школе мы не чувствовали предвзятого отношения к себе лишь потому, что наши преподаватели были старшего поколения и понимали политическую обстановку. Потому к нам относились сочувственно, как к детям репрессированных. Но всё же, несмотря на относительно спокойное время, я постоянно сталкивался с предвзятостью, которая не имела явно выраженного административного основания».
В комсомоле и партии, по убеждениям, не состоял. После окончания в 1962 году Ленинградского института культуры Николай Николаевич отдал много сил и времени воздушной гимнастике и цирковому спорту – акробатике, цирковым трюкам. На его счету были многочисленные выступления и опасные трюки, в числе которых сложнейший акробатический номер без страховки на стреле парашютной вышки в ЦПКиО высотой 50 м. Но желание посвятить свою жизнь литературе пересилило, и он покинул цирковое искусство, несмотря на ряд заманчивых предложений.
Николай Браун встречался в Пушкинском Доме и беседовал на литературные темы с прилетевшим в СССР из Америки поэтом Робертом Фростом, который подарил ему книги с автографами для перевода на русский и пластинки со своими стихами для его фонотеки. Памятная надпись Фроста Николаю Николаевичу на книге «In the Clearing» («В просеке», 1962), в русском переводе: «Роберт Фрост — Николаю Брауну. С благодарностью сыну за любезность отца. Пушкинский Дом. Сентябрь 1962».
С начала 1960-х годов увлекся языками, занимался поэтическими переводами с немецкого, английского, финского, литовского, польского. Некоторые из них были опубликованы в журналах «Звезда» и «Нева». Его переводы американского поэта Стенли Кьюница, набранные в московском журнале «Иностранная литература», были сняты осенью 1968-го из-за политических выступлений поэта против подавления советскими танками «свобод в ЧССР».
В 1967 г. состоялась встреча Николая Николаевича с американским поэтом Кьюницем, пулитцеровским лауреатом, упомянутым выше, с обстоятельной беседой о путях современной поэзиии, с вручением ему книги «Selected Poems» («Избранные стихи», 1967) с автографом, в русском переводе: «Николаю Бороздину — с которым я имел удовольствие незабываемой встречи в Ленинграде — с большими надеждами на его поэзию. Стенли Кьюниц. 3 апреля 1967. Ленинград». В течение года переводы из этой книги, надежды, видимо, оправдали, поскольку были одобрены и набраны в московском журнале, причина их снятия названа выше. Примечательно, что позиция переводчика и автора книги по поводу «чешских событий» 1968 года и их оценка, в итоге, совпали.
В результате личного знакомства и ряда встреч с поэтами Финляндии, впервые посетившими столицу на Неве в 1967 году, Николай Николаевич опубликовал переводы ведущих финских поэтов разных поколений: Ласси Нумми, Айлы Мерилуото, Евы-Лийсы Маннер, Пентти Фабрициуса, Эльви Синерво и т. д. Конечно, о возможности его собственной зарубежной поездки куда либо в то советское время вопроса не возникало.
Всё опубликованное Н.Н. Брауном в советское время было подписано псевдонимом Николай Бороздин. Его переводы из Фридриха Гёльдерлина получили высокую оценку германистов. Литовские переводы вошли в том «Литовские поэты XX века» Большой серии Библиотеки поэта (1971). О публикации собственных его произведений, по идеологическим причинам, речи быть не могло.
В 1960-е годы ему удалось собрать редкую фонотеку авторского чтения стихов, включая перезаписи с уцелевших восковых валиков 1920-х годов, которая пополнялась современными авторами. Он многократно посещал Анну Ахматову, не раз приглашал ее к себе для записи на магнитофон. Наряду с лирическими циклами, сумел сохранить записанную им в ее чтении тогда запрещенную поэму «Реквием», по тому зарубежному изданию, которое сумел получить в 1964 году нелегально. На нем имеется ее короткий автограф. Иногда их встречи сопровождались взаимным чтением стихов. Ее дарственная надпись на книге «У самого моря» такова: «Николаю Брауну (млад.) от всей души Ахматова 19 ноября 1964 Ленинград».
В Ленинграде они жили с Анной Андреевной в соседних подъездах, что, впрочем, само по себе не могло быть поводом для знакомства. «Паролем» стала поэма Ахматовой «Реквием». Николай через русских знакомых, живущих в Финляндии, сумел раздобыть текст, изданный в Мюнхене. Он предложил Анне Андреевне записать «Реквием» на магнитофон. Она согласилась. И сегодня у нас есть уникальная возможность услышать, как Ахматова читает о себе самой: «Муж в могиле, сын в тюрьме. Помолитесь обо мне».
Ахматова умерла 5 марта 1966 г. в Подмосковье. Николаю Брауну в это время было 27 лет. Вместе с её гробом после прощания в морге московской больницы он прилетел в Ленинград. «На её отпевание в Никольском Морском соборе пришло не менее пяти тысяч человек, – вспоминает Николай Браун. – Она была единственным поэтом в советское безбожное время, которого так демонстративно всенародно отпевали, понимая её значение для будущего, для Санкт-Петербурга и России. Один из оперативников КГБ сделал доброе дело: ослушался приказа и не уничтожил сделанную им киносъёмку. Он сохранил для истории и прибытие самолёта с выходящими из него по авиатрапу писателями, и часть отпевания в Никольском соборе, и путь по мартовской дороге в Комарово».
С середины 1960-х годов был близко знаком и находился в переписке с Василием Витальевичем Шульгиным, лидером Белого движения, депутатом Государственной Думы, принимавшим отречение у Николая II. По его просьбе Браун в течение двух летних сезонов на Кавказе, был его секретарем, работал с ним над его новыми книгами. Он и его супруга, пулеметчица Добрармии Мария Дмитриевна Седельникова, стали для Брауна духовно близкими людьми.
Поскольку многие талантливые русские поэты и писатели были уничтожены Советской властью, Браун поставил своей целью «вернуть России русскую поэзию» и занялся распространением тамиздата, самиздата и собственных стихов.
15 апреля 1969 года после обыска был арестован КГБ как «особо опасный государственный преступник» (ст.70 УК РСФСР). Брауну вменялась антикоммунистическая и религиозная агитация и пропаганда, «террористические замыслы», подготовка взрыва мавзолея Ленина и подготовка покушения на Л.И. Брежнева, распространение «там- и самиздата» и собственных антисоветских стихов, в частности, против ввода советских войск в ЧССР в августе 1968 года.
В связи с «делом Н. Н. Брауна» в 1969 году при 5-м Управлении КГБ, по распоряжению главы КГБ СССР Ю.В. Андропова, был создан 7-й отдел «для выявления и проверки лиц, вынашивающих намерение применить взрывчатые вещества и взрывные устройства в антисоветских целях», а также для «розыска авторов анонимных антисоветских документов и проверки сигналов об угрозах в адрес высших руководителей страны». Ответственность за работу созданного отдела была возложена Андроповым на возглавлявшего 5-е Управление КГБ генерал-лейтенанта Ф.Д. Бобкова.
Следователи озадачивали Николая, например, такими вопросами: «Кем вам приходится Ева Браун (любовница, затем жена Гитлера и однофамилица поэта – В.Ю.)?», «Как вы собираетесь взорвать Мавзолей и убить Брежнева?» Оказалось, что кроме антисоветских стихов ему хотели «пришить» терроризм. От своих стихов Браун не отказывался, не скрывал и то, что занимался «самиздатом», но свою причастность к подготовке террористических актов отрицал.
Во время следствия были допрошены редакторы главных литературных журналов: Александр Твардовский («Новый мир»), Борис Полевой («Смена»), Георгий Холопов («Звезда»), Александр Попов («Нева»), московские поэты: Рюрик Ивнев, Арсений Тарковский, Лев Озеров. В показаниях последнего Н.Н. Браун был охарактеризован как один из самых одаренных современных поэтов. Павел Антокольский направил в Президиум Верховного Совета РСФСР заявление с протестом против необоснованного ареста лично знакомого ему молодого автора, подающего большие надежды в литературе. Позже с просьбой о пересмотре «дела Н.Н. Брауна» к Председателю Верховного суда СССР Льву Смирнову обратился член Правления СП СССР Евгений Евтушенко. В своем письме он утверждал, что ему «трудно судить о самом деле», но прочитанные ему стихи Н.Н. Брауна говорят о «несомненном литературном таланте», и, настаивая на пересмотре, выражал опасение: «Больно, если этот талант пропадет».
Многие из допрошенных по делу в Москве, Ленинграде, Владимире и Таллине были подвергнуты обыскам с изъятием 11 пишущих машинок и различных печатных материалов, включая стихи обвиняемого. После обыска и допроса на судебный процесс в Ленинград из Владимира чекистами был доставлен упомянутый выше писатель Василий Шульгин, проживавший там после освобождения из Владимирского централа, который выступил в защиту обвиняемого. В частности, с кафедры свидетеля он утверждал, что «не мог быть сагитирован обвиняемым против Советской власти», поскольку был «личным врагом Ленина», и отметил, что следователь при допросе предложил ему «вместе искать» в изъятых у него стихах обвиняемого «ненависть к Советской власти». Последняя встреча 91-летнего Шульгина с его молодым секретарем происходила в зале, заполненном чекистами в форме. В минуту их молчаливого прощания тишину никто не нарушал. Причем, для советского Ленгорсуда свидетельство в защиту Н.Н. Брауна одного из бывших депутатов Императорской Думы, выступавшего, как тогда, в строгом черном костюме, и оставшегося националистом и монархистом, лишь утяжеляло вину.
С Василием Шульгиным, известным писателем, журналистом, историком Браун познакомился после просмотра в России фильма «Перед судом истории» или, как он говорил: «Пред судом истории», где он изображён как представитель белой эмиграции и контрреволюционер, которому противостоит советский историк. Его играл актёр с выразительной фамилией Свистунов. Картина наделала много шума, несколько раз демонстрировалась за границей. Из-за жёсткой цензуры она была урезана на 40 минут.
Однако доказательств не хватало, дело «террориста» Брауна рассыпалось. Но оставались его стихи, в том числе против ввода советских войск в Чехословакию, которые он, по просьбе судьи, декламировал в зале суда.
Процесс был закрытым. В суде, по просьбе судьи, Н.Н. Браун прочел ряд стихов, инкриминируемых ему и включенных в состав обвинения, а затем в приговор. Процедура обвинения выглядела так: в зал суда вводили свидетеля, который садился на свидетельское место и слушал, как автор со скамьи подсудимых декламировал стихи, включенные в обвинение, а затем должен был подтвердить с кафедры свои показания, подписанные им при допросе. Обвиняемым были продекламированы стихи: «Заповеди раба страны Советов», «Памяти Николая Гумилёва», «Среди дурачеств площадных», «В этой скорбной войне мировой», «Без Веры Русь — что купол без креста», а также «Семеро на Лобном месте» и «Вновь именем народа» — против ввода советских войск в ЧССР в августе 1968. Один из выступивших свидетелей старшего поколения, подтверждая свои показания, назвал эти стихи «славой России».
Вновь именем народа
Вершат свои дела
Верховные уроды,
Что рады сжечь дотла
Еще сырые гранки
Всей прессы мировой! –
Как цензор, дуло танка
Над каждою строкой
Печатною маячит
Зарядом крупной лжи, –
Чтобы принудить к сдаче
Свободы рубежи! . .
И чтобы голос яви
Скрыть, как следы впотьмах, –
Гудит мотор бесславья
На радиоволнах! . .
В который раз нахрапом
Стремится эта рать
Столь дружественным кляпом
Народам рот зажать! . .
Но ведь и в русских душах
Есть боль таких обид, –
Что водка не потушит
И смерть не заглушит! . .
Ведь надобно так мало
В прискорбном том бою,
Чтоб чешскому запалу
Взрывчатку дать свою! . .
***
Среди дурачеств площадных
И лжесвидетельств кумачовых,
Несу я взрывчатый свой стих
Зарядом рифм-боеголовок! –
И в каждой отлитой строке
Взамен плевков и озлобленья
Со смертью той накоротке
Таится средство исцеленья! . .
Поскольку политический характер процесса вызывал вопросы и кривотолки в литературной среде, секретарь по идеологии Ленинградского Обкома КПСС Зинаида Круглова «проинформировала» писателей-коммунистов о событиях «на идеологическом фронте». В выступлении 26 ноября 1969 года в связи с подготовкой к 100-летию Ленина, она, говоря о «закономерности» исключения Солженицына из Союза Советских Писателей, заявила, что «он не единственный», что «с 20 ноября в Ленинграде идёт разбирательство антисоветской группы, в числе которой уже пришедший в литературу, хотя еще и не принятый в Союз… взрослый, сформировавшийся человек, 32-летнего возраста…» И далее об Н.Н. Брауне: «Его заблуждения, ошибочные выступления начались с 1966 года, а его действия проявились в том, что он писал антисоветские произведения, которые тщательно прятал от родных и знакомых, стоящих на правильных позициях, в том, что он получал антисоветскую враждебную литературу, передавал её другим лицам..» и т. д.
В конце процесса, продолжавшегося с перерывами три недели, Николай Браун зачитал начало и конец написанного в камере своего приговора режиму, начиная со слов: «Обвиняемый: Коммунистический Режим. Год рождения: 1917. Однопартийный…» и заканчивая словами: «Обжалованию не подлежит». Свой приговор, в наступившей гробовой тишине, он через адвоката передал судье.
15 декабря 1969 года Браун был приговорен к 7 годам спец-строгих политлагерей и 3 годам режимной ссылки. Заслушав решение суда, Браун вышел из вставшего зала не спеша, успев исполнить короткую песню протеста.
10-летний срок отбыл целиком: с весны 1970 года – в Мордовских лагерях, с 1972 по 1976 годы – в Пермских лагерях, с 1976 года – три года в ссылке в Белом Яре Верхнекетского района Томской области. В заключении им написан ряд книг.
Ему выжить в неволе помогла прекрасная спортивная закалка, прежде всего гимнастическая: «В мордовском политлагере питание было таким, что мы ели траву: одуванчики, спорыш, щавель, тысячелистник – всё, что там росло в тёплые месяцы. В мороз, когда было за -40 градусов, приходилось худо. Но была у нас поговорка: «Работой согреешься, потом умоешься». Когда меня этапировали с Урала в Том¬скую область, разгружал вагоны с мукой. Каждый мешок – 100 кг. Вот какой негодяй придумал фасовать муку по 100 кг? Я, пусть и с трудом, мог взвалить груз на спину и нести. Не мукА, а мУка. А были случаи, когда на моих глазах люди умирали прямо во время разгрузки. Не выдерживали сердце и сосуды. Лишь через два года утвердили расфасовку по 70 кг».
Я создан, чтоб не леденеть,
Не цепенеть,
Не прозябать,
Но чтоб гореть, хотя б как медь,
Коль трудно золотом блистать.
Я призван быть самим собой,
Чтоб день, как колос, наливать.
Чтоб боевой трубить трубой
И всё живое к жизни звать.
Я призван встать на полный рост,
Пыль раболепья отряхнуть,
Встать от земли до самых звёзд,
В само зазвездье заглянуть.
И коли жизнь одна дана,
Пусть ей звучать в людской молве,
Что так она была полна,
Как будто я их прожил две!
Браун говорит – было тяжело физически, зато легко морально: он находился в среде единомышленников. «Были там и академики, и профессора, и заводские рабочие. Все сидели как «антисоветчики». Что это значит? Было достаточно того, что ты не признаёшь Ленина, Сталина и других большевистских деятелей великими историческими фигурами. Имеешь свой взгляд на историю. Да просто называть Ленинград Петербургом уже было «контрреволюцией». Мы, севшие в конце 60-х, были «новобранцами». Но застали ещё тех, кто сидел за анекдот. Один из старожилов, сидевший на тот момент 18 лет, перед окончанием срока подарил мне свою гитару. На спецстрогой зоне – редчайшая вещь. Услышал, как я на ней играю, сказал: «Теперь она твоя». Благодаря матери, которая однажды прилетела ко мне в Сибирь за 5500 км, я смог сохранить эту гитару. У родителей я единственный ребёнок. Отец умер за 4 года до моего возвращения, глядя на дверь: вдруг случится чудо и войдёт сын. Родители были уже в возрасте, оба 1900 года рождения. Обвенчались в 1926 году при разгуле воинствующего безбожия. Именно от них я знал о дореволюционной России, о том, как произошёл октябрьский переворот, в какой крови большевики, затеяв гражданскую войну, утопили Российскую империю. Я не вступал по убеждению в комсомол. Носил нательный крест. Где-то в глубине души я понимал, что наступит момент, когда за свои ценности придётся пострадать. Морально готовился к этому. Совсем рядом был пример выдающегося учёного Льва Гумилёва, сына Ахматовой, с которым мы дружили. Он не один год отсидел в тюрьме. Да и сама Анна Андреевна в своё время, когда её творчество обличили с самой высокой партийной трибуны, чудом избежала ареста. Но при этом её лишили продуктовых карточек, а в 40-х годах это означало верную голодную смерть. Тогда великого поэта спасли неравнодушные люди».
ВОТ ТАКАЯ ПАРТИЯ
Петроград. Разруха. Дни июня.
Власти слабы. Всё идёт вразброд.
Первый съезд Советов.
На трибуне
Меньшевик матёрый речь ведёт.
Говорит о том, что в целом свете
Не найдётся партии такой,
Чтобы перед Родиной в ответе
Указать могла ей путь прямой.
Зал притих от речи невесёлой:
Что же?
Революции провал?
… И тогда раздался твёрдый голос,
Тишину дремотную взорвал:
— Есть такая партия! —
И сразу
Заправилы стихли за столом,
Будто зал, набитый до отказу,
Пронизала молния огнём. —
Время, стой!
Помедли хоть минуту!
Только дай запечатлеть векам
Гордый миг, когда в развал и смуту
Голос тот вошёл, правдив и прям.
И в его необоримой силе
Был такой пронзивший дали свет!
В нём была надежда всей России,
Той, что гнев копила столько лет.
Не затем ведь берегли, как знамя,
Партии немеркнущую честь,
Чтобы дрогнуть вдруг перед боями!
— Есть такая партия?
— Да, есть! —
А секунды шли.
А вслед за ними
Прокатилось штормом вдоль рядов:
— Ленин … Ленин. .. Ленин! .. —
Это имя
Повторяли сотни голосов.
Все привстали с мест, чтоб в удивленье
Рассмотреть того, кто так сказал.
И толпа качнулась.
Это Ленин шёл к трибуне.
И услышал зал.
Точные, спокойные, простые
Начертанья дел грядущих.
Он
Говорил от имени России,
Всенародной правдой вдохновлен.
Он умолк.
И возгласы рванулись.
Ложь разбита.
Открывался путь.
И как будто свет и мрак столкнулись, —
Правда с кривдой сшиблись грудь о грудь
Пусть в речах ораторов продажных
Кривда воет, клеветы полна,
Все, кто честен сердцем, видит каждый,
Что она уже обречена,
Что близка желанная свобода,
Близок путь, который начертал
Тот, кто здесь от имени народа
«Есть такая партия!» — сказал.
В 1979 году Браун-младший вернулся из Сибири в Ленинград, но снова встретиться в прежнем семейном кругу им было уже не суждено. Николай Браун всегда с любовью вспоминает своих родителей – Николая Леопольдовича и Марию Ивановну.
«Отец скончался в 1975 году, так и не дождавшись моего возвращения из лагеря, умер, глядя на дверь: не войду ли? На могиле отца, на кладбище в Комарово, я поставил большой гранитный валун, напоминающий волну, с его стихами: «Нет, где-то есть страна такая, среди безвестных нам широт, где в вечном хоре, не смолкая, наш голос плачет и поёт». Произведения отца я постарался собрать как можно полнее, издал два сборника – «К вершине мира» и «На Невских берегах». Но, так как его произведения издавались мною еще в советское время, я не имел права указывать себя как составителя из-за моего тюремного срока, поскольку еще не был реабилитирован, потому указывал в составителях свою мать – Марию Ивановну Комиссарову-Браун.
Николай Леопольдович Браун был замечательным отцом. Он всегда старался поставить меня на правильный путь в жизни. Во время гражданской войны ему предстоял сложный выбор – уйти с армией Деникина из Орла на Юг или принять неизбежные перемены и уехать в Петроград. Он предпочел уехать. Здесь он поступил в пединститут и сразу заявил о себе как писатель, журналист и поэт... О пережитом времени у моего отца многое рассказано в его стихах. Он знал десятки тысяч строк наизусть и мог сымитировать любого поэта, которого слышал. Читал авторские стихи так, как читали их авторы. Я от него впервые услышал, например, исполнение стихов Гумилёва, именно так, как их читал сам Гумилёв, а произведения Сергея Есенина он декламировал так, как читал их автор. Он был хорошо знаком с поэтом Николаем Клюевым, они неоднократно встречались в Ленинграде. Николай Браун часто читал свои стихи на вечерах и дарил свои произведения с автографами».
Отец Николая Николаевича лично выносил Сергея Есенина из гостиницы «Англетер» – «изуродованного и изувеченного, в окровавленной рубашке, убитого, с пробитым лбом, со многими травмами». Вот что об этом рассказывает Браун-младший:
«Знакомство отца с Сергеем Есениным произошло у Николая Клюева, проживающего на тот момент в Ленинграде. После этого Браун часто бывал на поэтических вечерах, где выступал Есенин. Об их близком знакомстве говорит тот факт, что Сергей Александрович подарил отцу автографы двух своих стихотворений: «Снова пьют здесь, дерутся и плачут» и «Мне осталась одна забава: пальцы в рот – и веселый свист!». В дальнейшем встречи Есенина с моим отцом были не частыми из-за постоянных разъездов и выступлений поэта. Что касается их взаимоотношений, то они всегда были простыми и понятными, о них отец всегда упоминал с дружеской симпатией. Единственное, о чём он предпочитал умалчивать, была загадка смерти поэта.
Только в середине 60-х годов, отец решился раскрыть мне тайну, связанную с гостиницей «Англетер». В то холодное декабрьское утро 1925 года в редакции газеты «Звезда», где он работал, раздался телефонный звонок литературного критика Павла Медведева, который сообщил, что Сергей Есенин покончил с собой. Он попросил моего отца и писателя Бориса Лавренёва срочно явиться в гостиницу в качестве свидетелей. Как выяснилось вскоре, для подтверждения версии самоубийства.
Как рассказывал мой отец, Сергея Есенина как минимум дважды пытались подвесить, чтобы скрыть следы преступления и выставить поэта самоубийцей: первый раз высоко на трубу, второй раз – на батарею парового отопления, но вышло слишком неправдоподобно. Сведения эти не сразу просочились от участников сокрытия следов. Поэтому чекистам пришлось положить тело на пол. Ещё одним фактом убийства Есенина он называл полностью сухой пол в комнате. Как известно после смерти у человека расслабляются все органы, в том числе и мочевой пузырь. Но, ни на полу, ни на диване, куда положили Сергея Есенина, никаких таких следов замечено не было. Также на месте отсутствовала верёвка, хотя на шее поэта были явные следы от неё. Учитывая все эти факты, отец и Лавренёв отказались подписывать протокол, хотя там уже стояли подписи поэта Всеволода Рождественского и секретаря Союза писателей Михаила Фромана. Мой отец даже упрекнул Рождественского: «Сева, как же ты так мог поступить! Ты же не видел, как Есенин петлю на себя надевал!». Тот ответил: «Мне сказали – нужна ещё одна подпись». Затем я неоднократно спрашивал отца, мог ли быть Сергей Есенин застрелен чекистами, но его ответ всегда был краток: «Он был умучен!».
Вернувшись из заключения, Браун трудился чернорабочим. Устроился кочегаром-угольщиком в котельную. Потом работал матросом-спасателем на Финском заливе. Продолжал писать стихи и песни. Но первую книгу удалось издать только в 2007 г.
МНЕ ТЕБЯ ПОВСЮДУ НЕ ХВАТАЕТ!..
Поутру морозит, в полдень тает,
Голубеет небо за окном!
Мне тебя повсюду не хватает,
Где б я ни был, ночью или днем!..
Вот деревья ждут весны и света,
Скоро птиц начнётся перелёт! –
Вся земля, притихнув, жаждет лета,
Ну, а мне тебя не достает!..
Рук твоих мне, что ли, не хватает?
Глаз твоих? – И сам я не пойму!
Даже слово с губ не так слетает, –
Видно не хватает и ему!..
Не хватает, чтобы стать крылатым! –
Ведь оно, тоскуя и любя,
Хочет выйти в мир таким богатым,
Чтоб весь мир услышал про тебя!..
В 1990 г. Брауна оправдали с формулировкой «за отсутствием в его действиях состава преступления»), Николай Николаевич узнает много интересного: «Одним из тех, кто меня оговорил, был человек, вместе с которым мы стояли в московском морге у гроба Ахматовой. Написал, что я очень опасный государственный преступник. Бог ему судья!»
С начала 1990 г. Браун участвовал в создании Санкт-Петербургского Монархического Центра (С.-ПМЦ), был избран в его руководство. С октября 1991 года — старший соратник Российского Имперского Союза-Ордена (РИС-О, легитимистское крыло), затем генеральный представитель РИС-О по Санкт-Петербургу и Москве, в дальнейшем соратник-руководитель. С 1991 года руководимая им организация проводила пикеты, политические митинги, молебны, крестные ходы в ряде городов России, собрала много тысяч подписей за возвращение первоначального имени Санкт-Петербургу, за очищение его улиц и площадей от бесчестящих его имен цареубийц и террористов. В 1992 году впервые в России издал «Монархическую государственность» Л. Тихомирова. В апреле 1993 года стал председателем основанного им Имперского Клуба, который, войдя в Общественную палату РФ в Санкт-Петербурге, регулярно участвовал в ее работе. Делегат многочисленных съездов монархических и патриотических организаций в Москве и других городах России. Один из ведущих участников Бело-Монархического Совещания в Санкт-Петербурге 28-29 марта 2008 года, поставившего целью консолидацию сил. На Всероссийской Имперской Ассамблее в Санкт-Петербурге 12 июня 2011 г. Н. Н. Браун, как ветеран движения, выступил на тему о преодолении противоречий и, как было сказано в СМИ, «призвал к единству русских националистов и поделился воспоминаниями о борьбе монархистов в СССР в 1960-е — 80-е годы».
В 1996 году по приглашению ассоциации британских монархистов в Лондоне принял участие в праздновании 70-летия Королевы Елизаветы II в Палате лордов, возглавляя первую после 1917 года монархическую делегацию из России, что вызвало широкий отклик в печати.
Участвовал в возрождении казачества как репрессированного сословия. С 10 апреля 1996 года — заместитель начальника Главного штаба Союза Казачьих Войск России и Зарубежья (СКВРиЗ).
Не забывал Николай Николаевич и про поэзию. Первая публикация Николая Брауна под своим именем — стихи, избранные из книги «Потаённая колокольня» (ж. «Енисей». Красноярск. 1990. № 2), удостоенные 1-й премии издательства «За лучшую публикацию года». В том же году вышла обширная подборка стихов Брауна из книги «Мордовский натюрморт» с биографической статьей о нем в Германии (журнал «Вече». Мюнхен. 1990. № 40), и подборка в США из книги «Камерная азбука» («Новый Журнал». Нью-Йорк. 1990. Кн. 180).
В 1990-е произведения Брауна появлялись в печати в Петербурге, Москве, Мюнхене и Нью-Йорке. В их числе — статьи на исторические и политические темы и его многочисленные интервью. Большая публикация стихов Брауна вышла в Барнауле (журнал «Ликбез». 1995. № 8). В 1995 году Браун стал одним из учредителей «Мемориала поэта Н. Гумилёва». В следующем году избран секретарем Клюевского Общества «Песнослов». В 1997 году по инициативе Николая Брауна на средства казачьего издательства была выпущена поэтическая антология «Мечом уст моих», названная по его стихотворению. Представленные в ней произведения белоэмигрантов и политзаключённых СССР (включая стихи самого Брауна), вышли рекордным для поэтических изданий тех лет тиражом 10 тыс. экз. Авторы антологии, восприняв объединительную идею Брауна, создали некоммунистическую ассоциацию писателей «Соратники», в руководство которой избрали Николая Брауна, — он один из её учредителей и постоянный автор выпускаемого с 1998 года журнала «Рог Борея».
В 1998 году стихи Николая Брауна изданы в Белграде в переводе на сербский с предисловием о нем.
В 2000 году как автор «тамиздата» и бывший политзаключенный, Браун принял участие в международной конференции Всемирного конгресса ПЕН-клубов «Писатель. Власть. Права человека», прошедшей в Санкт-Петербурге. С 2004 года Браун регулярно выступает по Петербургскому радио с часовой авторской программой «Поэзия утраченная и обретённая» (ведущий Сергей Кудряшов), в которой знакомит слушателей с ранее неопубликованными в СССР материалами из жизни поэтов русской эмиграции, Белой гвардии, советских лагерей, неизвестными именами.
Николай Браун выступает как поэт и бард. Поэтическое творчество Брауна насыщено разнообразными темами современности и историческими сюжетами. Преобладает социальная тематика. Язык образен и точен, от церковного в духовных стихах до политлагерного в «подневольных» песнях. Для стихов Брауна в целом характерно голосовое, ораторское начало, декламационная четкость. Лирика его напевна. Экспериментируя с формами, по своему обновляя их, Браун принципиально продолжает классические традиции, от А.К. Толстого и Ф. Тютчева – до Н. Гумилёва.
Браун придерживается строгих представлений о нормах лирических произведений, создавая свой собственный неповторимый стиль написания, соответствующий всем установленным канонам. Язык изложения, применяемый им, богат красочными описаниями и в совершенстве передает эмоциональный спектр избранных персонажей
ПУШКИН. ПОСЛЕДНЯЯ ЗИМА...
Он спал как будто. Песню ветра,
Гремя заслонкой, вёл камин.
Висели звёзды рядом где-то,
Между оконных крестовин!..
Он сразу понял: осень, вечер,
Деревня, ссылка. Он привстал
На локоть. Вслушался: далече
Запел бубенчик и пропал!..
Опять пропал! Опять хоть в спячку! –
Ни книг, ни писем, ни друзей...
Вдруг слово первое враскачку
Прошлось по комнате по всей!..
И на ходу, качая воздух,
То легкой рысью, то в карьер,
Шатая стены, окна, звёзды,
Обозначается размер!..
В его походке знаменитой
Раздольем песенной тропы
Восходят кованым копытом
Четыре тяжкие стопы!..
Четыре солнца всходят разом,
Четыре бубна в уши бьют,
Четыре девы ясноглазых
В четыре голоса поют!..
И песня льётся, замирая,
А в ней, чиста и глубока,
То удаль русская без края,
То злая русская тоска,
Паром, скрипящий у причала,
Полынь, репейник на полях
И потерявшая начало,
Вся в рытвинах и колеях,
Дорога. Полосы косые
На верстовых её столбах
И на шлагбаумах. – Россия!
Трактиры, галки на крестах,
И деревянные деревни,
И деревянные мосты! –
Россия, Русь в уборе древнем,
Живой навеки красоты!..
Душа изведала отрады
Народных песен, скорбных дум,
И глушь лесов, и гор громады,
И ширь долин, и моря шум!..
Писать! Слова идут, мужают
И в строе песенном плывут,
А звёзды стены окружают
И в окна свет неверный льют!..
Писать, писать – в стихах и в прозе!
Писать! – Не то сойдёшь с ума...
Вот-вот зима. Свежо. Морозит. –
Зима. Ужель ещё зима?
Уже друзей не досчитаться
На перекличке. Черный год!
Суровый год! И, может статься,
Его уж близится черёд?
ОДА БЛОКАДНОМУ ХЛЕБУ
Блокадному, не иному,
Ржаному и не ржаному,
Хоть звали его — ржаной,
Землистому,
Земляному,
Всей тяжестью налитому,
Всей горестью земной.
Мякинному,
Остистому,
Невесть на каких дрожжах
Взошедшему,
Водянистому,
Замешенному на слезах;
Ему, что глазам бесслезным
Снился и наяву,
Ему, с годины грозной
Вошедшему в молву;
Ему, ему, насущному,
Тому, что «даждь нам днесь»,
Сквозь смертный хрип вопиющему:
«Месть! Месть! Месть!»,
От имени голодавших,
Но выживших живых,
От имени честно павших,
Чей голос вошёл в мой стих,
Спасителю,
Благодетелю,
Чьим чудом и я дышу,
Блокадной страды свидетелю
Оду мою пишу.
Примите её вы, зрячие,
И все, кто глух, и слеп,
В слове моём горящую,
Славящую,
Возносящую
Хлеб,
Блокадный хлеб!
В 2005 году Николай Браун открыл своей концертной программой 1-й международный Фестиваль авторской гражданской песни «Пилорама» на Урале, который собрал бардов со всей страны. С тех пор Фестиваль ежегодно проводился на территории спец-строгого политлагеря № 36, где в 1970-е годы Браун отбывал часть срока, и где ныне располагается Музей истории политических репрессий «Пермь-36». Концертный проект Николая Брауна, наряду с его песнями и стихами, включает уникальный фольклор ГУЛАГа-ГУИТУ, собранный им в годы заключения. По приглашению Музея «Пермь-36» Браун ежегодно принимал участие в открытии «Пилорамы», а затем выступал на Фестивале с концертной авторской программой «Песни неволи и борьбы». Автор гимна «Пилорамы», впервые исполненного им при открытии Фестиваля в июле 2010 года.
Роковой ряд
БРЮСОВ
Валерий Брюсов, кажется, попал в эту книгу совершенно незаслуженно – не было у него ни жены-литератора, ни детей-литераторов. Однако это только на первый взгляд. Во-первых, его младшая сестра Лидия вышла замуж за рано ушедшего из жизни талантливого поэта Самуила Киссина. Во-вторых, притчей во языцех стали многочисленные романы с собратьями по перу (не подумайте ничего плохого, просто нет такого слова для обозначения женщин, а сосёстры, согласитесь, не звучит) самого любвеобильного Брюсова: Аделина Адалис – самая известная из его любовниц, забеременевшая от него (правда, это было еще до ее официального замужества). Талантливая поэтесса Нина Петровская, разочаровавшаяся в Андрее Белом, думала, что найдет счастье с Брюсовым, но нашла только несчастье. А была еще талантливая юная поэтесса Надежда Львова, в 22 года застрелившаяся из-за своего трагического романа с поэтом.
Валерий Яковлевич Брюсов (1873-1924) – поэт, прозаик, драматург, переводчик, литературный критик. Один из основоположников русского символизма.
Валерий Брюсов родился в Москве доме Херодиновых (знаменитая усадьба Милютиных; ныне – Милютинский переулок, д.14, стр. 1) в зажиточной купеческой семье. У Валерия Брюсова было еще пятеро братьев и сестер.
У Валерия Яковлевича интересная родословная. Его дедушка по отцовской линии, Кузьма Андреевич, был крепостным помещика Брюса и за два года до отмены крепостного права выкупился на волю и начал свое торговое дело. Благодаря упорству и трудолюбию, Кузьма Андреевич выбился из грязи в князи и приобрел двухэтажный особняк на Цветном бульваре в Москве, в котором в 1878-1910 годах жил родоначальник русского символизма.
По линии матери дедушкой литератора был Александр Яковлевич Бакулин (1813–1894), известный современникам как поэт-баснописец и автор сборника «Басни провинциала». Возможно, именно этот человек оказал влияние на Валерия Яковлевича (фамилией деда Брюсов подписывал некоторые свои сочинения).
В книге воспоминаний «Из моей жизни» Валерий Брюсов писал: «Дед мой считал себя баснописцем. Он написал несколько сот, может быть, несколько тысяч басен. Собрание, где они переписаны, разделено на 12 книг, но там их не больше половины.
Кроме того, он писал повести, романы, лирические стихи, поэмы... Все писалось почти без надежды на читателя... иногда удавалось ему пристроить басню или стихотворение в какой-нибудь сборник или газету («Рассвет» Сурикова, «Свет» Комарова и т. п.). Но громадное большинство его писаний оставалось в рукописях, терялось, рвалось. Потому что все в семье относились с сожалением к его творчеству, старались не говорить о нем, как о какой-то постыдной слабости!»
Сам Бакулин чувствовал это и глубоко страдал от невозможности изменить свою жизнь:
На полпути я понял, что судьбами
Мне суждена не радость, но печаль...
Но с прошлыми, высокими мечтами
О цели жизни мне расстаться жаль,
Хоть в них, бывало, знал я утешенье
И верила душа, что я – поэт!
Но в тридцать лет пришло разуверенье,
И вижу я, что счастья в жизни – нет.
Что касается отца Валерия, то Яков Кузьмич Брюсов был фигурой загадочной и неоднозначной, сочувствовал идеям революционеров-народников, которые, движимые социалистическими идеями Герцена, всеми способами хотели приблизиться к интеллигенции и найти свое место в мире. Сам был не чужд поэзии – он публиковал стихотворения в журналах; в 1884 году Яков Брюсов отослал в журнал «Задушевное слово» написанное десятилетним сыном «Письмо в редакцию», описывавшее летний отдых семьи Брюсовых. «Письмо» было опубликовано (№ 16, 1884). Но глава семейства был человеком азартным: увлекшийся лошадиными скачками, Брюсов-старший мигом просадил все состояние на ставках и чуть не остался без гроша в кармане. Он заинтересовал скачками и сына, первая самостоятельная публикация которого (в журнале «Русский спорт» за 1889 г.) представляет собой статью в защиту тотализатора.
Родители мало занимались воспитанием Валерия, и мальчик был предоставлен самому себе. Большое внимание в семье Брюсовых уделялось «принципам материализма и атеизма», поэтому Валерию строго запрещалось читать религиозную литературу («От сказок, от всякой „чертовщины“, меня усердно оберегали. Зато об идеях Дарвина и принципах материализма я узнал раньше, чем научился умножать», – вспоминал Брюсов), но при этом других ограничений на круг чтения юноши не накладывалось, поэтому среди «друзей» его ранних лет были как литература по естествознанию, так и «французские бульварные романы», книги Жюля Верна и Майн Рида и научные статьи — словом «всё, что попадалось под руку». Однако, как отмечал в своем дневнике Валерий Брюсов, который он систематически вел с 1890 по 1903 год, время от времени делая записи и позже, «классическую литературу я знал плохо: не читал ни Толстого, ни Тургенева, ни даже Пушкина; изо всех поэтов у нас в доме было сделано исключение только для Некрасова, и мальчиком большинство его стихов я знал наизусть». Также Брюсов увлекался научными опытами: он проводил простые химические и физические эксперименты и изучал по книгам природу разных явлений. Еще в дошкольном возрасте мальчик написал первую комедию — «Лягушка».
«Беспрестанно начинал я новые произведения. Я писал стихи, так много, что скоро исписал толстую тетрадь Poesie, подаренную мне. Я перепробовал все формы — сонеты, тетрацины, октавы, триолеты, рондо, все размеры. Я писал драмы, рассказы, романы... Каждый день увлекал меня все дальше. На пути в гимназию я обдумывал новые произведения, вечером, вместо того чтобы учить уроки, я писал... У меня набирались громадные пакеты исписанной бумаги».
Будущий поэт получил хорошее образование — он учился в двух московских гимназиях: с 1885 по 1889 год — в частной классической гимназии Ф.И. Креймана, откуда был отчислен за пропаганду атеистических идей, и в 1890-1893 годах — в частной гимназии Л.И. Поливанова; Лев Иванович Поливанов оказал значительное влияние на юного поэта. В последние гимназические годы Брюсов увлекался математикой.
Брюсов рано пристрастился к литературе. Вместо того чтобы играть с мальчишками во дворе, он проводил время за чтением классических произведений и бульварных романов, можно сказать, что юноша проглатывал книги одну за другой. Даже научные статьи, попадавшиеся случайно в руки Брюсова, не оставались без должного внимания.
Уже в 13 лет Брюсов связывал свое будущее с поэзией. Самые ранние известные стихотворные опыты Брюсова относятся к 1881 году; несколько позднее появились его первые (довольно неискусные) рассказы. В пору обучения в гимназии Креймана Брюсов сочинял стихи, занимался изданием рукописного журнала. В отрочестве Брюсов считал своим литературным кумиром Некрасова, затем он был очарован поэзией Надсона.
К началу 1890-х наступила пора увлеченности Брюсова произведениями французских символистов. «Знакомство в начале 90-х годов с поэзией Верлена и Малларме, а вскоре и Бодлера, открыло мне новый мир. Под впечатлением их творчества созданы те мои стихи, которые впервые появились в печати», — вспоминает Брюсов. В 1893 году он пишет письмо (первое из известных) Верлену, в котором говорит о своем предназначении распространять символизм в России и представляет себя как основоположника этого нового для России литературного течения. Символисты старались обличить существование каждой души и наделить главного героя всем спектром человеческих переживаний. Лев Троцкий сказал, что возникновение этого течения является «желанием забыться, оказаться по ту сторону добра и зла».
«Талант, даже гений, честно дадут только медленный успех, если дадут его. Это мало! Мне мало. Надо выбрать иное… Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу её: это декадентство. Да! Что ни говорить, ложно ли оно, смешно ли, но оно идёт вперёд, развивается, и будущее будет принадлежать ему, особенно когда оно найдёт достойного вождя. А этим вождём буду Я! Да, Я!» (Валерий Брюсов, 4 марта 1893, дневник).
В 1890-х годах Брюсов написал несколько статей о французских поэтах. Восхищаясь Верленом, в конце 1893 года он создает драму «Декаденты. (Конец столетия)», в которой рассказывает о недолгом счастье знаменитого французского символиста с Матильдой Моте и затрагивает взаимоотношения Верлена с Артюром Рембо. В период с 1894 по 1895 гг. он издал (под псевдонимом Валерий Маслов) три сборника под названием «Русские символисты», куда вошли многие из его собственных стихов (в том числе под различными псевдонимами); бо;льшая их часть написана под влиянием французских символистов. Помимо брюсовских, в сборниках были широко представлены стихотворения его друга А.А. Миропольского (настоящая фамилия Ланг), а также поэта-мистика А.М. Добролюбова. В третьем выпуске «Русских символистов» было помещено брюсовское однострочное стихотворение «О закрой свои бледные ноги», быстро обретшее известность и обеспечившее неприятие критики и гомерический хохот публики по отношению к сборникам. Долгое время имя Брюсова не только в мещанской среде, но и в среде традиционной, «профессорской», «идейной» интеллигенции ассоциировалось именно с этим произведением — «литературным коленцем» (по выражению С.А. Венгерова). С иронией отнесся к первым произведениям русских декадентов литературный критик Владимир Соловьёв, написавший для «Вестника Европы» остроумную рецензию на сборник (Соловьёву принадлежат также несколько известных пародий на стиль «Русских символистов»): «Для полной ясности следовало бы, пожалуй, прибавить: „ибо иначе простудишься“, но и без этого совет г. Брюсова, обращенный очевидно к особе, страдающей малокровием, есть самое осмысленное произведение всей символической литературы». Газетные рецензенты восприняли текст Брюсова как удачный повод для упражнений в остроумии и резких высказываний против творчества Брюсова и всей новой поэзии вообще — однострочное стихотворение неочевидного содержания виделось им наиболее концентрированным проявлением таких пороков символистской поэзии, как склонность к формальному эксперименту и невнятность смысла. При этом, как писал впоследствии Юрий Тынянов, «„Почему одна строка?“ — было первым вопросом, … и только вторым вопросом было: „Что это за ноги?“».
Впрочем, позднее сам Брюсов так отзывался об этих своих первых сборниках:
Мне помнятся и книги эти
Как в полусне недавний день
Мы были дерзки, были дети,
Нам всё казалось в ярком свете.
Теперь в душе и тишь и тень.
Далёка первая ступень
Пять беглых лет как пять столетий.
В 1893 году Брюсов поступил на историко-филологический факультет Московского университета. Основной круг его интересов в студенческие годы — история, философия, литература, искусство, языки. «…Если бы мне жить сто жизней, они не насытили бы всей жажды познания, которая сжигает меня», — отмечал поэт в дневнике. В юности Брюсов увлекался также театром и выступал на сцене московского Немецкого клуба, где познакомился с Натальей Александровной Дарузес, «Талей» (выступала на сцене под фамилией Раевская), которой ненадолго увлёкся — они расстались в конце 1893 или в начале 1894 года (первая любовь Брюсова — Елена Краскова — скоропостижно скончалась от черной оспы весной 1893 года; ей посвящено множество стихотворений Брюсова 1892—1893 годов).
Брюсов стал регулярным гостем семейства Красковых, где младшую дочь звали Варей, а старшую (носившую фамилию Маслова — она была дочерью М.И. Красковой от первого брака) — Еленой, Еленой Андреевной. «Ей было лет 25, а может быть, и больше. Она не была красива. У нее были странные, несколько безумные глаза. Она была лунатик. Цвет лица ее начинал блекнуть, и она, кажется, прибегала к пудре, а то и к румянам». Именно ею и увлекся Брюсов, именно она стала его первой настоящей любовницей и в этом качестве (под разными именами) попала в разные «дон-жуанские списки», охотно составлявшиеся Брюсовым, в стихи, в не опубликованную при жизни повесть «Декадент» (1895), в уже цитированную повесть «Из моей жизни»…
Характерно, однако, что именно на описании первого настоящего романа повесть эта, писавшаяся в 1900 году, и была прервана. Вероятно, причины этого состояли в том, что Брюсов даже в те годы еще не знал того языка, каким любовная история могла бы быть достойным образом описана. Для него, столько сил положившего на различные пробы пера, многое в этой теме оставалось все-таки загадочным.
ВЧЕРАШНИЙ ДЕНЬ
1
О высокой любви я мечтал,
Позабывшись с заветной тетрадкой,
И в стихах рисовался украдкой,
Как в тумане, любви идеал.
2
И, усталый от грез вдохновенья,
Я желал освежить свою грудь
И пошел на бульвар отдохнуть
Посреди городского движенья.
3
Встретил я, как ведется, друзей,
В ресторане мы выпили водки
И потом были рады находке,
Повстречавши пятерку б…ей.
4
Я проснулся наутро не пьяный.
Рядом — женщина голая спит,
Пол — остатками пива залит,
А в душе прежний образ туманный.
10 с<ентября> <18>93
Из даты под стихами отчетливо видно, что любовь к Елене довольно быстро осталась в прошлом. Уже та тетрадь, в которой описаны болезнь и смерть Е. Масловой, носит название (присвоенное по завершении) «Книга Тали». Талей Брюсов звал Наталью Александровну Дарузес, роман с которой завязался уже в начале июля 1893 года, а в конце октября началась близость. Попутно на страницах дневника возникает некая замужняя дама, на некоторое время приковавшая к себе внимание проститутка и прочие персонажи. Но никакого нового языка в этих фрагментах отыскать не удается: эксперименты окончились со смертью Елены.
ЕЛЕНА У ПАРИДА
Идет, безвольно уступая, —
Власть Афродиты рокова! —
Но в вихре мыслей боль тупая,
Как иглы первые слова:
«Пришел ты с битвы? Лучше, бедный,
Ты б в ней погиб! — разил мой муж
Ты хвастал свить венец победный,
Здесь, как беглец, ты почему ж?
Иди, в бой вновь кличь Менелая!
Нет! мал ты для мужских мерил!
Из ратных бурь — прочь! не желая,
Чтоб медью царь тебя смирил!»
Но, в благовонной мгле, на ложе,
Где локтем пух лебяжий смят,
Прекрасней всех и всех моложе
Ей Парид, чьи глаза томят:
«Нет, не печаль! Судьба хотела,
Чтоб ныне победил Атрид.
Я после побежду. Но тело
Теперь от жгучих жажд горит.
Так не желал я ввек! иная
Страсть жечь мне сердце не могла.
В тот час, когда с тобой Краная
Нас первой ночью сопрягла!»
И никнет (в сеть глубин уловы!)
Елена — в пламя рук, на дно,
А Афродиты смех перловый —
Как вязь двух, спаянных в одно.
В юношеские годы Брюсов уже разрабатывал теорию символизма: «Новое направление в поэзии органически связано с прежними. Просто новое вино требует новых мехов», — пишет он в 1894 г. молодому поэту Ф. Е. Зарину (Талину).
В 1895 году появился на свет первый сборник исключительно брюсовских стихов с явно нескромным (имея ввиду начало творчества) названием — «Chefs d’oeuvre» («Шедевры»); нападки печати вызвало уже само название сборника, не соответствовавшее, по мнению критики, содержанию сборника (самовлюблённость была характерна для Брюсова 1890-х; так, к примеру, в 1898 году поэт записал в своем дневнике: «Юность моя — юность гения. Я жил и поступал так, что оправдать моё поведение могут только великие деяния»). Мало того, в предисловии к сборнику автор заявляет: «Печатая свою книгу в наши дни, я не жду ей правильной оценки ни от критики, ни от публики. Не современникам и даже не человечеству завещаю я эту книгу, а вечности и искусству». Как для «Chefs d’oeuvre», так и вообще для раннего творчества Брюсова характерна тема борьбы с дряхлым, отжившим миром патриархального купечества, стремление уйти от «будничной действительности» — к новому миру, рисовавшемуся ему в произведениях французских символистов. Принцип «искусство для искусства», отрешенность от «внешнего мира», характерные для всей лирики Брюсова, отразились уже в стихотворениях сборника «Chefs d’oeuvre». В этом сборнике Брюсов — «одинокий мечтатель», холодный и равнодушный к людям. Иногда его желание оторваться от мира доходит до тем самоубийства, «последних стихов». При этом Брюсов беспрестанно ищет новые формы стиха, создает экзотические рифмы, необычные образы. Например, такие:
ТВОРЧЕСТВО
Тень несозданных созданий
Колыхается во сне,
Словно лопасти латаний
На эмалевой стене.
Фиолетовые руки
На эмалевой стене
Полусонно чертят звуки
В звонко-звучной тишине.
И прозрачные киоски,
В звонко-звучной тишине,
Вырастают, словно блестки,
При лазоревой луне.
Всходит месяц обнаженный
При лазоревой луне...
Звуки реют полусонно,
Звуки ластятся ко мне.
Тайны созданных созданий
С лаской ластятся ко мне,
И трепещет тень латаний
На эмалевой стене.
В 1897 году вышел второй сборник Брюсова — «Me eum esse» («Это я»), самым известным стихотворением которого является открывающее сборник «ЮНОМУ ПОЭТУ».
Юноша бледный со взором горящим,
Ныне даю я тебе три завета:
Первый прими: не живи настоящим,
Только грядущее – область поэта.
Помни второй: никому не сочувствуй,
Сам же себя полюби беспредельно.
Третий храни: поклоняйся искусству,
Только ему, безраздумно, бесцельно.
Юноша бледный со взором смущенным!
Если ты примешь моих три завета,
Молча паду я бойцом побежденным,
Зная, что в мире оставлю поэта.
Во второй половине 1890-х годов Брюсов сблизился с поэтами-символистами, в частности — с Константином Бальмонтом, с которым он крепко дружил вплоть до эмиграции последнего, и стал одним из инициаторов и руководителей основанного в 1899 году меценатом С.А. Поляковым издательства «Скорпион», объединившего сторонников «нового искусства».
В 1899 году Брюсов окончил университет и целиком посвятил себя литературе. Несколько лет он проработал в журнале своего друга П.И. Бартенева «Русский архив».
В 1900 году в «Скорпионе» был издан сборник «Tertia Vigilia» («Третья стража»), открывший новый — «урбанистический» этап творчества Брюсова. Сборник целиком посвящен Бальмонту, которого автор наделил «взором каторжника» и отметил так: «Но я в тебе люблю — что весь ты ложь». Значительное место в сборнике занимает историко-мифологическая поэзия; вдохновителями Брюсова являлись, по замечанию С.А. Венгерова, «скифы, ассирийский царь Асархаддон, Рамсес II, Кассандра, Александр Великий, Амалтея, Клеопатра, Данте, Баязет, викинги, Большая Медведица».
В позднейших сборниках мифологические темы постепенно затухают, уступая место идеям урбанизма, — Брюсов воспевает темп жизни большого города, его социальные противоречия, городской пейзаж, даже звонки трамваев и сваленный в кучи грязный снег. Поэт из «пустыни одиночества» возвращается в мир людей; он словно бы вновь обретает «отчий дом»; среда, которая взрастила его, разрушена, и теперь на месте «полутёмных лавок и амбаров» вырастают сияющие города настоящего и будущего («Рассеется при свете сон тюрьмы, и мир дойдёт к предсказанному раю»). Одним из первых русских поэтов Брюсов в полной мере раскрыл урбанистическую тему. Даже стихотворения о природе, которых в сборнике немного, звучат «из уст горожанина».
МЕСЯЦА СВЕТ ЭЛЕКТРИЧЕСКИЙ
Месяца свет электрический
В море дрожит, извивается;
Силе подвластно магической,
Море кипит и вздымается.
Волны взбегают упорные,
Мечутся, дикие, пленные,
Гибнут в борьбе, непокорные,
Гаснут разбитые, пенные...
Месяца свет электрический
В море дрожит, извивается;
Силе подвластно магической,
Море кипит и вздымается.
Характерной чертой поэтики Брюсова с этого периода становится стилевая всеохватность, энциклопедизм и экспериментаторство, он был ценителем всех видов поэзии (он посещает «пятницы К.К. Случевского»), собирателем «всех напевов» (название одного из его сборников). Об этом он говорит в предисловии к «Tertia Vigilia»: «Я равно люблю и верные отражения зримой природы у Пушкина или Майкова, и порывания выразить сверхчувственное, сверхземное у Тютчева или Фета, и мыслительные раздумья Баратынского, и страстные речи гражданского поэта, скажем, Некрасова». Стилизации самых разных поэтических манер, русских и иностранных (вплоть до «песней австралийских дикарей») — излюбленное занятие Брюсова, он готовил даже антологию «Сны человечества», представляющую собой стилизацию (или переводы) поэтических стилей всех эпох. Эта черта творчества Брюсова вызывала наиболее поляризирующие критику отклики; сторонники его (прежде всего символисты, но и такие акмеисты-ученики Брюсова, как Николай Гумилёв) видели в этом «пушкинскую» черту, «протеизм», знак эрудиции и поэтической мощи, критики (Юлий Айхенвальд, Владислав Ходасевич) критиковали такие стилизации как знак «всеядности», «бездушия» и «холодного экспериментаторства».
ИЗ ПЕСЕН АВСТРАЛИЙСКИХ ДИКАРЕЙ
1
Кенгуру бежали быстро,
Я еще быстрей.
Кенгуру был очень жирен,
А я его съел.
Пусть руками пламя машет,
Сучьям затрещать пора.
Скоро черные запляшут
Вкруг костра.
2
Много женщин крепкотелых,
Мне одна мила.
И пьяней, чем водка белых,
Нет вина!
Ай-ай-ай! крепче нет вина!
Будем мы лежать на брюхе
До утра всю ночь.
От костра все злые духи
Уйдут прочь!
Ай-ай-ай! уйдут духи прочь!
В начале ХХ века Валерий Брюсов сблизился с другими символистами — Дмитрием Мережковским, Зинаидой Гиппиус, Федором Сологубом. В 1901 году вышел их первый совместный альманах «Северные цветы» — именно тогда символизм и стал сформировавшимся литературным течением. Поэты и писатели устраивали литературные встречи в кружке Гиппиус, на «средах» у Брюсова, а также у его друга Александра Миропольского (Ланга). Нередко здесь проходили модные в те годы спиритические сеансы. В комнатах приглушали свет и вызывали «духов», которые двигали мебель и даже «писали» таинственные тексты — разумеется, чужой рукой.
В 1903 году выходит сборник «Urbi et Orbi» («Граду и миру»), в котором поэт все чаще обращается к «гражданской теме».
Апофеозом капиталистической культуры является стихотворение «Конь Блед». В нём перед читателем предстаёт полная тревоги, напряжённая жизнь города. Город своими «грохотами» и «бредом» стирает надвигающийся лик смерти, конца со своих улиц — и продолжает жить с прежней яростной, «многошумной» напряжённостью. Классическим примером гражданской лирики (и, пожалуй, наиболее известным в сборнике) является стихотворение «Каменщик». Для себя Брюсов выбирает среди всех жизненных путей «путь труда, как путь иной», дабы изведать тайны «жизни мудрой и простой». Интерес к реальной действительности — знающей страдания и нужду — выражается в «городских народных» «частушках», представленных в разделе «Песни». «Песни» написаны жизненно, в «лубочной» форме; они привлекли к себе большое внимание критики, отнесшейся, однако, к этим произведениям большей частью скептически, назвав «фальсификацией» «псевдонародные частушки» Брюсова. Урбанистическая тема получает здесь большее развитие по сравнению с «Tertia Vigilia»; поэт отдельными штрихами рисует жизнь большого города во всех ее проявлениях: так, мы видим и чувства рабочего («И каждую ночь регулярно я здесь под окошком стою, и сердце моё благодарно, что видит лампадку твою»), и истинные переживания обитательницы «дома с красненьким фонариком».
КАМЕНЩИК
- Каменщик, каменщик в фартуке белом,
Что ты там строишь? кому?
- Эй, не мешай нам, мы заняты делом,
Строим мы, строим тюрьму.
- Каменщик, каменщик с верной лопатой,
Кто же в ней будет рыдать?
- Верно, не ты и не твой брат, богатый.
Незачем вам воровать.
- Каменщик, каменщик, долгие ночи
Кто ж проведет в ней без сна?
- Может быть, сын мой, такой же рабочий.
Тем наша доля полна.
- Каменщик, каменщик, вспомнит, пожалуй,
Тех он, кто нес кирпичи!
- Эй, берегись! под лесами не балуй...
Знаем всё сами, молчи!
Если во всех предыдущих сборниках Брюсов совершал лишь робкие шаги по пути Новой Поэзии, то в сборнике «Urbi et Orbi» он является нам уже нашедшим свое призвание, определившим свой путь мастером; именно после выхода «Urbi et Orbi» Брюсов становится признанным вождем русского символизма. Особенно большое влияние сборник оказал на младосимволистов – Александра Блока, Андрея Белого, Сергея Соловьёва.
Организаторская роль Брюсова в русском символизме и вообще в русском модернизме очень значительна. Возглавляемые им «Весы» стали самым тщательным по отбору материала и авторитетным модернистским журналом (противостоящим эклектичным и не имевшим четкой программы «Перевалу» и «Золотому Руну»). Брюсов оказал влияние советами и критикой на творчество очень многих младших поэтов, почти все они проходят через этап тех или иных «подражаний Брюсову». Он пользовался большим авторитетом как среди сверстников-символистов, так и среди литературной молодежи, имел репутацию строгого безукоризненного «мэтра», творящего поэзию «мага», «жреца» культуры, и среди акмеистов (Гумилёв, Зенкевич, Мандельштам), и футуристов (Пастернак, Шершеневич и др.). Литературовед Михаил Гаспаров оценивает роль Брюсова в русской модернистской культуре, как роль «побежденного учителя победителей-учеников», повлиявшего на творчество целого поколения. Не лишен Брюсов был и чувства «ревности» к новому поколению символистов.
МЛАДШИМ
Они Ее видят! они Ее слышат!
С невестой жених в озаренном дворце!
Светильники тихое пламя колышат,
И отсветы радостно блещут в венце.
А я безнадежно бреду за оградой
И слушаю говор за длинной стеной.
Голодное море безумствовать радо,
Кидаясь на камни, внизу, подо мной.
За окнами свет, непонятный и желтый,
Но в небе напрасно ищу я звезду...
Дойдя до ворот, на железные болты
Горячим лицом приникаю – и жду.
Там, там, за дверьми – ликование свадьбы,
В дворце озаренном с невестой жених!
Железные болты сломать бы, сорвать бы!..
Но пальцы бессильны, и голос мой тих.
Брюсов также принимал активное участие в жизни Московского литературно-художественного кружка, в частности — был его директором с 1908 года. Сотрудничал в журнале «Новый путь» (в 1903 году стал секретарем редакции).
Великодержавное настроение времени русско-японской войны 1904—1905 годов (стихотворения «К согражданам», «К Тихому океану») сменились у Брюсова периодом веры в непременную гибель урбанистического мира, упадок искусств, наступление «эпохи ущерба». Брюсов видит в будущем лишь времена «последних дней», «последних запустений». Своего пика эти настроения достигли во время первой русской революции, они ярко выражены в брюсовской драме «Земля» (1904), описывающей будущую гибель всего человечества; затем — в стихотворении «Грядущие Гунны»; в 1906 году Брюсовым была написана новелла «Последние мученики», описывающая последние дни жизни русской интеллигенции, участвующей в безумной эротической оргии пред лицом смерти. Настроение «Земли» (произведения «предельно высокого», по определению Блока) в целом пессимистическое. Представлено будущее нашей планеты, эпоха достроенного капиталистического мира, где нет связи с землёй, с просторами природы и где человечество неуклонно вырождается под «искусственным светом» «мира машин». Единственный выход для человечества в создавшемся положении — коллективное самоубийство, которое и являет собой финал драмы. Несмотря на трагический финал, в пьесе изредка всё же встречаются вселяющие надежду нотки; так, в финальной сцене появляется верящий в «возрождение человечества» и в Новую жизнь юноша; по нему — лишь истинному человечеству вверена жизнь земли, и люди, решившиеся умереть «гордой смертью», — только заблудившаяся в жизни «несчастная толпа», ветвь, оторванная от своего дерева. Однако упаднические настроения только усилились в последующие годы жизни поэта. Периоды полного бесстрастия сменяются у Брюсова лирикой неутоленных болезненных страстей («Я люблю в глазах оплывших», «В игорном доме», «В публичном доме» и мн. др.).
Революцию 1905 г. он воспринял как неминуемое уничтожение культуры прошлого. Одновременно с этим он не отрицал возможности собственной гибели, поскольку был частью старого мира.
Всё это привело Брюсова к депрессии и кризису в его творчестве. Хорошо знавший его Владислав Ходасевич отмечал: «С 1908 года он был морфинистом. Старался от этого отделаться, но не мог. Летом 1911 года д-ру Койранскому удалось на время отвлечь его от морфия, но в конце концов из этого ничего не вышло. Морфий сделался ему необходим. Помню, в 1917 году во время одного разговора я заметил, что Брюсов постепенно впадает в какое-то оцепенение, почти засыпает. Потом он встал, ненадолго вышел в соседнюю комнату – и вернулся помолодевшим...».
1910—1914 и, в особенности, 1914—1916 годы многие исследователи считают периодом духовного и, как следствие, творческого кризиса поэта. Уже сборники конца 1900-х годов — «Земная ось» (прозаический сборник рассказов, 1907), «Все напевы» (1909) — оценивались критикой, как более слабые, чем «Stephanos», в основном они повторяют прежние «напевы»; усиливаются мысли о бренности всего сущего, проявляется духовная усталость поэта (стихотворения «Умирающий костёр», 1908; «Демон самоубийства», 1910). В сборниках «Зеркало теней», «Семь цветов радуги» нередкими становятся выдающие этот кризис авторские призывы к самому себе «продолжать», «плыть дальше» и т. п., изредка появляются образы героя, труженика. В 1916 году Брюсов издал стилизованное продолжение поэмы Пушкина «Египетские ночи», вызвавшее крайне неоднозначную реакцию критики. Отзывы 1916– 1917 гг. отмечают в «Семи цветах радуги» самоповторения, срывы поэтической техники и вкуса, гиперболизированные самовосхваления («Памятник» и др.), приходят к выводу об исчерпанности брюсовского таланта.
ЕГИПЕТСКИЕ НОЧИ
(Обработка и окончание поэмы А. Пушкина). Поэма в 6-ти главах
1
Прекрасен и беспечен пир
В садах Египетской царицы,
И мнится: весь огромный мир
Вместился в узкие границы.
Там, где квадратный водоем
Мемфисским золотом обложен,
За пышно убранным столом
Круг для веселья отгорожен.
Кого не видно средь гостей?
Вот – Эллин, Римлянин, Испанец,
И сын Египта, и Британец,
Сириец, Индус, Иудей…
На ложах из слоновой кости
Лежат увенчанные гости.
Десятки бронзовых лампад
Багряный день кругом струят;
Беззвучно веют опахала,
Прохладу сладко наводя,
И мальчики скользят, цедя
Вино в хрустальные фиалы;
Порфирных львов лежат ряды,
Чудовищ с птичьей головою,
Из клювов золотых, чредою,
Точа во глубь струю воды.
Музыка стонет сладострастно;
Дары Финикии прекрасной,
Блистают сочные плоды;
А вдалеке, где гуще тени,
На мозаичные ступени
Теснится толпами народ:
Завидуя, из-за ворот
Глядит на смены наслаждений.
<…>
Закрыв ненужную теперь
Над лестницей подземной дверь,
Царица долго любовалась,
Склонясь к недвижному лицу,
И долго странно улыбалась…
И вдруг далеко по дворцу
Пронесся медный звон кимвала.
Заслыша им знакомый звон,
Бегут рабы со всех сторон
И раскрывают опахала;
Рабыни выбрали давно
Наряд для утреннего часа;
Уже разубрана терраса,
Над ней алеет полотно…
Все приготовлено для пира:
Сегодня во дворце своем,
За пышно убранным столом,
Царица встретит триумвира.
И вот идет толпа гостей;
Сверкают шлемы, блещут брони;
И, посреди своих друзей,
Привыкший удивлять царей,
К царице близится Антоний.
После Октябрьской революции 1917 года Брюсов активно участвовал в литературной и издательской жизни Москвы, работал в различных советских учреждениях. Поэт по-прежнему был верен своему стремлению быть первым в любом начатом деле. С 1917 по 1919 годы он возглавлял Комитет по регистрации печати (с января 1918-го — Московское отделение Российской книжной палаты); с 1918 по 1919 год заведовал Московским библиотечным отделом при Наркомпросе; с 1919 по 1921 год был председателем Президиума Всероссийского союза поэтов (в качестве такового руководил поэтическими вечерами московских поэтов различных групп в Политехническом музее). В 1919 году Брюсов стал членом РКП(б). Работал в Государственном издательстве, заведовал литературным подотделом Отдела художественного образования при Наркомпросе, был членом Государственного учёного совета, профессором МГУ (с 1921); с конца 1922 года — заведовал Отделом художественного образования Главпрофобра; в 1921 году организовал Высший литературно-художественный институт (ВЛХИ) и до конца жизни оставался его ректором и профессором. Брюсов являлся и членом Моссовета. Принимал активное участие в подготовке первого издания Большой советской энциклопедии (являлся редактором отдела литературы, искусства и языкознания; первый том вышел уже после смерти Брюсова).
В 1923 году, в связи с пятидесятилетним юбилеем, Брюсов получил грамоту от Советского правительства, в которой отмечались многочисленные заслуги поэта «перед всей страной» и выражалась «благодарность рабоче-крестьянского правительства».
После революции Брюсов продолжал и активную творческую деятельность. В Октябре поэт увидел знамя нового, преображённого мира, способного уничтожить буржуазно-капиталистическую культуру, «рабом» которой поэт считал себя ранее; теперь же он может «возродить жизнь». Некоторые постреволюционные стихи являются восторженными гимнами «ослепительному Октябрю»; в отдельных своих стихах он славит революцию в один голос с марксистскими поэтами (стихотворения сборника «В такие дни» (1923) — в частности, «Работа», «Отклики», «Братьям-интеллигентам», «Только русский»). Став родоначальником «русской литературной Ленинианы», Брюсов пренебрег «заветами», изложенными им самим ещё в 1896 году в стихотворении «Юному поэту» — «не живи настоящим», «поклоняйся искусству».
ТОВАРИЩАМ ИНТЕЛЛИГЕНТАМ
Инвектива
Еще недавно, всего охотней
Вы к новым сказкам клонили лица:
Уэллс, Джек Лондон, Леру и сотни
Других плели вам небылицы.
И вы дрожали, и вы внимали,
С испугом радостным, как дети,
Когда пред вами вскрывались дали
Земле назначенных столетий.
Вам были любы — трагизм и гибель
Иль ужас нового потопа,
И вы гадали: в огне ль, на дыбе ль
Погибнет старая Европа?
И вот свершилось. Рок принял грёзы,
Вновь показал свою превратность:
Из круга жизни, из мира прозы
Мы вброшены в невероятность!
Нам слышны громы: то — вековые
Устои рушатся в провалы;
Над снежной ширью былой России
Рассвет сияет небывалый.
В обломках троны; над жалкой грудой
Народы видят надпись: «Бренность!»
И в новых ликах, живой причудой
Пред нами реет современность.
То, что мелькало во сне далеком,
Воплощено в дыму и в гуле…
Что ж вы коситесь неверным оком
В лесу испуганной косули?
Что ж не спешите вы в вихрь событий
Упиться бурей, грозно-странной?
И что ж в былое с тоской глядите,
Как в некий край обетованный?
Иль вам, фантастам, иль вам, эстетам,
Мечта была мила как дальность?
И только в книгах да в лад с поэтом
Любили вы оригинальность?
Но несмотря на все свои стремления стать частью наступившей эпохи, «поэтом Новой жизни» Брюсов стать так и не смог. В 1920-е годы (в сборниках «Дали», «Mea» («Спеши!») он радикально обновляет свою поэтику, используя перегруженный ударениями ритм, обильные аллитерации, рваный синтаксис, неологизмы (вновь, как в эпоху «Стихов Нелли», используя опыт футуризма); Владислав Ходасевич, в целом критически настроенный к Брюсову, не без сочувствия оценивает этот период, как попытку через «сознательную какофонию» обрести «звуки новые». Эти стихи насыщены социальными мотивами, пафосом «научности», экзотическими терминами и собственными именами (автор снабдил многие из них развернутым комментарием). Манеру позднего Брюсова детально исследовавший ее М.Л. Гаспаров назвал «академический авангардизм». В некоторых текстах проявляются ноты разочарования своей прошлой и настоящей жизнью, даже самой революцией (особенно характерно стихотворение «Дом видений»). В своем эксперименте Брюсов оказался одинок: в эпоху построения новой, советской поэзии опыты Брюсова были сочтены слишком сложными и «непонятными массам»; представители модернистской поэтики также отнеслись к ним отрицательно.
В стихотворениях Брюсова перед читателем встают противоположные начала: жизнеутверждающие — любовь, призывы к «завоеванию» жизни трудом, к борьбе за существование, к созиданию, — и пессимистические (смерть есть блаженство, «сладостная нирвана», поэтому стремление к смерти стоит превыше всего; самоубийство «соблазнительно», а безумные оргии суть «сокровенные наслаждения искусственных эдемов»). И главным действующим лицом в поэзии Брюсова является то отважный, мужественный боец, то — отчаявшийся в жизни человек, не видящий иного пути, кроме как пути к смерти (таковы, в частности, уже упоминавшиеся «Стихи Нелли», творчество куртизанки с «эгоистической душой»).
Валерий Брюсов внес большой вклад в развитие формы стиха, активно использовал неточные рифмы, «вольный стих», разрабатывал «длинные» размеры (12-стопный ямб с внутренними рифмами: «Близ медлительного Нила, там, где озеро Мерида, в царстве пламенного Ра // ты давно меня любила, как Озириса Изида, друг, царица и сестра…», знаменитый 7-стопный хорей без цезуры в «Конь блед»: «Улица была как буря. Толпы проходили // Словно их преследовал неотвратимый Рок…»), использовал чередования строк разного метра (так называемые «строчные логаэды»: «Губы мои приближаются // К твоим губам…»). Эти эксперименты были плодотворно восприняты младшими поэтами. В 1890-е годы параллельно с Зинаидой Гиппиус Брюсов разрабатывал тонический стих (дольник – термин, им и введённый в русское стиховедение в статье 1918 года), но, в отличие от Гиппиус и впоследствии Блока, дал мало запоминающихся образцов и в дальнейшем к этому стиху обращался редко: наиболее известные дольники Брюсова — «Грядущие гунны» и «Третья осень». В 1918 году Брюсов издал сборник «Опыты…», не ставивший творческих задач и специально посвященный самым разнообразным экспериментам в области стиха (сверхдлинные окончания строк, фигурная поэзия и т. п.). В 1920-е годы Брюсов преподавал стихосложение в разных институтах, некоторые его курсы изданы.
ГРЯДУЩИЕ ГУННЫ
Где вы, грядущие гунны,
Что тучей нависли над миром!
Слышу ваш топот чугунный
По еще не открытым Памирам.
На нас ордой опьянелой
Рухните с темных становий —
Оживить одряхлевшее тело
Волной пылающей крови.
Поставьте, невольники воли,
Шалаши у дворцов, как бывало,
Всколосите веселое поле
На месте тронного зала.
Сложите книги кострами,
Пляшите в их радостном свете,
Творите мерзость во храме, –
Вы во всем неповинны, как дети!
А мы, мудрецы и поэты,
Хранители тайны и веры,
Унесем зажженные светы,
В катакомбы, в пустыни, в пещеры.
И что, под бурей летучей.
Под этой грозой разрушений,
Сохранит играющий Случай
Из наших заветных творений?
Бесследно все сгибнет, быть может,
Что ведомо было одним нам,
Но вас, кто меня уничтожит,
Встречаю приветственным гимном.
На стихи Брюсова писали музыку такие известнейшие русские композиторы, как: Сергей Рахманинов и Михаил Гнесин, Александр Гречанинов и Рейнгольд Глиэр, Александр Крейн и др. Вокальный цикл «Четыре картины на стихи Валерия Брюсова» для голоса и фортепиано (2005 г.) написала московский композитор Марина Чистова.
Брюсов был не только известным поэтом, он пробовал свои силы во многих литературных жанрах.
История всегда занимала одно из центральных мест в биографии Брюсова. Он старался давать объективную оценку любым событиям, происходящим, как в России, так и за рубежом.
Наиболее известны исторические романы Брюсова «Алтарь победы», описывающий быт и нравы Рима IV века н. э., и — в особенности — «Огненный ангел». В последнем великолепно отображена психология описываемого времени (Германия XVI века), точно передается настроение эпохи; по мотивам «Огненного ангела» Сергей Прокофьев написал одноименную оперу. В основу сюжета легли взаимоотношения Брюсова, Андрея Белого и Нины Петровской, правда, действия главных героев происходят не в Москве, а в средневековой Европе. Писатель приправляет произведение фантастическими элементами и заимствует мотивы Гёте, взятые из «Фауста».
Мотивы брюсовских романов в полной мере соответствуют мотивам стихотворных произведений автора; как и стихи, брюсовские романы описывают эпоху распада старого мира, рисуют отдельных его представителей, остановившихся в раздумье перед приходом мира нового, поддерживаемого свежими, оживляющими силами.
Оригинальные новеллы Брюсова, построенные на принципе двоемирья, составили сборник «Земная ось» (1907). В новеллистическом цикле «Ночи и дни» Брюсов отдается «философии мига», «религии страсти». Брюсов писал и фантастические произведения — это роман «Гора Звезды», рассказы «Восстание машин» (1908) и «Мятеж машин» (1914), повесть «Первая междупланетная», антиутопия «Республика Южного Креста» (1904—05). Заслуживает внимания повесть «Обручение Даши», в которой автор изображает своего отца, Якова Брюсова, вовлеченного в либеральное общественное движение 1860-х годов. Значительного внимания критики удостоилась и повесть «Последние страницы из дневника женщины».
Также много сделал для русской литературы Брюсов-переводчик. Он открыл русскому читателю творчество известного бельгийского поэта-урбаниста Эмиля Верхарна, был первым переводчиком стихотворений Поля Верлена. Известны брюсовские переводы произведений Эдгара По, Ромена Роллана, Мориса Метерлинка, Виктора Гюго и др. известных зарубежных авторов. Брюсов полностью перевел «Фауста» Гёте, «Энеиду» Вергилия. В 1910-х годах Брюсов был увлечен поэзией Армении, перевел множество стихотворений армянских поэтов и составил фундаментальный сборник «Поэзия Армении с древнейших времён до наших дней», за что был удостоен в 1923 году звания народного поэта Армении, его имя носит Ереванский лингвистический университет. Брюсов был также теоретиком перевода; некоторые его идеи актуальны и в наши дни.
По своей натуре Брюсов был весьма собранным, целеустремленным и волевым человеком. Однако в то же время он проявлял слабость к азартным играм, ночным ресторанам, эротике и т.д. Вероятно, виной этому была генетика отца, а также то воспитание, которое дали ему родители. Некоторые современники и литературные критики считали Валерия Яковлевича самовлюбленным и заносчивым человеком. Но как бы то ни было, стоит сказать, что Брюсов оказал колоссальное влияние на своих последователей, выступая в роли учителя для учеников, которые в своем творчестве старались подражать манере мэтра. И если для критиков он слыл тщеславным, то коллеги по цеху считали Брюсова путеводной звездой, жрецом культуры.
Такую же несдержанность проявлял Брюсов и в женском вопросе – он является одним из главных ловеласов в русской литературе. По словам поэта Владислава Ходасевича, «Брюсов всю жизнь любопытствовал женщинам. Влекся, любопытствовал и не любил. Было все: и чары, и воля, и страстная речь, одного не было – любви». Тем не менее «донжуанский список» Валерия Яковлевича весьма солиден.
При этом, что удивительно, женат он был по любви и всего один раз.
Брюсов и женщины – тема особая, трагическая. С одной стороны, в августе 1899 года он пишет гимн ЖЕНЩИНЕ:
Ты – женщина, ты – книга между книг,
Ты – свернутый, запечатленный свиток;
В его строках и дум и слов избыток,
В его листах безумен каждый миг.
Ты – женщина, ты – ведьмовский напиток!
Он жжет огнем, едва в уста проник;
Но пьющий пламя подавляет крик
И славословит бешено средь пыток.
Ты – женщина, и этим ты права.
От века убрана короной звездной,
Ты – в наших безднах образ божества!
Мы для тебя влечем ярем железный,
Тебе мы служим, тверди гор дробя,
И молимся – от века – на тебя!
А с другой – еще в 1896 году пророчествует:
Моя любовь – палящий полдень Явы,
Как сон разлит смертельный аромат,
Там ящеры, зрачки прикрыв, лежат,
Здесь по стволам свиваются удавы.
Зовет и предостерегает: Идем: я здесь! Мы будем наслаждаться Играть, блуждать, в венках его пламя и сгорали в нем. «Не Эрос им владеет, – утверждала Зинаида Гиппиус. – Ему нужна любовь всех, всех... И ни одна из них сама по себе, вместе с любовью как таковой, не нужна... Лишь средства, средства...» Иначе говоря, Брюсову женская любовь нужна, как импульс к творчеству. Вслед за Гиппиус такого же мнения придерживается и Ходасевич: «Женщины брюсовских стихов похожи одна на другую как две капли воды: это потому, что он ни одной не любил, не отличал, не узнал. Возможно, что он действительно чтил любовь. Но любовниц своих не замечал. Мы, как священнослужители, Творим обряд! слова страшные, потому что, если "обряд", то решительно безразлично с кем...».
С 1890 по 1903 год Брюсов вел дневниковые записи, где фиксировал самое сокровенное. Чаще всего на страницах появляются откровения о любовных похождениях. «С раннего детства соблазняли меня сладострастные мечтания… Я стал мечтать об одном – о близости с женщиной. Это стало моим единственным желанием», – признавался поэт. А следом описывал контакт с проституткой. Но по молодости для поднятия самооценки ему было важно покорить «настоящую» женщину. Вскоре это удалось.
В 1892 году Брюсов частенько бывал в доме Красковых, где старшую дочь звали Еленой Андреевной. Так как она была дочерью М.И. Красковой от первого брака, ее фамилия была Масловой. Девятнадцатилетний Брюсов увлекся старшей дочерью хозяйки – 25-летней Еленой, которая не отличалась ни красотой, ни здоровьем. Елену он называл лунатиком, описывая ее «странные, несколько безумные глаза» и, вероятно, намекая на спиритические сеансы, на которых тусовались молодые люди.
В дневнике поэта – множество интимных подробностей об отношениях с Красковой. «Целовались, конечно. Мне это наконец надоело. Я стал изобретать что-нибудь новое. Додумался до того, чтобы щупать, и засунул руку за пазуху Е. Андр. Кажется, она одобрила это». «Ел. Андр. перегибалась совершенно и ложилась мне на грудь или на шею, а я, обняв, давил ей груди. Гм. Надо, однако, изобрести новые способы ласки». «Лучшее время – когда сидели внизу с Ел. Андр. на окне и целовались там (даже была эрекция… По-русски «х… встал»)». «С Ел. Андр. стал нагло дерзок. Это хорошо. Щупал ее за ноги, чуть не за п... Хватать ее за груди для меня уже шутки», – откровенничает Брюсов.
Иногда на страницах появляется младшая сестра Елены Андреевны Вера: «А правду сказать, насколько мне было приятней с Верочкой, хотя она и костлявее. Я даже не пошел ее провожать, а как жалел об этом, как жалел», – сокрушается Валерий.
Но отношения с Еленой продолжают развиваться. «Сперва вышло дело дрянь. Я так устал, в борьбе с ней спустил раз 5 в штаны, так что еле-еле кончил потом, но это ничего».
Поэт признается, что в пьяном угаре сделал даме сердца предложение, а на трезвую голову понял, что погорячился. «Отношения мои к Леле… определены, но будущее темно и угрюмо», – изливает он душу своему дневнику.
Но пикантная ситуация разрешилась сама собой: девушка заболела оспой и умерла. Реакция Валерия была странной. «Я буду плакать, я буду искать случая самоубийства, буду сидеть неподвижно целые дни!.. А сколько элегий! Дивных элегий! Вопли проклятий и гибели, стоны истерзанной души... О! Как это красиво, как это эффектно», – распалял себя молодой романтик.
Но уже в следующем году у Брюсова начинается роман с Натальей Александровной Дарузес, которую он нежно звал Таля. Оба они выступали на сцене московского Немецкого клуба, где и познакомились в июле 1893 года, а в октябре сошлись. Девушка первой открылась ему в своих чувствах. Это случилось вскоре после смерти Елены Красковой. Признание Тали не вызвало у него восторга. Но Дарузес была настойчива, и через несколько месяцев после знакомства они сблизились.
Еще одна пожирательница сердца Брюсова (и не только его одного) – Людмила Вилькина. Поэтесса, хозяйка литературного салона, жена поэта-символиста Николая Минского (Виленкина) и «муза» философа Василия Розанова, писателя Дмитрия Мережковского, художников Констатина Сомова и Льва Бакста и многих других. Общение с пожирательницей мужских сердец впечатлило Корнея Чуковского: «Вилькина принимала гостей лежа на кушетке и руку каждого молодого мужчины прикладывала тыльной стороною к своему левому соску, держала там несколько секунд и отпускала». Брюсов путешествовал с дамой сердца в Финляндию, о чем докладывал законной супруге: «…Людмила меня приняла в некоей уединенной комнате, полтора часа она меня соблазняла, но не соблазнила, конечно, да и не соблазнит… Сегодня опять буду у ней…»
После расставания с Вилькиной поэт не без удовольствия размазал экс-любовницу как поэта, публично охаивая ее способности.
Аделина Адалис – молодая поэтесса, которой Брюсов покровительствовал в последние годы жизни. В литературных кругах ходила эпиграмма: «Расскажите нам, Адалис, / Как вы Брюсову отдались».
Марина Цветаева называла Аделину – одесситка с египетским профилем, длинными острыми ногтями цвета черной крови – «приблудой из молодых волков».
О знакомстве с Брюсовым рассказывали так: она встретилась с Валерием Яковлевичем у общих знакомых на вечере. Брюсов сидел мрачный, вялый. Он говорил, что нездоров, плохо себя чувствует. Адалис приняла живое участие в его заболевании желудочно-кишечного характера, дала ряд советов, как справляться с неполадками обмена веществ. Брюсов был удивлен, что молодая женщина так просто, по-домашнему, говорит с ним, знаменитым поэтом, о низших проявлениях организма. Это задело его внимание. А затем был роман. Адалис сопротивлялась, но, по словам насмешников, «уступила под давлением президиума». Адалис цинично-откровенно сообщала посторонним в Союзе поэтов: «Валерий пахнет финиками и козьим молоком…» Или что-то вроде.
Возможно, зацепили Брюсова ее «мемфисские глаза»:
ЕГИПЕТСКИЙ ПРОФИЛЬ
Твои мемфисские глаза.
Me eum esse
Когда во тьме закинут твой,
Подобный снам Египта, профиль, —
Что мне, куда влекусь за тьмой,
К слепительности ль, к катастрофе ль!
Разрез чуть-чуть прикрытых глаз,
Уклоны губ чуть-чуть надменных —
Не так же ль пил, в такой же чае,
Ваятель сфинксов довременных?..
У Адалис и в самом деле замечательные глаза с удлиненным разрезом, а лицо тонкое, но с большим носом, подчеркивающим национальность.
Было совместное выступление Адалис с Брюсовым на эстраде кафе с чтением перевода идиллии Феокрита (перевод диалога). Брюсов аплодировал своей партнерше, прекрасно усвоившей характерные особенности древнегреческой речи.
Брюсов устроил ей, бездомной, беженке из Одессы, комнату во Дворце искусств (Поварская ул., 52). Он приезжал к своей подруге, когда хотел, привозил плитку шоколада. Она голодала. Некий художник, живший по соседству, был невольным слушателем их бесед. Он рассказывал, что Брюсов держался, как заурядный мужчина, которому прискучила любовница, а Адалис была трогательно-благородна в этом столкновении. К этому времени относятся ее строки:
Когда любовь пошла на убыль,
Повеяв тысячью прохлад.
Адалис входит во все поэтические и государственные структуры, куда входит и Брюсов, занимает там посты чуть ниже брюсовских, решает за него вопросы и едва ли не подписывает бумаги. В Высшем литературно-художественном институте, в котором ректорствует Брюсов, Адалис ведет все дисциплины, которые должен был вести сам мэтр.
В начале 1920-х годов Адалис ходила беременная ребенком Брюсова. С циничной откровенностью описывала состояние зародыша внутри себя. Но баловство наркотиками даром не прошло: ребенок родился мертвым. Это была, по-видимому, единственная попытка Брюсова стать отцом.
Достигнув 23 лет, в 1897 году Брюсов женился на Иоанне Матвеевне Рунт, гувернантке сестер поэта, работавшей в доме Брюсовых. Иоанна Рунт была то ли полячкой, то ли чешкой по своему происхождению. Поэт писал в дневнике: «Недели перед свадьбой не записаны. Это потому, что они были неделями счастья. Как же писать теперь, если свое состояние я могу определить только словом «блаженство»? Мне почти стыдно делать такое признание, но что же? Так есть». Иоанна Рунт очень трепетно относилась к рукописям Брюсова, до свадьбы не давала их выбрасывать во время уборок, а после — стала настоящей хранительницей брюсовских трудов. Немногословная девушка идеально устраивала литератора. Зинаида Гиппиус называла Иоанну Брюсову «маленькой женщиной, необыкновенно обыкновенной». «Если удивляла она чем-нибудь, то именно своей незамечательностью», – едко замечала она.
Он любил эту маленькую женщину до обожания, но в своих увлечениях остановиться не мог. К сожалению, Иоанна так и не смогла родить ребенка, и у Брюсова не осталось наследников. При жизни мужа женщина стоически терпела его нескончаемые увлечения. Иоанна была как верной женой, так и музой, вдохновляющей поэта на новые произведения. А после смерти возлюбленного Иоанна Матвеевна, дожившая до 98 лет, опубликовала неизданные произведения супруга.
При этом Брюсов и не скрывал своих отношений с женщинами. У него есть даже замечательный по изысканности венок сонетов «Роковой ряд». Сам по себе венок - это одна из труднейших поэтических форм, и не всякому удается совладать с ее жесткими правилами. Брюсову - мастеру стихотворения – потребовалось всего семь часов, чтобы создать в один день пятнадцать сонетов, составляющих этот венок, то есть, по подсчету самого автора, полчаса на сонет!
Каждое из стихотворений этого цикла посвящено реальным персонажам – женщинам, которых когда-то любил поэт. Для него священны запечатленные в сонетах образы, «томившие сердце мукой и отрадой», – «любимых, памятных, живых!». В этом «роковом ряду» и привязанности ранней молодости – Е.А. Маслова и Н.А. Дарузес, и увлечения более поздних лет – М.П. Ширяева и А.А. Шестаркина, и любовь зрелых лет – Л.Н. Вилькина, Н.Г. Львова и А.Е. Адалис, и, конечно, жена – И. М. Брюсова.
Среди всех любовных увлечений поэта стоит особо отметить Нину Петровскую, поэтессу начала XX века, которую связывали трагические отношения с Андреем Белым. После этого она начала встречаться с Брюсовым. Их роман продлился около семи лет и сделал женщину несчастной.
С 1911 по 1913 годы у Брюсова был роман с еще одной начинающей поэтессой, Надеждой Григорьевной Львовой, которая после разрыва отношений покончила жизнь самоубийством.
ВЕНОК СОНЕТОВ «РОКОВОЙ РЯД»
1. Лёля
Четырнадцать имен назвать мне надо…
Какие выбрать меж святых имен,
Томивших сердце мукой и отрадой?
Все прошлое встает, как жуткий сон.
Я помню юность; синий сумрак сада;
Сирени льнут, пьяня, со всех сторон;
Я — мальчик, я — поэт, и я — влюблен,
И ты со мной, державная Дриада!
Ты страсть мою с улыбкой приняла,
Ласкала, в отроке поэта холя,
Дала восторг и, скромная, ушла…
Предвестье жизни, мой учитель, Лёля!
Тебя я назвал первой меж других
Имен любимых, памятных, живых.
2. Таля
Имен любимых, памятных, живых
Так много! Но, змеей меня ужаля,
Осталась ты царицей дней былых,
Коварная и маленькая Таля.
Встречались мы средь шумов городских;
Являлась ты под складками вуаля,
Но нежно так стонала: «милый Валя», —
Когда на миг порыв желаний тих.
Все ж ты владела полудетской страстью;
Навек меня сковать мечтала властью
Зеленых глаз… А воли жаждал я…
И я бежал, измены не тая,
Тебе с безжалостностью кинув: «Падай!»
С какой отравно-ранящей усладой!
3. Маня
С какой отравно-ранящей усладой
Припал к другим я, лепетным, устам!
Я ждал любви, я требовал с досадой,
Но чувству не хотел предаться сам.
Мне жизнь казалась блещущей эстрадой;
Лобзанья, слезы, встречи по ночам, —
Считал я все лишь поводом к стихам,
Я скорбь венчал сонетом иль балладой.
Был вечер; буря; вспышки облаков;
В беседке, там, рыдала ты, — без слов
Поняв, что я лишь роль играю, раня…
Но роль была — мой Рок! Прости мне, Маня!
Себя судил я в строфах огневых…
Теперь, в тоске, я повторяю их.
4. Юдифь
Теперь, в тоске, я повторяю их,
Но губы тяготит еще признанье.
Так! Я сменил стыдливые рыданья
На душный бред безвольностей ночных.
Познал я сладость беглого свиданья,
Поспешность ласк и равный пыл двоих,
Тот «тусклый огнь» во взорах роковых,
Что мучит наглым блеском ожиданья.
Ты мне явила женщину в себе,
Клейменую, как Пасифая в мифе,
И не забыть мне «пламенной Юдифи»!
Безлюбных больше нет в моей судьбе,
Спешу к любви от сумрачного чада,
Но боль былую память множить рада.
5. Лада
Да! Боль былую память множить рада!
Светлейшая из всех, кто был мне дан!
Твой чистый облик нимбом осиян,
Моя любовь, моя надежда, Лада!
Нас обручили гулы водопада,
Благословил, в чужих горах, платан,
Венчанье наше славил океан,
Нам алтарем служила скал громада!
Что б ни было, нам быть всегда вдвоем;
Мы рядом в мир неведомый войдем;
Мы связаны звеном святым и тайным!
Но путь мой вел еще к цветам случайным;
Я Должен вспомнить ряд часов иных…
О, счастье мук, порывов молодых!
6. Таня
О, счастье мук, порывов молодых!
Ты вдруг вошла, с усмешкой легкой, Таня,
Стеблистым телом думы отуманя,
Смутив узорностью зрачков косых.
Стыдясь, ты требовала ласк моих,
Любовница, меня вела, как няня,
Молилась, плакала, меня тираня,
Прося то перлов, то цветов простых.
Невольно влекся я к твоей причуде,
И нравились мне маленькие груди,
Похожие на форму груш лесных.
В алькове брачном были мы, — как дети,
Переживая ряд часов-столетий,
Навек закрепощенных в четкий стих!
7. Лила
Навек закрепощенных в четкий стих,
Прореяло немало мигов. Было
Светло и страшно, жгуче и уныло…
Привет тебе, среди цариц земных,
Недолгий призрак, царственная Лила!
Меня внесла ты в счет рабов своих…
Но в цепи я играл: еще ничьих
Оков — душа терпеть не снисходила.
Актер, я падая перед тобой во прах,
Я лобызал следы твоих сандалий,
Я дел терцинами твой лик медалей…
Но страсть уже стояла на часах…
И вдруг вошла с палящей сталью взгляда,
Ты — слаще смерти, ты — желанней яда.
8. Дина
Ты — слаще смерти, ты — желанней яда,
Околдовала мой свободный дух!
И взор померк, и воли огнь потух
Под чарой сатанинского обряда.
В коленях — дрожь; язык — горяч и сух;
В раздумьях — ужас веры и разлада;
Мы — на постели, как в провалах Ада,
И меч, как благо, призываем вслух!
Ты — ангел или дьяволица. Дина?
Сквозь пытки все ты провела меня,
Стыдом, блаженством, ревностью казня.
Ты помнишься проклятой, но единой!
Другие все проходят за тобой,
Как будто призраков туманный строй.
9. Любовь
Как будто призраков туманный строй,
Все те, к кому я из твоих объятий
Бежал в безумьи… Ах! твоей кровати
Возжжен был стигман в дух смятенный мой.
Напрасно я, обманут нежней тьмой,
Уста с устами близил на закате!
Пронзен до сердца острием заклятий,
Я был на ложах — словно труп немой.
И ты ко мне напрасно телом никла,
Ты, имя чье стозвучно, как Любовь!
Со стоном прочь я отгибался вновь…
Душа быть мертвой — сумрачно привыкла,
Тот облик мой, как облик гробовой,
В вечерних далях реет предо мной.
10. Женя
В вечерних далях реет предо мной
И новый образ, полный женской лени,
С изнеженной беспечностью движений,
С приманчивой вкруг взоров синевой.
Но в ароматном будуаре Жени
Я был все тот же, тускло-неживой;
И нудил ропот, женственно-грудной,
Напрасно — миги сумрачных хотений.
Я целовал, но — как восставший труп,
Я слышал рысий, истерийный хохот,
Но мертвенно, как заоконный грохот…
Так водопад стремится на уступ,
Хоть страшный путь к провалу непременен…
Но каждый образ для меня священен.
11. Вера
Да! Каждый образ для меня священен!
Сберечь бы все! Сияй, живи и ты,
Владычица народа и мечты,
В чьей свите я казался обесценен!
На краткий миг, но были мы слиты,
Твой поцелуй был трижды драгоценен;
Он мне сказал, что вновь я дерзновенен,
Что властен вновь я жаждать высоты!
Тебя зато назвать я вправе «Верой»;
Нас единила общность ярких грез,
И мы взлетали в область вышних гроз,
Как два орла, над этой жизнью серой!
Но дремлешь ты в могильной глубине…
Вот близкие склоняются ко мне.
13. Надя
Вот близкие склоняются ко мне,
Мечты недавних дней… Но суесловью
Я не предам святыни, что с любовью
Таю, как клад, в душе, на самом дне.
Зачем, зачем к святому изголовью
Я поникал в своем неправом сне?
И вот — вечерний выстрел в тишине, —
И грудь ребенка освятилась кровью.
О, мой недолгий, невозможный рай!
Смирись, душа, казни себя, рыдай!
Ты приговор прочла в последнем взгляде.
Не смея снова мыслить о награде
Склоненных уст, лежал я в глубине,
В смятеньи — думы, вся душа — в огне…
13. Елена
В смятеньи — думы; вся душа — в огне
Пылала; грезы — мчались в дикой смене…
Молясь кому-то, я сгибал колени…
Но был так ласков голос в вышине.
Еще одна, меж радужных видений,
Сошла, чтоб мне напомнить о весне…
Челнок и чайки… Отблеск на волне…
И женски-девий шепот: «Верь Елене!»
Мне было нужно — позабыть, уснуть;
Мне было нужно — в ласке потонуть,
Мне, кто недавно мимо шел, надменен!
Над озером клубился белый пар…
И принял я ее любовь, как дар…
Но ты ль, венок сонетов, неизменен?
14. Последняя
Да! Ты ль, венок сонетов, неизменен?
Я жизнь прошел, казалось, до конца;
Но не хватало розы для венца,
Чтоб он в столетьях расцветал, нетленен.
Тогда, с улыбкой детского лица,
Мелькнула ты. Но — да будет покровенен
Звук имени последнего: мгновенен
Восторг признаний и мертвит сердца!
Пребудешь ты неназванной, безвестной, —
Хоть рифмы всех сковали связью тесной.
Прославят всех когда-то наизусть.
Ты — завершенье рокового ряда:
Тринадцать названо; ты — здесь, и пусть —
Четырнадцать назвать мне было надо!
15. Заключительный
Четырнадцать назвать мне было надо
Имен любимых, памятных, живых!
С какой отравно-ранящей усладой
Теперь, в тоске, я повторяю их!
Но боль былую память множить рада;
О, счастье мук, порывов молодых,
Навек закрепощенных в четкий стих!
Ты — слаще смерти! ты — желанней яда!
Как будто призраков туманный строй
В вечерних далях реет предо мной, —
Но каждый образ для меня священен.
Вот близкие склоняются ко мне…
В смятеньи — думы, вся душа — в огне…
Но ты ль, венок сонетов, неизменен?
16. Кода
Да! ты ль, венок сонетов, неизменен?
Как прежде, звезды жгучи; поздний час,
Как прежде, душен; нежны глуби глаз;
Твой поцелуй лукаво-откровенен.
Твои колени сжав, покорно-пленен,
Мир мерю мигом, ах! как столько раз!
Но взлет судьбы, над бурей взвивший нас,
Всем прежним вихрям грозно равномерен.
Нет, он — священней: на твоем челе
Лавр Полигимнии сквозит во мгле,
Песнь с песней мы сливаем властью лада.
Пусть мне гореть! — но в том огне горишь
И ты со мной! — я был неправ, что лишь
Четырнадцать имен назвать мне надо.
Валерий Брюсов умер 9 октября 1924 года в Москве. Причина смерти – воспаление легких. Великий поэт был предан земле на Новодевичьем кладбище.
Александр Блок считал себя недостойным рецензировать этого гения и тем более – печататься с ним в одном журнале. Дело в том, что главный поэт Серебряного века, перечитав произведение Валерия Яковлевича, настолько поразился его творением, что сразу поставил себя на ранг ниже. Стоит сказать, что поэт, чьи стихотворения цитируются любителями словесности и по сей день, обожествлялся современниками. Многие видели в Брюсове мессию, грядущего по водам хитросплетенных строк и обозначающим новые витки литературы.
При этом Цветаева и Ахматова дружно не любят Валерия Яковлевича. Цветаева называет его «мастером без слуха», а Ахматова – поэтом, который знал секреты ремесла, но не знал «тайны творчества».
***
Нина Ивановна Петровская (1879-1928) – писательница и мемуаристка.
Нина Петровская родилась в семье чиновника. А с датой рождения и здесь, в очередной раз, – большая загадка. Сама она уверяла, что родилась в 1884 году, Ходасевич предполагал, что где-то около 1880 года, и, видимо, недалек был от истины – на основании данных из переписки Петровской с Брюсовым высвечивается новая дата – март 1879-го.
Петровская получила медицинское образование. Но ее больше тянуло к творческим кругам, к богеме. Впервые выступила в печати в 1903 году на страницах альманаха «Гриф», которым владел молодой адвокат Сергей Алексеевич Соколов (Кречетов), он же был и владельцем одноименного издательства. В том же году, выйдя за него замуж, Петровская стала его помощницей и хозяйкой литературного салона, который организовал ее муж.
В дальнейшем она печаталась в символистских изданиях «Весы», «Золотое руно», «Русская мысль», альманахе «Перевал», газетах «Утро России», «Голос Москвы», «Руль», «Новь» и других. Была широко известна в кругах московских символистов первого десятилетия XX века. Участница кружка «аргонавтов». Играла заметную роль в литературной и богемной жизни начала ХХ века.
Выпустила единственный сборник рассказов «Sanctus Amor» («Святая любовь», 1907), скорее похожий на беллетризованный дневник, нежели на сборник рассказов –лирико-психологические этюды, написанные в форме мужского монолога (как и большинство рассказов Петровской). Эти и последующие прозаические вещи Петровской – характерные образчики «декадентской» прозаической миниатюры. Символистским эстетическим критериям Петровская верна и в своих критических опытах. Проза Петровской схожа с повествовательной традицией Кнута Гамсуна, которого она считала своим учителем в области художественной прозы. Сборник посвящен С. Ауслендеру. С ним весной 1908 года Петровская совершила путешествие в Италию с посещением М. Горького (очерк «Максим Горький на Капри. (Лит. силуэт)» – «Тифлисский листок», 1908, 15 мая).
Герои Петровской в сборнике ее рассказов «Sanctus amor» всегда находятся в кризисе, у края жизни. По этому краю постоянно ходила и сама Петровская.
В последующие годы печаталась в различных журналах и газетах. Издание второй книги рассказов «Разбитое зеркало», анонсированное «Грифом» (1914), не состоялось.
Отношения с мужем у Петровской были довольно вольные. Настолько, что практически весь 1903 год у Петровской прошел под знаком флирта с Константином Бальмонтом. Впрочем, она быстро поняла всю легкомысленность этих ухаживаний, и у нее начался роман с Андреем Белым. Однако тот вскоре переключился на заигрывания с женой Блока Любовью Дмитриевной Менделеевой. Да и брак с Соколовым продлился недолго – уже в 1905 году они развелись.
Увы, но такова была богемная жизнь начала ХХ века.
Нельзя было сказать о ней, что она красива, скорее миловидна. И еще была она, как говаривали в пушкинский век, чувствительной. Блок, знавший Нину, считал ее довольно умной, но почему-то относился к ней с жалостью. Ходасевич, друживший с Ниной более четверти века и оставивший воспоминания о ней, писал, что жизнь свою она сразу захотела сыграть – и в этом, по-существу ложном, задании осталась правдивой и честной до конца. Из своей жизни она сделала бесконечный трепет, из творчества – ничто. Искуснее и решительнее других создала она «поэму из своей жизни».
К 1905–1906 гг. относится роман Петровской с Брюсовым, сыгравший в их жизни и творчестве огромную роль. Образ Петровской, страстный, дерзкий, исполненный внутреннего трагизма и вечной неудовлетворенности собой и мирозданием — Андрей Белый называл ее именем героини Достоевского Настасьи Филипповны — нашел отражение во многих стихах Брюсова, в особенности цикла «Stephanos». Она явилась также прототипом Ренаты — героини романа Брюсова «Огненный ангел», а взаимоотношения между Петровской, Белым и самим Брюсовым составили сюжетную канву романа. Позднее, как указывала сама Петровская, она приняла католичество и взяла себе имя Рената, но потом вернулась в православие. С другой стороны, беседы, споры, сам характер отношений между Петровской и Брюсовым явно отразились в рассказах книги Петровской «Sanctos amor».
Владислав Ходасевич в своем очерке «Конец Ренаты» написал о Петровской и об эпохе, в которой она жила, так: «…По правде сказать, ею написанное было незначительно и по количеству, и по качеству. То небольшое дарование, которое у нее было, она не умела, а главное – вовсе и не хотела "истратить" на литературу. Однако в жизни литературной Москвы, между 1903-1909 гг., она сыграла видную роль. Ее личность повлияла на такие обстоятельства и события, которые с ее именем как будто вовсе не связаны».
<…>
«Нина скрывала свои года. Думаю, что она родилась приблизительно в 1880 г. Мы познакомились в 1902 г. Я узнал ее уже начинающей беллетристкой.
Кажется, она была дочерью чиновника. Кончила гимназию, потом зубоврачебные курсы. Была невестою одного, вышла за другого. Юные годы ее сопровождались драмой, о которой она вспоминать не любила. Вообще не любила вспоминать свою раннюю молодость, до начала "литературной эпохи" в ее жизни. Прошлое казалось ей бедным, жалким. Она нашла себя лишь после того, как очутилась среди символистов и декадентов, в кругу "Скорпиона" и "Грифа".
Да, здесь жили особенной жизнью, не похожей на ее прошлую. Может быть, и вообще ни на что больше не похожей. Здесь пытались претворить искусство в действительность, а действительность в искусство. События жизненные, в связи с неясностью, шаткостью линий, которыми для этих людей очерчивалась реальность, никогда не переживались, как только и просто жизненные; они тотчас становились частью внутреннего мира и частью творчества. Обратно: написанное кем бы то ни было становилось реальным, жизненным событием для всех. Таким образом, и действительность, и литература создавались как бы общими, порою враждующими, но и во вражде соединенными силами всех, попавших в эту необычайную жизнь, в это "символическое измерение". То был, кажется, подлинный случай коллективного творчества.
Жили в неистовом напряжении, в вечном возбуждении, в обостренности, в лихорадке. Жили разом в нескольких планах. В конце концов, были сложнейше запутаны в общую сеть любвей и ненавистей, личных и литературных. Вскоре Нина Петровская сделалась одним из центральных узлов, одною из главных петель той сети.
Не мог бы я, как полагается мемуаристу, "очертить ее природный характер". Блок, приезжавший в 1904 г. знакомиться с московскими символистами, писал о ней своей матери: "Очень мила, довольно умная". Такие определения ничего не покрывают. Нину Петровскую я знал двадцать шесть лет, видел доброй и злой, податливой и упрямой, трусливой и смелой, послушной и своевольной, правдивой и лживой. Одно было неизменно: и в доброте, и в злобе, и в правде, и во лжи – всегда, во всем хотела она доходить до конца, до предела, до полноты, и от других требовала того же. "Все или ничего" могло быть ее девизом. Это ее и сгубило. Но это в ней не само собой зародилось, а было привито эпохой…».
Нина Петровская не была красивой, но брала всех своей молодостью. Первым в нее влюбился Бальмонт, который, впрочем, не пропускал мимо ни одной более-менее заметной творческой личности женского пола. Но та любовь была стремительна, хотя и испепеляюща. Она, будучи провинциалкой, не могла отказать столичному поэтическому светилу. Да и тщеславие никуда не спрячешь. И она уверила себя, что тоже влюблена. Но первый роман промелькнул и погас, оставив в душе лишь неприятный осадок.
Бальмонт предложил Нине любовь стремительную и испепеляющую. Отказаться было никак невозможно. Она уверила себя, что тоже влюблена, но эта «испепеляющая страсть» оставила в ней горький осадок. Прежде всего оттого, что Бальмонт в глубине души своей оказался таким же респектабельно-буржуазным, как ее муж.
«Бальмонт, накуролесивши за зиму, буржуазно уезжал с семьей куда-то на Балтийское море, кажется, в Меррекюль». Петровская обиделась и разговорилась о том, что он ее не любит, что она хочет всего или ничего… Бальмонт тоже обиделся ее неготовностью к жертве ради него:
Так скоро ты сказала:
«Нет больше сил моих!»
Мой милый друг, так мало?!
Я только начал стих.
Мой стих, всегда победный,
Желает красоты.
О друг мой, друг мой бедный,
Не отстрадала ты.
Еще я буду в пытке
Терзаться и терзать.
Я должен в длинном свитке
Легенду рассказать.
Легенду яркой были,
О том, что я — любовь,
О том, что мы любили,
Как любим вновь и вновь.
И вот твоих мучений
Хочу я как моих.
Я жажду песнопений,
Я только начал стих.
Нина прекрасно понимала: ей нужно или стать спутницей Бальмонта в его «безумных ночах», бросая в их чудовищные распутно-пьяные костры всю себя, с телом и душой, по крайней мере, перейти в его свиту, дышать только им, говорить только о нем, следовать по пятам его триумфальной колесницы… Или сделаться просто так — светской знакомой, но Бальмонт ее не отпускал, он твердил о какой-то дружбе, о долге, и долг этой дружбы почти против воли обязывал Петровскую еще какое-то время «вовлекаться в бальмонтовский оргиазм» как дома, так и в каких-нибудь дешевеньких гостиничках — «в пространствах», как предпочитал выражаться ее любовник.
Впрочем, в конце концов и ему это надоело — прежде всего потому, что он понял: барышне по сердцу другой. Предпочтения ему другого он перенести не мог (да и кто смог бы?!), а потому сделал хорошую мину при плохой игре: якобы он первый решил расстаться с не оценившей его Ниной Петровской.
Я был вам звенящей струной,
Я был вам цветущей весной,
Но вы не хотели цветов,
И вы не расслышали слов.
…Когда ж вы порвали струну,
Когда растоптали весну,
Вы мне говорите, что вот
Он звонко, он нежно поет.
Но если еще я пою,
Я помню лишь душу мою,
Для вас же давно я погас,
Довольно, довольно мне вас!
Ей тоже было довольно Бальмонта — более чем! Тем паче что и вправду — она уже глядела в другую сторону.
Андрей Белый – восходящая звезда русской литературы, такой же молодой, как и она. И Петровская вновь отдалась любовному чувству. В 1904 году Андрей Белый был еще очень молод, золотокудр, голубоглаз и в высшей степени обаятелен. Газетная подворотня гоготала над его стихами и прозой, поражавшими новизной, дерзостью, иногда – проблесками истинной гениальности. Им восхищались. В его присутствии все словно мгновенно менялось, смещалось или озарялось его светом. И он в самом деле был светел. Кажется, все, даже те, кто ему завидовал, были немножко в него влюблены. Даже Брюсов порой попадал под его обаяние. Общее восхищение, разумеется, передалось и Нине Петровской. Вскоре оно перешло во влюбленность, потом в любовь.
«Мы познакомились весной. Поздно, часов в 11, пришел А. Белый на один из грифских вечеров. Вошел, точно пробираясь сквозь колючую изгородь. Вид его меня взволновал второй раз, но, храня пристойнейший вид хозяйки дома, я пошла к нему навстречу. Помню, что захотелось иметь в руках какие-то необычайные „дары“. Но какие? Вот разве что ландыши в вазочке на столе Грифа, ранние ландыши ранней и дорогой московской весны. Он вдел веточку в петлицу, не удивляясь, точно знал, что так будет, и с ней весь вечер спорил с кем-то о Канте».
В своих воспоминаниях Белый с некоторой даже оторопью фиксировал тонкости отношений с Ниной — вернее, те этапы, по которым проходила его душа:
«С осени 1903 г. совершенно неожиданно вырастает моя дружба с Н.
…Моя тяга к Петровской окончательно определяется; она становится мне самым близким человеком, но я начинаю подозревать, что она в меня влюблена; я само чувство влюбленности стараюсь претворить в мистерию…».
Любовь Нины к Андрею Белому была мистической (или символической, имея ввиду поэтическое течение, которого придерживался Белый): на черном платье Петровской появилась черная нить деревянных четок и большой черный крест. Такой крест носил и Андрей Белый... Но он «бежал от соблазна». «Он бежал от Нины, чтобы ее слишком земная любовь не пятнала его чистых риз. Он бежал от нее, чтобы еще ослепительнее сиять перед другой», – так описал впоследствии этот разрыв поэт Владислав Ходасевич.
Нина оказалась брошенной да еще оскорбленной. Слишком понятно, что, как многие брошенные женщины, она захотела разом и отомстить Белому, увлекшемуся женой Александра Блока, и вернуть его.
Весной 1905 года в малой аудитории Политехнического музея Белый читал лекцию. В антракте Нина Петровская подошла к нему и выстрелила из браунинга в упор. Револьвер дал осечку; его тут же выхватили из ее рук.
Спустя несколько лет она сказала Ходасевичу:
- Бог с ним. Ведь, по правде сказать, я уже убила его тогда, в музее.
Немного погодя сам Белый так рассказал об этом эпизоде Ирине Одоевцевой: «Она действительно навела на меня револьвер, прицелилась в меня. А я не шелохнулся. Я стоял перед ней на эстраде, раскинув руки и ждал. Ждал смерти. Но она не выстрелила в меня. Она перевела револьвер на Брюсова. А он, как барс, — и откуда в нем такая ловкость, в нем, неповоротливом и хилом? — прыгнул с эстрады и выхватил у нее из руки револьвер. Она все же успела выстрелить, но пуля попала в потолок. Никто не был убит. Никто даже ранен не был. Но бедная Нина — она в письмах всегда подписывалась «бедная Нина» — погибла от этого выстрела в потолок. Она больше не оправилась. Ее жизнь кончилась в ту ночь».
Забыт теперь, разрушен храм.
И у дорической колонны,
Струя священный фимиам,
Блестит росой шиповник сонный.
Забыт алтарь. И заплетен
Уж виноградом диким мрамор.
И вот навеки иссечен
Старинный лозунг: «Sanctus Amor»…
Тут же рядом с Петровской оказался Валерий Брюсов, до этого принципиально не замечавший ее. Он предложил ей союз – против Белого, однако этот союз тотчас же превратился во взаимную любовь. По свидетельствам самой Нины Петровской, это было так: «Когда-то А. Белый писал мне длинные письма (часто, как потом убедилась, отрывки из готовящихся к печати статей). Мы с Брюсовым привязали к этим письмам камень и торжественно их погрузили на дно Сеймы. Так хотел Брюсов. Когда-то расшифровывать эти строчки для меня было целью бытия…».
Это «убийство» писем можно воспринимать как манифестацию символического расставания Белого и Петровской. Брюсов считал, что противник уничтожен, он победитель. Не хватало только одного: смерти любимой. Он был старше ее на 11 лет. И страдал маниакальной страстью подталкивать женщин к суициду. Но Нина не дала ему возможности «насладиться страдальческой гибелью Петровской». Она продолжала жить, шла с ним рука об руку, а он ее медленно уничтожал.
«Брюсов предложил ей с помощью черной магии овладеть душой Белого, – пишет Ирина Одоевцева. – Ей казалось, что он предлагает ей договор с дьяволом. И все же она согласилась на тайный союз с дьяволом и с «Великим Магом». Брюсов долго занимался с нею «магическими опытами», но не мог — или не захотел — приколдовать к ней Белого. Из всей этой безвыходной путаницы возникла влюбленность Нины Петровской уже не в Белого, а в самого Брюсова».
Брюсов, по всей вероятности, ее по-своему полюбил, понятно, что и она невольно искала в нем утешения, утоления затронутой гордости, а в союзе с ним – способа «отомстить» Белому.
Брюсов в ту пору занимался оккультизмом, спиритизмом, черной магией, не веря, вероятно, во все это, по существу, но веря в самые занятия, как в жест, выражающий определенное душевное движение. И Нина относилась к этому точно так же. Вряд ли верила она, что ее магические опыты, под руководством Брюсова, в самом деле вернут ей любовь Белого. Но она переживала это как подлинный союз с дьяволом. Она хотела верить в свое ведовство. Она была истеричкой, и это, быть может, особенно привлекало Брюсова: из новейших научных источников (он всегда уважал науку) он знал, что в «великий век ведовства» ведьмами почитались и сами себя почитали – истерички. Если ведьмы XVI столетия «в свете науки» оказались истеричками, то в XX веке Брюсов попытался превратить истеричку в ведьму. Правда, у него ничего из этого не вышло.
И сам Андрей Белый едва не стал жертвой психопатического брюсовского «гипноза»: «Меня осеняет вдруг мысль: состояние мрака, в котором я нахожусь, — гипноз, Брюсов меня гипнотизирует; всеми своими разговорами он меня поворачивает на мрак моей жизни. Я не подозреваю подлинных причин такого странного внимания ко мне Брюсова; причина — проста: Брюсов влюблен в Н.И. Петровскую и добивается ее взаимности; Н.И. — любит меня и заявляет ему это; более того, она заставляет его выслушивать истерические преувеличения моих „светлых“ черт; Брюсов испытывает ко мне острое чувство ненависти и любопытства; он ставит себе целью: доказать Н.И., что я сорвусь в бездну порока; ему хотелось бы меня развратить; и этим «отмстить» мне за невольное унижение его; вместе с тем: любовь к сомнительному психическому эксперименту невольно поворачивает его на гипноз; он не удовольствуется просто разговорами со мной на интересующую меня тему; он старается силой гипноза внушить мне любовь к разврату, мраку».
Белый интуитивно правильно понимает мотивы Брюсова. Да, им движет именно зависть и ненависть к «златокудрому пророку», о любви к которому твердит обрабатываемая им женщина. Задача Брюсова — осознаваемая или нет: перефокусировать Нину на себя, чтобы доказать и себе, и ненавистному Белому, кто из них более велик.
Выше я уже затрагивал проблему «Брюсов и женщины». И во взаимоотношениях с Петровской все пошло тем же путем.
Когда все вытекающие из их союза против Белого эмоции были извлечены, Брюсова снова потянуло к перу – он решил написать «правдивую повесть, в которой рассказывалось о дьяволе, не раз являвшемся в образе светлого духа одной девушке и соблазнившем ее на разные греховные поступки»... Повесть эту, точнее роман, он назовет «Огненный ангел» – пожалуй, лучшее прозаическое произведение Брюсова.
«Чтобы написать Твой роман, – так он называет теперь будущую книгу в письмах к Нине, – довольно помнить Тебя, довольно верить Тебе, любить Тебя». Он осознает, что в силах создать нечто значительное, выдающееся, и желает броситься в работу с головой. Он просит ее быть его руководителем, его маяком, его ночным огонечком и здесь, как и в мире любви. «Любовь и творчество в прозе – это для меня два новых мира, – с откровенностью неофита пишет он ей. – В одном ты увлекла меня далеко, в сказочные страны, в небывалые земли, куда проникают редко. Да будет то же и в этом другом мире».
Сама Нина очень скоро вошла в роль его героини и играла ее вполне серьезно. Ей казалось, что она и в самом деле вступила в союз с дьяволом, и чуть ли не верила в свое ведовство. Заявляла, будто хочет умереть, чтобы Брюсов списал с нее смерть Ренаты, и тем самым стать «моделью для последней прекрасной главы».
Летом 1905 года они совершили поездку на финское озеро Сайма, где испытали дни сбывшегося счастья и откуда Брюсов привез цикл любовных стихов. Он писал ей, вспоминая это время: «То была вершина моей жизни, ее высший пик, с которого, как некогда Пизарро, открылись мне оба океана – моей прошлой и моей будущей жизни. Ты вознесла меня к зениту моего неба. И ты дала мне увидеть последние глубины, последние тайны моей души. И все, что было в горниле моей души буйством, безумием, отчаяньем, страстью, перегорело и, словно в золотой слиток, вылилось в любовь, единую, беспредельную, навеки».
Нина Петровская поглощена была любовью, любила не вождя московских символистов, а «зверка», и не желала его делить ни с работой, ни с семьёй. После фактически медового месяца – когда он врал в письмах жене, что в одиночестве странствует по глухим деревням Финляндии, а сам отнюдь не в одиночестве блаженствовал в комфортабельном пансионе, – начинается у них первый кризис, и она ему пишет, что раньше всё было хорошо, а теперь он чужой, холодный и делся неизвестно куда. Ничего сильнее романа с Брюсовым в ее жизни так и не было.
Когда им случалось разлучаться, даже на короткое время, они засыпали друг друга чуть ли не ежедневными письмами. «Милый ласковый зверь. Хороший зверочек. Не дичай без меня. вернись прежним...» (из письма Н. Петровской Брюсову). Он же радость встречи воспевал в стихах:
В РЕСТОРАНЕ
Горите белыми огнями,
Теснины улиц! Двери в ад,
Сверкайте пламенем пред нами,
Чтоб не блуждать нам наугад!
Как лица женщин в синем свете
Обнажены, углублены!
Взметайте яростные плети
Над всеми, дети Сатаны!
Хрусталь горит. Вино играет.
В нем солнца луч освобожден.
Напев ли вальса замирает
Иль отдаленный сонный стон?
Ты вновь со мной! ты — та же! та же!
Дай повторять слова любви…
Хохочут дьяволы на страже,
И алебарды их — в крови.
Звени огнем, — стакан к стакану!
Смотри из пытки на меня!
— Плывет, плывет по ресторану
Синь воскресающего дня.
В романе «Огненный Ангел», с известной условностью, он изобразил всю историю, под именем графа Генриха представив Андрея Белого, под именем Ренаты – Нину Петровскую, а под именем Рупрехта – самого себя. В романе Брюсов разрубил все узлы отношений между действующими лицами. Он придумал роману развязку и подписал «конец» под историей Ренаты раньше, чем лежащая в основе романа жизненная коллизия разрешилась в действительности. Со смертью Ренаты не умерла Нина Петровская, для которой, напротив, роман безнадежно затягивался. То, что для Нины еще было жизнью, для Брюсова стало использованным сюжетом. Ему тягостно было бесконечно переживать все одни и те же главы. Все больше он стал отдаляться от Нины. Стал заводить новые любовные истории, менее трагические. Стал все больше уделять времени литературным делам и всевозможным заседаниям, до которых был великий охотник. Отчасти его потянуло даже к домашнему очагу.
Брюсов просил ее понять, убеждал, что та, кому он принадлежит, кому он рабствует, – это поэзия. Да, он способен на большую любовь, способен сильно чувствовать, но вся его жизнь подчинена только служению поэзии: «Я живу – поскольку она во мне живет, и когда она погаснет во мне, умру». И дальше он написал слова, которые она никогда не могла простить ему: «Во имя поэзии – я, не задумываясь, принесу в жертву все: свое счастье, свою любовь, самого себя».
Для Нины это был новый удар. В сущности, к тому времени (а шел уже 1906 год) ее страдания о Белом притупились, утихли. Но она сжилась с ролью Ренаты. Теперь перед ней встала грозная опасность – утратить и Брюсова. Она несколько раз пыталась прибегнуть к испытанному средству многих женщин; она пробовала удержать Брюсова, возбуждая его ревность. В ней самой эти мимолетные романы (с «прохожими», как она выражалась) вызывали отвращение и отчаяние. «Прохожих» она презирала и оскорбляла. Однако все было напрасно. Брюсов охладевал. Иногда он пытался воспользоваться ее изменами, чтобы порвать с ней вовсе. Нина переходила от полосы к полосе, то любя Брюсова, то ненавидя его. Но во все полосы она предавалась отчаянию. По двое суток, без пищи и сна, лежала она на диване, накрыв голову черным платком, и плакала. Кажется, свидания с Брюсовым протекали в обстановке не более легкой. Иногда находили на нее приступы ярости. Она ломала мебель, била предметы, бросая их, «подобно ядрам из баллисты», как сказано в «Огненном Ангеле» при описании подобной сцены. Она тщетно прибегала к картам, потом к вину. Наконец, уже весной 1908 года, она испробовала морфий. Затем сделала морфинистом Брюсова, и это была ее настоящая, хоть не сознаваемая месть. Осенью 1909 года она тяжело заболела от морфия, чуть не умерла. Когда несколько оправилась, решено было, что она уедет за границу: «в ссылку», по ее словам.
Она уезжала навсегда. Знала, что Брюсова больше никогда не увидит. Уезжала еще полубольная, с сопровождавшим ее врачом. Это было 9 ноября 1911 года. В прежних московских страданиях она прожила семь лет. Уезжала на новые, которым суждено было продлиться еще шестнадцать.
Брюсов в своем венке сонетов «Роковой ряд» не раскрыл, кому посвящены стихи, зашифровав имена. Но в одном случае определить адресата не трудно. В рукописи восьмого сонета упомянуто подлинное имя – «Нина».
Кого имел в виду поэт? Кто была та, про которую он спрашивал: «Ты – ангел или дьяволица?» – и о которой сказал так, как не говорил, пожалуй, ни об одной своей возлюбленной:
Ты – слаще смерти, ты желанней яда,
Околдовала мой свободный дух!
Современники без труда ответили бы на этот вопрос. Поэт подразумевал Нину Ивановну Петровскую.
ПОЭТ – МУЗЕ
Я изменял и многому, и многим,
Я покидал в час битвы знамена,
Но день за днём твоим веленьем строгим
Душа была верна.
Заслышав зов, ласкательный и властный,
Я труд бросал, вставал с одра, больной,
Я отрывал уста от ласки страстной,
Чтоб снова быть с тобой.
В тиши полей, под нежный шепот нивы,
Овеян тенью тучек золотых,
Я каждый трепет, каждый вздох счастливый
Вместить стремился в стих.
Во тьме желаний, в муке сладострастья,
Вверяя жизнь безумью и судьбе,
Я помнил, помнил, что вдыхаю счастье,
Чтоб рассказать тебе!
Когда стояла смерть, в одежде чёрной,
У ложа той, с кем слиты все мечты,
Сквозь скорбь и ужас я ловил упорно
Все миги, все черты.
Измучен долгим искусом страданий,
Лаская пальцами тугой курок,
Я счастлив был, что из своих признаний
Тебе сплету венок.
Не знаю, жить мне много или мало,
Иду я к свету иль во мрак ночной, –
Душа тебе быть верной не устала,
Тебе, тебе одной!
С 1911-го по 1928 год Петровская проживала за границей. С 1911 по 1913 г. жила во Флоренции, Риме, бывала в Варшаве, лечилась в Мюнхене. Страдала тяжелым нервным расстройством, усугубляемым алкоголем и наркотиками. Нина Петровская рано пристрастилась к морфию, много пила. По меньшей мере дважды неудачно пыталась покончить с собой: сначала выбросилась из окна гостиницы на бульваре Сен-Мишель (осталась хромой), а после смерти горячо любимой сестры Надежды пробовала через укол булавкой заразиться трупным ядом.
С 1908 года, после смерти матери, на ее попечении осталась младшая сестра, Надя, существо недоразвитое умственно и физически (в детстве ее случайно обварили кипятком). Впрочем, идиоткой она не была, но отличалась какой-то предельной тихостью, безответностью. Была жалка нестерпимо и предана старшей сестре до полного самозабвения. В 1909 году, уезжая из России, Нина взяла ее с собой, и с той поры Надя делила с ней все бедствия заграничной жизни. Это было единственное и последнее существо, еще реально связанное с Ниной и связывавшее Нину с жизнью. Всю осень 1927 года Надя хворала безропотно и неслышно, как жила. Так же тихо и умерла, 13 января 1928 года, от рака желудка. Нина ходила в покойницкую больницы, где Надя лежала. Английской булавкой колола маленький труп сестры, потом той же булавкой – себя в руку: хотела заразиться трупным ядом, чтобы умереть вместе с сестрой. Рука, однако, сперва опухла, потом зажила.
За границей Петровская жила трудно, в бедности, случайных заработках, была подвержена алкоголизму и наркомании, пережила тяжелую болезнь (рассказ «Маленькая страница из жизни большого города» – газета «Утро России», 1913, 19 декабря). Заграничные впечатления и переживания отразились и в других рассказах, печатавшихся в этой газете. Писала также рецензии, переводила западноевропейских авторов (переводы печатала в «Русской мысли»).
Петровская – жесткая реалистка. Именно поэтому в большинстве ее очерков и рассказов нет «хэппи-энда» – в них жизнь показана в своей голой и беспощадной правде. «…И в доброте, и в злобе, и в правде, и во лжи – всегда, во всем хотела она доходить до конца, до предела, до полноты, и от других требовала того же. "Все или ничего" могло быть ее девизом…», – писал Вл. Ходасевич о характере Нины Петровской. Таковы были и ее рассказы, опубликованные в «Накануне». В них, по справедливому замечанию итальянской исследовательницы Россаны Платоне, писательница дает выход ностальгии, сдерживаемой в журналистских произведениях. Здесь Италия становится фоном человеческой трагедии. Герой рассказа «Прах земной» 28-летний Евгений Загорский умирает от чахотки в опустевшем санатории в Лигурии. Роскошная природа и жизнерадостность итальянцев усугубляют трагедию медленного угасания человека. В лицо Загорскому «хохочут пьяные золотые мимозы», его «колют словно жестью веера пальм».
«Вселенная закупорила Евгения Загорского в четырех стенах, а за окном дышало, смеялось, издевалось молочной бирюзой Средиземное море. Утром, когда он менял мокрую от пота рубашку, выезжали рыбаки, маяча жемчужными парусами. Потом тонули в дали серебристой стаей крохотных чаек. Под вечер всей флотилией, золотой, опьяненной прохладой веселой – возвращались домой.
Лодки качались на тихих волнах, как неспешные беременные бабы. Солнце раскаленным шаром падало в расплавленный аметист. Наступал благодатный Лигурийский вечер, овеянный мимозами, опьяненный дыханьем флёр-д'оранжа».
Героиня рассказа «Трамонтана» юная эмигрантка Любочка никак не может свыкнуться с убогой и бессмысленной жизнью на чужбине. Швейная работа по ночам, холодные сальные макароны в кастрюле, по краю которой бегают тараканы, вечно пьяный сосед – художник Волин, случайно ставший Любочкиным любовником, – вот и вся ее действительность, весь ее замкнутый круг. Беспросветность картины довершает трамонтана – безжалостный ледяной ветер, будто тисками сдавливающий Любочкину голову. Трамонтана «высвистывает» всю душу насквозь, хохочет, пробираясь под кофточку на рыбьем меху, обшаривает тело «ледяными пальцами». Тибр кажется желтым, вспухшим, бешеным удавом. Жить дальше становится невыносимо – «когда дни ничем не украшены, когда душа и тело до нитки обобраны».
Через героев – своих двойников – она отражает собственное трагическое и безысходное мироощущение. Слова Евгения Загорского: «остался ты, один ты, атом злых крутящихся миров, да новое понятие, которое должен принять покорно разлагающийся мозг, – имя ему – Страданье» – есть слова Петровской, под которыми она расписалась собственной жизнью. И Евгений Загорский, и Любочка сводят счеты с жизнью, приняв смертельную дозу морфия.
С 1913 по 1922 год Петровская жила в Риме, где и застала ее Первая мировая война. В Риме она прожила до осени 1922 года в ужасающей нищете. Находилась в эмиграции в крайней нужде, зарабатывала мизерные деньги переводами, временами даже побиралась. Шила белье для солдат, писала сценарии для одной кинематографической актрисы, опять голодала. Пила. Порой доходила до очень глубоких степеней падения. Перешла в католичество. «Мое новое и тайное имя, записанное где-то в нестираемых свитках San-Pietro – Рената», – писала она Ходасевичу. Брюсова она возненавидела: «Я задыхалась от злого счастия, что теперь ему меня не достать, что теперь другие страдают. Почем я знала – какие другие, – Львову он уже в то время прикончил... Я же жила, мстя ему каждым движением, каждым помышлением». «Душа у нее больная и печальная», – писал накануне мировой войны ее бывший муж, сообщая заодно, что теперь «она совершенно излечилась душой от власти Брюсова».
В 1922—1926 гг. жила в Берлине. Сотрудничала на постоянной основе с эмигрантской берлинской газетой «Накануне» и литературного приложения к ней, выходивших под редакцией А.Н. Толстого. Печатала там фельетоны, очерки, рассказы, обзоры, рецензии, переводы итальянских новелл, разоблачительные памфлеты о приходе к власти итальянских фашистов. Печатала рецензии на новинки русской литературы. Тогдашние ее переводы с итальянского составителей сборников Л. Пиранделло, Дж. Папини, М. Бонтемпелли. Новеллы (М.,1926; с предисловием Вл. Лидина). В 1925 году Петровская написала «Воспоминания» (опубликованы в извлечениях Ю.А. Красовским: «Литературное наследие», т.85; полностью – Э. Гарэтто: «Минувшее», М., 1992. Вып. 8) – свое последнее крупное произведение, аналитически воссоздающее эпизоды из жизни московских символистов. Замыслы повести «Разбитое зеркало» и книги об Италии остались, по-видимому, неосуществленными.
В статье «Итальянская проза» она делает краткий экскурс в ее историю, одной-двумя фразами характеризует современных литераторов (выделяя Джованни Папини и Альдо Палаццески) и затем дает меткое определение современного состояния литературного процесса в Италии: «Мучительность преодолений, сознание необходимости разрыва с прошлым и неизбежное повторение старых форм в новых комбинациях, – множество намеков на школы и ни одной создавшейся, множество пестрящих имен и ни одного захватывающего грандиозностью таланта, – вот схематический силуэт новой итальянской литературы», – пишет она.
Литературной и культурной жизни в Италии Петровская касается и в очерке «Рим II». Подвергнув жесткой критике итальянский кинематограф, она называет его «тончайшим воспроизводством на экране жизни и нравов страны»; банальность, культ мещанства, сентиментальность, господствующие на экранах, вызывают ее глубочайшее презрение. Качественная новая итальянская литература, по наблюдениям писательницы, пробивается с великим трудом. Имена Папини и Грации Деледды, талантливых поэтов-футуристов Паоло Буцци, Коррадо Говони, Марио Ветуда известны лишь узкому кругу почитателей.
Личности Муссолини Петровская посвящает целую серию фельетонов, первый из которых – под заголовком «Муссолини-диктатор» – появляется в «Накануне» 22 ноября 1922 г. В нем автор пытается осмыслить логику появления на политической арене человека, которого еще недавно никто не принимал всерьез, и феномен народного поклонения тирану. Однако, похоже, этого не удается сделать даже ярым поборникам фашизма.
«Он словно с неба упал и сразу как триумфатор, – пишет Петровская. – Его "рявкающая" речь, громыхающая словно цепями, загипнотизировала до потери сознанья, до утраты национального стыда.
Муссолини взрывает мосты между Италией и современностью, изолирует ее внутренно, – и его речь в палате прерывается рукоплесканиями, ему рукоплещет сенат. Страна, только вчера проклинающая фашистов, как личных врагов своих, принимает лозунги "чернорубашечной революции", и собственными руками укрепляет на древке ее черное знамя».
Поразительную слепоту итальянцев Петровская объясняет ничем иным, как вмешательством сверхъестественных сил: она называет Муссолини факиром, обладающим гипнотической силой. К счастью, этой силе подвластны не все: в финале фельетона автор приводит разговор рабочих, сдержанно говорящих о том, что час расплаты близок…
Ощущая неизбежность социального взрыва, Петровская пишет: «В этих словах слышится первый удар "пришедшего часа", трубный клич от Ломбардии и Пьемонта до Калабрии и Сицилии.
И, кажется, перед лицом близких событий, что Муссолини сам – никто или ничто. Что он лишь воронка, через которую должно пролиться неизбежное…».
В 1924 году, узнав о смерти Брюсова, она пытается опубликовать о нем воспоминания, но это ей так и не удается.
В дни лишений она обратилась к Максиму Горькому с мольбой о помощи: «Дорогой Алексей Максимович, вы всегда любили и жалели "человека" – во имя этого если можете, помогите мне, как последний из людей, к которому я отчаянно обращаюсь... Я хочу работы, работы, работы, – какой бы то ни было».
Горький и в самом деле помог ей – рекомендовал Петровскую как хорошую переводчицу с итальянского, добавив, что порученные ей переводы Пиранделло, мало тогда знакомого в России, тем самым «помогли бы ей жить, она почти голодает». Позже он попытался пристроить ее воспоминания о Брюсове, вещь интересную и человечную. Но она уже была, по словам Ходасевича, точно по другую сторону жизни, работать не могла. Мысли о смерти не покидали ее.
Тем не менее, ей удалось в 1924 году довольно удачно перевести в Берлине для издательства «Накануне» сказку Карло Коллоди «Приключения Пиноккио», которую затем переделал и обработал Алексей Николаевич Толстой. Впоследствии, в 1936 году, на основе обработки этого перевода Толстой написал свой вариант «Пиноккио» — «Золотой ключик, или приключения Буратино».
В последние годы она жила близким предзнаменованием смерти. В письмах Ходасевичу она не скрывала свое последнее желание – поскорее умереть и отмучиться: 26 февраля 1925: «Кажется, больше не могу». 7 апреля 1925: «Вы, вероятно, думаете, что я умерла? Нет еще». 8 июня 1927: «Клянусь Вам, иного выхода не может быть». 12 сентября 1927: «Еще немного, и уж никаких мест, никакой работы мне не понадобится». 14 сентября 1927: «На этот раз я скоро должна скончаться».
В своих воспоминаниях о Брюсове Петровская вспоминает, как однажды решила выяснить мнение своего возлюбленного о своей смерти.
«В январе подступила к сердцу такая невыносимая тоска, что я решила умереть. Я сказала однажды Брюсову:
— Ты будешь скучать, если я не приду к тебе больше никогда?
Он не ответил и спросил:
— А ты найдешь второй револьвер? У меня нет.
(Потом, гораздо позднее, он звал меня два раза умереть вместе, и я не могу себе простить, что не согласилась на это…)
— А зачем же второй?
— А ты забыла обо мне?
— Ты хочешь умереть? Ты… ты? Почему?
— Потому что я люблю тебя».
Впрочем, Брюсов, в стихах нередко смакует любимую тему женской гибели:
Любовь ведет нас к одному,
Но разными путями:
Проходишь ты сквозь скорбь и тьму,
Я ослеплен лучами.
Есть путь по гребням грозных гор,
По гибельному склону.
Привел он с трона на костер
Прекрасную Дидону.
Есть темный путь, ведущий в ночь,
Во глубь, в земные недра.
На нем кто б мог тебе помочь,
Удавленница Федра?
Есть путь меж молнийных огней,
Меж ужаса и блеска,
Путь кратких, но прекрасных дней, —
Твой страшный путь, Франческа.
Лазурный, лучезарный путь
Пригрезился Джульетте.
Она могла восторг вдохнуть,
Но нет! Не жить на свете!
Любовь приводит к одному —
Вы, любящие, верьте! —
Сквозь скорбь и радость, свет и тьму, —
К блаженно-страшной смерти!
В 1927– 1928 годах Нина Петровская жила в Париже. Отравилась газом в парижской гостинице в ночь на 23 февраля 1928 года. В некрологе, тогда опубликованном, говорилось: «Кончилась её подлинно страдальческая жизнь в маленьком парижском отеле, и эта жизнь — одна из caмых тяжелых драм нашей эмиграции. Полное одиночество, безвыходная нужда, нищенское существование, отсутствие самого ничтожного заработка, болезнь — так жила все эти годы Нина Петровская, и каждый день был такой же, как предыдущий, — без малейшего просвета, безо всякой надежды».
Петровская хотела смерти, чтобы поставить красивую точку в своей такой насыщенной страстями жизни, что ее сложно принять за жизнь. Скорее, за роман. И в конце концов, цели своей она достигла. В нищенском квартале Парижа, в возрасте 48 лет, писательница, поэтесса, муза, путающая жизнь и литературу, покончила с собой. Ее самый талантливый и самый печальный роман был завершен.
Если говорить о творчестве Нины Петровской, то, в первую очередь, следует отметить, что в нем напрочь отсутствует аналитическая составляющая. Но ее прозу никто не мог принять целиком. В своих ранних рассказах (большинство из которых вошли в сборник «Sanctusamor») она повествует о великой и чистой любви, о минутах счастья и боли разлук. В ее произведениях главную роль берут на себя не люди, а фон–пейзаж, интерьер. В своем творчестве она наделяет предметы свойствами живых существ. Цветы, небо, земля поют, плачут, любят и тоскуют подобно героям. Ведь взгляд на окружающий мир зависит от состояния души. И из всех времен она всегда выбирает настоящее время, отдавая главную роль существительным с определениями, а второстепенную роль глаголам. Ее проза вполне укладывается в рамки символизма. Петровская использует различные символы: звуковые, цветовые, предметные, стремясь достичь синтеза всех проявлений, чтобы слово любовь наполнилось высшим смыслом.
«Вы замечали, как осенью звонят колокола? Совсем особенно, точно сзывают мир на большой прощальный праздник. Этот пронзительно-грустный звон плывет над улицами тяжелой певучей волной. Его слышишь везде – на бульварах, в кафе, в ресторанах.
В комнате через закрытые окна проникает он, заглушенный музыкой чьей-то неутешной грусти. От него хочется стиснуть зубы и заломить руки».
Последние рассказы Петровской стали для нее новым этапом творчества. Она забыла всех своих прежних учителей, выбрала новых и начала себя воспитывать совершенно по-другому. Она пыталась продемонстрировать поток сознания героев, в ее прозе появились искусные иронические авторские комментарии. Но в полной мере осуществиться этим поискам и обретениям было не суждено.
«Странная пустынность тяготела над моей жизнью. Вероятно, где-то так же томились близкие мне по муке небытия, — но как было докричаться до них, как разузнать в толпе те лица, которым суждено потом неизгладимо врезаться в пейзаж моего личного существования? Иногда мне казалось: вот уйду в сумерках, потону в оснеженных переулках и где-то там, под одиноким тоскующим фонарем, под нависающими ветвями, — встречу… кого… — не знаю… Что будет за встречей… — тоже не знаю. Ах, пусть все, что угодно, только не это!»
Нину Петровскую считали писательницей второго, а может быть, и третьего ряда, но без нее нельзя представить литературную жизнь эпохи. В творчестве Нины Петровской исключительно ярко отразились основные тенденции литературы переходного периода. Именно поэтому изучение е; художественного наследия и самой личности позволит углубить представление об истории символизма в свете становления принципов жизнетворчества, выявить позиции писателей-символистов, смысл их идейных расхождений, что существенно уточнит общую картину историко-литературного процесса начала XX века.
* * *
Быть возлюбленной Валерия Брюсова оказалось губительным не для одной женщины. Но трагичнее всего закончился его роман с молодой поэтессой Надеждой Львовой, которая после разрыва с ним застрелилась из подаренного Брюсовым же пистолета. Брюсов тяжело переживал ее смерть и отправился на фронт военным корреспондентом.
Надежда Григорьевна Львова (1891-1913) – поэтесса.
Львова родилась в подмосковном Подольске в семье мелкого почтового служащего. Училась в Елисаветинской гимназии в Москве, где участвовала в подпольной большевистской организации вместе с Ильей Эренбургом, Николаем Бухариным, Григорием Сокольниковым, выполняла отдельные поручения подпольной организации большевиков.
Вот как о Львовой вспоминает Илья Эренбург в своем романе «Люди, годы, жизнь»: «Надя любила стихи, пробовала читать мне Блока, Бальмонта, Брюсова… Я издевался над увлечением Нади, говорил, что стихи — вздор, «нужно взять себя в руки». Несмотря на любовь к поэзии, она прекрасно выполняла все поручения подпольной организации. Это была милая девушка, скромная, с наивными глазами и с гладко зачесанными назад русыми волосами… Я часто думал: вот у кого сильный характер!..»
Надежда окончила гимназию с золотой медалью в 1908 году, тогда же была арестована, но вскоре отпущена на поруки отца, так как на момент ареста ей не исполнилось семнадцати лет. Впрочем, она успела гордо заявить жандармскому офицеру: «Если вы меня выпустите, я буду продолжать моё дело».
…И Данте просветленные напевы,
И стон стыда — томительный, девичий,
Всех грёз, всех дум торжественные севы
Возносятся в непобедимом кличе.
К тебе, Любовь! Сон дорассветной Евы,
Мадонны взор над хаосом обличий,
И нежный лик во мглу ушедшей девы,
Невесты неневестной — Беатриче.
Любовь! Любовь! Над бредом жизни чёрным
Ты высишься кумиром необорным,
Ты всем поешь священный гимн восторга.
Но свист бича? Но дикий грохот торга?
Но искаженные, разнузданные лица?
О, кто же ты: святая — иль блудница!
Затем училась на высших женских курсах Полторацкой. Писать стихи начала в 1910 году, печататься — весной 1911 года в журнале «Русская мысль». Тогда и познакомилась с Валерием Брюсовым, который был на 18 лет старше ее. Именно под покровительством Брюсова Надежда Львова опубликовала свои стихи в нескольких журналах, таких как «Женское дело», «Новая жизнь», альманахах «Жатва» и «Мезонин поэзии»; а в 1913 году вышел единственный прижизненный сборник стихов «Старая сказка. Стихи 1911—1912 гг.», сопровождаемый предисловием Валерия Брюсова.
Долгое время Надежда не выговаривала букву «к»: говорила «'инжал», «'оторый» и др. Однако впоследствии этот недостаток был ею исправлен.
Мне хочется плакать под плач оркестра.
Печален и строг мой профиль.
Я нынче чья-то траурная невеста…
Возьмите, я не буду пить кофе.
Мы празднуем мою близкую смерть.
Факелом вспыхнула на шляпе эгретка.
Вы улыбнётесь… О, случайный! Поверьте,
Я — только поэтка.
Слышите, как шагает по столикам Ночь?..
Её или Ваши на губах поцелуи?
Запахом дышат сладко-порочным
Над нами склонённые туи.
Радужные брызги хрусталя —
Осколки моего недавнего бреда.
Скрипка застыла на жалобном la…
Нет и не будет рассвета!
Брюсов был влюблен. Но и только. Для него Надежда Львова была лишь очередным — быть может, сильным — увлечением на фоне его семейной жизни. Он дал Надежде всё, что умел дать. Вспоминает Владислав Ходасевич: «… Он не любил людей, потому что, прежде всего, не уважал их. Это, во всяком случае, было так в его зрелые годы… В эротике Брюсова есть глубокий трагизм, но не онтологический, как хотелось думать самому автору, — а психологический: не любя и не чтя людей, он ни разу не полюбил ни одной из тех, с кем случалось ему «припадать на ложе». Женщины брюсовских стихов похожи одна на другую, как две капли воды: это потому, что он ни одной не любил, не отличил, не узнал. Возможно, что он действительно чтил любовь. Но любовниц своих он не замечал… Он любил литературу, только её. Самого себя — тоже только во имя её…».
В 1911 году он посвятил молодой поэтессе строки:
ПОСВЯЩЕНИЕ
(Н. Львовой)
Мой факел старый, просмоленный,
Окрепший с ветрами в борьбе,
Когда-то молнией зажженный,
Любовно подаю тебе.
Своей слабеющей светильней
Ожесточенный пламень тронь:
Пусть вспыхнет ярче и обильней
В руках трепещущих огонь!
Вели нас разные дороги,
На миг мы встретились во мгле.
В час утомленья, в час тревоги
Я был твой спутник на земле.
Не жду улыбки, как награды,
Ни нежно прозвучавших слов,
Но долго буду у ограды
Следить пути твоих шагов.
Я подожду, пока ты минешь
Над пропастью опасный срыв
И высоко лампаду вскинешь,
Даль золотую озарив.
Как знак последнего привета,
Я тоже факел подыму,
И бурю пламени и света
Покорно понесу во тьму.
Брюсов дал Надежде Львовой всё, что он умел дать. Надежда отдала Брюсову всё — без оговорок. В письме к Брюсову от 9 сентября 1912 года она написала такие строки: «… И, как и Вы, в любви я хочу быть «первой» и единственной. А Вы хотели, чтобы я была одной из многих? Вы экспериментировали с ней, рассчитывали каждый шаг. Вы совсем не хотите видеть, что перед Вами не женщина, для которой любовь — спорт, а девочка, для которой она всё…».
Стихи Львовой плакали о любви, ревности, девичьем страдании.
Знаю я: ты вчера, в ресторане,
Опьяненный приветом огней,
Как во сне, как в бреду, как в тумане,
Наклонялся взволнованно к ней.
И она отдавалась – улыбкой,
И она побежденно ждала,
И казалась печальной, и гибкой,
И томящей, – как летняя мгла.
Золотая симфония света,
И блестящих волос, и вина,
Обжигала – как зов без ответа,
Как молчание вечного сна.
Но глазам, что молили и ждали,
Скрипки радостно бросили: "Нет!"
... А вино хохотало в бокале,
Золотое, как волосы Кэт.
Нет, это еще не было концом. Потом еще наступило примирение, и июль 1913 года они вместе провели в Финляндии. Но Надежда слишком поздно осознала свое место в жизни любимого человека. Достигнув своего пика, ее любовь рухнула в пропасть…
Я была в каких-то непонятных странах:
В небесах, быть может. Может быть, в аду.
Я одна блуждала в голубых туманах
И была бессильна… В жизни — как в бреду.
Колыхались звоны… Я не помню звуков.
Голоса дрожали… Я не помню слов.
Сохранились только перебои стуков
Разбивавших сердце острых молотков.
Кто-то плакал страстно. Кто-то к небу рвался.
Я — была покорна. Я — не помню дней.
Лунный луч склонялся. Лунный плач смеялся,
Заплетая нежно кружево теней.
Мертвенная ласка душу убивала,
Убивая чары радости земной…
Но теперь мне в безднах солнце засверкало.
Солнце! Солнце! Снова! Снова — ты со мной!
24 ноября 1913 года, находясь в депрессии, Львова застрелилась из подаренного любовником пистолета.
Вечером накануне смерти девушка звонила Валерию Яковлевичу, умоляя приехать. Тот заявил, что занят, и появился только утром. Потрясенный смертью любовницы, он отправился в санаторий под Ригой, где провел полтора месяца.
Вспоминает Владислав Ходасевич: «… Часов в 11 она звонила ко мне — меня не было дома. Поздним вечером она застрелилась. Об этом мне сообщили под утро. Через час ко мне позвонил Шершеневич и сказал, что жена Брюсова просит похлопотать, чтобы в газетах не писали лишнего. Брюсов мало меня заботил, но мне не хотелось, чтобы репортеры копались в истории Нади. Я согласился поехать в «Русские ведомости» и в «Русское слово»…».
Впрочем, было уже поздно.
В понедельник 25 ноября 1913 года скучающие обыватели под заголовком «Самоубийство курсистки» прочитали в московской газете «Столичная жизнь такое вот небольшое сообщение: «Вчера вечером, в доме Константинопольского подворья, по Крапивенскому пер., застрелилась из револьвера слушательница Высших женских курсов Полторацкой, дочь надворного советника, Надежда Григорьевна Львова. Незадолго до смерти она говорила с кем-то по телефону. Никаких записок покойная не оставила. Смерть наступила мгновенно: пуля попала в сердце».
Однако более правдивая информация была напечатана в той самой газете «Русское слово», куда направился Ходасевич – ни один уважающий себя редактор не упустит такой информации – ведь, в том числе, ради подобных новостей газеты и выпускаются. Во вторник, 26 ноября на страницах «Русского слова» появились кое-какие подробности трагедии: «В воскресенье, вечером, застрелилась молодая поэтесса Над. Григ. Львова. Застрелившаяся оставила на имя поэта В.Я. Брюсова письмо и целую кипу рукописей… Около 9 ч. вечера г-жа Л. позвонила по телефону к г-ну Б. и просила приехать к ней. Г-н Б. ответил, что ему некогда — он занят срочной работой. Через несколько минут г-жа Л. снова подошла к телефону и сказала г-ну Б.:
— Если вы сейчас не приедете, я застрелюсь.
Затем она ушла в свою комнату… В квартире царила полная тишина. Минут пять спустя после разговора г-жи Л. с г-ном Б. в комнате грянул выстрел…».
Далее в заметке сообщалось, что Надежда Львова нашла еще силы выйти из комнаты и попросить соседа позвонить по какому-то номеру. Сосед позвонил — к телефону подошел Брюсов. Вскоре он приехал, но умиравшей уже не хватило сил говорить… До глубины души потрясенный ее смертью, Брюсов не взял ни адресованного ему письма, ни рукописей. Он уехал. Прибывшая на место происшествия полиция опечатала все бумаги…
Белый, белый, белый, белый,
Беспредельный белый снег…
Словно саван помертвелый —
Белый, белый, белый, белый —
Над могилой прежних нег.
Словно сглаженные складки
Ненадёванной фаты…
Мир забыл свои загадки,
Мир забылся грёзой сладкой
В ласке белой пустоты.
Ни движенья… Ни томленья…
Бледный блеск и белизна…
Всех надежд успокоенье,
Всех сомнений примиренье —
Холод блещущего сна.
В предсмертном письме погибшей женщины, которое Валерий Брюсов тогда же и прочитал, но оставил его полиции, было написано следующее: «И мне уже нет [сил?] смеяться и говорить теб[е], без конца, что я тебя люблю, что тебе со мной будет совсем хорошо, что не хочу я «перешагнуть» через эти дни, о которых ты пишешь, что хочу я быть с тобой. Как хочешь, «знакомой, другом, любовницей, слугой», — какие страшные слова ты нашел. Люблю тебя — и кем хочешь, — тем и буду. Но не буду «ничем», не хочу и не могу быть. Ну, дай же мне руку, ответь мне скорее — я все-таки долго ждать не могу (ты не пугайся, это не угроза: это просто правда). Дай мне руку, будь со мной, если успеешь прийти, приди ко мне. А мою любовь — и мою жизнь взять ты должен. Неужели ты не чувствуешь [одно слово неразборчиво] этого. В последний раз — умоляю, если успеешь, приди. Н.».
Брюсов не был и не мог быть на похоронах Надежды Львовой. Немедленно после ее смерти он уехал из Москвы — сначала в Петербург, а затем в один из санаториев под Ригой, где он и провел почти полтора месяца…
Не проклинай меня за медленные муки,
За длинный свиток дней без солнца и огня,
За то, что и теперь, в преддвериях разлуки,
Я так же свято жду невспыхнувшего дня!
Я помню: гасли дни и гасли жизни стуки.
Ты уходил и вновь ты приходил, кляня…
За то, что слёз моих вонзались в сердце звуки,
Не проклинай меня!
В последний раз к тебе тяну с мольбою руки…
За то, что к вечным снам томительно маня,
Я, так любя, сама сковала цепь разлуки,
Не проклинай меня!
Надежда Львова похоронена на Миусском кладбище. На могиле Надежды Львовой, по свидетельству Эренбурга, была выбита строка из Данте: «Любовь, которая ведет нас к смерти»…
… Но когда я хотела одна уйти домой,
Я внезапно заметила, что вы уже не молоды,
Что правый висок у вас почти седой —
И мне от раскаяния стало холодно…
А.В. Лавров, хорошо знакомый с архивом Валерия Брюсова и опубликовавший из него некоторые материалы, связанные с Надеждой Львовой, пишет следующее (De Visu, 1993 год, № 2):
«… Для Львовой любовь, овладевшая ею, составляла всё её существо, была единственным содержанием её жизни, и она ожидала от Брюсова взаимного чувства, исполненного такой же полноты и интенсивности. Этого он ей дать не мог. Не готов он был и к разрыву с женой, на чем настаивала Львова. Понимая, что отношения зашли в тупик, что изменить свой семейный уклад он не в силах, Брюсов готов был прекратить эту, уже мучительную для них обоих связь, но Львова восприняла симптомы его охлаждения и отдаления как полную жизненную катастрофу…
Все стихотворения Надежды, написанные ею после возвращения из Финляндии, пронизаны ощущением этой надвигающейся катастрофы и собственным бессилием ей воспротивиться. Никого не нашлось рядом с нею, кто бы помог ей в тот критический период, и кто бы её спас. Никого. Она осталась одна — простая добрая девочка, такая сильная вместе со всеми, но такая слабая наедине с собой».
Я покорно принимаю всё, что ты даёшь:
Боль страданья, муки счастья и молчанье-ложь.
Не спрошу я, что скрывает сумрак этих глаз:
Всё равно я знаю, знаю: счастье — не для нас.
Знаю ж, что в чарах ночи и в улыбке дня
Ты — покорный, ты — влюблённый, любишь не меня.
Разрывая наши цепи, возвращаясь вновь,
Ты несмело любишь нашу первую любовь.
Чем она пылает ярче, тем бледнее я…
Не со мною, не со мною — с ней! мечта твоя.
Я, как призрак ночи, таю, падаю любя,
Но тоска моей улыбки жалит не тебя.
Ты не видишь, ты не знаешь долгих, тёмных мук,
Мой таинственный, неверный, мой далёкий друг.
Ты не знаешь перекрёстков всех дорог любви…
Как мне больно. Как мне страшно. Где ты? Позови.
По своей ранимости и распахнутости, по бешенству своих чувств Надежда Львова напоминала Марину Цветаеву. Возможно, ей в этом помогала безрассудная любовь к одному человеку, но вся беда в том, что этот человек не мог окунуться в бездну этой любви. Но слишком явная перенасыщенность в личных отношениях иногда пугает менее смелых, чем женщины, мужчин, когда бушевание страстей может сбить с ног…
В начале лета 1913 года в издательстве «Альциона» вышла ее единственная книга «Старая сказка. Стихи 1911-1912 гг.». Поэтессе всего 22 года, поэтому не удивительно, что основная тема – любовь. Критики доброжелательны, они отмечают, естественно, влияние Брюсова, но при этом пишут, что «поэтесса создала женскую книгу в лучшем значении этого слова. Лиризм ее непроизволен: в нем находит себе разрешение ряд напряженных и сложных чувств». А Шершеневич считает, что Львова «укрепила свой стих и почти создала свою манеру». Почему "почти"? Не успела. Роман с Брюсовым, который был содержанием ее жизни, закончился.
«… Её стихи, такие неумелые и трогательные, не достигают той степени просветлённости, когда они могли бы быть близки каждому, но им просто веришь, как человеку, который плачет…
Поздним воскресным вечером 24 ноября 1913 года Надежда Львова поднесла к груди револьвер — странный подарок поэта Валерия Брюсова, любимого ею человека…
Будем безжалостны! Ведь мы — только женщины.
По правде сказать — больше делать нам нечего.
Одним ударом больше, одним ударом меньше…
Так красива кровь осеннего вечера!
Ведь мы — только женщины! Каждый смеет
дотронуться,
В каждом взгляде — пощёчины пьянящая боль…
Мы — королевы, ждущие трона,
Но — убит король.
Ни слова о нём… Смежая веки,
Отдавая губы, — тайны не нарушим…
Знаешь, так забавно ударить стэком
Чью-нибудь орхидейно раскрывшуюся душу!
(Анна Ахматова («Русская мысль, 1914 год, № 1»)
У самого Брюсова после этой трагедии снова началась депрессия и кризис в творчестве. Пытаясь из этого выбраться, Брюсов начал новый и довольно интересный эксперимент – так называемую литературную мистификацию. Он сначала в 1913 году выпустил сборник, целиком посвященный Надежде Львовой под названием «Стихи Нелли», а через пару лет еще один сборник – «Новые стихи Нелли» (1914—1916, остались не изданными при жизни автора). Эти стихи написаны от лица увлеченной модными веяниями «шикарной» городской куртизанки, своего рода женского соответствия лирического героя Игоря Северянина, поэтика обнаруживает — наряду с характерными приметами брюсовского стиля, благодаря которым мистификация была скоро разоблачена — влияние Северянина и футуризма, к появлению которого Брюсов относится с интересом.
НЕЛЛИ
Твои стихи — не ровный ропот
Под ветром зашуршавших трав,
Не двух влюбленных робкий шепот,
Не детский смех в чаду забав.
В твоих стихах — печальный опыт
Страстей ненужных, ложных слав;
В них толп несчетных грозный топот,
В них запах сумрачных отрав!
На черном фоне ночи ранней
Встает костер любви, и дым,
Что миг, все гуще, все туманней
Ложится над стихом твоим.
И вот, как плеск волны прибрежной.
Последний вздох, вздох безнадежный!
Вот как о первом сборнике отозвался Николай Гумилёв:
«В книгоиздательстве «Скорпион» вышла на первый взгляд загадочная книга — «Стихи Нелли», с посвящением Валерия Брюсова. Нелли — слово несклоняемое, и не знаешь, поставлено оно в родительном или дательном падеже. Один критик думал даже, что это стихи Брюсова, но последний письмом в редакцию отказался от них.
Поэтический подвиг этой книги — у каждой книги стихов есть свой подвиг — задуман глубоко и своеобразно: каждый образ — все равно, мечты или действительности — воспринять с галлюцинирующей ясностью, почувствовать в нем абсолютную его ценность, не этическую, а эстетическую. Пристрастие к материальной культуре заставляет поэта забывать разницу между временным и вечным, потому что и время, и вечность он хочет воспринимать, как мгновение. Круг поляны для него тот же персидский ковер, синие стрекозы подобны маленьким монопланам. Что ему за дело, что стрекозы порхали еще тогда, когда не было не только моноплана, но и человека, что круг поляны увидит гибель всего живого и сделанного руками, — он любит жизнь, а не мир, каприз и ошибки своего сознания, а не законы бытия объектов. Это бытие он ощущает крайне слабо, люди и вещи для него не более значительны и действенны, чем абстракции. В свои объятия он принимает не женщину, а «чужую восторженность» и «страсти порыв» покоит на холодных руках. Когда я читаю эти строки, мне невольно вспоминается традиционный образ матери, качающей, вместо мертвого ребенка, куклу или полено…
Но большая, непоправимая ошибка заложена в основу каждой трагической судьбы, и поэт сознает ее, горько восклицая: «Магия ваша пустой декорацией зыблется…» И почти, на каждой странице этой книги чувствуется дверь в другой, настоящий мир, куда так хорошо убежать от неосторожно пригретых развязных» кошмаров повседневности: от тахты кавказской, графа из «Эльдорадо», бокала ирруа… Поэт из репортера превращается в творца истинной реальности, истинной, потому что вечно творимой, в шекспировского Просперо:
Там зыблются пальмы покорно,
Беззвучно журчат ручейки;
Там зебры, со шкурой узорной,
Копытом вздымают пески.
Там ангелы, крылья раскинув,
Чтоб пасть перед Господом ниц,
Глядят на слонов-исполинов,
На малых причудливых птиц.
Там вечный Адам, пробужденный
От странного, сладкого сна,
На Еву глядит, изумленный,
И их разговор — тишина …
Книга «Стихи Нелли» напоминает мне «Золотой горшок» Гофмана. Как в последнем все эффекты построены на противопоставлении мещанского житья немецкого городка огненным образам восточных преданий, так и здесь сопоставлено снобическое любование красивостями городской жизни с великолепием творений «Вечного Адама», пробужденного от сна. В упрек русскому поэту можно поставить только несвязность этих двух мотивов: они никак не вытекают один из другого, и поэт, соблазненный желанием благословить решительно все, вместо мужских твердых «да» и «нет», говорит обоим нерешительное «да».
И уже после этого последовала мистификация под Пушкина – окончание поэмы «Египетские ночи», о которой речь уже шла выше.
«… Надю хоронили на бедном Миусском кладбище, в холодный, метельный день. Народу собралось много. У открытой могилы, рука об руку, стояли родители Нади, приехавшие из Серпухова [Ходасевич ошибся: родители Надежды Львовой жили не в Серпухове, а в Подольске, где у них был небольшой деревянный дом — В.Ю.], старые, маленькие, коренастые, он — в поношенной шинели с зелёными кантами, она — в старенькой шубе и в приплюснутой шляпке. Никто с ними не был знаком. Когда могилу засыпали, они, как были, под руку, стали обходить собравшихся. С напускною бодростью, что-то шепча трясущимися губами, пожимали руки, благодарили. За что? Частица соучастия в брюсовском преступлении лежала на многих из нас, всё видевших и ничего не сделавших, чтобы спасти Надю. Несчастные старики этого не знали. Когда они приблизились ко мне, я отошёл в сторону, не смея взглянуть им в глаза, не имея права утешать их…» (Владислав Ходасевич).
Смерть Надежды Львовой привела было к открытому столкновению между Владиславом Ходасевичем и Валерием Брюсовым: Ходасевич был возмущен холодным бездушием Брюсова и отнюдь не скрывал своих чувств. Безусловно, этот эпизод не мог не затронуть поэта Самуила Киссина: ведь с Ходасевичем он был неразлучен, а с Брюсовым, братом его жены, он состоял, как-никак, почти что в родственных отношениях…
В одном из писем Брюсова, ещё до похорон Надежды, есть такие строки: «Эти дни, один с самим собой, на своём Страшном Суде, я пересматриваю всю свою жизнь, все свои дела и все помышления. Скоро будет произнесён приговор»…
Мне заранее весело, что я тебе солгу,
Сама расскажу о небывшей измене,
Рассмеюсь в лицо, как врагу, —
С брезгливым презрением.
А когда ты съёжишься, как побитая собака,
Гладя твои седеющие виски,
Я не признаюсь, как ночью я плакала,
Обдумывая месть под шприцем тоски.
(1 ноября 1913 года)
А вот что написал сам Брюсов:
Я не был на твоей могиле;
Я не принёс декабрьских роз
На свежий холм под тканью белой;
Глаза других не осудили
Моих, от них сокрытых, слёз.
Ну что же! В неге онемелой,
Ещё не призванная вновь,
Моих ночей ты знаешь муки,
Ты знаешь, что храню я целой
Всю нашу светлую любовь!
Что ужас длительной разлуки
Парит бессменно над душой,
Что часто ночью, в мгле холодной,
Безумно простирая руки,
Безумно верю: ты со мной!
Что ж делать? Или жить бесплодно
Здесь, в этом мире, без тебя?
Иль должно жить, как мы любили,
Жить исступлённо и свободно,
Стремясь, страдая и любя?
Я не был на твоей могиле.
Не осуждай и не ревнуй!
Мой лучший дар тебе не розы:
Всё, чем мы вместе в жизни жили,
Все, все мои живые грёзы,
Все, вновь назначенные, слёзы
И каждый новый поцелуй!
(8 января 1914 года)
Спустя немногим более десяти лет, 9 октября 1924 года, Валерий Брюсов скончался в результате крупозного воспаления лёгких. Он похоронен в Москве, на Новодевичьем кладбище.
Могила Надежды Львовой у западной ограды Миусского кладбища — утеряна навсегда.
***
Какой-то рок витал не только над женщинами, близкими Брюсову (там-то он прикладывал свою руку и сердце к их судьбе), но и над его родственниками. Зять Брюсова, муж его сестры Лидии, погиб на первой мировой войне (но трагедия в том, что там он, в приступе депрессии застрелился из револьвера, как и Надежда Львова) всего лишь тридцати лет от роду, пополнив роковой ряд знаменитого поэта.
Самуил Викторович Киссин (1885-1916) – поэт.
Самуил Киссин родился в семье оршанского купца второй гильдии Виктора Израилевича Кисина и его жены Сары Марковны. В семье росло еще шестеро детей: Идель (Адольф), Роза, Яков, Дебора, Дина, Крона. В 1866 году семья переехала в Рыбинск, где отец устроился поверенным в компании цепного пароходства по реке Шексне.
Киссин получил домашнее воспитание, изучал Талмуд и древнееврейский язык. В 1903 году окончил гимназию в Рыбинске с серебряной медалью, а спустя ровно десять лет – юридический факультет Московского университета.
Первые публикации его стихов появились в 1906 году в небольшом журнале «Зори» под псевдонимом «Муни» (своим уменьшительным домашним именем), хотя в конце жизни он порою подписывался и своей настоящей фамилией.
СТУДЕНЧЕСКАЯ КОМНАТА
Вечер. Зеленая лампа.
Со мною нет никого.
На белых сосновых стенах
Из жилок сочится смола.
Тепло. Пар над стаканом.
Прямая струя дыма
От папиросы, оставленной
На, углу стола.
На дворе за окошком тьма.
Запотели стекла.
На подоконниках тюльпаны,
Они никогда не цветут.
Бьется сердце
Тише, тише, тише.
Замолкни в блаженстве
Неврастении.
Если утром не будет шарманки,
Мир сошел с ума.
В том же году происходит его знакомство с Владиславом Ходасевичем, перешедшее в тесную дружбу — в начале 1910-х гг. Муни становится как бы вторым «я» Ходасевича («мы прожили в таком верном братстве, в такой тесной любви, которая теперь кажется мне чудесною», — вспоминал Ходасевич в 1926 г. в очерке «Муни», посвящённом памяти Киссина). В их стихах этих лет обнаруживаются следы взаимного влияния. Киссин писал также прозу.
В своем очерке Ходасевич так описал свое знакомство с Киссиным: «Самуил Викторович Киссин, о котором я хочу рассказать, в сущности, ничего не сделал в литературе. Но рассказать о нем надо и стоит, потому что, будучи очень "сам по себе", он всем своим обликом выражал нечто глубоко характерное для того времени, в котором протекала его недолгая жизнь. Его знала вся литературная Москва конца девятисотых и начала девятьсот десятых годов. Не играя заметной роли в ее жизни, он скорее был одним из тех, которые составляли "фон" тогдашних событий. Однако ж, по личным свойствам он не был "человеком толпы", отнюдь нет. Он слишком своеобразен и сложен, чтобы ему быть "типом". Он был симптом, а не тип.
Мы познакомились в конце 1905 г. Самуил Викторович жил тогда в Москве, "бедным студентом", на те двадцать пять рублей в месяц, которые присылали ему родные из Рыбинска. Писал стихи и печатал их в крошечном журнальчике "Зори", под псевдонимом Муни. Так и звала его вся Москва до конца его жизни (хотя под конец он стал подписываться: С. Киссин). Так буду и я называть его здесь.
Мы сперва крепко не понравились друг другу, но с осени 1906 года как-то внезапно "открыли" друг друга и вскоре сдружились. После этого девять лет, до кончины Муни, мы прожили в таком верном братстве, в такой тесной любви, которая теперь кажется мне чудесною».
История распорядилась таким образом, что и сам Муни, и его творчество, находятся как бы в отблесках славы Ходасевича, при том, что и Муни оказал большое влияние на поэзию Ходасевича.
ВЛ. ХОДАСЕВИЧУ
Целую руки Тишины.
В.Х.
И в голубой тоске озерной,
И в нежных стонах камыша,
Дремой окована упорной,
Таится сонная Душа.
И ветер, с тихой лаской тронув
Верхи шумящие дерев,
По глади дремлющих затонов
Несет свой трепетный напев.
И кто-то милый шепчет: «Можно!»
И тянет, тянет в глубину.
А сердце бьется осторожно,
Боясь встревожить Тишину.
В студенческие годы друзьями Киссина были Александр Койранский, Александр Брюсов (младший брат поэта), Борис Зайцев, вместе с которыми он издал единственный номер газеты «Студенческие известия» (1907), еженедельник «Литературно-художественная неделя» (четыре номера), а также безуспешно пытался опубликовать юмористические журналы «Вихрь» и «Красный факел». Хватало приятелей всегда максимум на четыре номера. В промежутках Киссин работал в разных редакциях, публиковался, посещал чтения. Ему трагически не удавалось довести до конца ни одного собственного дела. То решимости не хватало начать, то безжалостный перфекционизм вынуждал уничтожать написанные строчки. Он ввел в обиход утверждение, которым пользуются до сих пор все робкие авторы, так и не ставшие писателями: «Как у Козьмы Пруткова, мои главнейшие произведения хранятся в кожаном портфеле с надписью “Из неоконченного”».
Киссин вообще был мастером острого слова и запоминающихся афоризмов. К примеру таких: О счастье. Человеческое счастье отвратительно. Боже, пошли мне страдание. Неприятностей с меня достаточно.
О Смерти. Я бессмертен: мне страшно. Я смертен: не хочу.
О, взоры людей, все видевших! Как они пусты, эти взоры!
В одном стихотворном письме 1909 года Муни написал Ходасевичу:
Стихам Россию не спасти,
Россия их спасет едва ли.
А еще у Муни был удивительный, но бесполезный дар: иногда ему удавалось предвидеть ближайшие события, вот только в основном очень мелкие.
«- Да, что там! Видишь, вон та коляска; У нее сейчас сломается задняя ось.
Нас обгоняла старенькая коляска на паре плохих лошадей. В ней сидел седой старичок с такою же дамой.
- Ну, что же? – сказал я. – Что-то не ломается.
Коляска проехала еще сажен десять, ее уже заслоняли другие экипажи. Вдруг она разом остановилась против магазина Елисеева посреди мостовой. Мы подбежали. Задняя ось была переломлена посредине. Старики вылезли. Они отделались испугом. Муни хотел подойти попросить прощения. Я насилу отговорил его.
В тот же день, поздно вечером, мы шли по Неглинному проезду. С нами был В. Ф. Ахрамович, тот самый, который потом сделался рьяным коммунистом. Тогда он был рьяным католиком. Я рассказал ему этот случай. Ахрамович шутя спросил Муни:
- А заказать вам нельзя что-нибудь в этом роде?
- Попробуйте.
- Ну, так нельзя ли нам встретить Антика? (В. М. Антик был издателем желтых книжек "Универсальной Библиотеки". Все трое мы в ней работали).
- Что ж, пожалуйста, – сказал Муни. Мы приближались к углу Петровских линий. Оттуда, пересекая нам дорогу, выезжал извозчик. Поравнявшись с нами, седок снял шляпу и поклонился. Это был Антик.
Муни сказал Ахрамовичу с укором:
-Эх, вы! Не могли пожелать Мессию.
Эта жизнь была утомительна. Муни говорил, что все это переходит уже просто в гадость, в неврастению, в душевный насморк. И время от времени он объявлял:
- Предвестия упраздняются.
Он надевал синие очки, "чтобы не видеть лишнего", и носил в кармане столовую ложку и большую бутылку брома с развивающимся рецептом...».
На литературных чтениях он был персоной многим ненавистной. Предпочитал отмалчиваться, но, если приходилось высказываться, сурово все критиковал – не терпел ничего, что было несовершенно. С ближайшим другом Ходасевичем тоже не церемонился, иногда мог скривиться и сказать: «Боже, какая дрянь! За что ты мне этакое читаешь?!» Впрочем, и Ходасевич был хорош – тоже не терпел второго сорта. Едкие эпитеты они оба предпочитали любой утомительной в своей упоительности похвале. Вот только Ходасевич был в себе уверен, а Муни в себе – нет: «Другие дым, я тень от дыма, Я всем завидую, кто дым».
В минуты творческого, да и простого человеческого отчаяния Муни мог сказать: «Моя мечта – это воплотиться, но, чтобы уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь тол¬стую семипудовую купчиху». Мечты осуществляются, другой разговор, что человек к этому не всегда готов. В 1908 году на какое-то время Муни действительно перестал быть на себя похож. Говорить стал по-другому, двигаться, смотреть, одеваться и даже думать. Стихи, которые в то время рассылал в разные редакции, подписывал именем Александра Александровича Беклемешева. Редакторы его отвергали, даже не читая. И двойное это существование изводило не только морально, но и материально – денег-то не платили.
Юрий Айхенвальд, редактировавший в то время литературный отдел «Русской мысли», взялся все-таки напечатать неизвестного поэта. И тут Ходасевич решил, что пора с этой двойственностью Муни заканчивать. Под именем Елизаветы Макшеевой Ходасевич опубликовал стихи, посвящённые тайне Александра Беклемешева и его разоблачению. Муни не сразу узнал автора, но сразу почувствовал. У них с Ходасевичем было объяснение – горькое и болезненное. Но после этого Муни стал потихоньку возвращаться в себя.
Любил поэзию Муни и Ахрамович, ценил его поиски в прозе, пытался помочь ему с публикациями, посылая стихи Киссина Г.И. Чулкову и другим, «имевшим вес».
ЛЕТОМ
Пуст мой дом. Уехали на дачу.
Город утром светел и безлюден.
Ах, порой мне кажется, заплачу
От моих беспечных горьких буден.
Хорошо вдыхать мне пыльный воздух,
Хорошо сидеть в кафе бесцельно.
Ночью над бульваром в крупных звездах
Небо, как над полем, беспредельно.
Жизнь моя, как сонное виденье.
Сны мои, летите мимо, мимо.
Смерть легка. Не надо воскресенья.
Счастие мое — невыносимо.
Через Александра Брюсова Киссин знакомится с его (и Валерия Яковлевича) младшей сестрой – Лидией, в будущем выбравшей стезю ученого-химика. И в мае 1909 года они поженились. Правда, сам Валерий Брюсов на свадьбе не был – по свидетельствам современников, в жизни был антисемитом и выбор сестры не одобрял. Впоследствии с родственными визитами в их дом тоже не приходил. Хотя за следующие пять лет их отношения вроде бы наладились. Но когда оба в 1914 году были в Варшаве – Брюсов военным корреспондентом, а Муни чиновником санитарного ведомства, – на свой юбилей, отмечаемый там, Брюсов шурина приглашать не стал. Ходасевичу он потом рассказывал: «Поляки – антисемиты куда более последовательные, чем я. Когда они хотели меня чествовать, я пригласил было Самуила Викторо¬вича, но они вычеркнули его из списка, говоря, что с евреем за стол не сядут. Пришлось отка¬заться от удовольствия видеть Самуила Викторо¬вича на моем юбилее, хоть я даже указывал, что все-таки он мой родственник и поэт». Впрочем, возможно, это всего лишь была отговорка Брюсова.
Как уютно на мягком диване
Ты закуталась в белую шаль.
Старых снов побледневшие ткани.
Уходящего вечера жаль.
Меркнут угли под сизой золою,
Мягкий сумрак сереет в углах,
И неслышною легкой рукою
Тени чертят узор на стенах.
Тихий вечер, он наш не случайно.
В этот мглистый и нежащий час
Молчаливая сладкая тайна
Незаметно овеяла нас.
В 1910 году у молодой семьи родилась дочь – Лия.
Дай-ка в косички заплету тебе я
Пушистые волосики — золотистый лен.
Маленькая девочка — вся любовь моя,
Маленькая девочка — мой светлый сон.
Золотую лодочку мы с тобой возьмем.
Запряжем павлинов. Полетим по небесам.
Вместе упадем мы золотым дождем
В сад, где ходит милый мальчик Курриям.
Маленький Курриям ходит в желтом халате,
Маленький Курриям немножко китаец.
К нему прилетает канарейка на закате
И садится на тонкий протянутый палец.
У Куррияма есть большой ручной жук,
Он живет в собачьей конурке.
Они вместе ходят в лес и на луг
И с желтенькими птицами играют в жмурки.
Большой жук — красный носорог.
Он на носу носит корзинку.
Курриям набирает в нее много грибов
И прямо в рот кладет землянику.
“Ну, а дальше что будет, мама?”
Глазки закрываются, захотели спать.
Завтра будет новое про Куррияма,
Завтра буду рассказывать опять.
Киссин долго находился в поисках работы, которая была особенно необходима в связи с рождением больной дочери.
В 1912 году его призывают на военную службу, которую он проходил на правах вольноопределяющегося в гренадерском полку. В апреле 1913 года Муни получил диплом об окончании Московского университета.
В первый же день войны Муни был мобилизован в интендантскую роту служить чиновником санитарного ведомства, и отправлен сначала в Хабаровск, затем в Варшаву. Когда она была занята немцами – в Минск делопроизводителем в головной эвакуационный пункт. Единая реальность войны оказалась похлеще множественной и неуловимой реальности жизни.
Муни написал две маленькие «трагедии» довольно дикого содержания. Одна называлась «Обуреваемый негр». Ее герой, негр в крахмальной рубашке и в подтяжках, только показывается в разных местах Петербурга: на Зимней Канавке, в модной мастерской, в окне ресторана, где компания адвокатов и дам отплясывает кэк-уок. Появляясь, негр бьет в барабан и каждый раз произносит приблизительно одно и то же:
«Так больше продолжаться не может. Трам-там-там. Я обуреваем». И еще: «Это-го ни-че-го не бу-дет».
В последнем действии на сцене, изображен поперечный разрез трамвая, который, жужжа и качаясь, как бы уходит от публики. В глубине, за стеклом виден вагоновожатый. Поздний вечер. Пассажиры дремлют, покачиваясь. Вдруг раздается треск, вагон останавливается. За сценою замешательство. Затем выходит театральный механик и заявляет:
- Случилось несчастие. По ходу действия негр попадает под трамвай. Но в нашем театре вce декорации устроены так добросовестно и реально, что герой раздавлен на самом деле. Представление отменяется. Недовольные могут получить деньги обратно.
В этой «трагедии» Муни предсказал собственную судьбу. Когда «события», которых он ждал, стали осуществляться, он сам погиб под их «слишком реальными» декорациями. Последнею и тягчайшей «неприятностью» реального мира оказалась война. Муни был мобилизован в самый день ее объявления. Накануне его явки в казарму у него был Ходасевич. Когда он уходил, Киссин вышел с ним из подъезда и сказал:
- Кончено. Я с войны не вернусь. Или убьют, или сам не вынесу.
Из-за нереализованности своего таланта и планов, из-за отсутствия публикаций (при жизни Муни было опубликовано 18 стихотворений и 8 рецензий) Киссин все чаще впадал в депрессию. В письмах, которые он писал Ходасевичу, едва ли не открытым текстом говорилось им о приближении к своей роковой черте, за которой может быть лишь один выход – смерть, хотя бежать со службы не думал, а из отпуска в часть всегда возвращался вовремя. Депрессия бушевала в его голове безжалостно и теперь уже совершенно открыто.
С. Киссин — В. Ходасевичу
[Открытка. 23.5.1915, Белая Олита]
20/V<1915>
Ну, Владя, слава Богу, дождался от тебя письма какого ни на есть. Пишу тебе самой глубокой ночью, еле выбралось время. Ежели бы ты знал мои подвиги и по канцелярской, и по бухгалтерской, и по кухонной части, то… все-таки не позавидовал бы мне. Пойми: я окружен конкретными хамами и неприятностями. Полезность моей работы спорна, абстрактность ее явственна. Понимаешь, я без воздуху, ибо что такое абстракция как не безвоздушие? Устаю дьявольски; кроме того, сам ты знаешь, как я неспособен ко всему, что называется сношениями, отношениями, прошениями, рапортами. Канцелярист я хуже посредственного; работы много, и ответственной. Noblesse oblige*, начальство принуждает, шкура моя тоже чего-нибудь стоит, тем более, что солдат получает 75 копеек в месяц, а я стою шестьдесят рублей, и все-таки усталость, припадки лени, скука и неумелость с неспособностью. Подумай, брат! Буду свободней, напишу больше. Целую тебя и Нюру. Гарика тоже…
* Положение обязывает — (фр.)
«Единственное в моей этой жизни — а ведь сколько она может продлиться, только Бог знает; во всяком случае, если меня не разжалуют и не убьют, она будет длиться годы, — единственное в ней удовольствие — это письма. А ты ничего не пишешь!.. Ежели ты думаешь, что твоё письмо о том, что тебе скучно, что под окошком едет трам, что башмаки в починке, а сам ты переводишь Пшибышевского, было мне неинтересно, ты ошибаешься. Суди о моей жизни хотя бы по тому, что я его сегодня, это письмо о том, что скучно и нечего писать, перечитывал. Пиши, пиши…», — буквально умоляет он Ходасевича в письме от 11 июня 1915 года). Всё у него валится из рук, коллеги по службе представляются ему бесконечно чужими людьми, а работа кажется бессмысленной.
А ведь и сам Владислав Ходасевич однажды едва не поддался «искушению» самоубийства, и спас его тогда — Муни. Вот как об этом случае написал позднее Ходасевич:
«Однажды, осенью 1911 года, в дурную полосу жизни, я зашёл к своему брату. Дома никого не было. Доставая коробочку с перьями, я выдвинул ящик письменного стола и первое, что мне попалось на глаза, был револьвер. Искушение было велико. Я, не отходя от стола, позвонил к Муни по телефону:
— Приезжай сейчас же. Буду ждать двадцать минут, больше не смогу…»
Муни успел тогда приехать вовремя. Но, видимо, всё произошедшее сильно подействовало на обоих. «Я слишком часто чувствую себя так, как — помнишь? — ты в пустой квартире у Михаила», — признавался своему другу Муни несколько лет спустя» (Михаилом звали того самого брата Ходасевича)…
Прости меня за миг бессильной веры,
Прости меня. Тебе не верю вновь.
С востока облак зноя пыльно-серый,
На западе пылающая кровь.
Как больно мне. Растянутые кости
Под жёсткими верёвками трещат.
В засохших ранах стиснутые гвозди
Жгут, как огонь, и ржавят, и горят.
И никнешь ты. Твоё слабеет тело,
Взор, потухая, светится мольбой.
Рай близок? Ад? А мне какое дело.
Но всюду быть. Но всюду быть с Тобой.
Изредка ему из Минска удавалось выбраться ненадолго в Москву, и тогда, прикоснувшись к привычному кругу, Муни словно бы приободрялся и, по словам Ходасевича, «старался не особенно жаловаться». А еще до Минска, в Варшаве, он иногда виделся с Брюсовым (в начале войны тот находился в Варшаве в качестве военного корреспондента). Впрочем, отношения его с Брюсовым были очень далеки от дружеских…
Я камень. Я безвольно-тяжкий камень,
Что в гору катит, как Сизиф, судьба.
И я качусь с покорностью раба.
Я камень, я безвольно-тяжкий камень.
Но я срываюсь, упадая вниз,
Меня Сизиф с проклятьем подымает
И снова катит в гору, и толкает,
Но, обрываясь, упадаю вниз.
Я ведаю, заветный час настанет,
Я кану в пропасть, глубоко на дно.
От века там спокойно и темно.
Я ведаю, заветный час настанет.
Его военное начальство искренне не могло взять в толк: чего, собственно говоря, ему не хватает? чего добиваются его друзья, хлопоча о переводе в Москву? он ведь, слава Богу, не на фронте отбывает службу, а в безопасном тылу!..
Кажется, и друзья его в глубине души думали примерно так же. Кажется, и Ходасевич не вполне поверил Муни, когда тот, уезжая в первый раз из Москвы, произнёс те самые слова: «Кончено. Я с войны не вернусь. Или убьют, или сам не вынесу». Быть может, на передовой ему было бы даже легче, нежели в «безопасном» тылу. Трагическая развязка могла наступить в любой момент — наверное, этого не понимал никто, даже сам Муни…
22 марта 1916 года он застрелился, находясь в кабинете сослуживца, пока тот вышел к начальству. Из пистолета сослуживца, который так соблазнительно лежал на письменном столе. Через 40 минут после выстрела Муни умер. За день до самоубийства Киссин написал свое последнее стихотворение:
САМОСТРЕЛЬНАЯ
Господа я не молю,
Дьявола не призываю,
Я только горько люблю,
Я только тихо сгораю.
Край мой, забыл тебя Бог:
Кочка, болото да кочка.
Дом мой, ты нищ и убог:
Жена да безногая дочка.
Господи Боже, прости
Слово беспутного сына.
Наши лихие пути,
Наша лихая судьбина…
(18-21 марта 1916)
Похоронен на минском еврейском кладбище.
Большинство замыслов Киссина остались нереализованными, многое из его наследия не собрано. В настоящее время отмечается некоторый рост интереса к его творчеству, исследователи склонны рассматривать его не столько как несостоявшегося «литературного двойника» Ходасевича, сколько как самостоятельную фигуру русского Серебряного века. Стихи, проза и переписка с Ходасевичем были изданы лишь в 1999 году. Архив поэта сохранила его дочь Лия Самуиловна Киссина (1910—1993).
Человек замечательных способностей, интуиции порой необычайной, он обладал к тому же огромным количеством познаний. Но сосредоточиться, ограничить себя не мог. Писал он стихи, рассказы, драматические вещи. В сущности, ничто ни разу не было доведено до конца: либо он просто бросал, либо не дорабатывал в смысле качества. Все, что он писал, было хуже, чем он мог написать.
Лучший друг Ходасевича и ненавистный родственник Брюсова. Он умел предвидеть события, но только мелкие. Он создавал журналы, но никогда не издавал больше четырех выпусков. Он написал сотни стихов, но так и не издал ни одной книги. «И всё-таки я был», – написал Ходасевичу поэт Самуил Киссин, или просто Муни, перед тем как застрелиться.
Смерть, не сметь жизнь сжигать!
БРЯНСКИЕ
Поэт Саша Красный (он же Александр Давыдович Брянский), вероятно, может гордиться своим уникальным достижением – среди пишущей братии всего мира у него нет конкурентов по продолжительности жизни и творчества – он прожил 112 лет. И при этом продолжал писать стихи до ста с лишним лет. Более того, вступил в Союз писателей СССР в возрасте 102 лет. Помните, как у Маяковского: «Лет до ста расти нам без старости»?
Александр Давыдович Брянский (1882-1995) – поэт, песенник, чтец и артист театра малых форм.
Александр Брянский родился в Севастополе, в очень бедной многодетной семье кустаря-портного, четвертым по счету, нежеланным и своевольным ребенком. Когда ему было 5 лет, семья переехала в Одессу, где и прошли его детские годы. Гадалка нагадала малышу, что он станет самым счастливым человеком в городе – до конца дней Саша Красный старался жить по этому принципу.
Впрочем, по дате рождения Александра Брянского литературоведы спорят до сих пор – кто-то считает, что он родился в 1892 году, кто-то – даже на два года позже. В любом случае, не каждому поэтому доводилось доживать до ста с лишним лет.
Мне, к сожалению, не удалось выяснить, является ли он родственником Якову Григорьевичу Брянскому (1791-1853), одному из последних актеров школы русского классицизма, отцу писательницы Авдотьи (Евдокии) Панаевой, жены писателя и издателя Ивана Панаева и, одновременно, любовницы поэта Николая Некрасова. Впрочем, судя по характеристике, которую дал актеру Брянскому Пушкин («…какая холодность! какой однообразный, тяжёлый напев! Брянский в трагедии никогда никого не тронул, а в комедии не рассмешил»), поэт Брянский происходит из другой ветви этой фамилии, поскольку Александр Давыдович, писавший и выступавший под псевдонимом Саша Красный, людей умел и развлекать, и смешить.
Несмотря на крайнюю нужду семьи и раннее взросление, жизнь не только не сломила его на подросте, но, напротив, закалила характер и помогла раскрыть данные природой способности. В двенадцать лет Саша прервал учебу в казенном училище и поступил учеником ретушёра в фотоателье «Рембрандт». Многое пришлось перетерпеть от хозяина и от его бездельника сына. Но однажды, не выдержав издевательств, он избил сына хозяина и, боясь расправы, удрал навсегда из фотографии, так ничему и не научившись.
С детства раннего узнал я и нужду, и голод.
Руки детские мозолил тяжелейший молот.
Я в двенадцать лет работал от утра до ночи,
Сколько мне хозяин сытый надавал пощечин!..
Работал мальчиком по сбору объявлений для газеты «Южанка», цирковым клоуном, рабочим на лесопильном заводе, табачной фабрике, канатном производстве, слесарем, грузчиком, маляром, художником-оформителем в магазине «Женские рукоделия». Параллельно занимался самообразованием. Спасение от всего этого он находил в чтении по ночам поэзии Пушкина, Фета. Да и сам пытался писать стихи:
Ночь тиха, уснул весь город.
Бродит сонный постовой,
Приподняв шинели ворот,
Стоя дремлет страж ночной.
Вон лихой рысак промчался,
Пьяный муж домой бредет,
Где-то тонкий писк раздался –
Сына Бог семье дает.
В мире грязненьких притонов
На Болгарской – шум, разгул.
Тьма воров, жулья, притонов.
Снова крики «Караул!»
Пенье, хохот, свист, рыданье,
Драки с площадною бранью,
Лица бледных, жалких дев.
***
Севастополь, Одессу,
Как смогу, так спою.
Вспомню трудное детство
И юность свою.
Расскажу я потомкам,
Ничего не тая.
Как восставший «Потемкин»
На рейде стоял.
Наши митинги ночью
Собирал Ланжерон.
И от песен рабочих
Задрожал царский трон.
Через годы реакций
И кровавой войны
Нас привел год 17-й
К обновленью страны.
Ночуя под открытым небом (хозяин подвала, где обитали Брянские, выгнал семью на улицу за неуплату), Александр очаровался звездами и начал писать стихи. А затем в преддверии «генеральной репетиции» 1905 года на сходках революционной молодежи читал свои агитки на злобу дня, писал и сам расклеивал по городу прокламации. Одна из его листовок стала известной всему югу России.
Товарищ, опомнись, опомнись, солдат,
И голосу совести внемли!
Рабочий, крестьянин — ведь это твой брат,
Скорей брось винтовку на землю!
В 1908 году поступил в Одесское художественное училище Гинзбурга (класс живописи), после окончания которого начал выступать на эстраде как чтец-декламатор и куплетист под сценическим именем «Саша Красный». Псевдоним «Красный» появился из-за рыжего цвета волос. Там товарищ по учебе Зотиков, слушая его задорные стихи и частушки, распеваемые с приплясом, разглядел в нем эстрадного артиста-куплетиста и убедил идти на сцену. Отсутствие денег на приличный костюм определило и сценический образ. Облачившись в купленную на толчке рванину, он предстал в образе российского оборванца и с успехом стал выступать на улицах, ярмарках, в садах и даже в трактирах, представляясь публике:
Да, я босяк! Теперь в народе
В большой я моде,
И знает меня всяк —
Максима Горького босяк!
Зотиков, радуясь успеху друга, написал маслом портрет «босяка» почти в натуральную величину и выставил его для рекламы в витрине на Дерибасовской.
С 1911 года — актер театральной труппы «Вокруг света» (ул. Пушкинская угол Успенской), и вскоре был принят в Союз музыкальных и драматических писателей, стал членом Российского театрального общества. Начались его гастроли по всей стране.
В 1912 году к Брянскому после выступления подошел человек могучего телосложения и вызывающе спросил:
- Если не ошибаюсь, вы и есть тот самый портрет с витрины? Давно вы ее покинули?
- Только что. Целыми днями там стою, только по вечерам отдыхаю.
- Вы побольше отдыхайте, — посоветовал он, — это у вас лучше получается. Что толку стоять, отгородившись от всех прозрачным стеклом? Ни к чему хорошему это не приведет. А так хоть какая-то польза будет.
Так состоялось его знакомство с Маяковским — он в желтой кофте футуриста вместе с Бурлюком и Каменским совершал творческое турне по России.
Однажды к нему в гримерочную зашел А.И. Куприн и, потеребив рукав пиджака, спросил: «Как вы дошли до такой жизни?» И добавил: «Хочу пожать руку живому обвинению царской России».
Куприн, будучи своим человеком в кругу артистов цирка, познакомил Брянского с Поддубным, Заикиным, итальянским клоуном Жакомино, куплетистом Сокольским. Заикин пристрастил Александра к французской борьбе, навыки которой ему потом очень пригодились. Он выступал не только как борец, но и в качестве арбитра на юношеских соревнованиях. В одном из них участвовал юный Леонид Утесов, которого потом именно Брянский впервые вывел на эстраду. Их дружба продолжалась всю жизнь.
В 1912 году в издательстве «Шерман» вышел в свет первый сборник стихов Саши Красного «Если был бы я Убейко Юлий». «За антицарскую сатирическую направленность, революционный темперамент, а также “красный цвет волос“, – как утверждал сам Александр Давыдович, – и нарекли меня земляки прозвищем Саша Красный, ставшим впоследствии моим литературным псевдонимом, который мне очень нравился».
Кстати, при встрече в Одессе с Маяковским Брянский впервые услышал от него критику в адрес вышедшего его сборника «Если бы я был Убейко Юлий»: «Старые рифмы, а выступления лучше, и с лучшим репертуаром», – и пригласил его на свой вечер поэзии. Брянский принял приглашение и вскоре посетил вечер поэзии футуристов. И был поражен, что ему за довольно слабые стихи и простенькие песенки всегда бурно аплодировали, а этих сильных и знаменитых поэтов совсем не принимали. После каждого стихотворения публика улюлюкала и свистела, а после прочтения стихов Пушкина В. Каменским из зала кричали: «Бездарно!»
После встречи в Одессе Брянский, уже живя в Москве, постоянно общается с Маяковским, рисует его портрет, восхищается его талантом и стихами, они бывают друг у друга. За день до смерти Маяковского Саша Красный с ним встречался, а поэтому не мог поверить, что Маяковского уже нет. Позже, в 1983 г., вспоминая Маяковского на одном из литературных вечеров, Саша Красный посвятит ему стихотворение
«ВСТРЕЧА С МАЯКОВСКИМ»:
Ведь я без Вас мечусь, как неприкаян.
Хотя я чувствую всегда Вас рядом, у плеча.
Ни кричать, ни плакать, вот ведь боль какая…
Только зубы стиснуть – и молчать, молчать.
Поэты! Пред нами задача простая:
Перо оброненное подхватить на лету,
Чтоб песнь поднималась свободною птицей.
За память учителя – траурный спич.
В мае 1914 года после выступления в Ташкентском театре Буфф к Брянскому подошел элегантный господин и сказал: «Зачем вы растрачиваете драгоценный дар природы на какие-то дурацкие песенки? Ваш голос создан для оперы! Вы обязаны немедленно бросить эту сомнительную профессию и заняться своим музыкальным образованием. И голосом! Его надо шлифовать, пока он не засверкает! Приезжайте осенью в Москву, и я сведу вас с хорошим профессором. Договорились?» Незнакомец вручил визитку и ушел. На визитке было написано: «Леонид Собинов».
Но встреча с профессором не состоялась. Началась война… Армия… Революция…
Саша Красный был участником Первой мировой войны, был ранен и награждён Георгиевским крестом IV степени. После ранения служил в 180-м запасном пехотном полку, принимал участие в февральских революционных действиях в Петрограде.
Восстань, народ! В ряды, товарищ!
Бросай ты с плеч смиренья крест!
Чрез груды тел, огонь пожарищ
Неси ты миру свой МАНИФЕСТ!
За несколько дней до оглашения царского манифеста Брянский был арестован за агитпропаганду среди солдат, ему грозил трибунал. Однако удалось бежать. А 27 февраля с группой матросов и солдат он выбивал из пулеметных гнезд полицейских, засевших на крышах Невского. Его заметил лидер питерских большевиков Н.И. Подвойский, похвалил за решимость и отвагу и дал задание поднять Семеновский полк и привести его к Таврическому дворцу (полк был заперт в казармы, потому что накануне солдаты постановили: в народ не стрелять). Вместе с несколькими агитаторами Брянский выполнил задание, и Родзянко назначил его помощником коменданта Таврического дворца полковника Энгельгардта. Там он принимал арестованных царских министров. Когда привели бывшего военного министра Сухомлинова, солдаты и матросы хотели его тут же расстрелять. Чтобы избежать самосуда, Брянский крикнул: «Давайте сорвем с него погоны!», и под гул одобрения сорвал их с генеральских плеч.
Знакомство с Подвойским стало знаковым в судьбе Александра Брянского. По его и Шмидта рекомендации 2 марта 1917 года Брянский вступает в партию большевиков. Вместе они встречали Ленина на Финляндском вокзале, а уже на следующий день Подвойский познакомил его с Лениным.
В апреле 1917 года встречал и охранял В.И. Ленина на Финляндском вокзале. Участвовал в штурме Зимнего, Таврического дворца.
В Таврическом дворце А. Брянский спас от расправы восставших солдат А.М. Горького, едва успев крикнуть: «Братцы, подождите, это же Горький!». Когда восставшие это услышали, они подхватили Горького на руки и начали качать. Алексей Максимович, поняв ситуацию, поблагодарил Брянского за спасение, он, в свою очередь, извинился за всех перед Горьким. На прощание Брянский признался, что в течение ряда лет выступал на сцене в роли «горьковского босяка» и что тот у публики имел успех. «Это не мой босяк, – возразил Горький, – он всего-навсего взят мной из жизни. А что не выдумано, всегда по достоинству оценивается людьми. Это Ваш босяк имел успех, потому что не поленились взять его из жизни». А после смерти А.М. Горького, в 1936 году, Саша Красный напишет стихотворение «СОЛНЦЕ В ТРАУРЕ»:
Воевал с ужами храбрый сокол…
Храбрый сокол Родины моей.
Реял он над Родиной высоко,
Все порывы отдавая ей.
У друзей он исправлял ошибки,
И свои он исправлял не раз…
Не забыть нам горьковской улыбки,
Синеву проникновенных глаз…
Участник Гражданской войны.
По возвращении в Москву Брянский был назначен членом Высшей военной инспекции под руководством Подвойского. Но тут ему пришлось совмещать сразу две должности. Как раз в это время председателю Центротекстиля Я.Э. Рудзутаку срочно понадобился личный секретарь. Грамотных людей среди большевиков было немного, поэтому Московский горком партии остановился на Брянском. Работать приходилось с раннего утра до поздней ночи: вначале объезд красногвардейских отрядов и переформирование их в регулярные воинские части, а с полудня — в канцелярии у Рудзутака на Варварской площади.
Однажды среди бела дня на Центротекстиль был совершен бандитский налет с ограблением кассы. Услышав выстрелы, Брянский и еще один военный Розанов, выхватив наганы, бросились за бандитами. Те убегали, отстреливаясь. Брянский решил обойти налетчиков с другой стороны и помчался в соседний переулок. Здесь он увидел одного из бандитов, бросился на него и сбил с ног (вот где пригодилась французская борьба!).
На следующее утро Брянского доставили к Дзержинскому. Председатель ВЧК высоко оценил его мужество и ловкость, сказав, что он не только скрутил матерого бандита, но и предотвратил крупный теракт.
- Если бы вы не поймали его утром, то в восемь часов вечера во время заседания коллегии ВЧК с активом московских рабочих взорвалась бы адская машина огромной взрывчатой силы. Тут не то, что никого в живых, камня на камне бы не осталось. — А потом спросил: - Вы видели когда-нибудь Владимира Ильича Ленина?
- Не только видел, но и хорошо его знаю.
Дзержинский спросил, хотел бы он быть возле Ленина во время праздника, когда он будет на Красной площади. Получив утвердительный ответ, вручил Брянскому пропуск на трибуну и подробно проинструктировал. Затем вынул из стола и протянул ему маленький семизарядный браунинг:
- Умеете с ним обращаться?
- Умею.
- А левой рукой стреляете?
- Сумею и левой.
- Держите браунинг в левом кармане на предохранителе. Правая рука у вас будет у козырька. Вы военный и будете все время отдавать честь, пока будут проходить участники демонстрации. И вот еще что — никто не должен знать, что у вас есть оружие и что я вас туда послал. И, главное, смотрите, чтобы Ленин не догадался, что вы его охраняете. Если догадается, будет очень плохо: вас прогонят с позором, а у меня будет еще один строгий выговор. И учтите, за Ленина вы мне отвечаете головой.
Впервые Брянский стоял за спиной вождя на Красной площади седьмого ноября 1918 года, потом еще несколько раз. И, конечно же, всякий раз было не до праздника. Это была тяжелая изнурительная работа, за результат которой он в прямом смысле отвечал головой. Наградой за нее на всю оставшуюся жизнь стала фотография, где он запечатлен вместе с Лениным Первого мая 1919 года, она многократно печаталась во всех центральных газетах. Что она значила для А.Д. Брянского, он выразил в стихотворении «ФОТОСНИМОК».
К причалу последнему ближе и ближе…
Но четко работает память моя…
Закрою глаза — и отчетливо вижу:
На празднике, около Ленина я.
Опять, как всегда, взбудоражено сердце.
И снова я молод и снова — в строю.
Порой самому как-то даже не верится,
Что с Лениным рядом так близко стою.
Но вот — фотоснимок. И некуда деться.
Хотя ему минуло семьдесят лет,
Не затеряться ему, не истлеться.
Его берегут, как партийный билет.
Ведь он же свидетель великих событий,
Какая б со мной ни случилась беда, —
Я с партией связан железною нитью
От самых истоков — и навсегда!
Себя ощущаю частицей народа.
Никакие опасности мне нипочем.
Себя проверяю семнадцатым годом
И вечно живым, дорогим Ильичем.
Служа в личной охране вождя, Брянский его рисовал, и, говорят, эти рисунки сохранились.
Через две недели этого же года Брянский-Красный по заданию Ленина напишет агитационное стихотворение о необходимости как можно скорее создать красноармейскую конницу «Пролетарий, на коня!». И уже 18 мая оно было напечатано огромным тиражом во всех пролетарских и красноармейских газетах. Впоследствии стихотворение было инсценировано многими эстрадными коллективами и проиллюстрировано в «Окнах РОСТА» Маяковским.
Именно Саша Красный – автор знаменитого лозунга «ПРОЛЕТАРИЙ – НА КОНЯ!».
Тьма врагов нас окружает.
Их разбить — задача дня.
К нам республика взывает:
«Пролетарий, на коня!»
Враг силен, он у порога,
Все багрово от огня.
Биться нам теперь немного…
Пролетарий, на коня!
И сплотившись силой грозной,
Страх сомненья отстраня,
Сядь, пока еще не поздно,
Пролетарий, на коня!
Его лишь чудом не расстреляли революционно настроенные матросы на ростовском вокзале в феврале 1918 года.
ДЕНЬ В РОСТОВЕ
Когда-то здесь, на этом месте
Я оправдаться не сумел.
Матросы, жаждущие мести,
Меня тащили на расстрел.
Спасение пришло случайно,
Мы к месту казни подошли...
И вдруг мои однополчане
Меня от гибели спасли.
В составе Высшей военной инспекции Брянского летом 1919 г. вновь направляют на Южный фронт, где он отметил ряд недостатков. В ответ на это Троцкий передает инспекцию в распоряжение Военного совета этого же фронта. Брянский, возмущенный этим нелепым распоряжением, пишет рапорт в Москву, но каким-то образом рапорт попадает к Троцкому, и он тут же увольняет Брянского из Красной Армии «без права занимать командные должности». Брянский хотел об этом сообщить Ленину, но не любил жаловаться.
Впрочем, сведения об этих контактах с Троцким противоречивы. По одной версии, Саша Красный был хорошим приятелем Троцкого, и это Саше аукнулось в 1930-х гг. По другой версии – сам Троцкий в 1919 году его едва не расстрелял.
Непросто и после гражданской войны складывается судьба Брянского-Красного. Он живет в Москве, меняет винтовку на перо и становится профессиональным журналистом. С 1920 г. – корреспондент газеты «Гудок», с 1921 г. – завлитоделом газеты. Брянский-Красный – популярный автор публицистических новелл, фельетонов, песен, ораторий, а также известный драматург, автор так называемых «малых форм» – одноактных агитационных пьес, в которых беспощадно клеймит лодырей, прогульщиков, пьяниц, бюрократов, рвачей. Именно этим одноактным пьесам и были отданы в основном творческие силы. И если ранние стихи были грустной или веселой исповедью о днях детства и юности, то в одноактных пьесах он выступает как публицист, который ярко запечатлел борьбу старого с революционной новизной. В газете «Гудок» Александр Брянский работает бок о бок с В. Катаевым, Ю. Олешей, М. Булгаковым, И. Ильфом и Е. Петровым и другими известными писателями. Он организовывает «Живую газету» и продолжает привлекать в журналистику писателей, поэтов, драматургов, много рисует. В арсенале Брянского-художника много графических рисунков-портретов современников: В.И. Ленина, В. Маяковского, И. Бабеля, Н. Мучника, И. Бобовича, Л. Собинова, И. Северянина (с их автографами) и других.
Саша Красный стал одним из зачинателей и активистов движения синеблузников (1923) — разновидности советской театрализованной агитэстрады, получившей свое название по одноименному сборнику агитационной поэзии Саши Красного «Синяя блуза», вышедшему в 1923 году.
В середине 1920-х годов основал собственный агитационный эстрадный коллектив синеблузников «Театр Саши Красного», с которым гастролировал на протяжении 1920—1930-х годов. Тогда же опубликовал несколько сборников песен. Выступал вместе с женой, артисткой Ниной Вильнер.
В 1928 году у Александра Давыдовича и Нины Фёдоровны родился первенец – сын Борис, пошедший по стопам отца и также ставший поэтом. Потом у супругов родились еще дочь Инна и сын Юрий. Первая окончила филологию и работала в журнале «Октябрь», второй стал кандидатом технических наук.
Но даже в бурные послереволюционные годы Одесса оставалась в его сердце. В 1925 году с коллективом театра «Синяя блуза» он приезжает в Одессу на гастроли, где с 15 мая по 16 июля он выступал 60 раз, и всегда с успехом. Об этом ярко и образно рассказывают «Одесские известия»: «Лубок, частушка, фельетон, пьеса – все преподносится в один вечер с динамической быстротой, возбуждая в аудитории огромный интерес». Одесситы приглашают С. Красного на работу по организации «синеблузного» движения – театра на Одесщине. Второй приезд в Одессу московской «Синей блузы» не заставил себя ждать. Вот что сообщают одесские газеты в 1926 г.: «В субботу, 4 сентября, в театре Т.Г. Шевченко состоится вечер приехавшего сатирика Саши Красного и артистки Московских театров Нины Вильнер, привезшей в Одессу популярные «Кирпичики». И в этот раз выступление «Театра Саши Красного» прошло с большим успехом.
Хоть я Москве, как сын, навеки отдан,
И в ней свои я скоротаю дни,
Во мне почти с 17-го года
Москву с Одессою душа роднит.
Ты вечно молодеешь, друг мой старый,
Повсюду обаянием твоим влеком.
Как дороги твои мне тротуары,
Исхоженные в детстве босиком.
С 1930-х годов Брянский полностью переходит на творческую работу. Создает произведения разных жанров, репертуар для народного самодеятельного театра. Появляется снова агитбригада Саши Красного, которая становится желанным гостем строителей Магнитки, Днепрогэса, Россельмаша. Во время Великой Отечественной войны Саша Красный с женой Н.Ф. Вильнер в составе агитбригады появляется на различных горячих участках фронта. Они дали свыше 250 выступлений. В 1944 г. Саша Красный пишет стихотворение «ОДЕССА»:
Одесса, что с тобой!
Былого нету блеска.
Краса твоя истоптана врагом.
Тебя терзает банда Антонеску,
Ты стонешь под фашистским сапогом.
Но не сломить ни пулями, ни бомбой
Твою отвагу, мужество и честь.
И Ланжероновские катакомбы
Врагу готовили заслуженную месть.
И день придет. И он не за горами.
Враг захлебнется в собственной крови.
Ты станешь грозным мстителем-героем,
Для вечной славы, мира и любви!
В мирное время Саша Красный – Брянский продолжает активную трудовую деятельность, неутомимо выступая на предприятиях, в учебных заведениях со своими воспоминаниями, проводит творческие вечера-встречи.
Саша Красный какое-то время работал вместе с Михаилом Булгаковым в знаменитом ЛИТО при Наркомпросе, и даже был заведующим поэтическим отделом, в котором числился Булгаков. Поэтому Саша Красный был за мемориальную доску Булгакову, но с условием, что отольют доску и ему, поэту Саше Красному. Впрочем, он был согласен и на следующий компромиссный вариант: на их доме на Малой Бронной будет привинчена доска: «Здесь жили 3 поэта: Саша Красный, Саша Багряный (его сын) и Саша Галич». Да, Александр Галич был соседом Саши Красного. Отец Галича в свое время был снабженцем Москвы продуктами и поэтому немаловажной фигурой среди кремлевских мечтателей. И вот в какой-то момент времени захотел Александр Давыдович переехать из Малаховки, где он все это время жил, в Москву. Папа Саши Галича в кооператив старых большевиков попал, а вот Саша Красный нет. Но дружба старых большевиков была скреплена на крови. Любили и расслабиться.
И вот однажды ночью у Саши Красного пошла карта. Играли в простую игру – типа буры. Обыграл он одного большевика вчистую. Остались одни штаны. Поставил тот на штаны. И штаны ушли к Саше. Тот снимает штаны, остается в одних кальсонах, и тут полез в карман: «О, говорит, ордер на кооперативную квартиру. Ставлю!» И – опять Саша Красный на революционном коне. Забрал и штаны, и ордер, а на следующий день привез на подвернувшейся телеге свой пишущий стол и пишущую машинку из Малаховки на Малую Бронную, в доме еще полов не было, и поставил этот стол прямо на бревна в пустую квартиру. И стал там дневать и ночевать и никого не пустил. Так Саша завоевал квартиру и московскую прописку. В большой комнате висел портрет маслом молодого Саши Красного, который очень нравился Маяковскому. Действительно – Саша «а ля Костя из Одессы», в разорванной тельняшке и клешах в полный рост посмеивается всеми зубами. В те годы он, как говорил, бывало и с Поддубным боролся.
Есть информация, что Саша Красный был репрессирован (возможно, как раз за контакты с Троцким), но в 1956 году был официально реабилитирован и вернулся к литературной деятельности, вновь стал печататься, хотя и в незначительном объеме.
Когда тучи начали сгущаться, поэт проявил редкую политическую прозорливость. В 1934 году Саша Красный предусмотрительно не стал вступать в Союз писателей, а в годы большого террора вместе с женой тихонечко уехал на гастроли – и не прекращал разъездов много лет, играл в провинции. Но, видимо, все равно это не так уж и помогло – разве что его не расстреляли, как многих его собратьев по перу.
Красный – автор многих крылатых фраз. Например, таких: «Если кто-то стоит выше закона, значит — закон опустился»; «Личный опыт — дорогой заменитель разума»; «Не всякая книга полезнее дерева, из которого она сделана»; «Ничто так не сближает людей, как общественный транспорт в час пик»; «Сильнее всех тот, кто не боится казаться смешным».
Александр Давыдович Брянский прожил одну долгую жизнь, и в ней уместилось много таких же длинных насыщенных жизней. В одной жизни он был известный одесский поэт Саша Красный, автор шести поэтических книг, изданных в дореволюционной России, друг Маяковского, известный куплетист и развратник.
В другой жизни – это пламенный революционер и большевик, участник трех революций, начиная с революции 1905-го года, друг Ленина, по заданию которого он с небольшой бандой занял Николаевский вокзал в Петрограде, как раз в ночь на 25 октября; революционный художник, написавший пять портретов Ленина, историк революции 1917 года, участник Гражданской войны, чудом вырвавшийся из рук батьки Махно.
В третьей жизни – это враг большевизма и сталинизма, друг Троцкого, спавший с ним под одной шинелью и шныряющий по всем фронтам, выполняя шпионские задания, работая неизвестно на кого.
Далее – это создатель революционного театра «Синяя блуза» и скрывающийся под этой синей блузой от ЧК. Все эти одежды Саша Красный снимал и одевал в нужный момент.
В 1984 году, когда Саше Красному исполнилось 102 года, правление Союза писателей вдруг вспомнило о нем, и приняло его в члены с присказками, что без Саши Красного Союз писателей не полный. Оставаясь в ясной памяти, писал стихи до самого конца, однако отошел от политики. В последние годы жизни Саша Красный писал исключительно любовные стихи. В 108 лет (1990) издал книгу стихов «Контрасты», а последний свой сборник любовной лирики («Только о любви (стихи разных лет)» ) выпустил в 1993 году, будучи 111-летним.
Я в глаза твои, как в зеркало гляжусь,
Я руки твоей касаюсь невзначай.
Уходя всегда надеюсь, что вернусь.
И скажу: А вот и я – встречай.
Шелк волос твоих я б ветром трепетал,
Бархат кожи омывал струей воды.
Счастья большего бы я и не желал,
Чем хранить тебя от грусти и беды.
Все эти стихи он посвящал исключительно жене – актрисе Нине Фёдоровне Вильнер, с которой прожили без малого 64 года.
Когда я уйду в свой последний поход,
На миг замерев у последней черты,
Мне хочется, чтоб расступился народ
И возле меня оказалась лишь ты…
И я холодея от боли и муки
Тебя попрошу, коль сумею сказать,
Чтоб ты на груди мне сложила бы руки,
И ты мне ладонью закрыла глаза.
Судьбу не обманешь – печалью разлуки
Помеченный будет последний рассвет.
Но ты не заплачешь, и только лишь руки
Исполнят твои мой последний завет…
В мире существуют списки долгожителей всего мира из разных областей человеческой деятельности (политики, медики, спортсмены и т.п), так вот, среди деятелей культуры и литературы – его имя стоит первым.
«Смерть, не сметь жизнь сжигать!
Отойди-ка, смерть, на три шага!
Пью всеми порами жизни мёд.
Со смертью поспорим мы, наша возьмёт!», – написал он когда-то в юности и следовал этим строчкам всегда.
Пробуя себя художником, актером, драматургом, Саша Красный не переставал писать стихи о жизни, о себе, о тех, с кем встречался и работал, о поэтах и писателях. А о любви он пишет всю жизнь. И по его утверждению – любовь и есть сама жизнь… Если говорить коротко – то любовь – это знамя Саши Красного.
В арсенале Александра Брянского около двухсот клубных пьес, два кинофильма («Память сердца», «Незабываемые встречи»), десятки сборников стихов и прозаических рассказов, серия устных рассказов, прочитанных многотысячной аудитории. До последнего дня (а умер он, когда ему пошел 113 год, 3 марта 1995 г. в Москве, похоронен на Донском кладбище возле сына – Бориса Брянского) Саша Красный оставался бодрым, веселым и активным человеком. Незадолго до смерти он говорил: «Я хорошо помню и конец ХIX века и, хотя со зрением у меня худо, хочу увидеть начало XXI века».
Увы! Немного не дожил.
Подожди-ка, старость, старина, стой!
Не ходи за мною по пятам.
Сколько мудрости простой и коренастой
Я в себя за много лет впитал.
Дни и годы сыпятся картечью,
Не успеешь им сказать: прости.
И сомненья были на пути.
И в единстве всех противоречий
Я стремился истину найти.
***
Имя Бориса Брянского мало знакомо любителям русской поэзии, несмотря на то что он выпустил несколько поэтических сборников. Зато прекрасно знакомо любителям песенной эстрады – ведь песни на его стихи пели такие эстрадные мэтры, как Клавдия Шульженко, Эдита Пьеха, Георг Отс, Аида Ведищева, Людмила Гурченко, Леонид Утёсов, Нани Брегвадзе, Алла Пугачёва и другие. А музыку к стихам писали знаменитые композиторы В. Шаинский, Л. Лядова, А. Бабаджанян, Е. Птичкин…
Борис Александрович Брянский (1928–1972) – поэт и переводчик, автор многих песен.
Борис Брянский родился в Москве в семье поэта Александра Давыдовича Брянского и актрисы Нины Фёдоровны Брянской (в девичестве Вильнер; 1905—1987). Окончил московскую школу № 122 на Малой Бронной улице.
О школьных годах вспоминает одноклассник Бориса Рафаил Петрович Рабинович: «В квартире Александра Брянского, у Бориса, я часто бывал, мы хорошо дружили. Жена Александра Брянского читала стихи в нашем классе, и вообще эта семья пользовалась большой популярностью.
Мы тогда были очень не по возрасту развитыми детьми – во всех отношениях. Вот, к примеру, Боря рассказывал нам анекдот, один из многих анекдотов, который у меня остался в памяти: «В Москве есть три знаменитые актрисы, и все начинаются на букву «б»: знаменитая актриса Блюменталь-Тамарина, знаменитая певица Большого театра Барсова, чей коронный номер был «Соловей» Алябьева, и Любовь Орлова. - А почему Орлова? - А потому что б…». Это в третьем классе было»!
МЫ – СТУДЕНТЫ
Мы студенты!
И уж если ты к нам попал
На студенческий шумный бал,
Так танцуй вместе с нами!
Волны вальса
Нас несут, и душе светло.
Взрывы смеха и рук тепло,
И глаз веселых пламя.
Радостно жить,
Если в вальсе кружить и кружить.
Радостно жить,
Если нежно любить и крепко дружить.
Мы студенты,
Есть на свете народ такой!
Беспокойный и озорной,
И веселый народ!
Мы студенты!
И уж если ты к нам попал
На студенческий шумный бал,
Так мечтай вместе с нами.
Мы студенты,
В жизни легких путей не ждем.
И уже мы теперь сдаем
Рабочий наш экзамен.
Мы создадим
Все на свете, что мы захотим!
Мы укротим
Зимы вьюжные и на Марс полетим.
Мы студенты!
Есть на свете народ такой,
И ученый, и трудовой,
И веселый народ!
Актриса Любовь Полищук вспоминала: «Приехала в Москву в 16 лет. Не поступила в театральное, потому что повсюду опоздала. Уже положила чемодан в камеру хранения на Белорусском вокзале и решила в последний раз пройтись до Красной площади. Иду в платьице, которое сама перешила из школьной формы, и чувствую, что мне очень плохо. У меня круги черные под глазами. Присела на железный поручень напротив кафе «Московское». И выходит компания. Как выяснилось потом — поэт Борис Брянский, композитор Юрий Саульский и Виктор Горохов, очень известный в Москве человек. Они меня разговорили и предложили помочь. Тут же оттащили в «Щепку». Там ничего не получилось. И тогда Брянский говорит: «Давай поедем к Горохову, ты нам почитаешь что-нибудь, может, тебе и не стоит в артистки рваться?» Я что-то прочитала, спела и… потеряла сознание. Температура была 41.1. Очнулась только утром. Открываю глаза и не могу ничего понять. Лежу, укрытая пледом, рядом стоит стакан воды и бутерброды. Никого нет. Встала. Слабость жуткая, на трясущихся ногах ушла. И вдруг около «Националя» натыкаюсь на всю компанию! Они на меня сначала наорали за то, что я больная вылезла из дома, а потом отвезли во Всероссийскую творческую мастерскую эстрадного искусства, где были знакомые педагоги. Меня прослушали и взяли. Вот это что? Мистика какая-то».
БРАСЛЕТ
Он был скорей велик, чем мал.
Фальшивой черни сверк.
Он кисть прохладно обнимал,
Скользя то вниз, то вверх.
Будя завистливый восторг,
Он был подделкой – весь.
Под серебро. И под Восток.
Под стоимость. Под вес.
Он помогал ей модной быть,
Позировать, скучать.
Мешал чертить, посуду мыть
И мужа замечать.
Браслет подарен был не им,
А другом школьных лет,
Который изредка любим…
Но меньше, чем браслет!
Браслет ей жесты отточил,
И фразы наизусть.
Подделывать лицо учил
Под радость и под грусть.
Все в жизни брать, но не хватать.
Идти без шума в тишь.
Когда смешно – не хохотать.
А улыбнуться лишь.
И как змея, к руке прильнув,
Переливалась чернь.
В нем чопорную старину
Насиловал модерн.
…Ей не понять еще, о нет –
Возможности малы –
Что это вовсе не браслет,
Что это – кандалы!
Впрочем, не только Брянский принимал участие в человеческих судьбах будущих известных людей, но и к нему относились не менее тепло. По свидетельствам знавших его людей, Брянский был милым интеллигентным человеком. Он сочинял постоянно — в общественном транспорте, за столом, даже когда с кем-то разговаривал, он одновременно что-то писал в маленькой записной книжке, и это не всегда нравилось собеседнику. Выяснилось, что у него серьезные проблемы с психикой. Он часто лежал в клиниках. Знаменитая Клавдия Шульженко принимала участие в его судьбе, в его невероятно запутанных личных делах, когда он совершенно потерянный приходил к ней за советом.
В репертуаре Шульженко было несколько песен, написанных на стихи Бориса Брянского – «Да-да-да» и «Песня о маленькой девочке». Одна из самых известных песен, которые исполнял «мистер Икс» советской эстрады Георг Отс, – «БАЛТИЙСКИЙ ВАЛЬС».
На морском берегу в этот синий час
Ярче горят маяки,
А над бухтой звучит наш балтийский вальс,
Любят его танцевать моряки.
Этот вальс, этот вальс провожает нас,
Когда медленно тает земля за кормой.
Он вдали затихает вскоре,
Но уходит он с нами в море.
Этот вальс, этот вальс, он встречает нас,
Когда мы возвращаемся вновь домой,
Он мне мил, как весна, как взор любимых глаз,
Как Балтийского моря прибой.
А на завтра опять в море мы уйдем,
В море уйдем далеко.
Если трудно порой мы его поем,
Сразу на сердце светло и легко.
Этот вальс, этот вальс провожает нас,
Когда медленно тает земля за кормой,
Он в дали затихает вскоре,
Но уходит он с нами в море.
Этот вальс, этот вальс, он встречает нас,
Когда мы возвращаемся вновь домой,
Он мне мил, как весна, как взор любимых глаз,
Как Балтийского моря прибой.
Еще одну популярную песню на стихи Бориса Брянского и музыку Людмилы Лядовой исполняла в свое время весьма популярная певица Тамара Миансарова:
АЙ-ЛЮ-ЛИ
Ай-люли – это новый танец,
Ай-люли, он не иностранец,
Ай-люли, родился в Рязани,
Ну а как, скрывать не станем, раз уж к вам зашли
И сочинили новый танец, танец "Ай-люли!"
Ай-люли, так вот так ступайте,
Ай-люли, но не наступайте,
Ай-люли, и заметьте, кстати,
Что пока здесь правил точных в танец не ввели,
А потому танцуй, как хочешь, танец "Ай-люли"!
Ай-люли, ты других не хуже,
Ай-люли, над планетой кружим,
Ай-люли, новый танец нужен
Так танцуй, чтоб лучший знали люди всей земли,
Чтоб с нами вместе танцевали танец "Ай-люли"!
Ай-люли, легче всех заботы,
Ай-люли, веселей работа,
Ай-люли, и поймёшь легко ты.
Хочешь встретиться с друзьями, с теми, что вдали,
Так танцуй со всеми нами танец "Ай-люли!"
Хочешь встретиться с друзьями, с теми, что вдали,
Так танцуй ты вместе с нами танец "Ай-люли!"
Конечно, были стихи и на злобу дня, тогда без них не обходились и более колоритные (в смысле поэзии) фигуры:
ЛОЗУНГИ-РИФМЫ
Кто сердцем в будущее стремится,
Кто счастья желает земле родной,
Поймет:
Кукуруза,
Горох,
Пшеница –
Могучая тройка в упряжке одной!
Горох как культура годами стар,
Но много в нем щедрости молодой.
Помни, товарищ, гороха гектар –
Гектар поистине золотой!
Ты бобы полюби –
Вот тебе заданьице.
Кто не сеет бобы –
На бобах останется!
Соревноваться – не в гости пить чай:
И сам учись, и других обучай!
Доильный метод «елочка»
Не метод – благодать!
Теперь любая телочка
Коровой хочет стать.
С делом живым не расходится слово
Механизатора Сапунова.
Работай, как он, с огоньком,
С вдохновеньем,
Тогда, как и он, совершишь чудеса –
Тебе гектар кукурузы заменит
Шестнадцать гектаров овса!
В жизни случаются чудеса –
Кавун нам открыл на горох глаза.
Ну, а горох уже – вот те на! –
Открыл нам глаза на талант Кавуна.
Избач!
Если ты настоящий избач,
Газеты и книги на полках не прячь.
Газеты и книги пусть вместе с тобой
Приходят к друзьям прямо в стан полевой!
Брянский был женат дважды. Первой его женой стала Мария Викторовна Михайлова – известный литературовед, профессор МГУ им. М.В. Ломоносова, специализирующейся на изучении истории русской литературы, драматургии и критики конца XIX- первой трети XX века, творчества забытых и «второстепенных» писателей Серебряного века и женской литературы Серебряного века. Вот как сама Мария Викторовна рассказывает о знакомстве с Брянским: «После 7-го класса мама меня отдала в медицинское училище, потому что хотела, чтобы я была медиком, это была ее мечта. Там я тоже хорошо училась — я такой несчастный человек, который всегда учится хорошо. Я закончила медицинское училище с красным дипломом, а в то время это давало право поступить в университет без двухгодичного стажа, потому что все дети должны были после школы — это была линия Хрущева, трудовое воспитание — два года работать. Я могла пойти напрямую в медицинский институт, но поступила умно, потому что уже тогда проходила практику и понимала, что я очень чувствительный человек, плачу над каждым больным, и медицина для меня опасное дело.
Конечно, я решила не слушаться маму (при том что была послушным человеком) и пойти на филфак. На филфак поступить было невозможно: по-моему, в том году было где-то человек шестьдесят на место. И все-таки я рискнула, хотя готовилась практически без репетиторов. Единственное, мне в какой-то степени повезло: за мной начал ухаживать один интересный человек — поэт-песенник. Он в то время был очень известен, Борис Брянский, у него была такая песня: «Тебя, мою желанную, не зря зовут Светланою», ее распевала вся молодежь. Затем была песня, которую исполняла Клавдия Шульженко, — «Кто ты, ну скажи мне, кто же ты, где с тобой встретиться. А надежда в сердце светится…» и пр. Борис в то время переключался с песенного жанра, где уже как бы все освоил, на поэзию. Он меня приобщил к поэзии — дома в основном была проза, а стихи только в классических вариантах: Лермонтов, Пушкин, Некрасов. Борис входил в круг Луконина, Слуцкого, Смелякова — тогда это был высокий очень уровень, они его взяли, потому что он действительно хороший поэт».
Еще и в куклы ненароком,
И зрелость только лишь обещана,
Но в девочке тревожно-робкой,
Уже тепло мерцает ЖЕНЩИНА.
Потом, глядишь, лет двадцать замужем,
Но в праздник никуда не скрыться
Той девочке, что навсегда уже,
Во взрослой женщине искрится.
Разведясь с Брянским Михайлова вышла замуж за драматурга, весьма популярного в 1970-е-1980-е годы, благодаря своей «нетипичной» лениниане – Михаила Филипповича Шатрова.
О второй жене Брянского практически ничего не известно, кроме того, что ее звали Аудра и была она из латвийского города Паневежиса.
Хороший поэт Борис Брянский при жизни выпустил всего один сборник стихов – «Доброта», причем незадолго до своей трагической смерти в 1972 году. Второй сборник («Окна распахнуты настежь») московское издательство «Советский писатель» выпустило в 1980 году.
Смерть Брянского так и осталась неразгаданной – то ли он сам бросился под электричку во время очередного приступа умопомешательства, то ли ему кто-то помог это сделать. Похоронен в Москве на Новом Донском кладбище, вместе с ним похоронены его родители.
ДАЛЬНИЙ РЕЙС
Широка, широка моя родимая земля!
Облака, большаки, да перелески, да поля...
Только глянь за порог – в жизни тысячи дорог,
Ну а я свою сумел найти...
Мне вдогонку солнце светит,
И в кабине свежий ветер,
И вперёд ведут пути...
Хорошо, если в дальний рейс идёшь на много дней!
Хорошо, если ладишь ты с машиною своей!
И зимой, и весной, и в пургу, и в лютый зной
Мне привычно вдаль ее вести...
Есть подъёмы, спуски, броды,
Есть крутые повороты,
Но вперёд ведут пути...
И люблю я глядеть, как хорошеет край родной!
Я люблю, я люблю простор и ветер озорной.
И поймёшь за рулём, что всегда любой подъём
Остаётся где-то позади.
Ну а жизнь, она ведь тоже
На крутой подъём похожа!
И вперёд ведут пути...
Как стать фантастом
БУЛЫЧЁВ – СОШИНСКАЯ
Удивительная семья – два талантливых человека, чья основная профессия никак не была связана с литературой. Муж – известный ученый – историк и востоковед Игорь Можейко, жена – архитектор, профессиональная художница Кира Сошинская, стали известными писателями-фантастами.
Кир Булычёв (настоящее имя Игорь Всеволодович Можейко; 1934-2003) – писатель-фантаст, драматург, поэт, сценарист и литературовед; историк и востоковед.
Игорь Можейко родился в Москве в семье юриста, профсоюзного деятеля Всеволода Николаевича Можейко (дворянского происхождения), окончившего Юридический факультет ЛГУ. Однажды инспектируя карандашную фабрику Хаммера, он познакомился там с работницей Марией Михайловной Булычёвой, с которой вступил в брак в 1925 году. Мария Михайловна была дочерью офицера, полковника Михаила Булычёва, преподавателя фехтования Первого Кадетского корпуса, и до революции обучалась в Смольном институте благородных девиц. Девочка зарабатывала на жизнь выступая спарринг-партнером на кортах во времена НЭПа, была работницей на фабрике Хаммера, работала шофером, закончила автодорожный институт. А затем поступила в Академию им. Ворошилова, после окончания которой в 1933 году получила звание военного инженера 3-го ранга и была распределена на должность коменданта Шлиссельбургской крепости, в которой в тогда размещался склад боеприпасов. Но после рождения сына Мария Михайловна ушла с военной службы. А во время войны работала начальником авиадесантной школы в г. Чистополь.
В 1939 году отец оставил семью, а мать вскоре вышла замуж второй раз – за Якова Исааковича Бокиника, химика, ученого в области фотографической технологии, доктора химических наук, автора нескольких монографий в области фотографии. В этом браке родилась младшая сестра Игоря Можейко Наталья.
В детстве Игорь хотел стать художником и даже поступил в художественную школу. Правда, учился он там совсем недолго – заболел, много пропустил, а потом побоялся вернуться обратно. Игорь сильно переживал и обижался на маму за то, что не уговорила, не настояла.
Его школьные и институтские друзья не раз вспоминали, что этюдник был неотъемлемым атрибутом молодого Можейко — тот не расставался с ним даже в турпоходах, раскрывая при каждом удобном случае. Он рисовал красоты природы, людей, строения — с равным интересом и удовольствием. Но свои рисунки и акварельные картины Игорь долгие годы хранил при себе и мало кому показывал. Исключением стали разве что несколько беглых набросков под названием «В зоопарке» для газеты «Советский студент» — малотиражки Института иностранных языков, где он тогда учился на втором курсе.
А более серьезное появление в печати Можейко-художника относится уже к шестидесятым годам, когда он сам иллюстрировал свои путевые очерки для журнала «Вокруг света» и оформлял первые, тогда еще не фантастические, а научно-популярные книги: «Это — Гана», «Аун Сан» (в серии «Жизнь замечательных людей»), «5000 храмов на берегу Иравади»…
Наверное, вовсе не удивительно, что его женой стала профессиональная художница Кира Алексеевна Сошинская. Впоследствии Игорь с юмором вспоминал, что, взглянув на его энергичные занятия изобразительным искусством, супруга предложила каждому заниматься своим делом: «Ты лучше пиши, а рисование оставь мне». Так и получилось — многие книги Кира Булычёва и некоторые научно-популярные труды Игоря Можейко увидели свет именно в оригинальном и выразительном художественном оформлении его жены.
Ставший впоследствии знаменитым на весь мир писателем-фантастом, Игорь Можейко, все же, начинал свою литературную жизнь как поэт.
Он начал писать стихи в подростковом возрасте и постоянно возвращался к поэзии на протяжении всей жизни. Первые зарифмованные наброски, по его собственному признанию, он сделал еще в школьные годы, когда в январе 1948-го попал в больницу во время подготовки к операции на гландах. Вынужденный долгий и скучный досуг скрашивался сочинением героико-эпической поэмы со сказочным сюжетом, в подражание «Руслану и Людмиле» Пушкина. Это дебютное, еще неумелое поэтическое сочинение Игоря называлось «Замок Фахры» и было выдержано в цветистых тонах наивной романтической стилистики:
Пред нами замок на холме
Лучами солнца озарен.
Оно играет в хрустале
Сверкает стеклами окон.
Хрустальны башни по углам,
Свет отражая и искрясь,
Блистают в солнечных лучах.
В сравненьи с ними тускл алмаз,
Когда он выставлен средь нас
В просторном зале напоказ.
Там птицы райские в садах
Щебечут средь дерев зеленых,
Там рыбки плавают в прудах,
И бьют средь них фонтаны вольно.
А в 1950 году Игорь и его друзья-одноклассники задумали выпускать рукописный альманах «КоВЧеГ». Название появилось в честь образованного ими неформального литературного объединения «КВЧГ» — Кто Во Что Горазд. Игорь оказался «горазд» на очень многое, в том числе и в области поэзии: от сочиненных экспромтом остроумных миниатюр-эпиграмм до целой поэмы «Замок Фахры».
Все в Москве наоборот.
Где ворота – нет ворот.
Нет Ильинских, нету Красных,
Нету Кировских ворот.
На Ямских не сыщешь ямы,
А в Хамовниках не хамы –
Вежливый народ живет.
Друзья рассказывали, что в те же годы он с успехом сочинял пародии на популярные эстрадные песни. А знаменитую блатную «Мурку» даже перевел на английский:
Oh, hello, my Mary, dear little Mary,
Oh, hello, my Mary, and goodbye!..
(Ты зашухарила всю нашу малину,
А теперь маслину получай!)
Поэтическая стихия настолько властно захватила и увлекла Игоря, что новые стихотворения в самых разных жанрах появлялись почти непрерывно. Так, среди стихотворений есть остроумная авторская вариация на классический, обыгрывавшийся в свое время еще Достоевским в романе «Бесы» (как вирши капитана Лебядкина), сюжет о таракане, попавшем в стакан:
Я проснулся утром рано.
Вижу в кухне таракана.
Этот самый таракан
Подносил ко рту стакан,
Тот, что с ночи я оставил,
В шкаф на полочку поставил.
Я тяну к себе стакан —
Не пускает таракан.
Я кричу ему: «Постой!»
А стакан уже пустой.
Тут уж донышком стакана
Я прихлопнул таракана.
Верь не верь, но так и было.
Жадность фраера сгубила.
Поделился бы со мной, —
Был бы пьяный и живой.
Часто в основу стихов ложились яркие впечатления, привезенные из многочисленных путешествий…
Облака между мной и Францией.
В самолёта застёгнутом ранце
Я считаю часами мили,
А по милям считаю часы.
Всё как раньше, с той только разницей,
Что не те облака были
И другие, но схожие крылья
По широтам меня несли…
Нередко героями его произведений становились исторические персонажи. Есть стихи, рассказывающие о погибшем при заговоре бояр князе Андрее Боголюбском, об убитом по приказу Бориса Годунова царевиче Дмитрии, о великом поэте Лермонтове, о легендарном путешественнике Марко Поло (ему посвящена целая поэма).
Запавших глаз морщинистые ямы
Светились равнодушием пустынь.
Неправда, – балабонили упрямо
Прикованные лавками купцы.
Увидеть те края не в нашей власти,
Туда еще неведомы пути.
(Как если б я сказал, что был на Марсе
И прилетел оттуда невредим).
И он молчал, молчал десятилетья,
Не объяснив резонов и причин.
Лишь иногда хлестали память плетью
Глаза давно умершей Кокачин.
Лишь иногда припомнится усмешка,
Какой с ним попрощался Хубилай.
И вспомнится, как чинно и неспешно
Дорога караванная вела.
За ужином ударится о блюдце
Мутнеющая старчески слеза.
Ни времени к минувшему вернуться,
Ни средств, чтоб в настоящем доказать…
Присутствует в этих строках и некоторый психологический подтекст: как в свое время Марко Поло оказался в чужих экзотических краях, так теперь сам Можейко находился за тысячи километров от родины, в окружении бирманских ориентальных красот. Правда, по сюжету стихотворения для 70-летнего Марко Поло все уже заканчивалось – печально и горестно, тогда как Можейко было всего лишь 24 года и жизнь еще не принесла ему трагических разочарований, подобных скорбным переживаниям усталого итальянца.
Кстати, через год после написания стихотворения о Марко Поло образ знаменитого венецианца вновь воплотится у Можейко в поэтической форме, на этот раз – в объеме целой поэмы под названием «Путешественники», посвященной им Эрнсту Ангарову, своему близкому другу по многочисленным туристическим вояжам в школьную и институтскую пору жизни. Поэма была прислана из Рангуна в Ташкент, где тогда работал Ангаров, в 1959 году. В воспоминаниях о Булычеве адресат четко зафиксировал этот памятный момент: «Игорь живет в Рангуне то один, то с Кирой. Иногда я получаю от него письма. Не очень часто, зато каждое – подарок. Например, в письме стопка фотографий, сделанных им самим. Это значило, что он сам их снял, проявил и напечатал. О, счастливые времена творческой черно-белой фотографии ручной работы на еще не иссякшем галоидном серебре! Самый грандиозный подарок состоял из нескольких машинописных листков со стихами. Называлось это сочинение “Путешественники” и написано было про Можейкиного любимца Марко Поло. Я даже нахожу между ними некоторое сходство».
После окончания школы Игорь по комсомольской разнарядке поступил в Московский государственный институт иностранных языков имени Мориса Тореза, который окончил в 1957 году. Два года работал в Бирме переводчиком и корреспондентом Агентства печати Новости (АПН). Сам Игорь Можейко о своей первой заграничной командировке рассказывал так: «Восток пришел ко мне случайно. После института меня, переводчика, в числе шести женатых на курсе отправили на строительство в Бирму. Вернувшись, я стал работать в Институте востоковедения. Бирма – моя страна, моя любовь и боль. Мне оказался близок буддийский мир».
В качестве переводчика с английского языка он работал на строительстве в городе Рангуне, «Технологического института и других “объектов дружбы” между бирманским и советским народами». Именно в этот период он написал большое количество стихотворений, преимущественно лирических, и как минимум одну поэму.
Золотые плоды какао –
Золотистые листья клена.
На траве, золотой и зеленой,
Тень сентябрьская мелькала.
В тростниковой серости хижин
Седина обветренных бревен.
В африканской закатной кровле
Я ростовские маковки вижу.
Но не вижу нигде, не встречаю,
Ни во взглядах, ни в ласках зыбких,
Я не вижу твоей улыбки,
Я не вижу твоей печали.
Только знаю и отвечаю
И мечтами врачую, качаю,
Как ребенка больного в зыбке.
И, как губка, вбираю печали,
Чтоб забыться в твоей улыбке.
У Булычева и лирика не без иронии, и сатира не без философии и грусти. И почти все его стихи (кроме откровенно «взрослых») годятся для детей. Вот, скажем, такое стихотворение:
Как-то раз летела муха
Самолетом в Сингапур.
Поддалась та муха слухам,
Будто там снимает муху
В кинофильме Радж Капур.
Как расстроилась она:
Радж Капур снимал слона.
А вот и образец гражданской лирики:
За рекой Памир – курбаши.
За рекой Памир – басмачи.
Вы подумайте, в этой глуши
Тридцать лет живут басмачи.
Над рекой застава Харгуш.
Замполит, лейтенант КГБ.
Вы подумайте – тридцать душ.
Тяжелее, чем на губе.
А четыреста сабель ждут,
И у сабель душа болит.
Курбаши в тридцатом году
Власть со Сталиным
не поделил.
Стихотворение 1965 года. Более полувека прошло, поменялись вожди и режимы, а актуальность, увы, не ушла.
В 1959 году вернулся в Москву и поступил в аспирантуру Института Востоковедения АН СССР. Можейко писал историко-географические очерки для журналов «Вокруг света» и «Азия и Африка сегодня». По окончании аспирантуры, с 1963 года и практически до конца жизни работал в Институте востоковедения, специализируясь на истории Бирмы.
В 1965 году защитил кандидатскую диссертацию по теме «Паганское государство (XI—XIII века)», в 1981 году — докторскую диссертацию по теме «Буддийская сангха и государство в Бирме». В научном сообществе известен многочисленными трудами по истории Юго-Восточной Азии.
Два года, проведенные в Бирме, с лета 1957-го до середины 1959-го, стали для Можейко первым опытом знакомства с заграницей и с большой литературой – по возвращении на родину он написал книгу «История Бирмы», где в сжатой форме излагается история Бирмы с древнейших времен до наших дней.
В другой же своей книге, мемуарно-автобиографической – «Как стать фантастом», написанной уже в конце жизни, Можейко-Булычев с яркой иронией и добродушным юмором воссоздал те противоречивые и незабываемые впечатления, которые он испытал в бирманских условиях. Во многом это была действительно фантастика – своего рода подготовительная школа к будущей серьезной работе над художественной прозой. Но один эпизод первой главы имеет опосредованное отношение к теме поэтического творчества. Повествуя о механизме всеобщей слежки со стороны секретных сотрудников советских спецслужб, негласно приставленных к нашим специалистам в Бирме, Булычев вспоминает, как один из таких «сексотов», работник торгпредства по имени Петя, непрошено и назойливо рылся в его рукописях: «Однажды я проспал и очнулся от чужого присутствия в комнате. Не шевелясь, я приоткрыл глаза и увидел, что Петя сидит перед моим письменным столом, открыв ящик.
Неожиданно он повернулся ко мне и сказал:
– Не притворяйся, что спишь. Я же вижу, что притворяешься... А я тебя будить не хотел. Пускай, думаю, поспит. А я пока почитаю, что ты тут пишешь. И должен признаться, сомнительные у тебя стишки, а по уровню не достигают.
Стихи я разорвал тем же вечером. И не потому, что испугался, но стало стыдно, будто он увидел меня голым».
К счастью, отнюдь не все бирманские стихи Можейко постигла такая печальная участь. Многое все-таки сохранилось, хотя при жизни автора не публиковалось, а увидело свет уже только в посмертном издании – большой книге стихотворений, объединившей избранные поэтические тексты, создававшиеся с 1956 по 2003 год.
Однажды Валя Терешкова
Пришла из школы
И говорит:
— Мне суждено
К Вселенной прорубить окно...
В любой семье не без изъяна:
Ее ремнем порола мама.
* * *
Раз Пушкин и Гоголь чинили забор,
А рядом точил Чернышевский топор.
И Гоголь сказал:
— Ну зачем ты, урод,
Зовешь к топору наш послушный народ?
Раз Пушкин и Гоголь приходят на бал,
А Маркс там читает царю «Капитал».
И Пушкин сказал:
— Погляди, Николай,
Как Маркса посадит в тюрьму Николай.
Но царь по-немецки не понял ни слова,
Пожаловал Марксу коня вороного.
Раз Пушкин и Гоголь пошли на маевку
И видят, как чистит Ульянов винтовку.
Тут Гоголь заплакал, а Пушкин сказал:
— Боюсь, над Россией нависла гроза.
Раз Пушкин и Гоголь пошли на расстрел,
А вслед из окошка им Сталин смотрел.
И Гоголь сказал:
— Где теперь твой калмык,
Который показывал сущий язык?
***
Почему же, почему же
Не досталось Маше мужа?
Все с мужьями спят под боком,
Только Маша одинока.
Может, Маша зла, спесива?
Может, Маша некрасива?
Нет, конечно, красота
Есть у Маши... но не та.
Очень странно: ведь у Маши
Ротик, носик прочих краше,
Попка, груди, нежный смех
У нее милее всех.
В чем же дело? В чем же дело?
Маша в детстве плохо ела,
А потом училась гадко,
Кляксы ставила в тетрадку.
Как подруга и жена
Нам такая не нужна!
Женихи к ней приходили,
Книжки, сласти приносили.
Сласти Маша сразу ела,
А на книжки не глядела.
И тогда ее жених
Просит показать дневник.
И — о ужас! — видит двойки
С тонкой троечной прослойкой.
А от мамы узнает,
Что невеста не встает,
Если в класс учитель входит.
И, конечно, не отходит
От экрана — нету слов! —
До две-над-ца-ти часов!
Тут жених смущенно встанет,
На прелестное созданье
Кинет взгляд из-под очков...
Плащ надел — и был таков!
Ведь ему подумать страшно:
Жизнь прожить с подобной Машей!
Что, прости, такая мать
Сможет детям передать?
И о чем же в самом деле
Говорить с такой в постели?
Вам понятно, почему же
Не досталось Маше мужа?
Есть, впрочем, у поэта Булычева и классическая лирика:
Вроде засиделся я в гостях.
Что же будет, раз меня
не будет?
Женщины, которые простят,
Мужики, которые забудут.
Вроде я на суд к себе пришел
И признал, что жил
я недостойно.
Все хотел, чтоб было хорошо
Мне, а самым близким
делал больно.
…
Загрустят тогда,
не загрустят,
Если я среди других не буду?
Жертвы, пожалев меня,
простят,
Остальные, пожалев, забудут.
Есть и настоящие маленькие шедевры.
В глаза газели
Козлы глазели.
Одни в ней видели козу худую,
Другие – в бороду думу дули.
А в результате
Лежат на дорожке
Газельи ножки,
Газельи рожки.
Получилось так, что его поэтический дебют оказался тесно связан именно с фантастикой. Впервые Кир Булычев обнародовал свои стихи не совсем традиционно – он «рискнул» вставить несколько четверостиший в собственное прозаическое произведение. Произошло это в 1976 году при написании фантастической повести «Миллион приключений». Тогда же в газете «Пионерская правда» была опубликована ее вторая часть – «Заграничная принцесса», но вышла она в сокращении, и стихи в нее не попали. А вся повесть целиком увидела свет лишь в 1982 году, уже вместе со стихами. Раньше такой комбинированный литературный прием Булычев не использовал.
Очередная публикация стихов Булычева снова оказалась не совсем обычной. Он написал стихи к песне на музыку Юрия Саульского для мультипликационного фильма по своему же собственному сценарию «Два билета в Индию» (1985, режиссер Роман Качанов). Эти стихи были напечатаны в 1987 году в нотном сборнике «Ну, погоди!» в виде сплошного текста (с разбивкой слов на отдельные слоги), расположенного поверх нот. К сожалению, в компактном сборнике просто не хватило места для того, чтобы разместить текст этой веселой и озорной песни в виде отдельного стихотворения.
Эх, прокачу!
Как ветер в поле – доля ямщика.
Дед мой в кибитке, я в кабинке,
Эх, грузовика!
Внук мой ракетой над планетой чертит кренделя,
Под ним поля, под ним моря, под ним Земля.
Эх, запрягай, ямщик, в карету сотню лошадей.
Эх, погоняй, ямщик, ракету, в небе не робей!
Мы по годам, как по дорогам, скачем все быстрей:
Год за неделю, а секунды вместо дней.
Летит со мной шар Земной
За луной, за звездой ночной.
Скачет кибитка в зенит.
А колокольчик всё звенит.
И, чтобы закрыть тему Можейко/Булычёв – поэт, дадим вот это семистишие:
Моим стихам, которых нынче даже
Никто в сортир с собою не берет,
Подобно заговорщикам со стажем,
Наступит свой черед.
И на цитаты
В коридорах власти
Вожди их жадно будут рвать на части.
Впрочем, сам Кир Булычёв назвал себя «неудавшимся поэтом».
Первый опубликованный рассказ писателя «Маунг Джо будет жить» (1961), также навеян бирманскими воспоминаниями. В нем описывается обучение местного населения Мьянмы работе на современной технике. Игорь Можейко не стал раскрывать свою личность. И первое фантастическое произведение — рассказ «Долг гостеприимства», был опубликован в 1965 году как «перевод рассказа бирманского писателя Маун Сейн Джи». Этим именем Булычёв впоследствии пользовался ещё несколько раз, но большинство фантастических произведений публиковались под псевдонимом «Кирилл Булычёв» — псевдоним был скомпонован из имени жены и девичьей фамилии матери писателя. Впоследствии имя «Кирилл» на обложках книг стали писать сокращённо — «Кир.», а потом была «сокращена» и точка, так и получился известный сейчас «Кир Булычёв». Встречалось и сочетание Кирилл Всеволодович Булычёв. Свое настоящее имя писатель сохранял в тайне до 1982 года, поскольку полагал, что руководство Института востоковедения не посчитает фантастику серьёзным занятием, и боялся, что после раскрытия псевдонима будет уволен.
Впрочем, Булычёв был рассекречен, можно сказать, на высшем государственном уровне – в 1982 году Кир Булычёв был удостоен Государственной премии СССР за сценарии к художественному фильму «Через тернии к звездам» и полнометражному мультфильму «Тайна третьей планеты». В Институте начался переполох: как так – такой серьезный ученый и пишет какие-то несерьезные произведения – фантастику. Но страх Можейко по поводу увольнения, к счастью, оказался несостоятельным. Писатель вспоминал: «Все раскрылось, когда мне вручили за мои фантастические труды Государственную премию, и об этом сообщалось в «Правде». Тут парторги засуетились, забегали – в институте ЧП: как так, научный сотрудник и такой несерьезной писаниной занимается. Пошли к директору, а тогда нашим руководителем был Примаков, нынешний премьер-министр. Он спрашивает у завотделом: «Он план выполняет?» «Выполняет...» «Ну и пусть дальше работает!»
Редактор Булычёва Мария Артемьева поведала о первой публикации Можейко-фантаста и, соответственно, первом рассказе, подписанном именем Кир Булычёв: «А вскоре произошла одна занятная история с журналом "Искатель", печатавшим детективы и фантастику. В редакции случилось настоящее ЧП. Перед самой сдачей материалов в типографию решено было не публиковать один из иностранных фантастических рассказов. Однако, как нарочно, обложка готовящегося номера с иллюстрацией к этому рассказу была уже отпечатана. С обложки на расстроенных сотрудников редакции уныло смотрел сидящий в банке крохотный динозавр. Рисунок настоятельно требовал объяснений, и несколько человек, спасая положение, решили написать по фантастическому рассказу, лучший из которых назавтра должен был попасть в сборник. В неожиданном конкурсе принял участие и ученый-востоковед Игорь Можейко. Он честно просидел всю ночь за машинкой, а утром принес в редакцию свое сочинение. Рассказ, придуманный Можейко ("Когда вымерли динозавры?"), показался сотрудникам самым удачным, и его срочно вставили в выпуск.
Но как подписать столь непредвиденное творение? "Игорь Можейко" – вроде неудобно. Все-таки историк, ученый, а тут динозавры какие-то в банках. "Имя жены плюс девичья фамилия матери", – решил автор и вывел под рукописью: Кир Булычев. Вот так и появился один из самых популярных современных фантастов».
Нужно добавить, что Селезнёва – это девичья фамилия матери Киры Сошинской.
Писатель использовал и много других имен в качестве литературного псевдонима: Лев Христофорович Минц, Игорь Всеволодович Всеволодов, Николай Ложкин и др.
Но, конечно же, мировую славу ученому историку принесли фантастические произведения из разных циклов. Только они прославили не Игоря Всеволодовича Можейко, а Кира Булычёва.
Самые первые рассказы про маленькую Алису писались от имени ее отца – Игоря Селезнёва, который изучает космобиологию и ищет новые виды животных. В последующих книгах похождения повзрослевшей школьницы и ее друзей подаются от третьего лица. Это изучение новых планет, интересные экскурсии современных школьников и настоящая дружба. Все это происходит на другой Земле, к которой читателям нужно привыкнуть: это домашние роботы, невиданные животные, школьники, которые делают новые открытия и покоряют космос.
«Путешествие Алисы» – одна из самых популярных повестей Кира Булычева из серии книг о девочке из будущего. Это произведение переводилось на разные языки, по его мотивам был создан мультфильм, компьютерная игра и даже комикс. В книге описывается космическая экспедиция профессора Селезнева с командой для поиска редких инопланетных животных. Капитан Полосков, бортмеханик Зеленый и Алиса со своим отцом исследуют самые разные планеты, находят невиданных на Земле зверей и растения, а также сражаются с самыми настоящими космическими пиратами.
В книге «Путешествие Алисы» экспедиция знакомится с историей Трех Капитанов – это великие герои, избороздившие весь космос. Они нашли способ создать сверхмощное топливо для кораблей, но из-за этого знания их начали преследовать. Первый Капитан попадает в плен к пиратам, а Второму приходится забаррикадироваться на собственном корабле, чтобы не попасть им в руки. Только благодаря усилиям членов экспедиции с Земли враги были побеждены, а Три Капитана наконец-то встретились.
Также самыми читаемыми повестями о приключениях Алисы остаются такие, как «Лиловый шар», «Заповедник сказок», «Конец Атлантиды» и «Ржавый фельдмаршал».
Серия книг об Алисе Селезневой стала самой популярной и неоднозначной. Критики отмечали, что ранние работы автора о приключениях школьницы из будущего были гораздо сильнее, чем все последующие. В новых повестях часто повторяются сюжетные ходы, появляется «сериальность» произведений, словно теперь писателя больше интересует численность цикла, а не его качество. Писатель не раз подчеркивал в интервью, что за сорок лет устал рассказывать про одних и тех же героев и, возможно, именно это повлияло на уровень написания.
Любовь к Алисе стала всенародной. После появления телесериала в 80-х годах очень многие мамы с папами стали называть своих девочек Алисами. В Москве, недалеко от Речного вокзала – в парке Дружбы – появилась единственная в мире аллея, названная в честь героини фильма. 25 рябин и гранитный камень с металлической табличкой, где выгравирована надпись: «Аллея Алисы Селезневой». Эти деревья посадили поклонники «Гостьи из будущего», приехавшие из разных стран, а также Наташа Гусева, сыгравшая Алису Селезнёву, ее муж Денис Мурашкевич и их дочь Алеся. На посадку деревьев, конечно, позвали и Игоря Всеволодовича, который был счастлив, и то ли в шутку, то ли всерьез предлагал еще сделать рябиновую настойку и назвать ее именем Алисы или «Селезневкой».
В 1957 году, незадолго до командировки в Бирму Игорь Можейко женился на Кире Александровне Сошинской, художнице, впоследствии иллюстрировавшей многие книги Кира Булычёва (повторюсь, это именно ее имя писатель сделал своим литературным псевдонимом).
В 1960 г. у них родилась дочь, которую родители назвали Алисой. Она пошла по стопам матери – выбрала профессию архитектора. Вышла замуж за своего коллегу, архитектора Николая Вадимовича Лютомского. Интересно, что и их сын Тимофей Лютомский также окончил МАРХИ и стал архитектором.
Первые фантастические истории о девочке из будущего Алисе Селезневой Игорь Всеволодович начал придумывать специально для дочери Алисы, которой в то время было шесть лет, и, конечно, она стала первым слушателем рассказов про «девочку, с которой ничего не случится». Правда сам писатель категорически опровергал это: «С чего вы решили, что моя дочь Алиса имеет отношение к Алисе Селезневой? Они даже не похожи. Дочь всех книг об Алисе не читала. Она любила литературу повыше классом. По мне, Наташа Гусева, которая сыграла Алису в фильме Павла Арсенова, больше Алиса, чем моя дочка. Конечно, создавая повести и рассказы о девочке из будущего, я постоянно держал дочь в уме. Постепенно она сама в этом будущем оказалась. Алиса и ее муж – архитекторы, достаточно обеспеченные по нынешним временам люди. Но как они вкалывают! Даже я, отнюдь не считающий себя лентяем, думаю – так бы я работать не мог. Круг людей моей дочери – это образованные, знающие себе цену люди. Они ходят в бассейн, играют в теннис, путешествуют по миру – и я с завистью понимаю – это их мир».
В одном из своих интервью дочь Кира Булычёва Алиса рассказывала о своем детстве: «С детства жила с бабушкой, так как школа была рядом. Поэтому родители воспитывали меня по выходным. Приходила к ним в субботу после уроков и оставалась до вечера воскресенья. На неделе мы перезванивались по телефону. Например, просила папу, чтобы он помог сделать задания по английскому языку. Как ребенок, который жил в сложившейся ситуации и никогда не знал, что бывает по-другому, считала, что все хорошо. Понимаете, поколение родителей было воспитано Советским Союзом, где человек должен прежде всего работать на благо страны. Тогда не было принято полноценно заниматься детьми. Папа скорее являлся приятелем, нежели отцом в нормальном понимании, который ведет за ручку. Ему были чужды морализаторство и менторство. Занудство оставили бабушке.
Когда мама, Кира Алексеевна, была занята по воскресеньям, отцу приходилось меня нянчить. Первая половина дня посвящалась тому, что называлось «общество». У отца было много увлечений, среди которых нумизматика и фалеристика. Как известно, в СССР коллекционеров притесняли. Поэтому они собирались сначала в Парке культуры, потом на откосе Ленинских гор. Мы туда отправлялись. Помню, как люди раскладывали на дорожках картонки со значками, марочками и медальками, затем азартно менялись. Еще одним из самых ярких эпизодов в жизни был двухнедельный отдых с папой в Прибалтике (мама не могла поехать, так как осталась с бабушкой в больнице). Впервые в жизни мне достался перочинный нож. Отец разрешил поточить какую-то палочку. Он был уверен, что 7-летняя девочка с этим справится. В результате порезалась. К счастью, палец быстро починили. Потом поразило то, что он решил на ночь налить в бутылку кипяченой воды. Стекло не выдержало высокой температуры и лопнуло. Несмотря на то что папа был не очень практичным, он умел готовить яичницу и мясо в бульоне. Исправно таскал продукты из магазина. Ему было под силу вбить гвоздь. Я же не была утомительным ребенком. Всегда нравилось читать книжки, мечтать и гулять, поэтому не доставляла ему хлопот. Он только приглядывал за мной, водил в столовую и на пляж».
Про свою жену Игорь Можейко говорил: «Кира Алексеевна Сошинская состоит при мне первой женой. Это происходит с ней уже сорок три года. На мой взгляд, главное ее достижение в фантастической графике – это пятьдесят с лишним книг серии "Зарубежная фантастика". Кроме того, Кира (я так осмеливаюсь ее называть во внерабочее время) оформила по крайней мере половину моих книг».
И посвятил ей несколько стихотворений.
Искать чего-то мчатся н; море
Седого дыма паруса.
На запотевшей двери тамбура
Я слово «Кира» написал.
Вчерашний день бежит за поездом,
Колёса ветром теребя.
Я полземли измерил в поисках,
Чтобы опять найти тебя.
В своих произведениях Кир Булычёв охотно обращался к ранее придуманным и описанным персонажам, в результате чего получилось несколько циклов произведений, в каждом из которых описываются приключения одних и тех же героев.
Наиболее известный цикл произведений Кира Булычёва, естественно, «Приключения Алисы». Но этот цикл одновременно и самый популярный, и самый неоднозначный. Критики не раз отмечали, что ранние рассказы и повести об Алисе были гораздо сильнее, чем последующие. В поздних книгах появляется налёт «сериальности», встречаются повторения сюжетных ходов, нет легкости. Это и понятно: невозможно почти сорок лет на одинаково высоком уровне постоянно писать об одних и тех же героях. Сам Булычёв в интервью не раз говорил, что ему не хочется больше писать про Алису. Но персонаж оказался сильнее автора: последняя повесть об Алисе — «Алиса и Алисия», была закончена автором в 2003 году, незадолго до смерти.
Главная героиня этого цикла — школьница (в первых рассказах — ещё дошкольница) конца XXI века Алиса Селезнёва. Первыми произведениями цикла стали рассказы, составившие сборник «Девочка, с которой ничего не случится». Приключения Алисы происходят в самых разных местах и временах: на Земле XXI века, в космосе, на океанском дне и даже в прошлом, куда она забирается на машине времени, а также в Легендарной эпохе — пространственно-временном участке Вселенной, где существуют сказочные персонажи, волшебство и т. п. Существует даже еще один, «внутренний» цикл «Алиса и её друзья в лабиринтах истории», рассказывающий о приключениях детей XXI века в прошлых временах. В первых произведениях Алиса была единственным из основных персонажей ребенком. Позже повествование стало вестись от третьего лица, а основными героями, вместе с Алисой, стали ее ровесники — одноклассники и друзья. Часть книг цикла ориентирована на детей младшего возраста. Такие книги представляют собой, по сути, сказки, в них нередко действуют волшебники и сказочные существа, происходят чудеса. Также и в более «взрослых» книгах имеется заметный элемент сказочности.
Еще один цикл – о вымышленном городе Великий Гусляр (прототипом которого послужил Великий Устюг Вологодской области). В Гусляр наведываются инопланетяне, там множество странных жителей, там происходят необычайные события. И там же живут обычные нормальные люди, которым, из-за особенностей окружения, время от времени приходится решать совершенно неожиданные проблемы и даже в самых странных обстоятельствах оставаться прежде всего людьми. Произведения цикла написаны очень легко и с юмором, их приятно и не утомительно читать, при том, что в них нередко затрагиваются вполне серьёзные вопросы и проблемы. Гуслярский цикл содержит около семидесяти произведений, в нём семь повестей (некоторые из них в разное время издавались под разными названиями), остальное — рассказы. Первый рассказ — «Связи личного характера» — появился из дорожного знака «Ремонтные работы», на котором, как показалось автору, у рабочего было три ноги. Рассказ был написан специально для болгарского журнала. Произведения цикла создавались в течение почти тридцати пяти лет, начиная с 1967 года.
В 1984 году на киностудии Мосфильм по повести «Марсианское зелье» был снят художественный фильм «Шанс».
Третий цикл можно объединить общим героем – доктором Павлышом. Это космическая фантастика с различными сюжетами, повествующими о полетах землян в космос, на другие планеты и об их приключениях там. Цикл объединяет один общий герой — доктор Владислав Павлыш, космический врач. Прототипом послужил врач Владислав Павлыш с судна «Сегежа» (это же название Булычёв дал одному из космических кораблей, на которых летал в книгах доктор Павлыш), с которым писатель совершил плавание по Северному Ледовитому океану. Этот цикл не является, строго говоря, сериалом, он создавался не «под героя». Просто в написанных в разное время и на разные темы «космических» произведениях встречается один и тот же человек, причём в одних произведениях он выступает как главный герой, в других — как рассказчик, в третьих — просто как один из многих персонажей. Опубликовано девять произведений, в том числе и знаменитый роман «Посёлок»: космический корабль «Полюс» потерпел крушение в горах на необитаемой планете. Разрушенный при крушении реактор создал на корабле опасный уровень радиации, вынудив экипаж покинуть его. Спустившись с холодных гор к лесу, они основали посёлок. Из 76 человек путешествие перенесло 40.
Есть у Булычёва еще несколько маленьких серий книг. Серия о приключениях агента ИнтерГалактической полиции (ИнтерГпол) Коры Орват. Время действия приблизительно соответствует времени действия книг про Алису Селезнёву. Кора — девушка, найденная в космосе, воспитывалась в школе-интернате для необычных найдёнышей, затем была привлечена к работе в ИнтерГполе начальником этой организации, комиссаром Милодаром. Книги этой серии — фантастические детективы, по ходу сюжета Кора занимается раскрытием преступлений и распутыванием различных загадок. По словам самого писателя, Кора Орват — это своего рода «повзрослевший вариант Алисы Селезнёвой». Вместе с тем Кора заметно отличается от Алисы характером. В поздних произведениях Кора и Алиса иногда пересекаются, из-за чего возникает непроизвольная отсылка к Фенимору Куперу — в его романе «Последний из могикан» двух героинь-сестёр также зовут Кора и Алиса. Цикл также пересекается с циклом о Великом Гусляре, а в повести «Зеркало зла» героиня посещает Лигон конца XVIII века.
Небольшая серия рассказов о некоей научной лаборатории («Институт Экспертизы»), занимающейся исследованием необычайных явлений и делающих фантастические открытия. Герои этого цикла также встречаются в цикле «Театр теней».
Театр теней — серия из трех книг — «Вид на битву с высоты», «Старый год», «Операция „Гадюка“», в которых описываются приключения героев в некоем параллельном, «теневом» или «нижнем» мире, существующем бок о бок с нашим, обычным. Этот мир очень похож на наш, но практически безлюден. При определенных обстоятельствах люди отсюда могут попадать туда и жить там. Кто-то просто живет, а кто-то тут же находит способ превратить параллельный мир в источник обогащения и удовлетворения жажды власти. Герои, общие с циклом «Институт экспертизы», пытаются исследовать этот мир. Главный герой – Георгий Алексеевич (Гарик) Гагарин — археолог, по происхождению — инопланетянин-подкидыш, найденный 12 апреля в лесу.
Наконец, цикл произведений – «Река Хронос». Изначально серия из четырёх романов: «Наследник», «Штурм Дюльбера», «Возвращение из Трапезунда», «Покушение». В цикл также входят романы «Заповедник для академиков», «Младенец Фрей» и несколько детективных романов и повестей, написанных отдельно. В цикле, выдержанном в жанре альтернативной истории, рассмотрены возможные альтернативные сценарии развития истории России. Герои цикла — Андрей Берестов и Лидочка Иваницкая — получают возможность путешествовать во времени по параллельным мирам и быть свидетелями таких событий альтернативной истории, как освобождение царской семьи Колчаком после революции 1917 года («Штурм Дюльбера»), разработка ядерного оружия в СССР в 1939 году («Заповедник для академиков») и даже возрождение Ленина в младенце в 1990-х годах («Младенец Фрей»). К циклу примыкают несколько детективных, нефантастических романов: «Усни, красавица», «Таких не убивают», «Дом в Лондоне».
Написал Кир Булычёв и еще несколько других циклов произведений, а также внецикловых рассказов, повестей и романов.
Но, помимо стихов и прозы, есть у Булычёва и несколько пьес. Некоторые пьесы он писал специально: «Крокодил на дворе», «Ночь в награду», некоторые получались из переработанных повестей: «Товарищ Д.» и «Осечка-67», а пьеса «Именины госпожи Ворчалкиной» ; переработка одноимённой пьесы императрицы Екатерины Великой.
Писал Булычёв и искрометные, смешные (но, порою, с философским подтекстом) миниатюры.
ПОРА ЖЕНИТЬСЯ
Валера скучал на уроке математики. Кто-то что-то писал на доске, а за окном щебетали воробьи. Но голова у умного человека никогда не отдыхает. Жизнь проносится быстро, думал Валера, пора думать о женитьбе. Все взрослые уже женаты, а я могу опоздать. Невесту, решил он, будем выбирать пока в нашем классе, я наших девчонок знаю, так что не ошибусь.
Валера скосил взгляд на Дашу. Даша сидела за соседним столом и старательно писала в тетради, даже язычок высунула чуть-чуть. «Точно, – сказал себе Валера, – кандидатура номер один. – Жена должна быть умная, старательная, отличница, мало ли когда в жизни придётся шпаргалки писать или списывать. Чужая жена может и не даст списать, а своя будет рада».
Валера прикрыл глаза и представил себе, как он приходит домой, снимает шляпу и пальто, кладёт портфель. Даша не выходит его встретить. Валера входит в комнату и видит, что Даша что-то пишет на узких полосках бумаги – вернее всего – шпаргалки.
– Привет, – говорит Валера, – что у нас на обед?
– Ах, как ты не вовремя, – отвечает Даша. – Подожди часок, я кончу писать… Или сам себе котлету поджарь…
Валера покачал головой и понял, что слишком умная жена это совсем не всегда здоровски. Лучше простую жену, веселую, спортсменку. И взор его остановился на Наташке Выщипанской. Она ничего не писала, а думала. При этом жевала жвачку и поднимала подъемом ног небольшие гантели.
«А что, – сказал сам себе Валера. – Профессионалка. Такие теперь из Лейк-Плэсида не вылезают, получают только зелёными, а если надо, и защитить тебя смогут от врагов».
Валера прикрыл глаза и представил себе будущее. Вот он возвращается домой со службы, в шляпе и плаще, в руках – дипломат. Открывает дверь в богатую квартиру, увешанную вымпелами, уставленную кубками и украшенную фотографиями Наташи. Наташа выбегает встретить мужа. Она в спортивном костюме, обнимает его, приподнимает от пола и говорит:
– Быстро разувайся, раздевайся, и в спортивный зал.
– А обедать?
– Сделаешь сто отжиманий и двести приседаний, накормлю овсянкой.
«Нет, – говорит сам себе Валера. – Только не это!»
Он крутит головой, разыскивая в классе достойную жену. Но ведь выдающемуся мужчине обыкновенная жена совершенно не нужна. А необыкновенных почти не осталось.
Конечно, в классе есть красавица Алёна. В каждом классе есть красавица Алёна, все об этом знают, и она в первую очередь.
Разумеется, Алёна на доску не смотрит, учебник не доставала, а внимательно разглядывает какую-то точку у себя на подбородке (В зеркальце?). И так она изящно это делает, что Ганюшкин, обжора номер один, даже перестал шоколадку пережевывать. Рот приоткрыл и любуется.
«Правильно, – сказал себе Валера. – Надо жениться на Алёне. Пускай вся школа завидует, и весь двор, и вся улица, не говоря о Москве. Может быть, она станет кинозвездой, а мужьям кинозвёзд все страшно завидуют. Вот у Пушкина жена была кинозвездой своего времени, вот Пушкина и застрелили на дуэли».
И тут же Валеру посещает страшное видение: снежная поляна в еловом лесу. Стоят секунданты в камуфляжах и масках – только глаза наружу. А он, Валера, утопая в снегу по колени, пытается прицелиться во врага из гранатомёта. И видит, что во враги ему достался Ганюшкин, который все жует свой шоколад и намерен расстрелять его от живота из «Калашникова». А Алёна между ними подняла платочек и намерена им махнуть.
– Стойте! – кричит Валера. – Я не хочу никаких дуэлей.
– И не будет, – отвечает сверху бесплотный голос. – Будет хуже.
Валера приходит домой, в руке у него букет фиалок. Он снимает шляпу и плащ, ставит дипломат.
– Аленушка, где ты, Аленушка! – зовёт он и заглядывает на кухню.
В кухонной двери стоит Алёна. Волосы накручены на бигуди, халат грязный, передник в жирных пятнах, на лицо наложена маска из какой-то гадости, в одной руке кастрюля, в другой – веник.
– Явился, не запылился! – шипит красавица. – Где тебя носило? Что за веник ты мне суёшь? Что у тебя денег некуда девать?
Валера часто поморгал, чтобы изгнать из памяти этот образ, потом увидел Алёну. Алёга смотрела на него в упор большими упорными глазищами и загадочно улыбалась.
– Можешь не улыбаться! – сердито сказал Валера. – Мне всё известно.
– Что же тебе известно?
– То, что я лучше умру холостяком!
Общее количество изданных научных и научно-популярных произведений, публиковавшихся под настоящим именем — несколько сотен. Большей частью это работы по истории, востоковедению и литературоведению.
Однако он написал и множество фантастики для взрослых, научных трудов и стихов. Книги Булычёва были экранизированы более двадцати раз — больше, чем у любого другого российского фантаста, в частности, по повести «Сто лет тому вперёд» (1977) снят пятисерийный фильм «Гостья из будущего» — один из самых популярных в СССР детских фильмов середины 1980-х. Издано несколько десятков книг Булычёва, общее количество опубликованных произведений — сотни. Помимо написания своих произведений, занимался переводом на русский язык фантастических произведений американских писателей – Азимова, Кларка, Хайнлайна, Саймака, а еще Борхеса и Сименона и ряда других.
Он жил в выдуманной им стране. На телефонные звонки неизменно откликался: «Да, миленький?..» Жалея замерзающего на полу удава, мог на всю ночь забрать рептилию к себе под одеяло. Самым решительным поступком в своей жизни называл женитьбу, из черт характера, которые мешали ему жить, – слабоволие и лень.
Кир Булычёв был членом Творческих советов журналов фантастики «Полдень. XXI век» и «Если». Журнал «Если» был даже спасен Булычёвым в середине 1990-х, когда оказался под угрозой финансового краха.
Издательство «ЭКСМО» выпустило практически полное собрание сочинений Кира Булычёва в 18 томах (2005—2007) в серии «Отцы-основатели: Русское пространство».
Знаменитый фантаст – лауреат премии в области фантастики «Аэлита» (1997) и кавалер «Ордена рыцарей фантастики» (2002). В 2004 году Кир Булычёв посмертно стал лауреатом шестой международной премии в области фантастической литературы имени Аркадия и Бориса Стругацких («АБС-премия») в номинации «Критика и публицистика», за серию очерков «Падчерица эпохи».
Помимо государственной премии, Игорь Можейко был награжден орденом «За заслуги перед Отечеством» IV степени (17 декабря 1994) — за заслуги перед народом, связанные с развитием российской государственности, достижениями в труде, науке, культуре, искусстве, укреплением дружбы и сотрудничества между народами. Кстати, этот орден он когда-то сам и разработал.
По поводу своему писательства Игорь Можейко сказал так: «Я – не писатель. И никогда им не был. И не хотел вступать в Союз писателей. Зато был свободен – и писал что хочу. Я знал, что никогда ни в одной своей повести, ни в одной своей сказке не вставлю слов "коммунист", "пионер", "Ленин-Сталин". В науке я совершил все обязательные движения телом и умом, чтобы не вывалиться из элиты. В востоковедении я - ноль, хотя и успел защитить кандидатскую диссертацию "Паганское государство (XI-XIII веков)" и докторскую по теме "Буддийская сангха и государство в Бирме". Зато я – число знаковое в фалеристике, где тоже написал немало трудов».
У Игоря Можейко была еще одна подлинная страсть, сопровождавшая его всю жизнь. Он всегда что-то собирал – марки и спичечные этикетки, памятные медали, ордена, каски и кивера, эполеты и должностные знаки. Он сам полушутя-полусерьезно называл это увлечением, переросшим во вторую профессию. Это было правдой: на излёте перестройки он, отчасти неожиданно для себя, оказался признанным учёным-фалеристом — широко известным и авторитетным специалистом по научному исследованию и художественному описанию всевозможных наград.
Надо сказать, что в советские годы, когда молодой Можейко только начинал заниматься фалеристикой, интерес к такого рода увлечениям, мягко говоря, не приветствовался государственными властями. В конце 1960-х — начале 1970-х годов Игорь едва не угодил под суд по сфабрикованному «делу нумизматов». По тогдашним советским законам любые сделки с драгоценными металлами (а из чего же еще изготавливаются ордена, да и многие виды монет?), осуществленные без официального посредничества Госбанка, квалифицировались как валютные махинации и автоматически попадали под пристальный контроль компетентных органов. Майор из КГБ, руководивший допросами «злонамеренных валютчиков», совершенно серьезно именовал подследственных «преступными мумизматиками». Слова «нумизмат» он, как выяснилось, не знал. Хорошо, что тогда всё обошлось.
Но времена меняются, а следом до неузнаваемости преображается и государственная политика. С занятий нумизматикой и фалеристикой не просто был снят запрет — они, в особенности последняя, неожиданно получили поддержку на самом высоком уровне. Новому руководству страны потребовалась новая система наград, и для её разработки пришлось привлекать специалистов. А поскольку фалеристики как науки в СССР не существовало, то лучшими специалистами оказались бывшие энтузиасты-коллекционеры, ещё недавно подвергавшиеся за своё хобби преследованиям.
К тому моменту Можейко пользовался и в научном мире, и в кругу коллекционеров высочайшим авторитетом. Уже вышла его первая книга «Беседы о фалеристике»; работы его появлялись и за рубежом — в частности, на страницах американского Journal of the Russian Numismatic Society. Поэтому Можейко был включён в созданную в конце 1991 года Комиссию по государственным наградам, а позднее, с конца девяностых, стал также членом Геральдического совета при Президенте РФ.
В «Беседах о фалеристике» Можейко популяризовал узкоспециальную тему для широкого читателя, интересно и познавательно рассказав о сути фалеристики и основных вехах её развития как одной из вспомогательных исторических дисциплин. Это был первый подобный труд в отечественной научной литературе. Книга вышла в 1989 году под псевдонимом И.В. Всеволодов, а позднее, в 1998 году, дополненный вариант был переиздан под более привычным и понятным читателям названием — «Награды».
Умер Игорь Всеволодович Можейко 5 сентября 2003 года в возрасте 68 лет, в Москве, в НИИ скорой помощи им. Н.В. Склифософского после тяжелого и продолжительного онкологического заболевания. Ему сделали полостную операцию на кишечнике. Была сделана повторная операция, после которой писателю стало значительно хуже. Спустя неделю он скончался. Похоронен в Москве на Миусском кладбище.
Отложите смерть мою,
Отложите, умоляю!
Я бессмертье догоняю,
Но, боюсь, не догоню.
Мне бы снять, как сапоги,
Как тяжелые вериги,
Ненаписанные книги,
Непройденные круги
То ли рая, то ли ада.
Уточнять уже не надо,
Правду знать мне не с руки.
***
«Надо сказать, что сложно жить с увлекающимися людьми, так как они очень подвижны. Поэтому мама создавала стабильный домашний очаг и терпела нестабильность отца. Мои родители прожили вместе 46 лет. Секрет их счастливой семейной жизни — в папиной легкости и мамином терпении» (Алиса Игоревна Можейко-Лютомская о своих родителях).
Кира Алексеевна Сошинская (род. 1933 г.) – художница, писательница, переводчица.
Кира Сошинская родилась в Москве.
Окончила Московский архитектурный институт (МАРХИ). Работая архитектором, проектировала такие сооружения, как стадион «Локомотив», Дом Химии на Калужской, учебные заведения, рестораны, загородные дома, различные интерьеры.
Затем, с 1959 года переключилась на книжную графику. Будучи профессиональной художницей, Кира Сошинская долгое время занимала должность главного художника журнала «Советский экран», оформляла также журналы «Знание – сила», «Советский Союз», иллюстрировала книги, серьезно увлекалась станковой графикой.
Участница многих художественных выставок в Москве и в Англии. В 2002 году состоялась ее персональная выставка в Лондоне. В 2004 г. к 70-летию Кира Булычева в Москве, в галерее на Солянке состоялась художественная выставка «Кир Булычев и Кира Сошинская». Также она приняла участие в работе над полнометражным анимационным фильмом «День рождения Алисы», дав его создателям ряд ценных замечаний и консультаций.
В издательстве «Мир» иллюстрировала серию «Зарубежная фантастика» и др. За оформление книг серии «Зарубежная фантастика» в 1995 году Сошинская была номинирована на премию «Странник».
В фантастическую иллюстрацию она принесла четкость конструктивного видения и способность воссоздать реальность воображаемого мира. Большинство книг Кира Булычёва снабжены иллюстрациями Сошинской. Также работала над иллюстрациями к сборнику рассказов Л. Толстого.
Сошинская проиллюстрировала более двадцати книг своего мужа. Он же так отзывался о ней: «Кира Алексеевна Сошинская состоит при мне первой женой. Это происходит с ней уже сорок три года. На мой взгляд, главное ее достижение в фантастической графике — это пятьдесят с лишним книг серии «Зарубежная фантастика». Кроме того, Кира (я так осмеливаюсь ее называть во внерабочее время) оформила по крайней мере половину моих книг».
Увлекшись фантастикой, Кира Сошинская и сама взялась за перо. Первые фантастические рассказы Сошинской появились в печати в середине 1960-х годов: «Подводный бык», «Сокровище пещеры», «Космотехника» – в жанре иронической фантастики. В соавторстве с мужем, Киром Булычёвым опубликовала очерк «Страна варпетов». В 1966 году увидел свет первый роман Киры Сошинской «Бедолага». Роман состоит из двух частей. В первой части действие происходит в провинции; во второй – в провинции и в Москве. Главный замысел произведения – показать, как из «обычных» безобидных мелких хулиганов, «бедолаг», получились нынешние монстры преступности и беспредела. Главное, что они попирают, – это само понятие любви: к жизни, к женщине, к ребенку, к человеческим ценностям, ко всему светлому и чистому в жизни.
Еще учась в институте, в 1957 году, Кира вышла замуж за такого же студента, правда, другого вуза (Института иностранных языков им. Мориса Тереза) Игоря Можейко. В 1960 году у них родилась дочь, которую назвали Алисой в честь героини сказки Льюиса Кэрролла «Алиса в Стране чудес». Впоследствии – ее именем отец, Кир Булычёв, назовет главную героиню своего самого знаменитого цикла фантастических произведений.
Дочь пойдет по стопам матери – окончит МАРХИ. В этом же институте найдет себе и мужа – Николая Лютомского. По окончании института они создадут свою фирму – ООО архитектурно-проектное бюро «Элис».
Стоит отметить, что последние свои произведения Сошинская, по примеру мужа, подписывает псевдонимом – Кира Селезнёва (Селезнёва – девичья фамилия ее матери). В 2016 году, Кира Селезнёва выпустила два сборника рассказов – «Были-небыли» и «Дубль два». Под этим именем опубликован и роман «История жизни Царевны».
Вся история ХХ века проходит перед читателем. И видит он ее глазами женщины, живущей в Симферополе, – Нины Игнатенко. Действие романа начинается примерно в первые послереволюционные годы. Только Киру Селезневу интересуют не столько исторические перипетии, сколько характеры людей. И то, как непросто, до обиды, складываются их судьбы. Это книга о русской, вернее сказать – советской женщине (дореволюционные времена Нина не вспоминает, а действие романа заканчивается 1982 году), которая и любила, и была любима, и даже счастлива была порой, но очень кратковременно.
Короткой, но очень страшной нотой проскакивает тема высылки крымских татар.
В книге много загадок, раскрывать которые писательница оставляет возможность читателям. Не разжевывает. Не объясняет, к примеру, в чем причина ареста первого мужа Нины, хотя легко догадаться. Тайной остается и то, что происходит с самым любимым ее человеком – Шурой. По всей видимости, он работал в Англии под прикрытием и там остался. Тайн в романе много.
Всего Сошинская является автором 25 книг. Принимает участие во вручении премии «Алиса». Кроме того, как и ее муж, занималась переводом на русский язык произведений зарубежных писателей-фантастов – А. Азимова, Л. Силверберга, Ф.Эркла, Л. Чандлер, Р. Бакли-Ачер, Г. Никс, К. Воннегута, Э. Хемингуэя и др. Переводла она и немало биографий художников – монументальный труд Джекки Вульшлегера, посвященный М. Шагалу, биографии Тернера и Калло.
Пощечина общественному вкусу!
БУРЛЮКИ
В 1910–1920-е братья Бурлюки — Владимир, Давид и Николай — были яркими участниками художественной и литературной жизни России. В эпоху Серебряного века даже существовал термин «бурлючество»: Бурлюки стали основоположниками русского футуризма и неизменно эпатировали публику поэтическими сборниками и художественными выставками. Самый яркий из братьев — Давид Бурлюк был одинаково талантливым живописцем и поэтом, он прожил долгую жизнь и написал интереснейшие воспоминания о своей семье. Поэта Николая Бурлюка характеризовали как «таланта второстепенного», который в основном «помогал братьям в теоретизации их живописных статей». Владимир Бурлюк был художником, причем, как считали современники, более одаренным, чем его старший брат Давид. Свой след в искусстве оставила и сестра Бурлюков Людмила. Она окончила Академию художеств и участвовала вместе с братьями в разнообразных выставках, но, выйдя замуж, посвятила себя семье.
Давид Давидович Бурлюк (1882-1967) – поэт, художник, один из основоположников футуризма.
Давид Бурлюк родился на хуторе Семиротовка Лебединского уезда Харьковской губернии (ныне Сумская область, Украина) в семье агронома-самоучки Давида Фёдоровича Бурлюка и Людмилы Иосифовны (урожд. Михневич). В семье Бурлюков было еще два сына и три дочери – Владимир, Николай, Людмила, Марианна и Надежда. Владимир и Людмила стали художниками, Николай — поэтом. Но все они также участвовали в движении футуристов.
Людмила Иосифовна, мать братьев и сестер Бурлюк, занималась рисованием. Ее картины старший сын неоднократно экспонировал на выставках новейших художников (хотя эти работы были представлены там под ее девичьей фамилией — Михневич, в этом можно усмотреть еще один — пусть незначительный, но несомненный — факт участия семьи Бурлюков в искусстве). По мнению Лившица, именно от Людмилы Иосифовны, обладавшей «некоторыми художественными способностями», ее дети «унаследовали <…> живописное дарование». Брат Людмилы Иосифовны Владимир Осипович Михневич был известным в 1880-1890-е годы фельетонистом и издателем харьковской газеты «Новости».
Давид учился в Александровской гимназии г. Сумы. Известно, что Давид в детстве случайно лишился левого глаза во время игры. Впоследствии он ходил со стеклянным глазом, это стало частью его стиля. Мне кажется, это уникальный случай в истории мирового искусства, когда художник прожил практически всю жизнь, написав около 20 тысяч работ, с одним глазом.
Общеизвестная версия такова, что один из братьев выстрелил в него из какого-то игрушечного пистолета или пушки, ранил его в глаз, и глаз пришлось удалить. При этом имя брата никогда не называлось. И вот однажды, в одном из интервью самая младшая из детей Бурлюков сказала, что четырнадцатилетний Давид сам стрелял из игрушечной пушки пистонами, ранил глаз, его начали лечить в деревне и только потом перевезли в Харьков, где профессор Гиршман удалил ему глаз. В архивах семейства Бурлюков нашлись записки Давида, в которых тот описал этот случай: «Проведя зиму 1895-96 года в Тамбовской гимназии, я научился у шалунов делать рогатки из крепкой резины и во второе лето, которое наша семья проводила в Тамбовской губернии (в имении графини Остен-Сакен – В.Ю.), целыми днями стрелял глиняными высушенными пульками в воробьев…
…Рождение маленькой сестренки, последнего ребенка в семье Бурлюков, Марианночки, принесло нам счастье – мне лично – в мае перед рождением проф. Гиршман в Харькове прикончил мою болезнь глаз, мучившую меня с июня 1896 г.».
То есть, если бы его начали лечить раньше, возможно, он остался бы с глазом.
Интересно, что Алексей Кручёных метко подметил, что все они (футуристы) ушли от живописи к слову, к литературе, потому что она давала гораздо больше простора для самовыражения, лишь один Бурлюк продолжил всю жизнь рисовать, словно компенсируя свой недостаток зрения, пытаясь доказать, что и одноглазый может быть художником.
В 1894-1898 годах Давид учится в Сумской, Тамбовской и Тверской гимназиях. «Моё вступление в 1894 году во второй класс классической гимназии в городе Сумы Харьковской губернии сразу дало мне прозвище «художника» среди бутузов и шалунов класса. Не упоминаю, что порядком страдал от них также и за своё «еврейское» имя Давид», – писал Бурлюк в своей автобиографической книге «Фрагменты из воспоминаний футуриста».
Во время учебы в Тамбовской гимназии Бурлюк знакомится с художником Константиновым и вскоре решает стать профессиональным художником. Учится в Казанском (1898-1999) и Одесском (1899-1900, 1910-1911) художественных училищах.
Одновременно с живописью, увлекся литературой, поэзией – в печати дебютировал в 1899 году. Первое его стихотворение опубликовано в херсонской газете «Юг».
Ты богиня средь храма прекрасная,
Пред Тобою склоняются ниц.
Я же нищий – толпа безучастная не заметит
Меня с колесниц.
Ты – богиня, и в пурпур, и в золото
Облачен твой таинственный стан,
Из гранита изваянный молотом,
Там, где синий курит фимиам.
Я же нищий – у входа отрепьями,
Чуть прикрыв обнаженную грудь,
Овеваемый мрачными ветрами,
Я пойду в свой неведомый путь.
В 1902 году после неудачной попытки поступить в Академию художеств уезжает в Мюнхен. Причем, интересно, что одновременно в Академию художеств поступала и его сестра Людмила, которая выдержала экзамен и была зачислена в Академию. Неудача же Давида объясняется тем, что он сидел довольно далеко от натуры, которую ему нужно было нарисовать и не мог своим одним глазом разглядеть все нюансы.
Он учился в Королевской Академии Мюнхена (1902-1903), в студии Кормона в Париже (1904), в МУЖВЗ (1911-1914). С 1908 года активно включается в современную художественную жизнь и вскоре становится одним из лидеров литературно-художественного авангарда. Участвует в большинстве первых выставок «нового искусства» ("Звено", "Венок-Стефанос" и "Бубновый валет"). В 1908 году публикует свою первую декларацию «Голос Импрессиониста в защиту живописи».
В 1907–1914 годах семья Бурлюков живет в Чернянке (Таврическая губерния), в устье Днепра: глава семьи служил здесь управляющим Чернодолинским имением графа А. А. Мордвинова. Имение графа Мордвинова и стало своеобразной «штаб-квартирой» молодых новаторов. В разное время там побывали Ларионов, Хлебников, Лифшиц, Лентулов и другие представители авангардного искусства. Именно там впервые возникла идея создания самостоятельной литературно-художественной группы, ориентированной на создание нового национального искусства. К 1910 г. складывается круг единомышленников с оригинальной философско-эстетической программой – Д. Бурлюк, В. Каменский, М. Матюшин, Е. Гуро, которым Хлебников дал имя «будетлян». Познакомившись в 1911 году с Маяковским и Лифшицем, Давид Бурлюк создает новое литературное объединение – «Гилея».
Вот как Давид Давидович с женой Марией Никифоровной уже в шестидесятые годы вспоминали о знакомстве с Владимиром Маяковским:
«- Это произошло в 1911 году. Бурлюк привел домой изможденного, оборванного юношу. Мы его усыновили. У нас он жил четыре года. Я лечила ему руки. Его мучила хроническая экзема и какой-то странный фурункулез. Давид сразу в него поверил.
Заговорил Бурлюк:
- Как-то Маруся играла Шопена и своего любимого Рахманинова, а Володя сидел рядом и сочинял стихи. Во время творчества он до основания грыз карандаш. Стесняясь, он ломающимся баском читал нам написанное.
Возбужденно перебивает Мария Никифоровна:
- Именно тогда щедрый Бурлюк бросил со свойственной ему небрежностью:
- Володя, ты же гениальный поэт!»
И в самом деле – одно из главных открытий Давида Бурлюка – Маяковский-поэт. «Маяковского он поднес на блюде публике, разжевал и положил в рот. Он был хорошим поваром футуризма и умел „вкусно подать“ поэта», — писал позже Вадим Шершеневич. Это подтверждал и сам Маяковский: «Всегдашней любовью думаю о Давиде. Прекрасный друг. Мой действительный учитель. Бурлюк сделал меня поэтом».
Близкий в 1910-е годы к кубофутуристам Виктор Шкловский вспоминал: «И тут из провинции приехал Давид Бурлюк <…> …Гениальный организатор, художник большого мастерства, человек, сознательно изменяющий живопись. Человек в ободранных брюках, одноглазый, остроумный и с лорнетом.
Вот тут и зашумело.
Он ссорил и понимал. И в своем плацдарме в живописи понимал хорошо, соединял, нападал. Ходил в Эрмитаж, зарисовывал мускулы и сознательно писал новое.
Это был вождь».
В 1912 году вышел поэтический сборник кубофутуристов «Пощёчина общественного вкуса», который выпустила московская поэтическая группа «Гилея». Таким образом было оформлено новое поэтическое течение в России – футуризм. В этом сборнике, помимо стихов поэтов кубофутуристов (Велимира Хлебникова, Владимира Маяковского, Давида и Николая Бурлюков, Алексея Кручёных, Василия Каменского и Бенедикта Лифшица), был опубликован и манифест этой группы, в нарочито эпатажной форме заявлявшей о разрыве с существующей литературной традицией. Текст манифеста был сочинён Д. Бурлюком, Кручёных и Маяковским в течение одного дня в гостинице «Романовка» в Москве.
«Читающим наше Новое Первое Неожиданное.
Только мы — лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее иероглифов. Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода Современности.
Кто не забудет своей первой любви, не узнает последней.
Кто же, доверчивый, обратит последнюю Любовь к парфюмерному блуду Бальмонта? В ней ли отражение мужественной души сегодняшнего дня? Кто же, трусливый, устрашится стащить бумажные латы с чёрного фрака воина Брюсова? Или на них зори неведомых красот?
Вымойте ваши руки, прикасавшиеся к грязной слизи книг, написанных этими бесчисленными Леонидами Андреевыми.
Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Ремизовым, Аверченко, Чёрным, Кузминым, Буниным и проч. и проч. — нужна лишь дача на реке. Такую награду даёт судьба портным.
С высоты небоскрёбов мы взираем на их ничтожество!
Мы приказываем чтить права поэтов:
1. На увеличение словаря в его объёме произвольными и производными словами (Слово-новшество).
2. На непреодолимую ненависть к существовавшему до них языку.
3. С ужасом отстранять от гордого чела своего из банных веников сделанный вами Венок грошовой славы.
4. Стоять на глыбе слова «мы» среди моря свиста и негодования.
И если пока ещё и в наших строках остались грязные клейма ваших «здравого смысла» и «хорошего вкуса», то всё же на них уже трепещут впервые зарницы Новой Грядущей Красоты Самоценного (самовитого) Слова».
Звуки на а широки и просторны,
Звуки на и высоки и проворны,
Звуки на у, как пустая труба,
Звуки на о, как округлость горба,
Звуки на е, как приплюснутость мель,
Гласных семейство смеясь просмотрел.
Впрочем, восемнадцать лет спустя после того, как прозвучала звонкая «Пощёчина», Д. Бурлюк в своей книге «Энтелехизм» сделал весьма существенную поправку к тому нигилистическому выпаду против классиков, который имелся в манифесте 1912 года: «Русские футуристы отрицают не самое искусство прежних эпох, не Пушкина или Л. Толстого, (не) их произведения, великие, как документ, магические зеркала их дней, а понимание этих творчеств современниками, сделавшими из них глыбу авторитета, чтобы задушить ею каждый молодой, самеровольный сад исканий новизны…».
Одним из стихотворных манифестов движения можно считать знаменитое стихотворение, в котором немногие узнали переложение стихотворения А. Рембо «Праздник голода», хотя Д. Бурлюк и не скрывал этого (при первой публикации оно имело заглавие «и. А. Р» — «из Артюра Рембо»):
Каждый молод молод молод
В животе чертовский голод
Так идите же за мной…
За моей спиной…
ИЗ СБОРНИКА «САДОК СУДЕЙ»
Скользи своей стезей алмазный
Неиссякаемый каскад
На берегу живу я праздный
И ток твой возлюбить я рад
Давно принял честную схиму
И до конца каноны треб
Постигши смерть с восторгом приму
Как враном принесенный хлеб
Вокруг взнеслися остро скалы
Вершины их венчаны льдом
В вечерний час хранят опалы
Когда уж темен скудный дом
Я полюбил святые книги
В них жизнь моя немая цель
Они полезные вериги
Для духа в праздности недель
И пусть к ночи стекло наяды
Колеблят легкие перстом
Храню единые услады
В моем забвении пустом.
СЧАСТЬЕ ЦИНИКА
Шумящее весеннее убранство
Единый миг затерянный цветах
Напрасно ждешь живое постоянство
Струящихся быстро бегущих снах
Изменно все и вероломны своды
Тебя сокрывшие от хлада льдистых бурь
Везде во всем красивость шаткой моды
Ах циник счастлив ты иди и каламбурь.
Обладая редкими организаторскими способностями, Давид Бурлюк быстро аккумулирует основные силы футуризма. При его непосредственном участии выходят поэтические сборники, издаются брошюры, организуются выставки и устраиваются диспуты. Для современников имя Давида Бурлюка начинает ассоциироваться с наиболее радикальными выступлениями футуристов. В 1913-1914 годах он организует знаменитое турне футуристов по городам России, выступает с лекциями, чтениями стихов и прокламациями. Как автор и иллюстратор принимает участие в издании футуристических книг («Рыкающий Парнас», «Требник троих», «Дохлая Луна», «Сборник единственных футуристов в мире»). В 1914 году он становится редактором «Первого футуристического журнала».
«„Бурлюки“, — писал в своих воспоминаниях живописец Аристарх Лентулов, — это уже название собирательное, ставшее в конце концов нарицательным». Действительно, русское авангардистское движение первой четверти XX века, представлявшее собой совокупность очень разных, зачастую абсолютно противоположных по своим эстетическим взглядам и принципам школ, творческих объединений и отдельных художников и получившее в истории искусства навязанное критикой и в целом, пожалуй, довольно малосодержательное наименование «футуризм», с не меньшим основанием могло бы называться каким-нибудь термином, образованным от фамилии «Бурлюк» (например: «бурлюкизм», «бурлючество», «бурлюкисты» и т. д.). Современникам это представлялось вполне закономерным. Так, например, Александр Блок в марте 1913 года писал в дневнике: «Эти дни — диспуты футуристов, со скандалами. Я так и не собрался. Бурлюки (имеется в виду группа кубофутуристов — В.Ю.), которых я еще не видал, отпугивают меня. Боюсь, что здесь больше хамства, чем чего-либо другого (в Д. Бурлюке)».
Кстати, интенсивная фактура этого слова, его богатый (в фонетическом отношении) потенциал не случайно был замечен Алексеем Кручёных — поэтом, особенно внимательным и чувствительным к «начертательной и фонической характеристике» слова:
Афтомобиль бурло бурлюкотит в желтой горячке….
24 марта 1913 года в Троицком театре в Петербурге на организованном художественным обществом «Союз молодежи» диспуте «О новейшей литературе» Д. Бурлюк выступил с докладом на тему «Изобразительные элементы российской фонетики». По-видимому, он тоже говорил о связи звука и цвета, так как в цитируемой выше статье Кульбин пишет: «О цвете — Рембо (имеется в виду стихотворение «Гласные» — В.Ю.) и Давид Бурлюк».
В своих стихотворных декларациях Д. Бурлюк также обращается к этой проблеме. Так, в стихотворении «ПРОСТРАНСТВО = ГЛАСНЫХ…» он пишет:
Пространство = гласных
Гласных = время!..
(Бесцветность общая и вдруг)
Согласный звук горящий муж —
Цветного бременил темя!..
Пустынных далей очевидность
Горизонтальность плоских вод
И схимы общей безобидность
О гласный гласных хоровод!
И вдруг ревущие значенья
Вдруг вкрапленность поющих тон
Узывности и оболыценья
И речи звучной камертон.
Согласный звук обсеменитель
Носитель смыслов, живость дня,
Пока поет соединитель
Противположностью звеня.
1913-й — первая половина 1914 года — период расцвета кубофутуризма, пафосный этап его истории, время его шумной славы. Увидели свет футуристические альманахи с вызывающими заглавиями: «Требник троих», «Дохлая луна», «Затычка», «Рыкающий Парнас» и др., а также персональные сборники участников движения. В Москве, Петербурге, а потом и во многих городах России проходили публичные выступления будетлян, собиравшие полные залы; устраивались художественные выставки. В декабре 1913 года в петербургском театре «Луна-парк» были представлены будетлянские спектакли: трагедия «Владимир Маяковский» и опера Крученых-Матюшина-Малевича «Победа над солнцем».
В Первую мировую войну Бурлюк не подлежал призыву из-за отсутствия левого глаза. Жил в Москве, издавал стихи, сотрудничал в газетах, писал картины.
Со свойственной ему прозорливостью Д. Бурлюк первым понял, что со вступлением России в Первую мировую войну общественный интерес к футуризму естественным образом уменьшился и что футуристам срочно необходимо было менять свою поведенческую тактику: время перманентной литературной и общественной конфронтации прошло. Именно Бурлюк, казалось бы, самый последовательный в своей непримиримости, первым из футуристов заговорил о необходимости существования «единой эстетической России», — с таким подзаголовком в альманахе «Весеннее контрагентство муз» (М., 1915) была опубликована его стилизованная под речь, произнесенную с «изломанного лафета австрийской гаубицы», статья «Отныне я отказываюсь говорить дурно даже о творчестве дураков». Статья эта, написанная во вполне футуристической манере вызова и эпатажа, на деле носила вполне примиренческий, даже дружелюбный характер. «Слово мое, — писал Д. Бурлюк, — мало заинтересованное успехом конечного результата, имеет целью показать перемену в настроениях и мыслях отчаянных голов — футуристов, главным образом, конечно, моей». Перемена действительно произошла, если лидер будетлян заявляет: «Обращаюсь и убеждаю: будьте подобны мне — мне носящему светлую мысль: „всякое искусство — малейшее искусство — одна попытка, даже не достигшая (увы!) цели — добродетель!“» С другой стороны, вряд ли уж Бурлюка можно заподозрить в неискренности и конъюнктурности. В это время, в силу различных обстоятельств, футуристы оказались не в состоянии выступать единым фронтом, тем более что для некоторых из них настоящий — не литературный, а военный — фронт, стал неизбежной реальностью. И Д. Бурлюк, выступая от себя лично, а не выражая групповые интересы, высказал точку зрения вполне для него характерную. Он и сам это подчеркивал: «…Это мое выступление не является выступлением от какой-либо группы или партии — а публичное исповедание моих личных взглядов (симптоматичных все же, должно быть, для этой эпохи, в кою мы вступаем, и посему, — достойных внимания)…» То, что для русского футуризма действительно настала новая «эпоха», вскоре заявит в этапной для всего движения статье «Капля дегтя» Маяковский: «Да! футуризм умер как особенная группа, но во всех вас он разлит наводнением.
Но раз футуризм умер как идея избранных, он нам не нужен. Первую часть нашей программы разрушения мы считаем завершенной. Вот почему не удивляйтесь, если сегодня в наших руках увидите вместо погремушки шута чертеж зодчего и голос футуризма вчера еще мягкий от сентиментальной мечтательности сегодня выльется в медь проповеди».
В начале лета 1915 года Д. Бурлюк с семьей уезжает в Башкирию, где, по-видимому, занимается поставкой сена на фронт, что, впрочем, не мешает ему вести активную творческую деятельность и периодически наведываться в Москву.
Бурлюк очутился в Уфимской губернии (станция Иглино Самаро-Златоустовской железной дороги), где находилось поместье его жены Марии Никифоровны (урожд. Еленевской, 1894—1967). У них с женой к тому времени уже было двое сыновей.
Мать Давида Бурлюка, Людмила Иосифовна Михневич, жила в это время в Буздяке — в 112 км от Уфы. За два года, проведенные здесь, он успел создать около двухсот полотен. 37 из них составляют существенную и наиболее яркую часть коллекции русского искусства начала XX века, представленной ныне в Башкирском художественном музее им. М.В. Нестерова. Это музейное собрание произведений Давида Бурлюка является одним из самых полных и качественных собраний его живописи в России. Бурлюк часто приезжал в Уфу, посещал Уфимский художественный кружок, сплотивший вокруг себя молодых башкирских художников.
В 1918 году Бурлюк чудом избежал гибели во время погромов и расстрелов анархистов в Москве и снова уехал в Уфу. В 1918-1920 гг. он гастролировал вместе с Василием Каменским и Владимиром Маяковским по Уралу, Сибири, Дальнему Востоку: он проехал всю Сибирь с выступлениями, это и Омск, и Иркутск, и Чита, и Томск, и Челябинск. И в 1919 году он оказался во Владивостоке со своей женой Марией Никифоровной, с двумя детьми, с сестрой жены Лидией Еленевской, которая была замужем за Виктором Пальмовым, и с сестрой Марианной. Во Владивостоке семья обосновалась в Рабочей слободке на северо-восточном склоне сопки Буссе (ул. Шилкинская).
СИБИРЬ
Мы ведали «Сибирь»!.. Кеннана,
Страну – тюрьму, Сибирь – острог.
На совести народной рану
Кто залечить искусный смог?;;
Всем памятно о Достоевском:;;
Согбенно каторжным трудом;;
Отторгнут набережной Невской,;;
Он не измыслил «Мертвый Дом».
Но ныне там пахнуло новью!
Пусть прежнесумрачна тайга.
Зубовноскрежетом и кровью;;
Подвластна горькому злословью,;;
Сибирь – гробница на врага;;
Навек помечена: «в бега».
В 1920 году Бурлюк с семьей эмигрировал в Японию, где прожил два года, изучая культуру Востока и занимаясь живописью. Здесь им написано около 300 картин на японские мотивы, денег от продажи которых хватило на переезд в Америку. В 1922 году поселился в США – на Манхеттенской скале в Нью-Йорке.
ВЕЧЕР В РОССИИ
Затуманил взоры
Свет ушел yгас
Струйные дозоры
Иглист скудный час
Зазвенели медью
Седина-ковыль
Пахнет свежей снедью
Под копытом пыль
Затуманил взоры
И уходит прочь
Струйные дозоры
Нега сон и ночь
Прянул без оглядки
Все темно вокруг
Будто игры в прятки
В США Бурлюк вместе с женой организовывает издательство, под маркой которого выпускал прозу, стихи, публицистику и мемуары. Бурлюк встречал и сопровождал в поездках по стране приезжавших в Америку в середине 1920-х годов Маяковского и Есенина.
В Нью-Йорке Бурлюк развил активность в просоветски ориентированных группах и, написав поэму к 10-летию Октябрьской революции, стремился, в частности, снискать признание в качестве «отца русского футуризма».
10-Й ОКТЯБРЬ
Поэма к десятилетию Республики Советов (отрывок)
Моя страна
Лирик:
Страна Россия,
Где рос и я…
Где росы
Поросли
И Россы.
Где поросли
Поля полынью,
А небо синью.
Где горки,
Запах горький
Трав.
Где Горького
Максима прочитав
Среди дворянских арий
И так и сяк —
Уверовал: я пролетарий,
Я футурист и сверхбосяк!!
Острог
Повисший на заборе лапоть
Тебе споем сейчас хорал
И станем благовонья капать
И танца выведем овал.
Твое прославим сердце-лыко,
Истертое о пыль дорог.
Где зацеплялась павилика
И маревел вдали острог.
Где мужики в решетках окон,
Как птицы в клетках глядя вдаль
Висели долгим скучно сроком,
Подняв тоски… тоски вуаль!..
О птичьи песни о свободе,
Слиянье луга и сердец —
Ваш символ — там на огороде —
То лапоть — лыко и венец!
Воспоминание о царе и его времени
Обличитель-либерал:
То было в древность, было встарь
Россией косо правил царь,
Вчастую слеп или невежда:
То было встарь, то было прежде!
В стране, что шаг, круглился храм,
Вечерним усыпляя звоном.
Трактир казенный, вор иль хам
России распирали лоно:
Помещик, пристав или поп
Садились «мужику» на шею,
Названием клеймя — «холоп»,
Гордяся навыком злодеев.
Тутанкамен и Николай —
Равно, примеры деспотизма.
Вкруг трона лести реет лай
И… истощается отчизна…
Историк:
Баре учились, трудились селяне
И зависть была, на книжку глядя,
Только плевки на рабочем рыле
И много было подобных стадий.
Но в темный лес лучи косые света!
Но сколько в каторгу под кнут, сапог жандарма
Ушло людей за голосом поэта,
Что очерк лиры взнес насупротив плацдарма!
Декабрь отмечен сотню лет назад.
Затем в Сибирь все лучшие сердца
Отдали за народ всех сил своих заряд
И в шахтах звякали унылостью кольца.
Зверели баре, гадились цари,
Свою мошну кормили в пылесос.
Вся Русь — насилье, исстари —
Гнездо гудящих хищных ос!
Вампир на троне иль жена вампира…
Тиран — ласкающее слово душу.
На грудь народа навалилась гиря.
Столетья нес на шее трона тушу.
Им свет и счастье, ласки и шампань.
Пиры, забавы, хоры Эрмитажа…
Народ проснись, народ восстань!
Но спит народ, круглеет власть от кражи.
Вот Пушкин, Лермонтов, Белинский, Чаадаев…
Затем великий Федор Достоевский.
Шевченко в крепости по книге голодает
И «тонет» Писарев и мучим Чернышевский!..
Все лучшие, их сотни строй их тысячи.
В Сибири скучены и стонут истерично…
Но книги рост, но шире просвещенье!..
Народ восстань! иди на баррикады!..
Волнение сердец, умов смущенье.
Винтовки для рабочих и снаряды!..
Распался фронт, — сидят вверху вороны,
На троне каркают, тягчят державы ветки…
Пришел Октябрь румяный и студеный
И… вышел красный зверь из царской клетки.
Зарождение Октября
Мужик и барин
Различье было на Руси,
Чинилось в чин происхожденья
Один пахал и сеял, и косил —
Другому лоск идей от самого рожденья!..
Пришел один, чтоб жизнь пробыть рабом…
Другой, чтоб нежиться в перине долго-счастья,
Не вспугнутого злостною борьбой
За корку хлеба или взор участья!
Барин хотел, чтобы вечно мужик
Осиной, березою в поле стоял,
А он по французски курил, не тужил.
Чайковский завинчивал кружево бал…
Барин хотел, чтобы было по-прежнему
Вес по наследству и ум, и кровать…
В жир расплывался, рудою полеживая,
Мог мужичка в кандалы заковать!
Ленин и мужик
— Я сам хотя с Волги, но рассказ мой краток:
Дери его и бей между лопаток!..
Отныне все имущество богатых —
Да будет собственность однолошадной хаты!..
Мужик:
Приятна уху эта весть,
А как ее с наукой свесть?
Ты человек ученый!..
Ленин:
Я изучал наук законы,
На гор Альпийских грани глядя
И вот приказ привез из кубатовых мест:
«Кто не работает, кто просто — жирный дядя,
Тот пусть отвыкнет и не ест»!
Мужик:
Тае — тае — поить не трудно:
Помещиков, лентяев, дармоедов
Мы выселить должны!..
Жирели не пробудно,
Гарем имея в двести три жены!..
Землицы не было, теперь ее довольно…
Нет больше барщины и ширимся сокольно!..
Где ране — княжеский амурил парк,
Теперь крестьянский ухарит трепак,
А бар, прошедших дней золу,
Подняли мы на бодрую метлу!..
Октябрь в Петрограде
Вытянута шея Временного Правительства в Петрограде.
Джон Рид — «10 дней, потрясшие Мир»
Мокредью падает небо, юнкер, как заяц — в засаде
Блики на пушках «Авроры», и панихида мортир!..
Дни Революции — пафос, каждый момент — это песня
Старое мусором — только за сутки,
А Декабристы — пролог, первой страницею — Пресня!
Здесь колыбель Октября — мирового восстания малютки
Для баррикады — березовых горы поленниц.
Вместо киоска по новому стал броневик…
Час лишь один… и нарзаном кровавым запенится
Жизнь генерала и пиво городовых.
В углах, в кривых теперь столица.
Как зеркало, разбита на куски:
Трехглазые, двуносые, повсюду лица
Здесь уха нет, а там руки…
Век футуризма в коммунизм
Оправдан вдруг и стал скалою.
С которой все былое — низ
Заплесневевшее, гнилое!
В Смольном сидит в комнатенке Овсеенко.
Он — шахматист с головою охочей до выкладок,
Красною гвардией взятье столицы им ловко затеяно
И гитаристом в карте дворцов и мостов он приникает ладам
Блистал всю ночь огнями Смольный,
Вкруг рев броневиковьих стад,
Готовых прыгнуть с колокольни
На саботажный Петроград.
Но дальше что? а вся Россия?!.
Или ее возьмут три «Ка».
А армий серая стихия —
Многомильонная река?!!
В шестом часу кричит Крыленко:
«Свершилось! мы с фронтовиками».
Восторги, слезы всех оттенков.
Советы — Вспрянули крылами…
; ; ; ; ; ; ; ; ; ; ; ;
Свобода вздыблена орлицей.
Широк размах румянокрыл.
На утро красный стал столицей
Петровых улиц фас и тыл.
Вокруг — вооруженный лагерь;
Рабочий, опознавший штык,
Дворянство, Керенского на хер
Он мощно посылать привык.
Мошенства хитрого артистов
Хватают здесь и ловят там…
Начальство, бар, князей, министров
На заседаньях по дворцам…
Терещенко, Никитин, Коновалов
В подвалы, место под замок
Вам в казематы Петропавлов —
Ской Крепости.
Нева китом лежит свинцовым.
Угрюм береговой гранит…
Но пурпур в блесне облицовок
Навеки камень сохранит!
Скатилась ночь: туман и мокредь…
Запуган Невского простор
И это не ночная очередь…
То привидений — в очи ряд!..
<…>
В 1920-х работает в газете «Русский голос», входит в литературную группу «Серп и молот». В 1930 году издает теоретический труд «Энтелехизм», в том же году начинает выпускать журнал «Color and Rhyme». В 1930-е годы пишет поэмы «Толстой», «Горький», монографию «Рерих. Жизнь и творчество», «Радио-манифест», сборник стихов «Бурлюк Д. 1/2 века» (1932).
В течение 1920-х годов вышло около двадцати книг Бурлюка. Почти все его произведения этого периода представляли собой своего рода коллаж из стихов, рисунков, теоретических статей, графической поэзии, дневниковых записей, воспоминаний и тщательно подобранных отзывов критики об авторе. На многих книгах Бурлюка, изданных в Америке, стоял гриф: «Д. Бурлюк. Поэт, художник, лектор. Отец российского футуризма».
В начале 1930-х годов Бурлюк еще продолжал литературно-издательскую деятельность. Он выпустил сборник-антологию, посвященную «светлой памяти В.В. Маяковского»,— «Красная стрела» (1932). В книгу вошли стихи Бурлюка, его рисунки, материалы для библиографии Бурлюка — литература на русском и других языках. Подготовил и выпустил, также включив туда свои произведения, литературно-художественный сборник ассоциации «Русских пролетарских писателей, художников и артистов в Америке» — «Серп и молот» (1932).
В дальнейшем Бурлюк выступал в основном как художник, и в этом качестве его судьба сложилась достаточно удачно. В 1930-60-х годах состоялось более тридцати выставок его картин. Ежегодно участвовал в выставках, занимаелся фотоискусством. В 1950-х в Хэмптон-Бейс (Лонг-Айленд) открыл собственную галерею. Пейзажи Бурлюка — поэзия в красках. На Парижской выставке 1962 года рядом с произведениями Пикассо, Брака, Кандинского, Матисса был представлен также Бурлюк.
…У моря синие глаза
Но их не встретишь взор
Их привлекает бирюза
Их легкий туч узор.
О выраженье этих глаз
Изменчиво в мгновеньях
То в них луна цветной алмаз,
То ветра нежно пенье…
Глаза морские пред грозой
Полны томленья страсти,
Полны бездонною тоской…
Потерянного счастья.
Бурлюк писал: «Истинное художественное произведение можно сравнить с аккумулятором, от которого исходит энергия электрических внушений. В каждом произведении отмечено, как в театральном действии, определенное количество часов для любования и разглядывания его. Многие произведения вмещают в себя запасы эстет-энергии на долгие сроки, как озёра горные, из коих неустанно вытекают великие реки воздействий, а истоки не иссякают. Таково творчество Н.К. Рериха».
Многие стихотворения Д. Бурлюка тяготеют к живописи в жанровом отношении. У него можно найти поэтические пейзажи: сельские («Это серое небо…», «Пейзаж»), городские («Ночные впечатления», «Над Вульвортом утро сегодня раскисшее…»), морские («Марина», «Море»), даже «фабричные» («Фабричный ландскеп»): портреты («Садовник», «Зазывая взглядом гнойным…»), ню («Похоти неутоленные»), натюрморты («На столе — бокал и фолиант…»), картины мифологические («Хор блудниц», «Брошенные камни», «Картина») и исторические («Вновь», «Всего лишь двести лет назад…»), гротескные сюжетные зарисовки («Не девочка а сексуал скелет…», «Негр упал во время пересадки на асфальт…») и т. д.
«Бурлюку было лет тридцать, — вспоминал Шкловский. — Он пережил увлечение Некрасовым. Очень много прочел, очень много умел и уже не знал, как надо рисовать. Умение лишило для него всякой авторитетности академический рисунок. Он мог нарисовать лучше любого профессора и разлюбил академический рисунок.
Он много слышал, много видел, уши его привыкли к шуму, глаз к непрерывному раздражению. <…> Он знал Хлебникова, человека из Астрахани, поэта и философа, он знал авиатора с Камы — Василия Каменского. Он знал Гуро-прозаика. <…> А главное — Бурлюк был теоретиком, он знал, как можно экспериментировать…». В этом смысле показательно, что, далекий от использования в своей поэзии заумного языка — крайнего проявления лингвистических экспериментов кубофутуристов, — именно Бурлюк подсказал Кручёных идею создания первого заумного стихотворения, осознавая, по-видимому, что эта работа — как раз для «дичайшего» (по самоопределению) из поэтов, который действительно блестяще справился с задачей. Кручёных вспоминал: «В конце 1912 г. Д. Бурлюк как-то сказал мне: „Напишите целое стихотворение из „неведомых слов““. Я и написал „Дыр бул щыл“, пятистрочие, которое и поместил в готовившейся тогда моей книжке „Помада“ (вышла в начале 1913 г.)>».
В 1956 и в 1965 гг. Бурлюк с женой посещали СССР. Несмотря на его многократные предложения к изданию в СССР своих произведений, ему не удалось напечатать ни строки. Встречавшийся с ним Илья Эренбург так написал в связи с этим: «В Москву приехали американские туристы — Давид Бурлюк с женой. Бурлюк в Америке рисует, прилично зарабатывает, стал почтенным, благообразным: ни лорнетки, ни "беременного мужчины"» (Эренбург И. Люди, годы, жизнь).
Давид Бурлюк, человек несомненно одаренный и яркий, в конце концов не случайно оказался на периферии даже исповедуемого им авангарда. Всю свою энергию он вложил в отрицание и разрушение, в эпатаж и рекламу. Он был прекрасным организатором. Но когда организовывать стало некого, оказалось, что собственной идеи у него нет, двигаться дальше некуда. Встретивший его в 1956 году В. Шкловский записал: «Сейчас Давид Бурлюк благоразумный, крепкий и напряженный, трудолюбивый старик. За сорок лет этот сильный человек не продвинулся и на две недели, но, конечно, состарился» (Шкловский Виктор. Жили-были).
Картины и рисунки Бурлюка разбросаны по всему свету в музеях и частных коллекциях. Многие из них репродуцированы в его книгах или книгах о нем. «Отец российского футуризма», Бурлюк принимал активное участие в выступлениях футуристов, являясь их теоретиком, поэтом, художником и критиком. Свойственные футуризму эпатажность и антиэстетичность ярче всего проявлялись в его стихах:
…Душа — кабак, а небо — рвань,
Поэзия — истрепанная девка,
А красота — кощунственная дрянь…
МЕРТВОЕ НЕБО
«Небо — труп»!! не больше!
Звезды — черви — пьяные туманом
Усмиряю больше — лестом обманом.
Небо — смрадный труп!
Для (внимательных) миопов,
Лижущих отвратный круп
Жадною (ухваткой) эфиопов.
Звезды — черви (гнойная живая) сыпь!
Я охвачен вязью вервий
Крика выпь.
Люди-звери!
Правда-звук!
Затворяйте же часы предверий
Зовы рук
Паук.
Маяковский вспоминал о нем: «Мой действительный учитель, Бурлюк сделал меня поэтом… Выдавал ежедневно 50 копеек. Чтоб писать, не голодая». Большой интерес представляют его воспоминания о футуризме и Владимире Маяковском.
ОБЛАКО В ШТАНАХ
И —
как в гибель дредноута
от душащих спазм
бросаются в разинутый люк —
сквозь свой
до крика разодранный глаз
лез, обезумев, Бурлюк.
Почти окровавив исслезённые веки,
вылез,
встал,
пошёл
и с нежностью, неожиданной в жирном человеке,
взял и сказал:
«Хорошо!»
Умер Давид Бурлюк 15 января 1967 года в г. Хэмптон-Бейз, штат Нью-Йорк. Его тело было кремировано согласно завещанию и прах развеян родственниками над водами Атлантики с борта парома.
Последняя запись в его блокноте:
…И за все те грехи мои тяжкие,
За неверие и благодать,
Положите меня в русской рубашке
Под иконами умирать!
Поэтесса Елена Шварц, одна из ведущих фигур ленинградской неофициальной культуры 1970-х и 1980-х годов, откликнулась на известие о его смерти стихами:
О русский Полифем!
Гармонии стрекало
Твой выжгло глаз,
Музыка сладкая глаза нам разъедала,
Как мыло, и твой мык не слышен был
для нас.
ПРИКАЗ
Заколите всех телят
Аппетиты утолять
Изрубите дерева
На горючие дрова
Иссушите речек воды
Под рукой и далеке
Требушите неба своды
Разъярённом гопаке
Загасите все огни
Ясным радостям сродни
Потрошите неба своды
Озверевшие народы...
Своеобразие личности Давида Бурлюка неизменно воплощалось в его поэтических и живописных опытах. По воспоминаниям Евреинова, даже на его собственном портрете, написанном с натуры главой кубофутуристов, сам «Давид Бурлюк, тяжеловесный, плечистый, слегка согбенный, с выражением лица, отнюдь не чарующим, немножко неуклюжий, хоть и не без приязни к грациозничанью, „легкости“, дэндизму (— его знаменитый лорнет, сюртук, кудлатые после завивки волосы и пр.), его степенный характер, далекий от безыдейного вольничанья, деловитость, чисто русская прямота в связи с чисто французской (наносной) заковыристостью, его грубость, так странно вяжущаяся с его эстетизмом, его, выражаясь пословицей — „хоть не ладно скроен, зато крепко сшит“, его, — наконец, то исключительно для него отличительное, но непередаваемое, невыразимое на словах, что всякий из нас знает (имею в виду друзей Бурлюка), как индивидуально-Бурлюковское, и что составляет, если не его charme, то во всяком случае оригинально-привлекательное, — все это <…> нашло свое полное, свое полнейшее выражение…» Что же говорить о лирической поэзии!
Но была в Бурлюке и другая сторона. Об этом писал в своих воспоминаниях Лентулов: «По натуре Бурлюк был семьянин-обыватель, не стремящийся к роскоши. Он был очень неприхотливым, очень экономным человеком и никогда не позволял себе ничего лишнего, экономя средства, выдаваемые папашей».
Николай Асеев в поэме «Маяковский начинается» (1950) несколько строк посвятил Давиду Бурлюку:
То смесь была странного вкуса и сорта
из магмы еще не остывших светил;
рожденный по виду для бокса, для спорта,
он тонким искусствам себя посвятил.
Искусственный глаз прикрывался лорнеткой;
в сарказме изогнутый рот напевал,
казалось, учтивое что-то; но едкой
насмешкой умел убивать наповал.
***
В отличие от старшего брата, Давида, Николаю Бурлюку досталось и славы поменьше (к тому же, даром художника он не владел), и в творчестве он не мог остановиться на чем-то одном (начал вместе со старшим братом, как футурист, но уже спустя пару лет переметнулся к акмеистам Гумилёва), да и судьба его оказалась трагической – как и того же Гумилёва, тридцатилетнего Николая Бурлюка расстреляли (с той лишь разницей, что ему не приписывали никакого контрреволюционного заговора, а просто в превентивных целях, как подозрительное лицо).
Николай Давидович Бурлюк (1890-1920) – поэт и прозаик.
Николай Бурлюк родился в семье агронома Давида Фёдоровича Бурлюка, ставшего уже к тому времени управляющим имением Мордвинова и переехавшим на жительство в село Котельва Ахтырского уезда Харьковской губернии (ныне – Полтавская область Украины).
После окончания в 1909 году Херсонской мужской гимназии он был зачислен студентом историко-филологического факультета Санкт-Петербургского университета, затем перевелся на физико-математический факультет (агрономическое отделение) и 12 февраля 1914 г. получил выпускное свидетельство о прослушании полного курса наук в Санкт-Петербургском университете.
Николай Бурлюк во многих отношениях представлял собой полную противоположность своему бойкому старшему брату. Насколько выразительной, осязаемой, пластичной — и в жизни, и в творчестве — обозначается фигура Давида, настолько нечетким, расплывчатым, почти эфемерным представляется образ младшего из братьев Бурлюков.
«Третий сын, Николай, рослый великовозрастный юноша, был поэт. Застенчивый, красневший при каждом обращении к нему, еще больше, когда ему самому приходилось высказываться, он отличался крайней незлобивостью, сносил молча обиды, и за это братья насмешливо называли его Христом. Он только недавно начал писать, но был подлинный поэт, то есть имел свой собственный, неповторимый мир, не укладывавшийся в его рахитичные стихи, но несомненно существовавший. При всей своей мягкости и ласковости, от головы до ног обволакивавших собеседника, Николай был человек убежденный, верный своему внутреннему опыту, и в этом смысле более стойкий, чем Давид и Владимир. Недаром именно он, несмотря на свою молодость, нес обязанности доморощенного Петра, хранителя ключей еще неясно вырисовывавшегося бурлюковского града» (Из воспоминаний Бенедикта Лившица «Полутораглазый стрелец»).
Вместе с братьями Давидом и Владимиром, а также сестрой Людмилой (правда, в отличие от них, никогда не выступавшей как художник) с 1910 года активно печатался в изданиях кубофутуристов («Студия импрессионистов», «Садок судей», «Пощёчина общественному вкусу»).
ПОЭТ И КРЫСА — ВЫ НОЧАМИ…
Поэт и крыса — вы ночами
Ведете брешь к своим хлебам;
Поэт кровавыми речами
В позор предательским губам,
А ночи дочь, — глухая крыса —
Грызет, стеня, надежды цепь,
Она так хочет добыть горсть риса,
Пройдя стены слепую крепь.
Поэт всю жизнь торгует кровью,
Кладет печать на каждом дне
И ищет блеск под каждой бровью,
Как жемчуг водолаз на дне;
А ты, вступив на путь изъятий,
Бросаешь ненасытный визг, —
В нем — ужас ведьмы с костра проклятий,
След крови, запах адских брызг.
А может быть отдаться ветру,
В ту ночь, когда в последний раз
Любви изменчивому метру
Не станет верить зоркий глаз? —
А может быть, когда узнают
Какой во мне живет пришлец,
И грудь-темницу растерзают,
Мне встретить радостно конец? —
Я говорю всем вам тихонько,
Пока другой усталый спит:
«Попробуй, подойди-ка, тронь-ка, —
Он, — змей, в клубок бугристый свит».
И жалит он свою темницу,
И ищет выхода на свет,
Во тьме хватает душу — птицу,
И шепчет дьявольский навет;
Тогда лицо кричит от смеха,
Ликует вражеский язык:
Ведь я ему всегда помеха, —
Всегда неуловим мой лик.
Валерий Брюсов, в целом назвавший материал сборника «Садок судей» находящимся «за пределами литературы», отметил, что у Николая Бурлюка (как и у Каменского) «попадаются недурные образы». Такой оценке литературного мэтра способствовала, по-видимому, и эстетическая умеренность произведений начинающего поэта, тем более очевидная на фоне вошедших в это же издание творений Д. Бурлюка и В. Хлебникова.
Николай был членом футуристической литературой группы «Гилея» (1910). Однако его поэтика по сути далека от нарочито «грубой», урбанистической и словотворческой (анти)эстетики Давида Бурлюка, Кручёных, Маяковского; для него характерны импрессионистическая образность, показ «сновидений», мифологические образы, установка на музыкальность. Он писал лирическую прозу («Глухонемая», «Артемида без собак», «Сбежавшие музы» и др.), а также теоретические статьи, формулирующие основные принципы футуристической литературы («Поэтические начала», «Supplementum к поэтическому контрапункту»).
Именно теоретическую область его деятельности, в частности, ценил в первую очередь художник Матюшин, также примыкавший к кубофутуристам: «Поэт Николай Бурлюк был талант второстепенный, но он много помогал братьям в теоретизации их живописных затей». Статья Н. Бурлюка «Поэтические начала», написанная «при участии Давида Бурлюка», по-своему весомая, формулирующая важные принципы футуристической литературы, а также продолжающий ее фрагмент «Supplementum к поэтическому контрапункту» были опубликованы в увидевшем свет в марте 1914 года единственном (сдвоенном) номере «Первого журнала русских футуристов». Рассуждая в «Поэтических началах» о связи слова с «жизнью мифа», о мифе как «критерии красоты слова», касаясь вопросов роли авторского почерка в восприятии литературного текста, связи цвета и буквы и др., Н. Бурлюк заканчивает свою статью типично футуристическим выпадом: «Я еще раз должен напомнить что истинная поэзия не имеет никакого отношения к правописанию и хорошему слогу, — этому украшению письмовников, аполлонов, нив и прочих общеобразовательных „органов“. Ваш язык для торговли и семейных занятий». Еще более резок авторский тон в опубликованном в этом же издании полемическом «Открытом письме гг. Луначарскому, Философову, Неведомскому», в котором Н. Бурлюк рьяно отстаивает корпоративные интересы «бурлючества», — таким «сокращенным термином» он называет футуризм: «Вы, воспитанные под знаменем свободы слова со знанием диалектики и уместности сказанного, стараетесь убедить ваших читателей, что мы подонки Нашей родины.
<…>
Некоторые из вас борцы за свободу религии и труда и — вот какое позорное противоречие!! МЫ, ВАШИ БРАТЬЯ, а вы нас оскорбляете и унижаете за то, что мы не рабы и живем свободой. И если за нами идет молодежь нашей родины, то это ваша вина — вы были и есть азиаты, губящие все молодое и национальное».
Возможно, многое, что сближало Н. Бурлюка с кубофутуристами, делалось им из «братской солидарности» (именно поэтому, по его признанию Лившицу, он «предпочитал хранить молчание», даже когда «у него самого возникали сомнения в целесообразности давидовых приемов пропаганды нового искусства»). Тем не менее, фактическое участие Н. Бурлюка в деятельности кубофутуристической группы было по-настоящему заметным и значительным. Его произведения были опубликованы во всех основных коллективных изданиях будетлян. Он активно участвовал в публичных выступлениях. Его петербургская квартира на Большой Белозерской улице, наряду с квартирой Кульбина в Максимилиановском переулке и домом Гуро и Матюшина на Песочной улице, стала одним из столичных «штабов» футуристов, своего рода «гилейским фортом Шабролем» (Лившиц).
МАТЕРИ
Улыбка юноше знакома
От первых ненадежных дней,
Воды звенящей не пролей,
Когда он спросит: “Мама дома?”
Луч солнца зыбкий и упругий
Теплит запыленный порог,
Твой профиль, мальчик, слишком строг
Для будущей твоей подруги.
В мае 1911 года Н. Бурлюк, ободренный снисходительной оценкой Брюсова, пишет ему: «Вы отчасти знаете меня по нелепому „Садку судей“, а теперь я вынужден просить у Вас той нравственной поддержки, которую я давно ищу.
<…> Я просто сомневаюсь в своем поэтическом даре. Я боюсь, что мой взгляд на себя слишком пристрастен. Поэтому я прошу Вас сказать мне — поэзия ли то, что я пишу, и согласны ли Вы, если первое правда, быть моим учителем».
Не получив ответа от главы символистов, Н. Бурлюк вынужден был искать другие творческие ориентиры. Даже в период подготовки и выхода в свет «Пощёчины общественному вкусу», фактически утвердившей существование сплоченной группы будетлян, он искал, в частности, контактов с другими художественными кругами. Этим контактам способствовало отчасти и позитивное отношение Н. Гумилева к поэзии Н. Бурлюка: «…С ним он поддерживал знакомство и охотно допускал его к вереификационным забавам «цеха» <…>, — писал тот же Лившиц. — По поводу обычной застенчивости своего тезки, тщетно корпевшего над каким-то стихотворным экспромтом, он как-то обмолвился двумя строками:
Издает Бурлюк
Неуверенный звук».
В своей рецензии на «Садок судей» Гумилёв охарактеризовал (наряду с хлебниковскими) произведения Н. Бурлюка, как «самые интересные и сильные».
И уже спустя пару лет Николай Бурлюк стал проявлять интерес к акмеизму, принимал участие в заседаниях «Цеха поэтов», приятельствовал с Николаем Гумилёвым. В 1914 году отказался подписать манифест футуристов «Идите к чёрту», где в оскорбительных выражениях характеризуются акмеисты, резонно заявив, что нельзя даже метафорически посылать к черту людей, которым через час будешь пожимать руку:
«Ваш год прошел со дня выпуска первых наших книг: «Пощечина», «Громокипящий Кубок», «Садок Судей» и др.
Появление Новых поэзий подействовало на еще ползающих старичков русской литературочки, как беломраморный Пушкин, танцующий танго.
Коммерческие старики тупо угадали раньше одурачиваемой ими публики ценность нового и «по привычке» посмотрели на нас карманом.
К. Чуковский (тоже не дурак!) развозил по всем ярмарочным городам ходкий товар: имена Крученых, Бурлюков, Хлебникова…
Ф. Сологуб схватил шапку П. Северянина, чтобы прикрыть свой облысевший талантик.
Василий Брюсов привычно жевал страницами «Русской Мысли» поэзию Маяковского и Лившица.
Брось, Вася, это тебе не пробка!..
Не затем ли старички гладили нас по головке, чтобы из искр нашей вызывающей поэзии наскоро сшить себе электро-пояс для общения с музами?..
Эти субъекты дали повод табуну молодых людей, раньше без определенных занятий, наброситься на литературу и показать свое гримасничающее лицо: обсвистанный ветрами «Мезонин поэзии», «Петербургский глашатай» и др.
А рядом выползала свора адамов с пробором — Гумилев, С. Маковский, С. Городецкий, Пяст, попробовавшая прицепить вывеску акмеизма и аполлонизма на потускневшие песни о тульских самоварах и игрушечных львах, а потом начала кружиться пестрым хороводом вокруг утвердившихся футуристов…».
В следующем году Бурлюк последний раз печатается (в альманахе «Весеннее контрагентство муз», 1915) и навсегда пропадает с литературного горизонта.
Пред деревом я нем:
Его зеленый голос
Звучит и шепчет всем
Чей тонок день, как волос.
Я ж мелкою заботой
Подневно утомлен
Печальною дремотой
Согбен и унижен.
Стихи Николая Бурлюка — это поэзия тонких психологических движений, неуловимых душевных нюансов, эмоционального импрессионизма. Мотивы одиночества, грусти, тоски, беспричинной тревоги, усталости как бы перетекают из одного произведения в другое, в совокупности выявляя своеобразный облик поэта, очевидно предпочитающего ночную тишину громкой суетности окружающего мира. «В своих кратких, скудных, старинных, бледноватых, негромких стихах он таит какую-то застенчивую жалобу, какое-то несмелое роптание:
О берег плещется вода,
А я устал и изнемог.
Вот, вот наступят холода,
А я от пламен не сберег, —
и робкую какую-то мечту:
Что, если я, заснув в туманах
Печально плещущей Невы,
Очнусь на солнечных полянах
В качанье ветреной травы.
Он самый целомудренный изо всех футуристов: скажет четыре строки и молчит, и в этих умолчаниях, в паузах чувствуешь какую-то серьезную значительность:
Как станет все необычайно
И превратится в мир чудес,
Когда почувствую случайно,
Как беспределен свод небес.
Грустно видеть, как этот кротчайший поэт напяливает на себя футуризм, который только мешает излиться его скромной, глубокой душе» (К. Чуковский. Образцы футурлитературы).
В 1916 году мобилизован в действующую армию на правах вольноопределяющегося, он служил в радиодивизионе. Он попал в электротехнический батальон, выучился там, закончил школу прапорщиков в 1917 году и стал телеграфистом, учил телеграфистов в военно-полевой школе. Воевал на Румынском фронте.
Зелёной губкой
Деревья над рекой
Еврейской рубкой
Смущён Днепра покой
Шуршат колёса
Рвёт ветер волос
В зубах матроса
Дитя боролось.
После революции Николаю Бурлюку пришлось служить и у гетмана Скоропадского, и при Директории, у Петлюры, и у красных, и у белых, в зависимости от того, в чьих руках оказывалась власть и проводилась мобилизация.
В 1918 году Николай женится на некоей Александре Сербиновой, вскоре у них рождается сын. К сожалению, об их судьбе ничего не известно.
С 1919 по 1920 годы он скрывается от мобилизации как в Белую, так и в Красную Армии, а в декабре 1920 года, посчитав что Гражданская война закончена, добровольно является в комиссариат для учета как бывший офицер. Это привело к тому, что на него заводится дело по обвинению в службе у белых и уклонении от мобилизации в Красную Армию. «Желая скорее очистить Р.С.Ф.С.Р. от лиц подозрительных кои в любой момент свое оружие могут поднять для подавления власти рабочих и крестьян», Николая Бурлюка приговаривают к расстрелу и 27 декабря 1920 года приговор приведен в исполнение.
САМОСОЖЖЕНИЕ
Зажег костер
И дым усталый
К нему простер
Сухое жало.
Вскипает кровь.
И тела плена
Шуршит покров
В огне полена.
Его колена —
Языков пена
Разит, шурша;
Но чужда тлена
Небес Елена —
Огнеупорная душа.
Обстоятельства гибели Николая Бурлюка долгое время оставались неизвестными и опубликованы только в 2001 г. Эмигрировавший в США Давид Бурлюк знал о расстреле брата, но, вероятно, скрывал этот факт из опасности повредить престижу своей семьи в СССР.
Осталось мне отнять у Бога,
Забытый ветром, пыльный глаз:
Сверкает ль млечная дорога
Иль небо облачный топаз, –
Равно скользит по бледным тучам
Увядший, тусклый, скучный ум.
И ранит лезвием колючим
Сухой бесстрашный ветра шум.
О ветер! похититель воли,
Дыханье тяжкое земли,
Глагол и вечности и боли
"Ничто" и "я", – ты мне внемли.
В 2004 году Андрей Крусанов, автор четырехтомника «Русский авангард», опубликовал ответ из СБУ, Службы Безопасности Украины по Сумской области, где ему прислали протокол, обвинительное заключение по Николаю Бурлюку. Это потрясающий документ того времени! Насколько он безграмотно и бесчеловечно составлен!
«Заключение
По делу № 607/196, по обвинению БУРЛЮК Николая Давидовича в службе у белых.
Я, Следователь Особотдарма 6 Рогов, рассмотрев настоящее дело, нашел:
БУРЛЮК Николай Давидович, 31 года, происходит из мещан, Харьковской губернии, Лебединского уезда, села Рябушки, женат, большую часть жизни проживал в г. Херсоне. Русский, православный, сын бывшего управляющего одного из имений графа Мордвинова в Таврической губер<нии> (Черная долина), беспартийный, сам имущества никакого не имеет, семья, состоящая из жены, ребенка и матери жены проживает в селе Веревчина – Балка Херсонской губернии. До 1909 учился в гимназии гор. Херсона с 1909 до 1914 г. в Петроградском университете, где и был студентом Сельско-Хозяйственного Университета г. Москвы до 1916 года после чего был мобилизован на правах вольноопределяющегося и служил в Электро-Техническом Баталионе и в 1917 году 15 Июля кончает школу Инженерных прапорщиков, после чего отправлен на Русский <Румынский?> – фронт и в 9 Радио-дивизионе сначала исполняет обязанности Пом<ощника> Нач<альни>ка Учебной команды, затем сам Нач<альни>к Полевой Радио-Телеграфной учебной школы.
В начале Ноября 1917 года едит <sic!> в Россию и привозит свою мать в Румынию гор. Вотушаны <Ботошани?>, и в Январе <19>18 года ввиду разоружения дивизиона белыми добровольцами на ст. Сокола Бурлюк уезжает в г. Кишинев в Радио-Румфронта и в том же Январе <19>18 года поступил в Кишиневскую Земуправу, затем уезжает в г. Измаил Уездным представителем Министерства Земледелия Молдавской Республики, в Марте месяце <19>18 года уходит в запас армии и продолжает служить в Управлении Земледелия до Июня <19>18 года. После чего через Одессу едет на жительство в г. Херсон, где и пристраивается черно<->рабочим завода Вадон, затем помощнико<м> табельщика, и в начале Августа <19>18 года уезжает в имение Скадовского (Белозерка Херсонской губ.) где служит Приказчиком и неофициально исполняет <обязанности> Помощника Управляющего и в Ноябре месяце <19>18 года по объявленной мобилизации Гетманом является как офицер <и> направляется в г. Одессу в Радио-Дивизион, где от Гетмана переходит к Петлюре затем к белым в начале Декабря <19>18 года затем в Апреле <19>19 года остается <и> служит при Красной Армии до Мая <19>19 года после чего переходит на службу в морскую пограничную стражу и в Июне <19>19 года освобождается как агроном и уезжает в гор. Херсон затем в с<ело> Веревчино к родным и с Июня до Августа <19>19 года живет в деревне, но затем уезжает в Алешки для подыскания службы учителя дабы не попасть в ряды белых и по объявленной мобилизации белыми является как офицер находясь на службе рядовым преследуется до Сентября за службу в Красной армии после чего отправляется на фронт против Махно в районе Знаменка затем Гуляй-Поле, показывает, что следует рядовым телефонистом.
В Декабре месяце под натиском Красной армии белые отступают Бурлюк от белых удирает через Мелитополь и Алешки и Херсон, затем на Голую-Пристань и там скрывается в больнице боясь военной службы противоречущей своему убеждению и так скрывался до Декабря <19>20 г. после чего считая с тем, что гражданская война закончена сам является в комиссариат для учета как бывший офицер.
Белым явился по первому приказу как офицер потому, что документы были в их руках, а законом Р.С.Ф.С.Р. и приказам не подчиняется и не являлся потому, что не желал служить как у тех, так и у других и продолжал скрываться целый год.
Принимая во внимание показание самого Бурлюка, из коего видно: БУРЛЮК Николай Давидович сын управляющего крупных имений Мордвинова, гимназист студент в 1917 г. офицер, служит начальником учебной команды на Румынском фронте и в то время когда ген<ерал> Щербачев предполагал совершить переворот базируется в Яс<с>ах, Бурлюк привозит свою мать в Румынию, после чего так же пристраивается в Молдавской Республике, по неизвестным причинам едет обратно в Россию, где при первой мобилизации Гетмана является как офицер и от Гетмана переходит к Петлюре затем к белым и при приходе Красной армии остается на службе при Радио-Телеграфном дивизионе, затем переходит в пограничную стражу, откуда под видом агранома <sic!> удается освободится <sic!> и при первом приказе белых является как офицер где продолжает служить, и лиш <sic!> при oтступлении белых опять удирает в Херсон затем в деревню, где течение года не исполняет ни одного приказа Рабоче-Крестьянской власти и скрываясь ровно год в тылу Красной армии, не известно чем занимается что дает повод <отнести> Бурлюка к числу шпионов армии Врангеля и ему подобных и лишь в <19>20 году Декабре месяце когда ликвидирован Крымский фронт Бурлюк считая гражданскую войну законченной, и надеясь на милость Рабоче-Крестьянской власти после года скитаний является для yчета, кроме того в день ареста при нем оказываются документы подтверждающие, что Бурлюк лишь в Декабре <19>20 года начал выявлять свое присутствие на территории Совет<ской> власти и тут же он уже оказывается огрономом <sic!> и пристраивается в Советских учреждениях см. удостов<ерения> при деле № 13063, 4282 и 106218 принимая в основание показание самого уже Бурлюка где много сказано за то, что в течение года когда Бурлюк скрывался было много приказов Р.С.Ф.С.Р. и Крас-армии что лицам не зарегистрировавшимся и скрывающимся будет применена высшая мера наказания расстрел, имея в виду, что виновность Бурлюка им уже подтверждена, желая скорее очистить Р.С.Ф.С.Р. от лиц подозрительных кои в любой момент свое оружие MOГУТ поднять для подавления власти рабочих и крестьян как сделал и Бурлюк при первой мобилизации белых явился как офицер, а по сему
Полагал бы: БУРЛЮКА Николая Давидовича, 31 года, Расстрелять.
Следователь: Рогов
Завследчастью: Согласен. Голуб. 25 декабря 1920
Резолюция Начособотдела 6 армии:
Утверждается Чрезвычайной тройкой особотдела 6 армии.
Председатель: <Быстров?>
Члены: <Брянцев?> <нрзб.>
25 декабря 1920».
Столь разные судьбы Давида и Николая Бурлюков оказались теснейшим образом связаны с историей русского авангардистского искусства. Различен по весомости их вклад в русский футуризм, разными творческими путями шли они в широчайшем русле этого течения. Столь же различны и занимаемые поэтами Бурлюками позиции в русской поэзии первой половины XX столетия. Но позиции эти — быть может, не центральные, но и не периферийные — заняты ими вполне по праву.
Я мальчик маленький — не боле,
А может быть, лишь внук детей
И только чувствую острей
Пустынность горестного поля.
Лучшие Вайнеры России!
ВАЙНЕРЫ
Если до сих пор в очерках, посвященных родственникам (братьям или сестрам), мы разделяли их творчество на отдельные главы, то в данном случае (как и в случае братьев Стругацких) придется писать об обоих разом, поскольку на титульных листах и обложках книг, выходивших из-под их пера, значились (за редким исключением) обе фамилии одновременно – братья Аркадий и Георгий Вайнеры.
Братья Ва;йнеры – Аркадий Александрович (1931-2005) и Георгий Александрович (1938-2009) – писатели, сценаристы.
Оба брата родились в Москве в простой семье автослесаря Александра Вайнера. Их отец был родом из небольшого местечка недалеко от Одессы, имел образование всего один класс и толком не умел читать и писать. Позже книги его сыновей отцу вслух читала мать, которая была образованной и интеллигентной женщиной, отличалась редкой красотой. Зато отец был прекрасным рассказчиком. Многочисленные отцовские истории братья Вайнеры использовали в своих романах. Своим сыновьям родители привили качества, которые очень помогли им в жизни. Самое главное наставление отца: в любых ситуациях всегда оставаться человеком.
До братьев пишущих людей в роду Вайнеров не было. Впрочем, и братья не сразу нашли себя в литературе. Да и потом не всегда их судьбы двигались параллельными тропами.
Георгий и Аркадий выросли на Сухаревке, в одном из самых криминальных районов Москвы в послевоенное время.
Аркадий окончил музыкальную школу по классу аккордеона, прекрасно пел. В юности активно занимался спортом. Мастер спорта по вольной борьбе. После окончания школы поступил в Московский авиационный институт, в котором проучился один год. Аркадий сделал свой выбор не сразу. В школе он увлекался математикой и физикой и хотел стать инженером. Закончив школу с золотой медалью, Аркадий поступил в Московский авиационный институт, но проучился там только один семестр, после чего перешел в Московский юридический университет, который и окончил в 1953 году.
Георгий Вайнер долго искал себя в жизни. Под влиянием старшего брата в 1960 году заочно окончил Московский юридический институт. Потом решил стать инженером. В конце концов стал журналистом ТАСС. Затем начал писать вместе с братом романы.
Правда, после окончания университета пути братьев paзошлись. Георгий Вайнер избрал для себя карьеру журналиста, а Аркадий устроился работать в милицию. Он начинал оперуполномоченным 21-го отделения милиции Москвы, которое находилось неподалеку от ВДНХ. Эта работа дала будущему писателю прекрасное знание повседневной жизни участкового инспектора и привнесла в каждую его книгу яркую фактурность.
Аркадий Вайнер проработал в милиции более двадцати лет и прошел путь от рядового инспектора до следователя по особо важным делам и начальника следственного отдела. Накопленный за годы работы огромный опыт позже был использован в процессе создания романов.
Правда, ранние годы совсем не предвещали столь благополучного будущего. Георгий рос не просто двоечником, хулиганом и самым отъявленным драчуном московского района Сухаревка — он имел все шансы (по прогнозам старшего Аркадия) загреметь в тюрьму. Когда Аркадий Вайнер стремительно пошел вверх по карьерной лестнице в уголовном розыске, даже появилась шутка, что такое большое количество задержанных у него набирается благодаря помощи Георгия. Потому что задерживал Вайнер-старший именно своего младшего братца.
Аркадия Вайнера трижды пытались исключить из партии, когда он переходил дорогу важным людям. Во время работы в МУРе у него постоянно были конфликты из-за чрезмерной принципиальности. Он расследовал самые разные дела – от крупных хищений до убийств, всегда доводил их до справедливого завершения – приговора. Ему не раз пытались давать взятки, случалось, что и угрожали. Он уволился из милиции в звании капитана.
Зимой 1970 года Георгий отправился в подмосковный пансионат писать книжку. В это же время туда приехали кататься на лыжах студенты химфака МГУ. Как-то писатель увидел, что по дорожке в санаторий несколько человек неловко тащат девушку со сломанной ногой. Георгий взял бедолагу на руки и отнес в ее номер. А через неделю... сделал пострадавшей предложение руки и сердца. Она согласилась. Чтобы произвести впечатление на Александру, Георгий пригласил ее в популярнейший в те годы ресторан Центрального дома литераторов, где проводили вечера многие знаменитости. Закончилось всё традиционной для Вайнера дракой, которая вошла в анналы писательской жизни тех лет.
Схватились братья Ибрагимбековы против Вайнеров. Бакинских писателей, кинодраматургов Рустама и Максуда Ибрагимбековых (авторов сценариев «Белого солнца пустыни» и «Утомленных солнцем») поддерживали азербайджанские коллеги, а вот на стороне Аркадия и Александры Вайнеров были все официантки Дома литераторов. Георгий Вайнер рассказывал: «Это была знаменитая, вошедшая в анналы Союза писателей драка братьев Ибрагимбековых против братьев Вайнеров. В ней участвовало около 50 человек. Братьев Ибрагимбековых поддерживали азербайджанские литераторы, а нас с братом целая толпа официанток, потому что я пропивал в ЦДЛ все деньги, которые зарабатывал. Летали тарелки, бутылки, столы. Выломали входную дверь». Приехала милиция, забрали всех участников драки. Вайнеров вскоре отпустили, а Ибрагимбековых, как зачинщиков, задержали. На следующий день братьям звонили Никита Михалков и Юлиан Семенов, конфликт удалось уладить, с Ибрагимбековыми они даже подружились. К слову, в той драке Георгий смог произвести впечатление на свою невесту, которая сразу дала ему согласие на брак – ведь в той драке Георгий выглядел настоящим героем. И Александра не прогадала: их брак был очень крепким, у них родилось трое детей.
Позже Аркадий Вайнер признавался, что всерьез опасался за то, что Георгий когда-нибудь сядет в тюрьму.
Братья Вайнеры начали писать в 1965 году. Аркадий как-то сказал, что их с братом вдохновил пример приятеля, который много лет проработал в разведке, а когда вышел в отставку, написал три романа.
Как был написан первый роман? Самая первая проба пера братьев Вайнеров — роман «Часы для мистера Келли». Когда после спора о том, «кем труднее работать: следователем либо журналистом», их друг Норман Бородин предложил закончить спор и объединить усилия, написав пробный рассказ, братья согласились. Спустя месяц после разговора братья принесли Норману Бородину большой роман на 600 страниц. Работу оценили и сразу опубликовали в двух журналах – «Советская милиция» и «Наш современник». За книгу новоиспеченные писатели получили приличный гонорар и похвалу редактора. Так началась писательская карьера Аркадия и Георгия. Их произведения сыпались, как из рога изобилия. Братья и не собирались останавливаться, ведь они верили, что их ждет успех и признание в литературе. Аркадий Вайнер признавался, что сцены со стрельбой лучше получались у его брата; у него же превосходно получалось писать про отношения.
В первой повести – «Часы для мистера Келли» – Вайнеры только нащупывали свой будущий стиль. Но уже в первом романе проявилась главная особенность их последующих произведений – безупречно выстроенный сюжет и фактическая точность. Читатель продолжает оставаться в напряжении до самого конца действия. В этом же произведении впервые появился и их постоянный герой – инспектор Станислав Тихонов. В романах Вайнеров он прошел по такой же лестнице должностей, как и сам Аркадий. Роман несколько раз переиздавался, а затем на его основе сняли кинофильм.
Настоящая же популярность пришла к Вайнерам после публикации в журнале «Огонёк» второго их произведения – «Ощупью в полдень» (1968). После его публикации братья поняли, что нашли свое настоящее призвание. Однако Аркадий Вайнер ушел из милиции лишь после выхода третьего романа – «Я – следователь», по которому вскоре был поставлен фильм. В нем главную роль сыграл грузинский певец и актер Вахтанг Кикабидзе. А Георгий в то время еще продолжал работать корреспондентом ТАСС.
С начала семидесятых годов в творчестве Вайнеров четко определяются две линии. Одна из них – это чисто детективные романы, лучшим из которых считается «Эра милосердия» (1966). Почти сразу после выхода этого произведения братья написали на его основе киносценарий, и через несколько лет по нему был снят известный многосерийный фильм «Место встречи изменить нельзя».
Кроме романов, Вайнеры написали цикл повестей, объединенных образом детектива-рассказчика Станислава Тихонова, – «Не потерять человека» и «Город принял».
Второе направление в творчестве писателей – это создание многоплановых произведений, в которых детективный сюжет сочетается с исторически конкретным образом. Первым таким опытом стал их роман «Визит к Минотавру», по которому тоже был снят многосерийный фильм.
Действие произведения искусно развивается вокруг истории расследования того, как была похищена скрипка Страдивари. В основе интриги лежало реальное событие – кража ценнейшего инструмента у известного скрипача Давида Ойстраха. И так же реальны действия следователей по раскрытию этого громкого преступления. Параллельно перед читателем проходит история жизни великого скрипичного мастера. Но Вайнеры не просто соединяют две сюжетных линии, а используют их для откровенного разговора о проблемах художественного творчества и ответственности художника.
Второе произведение из этого цикла – роман «Лекарство для Несмеяны» (или «Лекарство против страха»). В нем детективный сюжет объединен с рассказом о жизни и деятельности знаменитого немецкого врача Парацельса. Биография известного деятеля вновь становится фоном для развития действия.
Точно такой же прием братья Вайнеры использовали и для создания своего следующего романа – «Карский рейд» (1983), в котором детективная интрига строится на основе реального исторического события, рассказа об истории экспедиции к Северному полюсу.
Вайнеры всегда искусно запутывают читателя, то ускоряя, то замедляя действие, то вводя ложные сюжетные ходы. Но оно почти всегда заканчивается неожиданной развязкой. В восьмидесятые годы писатели впервые обратились к жанру исторического детектива. Роман «Петля и камень в зеленой траве» (1990) посвящен расследованию злодейской расправы с артистом С. Михоэлсом. Вайнеры собрали огромный фактический материал. История политического убийства превратилась в настоящий обвинительный акт одного из самых мрачных периодов российской истории.
О манере написания книг братьями Вайнерами рассказала Наталья Дарьялова, дочь Аркадия. Подготовку произведения они записывали на магнитофон, когда обсуждали детали сюжета. Много спорили, иногда на повышенных тонах. Вайнеры работали очень много, чаще всего – ночью, выкуривая блоки сигарет и выпивая литры кофе. Братья по характеру были очень разными, но их жизненные принципы и понимание людей у них было схожим. Аркадий Александрович прекрасно выстраивал сюжет, придумывал повороты, а Георгий Александрович «вышивал» писательское полотно. Они друг друга гармонично дополняли. Ряд сюжетов Аркадий Александрович позаимствовал из своей практики в МУРе. Широкую известность им принес сценарий к фильму «Место встречи изменить нельзя» режиссера Станислава Говорухина, в основу которого легла их повесть «Эра милосердия». Инициатором съемок фильма был актер Владимир Высоцкий, с которым братья Вайнеры как-то встретились в Центральном доме литераторов и подарили ему свою книгу «Эра милосердия». Дочь писателя Наталья Дарьялова рассказывала: «На следующее утро в нашу дверь позвонили, папа пошел открывать и увидел на пороге Высоцкого, чему очень удивился, – друзьями они тогда еще не были. Прямо с порога гость заявил: «Я за ночь прочитал роман и очень хочу сыграть Жеглова». Надо было папу знать – он стал Высоцкого подначивать: «А почему ты решил, что эта роль – для тебя?». Володя давай горячо рассказывать, как замечательно сыграет. Тогда папа засмеялся и сказал: «Да мы и сами знаем, что это твое». Они стали друзьями, Володя часто у нас бывал – и с Мариной Влади, и с ее сыном. Пел новые песни, а две из них посвятил лично Вайнерам».
Наталья Аркадьевна слегка ошиблась: Вайнерам Высоцкий посвятил три песни – «Зарисовка из детства», «Граждане, ах сколько ж я не пел» и «Письмо торговца ташкентскими фруктами» (все три песни исполнены на дому у писателя Аркадия Вайнера в апреле 1980 года, после успеха сериала «Место встречи изменить нельзя»), с одним лишь уточнением – первую песню, написанную несколько ранее, Высоцкий при исполнении посвятил только Аркадию, а остальные – обоим братьям.
Граждане, ах, сколько ж я не пел, но не от лени –
Некому: жена – в Париже, все дружки – сидят.
Даже Глеб Жеглов – хоть ботал чуть по новой фене –
Ничего не спел, чудак, пять вечеров подряд.
Хорошо, что в зале нет
Не наших всех сортов,
Здесь – кто хочет на банкет
Без всяких паспортов.
Расскажу про братиков –
Писателей, соратников,
Про людей такой души,
Что не сыщешь ватников.
Наше телевидение требовало резко:
Выбросить слова «легавый», «мусор» или «мент»,
Поменять на мыло шило, шило – на стамеску.
А ворье переиначить в «чуждый элемент».
Но сказали брат и брат:
«Не! Мы усе спасем.
Мы и сквозь редакторат
Все это пронесем».
Так, в ответ подельники,
Скиданув халатики,
Надевали тельники,
А поверх – бушлатики.
Про братьев-разбойников у Шиллера читали,
Про Лаутензаков написал уже Лион,
Про Серапионовых листали Коли, Вали...
Где ж роман про Вайнеров? Их – два на миллион!
Проявив усердие,
Сказали кореша:
«"Эру милосердия"
Можно даже в США».
С них художник Шкатников
Написал бы латников.
Мы же в их лице теряем
Классных медвежатников.
Кроме песен, Владимир Высоцкий посвятил братьям Вайнерам еще одно стихотворение «Я не спел вам в кино, как хотел…», которое там же, на квартире Аркадия и прочитал:
Я не спел вам в кино, хоть хотел,
Даже братья меня поддержали:
Там, по книге, мой Глеб где-то пел,
И весь МУР все пять дней протерпел,
Но в Одессе Жеглова зажали.
А теперь запылает моя щека,
А душа — дак замлеет.
Я спою, как из чёрного ящика,
Что всегда уцелеет.
Генеалоги Вайнеров бьются в тщете —
Древо рода никто не обхватит.
Кто из них приписал на Царьградском щите:
"Юбилеями правят пока ещё те,
Чей он есть, юбилей, и кто платит"?
Первой встрече я был очень рад,
Но держался не запанибрата.
Младший брат был небрит и не брат —
Выражался, как древний пират,
Да и старший похож на пирата.
Я пил кофе — ещё на цикории,
Не вставляя ни слова,
Ну а Вайнеры-братики спорили
Про характер Жеглова.
В Лувре я — будь я проклят! — попробуй, налей!
А у вас — перепало б и мне там.
Возле этой безрукой — не хошь, а лелей,
Жрать охота, братья, а у вас — юбилей
И, наверно... конечно, с банкетом.
Братья! Кто же вас сможет сломить?
Пусть вы даже не ели от пуза...
Здоровы, а плетёте тончайшую нить.
Все читали вас, все, — хорошо б опросить
Членов... нет, — экипажи "Союза".
Я сегодня по "ихнему" радио
Не расслышал за воем
Что-то... "в честь юбилея Аркадия
Привезли под конвоем..."
Всё так буднично, ровно они, бытово.
Мы же все у приёмников млеем.
Я ж скажу вам, что ежели это того...
Пусть меня под конвоем везут в ВТО —
С юбилеем, так уж с юбилеем.
Так о чём же я, бишь, или вишь?
Извини — я иду по Аркаде:
МУР и "зря ты душою кривишь" —
Кончен ты! В этом месте, малыш,
В сорок пятом работал Аркадий.
Пусть среди экспонатов окажутся
Эти кресла, подобные стулу.
Если наши музеи откажутся —
Увезу в Гонолулу.
Не сочтите за лесть предложенье моё,
Не сочтите его и капризом,
Что скупиться, ведь тут юбилей, ё-моё! —
Всё, братьями моими содеянное,
Предлагаю назвать "вайнеризмом"!
Высоцкий познакомил Вайнеров с Говорухиным. В ходе съемок у братьев был конфликт с Говорухиным из-за Владимира Конкина. В их книге Шарапов – крепкий деревенский парень, широкоплечий, сильный, мужественный. У Конкина ни в его внешности, ни в актерской манере с настоящим Шараповым не было ничего общего. Вайнеры, которым образ Шарапова был очень дорог, переживали и поначалу даже отказались указывать в титрах фильма свою фамилию. Высоцкий же настаивал, чтобы роль Шарапова отдали его другу Ивану Бортнику (который потом сыграл в этом фильме бандита Промокашку). Но потом помирились с Говорухиным и дружили всю жизнь. Позднее Владимир Конкин в одном из интервью рассказывал о закулисье съемок этого фильма: «Авторы романа братья Вайнеры вели себя „оригинально“. Мне они улыбались, а Говорухина за моей спиной сбивали с толку: „Это не Шарапов“. Более того, много лет спустя Георгий Вайнер, умирая от рака в Нью-Йорке, сказал, что худший исполнитель их произведений — Конкин. А ведь благодаря этой картине они выпустили свой пятитомник. Ерунду какую-то пороли про меня, а сами столько деньжищ бы не заработали, если б не было у них такого Шарапова. Я-то думал, что они приличные люди. Кино-то благодаря мне получилось, не получилось бы кина без меня».
Должно было появиться продолжение фильма «Место встречи изменить нельзя», Вайнеры собирались писать сценарий, но из-за смерти Высоцкого идея реализована не была – братья в роли Жеглова не могли представить никого другого.
Детективные истории братьев Вайнеров отличались жизненной достоверностью, психологической глубиной, хорошим знанием того, как раскрываются преступления. К 1990 году их общий тираж намного превысил миллион экземпляров. А на настоящий момент общий тираж более 150 книг, написанных братьями, превысил в России два миллиона экземпляров. Книги братьев Вайнеров, общий тираж которых составлял около трехсот миллионов экземпляров, публиковались также во многих странах мира.
Братья написали и некоторые сценарии к фильмам. Аркадий писал и пьесы, и художественные очерки, и криминальные хроники.
Правда, не все произведения были приняты на «ура» советскими властями. Так, опубликованный в 1991 году роман «Петля и камень в зеленой траве», который сами братья считали своим самым значимым произведением и над которым братья Вайнеры работали в 1970-х годах, писался засекречено. Братья опасались держать рукописи на дому, так как сюжет был явно антисоветским. Роман повествует о гонениях евреев на территории СССР в сталинские времена. Как бывший милиционер, Аркадий Александрович прекрасно понимал: в случае обыска и изъятия этих бумаг им с братом грозило не менее пяти лет лагерей. Книга вызвала огромный резонанс на Западе.
Второй «неугодный» роман, «Евангелие от палача», написан намного позже, но тоже с опаской. Этот роман является как бы первой частью «Петли и камня». Речь в нем идет о событиях 1970-х годов, которые накладываются на воспоминания главного героя (от лица которого и ведется рассказ) бывшего полковника МГБ Хваткина, а ныне профессора, доктора юридических наук из конца 1940-х-начала 1950-х годов. Печально знаменитое «дело врачей» и главный герой на заре стремительной карьеры. По трупам и головам. Преступления без наказания. Разврат и неизбывное рассейское пьянство. Похмелье. Хваткин вспоминает, что было 25-30 лет назад. Во времена «культа личности», во времена бессистемности, страха, неизвестности перед завтрашним днем. Засилье НКВД и других ГБ, о котором мы знаем лишь понаслышке, здесь показано во всей «красе». Братья Вайнеры, по их словам, написали роман за 15 лет до его публикации.
В 1991 году пути братьев снова разошлись. Они, к сожалению, перестали писать совместно из-за некоторых разногласий.
В 1990 году Георгий Вайнер уехал в США, причем это произошло на пике популярности их писательской деятельности, и многие назвали этот шаг настоящим самоубийством. Однако он уехал не потому, что хотел большей славы. Как заявляет сам писатель, он устал от того общества, которое его окружало. Причина была проста: на его шее было пятеро иждивенцев — жена, трое детей (сыновья: Станислав и Константин, дочь Анна) и огромная собака. Содержать их на зарплату журналиста в 90-е годы было нереально. В Америке же зарплата Вайнера составляла 384 доллара в неделю. За жилье отдавали 1000 долларов в месяц. В 1992–2001 гг. Георгий Александрович работал главным редактором газеты «Новое русское слово». Постепенно продолжил и литературную работу, написав два киносценария для американского и итальянского телевидения.
Каждый день общался по телефону с братом и был очень благодарен Аркадию за то, что он сохранил в специальном стеллаже все вышедшие издания братьев Вайнеров. А он-то, мол, всегда к этому вопросу относился наплевательски. И только в конце жизни понял, как здорово иметь такую коллекцию собственных произведений.
Умер Георгий Вайнер 11 июня 2009 года в Нью-Йорке после долгой борьбы с раком. Он похоронен на кладбище Маунт-Мориа в Нью-Джерси. Его сын Станислав и дочь Анна по сей день продолжают жить в Нью-Йорке, а сын Константин переехал в Израиль.
В отличие от своего брата, Аркадий Вайнер (кавалер Ордена Дружбы с 1996 г.) не только остался в России, но и демонстрировал свою явную приверженность к родному отечеству, он принципиально отдыхал в родной Малаховке, где собирал свою семью, состоявшую из жены и двух внучек. Им категорически запрещалось говорить по-английски. Жена – Софья Львовна Дарьялова, доктор медицинских наук, лауреат Государственной премии, профессор Московского научно-исследовательского онкологического института им. П.А. Герцена. Они познакомились, когда Софья еще училась на 6-м курсе университета, поженились через несколько дней после знакомства и прожили вместе 45 лет. В узком кругу близких Аркадий всегда говорил такую фразу: «Господь послал мне жену по блату». Ведь в те годы, когда он работал только в милиции и получал мало, Софья сильно его поддерживала.
Аркадий Вайнер – член Российской академии кинематографических искусств «Ника». Вместе с дочерью Натальей Дарьяловой, журналисткой и телеведущей, был основателем и владельцем телеканала «Дарьял-ТВ» (ДТВ).
В связи с юбилеем выпуска российских бумажных денег он принял участие в подготовке новой купюры и даже позировал на ее фоне. В награду заядлый курильщик получил японский мундштук.
Аркадий Вайнер отвечал на письма бывших уголовников, хлопотал об амнистии для тех, кого, он точно знал, посадили незаслуженно, по ошибке. В его писательских планах было множество интересных идей. Автор многих детективов хотел написать роман о московской патриархальной семье дореволюционных времен.
Аркадий Вайнер являлся президентом Международного фестиваля детективного кино. В апреле 2005 года Аркадий Вайнер фактически сбежал из больницы, чтобы открыть VII Международный фестиваль детективных фильмов «DetectiveFEST». Выступая со сцены, он сказал: «Задача фестиваля – воспитать уважение к закону, через уважение к закону воспитать уважение друг к другу и к самому себе, то есть то, что описывается словом "достоинство"». На следующий день 24 апреля 2005 года, Аркадия Вайнера не стало. Причиной смерти был сердечный приступ. Похоронен на Востряковском кладбище в Москве.
После смерти брата Георгий Вайнер написал еще две книги – «Умножающий печаль» и «Райский сад дьявола». Близкие к Георгию люди всегда отмечали его доброту, щедрость и любовь к работе. Он был настоящим трудоголиком, но никогда в этом не признавался. Называл себя любителем выпивки и вкусной еды в кругу друзей. Вайнер часто посещал Израиль, любил эту страну за их постоянную борьбу.
Успех произведений, которые сами авторы именовали психологической прозой с криминальным сюжетом, нельзя объяснить одной лишь любовью публики к впечатляющим погоням, громким перестрелкам, захватывающим интригам. Здесь имеет место нечто более глубокое: человеческие отношения, которые гораздо важнее лихо закрученного сюжета. Действительно, братьям Вайнерам удалось поднять детективный жанр на высоту настоящей литературы. В многочисленных интервью Аркадий Вайнер часто подчеркивал, что не только не писал по общепринятым писательским трафаретам, но даже не имел учителя, которому можно было бы подражать. Да и подражать не имело смысла: огромный опыт в уголовном розыске давал автору мощную почву для будущих романов.
У братьев множество интересных книг, запоминающихся образов и избранных цитат. Их персонажи настолько живы, настолько индивидуальны, что помнятся еще долгие годы после прочтения. Любители собирать цитаты смогут найти множество интересных мыслей в одной из книг Вайнеров. Вот, например, цитата из книги «Визит к Минотавру»: «Истина, как человек, рождается в боли, страшном усилии всего нашего бренного тела и высоком воспарении души». Еще одна цитата из того же произведения: «Когда ты был слеп, я был твоим поводырем в краях неведомого. Теперь ты прозрел, и моя спина загораживает тебе солнце»...
Сейчас на книжном рынке России появилось огромное количество детективов зарубежных авторов, пишут романы в жанре детектива и молодые российские писатели. На этом фоне советская детективная литература в значительной мере потеряла свою былую привлекательность. Забыты и многие писатели, которые раньше работали в этом жанре. Но братья Вайнеры чутко уловили потребности времени.
Владимир ВЫСОЦКИЙ
ПИСЬМО ТОРГОВЦА ТАШКЕНТСКИМИ ФРУКТАМИ
С ЦЕНТРАЛЬНОГО РЫНКА
Жора и Аркадий Вайнер!
Вам салям алейкум, пусть
Мы знакомы с вами втайне, –
Кодекс знаем наизусть.
Пишут вам семь аксакалов
Гиндукушенской земли,
Потому что семь журналов
Вас на нас перевели.
А во время сбора хлопка
(Кстати, хлопок нынче – шелк)
Наш журнал «Звезда Востока»
Семь страниц для вас нашел.
Всю Москву изъездил в «ЗИМе»
Самый главный аксакал –
Ни в едином магазине
Ваши книги не сыскал.
Вырвали два старших брата
Все волосья в бороде –
Нету, хоть и много блата
В «Книжной лавке» – и везде.
Я за «Милосердья эру» –
Вот за что спасибо вам! –
Дал две дыни офицеру
И гранатов килограмм.
А в конце телевиденья –
Клятва волосом седым! –
Будем дать за продолженье
Каждый серий восемь дынь.
Чтобы не было заминок
(Любите кюфта-бюзбаш?)
Шлите жен Центральный рынок –
Полглавы – барашка ваш.
Может это слишком плотски,
Но за песни про тюрьмы
(Пусть споет артист Высоцкий)
Два раз больше платим мы.
Не отыщешь ваши гранки
И в Париже, говорят...
Впрочем, что купить на франки?
Тот же самый виноград.
Мы сегодня вас читаем,
Как абзац – кидает в пот.
Братья, мы вас за – считаем –
Удивительный народ.
Наш праправнук на главбазе –
Там, где деньги – дребедень.
Есть хотите? В этом разе
Приходите каждый день.
А хотелось, чтоб в инъязе...
Я готовил крупный куш.
Но... Если был бы жив Ниязи...
Ну а так – какие связи? –
Связи есть Европ и Азий,
Только эти связи чушь.
Вы ведь были на КАМАЗе:
Фрукты нет. А в этом разе
Приезжайте Гиндукуш!
В поэзии – пора эстрады!
ВАНШЕНКИН–ГОФФ
Писатель Бенедикт Сарнов в статье «Ей не жалко Лермонтова» описал один забавный случай, касающийся Константина Ваншенкина: «Однажды в каком-то нашем разговоре… С. Я. (С.Я. Маршак – В.Ю.) сказал, что Ваншенкин и Винокуров – это, в сущности, один поэт. У них ведь и фамилия одна и та же: Ваншенкин – это измененное «Вайншенкер». В переводе на русский – «Винокуров».
Женя Винокуров, когда я пересказал ему эту остроту старика, отнесся к ней довольно добродушно. (Как видно, услышал ее уже не в первый раз.)
– Бог с ним, с Маршаком, – сказал он. – Гораздо хуже то, что и Лесючевский тоже рассматривает меня и Ваншенкина как одного поэта.
Лесючевский был тогда директором (точнее – председателем правления) издательства «Советский писатель».
В ответ на мой немой вопрос Женя пояснил:
– Недавно говорю я ему, что давно пора бы уже выпустить новую мою книгу. А он мне: «Ну, знаете, вы с Ваншенкиным не можете на нас обижаться. В прошлом году мы выпустили книгу Ваншенкина. И в позапрошлом. Да и три года назад тоже, мне помнится, вышла у нас книга Ваншенкина. Нет-нет! Кто другой, но вы с Ваншенкиным никак не можете на нас обижаться!»
Константин Яковлевич Ваншенкин (1925-2012) – поэт.
Константин Ваншенкин родился в интеллигентной московской семье – отец Яков Борисович Вайншенкер был инженером-химиком, преподавал химию в фабрично-заводском училище при Бердичевском сахаропесочном и сахарорафинадном заводе; мать Фаина Давыдовна (урожд. Шварц) – учительница немецкого языка в школе.
По поводу фамилии Ваншенкина в литературных кругах развернулась небольшая дискуссия. Острота Самуила Маршака не понравилась самому Вашенкину и его дочери Галине Константиновне. Они утверждали, что по отцовской линии Ваншенкин имел голландские корни: его прадед Михель Ван Шенк приехал в Россию в середине XIX века то ли при Николае I, то ли при Александре II и служил лесничим на Полтавщине. Вот почему в России фамилия Ваншенкин такая редкая. Поэт даже написал стихотворение «Родословная», где обыгрывал эту тему.
Мальчик рос в атмосфере глубокого взаимоуважения и любви. Родители Константина очень любили поэзию, поэтому в семье часто звучали стихи. А потому уже в раннем возрасте мальчик всерьез увлекся сочинительством. Именно тогда зародилась мечта о литературном будущем.
В автобиографической книге «Писательский клуб» Ваншенкин так описывал свое детство: «Я родился 17 декабря 1925 года в Москве. Отец мой был инженер, а годы детства совпали с первыми пятилетками, поэтому мы подолгу жили при заводах в средней полосе России, в Сибири. Маленький городок, рабочий поселок стали потом «местом действия» многих моих стихов, да и прозы.
Поэзию в нашем доме любили. Иногда отец читал вслух Некрасова, который был ему особенно близок; я помню, как не раз он с выражением декламировал стихотворение «Вино». Однажды, когда мне было, вероятно, лет пять или шесть и я болел, мать прочла мне стихи — тоже о мальчике и сидящей у его постели матери. Там было такое место:
Вспомни, как шумят березы,
А за лесом, у межи,
Ходят медленно и плавно
Золотые волны ржи!..
Это четверостишье (в особенности две его последние строки) прямо-таки поразило меня красотой, удивительной певучестью и врезалось в душу. Много позже, когда я стал интересоваться: чьи же это стихи, — мать уже забыла их и не могла ответить на мой вопрос. Лишь после войны, впервые с жадностью читая многое, неизвестное мне прежде, я встретил эти строки у Ивана Бунина».
В 1942 году, даже не дав парню окончить десятый класс, спустя два месяца после того, как ему исполнилось семнадцать лет, Ваншенкина призвали в армию. Служил он главным образом в воздушно-десантных войсках, участвовал в боях на 2-м и 3-м Украинских фронтах и демобилизовался в звании сержанта.
ВЗВОДНЫЙ
Заразился лейтенант
С первого же раза.
Хорошо, хоть не женат —
Лишь при нём зараза.
Инкубаторный дурак,
Бредил смелым жестом —
С офицерами в барак
Закатиться женский.
Угораздило полезть,
Потеряв терпенье,
И нарваться на болезнь
Хуже, чем раненье.
Не везёт, так не везёт,
А ведь жил безбедно.
Только-только принял взвод,
Как пропал бесследно.
Сразу по окончании войны молодой Константин Ваншенкин поступил в Московский геологоразведочный институт. Но против природы не пойдёшь. Через год творческая натура будущего поэта одержала победу над разумом, приведя юное дарование к литературному образованию.
Старшие командиры
Были от нас вдали.
Стрелы или пунктиры
Карандашом вели.
Средние командиры,
Чтоб залатать прорыв,
Бросили нас в те дыры,
Нами же их прикрыв.
Младшие командиры!..
В безднах полей глухих
Так их могилы сиры,
Как подчинённых их.
Стихи он начал писать в детстве. В девятилетнем возрасте написал несколько стихотворений о полярниках, о героях гражданской войны. Но лет в пятнадцать-шестнадцать, когда, пишут стихи едва ли не все, Ваншенкин как раз писать перестал и не испытывал в этом никакой потребности. Снова стал писать совершенно неожиданно для себя уже в самом конце войны, в Венгрии. Вот его первое стихотворение — «БУДАПЕШТ ВЗЯТ!»:
Земли, камней, железа груды,
Бессильно сникли провода,
И у руин притихшей Буды
Ворчит дунайская вода.
Мосты упали на колени
И воду из Дуная пьют…
Всю ночь идут соединенья,
И каблуки всю ночь куют.
И у осколками избитых
Колонн монаршего дворца,
Ночною свежестью умыты,
Войска проходят без конца.
Я эту ночь не позабуду.
Вошли мне в память навсегда
Вся тишь ошеломленной Буды,
Дворец и темная вода.
Он посылал стихи в журналы, сам иногда заходил в редакции, его хвалили, но не печатали. Тогда он решился показать стихи настоящему поэту, с которым недавно познакомился. Это был Михаил Васильевич Исаковский. Его добрые советы и душевная поддержка сыграли огромную роль в судьбе Ваншенкина. Он перешел в Литературный институт им. Горького, который окончил в 1953 году.
Впервые его стихи были напечатаны в 1948 году, а первая книга «Песня о часовых» вышла через три года и была доброжелательно встречена критикой. Одновременно с ее выходом в журнале «Новый мир» появилось стихотворение «Мальчишка», которое неожиданно для автора получило весьма широкое распространение и известность. И потом его имя долго связывалось у читателя, да и у критики, с этим стихотворением, как через несколько лет стало связываться с песней «Я люблю тебя, жизнь».
МАЛЬЧИШКА
Он был грозою нашего района,
Мальчишка из соседнего двора,
И на него с опаской, но влюбленно
Окрестная смотрела детвора.
Она к нему пристрастие имела,
Поскольку он командовал везде,
А плоский камень так бросал умело,
Что тот, как мячик, прыгал по воде.
В дождливую и ясную погоду
Он шел к пруду, бесстрашный, как всегда,
И посторонним не было прохода,
Едва он появлялся у пруда.
В сопровожденьи преданных матросов,
Коварный, как пиратский адмирал,
Мальчишек бил, девчат таскал за косы
И чистые тетрадки отбирал.
В густом саду устраивал засады,
Играя там с ребятами в войну.
И как-то раз увидел он из сада
Девчонку незнакомую одну.
Забор вкруг сада был довольно ветхий —
Любой мальчишка в дырки проходил, –
Но он, как кошка, прыгнул прямо с ветки
И девочке дорогу преградил.
Она пред ним в нарядном платье белом
Стояла на весеннем ветерке
С коричневым клеенчатым портфелем
И маленькой чернильницей в руке.
Сейчас мелькнут разбросанные книжки —
Не зря ж его боятся, как огня…
И вдруг она сказала: – Там мальчишки…
Ты проводи, пожалуйста, меня…
И он, от изумления немея,
Совсем забыв, насколько страшен он,
Шагнул вперед и замер перед нею,
Ее наивной смелостью сражен.
А на заборе дряхлом повисая,
Грозя сломать немедленно его,
Ватага адмиральская босая
Глядела на героя своего.
…Легли на землю солнечные пятна.
Ушел с девчонкой рядом командир.
И подчиненным было непонятно,
Что это он из детства уходил.
Было у Ваншенкина одно весьма редкое качество – адекватная самооценка, которой очень многим из нас не хватает. Он знал себе цену. Причем еще с молодости. Ведь он начал писать еще в конце войны и довольно быстро выбился в лидеры своего поколения, оставаясь таковым до своего ухода. Он очень высоко держал планку.
И уже в 1951 году Александр Твардовский называл Ваншенкина одним из лучших молодых поэтов и в дальнейшем следил за его поэтической судьбой. «Одна из самых ярких радостей моей литературной жизни – знакомство и общение с Твардовским, – писал Ваншенкин. – Никому – ни из сверстников, ни из старших поэтов-мэтров, ни из редакторов – не показывал я свои стихи с таким душевным трепетом – это чувство ничуть не потускнело с годами. Ничье отрицательное мнение не обдавало меня такой горечью, ничья похвала не наполняла таким счастьем.
Всякая встреча и разговор с ним оставляли ощущение значительности, важности произошедшего с тобой. Я чаще всего испытывал острое, как никогда, желание работать, что-то сделать – и не просто, а на пределе своих возможностей, даже выше предела, открыть в себе что-то новое, верить в себя».
Как-то Твардовский сказал Ваншенкину: «Все, что напишете, приносите мне. А то, что я не возьму, вы сможете продать в другое место». И Ваншенкин приносил. И стал писать прозу, высоко оцененную и напечатанную в «Новом мире». Впоследствии Ваншенкин сам немало писал о Твардовском, он даже является автором интереснейших документальных фильмов об Александре Трифоновиче. А когда отмечалось столетие Твардовского, Ваншенкин как-то очень близко к сердцу принял всю эту возню с памятником – когда никак не могли подобрать для него достойное место в Москве. Да и сам проект памятника оставлял желать лучшего, о чем Ваншенкин публично и не стесняясь говорил тогдашнему министру культуры Авдееву.
Летом 1951 года Ваншенкин с Евгением Винокуровым были командированы от журнала «Новый мир» на строительство Каховской ГЭС. Железной дороги в Каховке еще не было, они добирались от Днепропетровска сначала пароходом, потом открытым двухместным самолетом «По-2». Молодые поэты окунулись в знойное и пыльное марево стройки, в самый ее разворот, прожили там три недели, вернулись и, к изумлению и разочарованию главного редактора, ничего не написали. Впрочем, Винокуров написал стихотворение, связанное с той поездкой, лет через восемь, а Ваншенкин – через четырнадцать.
Поэзия Константина Ваншенкина стала отражением простых и понятных переживаний. Каждый советский человек без труда узнавал в героях произведений себя и своих близких, соседского мальчишку и белокурую девочку, русского солдата. Простая и такая близкая обычному человеку философия поистине народных стихотворений позволяет творчеству поэта оставаться актуальным и по сей день. По форме его стихи непритязательны и естественны, да и сама суть его поэтического высказывания направляет к непритязательности и естественности.
Особенно удавалась ему лирика. Он как-то слишком хорошо чувствовал женскую натуру. Одна из лучших его книг – «Шепот. Интимная лирика» вышла в 2008 году, затем появились «Фронтовая лирика», «Вернувшийся. Стихи о войне и не только».
Женщина в таинственной судьбе
Посреди покоя
Нежится, прикрыв глаза себе
Согнутой рукою.
Здесь возможен всяческий исход:
Задремала, либо
Наблюдать наладилась из-под
Локтевого сгиба.
Ждёт кого-то в радости она
Или же в досаде?
Или осторожности полна,
Как стрелок в засаде?
С начала 1960-х годов Ваншенкин, кроме стихов, начал писать прозу, преимущественно автобиографическую. Автор повестей «Армейская юность» (1960), «Авдюшин и Егорычев» (1962), «Большие пожары» (1964), «Графин с петухом» (1968), рассказов и др. Большинство прозаических произведений были опубликованы все в том же журнале «Новый мир», возглавляемом Твардовским. Есть у него даже книга с таким неожиданным названием, как «Воспоминание о спорте» (1978).
Но самое его известное прозаическое произведение – мемуары «Писательский клуб». Книга известного поэта отличается от произведений его «соратников по мемуарному цеху» прежде всего тем, что в ней нет привычной этому жанру сосредоточенности на себе. Автор — лишь один из членов Клуба, в котором можно встретить Твардовского и Бернеса, Антокольского и Светлова, Высоцкого и Стрельцова. Это рассказ о времени и людях, рассказ интересный и доброжелательный, хотя порой и небеспристрастный. Есть в нем и печаль об ушедших, и горечь от несбывшегося.
И вообще произведения Ваншенкина во многом носят оттенок автобиографичности. Немалое влияние на творчество автора оказывала любимая жена – поэтесса Инна Гофф. Именно эта женщина служила источником вдохновения для любовной лирики Константина Ваншенкина. А последние произведения автора, написанные после кончины любимой, пронизаны тоской и болью.
Новый Ваншенкин иногда позволяет себе весьма вольно обращаться с женскими образами, но внутренне он всегда по-мужски строг и собран. Его профессионально отточенные стихи хотя порой и балансируют зримо на грани фола, однако в сердцевине своей бесконечно далеки от всякого рода пошлости. Тем более что многие из них посвящены писательнице Инне Гофф – многолетней музе поэта.
ПРОБУЖДЕНИЕ
Рано, при первом же свете окна,
Силой слегка тяготясь налитою,
Не торопясь, пробуждалась она
Наедине со своей наготою.
Ваншенкин познакомился с Гофф в Литературном институте, где они учились на одном курсе. В браке, длившемся более 40 лет, они вырастили дочь Галину, ныне известную художницу. Их внучка Екатерина публикует в СМИ статьи в жанре литературной критики.
ПОЗДНИЙ РЕБЁНОК
Поздний ребёнок — как внук.
Радость повтора.
(Славно сработала вдруг
Ваша контора.)
Северный город Надым.
Всплески ручонок.
Сделал отца молодым
Поздний ребёнок.
Сделал опять молодым?
Или же старым?
Ах, что сравнится с таким
Сладостным даром!
Можно гордиться собой…
Копятся с лета
В небе над Обской губой
Отблески света.
Ваншенкин вспоминал о жене: «Я поступил в Литературный институт, где девчонок было очень мало, и я на них не обращал никакого внимания. И на Инну в том числе. Она моложе меня была на три года и поступила в институт сразу после школы. А через год вдруг что-то такое произошло – нас просто бросило друг к другу. Прямо как по Бунину. Появилась какая-то неодолимая тяга. Развивалось все быстро, и мы решили объединить наши жизни. Мы были счастливы 41 год. Говорят, два писателя в одной семье – это мешает. Наоборот, у нас с ней был как бы собственный союз писателей со своими критериями, честными представлениями и оценками. Любовь – это система сообщающихся сосудов.
В любимом человеке тебя устраивает все. Она тебя не может раздражать. Когда люди хотят отдохнуть, то почему-то ездят в отпуск отдельно. Мы с Инной расставались только если необходимо куда-то ехать в командировку.
Инна была очаровательной женщиной. Прекрасно сложена. Живость ее глаз не оставляла сомнений, с каким интересом она воспринимает собеседника. У нее была прекрасная кожа. Инна никогда не пользовалась косметикой – ни помадой, ни пудрой. Мне всегда хотелось ей сделать что-нибудь приятное. А какой замечательной хозяйкой была!
Жизнь можно сказать кончилась. Ее нет – и жизнь совсем другая».
Эта женщина умела
Факты с выдумкой связать,
А порой довольно смело
Что-то важное сказать.
И сводила, и сходила
Эта женщина с ума,
И всегда руководила
Своим возрастом сама.
Константин Ваншенкин еще прославился как автор многих песенных шедевров. Стихи, переродившиеся в песнях, наполнялись новыми смыслами и находили отклик в любой душе. Самыми популярными долгие годы были песни, написанные в тесном союзе с Э. Колмановским и Я. Френкелем, такие как «Алёша», «Я люблю тебя, жизнь», «Вальс расставания», «Женька» и другие.
Стихотворение же «Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, ЖИЗНЬ» Ваншенкин посвятил Марку Бернесу, исполнявшему эту песню на протяжении многих лет. Кстати, музыку для этой песни заказал Марк Бернес многим композиторам, но выбрал лишь ту, что сочинил Эдуард Колмановский.
М. Бернесу
Я люблю тебя, Жизнь,
Что само по себе и не ново.
Я люблю тебя, Жизнь,
Я люблю тебя снова и снова.
Вот уж окна зажглись,
Я шагаю с работы устало.
Я люблю тебя, Жизнь,
И хочу, чтобы лучше ты стала.
Мне немало дано:
Ширь земли и равнина морская,
Мне известна давно
Бескорыстная дружба мужская.
В звоне каждого дня,
Как я счастлив, что нет мне покоя! –
Есть любовь у меня.
Жизнь, ты знаешь, что это такое…
Как поют соловьи,
Полумрак. Поцелуй на рассвете.
И вершина любви –
Это чудо великое – дети!
Вновь мы с ними пройдем,
Детство, юность, вокзалы, причалы.
Будут внуки потом,
Всё опять повторится сначала.
Ах, как годы летят!
Мы грустим, седину замечая.
Жизнь, ты помнишь солдат,
Что погибли, тебя защищая?
Так ликуй и вершись
В трубных звуках весеннего гимна!
Я люблю тебя, Жизнь,
И надеюсь, что это взаимно!
Как сказал народный артист Советского Союза, певец Иосиф Кобзон: «Только за одну «Я люблю тебя, жизнь!» Константину Яковлевичу можно поставить все памятники…».
Ваншенкин в одном из интервью рассказывал: «Бернес пел эту песню в каждом своем концерте. За ним взялись другие, «голосовые» певцы. Но я еще не верил, что это действительно песня. И через два года, в 1959-м, в книге «Лирика» перепечатал первый, допесенный, вариант — все двенадцать строф. Дело в том, что по просьбе Бернеса стихотворение сократил до восьми строф, кроме того, произошла перестановка некоторых оставшихся строф и замена двух строчек.
До встречи с Бернесом я был автором нескольких непоющихся песен».
С годами, правда, Ваншенкина стало изрядно раздражать, когда его воспринимали исключительно как автора именно «Я люблю тебя, жизнь». Но в напечатанных в декабре 2012 года некрологах его опять связали исключительно с самой известной его песней. Такая, видно, судьба у произведений, ушедших в народ, – быть вечной визитной карточкой их авторов. И если Ваншенкина это раздражало, то сколько людей мечтало побывать на его месте и попользоваться благами такой известности.
Он рассказывал потрясающие истории о том, как совершенно ниоткуда возникали вдруг псевдоавторы стихотворения «Я люблю тебя, жизнь». Писали письма куда только можно, даже приезжали домой. Один такой настырный товарищ доказывал, что стихи сочинил он, будучи тяжело раненым во время форсирования Днепра в 1943 году, передав их затем какому-то молодому лейтенанту. Вот этим-то лейтенантом якобы и был Ваншенкин. Но дело в том, что на войне Ваншенкин дослужился лишь до сержанта. А году в 2005-м он вдруг стал подполковником, о чем говорил с улыбкой. Тогда всех фронтовиков решили повысить в звании в честь очередного юбилея Победы.
А ведь была у Ваншенкина и еще одна весьма популярная в свое время песня (музыка А. Островского) – «КАК ПРОВОЖАЮТ ПАРОХОДЫ»:
Как провожают пароходы?
Совсем не так, как поезда.
Морские медленные воды –
Не то что рельсы в два ряда.
Как ни суди, волнений больше,
Ведь ты уже не на земле.
Как ни ряди, разлука дольше,
Когда плывешь на корабле.
Припев:
Вода, вода,
Кругом вода.
Вода, вода,
Шумит вода.
Я вспоминаю все сначала:
Уже давно убрали трап.
На самом краешке причала
Стоишь ты, голову задрав.
Вода качается и плещет,
И разделяет нас вода.
Но видно вдруг ясней, чем прежде,
Что мы близки, как никогда.
Уходят башенки вокзала,
И удаляется причал.
Как важно все, что ты сказала,
Все, что в ответ я прокричал.
Морские медленные воды –
Не то что рельсы в два ряда,
И провожают пароходы
Совсем не так, как поезда.
Дружили Ваншенкин и Гофф с замечательным композитором Яном Френкелем, часто бывали у него в гостях (а он у них). Ваншенкин посвятил Френкелю стихотворение:
Песенка памяти Яна,
Спетая под фортепьяно,
Пусть над землей прозвучит,
Горько, что сам он молчит.
Спорить не будем о вкусах.
Но почему на Миусах
Клен шелестит, а окно
Не открывают давно?
Ходят печальные вести,
Что тебя нету на месте,
Что ты шагнул за порог
И над тобой бугорок.
Что же скажу я покуда?
Нам без тебя очень худо.
Что же скажу я, скорбя?
Нам не хватает тебя.
Смутно, при свете улыбок
Музыки слышу обрывок.
Прошлым я вдруг обуян –
Это, по-моему, Ян.
Нет, это музыка только
Нами уловлена тонко.
Все-таки это не он –
Только мелодии стон.
У Ваншенкина часто спрашивали, в чём секрет популярности ваших песен? А он отвечал: «Трудно сказать… Не припомню случая, чтобы я специально написал стихотворную основу песни. Практически не пишу и на готовую мелодию — на так называемую рыбу. Не потому, что не умею, а просто не люблю. В общем, я написал всё-таки мало песен. Несмотря на то что мне предлагали сотрудничество многие композиторы.
Песня обычно получалась сама собой. Невозможно объяснить, откуда что берется, как стихи перевоплощаются в песню, меняясь внутренне и внешне или почти оставаясь самими собой. В этом деле нет никаких правил, рецептов. Впрочем, как подтверждает история, многие известные песни рождались, можно сказать, сразу… Однажды на улице я попал под сильнейший снегопад. Шел, чуть ли не раздвигая его руками. От белого снегопада стало почти темно. Вдруг возникли строчки:
За окошком свету мало,
Белый снег валит, валит.
И — почти тут же:
А мне мама, а мне мама
Целоваться не велит.
Зашел в глубокую арку, достал блокнот и записал, чтобы не забыть. Но вскоре опять пришлось записывать…
Предсказать, будет ли песня петься, невозможно. Я знал только одного человека, который — не зная нот! — точно мог предвидеть будущее любой новой песни. Это опять же Марк Бернес. Допустим, заходит он в ресторан. Играет оркестр. «Мировая песня!» Или приносит ему композитор новую песню, проиграет мелодию. «Нет, не годится. Это не для меня. И вообще эта песня не пойдет». Он — «экстрасенс» песни. Сам создавал свой репертуар. У него все песни одна к одной! «Тучи над городом встали…» — слова и музыка Павла Арманда, «Любимый город» («В далёкий край товарищ улетает…») — слова Евгения Долматовского, музыка Никиты Богословского, «Тёмная ночь» — слова Владимира Агатова, музыка опять же Богословского, «Враги сожгли родную хату» — слова Михаила Исаковского, музыка Матвея Блантера, «Три года ты мне снилась» — слова Алексея Фатьянова, музыка Богословского, «Я работаю волшебником» — слова Льва Ошанина, музыка Эдуарда Колмановского, «С чего начинается Родина?» — слова Михаила Матусовского, музыка Вениамина Баснера…
Бернес обладал еще одним поистине редкостным даром — он угадывал песню в стихах. Сам разыскивал эти стихи в книгах. Как, например, это случилось с теми моими стихами без названия, с первой строкой «Я люблю тебя, жизнь», впервые опубликованными в «Комсомольской правде» летом 1956 года. Ими же открывался выпущенный в самом конце 1957 года мой сборник стихов «Волны», где их и прочёл Бернес…
Часто Бернес становился как бы соавтором поэта и композитора. Организовывал песню, давал идею, тему, мысль. Если бы не он, многих песен просто бы не существовало в природе!»
«Что касается стремления написать стихотворение как песню, в большинстве случаев у меня такого не было. «По заказу» я написал только «Алёшу» и «Вальс расставания», но сделал это с удовольствием, как для себя. «Жизнь» изначально была длиннее в полтора раза, и то, что она стала песней, — заслуга Марка Бернеса, моего друга. Это он увидел в стихотворении песню, вместе со мной сокращал его, заказывал музыку…Стихотворение написано в 1956 году, и многие критики связывали его появление с общественным подъёмом, ХХ съездом. Мне, конечно, это и в голову не приходило.Время тогда было окрашено общими надеждами.И я никогда не думал, что мои стихи станут песнями, которые будут с удовольствием петь и слушать полвека.А вообще, на мой взгляд, это критика записала меня в оптимисты. На самом деле я скорее грустный поэт. Даже, может быть, печальный. Я чаще говорю о потерях, об утратах, нежели о радостных перспективах…» (Константин Ваншенкин).
Тонкий лирик Ваншенкин отличался и известной прямотой. При случае он мог и послать открытым текстом, причем очень даже далеко. Эта характерная черта была и у Твардовского. Ваншенкин рассказывал, как в 1958 году стал свидетелем неприятной стычки между Твардовским и Кожевниковым, главным редактором «Знамени». Кожевников все подначивал Твардовского: «Что же ты, Саша, роман Пастернака хотел печатать в «Новом мире»?» Твардовский, не в силах отвязаться от навязчивого автора «Щита и меча», поначалу пытался усовестить его, а когда понял, что по-хорошему тот не отстанет, сказал ему: «Иди ты в…» И Кожевников действительно ушел и целых два года не разговаривал с Ваншенкиным, справедливо считая его участником этого разговора, причем на стороне Твардовского.
Быть может, резкость Ваншенкина была следствием тяжелых испытаний, свалившихся на голову его поколения в 1941 году. Война, а точнее армия военной поры, сформировала его. «Армия сделала нас людьми, армия – это мои университеты», – признавался Константин Яковлевич. Это вообще характерно для фронтового поколения. Какие-то они особенные, знают то, чего не удалось изведать более младшим их сверстникам, не попавшим на эту смертельную страду. Его могло мало интересовать то, что произошло вчера, но войну он вспоминал постоянно.
Ваншенкин не просто жил, а жил с достоинством. Это был джентльмен и в мыслях, и в поступках. Он даже умудрился не голосовать за исключение Пастернака из Союза писателей. А ведь тогда нашлись и те, кто сам полез на трибуну, желая отметиться участием в травле. И при этом он не был инакомыслящим. Просто и тогда можно было жить достойно, и не только в смысле имеющихся благ.
Партсобрания в Союзе писателей он не пропускал. И вот однажды году в 1965-м на одном подобном совещании, выбиравшем делегатов на Всесоюзный съезд писателей, он вдруг встал и сказал: «А почему в списке делегатов нет таких известных писателей, как Александр Бек, Владимир Солоухин, Юрий Трифонов, Юлия Друнина, но зато есть Агния Кузнецова?» А дело в том, что детская писательница Агния Кузнецова приходилась супругой самому Георгию Маркову, большому писательскому начальнику.
Мало того, что Ваншенкин предложил вместо Кузнецовой выбрать Александра Бека, так он еще и прямо обратился к Маркову: «Георгий Мокеич, ну нельзя же так!» (как рассказывал сам Ваншенкин, лицо Маркова в эту минуту приобрело «свекольный» цвет).
Что тут началось! Такой шухер поднялся, что трудно даже себе представить. На трибуну залезла другая детская писательница – Мария Прилежаева и давай вовсю долбать Ваншенкина: «Да как он мог! Оскорбить такого человека!» и т.д. и т.п. Видимо, у всех детских писательниц есть очень сильное чувство взаимовыручки.
Предложение Ваншенкина так и не было поставлено на голосование. Никто и рта не посмел раскрыть в его поддержку. Писательский народ, видимо, побоялся по примеру Ваншенкина идти с открытым забралом, зато в фойе человек пятьдесят пожали ему руку. Но это же в фойе!
А вскоре наступила развязка. Из списка делегатов выкинули самого Ваншенкина. Только это был уже иной съезд – советская делегация отправлялась в Рим на конгресс Европейского сообщества писателей, членом которого состоял Ваншенкин. Он сразу понял, что к чему, и кто именно вычеркнул его фамилию. Италии ему было не видать…
Другой бы на месте Ваншенкина просто заткнулся, но не таков был Константин Яковлевич. Ваншенкин прямиком отправился не куда-нибудь, а в родной Центральный Комитет. Там его выслушал исполнявший обязанности завотделом культуры Георгий Куницын (исключительной порядочности, как говорят, был человек). Он сразу же позвонил кому надо и попросил Ваншенкина перезвонить ему на следующий день.
И вот буквально через час после возвращения домой со Старой площади Ваншенкину звонят из Союза писателей и на голубом глазу спрашивают: «Константин Яковлевич, да что же вы сразу к нам не пришли? Вы в Рим на поезде или на самолете хотите ехать?»
Константин Ваншенкин прожил долгую и достойную жизнь, которая оборвалась в 2012 году за два дня до 87-летия. Перед тем, как уйти в мир иной, Ваншенкин особо не болел. Ничего не предвещало такой скорой развязки. Хотя еще за несколько лет до смерти он написал такую строчку: «Постепенно яркий круг друзей сузился и превратился в точку». Наверное, предвкушал встречу с немногочисленными друзьями, которых с каждым годом становилось все меньше и меньше.
Похоронен на Ваганьковском кладбище. А перед тем целую неделю не могли его похоронить – все решали там, во властных сферах, где Ваншенкину лежать – на Троекуровском или Ваганьковском.
Автор остался в памяти почитателей его таланта как светлый, интеллигентный трудяга, успевший, впрочем, покорить самые важные для творца вершины. Всего Ваншенкин издал более трех десятков книг поэзии и прозы. Поэт и писатель внёс неоценимый вклад в русскую культуру и неоднократно был отмечен высочайшими государственными наградами и орденами. Лауреат Государственных премий СССР и Российской федерации, нескольких боевых и трудовых наград.
Константин Ваншенкин частенько повторял одну фразу Черчилля: «Всегда относитесь серьезно к своему делу и несерьезно – к самому себе». С английским премьером они были чем-то похожи. Ваншенкина запросто можно представить с сигарой во рту. Иногда он и шутил про себя: «Да, есть у меня такая дурная привычка – стихи сочинять».
Он дорожил словами Александра Межирова: «Мастерством Ваншенкин не овладевал. Мастерство само овладело им». Высоко отзывался о нем и его друг Юрий Трифонов: «Если говорить о мастерстве, то Ваншенкин, пожалуй, никогда не «пробовал своих сил», он сразу начал как зрелый прозаик». Оба процитированных автора, сами того не желая, подметили одну довольно важную черту: писательский талант был заложен в Ваншенкине с детства.
В одном из его последних стихов есть такие строки:
Я научился на свои
Стихи смотреть,
как на чужие –
Их строчек плотные слои
Уже не раз отдельно жили.
Верчу строку и так, и сяк.
Порой могу себя поздравить,
А всё какой-нибудь пустяк
Зачем-то хочется поправить.
***
Прежде всего Инна Гофф была хорошим прозаиком. У нее много прекрасных книг: «Северный сон», «Не верь зеркалам», «Телефон звонит по ночам», «Поющие за столом», «Юноша с перчаткой», «Знакомые деревья», «Советы ближних», «Превращения». Песенки она писала для себя и потом напевала их на собственные мотивы. Услышав однажды, как Инна что-то напевает, занимаясь домашними делами, Ян Френкель попросил ее переписать слова. Так появился изящный романс «Август». Потом — «Русское поле». Слова этой песни Гофф написала на готовую мелодию, предложенную Френкелем. А вскоре Расул Гамзатов сказал про эту песню так: «Это лучшая песня о родине. Я бы предложил её сделать государственным гимном России».
Инна Анатольевна Гофф (1928-1991) – поэтесса, прозаик.
Инна Гофф родилась в Харькове в семье врача-фтизиатра Анатолия Ильича Гоффа и преподавательницы французского языка. Мать Зоя Павловна Гофф работала в знаменитой народной школе Харькова, которую основала известная просветительница Христина Алчевская.
Летом 1941 года город Харьков находился на осадном положении. Именно по этой причине семья Гофф эвакуируется в сибирский город Томск. Еще в школе начала писать стихи. Сочинила пьесу для кукольного театра. В школе делала стенгазету. Там Инна устраивается в госпиталь и работает няней, потом библиотекарем в эвакогоспитале, совмещая работу с учебой в школе. О пережитых тяжелых годах в военном тылу (госпитали, очереди, постоянные смерти, разрушенные надежды и т. д.) она не раз расскажет в своих произведениях.
Она писала стихи, легко поступила в Литературный институт имени М. Горького, посещала семинары Михаила Светлова, но неожиданно ушла в прозу, на семинар к Константину Паустовскому. Ее однокурсниками в институте были: Юрий Трифонов, Евгений Винокуров, Владимир Солоухин, Владимир Тендряков, Юлия Друнина, Владимир Соколов, Расул Гамзатов, Юрий Бондарев, Андрей Турков, Александр Ревич, Борис Балтер, Владимир Корнилов, Эдуард Асадов, Григорий Поженян, Константин Ваншенкин. Именно за Ваншенкина она и вышла замуж еще на втором курсе и прожила с ним всю свою жизнь.
И зачем с тобою было нам знакомиться?
Не забыть теперь вовек мне взгляда синего.
Я всю ночь не сплю, а в окна мои ломится
Ветер северный умеренный до сильного.
Знаю я что все пути к тебе заказаны,
Знаю я что понапрасну все страдания.
Только сердце у людей сильнее разума,
А любовь еще сильней чем расстояния!
А быть может и к тебе пришла бессонница,
И лежишь ты не смыкая взгляда синего.
Ты всю ночь не спишь, а в окна твои ломится
Ветер северный умеренный до сильного.
Константин Ваншенкин вспоминал об Инне Гофф: «В Литинституте мы, проучившись рядом год, не обращали внимания друг на друга. И вдруг — что-то там щёлкнуло, события стремительно понесли нас, и всё окончилось свадьбой. У нас не было творческой ревности, наоборот, удачи другого воспринимались как свои. У нас с ней был свой союз писателей из двух человек. Большинство писательских жён видят главную заботу в том, чтобы хвалить своих мужей. Это тоже необходимо, от критиков слова доброго не дождёшься, но мы относились друг к другу очень требовательно. И любовь тому не мешала, наоборот… Да, я женился счастливо. Общие интересы, ощущение, что каждый творческий успех — общий… Всё это у нас с Инной было. Каждый её успех меня искренне радовал. Семья у нас действительно была счастливой. Жена у меня была одна, любимая. Жаль, что ушла раньше меня… Мужчина должен уходить раньше женщины — это закон жизни. Есть такое выражение: я бы хотел с ней поменяться местами. В данном случае это именно так»!
Для чего ты сказал среди ясного дня,
Что её ты жалеешь, а любишь меня
Пусть минуют её и сомненья и боль,
Пусть страдает и плачет лишь наша любовь
Ты сказал, что любовь не боится разлук,
Говорить о любви не положено вслух,
Ты сказал, и ушёл, к той, что ждёт у окна,
Ты ушёл, и осталась я снова одна!
Для чего ты сказал, среди ясного дня,
Что её ты жалеешь, а любишь меня,
То ли снег за окном, то ли пух с тополей,
Об одном лишь прошу: и меня пожалей!
Институт окончила в 1950-м, а печататься начала с 1947-го.
Ее одногруппник по Литинституту, известный литературовед и критик Андрей Михайлович Турков вспоминает: «Инна была поразительно любопытна к людям, жадно любопытна. И в то же время ее любопытство было сопряжено с некоторой укоризненностью к нам, современникам. Она говорила: «Мы видим друг друга каждый день. Но почему мы так редко видим друг друга?».
В 1952 году отец Инны – Анатолий Ильич Гофф – получил назначение заведующим туберкулёзным диспансером Воскресенской городской больницы. До этого он некоторое время жил и работал в подмосковных Загорске и Люберцах (в Панках).
Вместе с родителями в подмосковный Воскресенск приехала и семья Инны Анатольевны – муж Константин Ваншенкин (набиравший уже всесоюзную известность студент Литинститута) и их полуторагодовалая дочь Галя.
Вот как описывает свой приезд в этот город сама Гофф в рассказе «Знакомые деревья»: «Мы приехали сюда в душный день в конце мая. Ехали на двух машинах, – мы, женщины, на «Победе», мужчины стоя в грузовике, среди вещей и узлов... Было за полдень, когда наш кортеж свернул с главной магистрали на лесную дорогу. Воздух вокруг темнел, сгущался, и как-то особенно резко белели берёзы по сторонам.
Мы выехали к реке, к перевозу. Здесь так же резко, как только что берёзы, белела в грозовой темноте церквушка. Потом зеркало как будто раскололось, отразив ломаный зубец молнии, свалился гром и покатился над рекой с тем особым глухим стуком, какой придаёт грому вода. Посыпал крупный дождь. Машина уже въехала на паром, но надо было ждать, – станция отключила ток на время грозы. В грузовике нашлась клеёнка, и мужчины укрылись ею.
Я смотрела сквозь поднятое стекло на незнакомый город за рекой, смутно видневшийся издалека. Был хорошо виден только большой барский дом с колоннами, и деревья старого парка, и белая ограда...».
Многие в Воскресенске долго по-доброму вспоминали доктора Гоффа, хотя районным фтизиатром он проработал чуть более пяти лет и на заслуженный отдых ушел в 1957 году. Он был врачом по призванию. Даже выйдя на пенсию, врачевал друзей, соседей, знакомых и незнакомых – всякого, кто к нему обращался за помощью.
Поселилась докторская семья в больничном городке. Инна Гофф вспоминала:
«Больница состояла из нескольких одноэтажных домиков, разбросанных кое-как среди зелени, и главного корпуса – хирургии... Сначала мы жили в маленьком домике под старыми липами, при больнице… В домике, где мы поселились, когда-то было родильное отделение. Мы нашли на притолоке медный крест с распятием. Видимо, им благословляли новорожденных. «Верным утверждение анделом слава бесом язва» – выведено на нём.
Стройный ряд вековых лип овевал нас в знойные дни прохладой и запахом мёда. Эти липы как бы принадлежали династии липовых аллей в парке и в имении Спасское, где стоял ещё не тронутый пожаром особняк, построенный по проекту Растрелли. В домике нашем было два входа, не сообщающихся между собой». Был также «маленький садик, прилепившийся к дому сбоку», а вокруг кусты шиповника, акации и сирени. И, как вспоминает дочь – Галина Константиновна Ваншенкина, много цветов: золотые шары, гладиолусы...
«Наша молодая семья была еще по-студенчески неприкаянной и покорно следовала за старшими. Пути моего отца привели нас в Воскресенск. В домик под старыми липами. В комнате, которую старшие отдали нам, с трудом помещался диван, простой струганый стол со скрещёнными ногами и телевизор с линзой.
Телевизоры были ещё в новинку. Тётя Катя, живущая в нашем доме с другого хода, на мой вопрос, как она поживает, ответила чуть с вызовом:
– А разве вы сами не знаете? У вас же телевизор!..
Видимо, она решила, что при помощи телевизора можно заглянуть в любую комнату, в любую жизнь.
Зимой наш домик под старыми липами заносило снегом до самых окон. Гудел огонь в печке, топившейся из коридора. Гудел ветер в трубе. Гудели проходящие дальние поезда. И ближние поезда, идущие на Голутвин, Егорьевск, Шиферную. Линия электрички обрывалась у Раменского. В Москву мимо нас ходили паровики. (Движение первых электропоездов от Воскресенска началось в августе 1958 года. – В.Ю.). На короткой стоянке народ штурмовал вагоны, захватывал трёхэтажные полки, с заветным местом возле окна. Конобеевские железнодорожники, все знакомые между собой, шумно перекликались, затевали подкидного дурака. Бабы в платках и телогрейках судачили по пути на рынок, запихнув под нижнюю лавку мешки с картошкой и репчатым луком».
Боже мой, уже будучи в браке
И совсем уже в зрелой поре,
В общежитии жили, в бараке,
В коммуналке и в прочей дыре.
В темноте ослепительной лёжа,
Где топчан осторожно скрипел
И младенец у нашего ложа
Целомудренно соской сопел.
(Константин Ваншенкин)
Первый успех к Инне Гофф пришел в 1950 году. На 1-ом Всесоюзном конкурсе на лучшую книгу для детей Инна Гофф получила первую премию за повесть «Я — тайга». Не меньший интерес вызвала и повесть «Биение сердца» (1955), построенная на личном опыте писательницы. В ней рассказывается о рождении ребенка, сюжет завязан вокруг родильного дома. В описании города Апрельска воскресенцы легко узнают свой город: здесь и химкомбинат, и железнодорожная станция, и больничный городок, и новостройки тех лет, и Кривякино. Скорее всего, и зарисовки с натуры своих земляков.
Став в 1955 году главным редактором основанного им молодежного журнала «Юность», Валентин Катаев пригласил Инну Гофф к сотрудничеству в новом издании и предложил написать повесть «о молодом рабочем классе».
«Я жила под Москвой, в городе химиков. И я написала о химиках. В ту пору нас еще не волновали нитраты и пестициды. Но, живя в Воскресенске, я вдоволь наглоталась сернистого газа, и мои герои, хорошие советские люди, уже тогда боролись с загрязнением воздуха. Но вот в чем беда! Боролись они на страницах моей повести, а в жизни лишь собирались бороться», – написала Гофф в последней, вышедшей в 1993 году, уже после кончины автора, книге «На белом фоне».
Чтобы войти в тему изнутри, она каждый день в суконной спецовке «бодро вышагивала по гудку в ногу с первой сменой, проделывая путь в четыре километра. ...По плиточному тротуару, под молодыми еще тополями, мимо базара, туда, где над трубой вился лисий хвост желтого дыма и валил белый пар из труб заводских цехов». Через два месяца новенькая спецовка уже была прожжена в нескольких местах и порыжела.
В этой повести, получившей «химическое» название «Точка кипения», воскресенские реалии видны уже воочию, хотя и назван город Ратмирово – по имени расположенной на противоположном берегу Москвы-реки деревни, а центральная улица Октябрьская – Ленинской:
«Жители Ратмирова хорошо знали историю своего города и охотно знакомили с ней приезжих. Они с удовольствием рассказывали, что в одном из ближних сёл родился князь Пожарский, что на том берегу реки была усадьба писателя Лажечникова. В больничном городке до сих пор сохранился маленький, в шесть окон, домик – больница, построенная княгиней для своих крестьян».
Как видим, здесь и марчуговская вотчина князей Пожарских, и кривякинская усадьба Красное сельцо второй половины XVIII века с городским парком, и сохранившееся с 1891 года здание земской больницы, где ныне расположилась городская станция переливания крови. Узнаваемы и персонажи, имевшие реальные прототипы. Например, директор химкомбината Николай Иванович Докторов (по повести – Андрей Иванович Туторский).
Так Инна Гофф впервые ввела город Воскресенск в российскую художественную литературу.
Валентину Катаеву повесть понравилась, ее напечатали в двух номерах «Юности», с цветными иллюстрациями.
Критики отмечали живость языка, увлеченность, знание материала. Она писала рассказы, повести, исследования и мастерски владела этими жанрами.
Она писала рассказы, повести, исследования и мастерски владела этими жанрами. В 1960 году был напечатан большой рассказ «Северный сон». «Дорогая Инна Анатольевна (мне всё хочется написать «Дорогая Гофф», как я звал Вас в Институте), — получил Ваш «Северный сон» (хорошее название) и прочёл его, не отрываясь. Читал и радовался за Вас, за подлинное Ваше мастерство, лаконичность, точный и тонкий рисунок вещи, особенно психологический, и за подтекст. Печаль этого рассказа так же прекрасна, как и печаль чеховской «Дамы с собачкой». Поздравляю Вас, и если правда, что хотя бы в ничтожной доле я был Вашим учителем, то могу поздравить и себя с такой ученицей…» (Из письма Константина Паустовского, Таруса, 22 октября 1960).
В 1961 году вышел цикл «Очередь за керосином», в 1963 году — роман «Телефон звонит по ночам» единственный опыт Гофф в жанре романа о любви.
Все персонажи Гофф были наделены живыми человеческими характерами, благодаря чему им хотелось сопереживать. Герои Инны попадали в тяжелый, но тем не менее, прекрасный мир. А нетипичные взгляды писательницы на, казалось бы, банальные вещи и ее восхитительное чувство юмора придавали произведениям особый шарм. Вот примеры некоторых афоризмов от Инны Гофф: «От плохих мужей женщины не уходят. Уходят от хороших», «Страсть — это шторм, а любовь — климат, включающий в себя и шторм, и штиль».
Пусть завтра кто-то скажет, как отрубит,
И в прах развеет все твои мечты…
Как страшно, если вдруг тебя разлюбят!
Еще страшней, когда разлюбишь ты.
Пока ты любишь – жизнь еще прекрасна,
Пока страдаешь – ты еще живешь.
И день тобою прожит не напрасно.
А летний вечер всё-таки хорош…
Так небо высоко и так безбрежно,
И речка так светла и холодна,
И женщина смеется безмятежно,
И вслед кому-то смотрит из окна.
Пока ты любишь – это все с тобою:
И первый снег, и первая звезда,
И вдаль идя дорогой полевою,
Ты одинок не будешь никогда!
Пусть завтра кто-то скажет, как отрубит,
И в прах развеет все твои мечты…
Как страшно, если вдруг тебя разлюбят!
Куда страшней, когда разлюбишь ты!!!
От истинно народных образов, от ярких речевых особенностей автор переходит к элегантной, элитарной прозе: цикл «Рассказы — путешествия», «Как одеты гондольеры» (1967) — о путешествии по Италии, «На семи мостах» (1969) — мемуары о Карелии, «Знакомые деревья» (1971) — зарисовки из Подмосковья. В 1971 году вышел еще один цикл «Рассказы — исследования». Инна Гофф встречалась, дружила, сотрудничала со многими известными людьми, о которых писала в своих книгах. Александр Твардовский, Михаил Светлов, Алексей Фатьянов, Марк Бернес, Валентин Катаев, Юрий Олеша, Виктор Некрасов, Евгения Гинзбург, Виктор Шкловский, Юрий Трифонов — герои ее рассказов и повестей.
В прозе и поэзии Инны Гофф ярко проявляется ее жизнелюбивый характер. В них ощущаются необычность, непосредственность взгляда, неподдельный интерес, чувство юмора. Вот, например, строки писательницы о женщинах Воскресенска:
«Не знаю, все ли женщины в нём красивы, но красивых много. Закаты над рекой, старые аллеи в парке, игра света на лесных просеках и дальнее покатое поле – всё, что окружает от рождения, формирует наш характер. Характер и внешность связаны неразрывно. Облик воскресенской женщины – мягкий, спокойный, немногословный. Задумчивость природы сообщилась ей и стала её природой. В то же время характер сильный, независимый. И своеобразная, – что тоже есть в воскресенской природе, красота, где сквозь славянские черты проглядывает что-то иное, словно воспоминание о какой-то иной красоте.
Чёрные глаза и широкие скулы и сейчас не редкость у воскресенских красавиц, предки которых воевали на этих полях с ханом Батыем и ханом Мамаем, а отвоевав, роднились с воинственными соседями.
Село Сабурово Воскресенского района принадлежало боярскому роду Сабуровых, потомков татарского мурзы Четы. Дочь одного из Сабуровых, Соломония, была выбрана в жёны царю Василию Третьему из полутора тысяч красивейших девушек государства Российского».
В книге о своей жизни «Превращения» (1983) Инна Анатольевна в деталях вспоминает современников, с которыми ей довелось общаться: Александра Твардовского, Михаила Светлова, Алексея Фатьянова, Марка Бернеса…
Своя удивительная судьба у стихов Инны Гофф.
И «виновники» этого друзья ее мужа К.Я. Ваншенкина – Марк Бернес, Ян Френкель, Эдуард Колмановский.
Константин Яковлевич рассказывал: «...Инна начинала со стихов и через годы они ей откликнулись. Да ещё как! Она продолжала изредка писать их «для себя» и напевать на собственные доморощенные мотивчики. Первым обратил на это внимание Ян. Как-то, сидя у нас, он вдруг спросил: «Инна, что вы там поёте?» Она объяснила. Он попросил переписать слова. Появилась песня (или романс) «Август». Помните? – «Скоро осень, за окнами август...». Распространение было стремительным. Исполнители нашлись не только у нас, но и во Франции, Японии, Болгарии... Тогда попросил написать песню для него и Марк – о любви. Она сочинила «Когда разлюбишь ты». Он одобрил, записал, начал исполнять, но вскоре понял, что это всё-таки женская песня. И действительно, её долго и постоянно пела потом Кристалинская. А Инна написала для Бернеса слова песни «Я улыбаюсь тебе» (муз. Колмановского), и он включал её в свои концерты вплоть до конца.
Это особый дар. У неё есть ещё несколько удивительных песен: «И меня пожалей», «Снова ветка качнулась» (обе записала Анна Герман), другие.
И, конечно, «Русское поле». Волшебное соединение двух обычных слов, давшее эффект огромной эмоциональной силы. Бесспорно, эта песня уже растворена в народном сознании».
АВГУСТ
Скоро осень, за окнами август,
От дождя потемнели кусты,
И я знаю, что я тебе нравлюсь,
Как когда-то мне нравился ты.
Отчего же тоска тебя гложет,
Отчего ты так грустен со мной,
Разве в августе сбыться не может,
Что сбывается ранней весной?
Что сбывается ранней весной.
За окошком краснеют рябины,
Дождь в окошко стучит без конца.
Ах, как жаль, что иные обиды
Забывать не умеют сердца!
Не напрасно тоска тебя гложет,
Не напрасно ты грустен со мной,
Видно, в августе сбыться не может,
Что сбывается ранней весной?
Что сбывается ранней весной.
Скоро осень, за окнами август,
От дождя потемнели кусты,
И я знаю, что я тебе нравлюсь,
Как когда-то мне нравился ты.
Как когда-то мне нравился ты.
«В начале 60-х годов мой муж Константин Ваншенкин, став соавтором Яна Френкеля, естественно, познакомил с ним и меня, и началась наша дружба, выходящая далеко за пределы творческой, дружба наших семей, наша творческая дружба с Яном Френкелем. И вот я помню эту комнатку на Трубной, где мы сидим с ним у Френкелей, и я случайно что-то к слову спела ему на свой мотив, которым я была вполне довольна, который за хозяйственным столом, как все женщины, напевала, спела ему «Август», и он попросил меня написать эти слова для него. Так возникла наша первая с ним песня, и вот уже более 30 лет она звучит, и так приятно, что люди до сих пор ее знают и хорошо к ней относятся… Последняя песня, которую написал Ян Френкель, была песня на мои слова — «Отчего ты плачешь, старая лоза». Вот так от песни до песни — 30 лет дружбы, 30 лет сотрудничества. Осознаёшь, сколь велика глубина потери»…(из выступления Инны Гофф на вечере памяти Яна Френкеля в 1990 году).
Сама Инна Гофф говорила: «У поэтов стихи, как дети, рождаются от женщин». Но такие стихи, как это стихотворение, все же, у женщины родилось от мужчины.
Вершиной же творчества Инны Гофф как поэта-песенника стала, безусловно, песня «Русское поле», на музыку Яна Френкеля, написанная для фильма режиссера Эдмонда Кеосаяна «Новые приключения неуловимых». Расул Гамзатов сказал про эту песню: «Это лучшая песня о родине. Я бы предложил сделать ее Государственным гимном России. Но вот беда, в ней нет демагогической высокопарности, столь милой официальным структурам». А Родион Щедрин называл «Русское поле» «музыкальным символом Отчизны нашей».
При этом премьера «Русского поля» в 1966 году в кинофильме Эдмонда Кеосаяна «Неуловимые мстители» вполне могла по «идеологическим» причинам закрыть песню для массового слушателя – ведь исполнявший ее актер Владимир Ивашов играл роль белогвардейского офицера. Но искренность слов и мелодии, к счастью, оказались выше «классовых» предрассудков. Правда, по-настоящему большой успех к песне пришел после ее исполнения по радио Юрием Гуляевым.
РУССКОЕ ПОЛЕ
Поле, русское поле…
Светит луна или падает снег, —
Счастьем и болью вместе с тобою.
Нет, не забыть тебя сердцем вовек.
Русское поле, русское поле…
Сколько дорог прошагать мне пришлось!
Ты моя юность, ты моя воля —
То, что сбылось, то, что в жизни сбылось.
Не сравнятся с тобой ни леса, ни моря.
Ты со мной, мое поле,
Студит ветер висок.
Здесь Отчизна моя, и скажу, не тая:
— Здравствуй, русское поле,
Я твой тонкий колосок.
Поле, русское поле…
Пусть я давно человек городской —
Запах полыни, вешние ливни
Вдруг обожгут меня прежней тоской.
Русское поле, русское поле…
Я, как и ты, ожиданьем живу —
Верю молчанью, как обещанью,
Пасмурным днем вижу я синеву.
Не сравнятся с тобой ни леса, ни моря.
Ты со мной, мое поле,
Студит ветер висок.
Здесь Отчизна моя, и скажу, не тая:
— Здравствуй, русское поле,
Я твой тонкий колосок.
Гофф про эту песню говорила: «Написала, потому что люблю поле. Люблю русское поле, потому что родилась в России. Таких нигде и нет, наверное… Как мала суша в сравнении с «равниной моря», так малы города в сравнении с ширью наших полей. Полей… Этот ничем не заслонённый вид на край света, из-за которого утром всплывает солнце и за которым оно прячется к ночи… Золотое шумящее поле налитых колосьев было последним мирным видением моего отрочества…».
Авторы назвали свою песню «Русское поле», и тут неожиданно, еще до ее звучания на радио (записал песню Юрий Гуляев), один из коллег Френкеля попросил изменить ее название, ибо с таким названием песня уже была у этого композитора. Авторы (Гофф с Френкелем) пошли навстречу, согласились и переименовали песню в «Поле». Так она официально и числится. Но ее популярность оказалось столь велика, а сочетание этих двух слов столь пленительным, что все невольно стали называть ее именно «Русское поле».
Инна Гофф является автором еще нескольких весьма популярных в свое время песен — «Когда разлюбишь ты», «Я улыбаюсь тебе», «Ну а лето продолжается», «Снова ветка качнулась», «Отчего ты плачешь, старая лоза», «Ветер северный» и многие другие.
Инна Гофф не являлась представителем писателей-шестидесятников, не придерживалась определенной идеологии, не принадлежала к городскому или деревенскому сословию, она была просто художником. Гофф дружила со многими известными людьми, о них она тоже написала в книгах. Всего вышло более 20 ее книг, в которых отмечались мастерство и тонкий психологический подтекст.
Инна Анатольевна Гофф умерла 26 апреля 1991 года после тяжелой болезни. Похоронена на Хованском кладбище Москвы.
18 мая 2007 года Совет депутатов Воскресенского муниципального района Московской области, по ходатайству литературной общественности, принял решение об увековечении памяти писательницы И.А. Гофф и о переименовании 1-го Лесного переулка в городе Воскресенске в улицу Инны Гофф.
6 октября 2007 года произошло новое событие: на доме № 4 по улице Инны Гофф установлена мемориальная доска темно-зеленого мрамора с высеченной надписью: «В этом доме с 1960 по 1990 гг. жила и работала писательница Инна Анатольевна Гофф. Здесь ею были написаны песни «Русское поле», «Август».
Это событие нашло добрый отклик в столичных литературных кругах и прессе. Так, известный литературный критик Евгений Юрьевич Сидоров (бывший ректор Литературного института им. Горького, в 1992-97 гг. министр культуры России, а затем Чрезвычайный и Полномочный посол – Постоянный Представитель Российской Федерации при ЮНЕСКО) в «Литературной газете» отметил: «Подмосковный Воскресенск, где долго жили Ваншенкины, хранит память об Инне Гофф. Недавно ее именем там была названа улица. Кто еще из наших писательниц удостоен подобной чести? Думаю, очень немногие, почти никто... Лучшее в советской литературе не должно зарастать травой забвения».
УЛИЦА ИННЫ ГОФФ В ВОСКРЕСЕНСКЕ
Порой мы сквозь сон различали,
Как, собственно, невдалеке,
Особенно слышный ночами
Гудел пароход на реке.
Под осень краснели рябины,
И столько случится потом...
На улице имени Инны
Мы жили, не зная о том.
К. Ваншенкин
Боль утраты, связанная со смертью Инны Гофф, звучит в одном из последних поэтических сборников К. Ваншенкина — «Ночное чтение» (1994).
Тринадцатый подвиг Геракла и «маленький папа»
ВИГДОРОВА-РАСКИН
Они прекрасно взаимно дополняли друг друга – маленькая (всего полтора метра роста), но сильная женщина, спасшая немало известных, малоизвестных и вовсе не известных людей от сумы и от тюрьмы, и юморист, автор многих «сногсшибательных» и остроумных эпиграмм и книжек для детей из серии «Как папа был маленьким», также всегда помогал знакомым и незнакомым, нуждавшимся в защите и помощи.
Фрида Абрамовна Вигдорова (1915-1965) – писательница, журналистка, правозащитница.
Фрида Вигдорова родилась в г. Орша Могилёвской губернии в еврейской интеллигентной семье – преподавателя Абрама Григорьевича и фельдшерицы Софьи Борисовны Вигдоровых. После революции Абрам Вигдоров стал сотрудником Наркомпроса, деканом исторического факультета в пединституте в Москве.
Фрида с детства мечтала стать учительницей. Когда ей было 9 лет, на вопрос анкеты журнала «Пионер»: «Кем ты хочешь быть?» – Фрида ответила: «Я хочу быть учительницей, как Анна Ивановна». Фрида очень любила свою классную руководительницу А. И. Тихомирову.
По окончании школы Вигдорова закончила Московский педагогический техникум и в 1933 г. в 18 лет уехала работать учителем в магнитогорской школе № 12. Тогда она называлась ФЗС – фабрично-заводской семилеткой.
Но уже через пару лет приехала оттуда в Москву, куда уже перевели ее отца, да не одна, а с Александром Кулаковским, учителем и филологом, с которым вместе поступила на литературный факультет Московского педагогического института им. Ленина. Кулаковский вскоре стал ее мужем, а в 1937 году, в год окончания института, у супругов родилась дочь Галя.
После окончания института, Фрида преподавала русскую литературу в школе, затем переключилась на журналистскую работу. Литературная деятельность Вигдоровой началась в 1938 г. Сотрудничала с газетами «Правда», «Комсомольская правда», «Литературная газета». В 1940-е годы публиковала, в основном, статьи о проблемах школы и воспитания детей.
Как объясняла дочь Вигдоровой Александра Раскина: «Нишу она сама себе выбрала, «по справедливым делам». И статьи – про школу, про воспитание. Мама рассматривала газету не только как орган, в котором можно напечататься, но как орган, который можно использовать, чтобы кому-то помочь, кого-то защитить, что-то для кого-то сделать».
Фрида казалась подростком. Она была маленького роста, с большими, яркими, карими глазами, короткой стрижкой темных волос. Чуковский первый раз встретил Вигдорову в редакции газеты «Правда», не удержался, взял ее за подбородок, спросил: «А в каком классе мы учимся?». «Преподаю в десятом», – ответила она. Корней Иванович попросил прощения. Потом они очень подружились.
В дневнике Вигдоровой крупными буквами написано: «Учитель – это самое высокое слово, которое может сказать человек человеку». Учителем был отец Фриды. Учителем стала ее старшая дочь Галя. Дочь Гали, внучка Фриды, тоже окончила педагогический институт и работала в школе.
Перед войной семья распалась. Но бывшие супруги сохранили дружеские отношения. Александр Иосифович Кулаковский погиб на фронте 7 марта 1942 г. С его матерью Валентиной Николаевной Черемшанской Вигдорова поддерживала теплые отношения вплоть до своей смерти.
В самом начале войны Фрида вышла замуж за писателя Александра Раскина. Находясь с семьей в эвакуации в Ташкенте, Фрида работала специальным корреспондентом «Правды». В 1942 году у них родилась дочь Саша. Лингвист по образованию в 1991 г. вместе с мужем, математиком А.Д. Вентцелем и дочерью уехала в США, живет в Новом Орлеане.
Собственная литературная работа Вигдоровой началась с ряда публицистических публикаций — в частности, с выполненной ею литературной записи воспоминаний Л. К. Космодемьянской, матери Зои и Александра Космодемьянских – «Повесть о Зое и Шуре». В 1948 году совместно с Т.А. Печерниковой написала повесть «Двенадцать отважных» — о работе пионеров во время немецкой оккупации. И в том же году была уволена из газеты «Комсомольская правда» во время кампании по борьбе с космополитизмом в СССР. Перестали печатать и ее мужа. Семье было очень трудно, надо было зарабатывать на жизнь. Фрида Абрамовна начала писать свою первую самостоятельную книгу, которая вышла в 1949 году – повесть «Мой класс» – о первых шагах молодой учительницы. Книга имела большой успех, была переведена на иностранные языки, в том числе японский и английский.
В основу «Моего класса» легли дневники Фриды Вигдоровой, которые она вела в Магнитогорске, наблюдения за своими учениками и другими ребятами, которых знала. Внимание, любовь к ученикам, требовательная доброта, забота не только об оценках за успеваемость, а главное – о том, какими они вырастут людьми. Не раз в дневниках она говорит о своей первой учительнице Анне Ивановне: «…Тепло около нее. Тепло и ясно...».
После выхода этой книги случилась интересная история. Вигдоровой написал из зоны некий подросток Борис, прочитавший повесть. Поскольку «Мой класс» был написан от первого лица – учительницы Марины Николаевны Ильинской, то и в своем первом письме он обратился к писательнице именно так. Вигдорова ответила на его письмо, спрашивала, за что он попал в лагерь по статье за воровство. Он написал, что был страстным радиолюбителем, работал на заводе, и унес домой какую-то деталь. Так и попал в лагерь. Вигдорова решила каким-нибудь образом помочь мальчику. Она списалась с каким-то его начальником: что можно сделать? Ведь он был всего лишь подросток и был так увлечен радиотехникой, это же не просто воровство на производстве. Старалась добиться досрочного его освобождения. Не известно, правда, помогло мальчишке заступничество писательницы, или случилась амнистия после смерти Сталина, но парня освободили, и он в 1954 году с благодарностью навестил Фриду Абрамовну.
Книги Вигдоровой посвящены детям, воспитанию характера, моральным проблемам. Вигдорова стремилась говорить о благородстве и душевной красоте человека (повести «Мой класс», 1949; «Дорога в жизнь», 1954; «Это мой дом», 1957; роман «Семейное счастье», 1961). Все ее повести светлы и печальны, порой сентиментальны.
С середины 1950-х гг. Вигдорова в большей степени работала на основе писем в редакцию, занимаясь помощью людям, попавшим в трудные обстоятельства, — она стояла у истоков этой особой журналистской специальности в позднесоветской газетной печати. Статьи этого рода составили две книги Вигдоровой, «Дорогая редакция» (1963) и изданную посмертно «Кем вы ему приходитесь?» (1969). «Забывая о своём покое, отрываясь от любимой работы, от своих книг, она шла по первому зову, ехала в любую даль, одолевала враждебность и казёнщину и никогда не складывала оружия, пока не удастся восстановить справедливость, выпрямить поломанную судьбу, поддержать, спасти», — писала в рецензии на вторую из них критик Э. Кузьмина.
В начале 1960-х гг., работая очеркисткой в газете «Известия», Вигдорова сумела в некоторых статьях провести мысль о невозможности духовной творческой жизни в условиях стандартизации и идеологического единомыслия.
Журналистские занятия человеческими судьбами привели Вигдорову к общественной активности в ее естественной для рубежа 1950-60-х годов форме: она стала депутатом районного совета народных депутатов.
Особой страницей в биографии Вигдоровой как общественного деятеля стало ее участие в судебном деле Иосифа Бродского, к которому она привлекла внимание многих известных деятелей культуры. В феврале 1964 года Вигдорова присутствовала на суде над Бродским и сделала запись судебных слушаний, которая получила широкое распространение в самиздате: собственно, с этой записи, получившей название «Судилище», наряду с некоторыми ранними произведениями Александра Солженицына, и начинается история общественно-политического самиздата в России. Правозащитник Александр Гинзбург посвятил Вигдоровой свою «Белую книгу» о процессе Синявского-Даниэля.
При жизни Вигдоровой вышло несколько сборников ее статей, которые, в отличие от книг, никогда потом не переиздавались, так что нынешнее поколение знает Вигдорову-публициста только по ее записи 1964 года двух судов над Бродским (на обоих судах она была с начала до конца), которая распространялась в самиздате, попала за границу, побудила к действию целую армию защитников Бродского и в конце концов помогла молодому поэту, приговорённому за «тунеядство» к 5 годам подневольного труда в северной деревне, вернуться в Ленинград через полтора года.
«– Отвечайте, почему вы не работали?
– Я работал. Я писал стихи.
– Но это же не мешало вам трудиться?
– А я трудился. Я писал стихи.
– А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?
– Никто… А кто причислил меня к роду человеческому?
– А вы учились этому?
– Чему?
– Чтоб быть поэтом. Не пытались кончить ВУЗ, где готовят, где учат.?
– Я не думал… Что это дается образованием.
– А чем же, по-вашему?
– Я думаю, что это… (потерянно) от Бога.
– А что вы сделали полезного для родины?
– Я писал стихи. Это моя работа. Я убежден… Я верю: то, что я написал, сослужит людям службу, и не только сейчас, но и будущим поколениям.
– Значит, вы думаете, что ваши так называемые стихи приносят людям пользу?
– А почему вы говорите про стихи «так называемые»?
– Мы называем ваши стихи «так называемые» потому, – с гордостью отвечает судья Савельева, – что иного понятия о них у нас нет».
Запись также была многократно опубликована в разных странах и вызвала широкое движение западных интеллектуалов левой ориентации в защиту Бродского; благодаря вмешательству Жана-Поля Сартра Бродский был в сентябре 1965 года освобожден из ссылки. К этому моменту Вигдоровой уже месяц как не было в живых; до последних дней (она умирала от рака поджелудочной железы) она постоянно интересовалась ходом дела Бродского и судьбой поэта.
Лидия Чуковская назвала эту работу Вигдоровой вершиной ее спасательной деятельности, тринадцатым подвигом Геракла. Сама Лидия Корнеевна – писатель и публицист незаурядной отваги, сравнивала роль Вигдоровой в этом процессе с ролью Владимира Короленко в нашумевшем в конце XIX века «мултанском деле». Чуковская считала, что суд над Бродским войдет не только в его биографию и не только в доблестную биографию самой Вигдоровой, но и в историю общественной жизни страны.
Но огромное нервное напряжение и на процессе, и после него – полгода непрерывных ходатайств, писем, звонков, поездок, полное бессилие перед торжествующим произволом, непрерывный стресс – все это подорвало здоровье Вигдоровой. Через год с небольшим после чудовищного судилища она скончалась от рака в 1965 году, всего в пятьдесят лет. Лидия Чуковская после кончины друга написала книгу о ней и об этом ее последнем сражении и закончила рукопись «Памяти Фриды» в 1967 году. А опубликовать ее удалось лишь спустя тридцать лет – в первом номере журнала «Звезда» в 1997 году.
Фрида Вигдорова оказывала разнообразную помощь и поддержку и другим писателям: так, при ее активном участии была осуществлена публикация первых произведений И. Грековой и русского перевода сказки Сент-Экзюпери «Маленький принц» – тогда сказка казалась «аполитичной». Взяла под защиту принятую в штыки повесть Анатолия Рыбакова «Кортик», утверждая, что «школьники полюбят эту книгу», и не ошиблась. Надежде Яковлевне Мандельштам Вигдорова помогла восстановить прописку в Москве. Не год, не два и не три понадобились для того, чтобы после освобождения из лагеря она, наконец, смогла поселиться в Москве, получив и квартиру, и прописку.
Помогла Вигдорова и Ирине Емельяновой, осужденной вместе с матерью Ольгой Ивинской (музой Бориса Пастернака) в 1961 году и благодаря усилиям Вигдоровой досрочно освобожденной.
Не раз выступления Вигдоровой на собраниях писателей в те годы несвободы вызывали одновременно и аплодисменты зала, и неудовольствие президиума. Когда подвергали разносу при обсуждении в центральном доме литераторов роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым», многие, включая Вигдорову, вступились за него. Паустовский говорил: не будь в нашей стране тех, кого остро и правдиво описал Дудинцев, – и по сей день были бы живы тысячи лучших людей, ум и талант народа. Вигдорова записала это выступление Паустовского, и лишь благодаря ей оно стало широко известно.
Многие обязаны Вигдоровой освобождением из тюрьмы, из лагеря. Ее подвижничеством восхищались Илья Эренбург, Корней Чуковский, Самуил Маршак, Константин Паустовский, Варлам Шаламов. Иногда Эренбург передавал Фриде Абрамовне обращенные к нему прошения, а случалось, сам выступал в ее боях за справедливость в роли «тяжелой артиллерии». Одно из своих писем Корнею Чуковскому – с просьбой помочь издать книгу вернувшемуся из ссылки литератору – Вигдорова адресовала «Главе фирмы “Маленькие чудеса”», а подписала «Секретарь фирмы “Маленькие чудеса”».
Как писала литературный критик Софья Богатырёва: «Ей не нужно было, чтобы её просили. Она кидалась на помощь». Корней Чуковский высказался еще более ярко: «Фрида — большое сердце, самая лучшая женщина, какую я знал за последние 30 лет».
Практически о том же, о помощи людям (и, в первую очередь, детям), говорят и самые значительные ее произведения – трилогия «Дорога в жизнь», «Это мой дом», «Черниговка» (1954–1959) о детском доме, и дилогия «Семейное счастье», «Любимая улица» (1962–1964), где с одним из героев она поделилась собственной журналистской судьбой. В каждой книге трилогии педагог, учитель поднимается в своем развитии на ступень выше. А из пестрого сборища разрозненных ребят, трудных подростков, беспризорников постепенно рождается коллектив. В 1971 году повесть «Это мой дом» была экранизирована под названием «Вчера, сегодня и всегда» (режиссер Я. Базелян).
Предыстория написания трилогии не менее интересна, чем сами книги. Вигдорова случайно узнала, что директором одного из детских домов является ученик Антона Семеновича Макаренко Семён Афанасьевич Калабалин (в «Педагогической поэме» он действует под фамилией Карабанов). Ей стало интересно, как он работает. Она с ним списалась и поехала в грузинский город Сталинири (ныне – Цхинвали в Южной Осетии), где этот детский дом и находился. Дело было в 1950 году.
И она жила в этом детском доме месяца полтора, и очень подружилась с супругами Калабалиными. Она видела, как Семен Афанасьевич и Галина Константиновна – его жена, тоже воспитатель детского дома, – работают, как ведут себя с детьми. Очень много с ними говорила. И потом решила попробовать написать книгу об их работе.
Впоследствии же ей даже пришлось защищать Калабалина от наветов. В 1953 году Калабалин уже возглавлял детский дом в селе Мотовиловка под Киевом. И там его травили самым кошмарным образом, дошло даже до того, что только через ЦК можно было чего-то добиться – чтобы оттуда кто-то помог, дал указание. Дальше предоставлю слово подруге Вигдоровой, писательнице Любови Кабо. Идет она по улице и встречает Фриду, и говорит: «Фридочка, что у вас такой озабоченный вид?» А та ей отвечает: «Вы понимаете, Любочка, нужно мне найти такого человека, который был бы и порядочный человек, и партийный… Любочка, да ведь это вы!»
А в ЦК нельзя было войти, если ты не член партии. Коммунистка Любовь Рафаиловна Кабо поехала в Киев, пошла в ЦК и добилась, чтобы Калабалина оставили в покое.
Путь к читателям трилогии Вигдоровой был не прост: противники Калабалина мешали изданию, но книга появилась и помогла восстановить его доброе имя. Сам Калабалин, его семья, друзья, коллеги и ученики были очень благодарны Фриде Абрамовне. Писательница, педагог Наталья Долинина вспоминала, как на встрече с читателями в Ленинградском пединституте имени Герцена высокий, могучий Калабалин на сцене поднял за локотки маленькую Фриду Абрамовну и от всей души расцеловал.
Тема воспитания детей, подростков была главной (но не единственной) темой ее книг и статей. Среди блокнотов с записями Фриды Абрамовой особняком стоят ее материнские дневники. Они подготовлены к печати дочерью автора А.А. Раскиной и опубликованы в журнале «Семья и школа». Корней Чуковский для своей известной книги «От двух до пяти» пользовался материнскими дневниками Вигдоровой.
Из записей и наблюдений за двумя подрастающими дочерями возникла небольшая повесть Вигдоровой «Аня и Катя». Она так и не была издана при жизни автора, но отрывки из нее печатались в 1986 году в нескольких номерах «Учительской газеты». Многие эпизоды, разговоры, черты характера девочек по-своему преломились в дочерях героини «Семейного счастья» и «Любимой улицы».
Фрида Вигдорова второй раз была замужем за писателем-сатириком и одновременно детским писателем Александром Раскиным. После начала войны супруги с пятилетней Галей уехали в эвакуацию в Ташкент, где в 1942 году родилась дочь Саша. В Ташкенте Фрида сблизилась с Анной Ахматовой и Лидией Чуковской. На пеленки новорожденной Сашеньке Ахматова подарила свое платье. Раскин со свойственным ему юмором говорил, что, если бы к этому событию преподнесли фрак Пушкина, он пошел бы на подгузники. Вигдорова сумела поместить стихотворение Ахматовой «Мужество» на первой странице «Правды». Без этого Анна Андреевна не издала бы в Ташкенте сборник стихов, что помогло ей выжить.
Кстати, спустя двадцать лет Ахматова, собираясь в Италию на получение поэтической премии, спросила у Вигдоровой, что привезти в подарок ее дочке. 20-летняя Саша, которой был переадресован вопрос, ответила, что хочет голубой платок на голову. Вигдорова передала просьбу – и Ахматова сказала: "Наконец-то нормальная человеческая просьба. А то одни говорят: «Привезите нам обратно себя!», другие: «Привезите жаркое дыхание Рима!»" Платочек был привезен, ношен, а затем отдан подруге.
Подрастая, дочери Вигдоровой читали свеженаписанные страницы будущих ее книг, и, случалось, влияли на судьбы их героев. Так, по замыслу автора, один из героев трилогии, Митя Королев (Король), трудно доставшийся Карабанову, но выросший настоящим ему другом, должен был погибнуть в схватке, вступившись за незнакомую девушку. Однако дочери умолили оставить ему жизнь. Писательнице тоже всегда хотелось счастья своим героям.
В своих книгах Вигдорова все смелее обращалась к болевым нервам эпохи. В «Любимой улице» вновь появляется Митя Королёв, один из героев трилогии о детском доме. Он стал врачом, и его ждало суровое испытание. Он арестован в разгар кампании против «убийц в белых халатах». Это было первое в советской литературе, нелегко пробившееся через издательские препоны упоминание о «деле врачей».
Эта изматывающая работа к тому же отнимала силы у творчества, у собственных замыслов, требующих, как она не раз с болью писала друзьям, непрерывных раздумий, сосредоточенности, покоя душевного. Вероятно, именно из-за чудовищной нагрузки и нехватки времени ее последняя книга «Учитель» так и осталась неоконченной.
Несмотря на такую, казалось бы, «жертвенную» жизнь, Фрида Абрамовна Вигдорова не была аскетом. Все, кто ее знал, говорят, что она была очень веселым человеком, с прекрасным чувством юмора. У нее было много друзей. Но особенно она любила и понимала детей, своих и чужих. Любила и умела устраивать праздники. Любила музыку и стихи, лес и речку, зимой лыжи. Вигдорова о своей жизненной позиции: «Мой оптимизм не в том, чтобы не видеть плохого. А в том, чтобы видеть все, но не терять веру в людей…».
После смерти Вигдоровой о ней вспоминали многие знаменитые в литературных кругах люди. «Фрида была сродни не только диккенсовским героиням, но и самому Диккенсу: в жизни она творила то, что Диккенс придумывал в своих повестях, — превращала чужую беду в сказку с хорошим концом» (Лидия Чуковская). И еще от Лидии Чуковской: «…Уносят Фриду. Плечи опущены под тяжестью гроба и горя. У меня больше нет Фриды. Нет надежды, что темный лес, в который меня загнала жизнь, расступится, и я выйду на залитую солнцем поляну. – Прощай, моя скатерть-самобранка, мое наливное яблочко на серебряном блюдечке… Прощай!»
«Пусть её светлый образ навсегда останется с нами как помощь, утешение и пример высокого душевного благородства» (Анна Ахматова).
Александр Галич посвятил памяти Фриды Вигдоровой песню
УХОДЯТ ДРУЗЬЯ
На последней странице печатаются
объявления о смерти, а на первых —
статьи, сообщения и покаянные письма.
Уходят, уходят, уходят друзья,
Одни — в никуда, а другие — в князья.
В осенние дни и в весенние дни,
Как будто в году воскресенья одни…
Уходят, уходят, уходят,
Уходят мои друзья!
Не спешите сообщить по секрету:
Я не верю вам, не верю, не верю!
Но приносят на рассвете газету,
И газета подтверждает потерю.
Знать бы загодя, кого сторониться,
А кому была улыбка — причастьем!
Есть — уходят на последней странице,
Но которые на первых — те чаще…
Уходят, уходят, уходят друзья,
Каюк одному, а другому — стезя.
Такой по столетию ветер гудит,
Что косит своих и чужих не щадит…
Уходят, уходят, уходят,
Уходят мои друзья!
Мы мечтали о морях-океанах,
Собирались прямиком на Гавайи!
И, как спятивший трубач, спозаранок
Уцелевших я друзей созываю.
Я на ощупь, и на вкус, и по весу
Учиняю им поверку… Но вскоре
Вновь приносят мне газету-повестку
К отбыванию повинности горя.
Уходят, уходят, уходят друзья!
Уходят, как в ночь эскадрон на рысях.
Им право — не право, им совесть — пустяк,
Одни наплюют, а другие — простят!
Уходят, уходят, уходят,
Уходят мои друзья!
И когда потеря громом крушенья
Оглушила, полоснула по сердцу,
Не спешите сообщить в утешенье,
Что немало есть потерь по соседству.
Не дарите мне беду, словно сдачу,
Словно сдачу, словно гривенник стертый!
Я ведь все равно по мертвым не плачу —
Я ж не знаю, кто живой, а кто мертвый.
Уходят, уходят, уходят друзья,
Одни — в никуда, а другие — в князья.
В осенние дни и в весенние дни,
Как будто в году воскресенья одни…
Уходят, уходят, уходят,
Уходят мои друзья!..
***
Современники называли его юмористом от бога. Вольфганг Казак отмечал, что «эпиграммы Раскина на современных писателей обнаруживают блестящее вла¬дение языком, отличаются остротой и меткостью». Ныне, наверное, забыли бы имя мастера пародий, эпиграмм, фельетонов, юморесок, драматурга и сценариста, если бы не его книга, написанная для своих дочек, на которой выросли многие отечественные дети, и не только отечественные, ведь она переведена на многие языки. И название ее «Как папа был маленьким».
Александр Борисович Раскин (1914-1971) – писатель, сатирик, сценарист.
Александр Раскин родился в Витебске (Белоруссия). Сочинять стихи начал очень рано, раньше даже, чем научился читать, а читать стал уже в четыре года. Одно из его первых произведений, «Про кота», заканчивалось так: «Васька кот не оробел и в окно ускакокел». Взяв в руки книгу в столь юном возрасте, Александр уже никогда с ней не расставался. Он прекрасно знал русскую и мировую литературу, свои любимые вещи запоминал наизусть. После школы поступил в Литературный институт, который окончил в 1938 г. В Литературном институте дружил с Симоновым: и до войны, и во время войны. А после войны довольно скоро они разошлись, потому что Симонов стал совершенно официальным лицом. И как друг он уже не годился. У Раскина про него есть эпиграмма:
Поскольку писал он по дружбе всегда за страницей страницу,
Постольку друзья не могли никогда до него дозвониться.
Жил и работал в Москве, с 1940 года сотрудничал с журналом «Крокодил».
ЖУРНАЛУ «КРОКОДИЛ»
Среди стихов, а также прозы
Мы наблюдаем без помех
Сквозь видимые миру слезы
Невидимый для мира смех.
Как сатирик и юморист сформировался при помощи Евгения Петрова как редактора. Многие неопубликованные эпиграммы Раскина получи¬ли распространение в устной передаче.
КУКРЫНИКСЫ
Всегда им было чуждо ячество,
Но им несвойственно и «мычество», –
Весьма наглядно их количество
Все время переходит в качество.
АРКАДИЮ РАЙКИНУ
Любимцу публики пора заметить прямо:
Не знаем, принцип то или каприз,
Но стал ты повторять свои программы,
Не дожидаясь даже крика: «Бис!»
А. БЕЗЫМЕНСКОМУ
Ему б стихи да эпиграммы
Писать уверенной рукой,
А он, мятежный, пишет драмы,
Как будто в драмах есть покой.
Во время войны Раскин вместе с женой, Фридой Вигдоровой и ее дочерью от первого брака Галей уехал в эвакуацию в Ташкент. Там родилась и их общая дочь – Александра.
Первые произведения Раскин писал вместе со своим другом Морисом Слободским – пьесу-комедию «Тот, кого искали», мюзикл «Звезда экрана». На основании этого мюзикла затем друзьями был написан сценарий знаменитого фильма «Весна» (1947 г., режиссер Г. Александров, в главных ролях Л. Орлова и Н. Черкасов, а также Ф. Раневская). А до этого, в 1941 г., был еще сценарий фильма «Победа».
Это был очень хороший дуэт, полезный для обоих. Морис Романович Слободской был такой дисциплинированный и трудолюбивый человек. А Раскин мог иногда не заставить себя сесть работать. Пришло вдохновение – написал, а не пришло – не написал. Такой дисциплины труда у него не было, и это во многом усложняло его жизнь.
Фрида Вигдорова об этом дуэте говорила, что оба были талантливые юмористы, и не надо думать, кто был хуже, кто лучше, кто талантливее.
Они вместе писали пародии, эпиграммы и фельетоны. Вышло несколько книжечек пародий и эпиграмм их. Дочь Раскина, Александра Александровна, в одном из интервью говорила, что, в отличие от фильма («Весна»), «пьеса была гораздо лучше, гораздо смешнее. Папа, конечно, расстраивался, что там режиссер Александров ввел огромное количество ревю. Даже где-то в какой-то юмореске написал, что «смотрел и ревмя ревю». Такая у него была шутка. Но все равно, все помнят у него какие-то шутки. Что Раневская говорила, что Плятт… Но пьеса тоже шла. Но она шла в театре у Акимова в Ленинграде. Жена его играла главную роль, которую Орлова играла в фильме. И могут многие спросить, как же это ставить в театре, когда они там встречаются, две эти женщины: знаменитый ученый Никитина и актриса Верочка Шатрова. Они же встречаются в фильме. И они встречаются в пьесе. Как же это делается? А там так сделано, что когда они вдвоем на сцене, то одна стоит всегда спиной к зрителю, у окна, заламывает руки и говорит: что же я буду делать. В дневничках маминых (мама вела дневники детские про нас с сестрой...) … есть такая запись, что меня научили, что папина пьеса шла и до войны в театрах, и после войны, и говорилось, что папина пьеса будет идти в Ленинграде. И меня, маленькую, спрашивали, где будет идти папина пьеса, я говорила, что в Ленинграде. А кто ставит пьесу? Я говорила: Акимов. А кто играет главную роль? Я говорила: Юнгер. Меня так научили. И вот через некоторое время мама спрашивает, и я все говорю: в Ленинграде, Акимов. А кто играет главную роль? Я задумалась и сказала: кенгуру».
Хотелось бы опять обратиться к интервью А. Раскиной для радиостанции «Эхо Москвы», которое взяла у дочери писателя журналистка М. Пешкова. Касается этот кусок интервью первой пьесы Раскина-Слободского «Тот, кого искали». Там оказалась весьма интересная ситуация с последствиями (возможно, даже речь идет о плагиате).
«А как-то в 70-х годах мне попалась книжечка «Тот, кого искали», я уже там позабыла какие-то детали. И я с удовольствием ее перечитала. Была выпущена эта пьеса в небольшом количестве экземпляров, опять же маленькая такая книжечка. И «Звезда экрана» была выпущена такая маленькая книжечка. И вот я прочла «Тот, кого искали». И вот я сейчас вам в двух словах расскажу сюжет этой комедии, а вы мне скажете, напоминает она вам что-нибудь или нет. Напомню, что пьеса была написана до войны и опубликована до войны. «Тот, кого искали». Кого искали? Искали сына, пропавшего маленьким во время Гражданской войны. И вот находят. Он уже большой, рос в детском доме. Теперь он полярник, Василий Борзов. И вот его находят. Его находят родители, это большая семья, тети, бабушка и дедушка, и сестра, молодая и симпатичная, очень милая. И мальчик-школьник, который сразу начинает старшему брату смотреть в рот. И с ним родители не очень могут справиться, а старший брат может. И все бы хорошо, и дружба такая, которая, может, была бы и не дружба, если бы не сестра. С этой сестрой по имени Саша. Все бы хорошо, да только выясняется, что мальчик этот, который пропал, в маленьком еще возрасте упал с дерева, разбил ногу и на ноге был шрам. И шрам бы этот никак не пропал. А у Василия этого шрама нет. Значит, это не он. Вот такая драматическая ситуация, которая, поскольку это комедия, разрешается хорошо. И так удачно, что сестра не сестра. И роман в полном разгаре. И его признает отец, говорит: все равно я тебя люблю, все равно ты мне сын, и все равно ты в нашей семье будешь свой и т.д. Вот такая примерно история в двух словах. Вам ничего не напоминает этот сюжет?
М. ПЕШКОВА: «Два капитана».
А. РАСКИНА: Неееет! Почему «Два капитана»?
М. ПЕШКОВА: Полярники.
А. РАСКИНА: Вот только что полярники. Полярники, конечно, в то время были у всех на устах, у всех на языке. Нет. Если вы припомните, Майя, я думаю, вы со мной согласитесь, что это, как две капли воды, «Старший сын» Вампилова.
М. ПЕШКОВА: Да!
А. РАСКИНА: Ведь структура сюжета такая же. Во-первых, сама коллизия: сын / не сын, старший брат / не старший брат. А потом расстановка сил точно такая же, вплоть до этого младшего брата-школьника, который смотрит ему в рот, и он один может с ним справиться. Я уж не сказала: там и в «Старшем сыне» есть такой приятель, комическая фигура. Приятель старшего сына. И здесь, в «Тот, кого искали», есть приятель, такая более комическая фигура. И я рассказала об этой своей идее тогда же, в 70-х, когда я увидела это, своей подруге, к сожалению, покойной уже, лингвистке Лидии Кнориной. Она была большая любительница и поклонница Вампилова, считала его нашим современным Островским (не Николаем, а Александром), очень его ценила. Я тоже его ценю, между прочим, но она очень хорошо его знала. Я говорю: Лида, прочти, что ты скажешь. Она прочла и сказала: я даже не могла бы быть уверена, могло быть совпадение. Просто такой архетип сюжетный. Начинаешь его развивать, и за ниточку тянутся все эти и другие детали тоже. Она, в отличие от меня, была уверена, что Вампилов это читал. Она говорит: ты понимаешь, он приехал в город из провинции, в Москву. Он ходил в библиотеку (про это пишут), читал много пьес, книжечка была опубликована. И я даже, говорит, думаю, что не просто он прочел и как-то осталось, а потом подсознательно вылезло, а я, говорит, даже думаю, что он прочел и подумал (а Лида, она такая была прямая, говорила, что думала, не обращала внимание на то, как это будет воспринято), говорит: он прочел и думает, что вот он из такой легковесной вещицы на этот же сюжет сделает замечательную психологическую драму. И сделал. Такое мнение было Лиды. Но моя виньетка, если выражаться словами, языком Жолковского, еще не кончена, потому что к этому самому Жолковскому, как к специалисту по интертекстам, я и обратилась. Вот, говорю, Олег, как вы думаете. И все ему рассказала. Он говорит: вы знаете, Саша, вот как вы рассказываете, ну да, похоже, структурно, но еще точно нельзя сказать, что это не просто совпадение. Ну что ж, я рассказала это своей дочке Анюте, о своем разговоре с Жолковским. Она говорит: а ты ему сказала про портсигар? Я говорю: а что, портсигар? Я и позабыла про портсигар. Ну как же? И у дедушки, и у Вампилова этот вот отец / не отец настолько любит этого своего старшего сына и настолько хочет сделать что-то приятное и показать, как он его признает, что он дарит ему свой портсигар. Звоню Жолковскому и говорю: а вот Анюта рассказала, напомнила мне про портсигар. И он говорит: ну уж если портсигар, тогда все. Тогда, значит, я с вами согласен, не случайно. Вот я этого нигде не публиковала и не знаю, буду ли. Но все-таки, согласитесь, что литературоведам должно быть забавно это».
Большим успехом пользовались сатирические сборники Раскина «Восклицательный знак» (1939), «Моментальные биографии» (1959), «Очерки и почерки» (1959), «Застарелые друзья» (1964) и другие.
ШОСТАКОВИЧУ
О Шостаковиче не может быть двух мнений:
Как говорят, — обыкновенный гений.
МУРАДЕЛИ
Говорят, в консерватории
Все проходят курс истории,
Планомерно и давно,
От Гуно и до Вано.
СЛОЖНАЯ НАТУРА
По жанру — критике сродни,
Он был не чужд драматургии:
Всю жизнь хвалил стихи одни,
Всю жизнь любил стихи другие.
ПОЭТУ-ГРАФОМАНУ
«Туманную даль» воспевал он и «ясную близь»
И слышал все то же: стихи ваши не удались.
Никто не решился на точный и честный ответ.
Давно ему надо сказать — Не удался поэт!
СУДЬБА ПОЭТА
Он до того был сух и пресен,
Что перешел на тексты песен.
Теперь он пишет для кино,
Там слов не слышно все равно.
ГОЛУБОЕ И РОЗОВОЕ
Нам критики твердят наперебой:
— Он голубой! Он слишком голубой! —
Но ежели его прочтете прозу вы,
Увидите, что многое в ней розово.
Он был добрым, приветливым, заботливым человеком. Всегда помогал друзьям, знакомым, а иногда и просто посторонним людям – тем, кому требовалась его помощь. В его доме часто бывали писатели и артисты, кинодеятели и художники.
В 1960-е годы Раскин переключился на детскую литературу. До сих пор пользуются популярностью его книги «Как папа был маленьким» и «Как папа учился в школе».
В предисловии к книге «Как папа был маленький» Раскин рассказывает о предыстории появления книги: у дочки Саши болело ухо, и она просила папу как-то отвлечь ее. Папа читал книги, а потом рассказал, как он бросил мяч под машину. И всякий раз, когда у Саши болело ухо, папа с тех пор начинал рассказывать ей о своем детстве.
В смешных и веселых историях Александра Раскина – все чистая правда. Все это, конечно, происходило с ним самим, когда он был маленьким. Ну, может быть, кое-что присочинил, совсем чуть-чуть. Его маленькой дочери было непросто поверить, что папа в детстве укрощал собачку, охотился на тигра и даже однажды... укусил профессора. Что он тоже когда-то опаздывал в школу, придумывал всякие небылицы для учителей, обижался на смешные прозвища, которые ему придумывали... Но все-таки это здорово, что папы не рождаются сразу взрослыми и что они, пока маленькие, так похожи на своих детей!
КАК ПАПА ВЫБИРАЛ ПРОФЕССИЮ
Когда папа был маленьким, ему часто задавали один и тот же вопрос. Его спрашивали: «Кем ты будешь?» И папа всегда отвечал на этот вопрос не задумываясь. Но каждый раз он отвечал по-другому. Сначала папа хотел стать ночным сторожем. Ему очень нравилось, что все спят, а сторож не спит. И потом ему очень нравилась колотушка, которой стучит ночной сторож. И то, что можно шуметь, когда все спят, очень радовало папу. Он твёрдо решил стать ночным сторожем, когда вырастет. Но тут появился продавец мороженого с красивой зелёной тележкой. Тележку можно было возить! Мороженое можно было есть!
«Одну порцию продам, одну – съем! – думал папа. – А маленьких детей буду угощать мороженым бесплатно».
Родители маленького папы очень удивились, узнав, что их сын будет мороженщиком. Они долго смеялись над ним. Но он твёрдо выбрал себе эту весёлую и вкусную профессию. Но вот как-то раз маленький папа увидел на станции железной дороги удивительного человека. Человек этот всё время играл с вагонами и с паровозами. Да не с игрушечными, а с настоящими! Он прыгал на площадки, подлезал под вагоны и всё время играл в какую-то замечательную игру.
- Кто это? – спросил папа.
- Это сцепщик вагонов, – ответили ему.
И тут маленький папа понял наконец, кем он будет. Подумать только! Сцеплять и расцеплять вагоны! Что может быть интереснее на свете? Конечно, ничего интереснее быть не могло. Когда пана заявил, что он будет сцепщиком на железной дороге, кто-то из знакомых спросил:
- А как же мороженое?
Тут папа призадумался. Он твёрдо решил стать сцепщиком. Но отказываться от зелёной тележки с мороженым ему тоже не хотелось. И вот маленький папа нашёл выход
- Я буду сцепщиком и мороженщиком! – заявил он.
Все очень удивились. Но маленький папа им объяснил.
Он сказал:
- Это совсем нетрудно. Утром я буду ходить с мороженым. Похожу, похожу, а потом побегу на станцию. Сцеплю там вагончики и побегу опять к мороженому. Потом опять сбегаю на станцию, расцеплю вагончики и снова побегу к мороженому. И так всё время. А тележку поставлю близко от станции, чтобы не бегать далеко сцеплять и расцеплять.
Все очень смеялись. Тогда маленький папа рассердился и сказал:
- А если вы будете смеяться, так я ещё буду работать ночным сторожем. Ведь ночь-то у меня свободная. А в колотушку я уже умею здорово стучать. Мне один сторож давал попробовать…
Так папа всё устроил. Но скоро он захотел стать лётчиком. Потом ему захотелось сделаться артистом и играть на сцене. Потом он побывал с дедушкой на одном заводе и решил стать токарем. Кроме того, ему очень хотелось поступить юнгой на корабль. Или, в крайнем случае, уйти в пастухи и целый день гулять с коровами, громко щёлкая кнутом. А однажды ему больше всего в жизни захотелось стать собакой. Целый день он бегал на четвереньках, лаял на чужих и даже пытался укусить одну пожилую женщину, когда она хотела погладить его по головке. Маленький папа научился очень хорошо лаять, но вот чесать ногой за ухом он никак не мог научиться, хотя старался изо всех сил. А чтобы лучше получилось, он вышел во двор и сел рядом с Тузиком. А по улице шёл незнакомый военный. Он остановился и стал смотреть на папу. Смотрел, смотрел, а потом спросил:
- Ты что это делаешь, мальчик?
- Я хочу стать собакой, – сказал маленький папа.
Тогда незнакомый военный спросил:
- А человеком ты не хочешь быть?
- А я уже давно человек! – сказал папа.
- Какой же ты человек, – сказал военный, – если из тебя даже собака не получается? Разве человек такой?
- А какой же? – спросил папа.
- Вот ты подумай! – сказал военный и ушёл. Он совсем не смеялся и даже не улыбался. Но маленькому папе почему-то стало очень стыдно. И он стал думать. Он думал и думал, и чем больше он думал, тем больше стыдился. Военный ему ничего не объяснил. Но он сам вдруг понял, что нельзя каждый день выбирать себе новую профессию. А главное, он понял, что он ещё маленький и что он ещё сам не знает, кем он будет. Когда его спросили об этом опять, он вспомнил про военного и сказал:
- Я буду человеком!
И тут никто не засмеялся. И маленький папа понял, что это самый правильный ответ. И теперь он тоже так думает. Прежде всего надо быть хорошим человеком. Это важнее всего и для лётчика, и для токаря, и для пастуха, и для артиста. А чесать ногой за ухом человеку совсем не нужно».
Из книги «Как папа учился в школе»
КАК ПАПА ОБМАНЫВАЛ УЧИТЕЛЬНИЦУ
Когда папа был маленьким и учился в школе, он очень любил свою учительницу. И все ребята ее любили. Она была высокая, некрасивая, всегда носила только темные платья. Это взрослые говорили, что она некрасивая. Маленькому папе она казалась очень красивой. И звали ее так: Афанасия Никифоровна. Она была веселая и строгая. Но важнее всего было то, что она была очень справедливая. И все ребята знали: если Афанасия Никифоровна сердится и кричит на них, значит, они виноваты. Никогда она не кричала на ребят зря. И у нее не было любимчиков. Она любила всех своих учеников. И на каждого могла рассердиться. Если он шалил или не сделал уроков. Все ребята знали, что Афанасия Никифоровна работает в этой школе уже двадцать лет. Все знали, что у нее нет семьи: мужа убили на гражданской войне, а маленький сын заболел дифтеритом и умер еще до войны. И все знали, что она не любит хвастунов, жадин и ябедников.
На уроке Афанасии Никифоровны всегда было очень интересно. Поэтому все сидели тихо и слушали. Однажды маленького папу укололи в спину булавкой. Было очень больно. И он крикнул:
– Ой!
Тогда учительница спросила:
– Что это значит? Почему ты нам мешаешь?
Маленький папа молчал.
И учительница сказала:
– Выйди из класса.
Маленький папа встал и пошел к двери. Но тут закричали две девочки. Они кричали:
– Его Зайчиков уколол!
И тогда Афанасия Никифоровна сказала:
– Пусть выйдут из класса тот, кто кричал, тот, кто колол, и тот, кто ябедничает. Правильно я говорю?
И все закричали:
– Правильно!
И девочки вышли из класса вместе с маленьким папой и Зайчиковым. Маленький папа шел и плакал. Ему было очень обидно, что его сначала укололи, а потом выгнали. Зайчиков шел и смеялся над девчонками и маленьким папой. Но видно было, что ему не так уж весело. Девочки не смеялись и не плакали, но им тоже было обидно!
На следующий день маленький папа пришел в школу с большим гвоздем. И когда Афанасия Никифоровна повернулась к ученикам спиной и стала писать на классной доске, маленький папа вынул свой гвоздь и уколол Зайчикова в руку. Зайчиков завопил так громко, что маленький папа даже испугался. Афанасия Никифоровна очень рассердилась.
– Опять Зайчиков? – сказала она.
– Это не я-а-а... это меня-а-а... – простонал Зайчиков, держась за руку.
– Ах, вчера ты, а сегодня тебя? Очень интересно. Кто же уколол Зайчикова?
Все посмотрели на маленького папу. Но все молчали. Никто не хотел ябедничать. И даже Зайчиков замолчал и только тихо всхлипывал.
– Кто же это сделал? – спросила Афанасия Никифоровна своим самым сердитым голосом. Маленький папа так испугался, что вдруг сказал:
– Я его не колол...
Тогда Афанасия Никифоровна спросила:
– Чем же ты его не колол?
И маленький папа быстро ответил:
– Вот этим гвоздем.
Тут все засмеялись так громко, что прибежал учитель из соседнего класса. Он спросил:
– Афанасия Никифоровна, чему вы так радуетесь?
– Мы радуемся тому, – сказала Афанасия Никифоровна, – что один мальчик не колол другого вот этим гвоздем, тот не кричал и весь класс не ябедничал. И никто не обманывал свою старую учительницу.
Тут всем ребятам стало очень стыдно. И все стали сердито смотреть на маленького папу. И он встал и сказал:
– Вчера меня кололи, и я кричал. Сегодня я сам его уколол, и он кричал. А я врал.
Тут маленький папа помолчал и сказал.
– Я больше не буду, Афанасия Никифоровна.
– И я не буду, – сказал Зайчиков, но погрозил папе кулаком, и ему никто не поверил.
Афанасия Никифоровна сказала:
– Врать – хуже всего.
И маленький папа больше ей не врал никогда».
Скончался Александр Борисович Раскин от сердечного приступа в 1971 году в Москве, у себя дома за рабочим столом. С тех пор прошло уже более 40 лет, но и сегодня по-прежнему выходят его книги, актуальные и интересные, которые еще долго будут радовать читателей, вызывая у них добрую улыбку.
Похоронен на Химкинском кладбище.
Я тебя никогда не забуду!
ВОЗНЕСЕНСКИЙ-БОГУСЛАВСКАЯ
Один из ярчайших представителей «шестидесятников», Андрей Вознесенский, был среди них, пожалуй, единственным, кто экспериментировал с поэтическим словом. Возможно, ему в этом помогало образование, которое он получил прежде, чем полностью переключился на поэзию. Он и стихи свои выстраивал, как будто строил дома. А еще сорок шесть лет прожил с женой, Зоей Богуславской, хотя, как и едва ли не каждый представитель богемы, в частной жизни не был белым и пушистым, и имел романы на стороне. Что не мешало ему любить жену и умереть у нее на руках, шепча стихи.
Андрей Андреевич Вознесенский (1933-2010) – поэт, публицист, архитектор.
Андрей Вознесенский родился в Москве в семье инженера-гидротехника, доктора технических наук, директора Института водных проблем, участника строительства Братской и Ингурской ГЭС, заслуженного деятеля науки и техники Узбекской ССР Андрея Николаевича Вознесенского. Мать — Антонина Сергеевна (урожденная Пастушихина) была родом из Владимирской области. У Андрея была еще старшая сестра Наташа. Прапрадед Андрея Андреевича по отцовской линии, Андрей Полисадов, был архимандритом, настоятелем Благовещенского Муромского собора на Посаде. Фамилия – Вознесенские, видимо, отсюда, из церковной среды и пошла. Причем, по рассказам самого поэта, Андрей Полисадов был грузином, сыном одного из «тамошних вождей», которого русские при покорении Кавказа в качестве заложника «увезли в Муром, в монастырь» и который позднее окончил семинарию, женился на русской и получил церковную фамилию — Вознесенский.
Несколько лет в детстве он с семьей провел в г. Киржач Владимирской области, на родине матери, а с началом Великой Отечественной войны Андрея с матерью эвакуировали из Москвы в Курган, где они жили в семье машиниста. Там, Андрей в 1941—1942 годах учился в школе № 30. Позднее, вспоминая эту пору, Вознесенский писал: «В какую дыру забросила нас эвакуация, но какая добрая это была дыра!».
После возвращения из эвакуации учился в одной из старейших московских школ (ныне школа № 1060). Стихи Вознесенский начал писать еще в детстве. А в 1947 году, в четырнадцатилетнем возрасте послал свои стихи Борису Пастернаку, после чего получил от него приглашение в гости. Вознесенский был очень поражен, когда гений поэзии встретил его в коридоре коммунальной квартиры в свитере с дырявым рукавом.
Дружба с Пастернаком в дальнейшем оказала сильное влияние на его судьбу и, в особенности, на творчество. Сам же Вознесенский называл Пастернака своим литературным кумиром и подчеркивал, что тот оказал на него «исключительное влияние как поэт и как человек». «Я всегда воспринимал встречи с ним, как встречи с отсветом Бога, присутствующим в нем», — говорил он. Пастернак не признавал институт ученичества: считал это лишней тратой энергии поэта. Однако Андрей Вознесенский стал его единственным учеником. Они часто встречались, беседовали о жизни, судьбе, поэзии.
Вознесенский часто бывал на дружеских чтениях в доме Пастернака в Переделкине. Там он прочел свою первую поэму «Мастера» об ослепленных зодчих храма Василия Блаженного. В 1959 году ее опубликовала «Литературная газета».
МАСТЕРА
Первое посвящение
Колокола, гудошники…
Звон. Звон…
Вам,
художники
всех времён!
Вам,
Микеланджело,
Барма, Дант!
Вас молниею заживо
испепелял талант.
Ваш молот не колонны
и статуи тесал –
сбивал со лбов короны
и троны сотрясал.
Художник первородный –
всегда трибун.
В нём дух переворота
и вечно – бунт.
Вас в стены муровали.
Сжигали на кострах.
Монахи муравьями
плясали на костях.
Искусство воскресало
из казней и из пыток
и било, как кресало,
о камни Моабитов.
Кровавые мозоли.
Зола и пот.
И Музу, точно Зою,
вели на эшафот.
Но нет противоядия
её святым словам –
Воители,
ваятели,
слава вам!
<…>
I
Жил-был царь.
У царя был двор.
На дворе был кол.
На колу не мочало –
человека мотало!
Хвор царь, хром царь,
а у самых ворот ходит вор и бунтарь.
Не туга мошна,
да рука мощна!
Он деревни мутит.
Он царевне свистит.
И ударил жезлом
и велел государь,
чтоб на площади главной
из цветных терракот
храм стоял семиглавый –
семиглавый дракон.
Чтоб царя сторожил.
Чтоб народ страшил.
II
Их было смелых – семеро,
их было сильных – семеро,
наверно, с моря синего,
или откуда с севера,
где Ладога, луга,
где радуга-дуга.
Они ложили кладку
вдоль белых берегов,
чтобы взвились, точно радуга,
семь разных городов.
Как флаги корабельные,
как песни коробейные.
Один – червонный, башенный,
разбойный, бесшабашный.
Другой – чтобы, как девица,
был белогруд, высок.
А третий – точно деревце,
зелёный городок!
Узорные, кирпичные,
цветите по холмам…
Их привели опричники,
чтобы построить храм.
<…>
IV
Не памяти юродивой
вы возводили храм,
а богу плодородия,
его земным дарам.
Здесь купола – кокосы,
и тыквы – купола.
И бирюза кокошников
окошки оплела.
Сквозь кожуру мишурную
глядело с завитков,
что чудилось Мичурину
шестнадцатых веков.
Диковины кочанные,
их буйные листы,
кочевников колчаны
и кочетов хвосты.
И башенки буравами
взвивались по бокам,
и купола булавами
грозили облакам!
И москвичи молились
столь дерзкому труду –
арбузу и маису
в чудовищном саду.
V
Взглянув на главы-шлемы,
боярин рёк:
- У, шельмы,
в бараний рог!
Сплошные перламутры –
сойдёшь с ума.
Уж больно баламутны
их сурик и сурьма.
Купец галантный,
куль голландский,
шипел: - Ишь, надругательство,
хула и украшательство.
Нашёл уж царь работничков –
смутьянов и разбойничков!
У них не кисти,
а кистени.
Семь городов, антихристы,
задумали они.
Им наша жизнь – кабальная,
им Русь – не мать!
…А младший у кабатчика
всё похвалялся, тать,
как в ночь перед заутреней,
охальник и бахвал,
царевне
целомудренной
он груди целовал…
И дьяки присные,
как крысы по углам,
в ладони прыснули:
- Не храм, а срам!..
…А храм пылал вполнеба,
как лозунг к мятежам,
как пламя гнева –
крамольный храм!
От страха дьякон пятился,
в сундук купчишко прятался.
А немец, как козёл,
скакал, задрав камзол.
Уж как ты зол,
храм антихристовый!..
А мужик стоял да подсвистывал,
всё посвистывал, да поглядывал,
да топор
рукой всё поглаживал…
<…>
VII
Тюремные стены.
И нем рассвет.
А где поэма?
Поэмы нет.
Была в семь глав она –
как храм в семь глав.
А нынче безгласна –
как лик без глаз.
Она у плахи.
Стоит в ночи.
. . . . . . . .
И руки о рубахи
отёрли палачи.
<…>
«Я — в больнице. Слишком часто стали повторяться эти жестокие заболевания. Нынешнее совпало с Вашим вступлением в литературу, внезапным, стремительным, бурным. Я страшно рад, что до него дожил. Я всегда любил Вашу манеру видеть, думать, выражать себя. Но я не ждал, что ей удастся быть услышанной и признанной так скоро» (Борис Пастернак).
Первые стихи поэта, сразу отразившие его своеобразный стиль, были опубликованы в 1958 году. Его лирика отличалась стремлением «измерить» современного человека категориями и образами мировой цивилизации, экстравагантностью сравнений и метафор, усложнённостью ритмической системы, звуковыми эффектами. Стихи молодого поэта оказались яркими, насыщенными метафорами, звуковыми эффектами и усложненной ритмической системой. В каждой строчке сквозил подтекст, что было непривычным и новым для того времени. Он ученик не только Маяковского и Пастернака, но и одного из последних футуристов — Семёна Кирсанова. Вознесенский написал стихотворение «Похороны Кирсанова», позже положенное на музыку под названием «Памяти поэта» большим поклонником Кирсанова композитором Давидом Тухмановым (песню исполнял Валерий Леонтьев).
ПОХОРОНЫ КИРСАНОВА
Прощайте, Семен Исаакович!
Фьюить!
Уже ни стихом, ни сагою
оттуда не возвратить.
Почетные караулы
у входа в нездешний гул
ждут очереди понуро,
в глазах у них: «Караул!»
Цветной акробатик елочный,
пострел,
серебряннейший, как перышко,
просиживал в ЦДЛ.
Один как всегда, без дела,
на деле же — весь из мук,
почти что уже без тела
мучительнейший звук.
Нам виделось кватроченто,
и как он, искусник, смел…
А было — кровоточенье из горла,
когда он пел!
Маэстро великолепный,
стриженый, как школяр.
Невыплаканная флейта
в красный легла футляр.
В 1957 году Вознесенский окончил Московский архитектурный институт (МАРХИ). Поэт вспоминал: «Это Пастернак. Он запретил мне идти в Литературный институт, потому что он говорил: «Вас ничему там не научат, только испортят», и я пошел в Архитектурный». Свои профессиональные знания он использовал лишь дважды: разработал архитектурную часть монумента «Дружба навеки» на Тишинской площади в Москве (совместно с Ю.Н. Коноваловым), установленного в 1983 году в память двухсотлетия добровольного присоединения Грузии к России. Скульптурная часть памятника выполнена З. Церетели. А также создал памятную композицию на могиле родителей.
Впоследствии критики утверждали, что именно «архитектурное мышление» на всю жизнь обусловило его поэзию. «Игра, конструкция, архитектура — вот чем определяется поэт и художник, инсталлятор и изобретатель Андрей Вознесенский», — писала «Независимая газета» в дни празднования 75-летия поэта.
В 1958 году первые стихотворения поэта были напечатаны в газетах, выход же его поэмы «Мастера» (1959) сделал всенародно известным имя Вознесенского.
Первый сборник Вознесенского — «Мозаика» — был издан во Владимире в 1960 году и навлек на себя гнев властей. Владимирский сборник «Мозаика» сразу попал в немилость. Использованное в стихах слово «беременная» цензоры расценили как порнографию. Со скандалом уволили редактора книжного издательства Капитолину Афанасьеву, тираж приказали арестовать и уничтожить, но решение приняли слишком поздно: все экземпляры были раскуплены. Похожая ситуация сложилась и с московским сборником «Парабола».
Оба сборника сразу стали библиографической редкостью. Одно из лучших стихотворений этого периода — «Гойя», нестандартно отразившее трагедию Великой Отечественной войны, — было обвинено в формализме. Однако цензура не смогла остановить поэзию Вознесенского: его книги обрели библиографическую ценность, поклонники передавали сборники из рук в руки, переписывали стихи и поэмы в тетради.
ГОЙЯ
Я — Гойя!
Глазницы воронок мне выклевал ворог,
слетая на поле нагое.
Я — горе.
Я — голос
Войны, городов головни
на снегу сорок первого года.
Я — голод.
Я — горло
Повешенной бабы, чье тело, как колокол,
било над площадью головой...
Я — Гойя!
О грозди
Возмездия! Взвил залпом на Запад —
я пепел незваного гостя!
И в мемориальное небо вбил крепкие
звезды —
как гвозди.
Я — Гойя.
В то время весьма популярными были встречи с поэтами. Особенно знамениты – вечера поэзии в Политехническом музее, собиравшие полный зал. На них выступали все самые популярные поэты, получившие впоследствии имя – «шестидесятники», представители «бронзового века» русской литературы. Выступал со своими стихами на таких вечерах и Андрей Вознесенский.
Когда Вознесенский заканчивал учебу, в Архитектурном институте случился пожар. Студентам отсрочили защиту дипломов на два месяца, а в поэтическом портфолио молодого поэта-архитектора появилось стихотворение
ПОЖАР В АРХИТЕКТУРНОМ ИНСТИТУТЕ
Пожар в Архитектурном!
По залам, чертежам,
амнистией по тюрьмам –
пожар, пожар!
По сонному фасаду
бесстыже, озорно,
гориллой краснозадой
взвивается окно!
А мы уже дипломники,
нам защищать пора.
Трещат в шкафу под пломбами
мои выговора!
Ватман – как подраненный,
красный листопад.
Горят мои подрамники,
города горят.
Бутылью керосиновой
взвилось пять лет и зим...
Кариночка Красильникова,
ой! горим!
Прощай, архитектура!
Пылайте широко,
коровники в амурах,
райклубы в рококо!
О юность, феникс, дурочка,
весь в пламени диплом!
Ты машешь красной юбочкой
и дразнишь язычком.
Прощай, пора окраин!
Жизнь – смена пепелищ.
Мы все перегораем.
Живешь – горишь.
А завтра, в палец чиркнувши,
вонзится злей пчелы
иголочка от циркуля
из горсточки золы...
...Все выгорело начисто.
Милиции полно.
Все – кончено!
Все – начато!
Айда в кино!
В 1960-е годы Андрей Вознесенский буквально взорвал поэзию экзотикой ритма и рифмы. Сегодня это уже невозможно представить, но в огромной стране он был не менее популярен, чем «Битлз» в Англии. Поэт, просто читавший свои стихи, собирал стадионы. На его выступления молодежь пробивалась сквозь кордоны милиции, и девчонки, не попавшие в зал, рыдали, как та «девочка в автомате», и часами ждали окончания выступления, чтобы хоть взглянуть на него.
И в то же время Вознесенский наряду с Евтушенко и Ахмадулиной вызывал резкое неприятие у некоторой части советской литературной общественности. Это неприятие выражалось и в стихах — например, в стихотворении Николая Ушакова «МОДНЫЙ ПОЭТ»:
Он выступил с крупною ставкой, –
играл он на тысячу лет.
Он следовал моде.
В отставку,
в отставку уходит поэт.
Не повинуется челюсть,
и голос сорваться готов,
и каждое слово – как шелест
увядших лавровых венков.
В аудитории давка,
там места свободного нет:
смотрите –
в безвестность,
в отставку
известный
уходит поэт.
Ладошку приставила к уху,
но в старческий клонится сон...
Склонилась...
На эту старуху
напрасно надеялся он.
Ударилась куклой о лавку,
и в зале движенье и свет...
Врача поскорее!
В отставку,
в отставку уходит поэт.
Он сменною модой недельной
когда-то пленял молодежь.
Так что ж ты, цветок рукодельный,
сегодня не модно цветешь?
Он делал последнюю ставку,
а слева и справа – совет:
- В отставку!
- В от-став-ку!
- В о-т-с-т-а-в-к-у!
В отставку уходит поэт.
Или в стихотворении Игоря Кобзева «Комсомольским активистам»:
Им служат оружьем трясучие джазы
И разный заморский абстрактный бред.
У них, говорят, появился даже
Собственный свой популярный поэт…
На улице Горького (ныне Тверская) в «Окнах сатиры» в 1960-х годах нарисован рабочий, выметающий «нечисть» метлой, — и среди сора-нечисти был изображен Вознесенский со сборником «Треугольная груша».
Но самые большие неприятности с непонятными тогда еще последствиями произошли в марте 1963 года во время встречи в Кремле Никиты Хрущёва с интеллигенцией, когда первый секретарь ЦК КПСС подверг Вознесенского резкой критике. Под аплодисменты большей части зала он кричал: «Можете сказать, что теперь уже не оттепель и не заморозки — а морозы… Ишь ты какой Пастернак нашёлся! Мы предложили Пастернаку, чтобы он уехал. Хотите завтра получить паспорт? Хотите?! И езжайте, езжайте к чёртовой бабушке. Убирайтесь вон, господин Вознесенский, к своим хозяевам!»
«Он орал на меня 20 минут. За ним стояли ракеты и лагеря. Все это было страшно, но я и тогда оставался самим собой, а сейчас — тем более», — рассказывал Вознесенский. И взбесившийся зал орет: «Вон! Вон!» Ни один не заступился, весь зал орал полностью за власть, и Вознесенский — побелевший, роняющий стакан и так стоящий. Потом он скажет: «Когда я потом уходил, по ночной брусчатке ни один человек ко мне не подошел. А еще вчера они подписывали автографы».
Но за Вознесенского неожиданно вступился президент Соединенных Штатов Америки Джон Кеннеди, и Хрущёв оставил поэта в покое. Среди поклонников Вознесенского был и Роберт Кеннеди. Он даже переводил произведения советского поэта на английский язык. По просьбе Кеннеди Андрея Вознесенского начали выпускать за рубеж.
Но не менее резкое неприятие вызывал Вознесенский у представителей неподцензурной литературы, которых советская власть не допускала в печать, вынуждая публиковать свои произведения исключительно в самиздате, — например, Всеволод Некрасов обращался к Вознесенскому с такими стихами: «Слушай \ Же \Не ке ге бе \ Ву \ Па \ Не ке ге бе Ву \ Понимаешь \ Ты \ Же», — намекая на то, что бунтарская позиция Вознесенского санкционирована КГБ СССР.
В этот период его стихи то запрещали к публикации, то снова печатали, а некоторое время упоминать его имя в прессе можно было лишь с разрешения ЦК КПСС. Тем не менее, в 1960-е годы Вознесенский продолжал издаваться (при этом, как отмечали СМИ, выходящие сборники поэта «почти не появлялись на прилавках, а продавались из-под полы»). Получил Вознесенский и возможность выезжать за рубеж: критики, в частности, писали о том, что «с позиций того времени неслыханно дерзкий» поэтический сборник Вознесенского «Треугольная груша» (1962) стал результатом его поездки в США в 1961 году.
В 1960-е годы он получил возможность выступать со своими стихами во Франции и Германии, однако в США выступления поэта были запрещены. Сам Вознесенский рассказывал, что его поэтический вечер в Линкольн-центре был отменен решением Союза писателей, после чего поэт «возмутился и написал письмо в „Правду“, наивно считая, что его напечатают». По его словам, письмо было опубликовано лишь за границей, после чего «началось такое, что было похуже, чем с Хрущевым», однако развернутая против него кампания по обвинению в шпионаже особого влияния на творческую судьбу поэта не оказала.
Поэт неоднократно выезжал в различные зарубежные страны для выступлений, причем не только в страны-сателлиты СССР, но и в развитые капиталистические страны: США, ФРГ, Канада, Франция, Великобритания, Австралия и др. В США Вознесенский приобрёл особую популярность, подружился с поэтом-битником Алленом Гинзбергом, стал другом семьи Артура Миллера. А после встречи с Мэрилин Монро он разродился стихами:
Я Мерлин, Мерлин.
Я героиня
самоубийства и героина.
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной?
Невыносимо,
Невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить гораздо
невыносимей!
Продажи. Рожи. Шеф ржет, как мерин
(Я помню Мерлин.
Ее глядели автомобили.
На стометровом киноэкране
в библейском небе,
меж звезд обильных,
над степью с крохотными рекламами
дышала Мерлин,
ее любили…
Изнемогают, хотят машины.
Невыносимо),
невыносимо
лицом в сиденьях, пропахших псиной!
Невыносимо,
когда насильно,
а добровольно — невыносимей!
Невыносимо прожить, не думая,
невыносимее — углубиться.
Где наша вера? Нас будто сдунули,
существованье — самоубийство,
Самоубийство — бороться с дрянью,
самоубийство — мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен,
когда талантлив — невыносимей,
Мы убиваем себя карьерой,
деньгами, девками загорелыми,
ведь нам, актерам,
жить не с потомками,
а режиссеры — одни подонки,
Мы наших милых в объятьях душим,
но отпечатываются подушки
на юных лицах, как след от шины,
невыносимо,
Ах, мамы, мамы, зачем рождают?
Ведь знала мама — меня раздавят,
о, кинозвездное оледененье,
нам невозможно уединенье,
в метро,
в троллейбусе,
в магазине
«Приветик, вот вы!» – глядят разини,
Невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв,
что сердце есть посередке,
в тебя завертывают селедки,
Лицо измято,
глаза разорваны
(как страшно вспомнить во «Франс-Обзервере»
свой снимок с мордой
самоуверенной
на обороте у мертвой Мерлин!).
Орет продюсер, пирог уписывая:
«Вы просто дуся,
ваш лоб — как бисерный!»
А вам известно, чем пахнет бисер?!
Самоубийством!
Самоубийцы — мотоциклисты,
самоубийцы спешат упиться,
от вспышек блицев бледны министры —
самоубийцы,
самоубийцы,
идет всемирная Хиросима,
невыносимо,
Невыносимо все ждать,
чтоб грянуло,
а главное —
необъяснимо невыносимо,
ну, просто руки разят бензином!
Невыносимо
горят на синем
твои прощальные апельсины…
Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше — сразу!
Через год после сборника «Треугольная груша» вышла посвящённая Ленину поэма Вознесенского «ЛОНЖЮМО».
Авиавступление
Посвящается слушателям
школы Ленина в Лонжюмо
Вступаю в поэму, как в новую пору вступают.
Работают поршни,
соседи в ремнях засыпают.
Ночной папироской
летят телецентры за Муром.
Есть много вопросов.
Давай с тобой, Время, покурим.
Прикинем итоги.
Светло и прощально
горящие годы, как крылья, летят за плечами.
И мы понимаем, что канули наши кануны,
что мы, да и спутницы наши,—
не юны,
что нас провожают
и машут лукаво
кто маминым шарфом, а кто —
кулаками...
Земля,
ты нас взглядом апрельским проводишь,
лежишь на спине, по-ночному безмолвная.
По гаснущим рельсам
бежит паровозик,
как будто
сдвигают
застежку
на «молнии».
Россия любимая,
с этим не шутят.
Все боли твои — меня болью пронзили.
Россия,
я — твой капиллярный сосудик,
мне больно, когда —
тебе больно, Россия.
Как мелки отсюда успехи мои,
неуспехи,
друзей и врагов кулуарных ватаги.
Прости меня, Время,
что много сказать
не успею.
Ты, Время, не деньги,
но тоже тебя не хватает.
Но люди уходят, врезая в ночные отроги
дорог своих
огненные автографы!
Векам остаются — кому как удастся —
штаны — от одних,
от других — государства.
Его различаю.
Пытаюсь постигнуть,
чем был этот голос с картавой пластинки.
Дай, Время, схватить этот профиль,
паривший
в записках о школе его под Парижем.
Прости мне, Париж, невоспетых красавиц.
Россия, прости незамятые тропки.
Простите за дерзость,
что я этой темы
касаюсь,
простите за трусость,
что я ее раньше
не трогал.
Вступаю в поэму. А если сплошаю,
прости меня, Время, как я тебя часто
прощаю.
Струится блокнот под карманным фонариком.
Звенит самолет не крупнее комарика.
А рядом лежит
в облаках алебастровых
планета —
как Ленин,
мудра и лобаста.
Стихотворный сборник «Антимиры» послужил основой знаменитого спектакля Театра на Таганке в 1965 году. Для этого спектакля Владимир Высоцкий написал музыку и спел «Песню акына» («Не славы и не коровы…») на стихотворение Вознесенского.
Знакомство же Вознесенского с худруком Театра на Таганке произошло благодаря Борису Пастернаку. Любимов вспоминал: «Нас познакомил Пастернак. Я спросил у Бориса Леонидовича, мол, к кому из молодых поэтов мне следует присмотреться и прочитать внимательно. Он сказал — к Андрюше Вознесенскому». Изначально Любимов планировал организовать вечер «Поэт и театр». Репетиции шли два месяца. В постановке участвовали Владимир Высоцкий, Александр Васильев, Борис Хмельницкий. Постепенно проект перерос в полноценный спектакль на стихи Вознесенского «Антимиры». Его премьера состоялась 2 февраля 1965 года. Спектакль оставался в репертуаре Театра на Таганке последующие 15 лет, был показан почти 800 раз и всегда собирал аншлаги. Именно Вознесенский сделал самую первую надпись на стене Театра на Таганке: «Все актрисы как поганки перед бабами с Таганки…»
Спустя шестнадцать лет Вознесенский станет автором еще одной театральной постановки, которой была уготована даже более длительная, чем «Антимирам» жизнь – поэтом было написано либретто к рок-опере «Юнона и Авось» (режиссер М.А. Захаров), премьера которой состоялась в Московском театре им. Ленинского комсомола 9 июля 1981 года. Наиболее известен из этой рок-оперы романс «Я тебя никогда не забуду», основанный на стихотворении «Сага». Тогда западная пресса оценила рок-оперу как антисоветский спектакль. Из-за такой характеристики театральную труппу не выпустили с «Юноной и Авось» на гастроли за рубеж, однако стараниями Вознесенского этот запрет позже был снят.
Сотрудничал Вознесенский и с другими композиторами: вместе с Родионом Щедриным в 1968 году он создал «Поэторию» — концерт для поэта в сопровождении женского голоса, смешанного хора и симфонического оркестра, вместе с Алексеем Николаевым представил ораторию «Мастера» (1968), а в 1980-е годы рок-ораторию «Мастера» создал композитор Валерий Ярушин. Кроме того, на стихи Вознесенского были написаны такие популярные эстрадные песни, как «Миллион алых роз», «Барабан», «Плачет девочка в автомате», «Вслед за мной на водных лыжах ты летишь…», «Песня на бис», «Начни с начала», «Новое московское сиртаки» («Я тебя разлюблю и забуду, когда в пятницу будет среда…») и другие.
Уже в двадцать пять лет Вознесенский стал настоящим классиком, культовым поэтом. «Дело в том, что Вознесенский сомкнул своё время с эпохой Хлебникова и Маяковского. После них остался некий интонационный провал, казалось, подобная эстетика не имеет будущего. Бесчисленные эпигоны Маяковского копировали его фирменную «лесенку»: это было очень смешно. Кроме того, это была мертвая материя. Вознесенский же взял традицию и наполнил ее новым качеством: он обновил фонетику и словарь, он, наконец, обновил семантику. Этот акт эстетической свободы воспринимался как политический акт» (Игорь Волгин).
ПАРАБОЛИЧЕСКАЯ БАЛЛАДА
Судьба, как ракета, летит по параболе
Обычно — во мраке и реже — по радуге.
Жил огненно-рыжий художник Гоген,
Богема, а в прошлом — торговый агент.
Чтоб в Лувр королевский попасть
из Монмартра,
Он
дал
кругаля через Яву с Суматрой!
Унесся, забыв сумасшествие денег,
Кудахтанье жен, духоту академий.
Он преодолел
тяготенье земное.
Жрецы гоготали за кружкой пивною:
«Прямая — короче, парабола — круче,
Не лучше ль скопировать райские кущи?»
А он уносился ракетой ревущей
Сквозь ветер, срывающий фалды и уши.
И в Лувр он попал не сквозь главный порог —
Параболой
гневно
пробив потолок!
Идут к своим правдам, по-разному храбро,
Червяк — через щель, человек — по параболе.
Жила-была девочка рядом в квартале.
Мы с нею учились, зачеты сдавали.
Куда ж я уехал!
И черт меня нес
Меж грузных тбилисских двусмысленных звезд!
Прости мне дурацкую эту параболу.
Простывшие плечики в черном парадном...
О, как ты звенела во мраке Вселенной
Упруго и прямо — как прутик антенны!
А я все лечу,
приземляясь по ним —
Земным и озябшим твоим позывным.
Как трудно дается нам эта парабола!..
Сметая каноны, прогнозы, параграфы,
Несутся искусство,
любовь
и история —
По параболической траектории!
В сибирской весне утопают калоши
А может быть, все же прямая — короче?
В 1970-е годы Вознесенского стали издавать достаточно хорошо, он выступал по телевидению и получил в 1978 году Государственную премию СССР, но в том же году принял участие в неподцензурном альманахе «Метрополь».
В 1982 году Вознесенский обратился к прозе, написав повесть «О», а в 1983 году вышло собрание сочинений поэта в трех томах. Через год была издана книга «Прорабы духа. Прозаические и поэтические произведения», позднее — «Ров» (1986), «Аксиома Самоиска» (1990), «Видеомы» (1992; видеомами автор назвал свои работы в жанре визуальной поэзии, где стихи совмещаются с рисунками, фотографиями, шрифтовыми композициями и пр., что как раз и дало критикам повод называть Вознесенского учеником не только Пастернака, но и последнего футуриста Семена Кирсанова. Выставки видеом Вознесенского проходили в Париже, Нью-Йорке, Берлине), «Casino 'Россия'» (1997), «На виртуальном ветру» (1998), «Страдивари сострадания» (1999), "Жуткий кризис «Суперстар» (1999), «Гадание по книге» (1999) , «Девочка с персингом» (1999) и другие. В 1993 году журналом «Дружба народов» был опубликован безразмерный молитвенный сонет поэта «Россия воскресе». В 2006 году издательство «Вагриус» выпустило собрание сочинений Вознесенского в семи томах, а в мае 2008 года общественности была представлена книга «Рубанок носорога», в которой поэт обратился к темам и образам современной ему культуры.
Поэт оставил после себя восемь поэм, среди которых значатся «Лонжюмо», «Оза», «Ров». Произведение «Андрей Полисадов» литератор посвятил своему прадеду, муромскому архимандриту. В литературное наследие Вознесенского входят также мемуарная проза и публицистика. Единственное крупное прозаическое произведение Андрея Андреевича «Прорабы духа» появилось в 1984 году.
Первой женой Андрея Вознесенского стала Белла Ахмадулина, которая ушла к нему от Евгения Евтушенко, после времени «любовного треугольника», описанного им в «Треугольной груше».
Кстати, над этой книгой сломает голову литературный чин, поэт Александр Прокофьев: «Поразбивали строчки лесенкой / и удивляют белый свет, / а нет ни песни и ни песенки, / простого даже ладу нет!»; «А впрочем, что я? Многих слушаю / и сам, что думаю, скажу. / Зачем над „Треугольной грушею“, /ломая голову, сижу?»
Хотя первое супружество было недолгим, но любители поэзии снова получили замечательный любовный роман в стихах.
Явные или неявные, но от этого не менее привлекательные — отзвуки или созвучия в поэзии и жизни двух замечательных поэтов случались постоянно.
Так, в 1970-х годов Ахмадулина увлеклась романтической перепиской Пушкина с Каролиной Собаньской (очаровательной одесситкой, в которой позже заподозрили шпионку из-за связи с Бенкендорфом и тайной полицией). Задуманную «Поэму о Пушкине» Белла Ахмадулина, правда, не допишет — в сборниках ее останется «Отрывок из маленькой поэмы о Пушкине».
Но в тех же 1970-х Андрея Вознесенского по какому-то немыслимому совпадению заинтригует любовная переписка Пушкина с другой одесситкой – Елизаветой Воронцовой, письма, сожженные по ее просьбе поэтом. Вознесенский напишет чудные стихи, озаглавив их инициалами «Е. W.».
Казалось бы, ничего общего — лишь воздушная подлинность чувств.
У АХМАДУЛИНОЙ В «ОТРЫВКЕ…»
«Я не хочу Вас оскорбить письмом.
Я глуп (зачеркнуто)… Я так неловок
(зачеркнуто)… Кокетство Вам к лицу.
Не молод я (зачеркнуто)… Я молод…
Когда я вижу Вас, я всякий раз
смешон, подавлен, неумен, но верьте
тому, что я (зачеркнуто)… что Вас,
о, как я Вас (зачеркнуто навеки)…»
У ВОЗНЕСЕНСКОГО:
«Как заклинание псалма,
безумец, по полю несясь,
твердил он подпись из письма:
„Wobulimans“ — „Вобюлиманс“ <…>
…Родной! Прошло осьмнадцать лет,
у нашей дочери — роман.
Сожги мой почерк и пакет.
С нами любовь. Вобюлиманс».
Кстати, о Пушкине: в 2002 году Вознесенскому едва не присудят Пушкинскую премию — все решит один голос, как потом расскажут Богуславской, — голос оказавшейся «против» Беллы Ахатовны.
В том же 2002 году Ахмадулина напишет Вознесенскому ко дню рождения:
Что — слова? Что — докучность премий?
Тщеславен и корыстен долг:
в одном хочу быть наипервой —
тебя с твоим поздравить днем.
Китайская разбилась чашка,
Но млад китайский пёс — шар-пей.
Пора усладе уст в честь счастья
и возыграть, и восшипеть.
Будь милостив и не досадуй!
Я — наших дум календарю
служу: в День Августа двадцатый
тебе — твое стремглав дарю.
Заметьте, промелькнувший у Ахмадулиной «шар-пей» всё в том же 2002 году вдруг аукнется — наверное, случайным эхом — поэмой Вознесенского «Шар-пей»:
ШАР-ПЕЙ
Вступление
«Ирпень —
это память о людях и лете…»
Шар-пей — это спагетти,
намотанное на вилку доброты.
Ты
держишь его за маньяка,
или за тибетского монаха,
одетого в доминиканский подрясник.
Потрясно!
На его лице
проступает лабиринт ума,
выпуклый, как батареи,
или кишки наружу Центра Помпиду.
НЕ ХОДИТЕ У ШАР-ПЕЯ
НА ПОВОДУ!
ЗАПОМНИТЕ:
когда занимаетесь любовью в комнате,
не запирайте его на кухне —
он будет рваться к вам по-маньяко’вски,
ломать доски двери, рычать и рыдать…
— Как Маяковский,
когда его запирали на кухне Брики?
— Что им взбрыки?!
— Дрессировщики забыли о пистолете…
Шар-пей — это память о людях и лете,
о русской рулетке, о флейте столетья,
о пуле в поэте, повысившей рейтинг.
— А Брики?
— Какой на них грязи не лили!..
— Шар-пейка! Брючница!
Щену врала про это…
— Или!..
Но самоубийственною кометой,
развеет свой прах гениальная Лиля,
сыгравшая муку на флейте поэта.
Шар-пей – это память о блуде и чуде,
о псе-баламуте с бойцовскою грудью.
От сплетни шрапнельной и прочих скорбей
спасёт нас Шар-пей.
<…>
Кто-то спросит у Беллы Ахатовны про эту поэму — она ответит загадочно: «Там какая-то тайна, которую мне Андрей не открывает. Я очень удивилась, когда вдруг появилось его сочинение, спрашивала, что это означает, но ответа не добилась…»
Уже в новом веке, на склоне своих лет, Вознесенский скажет про Ахмадулину к какому-то ее юбилею: «Посмотрите, Белла все хорошеет и хорошеет, становится такой же воздушной, как ее небесная лирика…»
И Ахмадулина не оставалась в долгу, говоря про Вознесенского: «Мы всегда были очень дружны. Я писала стихи, ему посвященные… И я рада, что к этим стихам может быть эпиграф из… великого поэта — Пастернака: „Я не рожден, чтобы три раза смотреть по-разному в глаза“».
В начале 2010 года Вознесенский, иссушенный болезнью, поделится с ней дурным предчувствием. Ахмадулина взяла его за руку и сказала твердо: «Андрюша, я переживу тебя ненадолго, ведь мы с тобой не разлей вода». 12 мая 2010-го ему исполнилось 77 лет, а 1 июня Андрей Вознесенский ушел из жизни.
«Мне безмерно горько, — скажет Ахмадулина. — Вряд ли вы сможете представить себе мое нынешнее состояние». Белла Ахмадулина скончается меньше, чем через полгода — 29 ноября.
Кстати, если идти обыкновенным средним шагом, — от его могилы до ее ровно 77 шагов. Вознесенского завораживала магия цифр — вот и эти две семерки совпадают с числом прожитых поэтом лет.
Личная жизнь Андрея Вознесенского почти полвека была связана с другой женщиной, преданной музой и хранительницей семейного очага Зоей Богуславской – прозаиком, драматургом и поэтессой. На момент знакомства поэта с будущей супругой Зоя была состоявшимся литератором, в благополучном браке у нее подрастал сын. Но любовь к поэту оказалась сильнее. Сына Богуславской от первого брака он очень любил. Но была дочь и у Вознесенского – Арина, дочь его и Анны Вронской (студентки ВГИКа, бравшей у него когда-то интервью). Арина с матерью и двумя детьми живет в США. Отношения с дочерью Вознесенский поддерживал всегда, хотя и не рекламировал. С Зоей Богуславской отношения у дочери тоже были хорошие, правда, он их не сразу познакомил.
Вообще женщины Вознесенского любили. И он их любил – до середины 1990-х земля слухами полнилась, но почти полвека прожил с одной женщиной, ставшей его женой, берегиней и главной Музой всей жизни. Свой поэтический миллион алых роз он готов был бросить под ноги не Алле Пугачевой, исполнившей в 1982 году шлягер на его стихи, и даже не актрисе Татьяне Лавровой, как уверяет молва, и не Белле Ахмадулиной, а, видимо, все-таки ей – Зое Богуславской.
Невероятно женственная актриса Татьяна Лаврова, ставшая в 1961 году благодаря фильму «Девять дней одного года» в одночасье знаменитой, была супругой актера Евгения Урбанского, исполнителя главной роли в фильме «Коммунист». Евтушенко о нем писал: «Урбанский Женька, черт зубастый, меня ручищами сграбастай...» Этот могучий, талантливый «черт» был первой любовью Татьяны.
Когда они познакомились, он был женат. Но наивная девушка с тонкой талией и крутыми бедрами, прибежавшая после первого с ним поцелуя к бабушке с вопросом: «Я что, теперь забеременею?» – запала ему в душу. Он ушел из семьи и женился на Татьяне, однако они быстро расстались: Лаврова не простила ему мимолетной измены, ушла. Когда Урбанский в ноябре 1965-го погиб на съемках, Татьяна уже месяц как была замужем за Олегом Далем. Но тоже недолго – полгода, которые Даль сильно пил, пристрастив к выпивке и Таню. В конце концов она Олега бросила.
Андрей Вознесенский был страстно влюблен в эту роковую женщину, которую боготворили многие знаменитости. Их тайный роман тянулся несколько лет. О нем узнали лишь тогда, когда Лаврова приехала с Вознесенским в Симферополь и во время его выступления выкрикнула из зала: «Андрей, зипер застегни!»
Говорят, когда появился хит «Миллион алых роз», она в гримерке сказала, что Андрей давно ей рассказывал историю этого грузинского художника, продавшего дом и осыпавшего цветами двор перед окнами любимой. Отсюда и пошел слух, что они посвящены Лавровой. Однако после смерти актрисы на вечере ее памяти близкая подруга открыла преданным театральным поклонницам Лавровой, что Татьяне посвящено самое знаменитое стихотворение «Ты меня на рассвете разбудишь», ставшее сердцем рок-оперы Алексея Рыбникова «Юнона и Авось». В тот день, когда Андрей и Татьяна решили окончательно расстаться, они будто бы так и попрощались.
- Я тебя никогда не увижу? – спросил Вознесенский.
- Я тебя никогда не забуду! – ответила Лаврова.
САГА
Ты меня на рассвете разбудишь,
проводить необутая выйдешь.
Ты меня никогда не забудешь.
Ты меня никогда не увидишь.
Заслонивши тебя от простуды,
я подумаю: «Боже всевышний!
Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу».
Эту воду в мурашках запруды,
это Адмиралтейство и Биржу
я уже никогда не забуду
и уже никогда не увижу.
Не мигают, слезятся от ветра
безнадежные карие вишни.
Возвращаться — плохая примета.
Я тебя никогда не увижу.
Даже если на землю вернемся
мы вторично, согласно Гафизу,
мы, конечно, с тобой разминемся.
Я тебя никогда не увижу.
И окажется так минимальным
наше непониманье с тобою
перед будущим непониманьем
двух живых с пустотой неживою.
И качнется бессмысленной высью
пара фраз, залетевших отсюда:
«Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу».
Этот роман держался в строжайшей тайне. Круг посвященных был узок. Конечно, в советские годы «аморальное» поведение могло бы разрушить судьбы успешного «выездного» поэта и актрисы, для которой и так годами не находилось роли в кино. Но дело было в другом.
И все это время рядом с Вознесенским жила, любила его и страдала жена – Зоя Богуславская. И все знали – Андрей ее тоже всей душой любит, ценит как личность и никогда не оставит.
Василий Аксёнов в книге «Таинственные страсти» назвал Вознесенского «Андреотис» (девичья фамилия Лавровой – Андриканис, возможно Аксёнов эту фамилию и обыграл, соединив ее с именем Андрей) и вывел под вымышленными именами женщин поэта. Небольшого отрывка достаточно, чтобы понять пережитое Зоей Борисовной:
«В конце семидесятых собралась в отъезд и заслуженная артистка РСФСР Екатерина Человекова с трехлетним сыном Денисом Антоновичем Андреотисом. Этому событию предшествовала плохо организованная жизнь Человековой. Внимательный читатель, должно быть, заметил, что в начале десятилетия она едва ли не выпала из творческого круга. После коктебельской фиесты 1968-го у нее обнаружился чуть ли не гомерический аппетит к спиртному. Хлестала Катюха взахлеб и, к сожалению, банку не держала. Антоша, бедный, не ахти какой завсегдатай злачных мест, умаялся ее искать по трапецоидному маршруту клубных, по профессиям, заведений: ЦДЛ, Дом кино, Домжур, Архитектор, ВТО.
Она удирала от него то с кем-нибудь «из наших» – ну, например, у Тушинского на Чистых прудах обреталась с неделю, ну, в Тбилиси летала с композитором Чурчхели, а то и с «ненашими» якшалась, с практически незнакомыми трудящимися.
Зависимость от бузы у нее уже приближалась к критическому уровню. Однажды Антоша ходил взад-вперед по Сиреневому бульвару ранним-ранним утром; в окрестностях дома Человековой. Он жаждал до слез, до бypных рыданий ее увидеть, однако не плакал, бубнил стихи: «Я деградирую в любви. Дружу с оторвою трактирною. Не деградируете вы – Я деградирую».
Поразительно, но в литературных и театральных кругах так и не знают, кто же сокрыт за этой «Человековой», якобы родившей в 1965-м ребенка от Вознесенского. Сам же Вознесенский прокомментировал эту книгу Аксенова, оскорбившую ряд его героев, без тени обиды:
- Он же не мемуары писал. Это дошедший до нас взрыв любви. Вот как звезда взрывается, ее уже нет, а взрыв виден. Совершенно целебная проза, излечивающая.
Зоя Богуславская позже рассказала, как она познакомилась с Вознесенским. Она вспоминает первую поездку в Дубну вместе с Андреем — в шестьдесят третьем. Как раз тогда сама она задумывала повесть о юных физиках «…и завтра». Повесть ее будет опубликована в 1967-м. А вот как Зоя Богуславская рассказывает о том, что происходило четырьмя годами раньше: «Вскоре после того писательского пленума, где Вознесенский поддержал меня, как критика, — он вдруг говорит мне: „Поедешь со мной? Меня приглашают в Дубну прочитать лекцию“. У меня в голове повернулся винтик, я подумала: „А-а, вот тут-то я и сделаю оселок для моей повести ‘…и завтра’“. В этом смысле Дубна была мне очень кстати. Ему-то надо было что-то другое, он уже тогда относился ко мне несколько иначе, чем я к нему. А мне надо бы завязать знакомства там, в Дубне — повесть ведь я задумала о своих современниках, о физиках.
Я согласилась поехать с Вознесенским от бюро пропаганды художественной литературы: „Бог с вами, я подготовлю вступительное слово к вечеру Вознесенского в Дубне“… Есть фотография с того вечера — он наклоняется ко мне и что-то спрашивает. А он спрашивал все время: „Чё для тебя прочитать?“… Все в Дубне было очень платонически и никакими там физическими отношениями не кончилось. Но, конечно, если все же говорить о начале нашего романа, то началось все в Дубне.
Он бегал тогда за мной как зарезанный. У меня хранятся сотни его сексуальных телеграмм, которые я никому не показываю. Но у меня тогда были совсем другие пристрастия… Ну поэт, ну сегодня у него один предмет обожания, завтра розы, послезавтра телега переехала, еще что-то, — как я могу поэту верить? Да мне и не хотелось — он моложе, у меня семья и ребенок.
Поймите же, очень крепкая была семья — а он оттуда меня уводил. И решающим стал тот момент с причалом…
Значит, дело было так. Я увидела, что есть путешествие по Волго-Балту, открытие, первый туристический круиз, — и меня туда понесло. И я взяла с собой сына Леньку, которому было лет восемь. И вот мы поплыли. Останавливались в потрясающих русских городах. На каком-то этапе вдруг у трапа ко мне подходит то ли радист, то ли заместитель капитана, и говорит мне, вручая огромадный букет: „Вы Зоя Богуславская?“ — „Я“.
И потом на каждой остановке радиорубка передавала по всему теплоходу: телеграмма Озе Богуславской, телеграмма Зое Богуславской, телеграмма леди Богуславской… Он меня засветил, мне и выйти из каюты уже было неловко, настолько это была тотальная атака. Я была уже накалена до крайней степени, и когда мы сошли в Петрозаводске, вдруг в конце причала, в глубоком далеке вижу фигуру Вознесенского…
Оказывается, он сутки уже ждал — думал, я увижу, оценю и растаю. Но я сказала: „Прошу тебя, не преследуй меня больше, ты меня компрометируешь“. И что-то еще в том же роде, очень злое. Он развернулся, побелев как полотно, и сказал: „Я больше никогда не буду тебя преследовать“. И ушел.
Мы отплываем обратно, а у меня на душе — ну что же я сделала, обидела, ну какая я сволочь… Испереживалась. Тут мы подплываем к пункту Вознесенск — и я посылаю телеграмму ему домой, его маме, на Красносельскую, 45–45. Пишу так: „Хожу по Вознесенскому городу, любуюсь Вознесенскими улицами, райком Вознесенска принимает членские взносы, на углу продают веники Вознесенского — рубль штука“. Такая оливковая ветка примирения.
Когда я вернулась, я была уверена, что меня ждут. И я уже ищу глазами на причале — но никого кроме моей семьи нет. Мне говорят, ну чего ты ждешь, садимся. А я оглядываюсь. Но его нет. И домой пришла — никаких звонков. Так надолго он пропал впервые. Но… нет и нет. На какой-то день звонит его мама, Антонина Сергеевна: „Зоечка, а вы не знаете, где Андрей, он, как уехал, так ни разу не позвонил“… (Кстати, Антонина Сергеевна Вознесенская была категорически против этого увлечения сына. «Мама, но я люблю ее!», — восклицал Андрей. «Любовь — не монголо-татарское иго», — отвечала мать – В.Ю.)
И тут я начала паниковать: мало ли что могло случиться. Тогда, думаю, и наступил перелом — я поняла, что теряю, могу совсем потерять его. Все-таки я была очень противная по отношению к мужчинам… И вот — он звонит и говорит: „Милая, я жив, не беспокойся, но я никогда не буду стоять в очереди за…“ Он назвал тогда не Бориса, моего мужа, а другого мужчину, и небезосновательно. Ну, ладно. А на следующий день он позвонил: „Милая, я буду стоять в очереди за кем угодно, только не гони меня“… И тут во мне что-то сломалось. Во мне вообще силен мотив сострадания и вины.
Мы стали встречаться… А близость у нас с ним наступила много времени спустя в Ялте, где было очень холодно… Помните, в „Озе“: „Выйду ли к парку, в море ль плыву — / туфелек пара стоит на полу. / Левая к правой набок припала, / их не поправят — времени мало. / В мире не топлено, в мире ни зги, / вы еще теплые, только с ноги…“
И вот тогда, перед возвращением в Москву, Андрей Андреевич сказал: „Напиши заявление о разводе“. И я в Ялте под его диктовку написала: „В связи с тем, что у меня образовалась другая семья, прошу развести нас“.
Но когда я прилетела, меня встретил совершенно другой мир ощущений. Там я была под ураганом гибельности этой страсти Андрея — а тут мне Борис говорит: „Ты пойми, это поэт, завтра ты перестанешь быть его музой, все это преходяще и несерьезно, ты уходишь из семьи, с которой столько связано, у нас ребенок, я тебя люблю, что ты творишь со своей жизнью“… И наконец Борис сказал мне следующее: „Знаешь, я взрослее тебя, ты совершаешь безумный поступок, ломаешь все. Я тебя прошу, ровно через год, — а мы сидели с ним в ресторане, он посмотрел на часы, какое число, время, — давай через год встретимся здесь же. И ты спрячешь свое самолюбие, свой свободный характер, и мы вернемся к прежней жизни. Потому что я уверен, что не будет у вас ничего хорошего, ты не выдержишь больше года“. Я пообещала. Откуда я знала, как все сложится? Он же был прав. Но… вместо одного года — после того разговора с Борисом прошло 45 лет…».
ОЗА
(отрывок из поэмы)
<…>
XI
Знаешь, Зоя, теперь – без трепа.
Разбегаются наши тропы.
Стоит им пойти стороною,
остального не остановишь.
Помнишь, Зоя, – в снега застеленную,
помнишь Дубну, и ты играешь.
Оборачиваешься от клавиш.
И лицо твое опустело.
Что-то в нем приостановилось
И с тех пор невосстановимо.
Всяко было – и дождь и радуги,
горизонт мне являл немилость.
Изменяли друзья злорадно.
Сам себе надоел, зараза.
Только ты не переменилась.
А концерт мой прощальный помнишь?
Ты сквозь рев их мне шла на помощь.
Если жив я назло всем слухам,
в том вина твоя иль заслуга.
Когда беды меня окуривали,
я, как в воду, нырял под Ригу,
сквозь соломинку белокурую
ты дыхание мне дарила.
Километры не разделяют,
а сближают, как провода,
непростительнее, когда
миллиметры нас раздирают!
Если боли людей сближают,
то на черта мне жизнь без боли?
Или, может, беда блуждает
не за мной, а вдруг за тобою?
Нас спасающие – неспасаемы.
Что б ни выпало претерпеть,
для меня важнейшее самое –
как тебя уберечь теперь!
Ты ль меняешься? Я ль меняюсь?
И из лет
очертанья, что были нами,
опечаленно машут вслед.
Горько это, но тем не менее
нам пора... Вернемся к поэме.
Наверное, они были самыми закрытыми людьми в кругу литературно-театральной богемы 60-х. Очень немногие знали об их романе, а те, кто знали — не верили, что они поженятся. Это казалось невозможным даже из-за разницы в возрасте: она была на 9 лет старше. Вроде, немного: ему — тридцать, ей — под сорок. Но Зоя — состоявшаяся, независимая, с научной степенью, изданными книгами, спортивными победами и состоятельным мужем, а Вознесенский — скандальный опальный поэт.
В 1964 году они поженились. В доме Вознесенского и Богуславской часто проводились поэтические вечера, дружеские встречи. Гостили Владимир Высоцкий, Белла Ахмадулина, Юрий Трифонов, Борис Хмельницкий, Олег Табаков, Валерий Золотухин, Людмила Максакова. Здесь бывали и друзья семьи, живущие за границей, — драматург Артур Миллер, писатель Курт Воннегут, поэты Джей Смит и Стенли Кьюниц, брат американского президента Эдвард Кеннеди с семьей.
Вознесенский вместе с семьей жил в знаменитом поселке Переделкино. Его дом находился в близком соседстве с дачей Пастернака. В свое время дому-музею Вознесенским был подарен портрет наставника, который Андрей сделал еще в 7 классе на уроке труда, используя маленькое фото Пастернака. Ежегодно благодарный ученик в день рождения 10 февраля и в день смерти учителя 30 мая посещал его дачу. Встречам с Пастернаком посвящена книга Вознесенского «Мне четырнадцать лет». После смерти Пастернака в его рабочем столе была найдена тетрадь, подписанная «Андрюшины стихи», в нескольких местах простым карандашом стояли какие-то пометки.
В 1995 году у Вознесенского врачи обнаружили первые признаки болезни Паркинсона. У него начали слабеть мышцы горла, рук и ног.
На самом деле смерть как будто постоянно преследовала его и тихо отступала. В 1970-х годах по Советскому Союзу прокатился слух о том, что поэт Андрей Вознесенский попал в аварию и разбился. Авария, и правда, была, машину смяло, как говорится, всмятку, но все, кто в ней находился, остались живы. За рулём был знаменитый писатель и поэт Казахской ССР Олжас Сулейменов. В машине также находилась актриса Татьяна Лаврова, которая была для Вознесенского его вечной и яркой влюбленностью. Вторая авария случилась в жизни поэта, когда он ехал на такси к себе домой в Переделкино. Машина снова была смята в хлам, а поэт остался жив благодаря своей любимой песцовой лохматой шапке. Смерть снова обошла его, а он позднее написал стихи, где благодарил неведомого зверя, из которого пошили спасительную шапку.
Третий раз поэту повезло, когда он должен был улетать из Новосибирска в Москву и опоздал на свой самолет, который во время этого полета разбился.
В прессе писали, что в 2006 году у Вознесенского случился первый инсульт, следствием которого стал паралич руки и проблемы с ногами, а в 2010-м – новый инсульт и полная потеря голоса. Весной поэта прооперировали в Мюнхенской клинике. Но 1 июня, когда поэт уже был в Переделкино, грянул третий инсульт, которого Андрей Андреевич уже не смог пережить. Но все это опровергла супруга поэта Зоя Богуславская: «Скажу сразу: у Вознесенского не было н и о д н о г о инсульта или инфаркта. Никогда! Страшный, безнадежный диагноз был поставлен 15 лет назад в клинике Бурденко. Атипичный Паркинсон. И все эти годы поиски лучших консультантов в международных центрах Паркинсона, доставание редких лекарств, опытных массажистов, строгая диета, сильные болеутоляющие (читайте стихи “Боль”). Этот проклятый Паркинсон забрал сначала голос Андрея (читайте стихи “Теряю голос”), затем стали слабеть мышцы горла, конечностей…
Он скончался на моих руках от интоксикации, непроходимости кишечника. За 15 минут до смерти шептал стихи».
ТЕРЯЮ ГОЛОС
1.
Голос теряю. Теперь нет про нас
Гостелерадио.
Врач мой испуган. Ликует Парнас –
голос теряю.
Люди не слышат заветнейших строк,
просят, садисты!
Голос, как вор на заслуженный срок,
садится.
В праве на голос отказано мне.
Бьют по колёсам,
Чтоб хоть один в голосистой стране
был безголосым.
Воет стыдоба. Взрывается кейс.
Я – телеящик
с хором критиков и критикесс,
слух потерявших.
Веру наивную не верну.
Жизнь раскололась.
Ржёт вся страна, потеряв страну.
Я ж – только голос…
Разве вернуть с мировых сквозняков
холодом арники
Голос, украденный тьмой
Лужников и холлом Карнеги?!
Мной терапевтов замучена рать.
Жру карамели.
Вам повезло. Вам не страшно терять.
Вы не имели.
В бюро находок длится делёж
острых сокровищ.
Где ты потерянное найдёшь?
Там же, где совесть.
Для миллионов я стал тишиной
материальной.
Я свою душу – единственный мой
голос теряю.
2.
Все мы простуженные теперь.
Сбивши портьеры,
свищет в мозгах наших ветер потерь!
Время потери.
Хватит, товарищ, ныть, идиот!
Вытащи кодак.
Ты потеряешь – кто-то найдёт.
Время находок.
Где кандидат потерял голоса?
В компре кассеты?
Жизнь моя – белая полоса
Ещё не выпущенной газеты.
Го, горе!
P you
м м
ос те ю!
3.
…Ради Тебя, ради в тёмном ряду
Белого платья,
руки безмолвные разведу
жестом распятья.
И остроумный новосёл –
кейс из винила –
скажет: «Артист! Сам руками развёл.
Мол, извинился».
Не для музыкальных частот,
не на весь глобус,
новый мой голос беззвучно поёт –
внутренний голос.
Жест бессловесный, безмолвный мой крик
слышат не уши.
У кого есть они – напрямик
слушают души.
Вот как описала последний день жизни Вознесенского Зоя Богуславская: «В тот день, первого июня 2010 года, даже за полчаса до того, казалось, ничто не предвещало, что это случится именно сейчас. Сам он есть уже не мог, покормили, как было положено, измельченной пищей. Вдруг у меня на глазах он побелел, я вижу, что ему все хуже и хуже.
Я спрашиваю: «Что с тобой?»
А он мне: «Да что ты, не отчаивайся… Я — Гойя». И улыбнулся еле-еле.
И я ему в ответ: «Глазницы воронок мне выклевал ворон, слетая на поле нагое».
А он смотрит так пристально-пристально.
Еще вчера, тридцатого, из-за забора, из дома Пастернака, доносились звуки Шопена, исполнилось ровно полвека со дня смерти Бориса Леонидовича… Он прислушивался: «Что за музыка играет?» И я понимаю, что в его дурьей башке соединяется эта вот дата смерти Пастернака — и то, что и он умирает. И, чтобы хоть как-то увести его от этих мыслей, отмахиваюсь небрежно: «Ну что там — как обычно, музыкальный вечер».
Я же столько раз выводила его из этого состояния! И реанимация приехала довольно быстро. Пытались что-то сделать, но — ничего. Может, я что-то не так сделала? Я никак не могла поверить, что это — все. Позже установили, что случилась полная интоксикация организма — мгновенно. Спасти его было уже невозможно».
Похоронили знаменитого поэта на Новодевичьем кладбище, рядом с могилами его родителей. Причем, с Новодевичьим поначалу возникли проблемы. Об этом также рассказывала Зоя Борисовна Богуславская: «С захоронением самого Андрея все … оказалось непросто. Естественно, он хотел лежать с родителями. Мой сын Леонид после ходатайств и хождения по инстанциям звонит мне: “Хоронить на Новодевичьем не разрешают”. Вечером того же дня сотрудница Моссовета сообщает мне об этом официально. Довольно путано пытаюсь объяснить ей, что могила родителей Вознесенского как раз на Новодевичьем, рассказываю, как Андрей сам ее обустраивал, заказывал памятник. Сотрудница выговаривает: “Что ж вы раньше не заявили, что на Новодевичьем у вас уже есть одна могила?” Через час она сообщила: “Разрешение получено”. Так мы с Леонидом выполнили волю Вознесенского».
О том, насколько сильным оказалось влияние Андрея Вознесенского на современную поэзию хорошо сказал литературовед и писатель Игорь Волгин: «В одном из писем Мандельштам сказал: «Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию, но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе". Вот и Вознесенский 50 лет так же наплывал на русскую поэзию. Многие сегодня стоят на его плечах, не осознавая этого. Я ощущаю заметное влияние Вознесенского, например, на рок-поэзию… Его эстетический опыт растворен во всем литературном контексте второй половины ХХ века. Даже авторы, казалось бы, далекие от Вознесенского, этот опыт невольно усваивают».
Литературовед Евгений Степанов, со своей стороны, так оценил творчество Андрея Вознесенского: «Вознесенский оставил богатейшее поэтическое наследие — и силлабо-тонические стихи, и верлибры, и поэмы «Мастера», «Авось!», «ru», «Комп-ра», «Часовня Ани Политковской», «Большое заверещание»… А. В. делал превосходные видиомы, работал в жанре заумной поэзии («Улёт 1», «Улёт 2», «Дерево Бо»), писал стихопрозу.
Особый разговор — версификационное мастерство поэта. Его излюбленные приёмы — усечённая строчка (в данном случае он наследник по прямой Андрея Белого), стремительная перемена ритма в жёстких границах одного стихотворения. Его характерный размер — раешный стих, хотя поэт не чурался и более привычных ямба и хорея…
На то Вознесенский и поэт, что при всём своём авангардизме (на мой взгляд, условном) он остался художником пушкинской традиции, ни на секунду не забывавшим о том, что дано из основных предназначений поэта не только, как он сам пишет, «демонстрация языка», но и — «милость к падшим». Не только любовь к ближнему, но и «любовь к неближнему» — вот основной лейтмотив поэзии Вознесенского».
***
Зою Богуславскую можно представлять в разных ипостасях – литератор и писательница; муза и спутник в течение почти полувека великого русского поэта Андрея Андреевича Вознесенского; автор идеи независимой премии «Триумф» и новой премии «Парабола», учрежденной в память об Андрее Вознесенском. А еще женщина, которая, несмотря на свой солидный возраст, увлекается плаванием и физической культурой.
Зоя Борисовна Богуславская (1924 г.) – прозаик, эссеист, драматург, литературный критик. Заслуженный работник культуры Российской Федерации.
Зоя Богуславская родилась в Москве в семье Бориса Львовича и Эммы Иосифовны Богуславских. Ее отец был известным учёным в области кибернетики и машиностроения, автором ряда научных работ, монографий и учебных пособий. Мать – врач-педиатр, в свое время, будучи двадцатилетней, едва не получила Нобелевскую премию по медицине. Во время взлета генетики она защитила диссертацию о детском инсулине, и ее как будущего доктора наук выдвинули на Нобелевскую премию. Премии она не получила, после чего ее быстро убрали со всех ее должностей. Это было в тот период, когда генетику сочли вражеским делом. Сама будущая писательница признавалась, что отца любила намного больше, чем мать. Потому что папа любил детей, а мама – работу.
25-летнего главного инженера завода Орджоникидзе Бориса Львовича Богуславского в 1931-1932 гг. отправили на повышение квалификации в Германию, а мать Зои Эмма Иосифовна работала там в клинике Штерна. Зоя поэтому с детства в совершенстве знает немецкий язык.
В детстве Богуславская увлеклась театром, литературой. Еще в школе юная Зоя начала писать тексты для драмкружков и литературных вечеров. Кроме того, отец приучил ее к занятиям спортом, она бегала за «Буревестник» на беговых коньках, была в футбольной команде города и была очень озорной.
Об озорстве Богуславской красноречиво свидетельствует один эпизод из уже студенческой ее жизни, о котором она рассказала в одном из интервью, которое у нее взяли журналисты Фёкла Толстая и Михаил Козырев: «Мои предсказания начинаются — первая Ванга. Это же тоже потрясающе, Ванга всю жизнь мне предсказывала про Андрея и про его родителей. А второй был Мессинг. Мы остановились на Мессинге. Мы все были атеистами и понимали, что этого не может быть — плакат «Чтение мыслей на расстоянии» — он жулик. И мы решили доказать это. И я вместе с этими бабами идем во Дворец Культуры на сеанс Мессинга. Система такая: сидит президиум из самых видных умов города — секретарь райкома, председатель профсоюза, ученые города, — Томск же академический город. И все они здесь сидят. Мы пишем из зала записки, что мы хотели бы, чтобы Мессинг сделал. Записка попадает только в президиум. У кого Мессинг читал мысли, он брал того за руку. И мы решили, это все девки придумали, вывести его на чистую воду. Нас потом чуть не линчевали! Я написала в записке прямо противоположное тому, что буду ему диктовать. Я подумала, что если он будет делать то, что я напишу в записке, то значит он жулик. У меня всю жизнь была креативность большая. А если будет делать то, что я говорю — значит, он и вправду мысли читает. В записке было: вот именно этот парень, который сделался моим мужем — я сказала… Нет, в записке написала: «Возьмите у девушки, которая сидит в 5 ряду сумку, передайте ее куда-то, снимите у нее часы», что-то такое. А сама я диктовала следующее: «Подойдите во втором ряду, посадите его за рояль, чтобы он сыграл «Лунную сонату» Бетховена, после чего он должен подойти ко мне извиниться». И я решила, что он никогда не прочитает. Но что же было, ребята! Какой охватил меня ужас, когда они читают, начинают переглядываться. Идет скандал, и срыв вечера, а он делает то, что я ему говорю внутри. И тянет меня.
Михаил Козырев: А как он взял вас за руку?
Зоя Богуславская: Он меня берет и потом он меня туда тащит, делает, что я ему диктую. И про рояль, и про все остальное. Весь президиум вскочил — скандал, он же, значит, не умеет ничего отгадывать!
Михаил Козырев: Это блестящая авантюра, которая абсолютно противоречит здравому смыслу. Я не верю, что такие вещи могут быть!
Зоя Богуславская: Слушайте, что было дальше. Тетки партийные с перекошенными лицами — платный вечер, его же посылало Министерство культуры. Сталин же ему разрешил, но только вне столицы проводить эти вечера. Он снимает эти часы, играет этого Бетховена, а я сажусь на место вся в капельках пота, и с него градом тоже льется пот. Кстати, про него: кудрявые волосы от полуеврейского, очевидно, происхождения, шишка, и он весь в напряжении. Мне было его очень жалко. Я вижу, что он делает то, о чем я думаю. Мозг мой начинает работать: как выйти из положения? Я взяла всех девок, мы выбежали на сцену и покаялись перед всем залом, я сказала, что мы не верили, что тут началось! Нас чуть не линчевали, мы выпрыгнули в окна и в двери как были, а стоял сорокаградусный мороз. На скамейке в парке мы отсиживались, пока все не закончилось. Этого я не забуду никогда».
Спасаясь от возможных репрессий, родители уехали подальше от Москвы – в город Томск, где Зоя и заканчивала 8-10 класс.
Она прошла через голодную юность, ужасы дежурной медсестры в военном госпитале, разгружала вместе со студентами ГИТИСа баржи на Оке...
В 1948 году окончила театроведческий факультет ГИТИСа имени А.В. Луначар-ского, а затем аспирантуру Института истории искусства Академии наук СССР. Когда Зоин отец узнал, что дочь поступила в театральный институт, он даже перестал с ней разговаривать, потому что он считал, что там только проститутки могут учиться.
В отличие от Андрея Вознесенского, на которого в 1963 году лично наорал руководитель страны, Зое Богуславской больше повезло – репрессии и разные постановления (правда, еще при Сталине) ее обошли стороной, но и в этой стороне пришлось ей проявить немалое мужество. В 1949 году вышло постановление ЦК КПСС «Об антипартийной группе театральных критиков и космополитизме», затронувших всех ее педагогов, преподававших в ГИТИСе. Вот как об этом рассказывала Богуславская: «Мы все были сняты со своих дипломных работ, а все эти преподаватели уволены, и стоял первый в жизни выбор: карьера или это. Либо мы их защитим — либо что? Никто не сдался и никакой карьеры не сделал. Был такой самый блестящий критик Юзовский, который потом был с Леной, которая была подругой Сартра — Лена Золина. Ее дочка Маша Золина — переводчица, вы знаете, может быть, живет во Франции. И он сказал гениальную фразу: «Первым умер телефон» — эта фраза прошла через все наше поколение».
В 1949 году она пыталась стать актрисой. Однако отказалась от этой идеи. Сама она вспоминала: «Актрисой я не стала совершенно сознательно. Было это так. Однажды иду мимо Малого театра и вижу объявление о наборе артистов во вспомогательный состав. Чем черт не шутит – подумала я, зашла, прочитала какую-то басню... На следующий день вывесили списки принятых. И моя фамилия – среди них! Я всю ночь не спала. Ходила и думала: вот я выиграла счастливый билет. И что теперь делать? И решила – нет, не хочу! Не мое! Дело в том, что я не могу ничего повторять по нескольку раз. Не способна одинаково сказать, сделать, я все должна придумать заново, по-другому... Совершенно очевидно, что я не смогу играть одну и ту же роль годами, как это принято у актеров. И не хочу!». Она поступила в аспирантуру Института истории искусства Академии наук СССР. Тема диссертации: «Советская драматургия московских театров».
После защиты диссертации работала редактором в издательстве «Советский писатель», читала лекции в Московском высшем театральном училище, заведовала отделом литературы в Комитете по Ленинским и Государственным премиям.
В 1951 году в газете «Советское искусство» вышла ее первая критическая рецензия. Зоя Богуславская стала широко известной после двух публикаций: «Брижит Бардо – последняя суперстар», которая появилась в «Литературной газете» и была тут же перепечатана почти по всей Европе, и «Девушкой можно быть раз в жизни», напечатанной в «Московском комсомольце». Последняя статья была написана по итогам встречи с десятиклассницами нью-йоркской школы. Зоя Борисовна спросила одну из них: «А вы уже замужем?». На что та ответила: «Куда спешить?», а продолжила фразой, и ставшей заголовком нашумевшего материала.
В конце 1960-х годов ей принесли известность статьи о театре и кино, а также монографии о Леониде Леонове и Вере Пановой.
Начав свой творческий путь как театральный и кинокритик, впоследствии Богуславская получила широкую известность, как писатель новой волны после выхода ее повестей «Семьсот новыми» и «Защита», изданными одновременно в России и Франции, а еще позже – как одна из ключевых фигур современного культурного процесса времени реформ. Дебютом же в литературе стала повесть «И завтра», опубликованная в журнале «Знамя» в 1967 г., сразу же переведенная в ряде стран.
После повестей «Семьсот новыми», «Перемена», «Наваждение» и других, трилогии «Посредники», в которую входят романы «Защита», «Транзитом», «Гонки», прогрессивная критика причислила ее к писателям, близким к трифоновской школе прозы, открывающим новые стороны жизни современного человека, – консервативная критика обвиняла Богуславскую в аполитичности, увлечении психологическими глубинами человека. По мнению критиков, повести «Близкие», «Окнами на юг» можно считать первыми художественными произведениями об истинно новых русских.
Зоя Богуславская сделала особенностью своих произведений полное отсутствие отрицательных персонажей. Ей не интересны их душевные коллизии. Если и найдется в ее творчестве недобрый герой, то в конце концов он окажется просто запутавшимся человеком, который достоин сочувствия, а не презрения.
В свое время критики разделились на два фронта. Кто-то воспевал талант прозаика, кто-то кричал об аполитичности и чрезмерном копании в психологических глубинах человеческой души. По словам же самого прозаика, произведения ее всегда были направлены на порождение в душах читателей мира, света и добра. Она пишет о людях, наполненных оптимизмом. Да, иногда они находятся в тяжелых жизненных ситуациях, но ни при каких обстоятельствах не теряют уважения к себе и должного оптимизма. Они принимают жизнь такой, какая она есть, и не пеняют на судьбу.
Особняком в творчестве писательницы стоит художественно-публицистическая книга «Американки» и в переиздании «Американки плюс», ставшие бестселлером и удостоенные нескольких призов за лучшую публикацию года. По сюжетам книги программой «Браво» в США была снята серия телефильмов.
В конце 1970-х годов в журнале «Театр» были опубликованы пьесы «Контакт» (театр имени Евг. Вахтангова) и «Обещание» (в процессе репетиции во МХАТе спектакль был запрещен).
Широко известен цикл эссе Зои Богуславской «Невымышленные рассказы», вызвавшие широкий отклик критики, о встречах с самыми разными выдающимися деятелями российской, европейской и американской культуры Марком Шагалом, Аркадием Райкиным, Хулио Кортасаром, Верой Пановой, Леонидом Леоновым, Михаилом Рощиным, Артуром Миллером, Юрием Любимовым, Владимиром Высоцким, Михаилом Барышниковым, Натали Сарроот, Лайзой Минелли, Брижит Бардо и др.
Вот как, к примеру, Зоя Богуславская рассказывает о нескольких встречах с Владимиром Высоцким незадолго до его безвременного ухода. Так получилось, что за два месяца до его смерти они летят в Париж на одном самолете: «На таможенном контроле... подошел Володя. Лицо серо-бледное, лоб – в капельках испарины.
- Как хорошо, что тебя встретил!
- Что с тобой? – спросила. – Ты болен.
- Обойдется, – отмахнулся».
Дальше писательница рассказывает, что с Высоцким происходило что-то страшное, он корчился от боли, температура зашкаливала, казалось, он вот-вот потеряет сознание. Она не подозревала, что все эти муки были связаны с наркотиками. Даже, когда уже на земле он сказал, что Марина Влади должна была сделать ему укол, Богуславская не поняла, о каком уколе идет речь.
А к этому времени Владимир Высоцкий был уже в двойных тисках алкогольной и наркотической зависимости. Он ей сказал: « ... все запуталось. Чтобы выйти из этого штопора, надо здоровье. Если бы я только мог работать в полную силу, театр, личное – все встало бы на места. Но вот эти приступы...»
Уже тогда он нес в себе ощущение конца. И в записках Зои Богуславской это зафиксировано. Случайно увидев ее в очереди за контрамарками на последнего в сезоне «Гамлета» - 25 июля – и узнав, что билеты она берет не для себя, он произнес: «Жаль! Приходи и ты, если сможешь. Сколько мне осталось играть?»
Спектакль 25 июля не состоялся – в этот день Высоцкий-Гамлет ушел из жизни и навсегда покинул сцену. Ему было 42.
В 1960-е годы Зоя Богуславская стала создателем Ассоциации женщин-писательниц в России, затем Международной ассоциации женщин-писательниц в Париже. Она также является членом Исполкома Русского Пен-центра, членом редколлегий ряда журналов. Зоя Богуславская владеет английским, немецким и французским языками. Она неоднократно выступала в университетах и на форумах в США, Франции, Великобритании, участвовала в книжных ярмарках (Франция, Испания, Германия, Великобритания и др.). Работала приглашенным писателем в Колумбийском университете в Нью-Йорке.
В 1991 году по проекту Зои Борисовны Богуславской была учреждена первая в России Независимая премия «Дебют» во всех видах искусства, в жюри которой вошли выдающиеся деятели культуры Ю. Башмет, В. Васильев, Э. Климов, А. Битов, В. Абдра-шитов, Е. Максимова, А. Вознесенский, О. Табаков, В. Спиваков и другие, и одноименный Фонд, генеральным директором которого она стала. Учредителем и спонсором явилось АО «ЛогоВАЗ», председателем попечительского совета Фонда стал крупный российский меценат Б.А. Березовский. В 2010 году впервые прошло вручение молодежной премии «Триумф» и учрежденная с фондом «Триумф-Новый Век» научная премия, которая вручается российским ученым, занимающимся фундаментальными и теоретическими исследованиями за «весомый вклад в развитие отечественной и мировой науки». Зоя Богуславская является автором многих других культурных акций, прежде всего связанных с «триумфовцами» — ежегодные фестивали искусств «Рождественская карусель» в Москве, Тольятти, Париже, а также инициатором других художественных событий: авторских вечеров, театральных и кинопремьер, концертов.
В 1998 году издается двухтомник Зои Богуславской «Зазеркалье», куда входят основные ее произведения. Творчество Богуславской неизменно вызывало острый интерес, вокруг ее книг развертывались дискуссии, многие из них в свое время запрещались цензурой. Основные произведения неоднократно переиздавались, переводились на французский, итальянский, английский, японский и многие другие языки мира; к примеру, во Франции были переведены четыре повести.
Зоя Богуславская первый раз вышла замуж в девятнажцать лет за Георгия Новицкого, актёра Ленинградского театра, впоследствии, он стал актёром Театра имени Моссовета, где он играл с Мордвиновым. Новицкий был абсолютно патриархальный человек, из семьи в которой нельзя было опоздать к обеду, отец говорил: останешься без обеда, если мама была уже за столом. А обидеть маму, которую он так любил и распорядок в семье — было невозможно. Богуславская терпеть не могла приказы и больше всего любила свободу. Поэтому первый ее брак продлился недолго.
Вторым ее мужем стал Борис Моисеевич Каган – доктор технических наук, профессор, конструктор в области автоматики и вычислительной техники и лауреат Сталинской премии (1949). В этом браке у Богуславской родился сын, Леонид Богуславский, пошедший по стопам отца-технаря, ставший инвестором и совладельцем компаний «Яндекс» и «Озон.ру» и одним из создателей рунета.
Родной сестрой Бориса Кагана была известная писательница Елена Моисеевна Ржевская (Каган, 1919-2017), которая, в свою очередь, была женой сначала поэта Павла Когана, а затем писателя Исаака Крамова.
В 1964 году Богуславская развелась с Каганом и вышла замуж за Андрея Вознесенского, с которым прожила сорок шесть лет, вплоть до его смерти 1 июня 2010 года. В память о нем Зоя Богуславская и ее сын Леонид учредили премию «Парабола» для «художников любого вида искусства» (одноименную с одним из первых сборников стихов поэта, опубликованном в 1960 году).
Однажды поздно возвращаясь домой в Переделкино, она почти час простояла одна ночью под ножом троих грабителей, после чего о ней скажут по телевидению: «Самая мужественная женщина года». Молчала, чтобы муж не спустился со второго этажа и не сцепился с бандитами. Впрочем, сам Вознесенский был об этом «подвиге» жены совершенно иного мнения: «Дура рисковая», — написал когда-то он в поэме «Оза».
Кстати, как и у Вознесенского, у Богуславской тоже еще несколько раз было соревнование со смертью. Так, накануне творческого вечера Вознесенского в Софии в нее стрелял болгарский поэт Божидар Бажилов, из игрушечного пистолета, но парафиновая пуля пробила бедро. А как-то в Каннах Богуславскую сбил на пешеходной дорожке юный мотоциклист — она направлялась на церемонию вручения во Дворец фестивалей. И все же дошла, присутствовала на показе фильма “Юнона” и “Авось”.
«…A близость наступила в квартире, которую мы сняли в Ялте на улице Чехова. Холод был неимоверный. Мои первые ощущения любви были связаны исключительно с холодом. Потому что надо было все-таки раздеваться, а было очень, очень холодно», — шутит Зоя Богуславская в фильме «Андрей и Зоя».
КИЖ-ОЗЕРО
Мы — Кижи,
Я — киж, а ты — кижиха.
Ни души.
И все наши пожитки —
Ты, да я, да простенький плащишко,
да два прошлых,
чтобы распроститься!
Мы чужи
наветам и наушникам,
те Кижи
решат твое замужество,
надоело прятаться и мучиться,
лживые обрыдли стеллажи,
люди мы — не электроужи,
от шпионов, от домашней лжи
нас с тобой упрятали Кижи.
Спят Кижи,
как совы на нашесте,
ворожбы,
пожарища,
нашествия,
Мы свежи —
как заросли и воды,
оккупированные
свободой!
Кыш, Кижи...
...а где-нибудь на Каме
два подобья наших с рюкзаками,
он, она —
и все их багажи,
убежали и — недосягаемы.
Через всю Россию
ночниками
их костры — как микромятежи.
Раньше в скит бежали от грехов,
Нынче удаляются в любовь.
Горожанка сходит с теплохода.
В сруб вошла. Смыкаются над ней,
Как репейник вровень небосводу,
купола мохнатые Кижей.
Чем томит тоска ее душевная?
Вы, Кижи,
непредотвратимое крушение
отведите от ее души.
Завтра эта женщина оставит
дом, семью и стены запалит.
Вы, Кижи, кружитесь скорбной стаей.
Сердце ее тайное болит.
Женщиною быть — самосожженье,
самовозрожденье из огня.
Сколько раз служила ты мишенью?!
Сколько еще будешь за меня?!
Есть Второе Сердце — как дыханье.
Перенапряжение души
порождает
новое познанье...
будьте акушерами, Кижи.
Теплоход торопится к Устюгу.
И в глуши
двадцатидвуглавою зверюгой
завывают по тебе Кижи.
(1964)
Андрей Вознесенский умирал на руках у своей жены и беззвучно нашетывал ей стихи. Возможно, вот эти: «Мы уплывем вместе, обняв мой крест»?
Надя бросила Сергея без ребёнка на руках!
ВОЛЬПИНЫ
Семья Вольпиных дала русской литературе не только трех замечательных литераторов, но и трех замечательных людей, для которых беды других не были чужими. При этом, у всех троих были совершенно разные судьбы – старшая из Вольпиных (Надежда), помимо поэтического таланта, была еще и музой своего великого современника – Сергея Есенина; а двум другим представителям семейства повезло меньше – брат (Михаил) был репрессирован при Сталине, но, к счастью, не был расстрелян, а просто осужден; а сын (Александр Есенин-Вольпин) был репрессирован уже при Брежневе, что закончилось сначала «лечением» в психушке, а потом и выдворением из Советского Союза. При этом все трое прожили длинную, почти столетнюю жизнь.
Надежда Давыдовна Вольпин (1900-1998) – переводчица, поэтесса, мемуаристка.
Надежда Вольпин родилась в белорусском Могилёве в интеллигентной семье: отец, Давид Самуилович Вольпин – практикующий юрист, окончил юридический факультет Московского университета, чем обеспечил себе и своей семье право проживать вне черты оседлости, в столицах, перевел на русский язык монографию Д. Фрэзера «Фольклор в Ветхом завете»; мать – Анна Борисовна (урожденная Жислина), окончила Варшавскую консерваторию и преподавала музыку. Детей в семье Вольпиных было четверо — Марк, любимый брат Надежды (погибнет в 1938 году), Люба, Надя и младший Миша, ставший известным сценаристом и драматургом, другом и соавтором Николая Эрдмана. Позже семья Вольпиных перебралась в Москву.
Весной 1917 года Надежда окончила классическую гимназию, так называемую «Хвостовскую», из которой вынесла интерес к естественным наукам и математике и хорошее знание иностранных языков (французский, немецкий, английский, латынь, в меньшей степени греческий); впоследствии это помогло ей стать профессиональным переводчиком.
Надежда не пошла по стопам ни одного из родителей и, окончив гимназию, поступила в Московский университет на отделение физико-математического факультета. Однако в университете Вольпин проучилась чуть больше года, потом бросила, поняв, что естественная физика — это не ее призвание.
Насыщенная и яркая жизнь Надежды как поэтессы началась в 1919 году, когда она стала работать в студии Андрея Белого «Зеленая мастерская». Она еще в гимназии стала писать стихи (раннее творчество не сохранилось). Осенью 1920 года примкнула к имажинистам, выступала с чтением стихов с эстрады (в «Кафе поэтов», в «Стойле Пегаса») – так называемый «кофейный» период поэзии, публиковала в их сборниках свои стихи.
К ПОРТРЕТУ ПОЭТА
Песни из горла рвутся,
На лбу кровавый пот...
Цепи твои, Революция,
Сердцу святее свобод!
ВОЛК
Иду, по телу сугробов
Длинную тень волоча.
Угрюмые небоскрёбы
Больше не желают молчать.
Покачнулись — и жёлтым глазом,
Кривые, следят за мной...
Сейчас беспокойным сказом
Растревожат сумрак ночной.
Распахнутся ворота на вора,
Волком скорчится тень,
И мигом пёстрая свора
Настигнет её в темноте.
Мучительно стыдно и жалко!
Точно я виновна сама,
Когда бесприютного волка
Избивают большие дома.
Тогда же началась дружба с Сергеем Есениным.
Сергей Есенин и Надежда Вольпин познакомились в кафе «Стойло Пегаса», где отмечалась вторая годовщина Октября. По этому случаю в кафе собралось много поэтов, которые читали свои произведения со сцены. Есенин был одним из таких приглашенных гостей, но когда настала его очередь, он ответил конферансье, что ему, мол, «неохота». Вольпин, присутствующая на вечере, была страстной поклонницей творчества Есенина, поэтому, набравшись храбрости, подошла к поэту и попросила прочитать стихи. Поэт, известный своей слабостью к женскому полу, не смог отказать прелестной девушке. В ответ на ее просьбу он поклонился со словами: «Для вас – с удовольствием». С этого момента начались их частые встречи в этом кафе, после которых Есенин провожал девушку до дома. По дороге они много разговаривали о поэзии и литературе. Как-то Есенин даже подарил Вольпин книгу своих стихов с подписью «Надежде с надеждой».
В 1921 году между ними возникла интимная связь, и некоторое время Надежда прожила с поэтом в незарегистрированном браке.
В книге своих воспоминаний Н. Вольпин рассказывает об их первой ночи: «Весна 21-го. Богословский переулок. Я у Есенина. Смущённое: «Девушка!» и сразу, на одном дыхании: «Как же Вы стихи писали?» Если первый возглас я приняла с недоверием (да неужто и впрямь весь год моего отчаянного сопротивления он считал меня опытной женщиной!»), то вопрос о стихах показался мне столь же искренним, сколь неожиданным и смешным...»
«И ещё мне сказал Есенин в тот вечер своей запоздалой победы: «Только каждый сам за себя отвечает!» «Точно я позволю другому отвечать за меня!» – был мой невесёлый ответ...
При этом, однако, подумалось: «Выходит, всё же признаёшь в душе свою ответственность — и прячешься от неё?» Но этого я ждала наперёд. Не забыл мне напомнить и своё давнее этическое правило: «Я всё себе позволил!»
РЕЛЬСЫ
Август. Рельсы спицами,
Пар в пыли клубится.
К югу лист исписанный
Развернули птицы.
К полдню златокудрому
Обернусь я круто:
Ты в путях, возлюбленный,
Жизнь мою запутал.
И как лес безлиственный
Всё по лету дрогнет,
Так тобой исписано
Полотно дороги.
И как злыми рельсами
Узел жизни стянут,
Так тобой истерзана
Глупенькая память.
Август. Дни ущербные
Режет ночь серпами.
Злак волос серебряный
Сбереги на память.
Ведь не долго мне в лицо
День любезен будет:
Через шею колесо,
И разрезан узел.
В 1923 году, после разрыва с Есениным, беременная Надежда переехала в Петроград, где начала свою переводческую деятельность. Свободное владение несколькими языками позволяло ей без проблем переводить на русский книги великих литераторов прошлого. Среди ее работ — переводы произведений таких писателей, как Овидий, Артур Конан Дойл, Вальтер Скотт, Иоганн Гёте, Виктор Гюго, Проспер Мериме, Фенимор Купер, Герберт Уэллс и др.
В годы Великой Отечественной Вольпин находилась в эвакуации в Туркменской ССР. Здесь в короткий срок она выучила туркменский язык, что дало ей возможность переводить туркменских классиков и современных авторов, а также местный самобытный фольклор.
ДРУЖОК
Вместо счастья — корка хлеба.
И смеётся в две луны
Перевёрнутое небо
Азиатской стороны.
Был на запад путь отмерен,
А пригнало на восток!
Ты один хозяйке верен,
Мой разумный ишачок.
Видишь: шествует вальяжно
Тот, с двугорбою спиной,
С шеей выгнутой лебяжьей,
Со змеиной головой.
Мы считаем груз на жмени,
Он же, меж амбалов князь,
Сорок осликов заменит,
Силой тягловой гордясь.
С ним тягаться нам куда же!
Только тронь его, и он
По-холуйски, не по-княжьи
Оплюёт со всех сторон!..
В сини огненные знаки,
Но прочтём ли письмена?
Навела прицел двоякий
Пересмешница луна.
Так-то! Людям на потребу
Довезу нехитрый груз
И, как счастьем, пайкой хлеба
С добрым другом поделюсь.
Объем переведенного Надеждой Давыдовной Вольпин огромен, это тысячи страниц текстов. Она была глубоко и широко образованным человеком, знала наизусть великое множество стихов, в том числе и латинских подлинников, а также тех поэтов, с которыми дружила или была хорошо знакома (О. Мандельштама, Б. Пастернака, В. Маяковского и др.). С конца 1970-х годов работала над мемуарами, значительная часть которых «Свидание с другом», в основном посвященные юности и Сергею Есенину, издана.
И при этом она продолжала писать собственные стихи.
Ночь, когда звучал над нами
Разлучающий гудок,
Подарила мне на память
В звёзды вышитый платок.
Я его в те дни на клочья
Разорвала, — что ж теперь
Перематываю ночью
В песни звёздную кудель?
Может, дождь стучал по кровле —
Постучит и замолчит?
Песня, раз на полуслове
Оборвавшись, отзвучит.
Надежда Вольпин и Сергей Есенин официально не были мужем и женой, однако почти три года жили гражданским браком. Они сошлись, когда Есенин расстался со своей второй (и первой официальной) женой – актрисой Зинаидой Райх, от которой у него родилось двое детей – Татьяна и Константин (до этого у Есенина был еще один гражданский брак с Анной Изрядновой, работавшей корректором в типографии Сытина, и еще один ребенок – первенец Юрий Изряднов, осужденный по ложному обвинению и расстрелянный в 1937 году). При этом Есенин не отказывал себе в удовольствии жить и с другими женщинами – Галиной Бениславской, своим литературным секретарем, оставившей воспоминания о поэте и впоследствии застрелившейся на его могиле на Ваганьковском кладбище, оставив записку: «3 декабря 1926 года. Самоубилась здесь, хотя и знаю, что после этого ещё больше собак будут вешать на Есенина… Но и ему, и мне это всё равно. В этой могиле для меня всё самое дорогое…»; и актрисой Августой Миклашевской, которой поэт посвятил семь стихотворений из цикла «Любовь хулигана».
Кроме того, в 1922 году Есенин официально (причем, дважды – в Советском Союзе и в Германии) женился на знаменитой американской танцовщице Айседоре Дункан, и тут же укатил с ней в заграничный вояж (Германия, США).
Как-то Есенин специально повел подругу посмотреть на свое новое увлечение — Айседору Дункан. И на горделивое: «Ну как?» – Вольпин в свойственной ей манере припечатала: «Зрелище не для дальнозорких».
Всем своим возлюбленным женщинам Сергей Есенин посвящал стихи. Даже Софье Толстой, внучке Льва Толстого, на которой женился в апреле 1925 года, и с которой практически не жил:
Видно, так заведено навеки —
К тридцати годам перебесясь,
Всё сильней, прожженные калеки,
С жизнью мы удерживаем связь.
Милая, мне скоро стукнет тридцать,
И земля милей мне с каждым днем.
Оттого и сердцу стало сниться,
Что горю я розовым огнем.
Коль гореть, так уж гореть сгорая,
И недаром в липовую цветь
Вынул я кольцо у попугая —
Знак того, что вместе нам сгореть.
То кольцо надела мне цыганка.
Сняв с руки, я дал его тебе,
И теперь, когда грустит шарманка,
Не могу не думать, не робеть.
В голове болотный бродит омут,
И на сердце изморозь и мгла:
Может быть, кому-нибудь другому
Ты его со смехом отдала?
Может быть, целуясь до рассвета,
Он тебя расспрашивает сам,
Как смешного, глупого поэта
Привела ты к чувственным стихам.
Ну, и что ж! Пройдет и эта рана.
Только горько видеть жизни край.
В первый раз такого хулигана
Обманул проклятый попугай.
И только Надежда Вольпин выбивается из этого ряда – ей, родившей Есенину сына Александра, он не посвятил ни одного стихотворения, если, конечно, не считать легкого намека на Вольпин в знаменитом есенинском стихотворении
«ШАГАНЭ ТЫ МОЯ, ШАГАНЭ»:
Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Потому что я с севера, что ли,
Я готов рассказать тебе поле,
Про волнистую рожь при луне.
Шаганэ ты моя, Шаганэ.
Потому что я с севера, что ли,
Что луна там огромней в сто раз,
Как бы ни был красив Шираз,
Он не лучше рязанских раздолий.
Потому что я с севера, что ли?
Я готов рассказать тебе поле,
Эти волосы взял я у ржи,
Если хочешь, на палец вяжи —
Я нисколько не чувствую боли.
Я готов рассказать тебе поле.
Про волнистую рожь при луне
По кудрям ты моим догадайся.
Дорогая, шути, улыбайся,
Не буди только память во мне
Про волнистую рожь при луне.
Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Там, на севере, девушка тоже,
На тебя она страшно похожа,
Может, думает обо мне...
Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Вот эта самая «девушка на севере», которая и в самом деле, если сличить фотографии обеих, немного погожа на Тальян Шаганэ, возможно, и была Надежда Вольпин.
Наоборот, Вольпин – единственная из его жен (официальных и гражданских), кто посвящал стихи Сергею Александровичу.
Губы сушат засухой.
Милый, пощади!
Только память ласкова
На моей груди...
Стихнем. Бражное забвенье
Крепко выпито «на ты».
Чинит стужа синий веник
Заметать мои следы.
Эта полночь, где знакома
Тайна каждого угла,
Эта полночь снежным комом
На постель мою легла.
И желаний тёплый ворох
Всколыхнувшийся истлел
На тропических узорах
В замороженном стекле.
К сожалению, отношения между Есениным и Вольпин не были счастливыми. Она его безумно любила, а он вел беспорядочную богемную жизнь и считал ее всего лишь «одной из многих». Когда начался их роман, Есенин даже еще не был разведен с Зинаидой Райх (хотя по факту давно не видел ее). А расставание с Надеждой во многом было связано с появлением в жизни Есенина новой очаровательной пассии — звезды балета Айседоры Дункан.
Надежда Вольпин, воспоминания о Есенине которой были не всегда самыми приятными, про этот период их общения писала, что ей постоянно приходилось отбиваться от признаний поэта. Несколько лет девушке удавалось держать Есенина на расстоянии, несмотря на искреннюю любовь к нему. Во многом это было обусловлено тем, что на тот момент поэт был еще официально женат на Зинаиде Райх, у которой от него было двое детей. Есенин уже давно не жил с этой женщиной, но сам факт брака серьезно беспокоил Надежду. Только в 1921 году влюбленные стали по-настоящему близки. Однако это не принесло им большой радости. Они часто ссорились, в основном из-за разгульной жизни поэта. Есенин признавался, что боится слишком сблизиться с Надеждой, поэтому так часто пропадает.
А в 1922 году начался скандальный роман поэта с Дункан. Вольпин, всего лишь гражданская жена, ничем не могла помешать этому союзу, да и не собиралась. Для нее это стало ударом. Положение усугубляло то, что все происходило у нее на глазах – круг общения у них с Есениным был общий. Тем не менее, когда поэт расстался с очередной своей пассией и пожелал вернуться, Надежда Вольпин приняла его. Возобновились совместные походы к знакомым, посещения кафе, посиделки дома. Постепенно она стала тем человеком, который доставлял быстро захмелевшего поэта домой. А Есенин напивался все чаще, ему начало казаться, что его преследуют. О своих страхах он не раз рассказывал Надежде.
Стараясь скрыться куда-нибудь от навязчивых друзей-подруг (ей хотелось побыть одной со своим несчастьем), Вольпин летом 1923 года уезжает в подмосковный Дмитров. Весточки из Москвы от приятельниц она получала и знала, что Есенин вернулся из-за границы и расстался с Айседорой Дункан. Однако Надя сознательно оттягивала свое возвращение в Москву и неизбежную встречу с Сергеем Есениным — она твердо решила не возобновлять эту мучительную связь.
Тем не менее числа около двадцатого августа она вернулась в Москву в свою комнату на Волхонке. Не успела она, как говорится, порог перешагнуть, как на нее набросилась ее подруга поэтесса Сусанна Мар, которая сообщила, что Есенин ей прохода не дает и просто требует сказать, где Надя Вольпин.
Избежать встречи с Есениным было невозможно — орбиты, по которым они вращались, постоянно пересекались. И действительно, дня через два в какой-то редакции Надя Вольпин совершенно случайно столкнулась с Есениным. Он тут же принялся ее уговаривать отправиться вместе с ним обедать в «Стойло Пегаса». И быстро уговорил. К ним присоединились и Мариенгоф, и еще какие-то приятели Есенина. Мариенгоф окинул Вольпин критическим взором.
— А вы располнели, — бросил он.
— Вот и хорошо: мне мягче будет, — усмехнулся Есенин и по-хозяйски обнял Наденьку за талию.
У них все началось сызнова.
Когда Надежда Вольпин узнала, что беременна, она сказала об этом Есенину, но тот заявил, что у него уже есть дети и ему вроде как достаточно. На это Вольпин ответила, что ей ничего от Есенина не нужно, и она не пытается его женить на себе.
ДВАДЦАТЬ ТРЕТИЙ ГОД
Сусанне Мар
...Но ветер гонит дюны вспять,
И в жилах закипают чаще
Воспоминания и страсть,
Почти похожие на счастье:
Как этот сруб на ствол лесной,
Как скрип снастей на шум сосновый.
Куда ж нас пеной занесло?
На маяке фонарь багровый,
А наш ковчег пора на слом.
Там был овёс и табуны,
Там разливался Дон пшеницей,
Там кровли хмелем сметены,
Покуда солод шевелится
В подоле мазанок степных.
Кто Ноя вспомнил и ковчег?
Тайфун трепал его вотще.
Он землю опоясал дважды,
Пришёл трёхпалубный и важный,
Как повесть в двадцать три листа
О временах сырых и давних.
И вдруг захлёбываться стал,
Вдруг затонул — у входа в гавань.
Тайфун теснит со всех сторон,
И засуха страшней ненастья.
Куда ж девался тихий Дон?
И как два слова нам связать?
Но ветер гонит дюны вспять
И задыхается... От счастья?
Как-то в сентябре 1923 года Есенин с Надеждой Вольпин шли по Тверской и встретили Галю Бениславскую. Есенин подхватил и ее, и они втроем зашли в кафе Филиппова. Есенин стал жаловаться на боли в правом подреберье.
— Врач, — сказал он, — грозит гибелью, если не брошу пить!
Надежда со своим острым языком не удержалась от глупой шутки:
— Белая горячка все-таки почтенней, чем аппендицит. Приличней загнуться с перепоя, чем с пережора.
Бениславская набросилась на Надю:
— Вот такие, как вы, его и спаивают.
Есенин расхохотался. А Вольпин удивилась, она знала, что Бениславская всячески старается очернить ее в глазах Есенина, но не подозревала, что та таит в себе столько злобы. Сама она Есенина ни к одной женщине не ревновала. Она была девушка умная и давно раскусила Есенина — поняла, что он по-настоящему женщин не любит, он «безлюбый Нарцисс» — любит себя одного.
Как-то к Вольпин подошла поэтесса Адалис и сказала: «Я не в первый раз наблюдаю: у Есенина удивительное лицо, когда он рядом с тобой! Успокоенное и счастливое. Нет, правда! Лицо блудного сына, вернувшегося к отцу».
В ноябре Есенин, встретив Надежду Вольпин, сообщил ей, что ложится в больницу — где-то в Замоскворечье — «то ли Пятницкая, то ли Полянка. Ну, Галя будет знать». Он взял с Нади слово, что она навестит его там. «Адрес возьмите у Гали».
Однако Бениславская и здесь не упустила возможности продемонстрировать свое верховенство — она самая близкая, самая доверенная — и не захотела сообщать Вольпин адрес больницы и даже не передала Есенину письмо от Нади.
Незадолго до того, как Есенин лег в больницу, Надя Вольпин сообщила ему, что беременна от него и собирается рожать. Надежда ясно дала понять, что не рассчитывает воспользоваться положением и выйти за него замуж. Она сказала Есенину, что вряд ли возможно совмещать две такие разные задачи: растить здорового ребенка и отваживать отца от вина. И вот теперь, когда Есенину надо было ложиться на лечение, она стала допытываться, не слишком ли угнетает его мысль о будущем ребенке. И добавила:
— Если так, то ребенка не будет.
Есенин принялся с жаром уверять, что дело совсем не в нем, что его беспокоит будущее Наденьки. Если он ее отговаривает рожать, то только потому, что думает о ней, — вряд ли она представляет себе, насколько ребенок осложнит ее жизнь. На том и расстались.
В очередной раз рассорившись с Есениным, Надежда уезжает в Петроград, решив порвать все отношения с поэтом. В Петрограде Надежда подружилась с друзьями Есенина, особенно с Александром Михайловичем Сахаровым и его женой Анной Ивановной. В их квартире она снова встретила Есенина в один из его очередных приездов в Питер. В столовой Сахаровых собрались поэты, чтобы послушать, как Есенин читает свои новые стихи. Там она впервые услышала «Письмо к матери». Дальнейший разговор оказался весьма примечателен — он бросал некий отсвет на детство Сергея Есенина и на то, почему он искал в женщинах, любивших его, материнской ласки и заботы, которых он был лишен в детстве.
В тот вечер, прочитав «Письмо к матери», Есенин стал говорить о своей бабушке Наталье Евтеевне Титовой, которая заменила маленькому Сереже мать. Есенин объяснил, что в «Письме к матери» он и внутренне и внешне обрисовал не мать, а бабушку. Это она выходила на дорогу в старомодном ветхом шушуне встречать внука, прибегавшего за десятки верст из школы.
14 апреля 1924 года в Ленинграде состоялся авторский вечер Есенина в Зале Лассаля в бывшем здании Городской думы. Есенин вытащил на этот вечер и Надежду Вольпин.
Начало оказалось не совсем удачным. Зал был уже полон, а Есенин все еще не появлялся. Публика начала роптать, стучать ногами. Наконец, за кулисами возник Есенин, но в весьма непрезентабельном виде. Его быстренько умыли, причесали, повязали галстук, и он, как будто протрезвевший, вышел на эстраду.
Есенин начал вечер не с чтения стихов, а со вступительного слова. Надежда Вольпин в своих воспоминаниях признает, что говорил он несколько бессвязно: о том, что страна на новом пути, что вершится большое и небывалое, а вот он, Сергей Есенин, встал на распутье и не знает, чего требует от него поэтический долг, чего ждет Родина от своего поэта.
— Понимаете, — повторял он, — я растерян, вот именно, растерян.
Потом он наконец начал читать стихи, и успех был ошеломительным.
Организатор вечера Романовский вспоминал:
«Минут через десять мы вместе с Есениным вышли через служебный вход. Стоило нам лишь приотворить дверь и показаться на пороге, как нас встретил оглушительный шум и визг. У служебного входа поджидала Есенина толпа восторженных слушателей, главным образом девиц. Они дружно ринулись на поэта, подняли его на руки и понесли. Одну из поклонниц осенила «светлая» мысль — она стала расшнуровывать один из ботинков Есенина, желая, видимо, унести с собой шнурок в качестве сувенира. Ее пример вдохновил другую почитательницу таланта Есенина, она решила снять с поэта галстук, воспользовавшись его беспомощным состоянием на руках у поклонников и поклонниц. Энергичная девица ухватилась за нижний конец галстука и сильно потянула его к себе. В результате возникла удавная петля. Есенин стал задыхаться, лицо его побагровело. Я закричал на эту поклонницу, приказал ей немедленно отпустить галстук. Но она не обратила на мои слова ни малейшего внимания. Тогда я, испугавшись, как бы она совсем не удавила поэта, резко и сильно ударил ее по руке, она вскрикнула и выпустила галстук. Вот так донесли на руках Есенина до гостиницы. Поклонники хотели внести его в номер, но швейцар и служащие гостиницы заставили их разойтись».
На следующий день Есенин писал Гале Бениславской: «Вечер прошел изумительно. Меня чуть не разорвали».
Их сын, Александр, родился в 1924 году, 12 мая, там же, в северной столице. Надежда всячески старалась избегать возможных встреч с Есениным. Даже поселилась не у друзей поэта, которых он попросил приютить ее, а в маленькой, совершенно неудобной комнатушке.
Когда стало ясно, что она станет матерью, Иван Грузинов дружески посоветовал ей освободиться от ребенка, но Надежда отказалась по очень естественной причине: «Я же люблю Сергея, и, если от любимого не родить, как же рожать потом? Да и жить как?!» Есенин сказал ей: «Раз решила – рожай». Они вместе дали сыну имя: «Пусть будет Александр!» После родов врач назвал Надежду Давыдовну преступницей, так как родила от пьющего человека. Это действительно сказалось на сыне. Но был Саша удивительно похож на отца, даже в манере держаться, в открытости и обидчивости.
В этот предпоследний приезд в Петроград Есенин просил жену Сахарова Анну Ивановну дать ему адрес Надежды Вольпин. Анна Ивановна отказалась, отговариваясь тем, что должна сначала спросить разрешения у Нади. «А то он придет, а вы его с лестницы спустите. А я бы на вашем месте спустила».
Есенин не только принял как должное, что Надя «спустит его с лестницы», но даже стал рассказывать, что она именно так и поступила. И сам в конце концов поверил в свою выдумку. Поверил тем легче, что еще в августе двадцать четвертого года, когда ее сыну было всего четыре месяца, Надя вместе с няней шла по Гагаринской улице и увидела, что навстречу им идет Есенин. Надежда приказала няньке перейти на другую сторону улицы — она не захотела показывать сына отцу при случайной встрече. Отсюда родилась сплетня, что Надежда не позволила Есенину даже посмотреть на ребенка.
Она, конечно, разрешила Анне Ивановне Сахаровой дать Есенину ее адрес, но в его последний приезд в Петроград они разминулись — Надежда уехала на Рождество на две недели с сыном в Москву.
Александр Михайлович Сахаров рассказал Надежде, что в тот свой приезд Есенин ходил на Мойку с мыслью утопиться, но хмурая осенняя река показалась ему холодной и неприютной — не успокоит такая могила! И отказался от замысла, отложил…
— Сами знаете, — сказал Александр Михайлович, — он уже раз пробовал такое, вену себе вскрывал…
— Тогда, в двадцать четвертом году? — спросила Надежда. — Та черная повязка на руке?
— Ну да! — подтвердил Сахаров. — А вы поверили, что он стекло подвальное продавил? Ясно же было: аккуратненько вену перерезал. Нигде, ни на руке, ни на одном пальце, ни царапины. Да как вы могли поверить?
Надя Вольпин гнала от себя тогда эту страшную догадку. Ведь черную повязку на руке Есенина она увидела в канун родов.
Жизнь – обман с чарующей тоскою,
Оттого так и сильна она,
Что своею грубою рукою
Роковые пишет письмена.
Я всегда, когда глаза закрою,
Говорю: «Лишь сердце потревожь,
Жизнь – обман, но и она порою
Украшает радостями ложь.
Обратись лицом к седому небу,
По луне гадая о судьбе,
Успокойся, смертный, и не требуй
Правды той, что не нужна тебе.
Хорошо в черемуховой вьюге
Думать так, что эта жизнь – стезя
Пусть обманут легкие подруги,
Пусть изменят легкие друзья.
Пусть меня ласкают нежным словом,
Пусть острее бритвы злой язык, –
Я живу давно на все готовым,
Ко всему безжалостно привык.
Холодят мне душу эти выси,
Нет тепла от звездного огня.
Те, кого любил я, отреклися,
Кем я жил – забыли про меня.
Но и все ж, теснимый и гонимый,
Я, смотря с улыбкой на зарю,
На земле, мне близкой и любимой,
Эту жизнь за все благодарю.
(С. Есенин, август 1925 г.)
Как прощальный привет от Есенина прозвучал для Нади рассказ некоего Коли, тот был мужем подруги Анны Ивановны и ходил в «друзьях» у Есенина. Он рассказал ей, как огорчился Сергей Александрович, когда Сахарова отказалась дать ему адрес Надежды. Они с Есениным пили потом целый день, а Есенин все повторял:
— Как же низко я пал, если Надя Вольпин… она любила меня больше всех… И Надя спустила меня с лестницы!
Та случайная встреча в Ленинграде на Гагаринской улице оказалась для Надежды Вольпин последней — больше она Сергея Есенина, отца своего сына, не видела.
Есенин пытался разыскать Надежду, но соседи по коммуналке по её просьбе адреса ему не сказали. По Москве даже ходила частушка: «Надя бросила Сергея без ребёнка на руках». Рассказывали, что беременной она ходила в платье, на котором было изображено солнце, и говорила, что родит Христа.
Есенин сильно бранил Надежду за это, но она не отступала от своего. Вольпин всегда стремилась к независимости и самостоятельности. Мальчик был очень похож на Есенина. Поэт никогда его не видел, но часто спрашивал у знакомых, какой он. На ответ, что он вылитый Сергей в детстве, Есенин отвечал: «Так и должно быть, ведь она очень меня любила». После гибели Есенина жить одной с маленьким ребенком было тяжело, и Надежда Вольпин начала зарабатывать переводами. В основном это были произведения европейских классиков: Вальтера Скотта, Мериме, Купера, Конан Дойла и других. Ей удавалось воспроизводить индивидуальный авторский стиль, а опыт поэта помогал с переводами стихов Гете, Овидия и многих других.
Надежда Вольпин даже после смерти Есенина не переставала его любить. И даже в память о Сергее всегда старалась помочь его сестрам: прописала у себя Екатерину, вместе с которой жил сын Андрей, очень больной и не работающий нигде юноша, чем могла, помогала и другой сестре и матери Есенина. Себя считала в какой-то степени виновной в его гибели, полагая, что обидела его, когда в декабре 1925 года, гуляя по Невскому с няней сына, несшей годовалого Сашу на руках, увидев радостного Сергея, идущего навстречу, перешла на другую сторону проспекта. Она не могла скрыть обиды в связи с последней женитьбой Есенина на С.А. Толстой.
Касаткой об одном крыле,
Я на кладбищенской земле
Лежу в сырой крапивной мгле,
И мне гнездом — забытый прах...
Мой нищий стих! Ты был, как дом,
Богатый дружбой и теплом,
Как дом о четырёх углах,
Как конь на золотых крылах!
И я в моей крапивной мгле,
Касатка об одном крыле,
Целую стылый смертный прах,
Любимый прах!
Безусловно, роман с Есениным был не единственным в биографии Вольпин. В 1934 году она стала женой физика Михаила Владимировича Волькенштейна, который был на двенадцать лет младше ее. Его отец – известный поэт, драматург, театральный критик и сценарист Владимир Михайлович Волькенштейн (1883-1974), который, в свою очередь, первым браком был женат на поэтессе Софии Парнок (мозги плавятся от переплетения родственных уз в русской литературе). Правда, детей от Михаила у Надежды не было, да и в целом этот брак продлился не слишком долго.
Она вышла замуж за Волькенштейна, чтобы, по ее собственному выражению, была возможность развестись, — иного способа избавиться от этого поклонника она не видела. В ее рассказах муж всегда фигурировал под именем «Мишка Финкельштейн». Брак их, как сейчас принято говорить, был «гостевым». Надежда Давыдовна с сыном Алеком проживали у себя, Мишка, молодой перспективный ученый физик, жил с родителями. Супруги встречались за обедами и ужинами на той или иной территории. Мать Волькенштейна, имея ввиду их прошлую жизнь, была с претензиями на буржуазность. Когда арестовали Марка, обожаемого старшего брата, Надежда с почерневшим лицом вынуждена была присутствовать на таком вот семейном обеде, где и поделилась с мужем свалившимся горем. «Голубушка, — произнесла мадам Финкельштейн, — любящая женщина не должна втягивать мужа в орбиту своих неприятностей». На что Надежда Давыдовна ответила сухо: «Я не любящая, я – любимая», отодвинула стул и больше в этом доме не появлялась. Развод последовал незамедлительно. Надежда Давыдовна была женщиной очень категоричной, к тому же Есенин, пробудив в ней настоящее чувство, во многом и закалил ее характер. Это были, судя по ее рассказам, наимучительные отношения!
В архиве Надежды Вольпин хранятся главы о поэтах, о поэзии и о сыне. Отношения с сыном были всю жизнь глубокими; в годы репрессий, когда Александр Сергеевич за свою «антисоветскую» поэзию и правозащитную деятельность подвергался арестам, ссылке и принудительному психиатрическому «лечению», Надежда Давыдовна была ему неизменной опорой.
Во время Великой Отечественной войны Вольпин эвакуировали в Туркмению, в Ашхабад, там, а также в Ташкенте, она искала скрывавшегося от врачей-психиатров сына.
В годы послевоенных репрессий Александра Вольпин-Есенина арестовали за антисоветскую деятельность. Для Надежды это было суровым испытанием, которое закончилось эмиграцией сына в США в 1972 году.
ГЛАЗУ... РАЗУМУ... СЕРДЦУ
Глазу видится красивым
То, что издавна живёт:
Серп, ныряющий по нивам...
Срез кварцита под обрывом...
Стройный парус над заливом...
В тёмном золоте кивот...
Мнится разуму разумным,
Что размеренно живёт:
Звон сосны в прибое думном...
Зов изюбра в ветре томном...
Плач весла по тем, бездомным...
Мух расчисленный полёт.
Сердцу чудится безлюбым,
Что раскидчиво живёт:
Трость-плясунья перед дубом...
Прикипевший к дальним трубам
Дым-бродяга... С жарким чубом,
С жалким голосом удод.
Как тебя, игрец лукавый,
Глаз и разум назовут?
Счастья баловень кудрявый,
Проторивший след кровавый
Ко двору блудливой славы
Пустоглазый лизоблюд?!
Но не верит разум глазу,
Сердце — чёрствому уму,
Зашумит, заспорит сразу:
— Пусть безлюбый, пустоглазый,
По его живём наказу,
Как по нраву своему!
В последние годы жизни она жила в Москве в писательском доме в районе станции метро «Аэропорт». Жизненный путь поэтессы закончился в 1998 году, 9 сентября. В последние годы, когда она уже плохо двигалась, за ней ухаживала бывшая жена Александра – Виктория Борисовна Писак. Похоронили знаменитую поэтессу и переводчицу в Москве на Донском кладбище.
Надежда Давыдовна Вольпин и в свои 98 лет уверенно свидетельствовала, что творческий человек всегда юн душой, несмотря ни на какие недуги. Переболев тяжело и долго, она по-прежнему готова была к продолжению своих трудов и несла в себе мощный импульс энергии и творчества. Такой она и осталась в нашей памяти, как светлый человек, озаренный любовью поэта к поэту.
РАЗГОВОР С МОГИЛЬЩИКОМ
На кладбище. — Пароль? — Имярек.
— Это имя звучало красиво.
Но поверишь ли ты, Человек,
Что от нищих разрушенных век
Даже червь отвернулся брезгливо!
— Эх, Хозяин! От мёртвой души
Отвернулись, как черви, минуты,
И она в завременной глуши
Проросла беленой на аршин,
Загнивая бессмертием лютым.
Только месяца серп из-за туч,
Как одетая в саван невеста,
Со своих семиярусных круч
Скупо кинет мерцающий луч
Украшеньем для гиблого места...
— Брось, пришлец! Этот месяц не серп,
Заплутавшийся в жатве небесной:
Это лучшая жертва из жертв,
Это счастья надломленный герб,
Талисман и простой и чудесный.
Рассказал нам паромщик простак,
Как один гармонист непутёвый,
Просадив свой заветный пятак
(На своих же поминках, чудак!)
За провоз расплатился подковой.
***
Быть сыном Есенина с конца двадцатых до начала семидесятых годов — сомнительная привилегия. И то, что Александр Сергеевич Есенин-Вольпин не отказался от черточки в фамилии, — один из первых сознательных вызовов обществу. «Думаю, что у меня в характере многое от отца, — говорил он. — Но совершенно преломлено. Он не был рационалистом, как я. Был по натуре драчуном, а я не драчун, я спорщик. Но самое главное: он мыслил образно, а я — точечно, предельно конкретно».
Александр Сергеевич Есенин-Вольпин (1924-2016) – поэт, математик, философ, один из лидеров диссидентского и правозащитного движения в СССР.
Александр родился в Петрограде, его родители – оба поэты – Сергей Есенин и Надежда Вольпин, гражданская жена Есенина, который поначалу уговаривал Надежду сделать аборт, потом совместно с ней придумал имя сыну (Есенин питал особые чувства к Пушкину, поэтому и захотел, чтобы мальчика назвали Александром и получился Александр Сергеевич), и, в конечном, итоге, окончательно рассорившись с Вольпин, так ни разу и не увидел своего сына – Есенина не стало, когда мальчику было полтора года.
СЕРГЕЙ ЕСЕНИН. ПУШКИНУ
Мечтая о могучем даре
Того, кто русской стал судьбой,
Стою я на Тверском бульваре,
Стою и говорю с собой.
Блондинистый, почти белесый,
В легендах ставший как туман,
О Александр! Ты был повеса,
Как я сегодня хулиган.
Но эти милые забавы
Не затемнили образ твой,
И в бронзе выкованной славы
Трясешь ты гордой головой.
А я стою, как пред причастьем,
И говорю в ответ тебе:
Я умер бы сейчас от счастья,
Сподобленный такой судьбе.
Но, обреченный на гоненье,
Еще я долго буду петь...
Чтоб и мое степное пенье
Сумело бронзой прозвенеть.
Виктория Борисовна Вольпина жена Александра Вольпина в одном из интервью рассказывала о первых днях появления на свет своего будущего супруга: «Роды были очень тяжелыми, Алек долго не появлялся на свет, кесарево делать было поздно, и кто-то из врачей, ознакомившись с документами, решил: безотцовщина, спасаем мать. Собирались пробить ребенку головку и вытягивать его из утробы по частям. А пожилая акушерка сказала — нет, нет, нет, попробуем, этого ребеночка очень хотят. Ну и тут, видимо, Алек поднапрягся и все ж таки появился на свет. Такую светлую головушку хотели пробить… Кстати, головушка была златокудрой, и на юношеских фото Алек невероятно похож на отца. Только потом, в ссылке под Карагандой, из-за плохой воды и пищи кудри он растерял.
Надежда Давыдовна долго приходила в себя после родов. Есенин приехал в Питер — она жила на 6 этаже, в доме без лифта. И он побоялся подниматься наверх, опасаясь, что с этого самого этажа его спустят — а Надежда Давыдовна могла запросто. Поэтому Алека вынесли во двор, и своего младшего сына Есенин видел — а его мать уже никогда.
В Петрограде они прожили 8 лет. Надя умудрилась найти няню и вышла на работу — спасло знание языков. Она варила варенье из дешевых яблок — в доме был чай, бочковая селедка на всю зиму, мешок картошки — жить можно. Но выкраивались деньги на то, чтобы латаные туфельки непременно были в тон латаной же одежде — это правило соблюдалось неукоснительно».
По словам Виктории Борисовны: «Главным свойством характера моей свекрови Надежды Давыдовны Вольпиной было чувство абсолютной свободы. Она была человеком не просто независимым, а обладавшим вкусом к свободе. Только она могла воспитать такого сына — Александра Сергеевича Есенина Вольпина, для которого отстаивание этой безусловной ценности свободы во всех — мыслимых и немыслимых формах, стало основным делом жизни. В 16 лет Алек дал зарок — никогда и ни при каких обстоятельствах не врать, даже по мелочам. И так и живет».
В 1933 году Надежда Давыдовна с сыном вернулись в Москву. И тут мать начала замечать некоторые странности в поведении сына: аутичность, замкнутость. Повела его по врачам, и один из маститых психиатров признался: «Я не могу поставить ему диагноз — шизоидный компонент, безусловно, наличествует, но исключительно как следствие общей одаренности, граничащей с гениальностью».
В 1946 году Вольпин окончил с отличием механико-математический факультет МГУ. В армию призван не был из-за психиатрического диагноза. Во время войны уехал в Среднюю Азию, скрываясь от властей и медиков, пытавшихся отправить его в психбольницу. От Ашхабада до Ташкента ездила его мать в поисках сына.
Стихи начал писать еще до войны – первые произведения датируются 1941 годом. И уже в некоторых из них чувствуется несогласие автора с медицинским диагнозом.
ШИЗОФРЕНИЯ
...Я дождался конца болтовни докторов
И пошёл к ней. Смеркалось.
Я вошёл и сказал, что не буду здоров...
– Рассмеялась!
...Я ей всё рассказал (был белей мертвеца),
От конца до начала, –
Рассмеялась, как будто иного конца
От меня и не ждала...
...А на улице тихо светила луна –
И не только поэтам:
В эту лунную ночь разыгралась война
Тьмы со светом, –
И она (если всё это было во сне, –
Значит, сон лицемерил)
Говорила так долго, и всё о войне...
Я молчал и не верил,
Что сжигают Варшаву, Париж и Москву
Ради стран или денег:
Просто бьётся в припадке, кусая траву,
Великан-шизофреник.
(сентябрь 1941)
И уже тогда в некоторых стихотворениях Есенина-Вольпина явно проступают нотки недовольства режимом.
ЛЕЖИТ НЕУБРАННЫЙ СОЛДАТ
Лежит неубранный солдат
В канаве у дороги,
Как деревянные торчат
Его босые ноги.
Лежит, как вымокшая жердь,
Он в луже лиловатой...
...Во что вы превратили смерть,
Жестокие солдаты!
...Стремглав за тридевять земель
Толпой несутся кони;
Но и за тридцать вёрст отсель
Коней мутит от вони,
Гниёт под мёртвыми земля,
Сырые камни алы,
И всех не сложат в штабеля –
Иных съедят шакалы...
...Я вспомнил светлый детский страх.
В тиши лампады меркли.
Лежала девочка в цветах
Среди высокой церкви...
И все стояли у крыльца
И ждали отпеванья, –
А я смотрел, как у лица
Менялись очертанья,
Как будто сердце умерло,
А ткань ещё боролась...
И терпеливо и тепло
Запел протяжный голос,
И тихо в ней светила смерть,
Как тёмный блеск агата...
...В гнилой воде лежит, как жердь,
Разутый труп солдата...
(20 января 1945)
В 1949 году, окончив аспирантуру НИИ математики при МГУ и защитив кандидатскую диссертацию по математической логике, уехал работать в украинский город Черновцы.
Тогда же создал подпольную организацию «Братство нищих сибаритов». В студенческой и окололитературной среде стали гулять в списках его стихи, кстати, не без имажинистского акцента. Эти нищие сибариты встречались, читали стихи и до хрипоты спорили о порочности существующего строя. И, разумеется, их накрыли довольно быстро. 21 июля 1949 года их всех арестовали. Светил лагерь, но среди участников был Слава Грабарь — сын художника, и испуганный отец буквально выпросил иной приговор. Спас Вольпина и диагноз — понимающий следователь представил его, как не вполне здорового, оторванного от реальности человека с поэтическими задатками. Вольпина обвинили в проведении «антисоветской агитации и пропаганды» (фактически — за написание и чтение в узком кругу знакомых стихотворений «Никогда я не брал сохи…», «Ворон» и других). Направлен на судебно-психиатрическую экспертизу. Признан невменяемым и был помещен на принудительное лечение в Ленинградскую специальную психиатрическую больницу. В сентябре 1950 года как «социально-опасный элемент» выслан в Карагандинскую область сроком на пять лет. Освобожден 25 декабря 1953 года по амнистии. Вернулся в Москву.
НИКОГДА Я НЕ БРАЛ СОХИ
Никогда я не брал сохи,
Не касался труда ручного.
Я читаю одни стихи,
Только их – ничего другого...
Но, поскольку вожди хотят,
Чтоб слова их везде звучали,
Каждый слесарь, каждый солдат
Обучает меня морали:
«В нашем обществе все равны
И свободны – так учит Сталин.
В нашем обществе все верны
Коммунизму – так учит Сталин».
...И когда «мечту всех времён»,
Не нуждающуюся в защите,
Мне суют как святой закон,
Да ещё говорят: любите,
То, хотя для меня тюрьма –
Это гибель, не просто кара,
Я кричу: «Не хочу дерьма!»
Словно я не боюсь удара,
Словно право дразнить людей
Для меня, как искусство, свято,
Словно ругань моя умней
Простоватых речей солдата...
Что ж поделаешь, раз весна –
Неизбежное время года,
И одна только цель ясна,
Неразумная цель: свобода!
После освобождения перебивался случайными заработками, писал стихи, его научный руководитель помог ему устроиться редактором реферативного математического журнала. Потом его и группу друзей задержали во время Международного фестиваля молодежи и студентов, проходившего в Москве в 1957 году — он пытался пообщаться с иностранными гостями. Но Вольпин к тому времени на тавтологии и абсурде сам собаку съел — и нелепыми ответами без начала и конца едва не свел гэбистов с ума, они его и выпустили от греха подальше. Но после двух вопросов на него надели наручники и доставили в психиатрическую больницу. В протоколе записано: «Называет себя сыном Есенина. Говорит, что арифметики не существует».
Закончив мехмат МГУ и защитив кандидатскую диссертацию по топологии (в научных кругах она и по сей день считается классической), Вольпин многие годы бился над доказательством геделевской теоремы о неполноте. Такое доказательство окончательно подтвердило бы непротиворечивость математических теорий в целом и арифметики в частности. В его отсутствии любой последовательный логик вынужден допустить, что арифметика — в теории — может оказаться противоречивой, а значит, не существовать в привычном нам виде. Труд по поиску этого доказательства — драма его жизни.
В 1959 году он был снова арестован за «недонесение на шпионский умысел», это была уже провокация чистой воды, но Александр поднаторел в законодательстве и защищал себя сам. Его объявили «невменяемым», запихнули в питерские Кресты, потом снова в ЛТПБ.
Вольпин – автор нескольких работ в области общей топологии, математической логики и оснований математики, также является автором теоремы в области диадических пространств, получившей его имя. Начиная с 1961 года разрабатывал концепцию ультрафинитизма — радикальную форму метаматематического финитизма, в которой отрицается бесконечность множества натуральных чисел.
Летом 1959 года получил приглашение от организационного комитета симпозиума «Об основах математики и теории бесконечности», устраиваемого Международным математическим союзом и Институтом математики Академии наук ПНР в Варшаве 2-8 сентября 1959 года. Оргкомитет предложил Вольпину принять участие в мероприятии и выступить на нем с докладом по математической логике. Получив приглашение, Вольпин обратился к властям СССР с прошением о выдаче ему заграничного паспорта, однако сразу же получил ответ, из которого явствовало, что психически неполноценным гражданам СССР заграничные паспорта не выдаются и за границу они не выпускаются. Тогда Вольпин переправил в Варшаву текст своего доклада, который был на симпозиуме оглашен от его имени с указанием, что власти не позволили советскому ученому приехать на симпозиум лично.
В 1959 году был вновь помещен в спецпсихбольницу за то, что передал за границу сборник своих стихов и свой «Свободный философский трактат». В спецпсихбольнице провел около двух лет. В 1961 году на Западе Есенин-Вольпин опубликовал свои стихи и свой философский трактат, за что Хрущёв на встрече с интеллигенцией на Ленинских горах назвал его «загнившим ядовитым грибом». В трактате была фраза, взбесившая власть: «В России нет свободы слова, но кто скажет, что там нет свободы мысли».
Александра и Екатерина, сёстры Есенина — родные тётки Александра — опубликовали в «Правде» письмо, где старались отмежеваться от беспокойного родственника: «Если есть психические отклонения — лечите, если нет — наказывайте, но только нас не трогайте, мы к нему отношения не имеем, и вообще неизвестно ещё, чей он сын». Только мать была неизменной опорой сыну.
Свои стихи, распространявшиеся в самиздате и публиковавшиеся на Западе, подписывал фамилией Вольпин. В 1961 году в Нью-Йорке вышла книга Есенина-Вольпина «Весенний лист», в которую, кроме стихов, вошел и «Свободный философский трактат». Это была вторая после пастернаковского «Доктора Живаго» неподцензурная публикация советского автора на Западе. В эссе «Свободный философский трактат» сформулировано основное философское кредо Вольпина: отрицая все принимаемые на веру абстрактные понятия (бога, бесконечности, справедливости), он приходит к необходимости соблюдения формально-логических законов. Александра только недавно выпустили из Крестов, но после публикации стало ясно, что ненадолго. И точно: в конце 1962-го Хрущёв произнес одну из своих крылатых фраз: «Говорят, он душевнобольной, но мы его полечим».
Завуалированный приказ немедленно приняли к исполнению, и на ближайшие четыре месяца Александр Вольпин снова оказался на больничной койке.
ВОРОН
Как-то ночью, в час террора, я читал впервые Мора,
Чтоб Утопии незнанье мне не ставили в укор,
В скучном, длинном описаньи я искал упоминанья
Об арестах за блужданья в той стране, не знавшей ссор, –
Потому что для блужданья никаких не надо ссор.
Но глубок ли Томас Мор?
...Я вникал в уклад народа, в чьей стране мерзка свобода...
Вдруг как будто постучали... Кто так поздно? Что за вздор!
И в сомненьи и в печали я шептал: «То друг едва ли,
Всех друзей давно услали... Хорошо бы просто вор!»
И, в восторге от надежды, я сказал: «Войдите, вор!»
Кто-то каркнул: «Nеvегmоге!»
...Всё я понял. Ну, конечно, старый Ворон! И поспешно
Я открыл окно – и вот он, статный ворон давних пор!
Он кудахнул в нетерпеньи, озирая помещенье...
Я сказал тогда в смущеньи: «Что ж, присядьте на ковёр;
В этом доме нет Паллады, так что сядьте на ковёр –
Вот ковёр, and nothing more!»
И нелепо и понуро он уселся, словно кура...
Но потом нашлась Паллада – да, велик мой книжный сор!
И взлетел и снова сел он – чёрный, как из смоли сделан,
Он глядел, как сонный демон, тыча клювом в титул «Мор»,
Но внезапно оживился, стукнул клювом в титул «Мор»
И промолвил: «Nеvеrmоге!»
...Я подпрыгнул. О, Плутонец! Молчаливый, как тевтонец!
Ты влетел, взглянул – и сразу тонкий, едкий приговор!
Ты – мудрец, не корчи мину, – но открой хоть половину:
Как пройти в твою пучину? Потому что с давних пор
Я боюсь другой пучины в царстве, грязном с давних пор...
Каркнул Ворон: «Nеvеrmоге!»
– Ворон, Ворон! Вся планета ждёт солдата, не поэта –
Вам в Плутонии, пожалуй, непонятен наш раздор!
О, какой грядущий гений об эпохе наших рвений
Сочинит «венец творений», зло используя фольклор –
И, пожалуй, первым делом нами созданный фольклор!
Каркнул Ворон: «Nеvеrmоге!»
– О Пророк, не просто птица! В нетерпеньи есть граница,
И тогда берут Вольтера – или бомбу и топор,
Мы бледнели от позора – так, пускай не слишком скоро,
Ведь у нас разгар террора, – но придёт ли Термидор?
... Пал Дантон и Робеспьера поразил же Термидор!
Каркнул Ворон: «Nеvеrmоrе!»
– О Пророк, не просто птица! Есть ли ныне заграница,
Где свободный об искусстве не опасен разговор?
Если есть, то добегу ли я в тот край, не встретив пули?
В Нидерландах ли, в Перу ли я решил бы старый спор –
Романтизма с реализмом до сих пор не кончен спор!
Каркнул Ворон: «Nеvеrmоrе!»
«Никогда!» – сказала птица... За морями заграница...
...Тут вломились два солдата, сонный дворник и майор...
Перед ними я не шаркнул, одному в лицо лишь харкнул, –
Но зато как просто гаркнул чёрный ворон: «Nеvеrmоrе!»
И вожу, вожу я тачку, повторяя: «Nеvеrmоrе...»
Не подняться... «Nеvеrmore!»
В 1962 году подвергся грубым публичным нападкам тогдашнего секретаря ЦК КПСС по идеологии В. Ф. Ильичева, что было подхвачено некоторыми литераторами (к примеру, журналист Илья Шатуновский опубликовал в журнале «Огонёк» (1963. № 4) фельетон «Из биографии подлеца», опубликованном в «Огоньке»:
«Несколько лет тому назад по заданию редакции я изучал жизнь и быт небольшой группы московских оболтусов, тогда только что появившихся в подъездах центральных гостиниц и у большого фонтана ГУМа. Они гонялись за приезжими иностранцами из западных стран. В обличии этих молодых людей уже не было ничего нашего, советского. Они весьма охотно откликались на клички "Джонни" или "Томми" и объяснялись друг с другом тремя десятками исковерканных иностранных слов. Впрочем, иногда с их губ срывались какие-то туманные фразы, из которых можно было понять, что у нас им ничего абсолютно не нравится и, наоборот, им нравится все импортное, иностранное, начиная от жевательной резинки и кончая абстрактной живописью. Эти ребята хотели казаться оригинальными личностями.
При ближайшем же рассмотрении без труда обнаруживалось, что в головах у этих мальчиков не было никаких мыслей и убеждений. Мальчики зарабатывали деньги. Они скупали у иностранцев стираные сорочки и стоптанные башмаки и все это барахло сбывали московским стилягам. В свою очередь, они поставляли иностранцам все, что находило у них спрос. Сначала господа скупали иконы, а потом заинтересовались абстрактной живописью. Один проворный бездельник за двадцать минут сляпал картину из клякс, назвал ее "Сотворение мира" и сторговал ее иностранцу в гостинице "Москва". Иностранец давал за нее семь пачек сигарет "Кемэл"...
Вскоре торговля поношенным бельем показалась мальчикам недостаточно прибыльным делом. Они занялись спекуляцией золотом и долларами и закончили свой грязный путь на скамье подсудимых как махровые валютчики. В этом закономерном процессе деградации бездельников были и некоторые исключения. Двух из этой компании – Вячеслава Репникова и Ростислава Рыбкина – завербовала американская разведка, и они вступили на позорный путь измены Родине…
Я бы не стал так подробно писать обо всем этом, если б не одно обстоятельство. В докладе товарища Л.Ф. Ильичева "Творить для народа, во имя коммунизма" я прочел, что некий Есенин-Вольпин опубликовал в Нью-Йорке клеветническую книгу, полную человеконенавистничества и антисоветской брехни.
Я открываю свой старый блокнот, в котором вел записи во времена, когда разбирался с делом Репникова и Рыбкина, и почти на каждой странице встречаю знакомую фамилию Есенин-Вольпин. В те дни из уважения к памяти его отца мы не упомянули этого имени в фельетонах. Было и другое соображение. Я полагал, что Александр Сергеевич одумается, остепенится. К этому, казалось бы, были все основания. Я не случайно назвал Есенина-Вольпина по имени-отчеству. Дело в том, что Есенин-Вольпин уже в ту пору был человеком взрослым, ему шел тридцать седьмой год. И вот этот тридцатишестилетний мужчина в компании желторотых юнцов гонялся по Москве в поисках иностранцев. Нет, импортные подтяжки Александра Сергеевича интересовали не очень. Он выпрашивал у них антисоветскую литературу, которую они привозили тайком, и распространял ее среди стиляг.
Александр Сергеевич был на одиннадцать лет старше Вячеслава Репникова, но это не помешало им быть большими друзьями. Как-то возвращаясь с пьяной гулянки, они оба с провокационными целями ломились в иностранное посольство. Потом они повздорили между собою, и Репников назвал коллегу "антисоветским дермом".
Есенин-Вольпин не оскорбился.
- Эти слова делают мне честь, – ответил он.
Вскоре Репников сообщил своему старшему другу, что согласился быть американским шпионом. Может быть, Есенин-Вольпин остановил щенка, стоящего на самом краю пропасти? Ничего подобного. Есенин-Вольпин стал помогать предателю делать свое черное дело, а когда шпиону грозил арест, взял на сохранение его тайник: средства тайнописи и переписку с заокеанским разведцентром.
Листаю дальше страницы блокнота. Вот показания Репникова о том, кому из заезжих туристов Есенин-Вольпин передавал свои сочинения в стихах и в прозе и просил их непременно публиковать в западной прессе.
Вот показания Репникова о том, как он водил Есенина-Вольпина на свидание с Сэлли Белдфридж, приезжавшей к нам под личиной друга.
В своей грязной, антисоветской книге "Комната в Москве" Белдфридж значительную часть одной из глав посвящает "беседе с физиком Толей". Мифический физик Толя – это не кто иной, как уже известный нам Есенин-Вольпин…
Возможно, что и Есенин-Вольпин тоже чувствует себя "не в себе". Но тогда удивляет другое. Я беседовал с его товарищами по работе. Никто из них не помнит случая, чтобы он бросался на людей или бился головой об стенку. Слава богу, Александр Сергеевич окончил университет, защитил диссертацию, стал кандидатом математических наук, ведет научную работу в одном московском научно-исследовательском институте. Он никогда не забывает заходить в бухгалтерию и получить весьма солидную заработную плату. А вот в свободное от основной работы время он носится по Москве и клевещет на власть, которая дала ему все в жизни».
Вам этот фельетон ничего из современных реалий не напоминает?
Между прочим, тогдашний штатный фельетонист «Комсомольской правды» (и здесь нужно отдать ему должное: писал он живо и местами не без юмора) попортил нервы не только Вольпину. Еще за пять лет до этого он сломал судьбы трех знаменитостей (причем, из разных сфер деятельности). 22 июня 1958 года в «Комсомолке» вышла статья Шатуновского и Фомичева «Ещё раз о «звездной болезни». Речь в ней шла о футболисте Эдуарде Стрельцове. В феврале того же года «Комсомолка» обращалась к личности Стрельцова, опубликовав фельетон Семена Нариньяни «Звездная болезнь». Речь там шла о моральном облике футболиста, который много чего себе позволял. Стрельцов не внял предупреждению. К моменту появления второго фельетона он стал обвиняемым по процессу изнасилования. Через месяц парню 21 года «впаяют» 12 лет.
17 сентября того же года Шатуновский уже с другим соавтором (Суконцевым) открыл травлю Марка Бернеса. Атака, надо заметить, была массированной. В «Правде» выступила тяжелая артиллерия в виде композитора Георгия Свиридова. Тот написал статью, чье название говорит само за себя: «Искоренять пошлость в музыке». Шатуновский и Суконцев были более конкретны. Творчество Бернеса их не интересовало. Дело шло о вопиющем общественном поведении певца. Назывался фельетон «Звезда на «Волге». Бернес действительно «подставился» вступив на оживленной дороге в схватку с ГАИ: инспектор вскочил на подножку автомобиля Бернеса, пытаясь выдернуть ключ зажигания, а Бернес пытался сбросить инспектора на мостовую на полном ходу.
Говорят, что поводом к статье послужила ревность главного редактора «Комсомолки» зятя Хрущева Алексея Аджубея. Он и Бернес добивались благосклонности актрисы Изольды Извицкой, и попутчицей Бернеса в той злополучной поездке была она. Во всяком случае, уголовное дело удалось развалить, но три года всенародно любимому певцу трепали нервы, не допуская к эстраде.
Под занавес года Шатуновский порезвился еще раз, выстрелив на пару с Борисом Панкиным фельетоном в Людмилу Гурченко. Она тогда подрабатывала «левыми» концертами. Но разве только она? В фельетоне «Чечетка налево» упоминались имена и других артистов: Константина Сорокина, Михаила Кузнецова, Сергея Мартинсона. Но основной удар пришелся на молодую, начинающую актрису, которую после «Карнавальной ночи» боготворила страна. После этого фельетона Гурченко пришлось по-существу восстанавливать карьеру заново. И заняло это пятнадцать лет!
Тогда Вольпин решился на необычный по тому времени шаг: подал в суд на автора публикации за «оскорбление». Судебный процесс Вольпин, разумеется, проиграл, но он стал заметным событием в общественной жизни Москвы.
В 1965 году Вольпин стал организатором «Митинга гласности», прошедшего в день Конституции 5 декабря на Пушкинской площади в Москве – первой в послевоенном СССР публичной демонстрации протеста. Основным лозунгом митинга, на который собралось, по приблизительным оценкам, около 200 человек (включая оперативников КГБ и дружинников), было требование гласности суда над арестованными незадолго до этого писателями Андреем Синявским и Юлием Даниэлем. Как рассказывал сам Есенин-Вольпин: «На той самой первой демонстрации 5 декабря 1965 года мы требовали гласности суда над Синявским и Даниэлем. Это был мой лозунг. Я его взял его из статьи УПК, где было записано: "гласность", "публичность", "открытость". А если "гласность" записана в законе, то мы и требуем соблюдения закона. Так за 20 лет до Горбачева мы заговорили о гласности. А другой лозунг я сформулировал так: "Соблюдайте Конституцию!". Но почему-то наши объявили: "Уважайте!". И на том спасибо».
На митинге раздавалось в качестве листовки составленное Есениным-Вольпиным «Гражданское обращение», до этого распространявшееся организаторами митинга и сочувствующими. Прямо с площади Есенин-Вольпин был увезен на допрос.
Вольпин вообще одним из первых в 1960-х годах в СССР начал пропагандировать правовой подход во взаимоотношениях государства и граждан, посвятив ряд работ теоретическим аспектам проблемы законодательного обеспечения прав человека в СССР и правоприменительной практике в этой области.
В феврале 1968 года Есенин-Вольпин был вновь заключен в спецпсихбольницу. В связи с этим ряд известных математиков подписали так называемое «письмо девяноста девяти» с протестом против насильственной госпитализации Есенина-Вольпина.
В самиздате распространяется составленная им «Памятка для тех, кому предстоят допросы», ключевым тезисом которой было утверждение, что нормы советского процессуального права вполне пригодны для того, чтобы на законных основаниях уклониться от соучастия в преследовании инакомыслия, не прибегая ко лжи или запирательству. В «Памятке» он советовал допрашиваемым проверять каждую фразу написанного следователем протокола. С самого начала советовал уточнить: «А по какому делу вы меня вызвали?». А дальше на любой вопрос задавать встречный: «А какое это имеет отношение к данному делу?» и так далее. Сколько крови эта памятка попортила следователям с Лубянки! «Наслушались этого Вольпина! Этого доморощенного юриста, этого якобы закон¬ника!» — кричали они, хотя тот всего только объяснил, исходя из Уголовного ко¬декса, какие у задержанного или свидетеля есть права и что может, а чего не может требовать следователь.
Его забирали на Лубянку – и отпускали: не за что было ухватиться. Он напоминал властям, что инакомыслие не расходится с законом, а значит, не должно быть наказуемо. Однажды за три часа беседы со следователями Александр Сергеевич так их измотал, что они сдались, позвонили жене и сказали: «Забирайте!».
После освобождения, в 1970 году, он вступает в Комитет прав человека в СССР, сотрудничая с Юрием Орловым, Андреем Сахаровым и другими правозащитниками.
Владимир Буковский, опираясь на найденный им в архиве секретный доклад КГБ СССР в Политбюро ЦК КПСС, считает, что кампания применения так называемой карательной психиатрии против диссидентов началась с упоминания в этом докладе 27 февраля 1967 года Петра Григоренко и Александра Вольпина как лиц, «ранее привлекавшихся к уголовной ответственности и освобожденных в связи с психическими заболеваниями».
В 1970-1972 годах Вольпин являлся экспертом Комитета прав человека в СССР, как политзаключенный провел в ссылке, тюрьмах и психиатрических клиниках в общем и целом шесть лет.
Все эти годы Вольпин не только продолжал свою поэтическую и правозащитную, но и научную деятельность. Так, в 1969 году перевел на русский язык и написал предисловие к книге П. Дж. Коэна «Теория множеств и континуум-гипотеза», излагающей доказательство независимости гипотезы континуума от остальных аксиом теории множеств.
В мае 1972 года по настоятельному предложению советских властей эмигрировал в США, где работал в университете Буффало, затем стал почетным профессором Бостонского университета. Однако, по утверждению академика АН СССР, а затем и академика РАН С.П. Новикова, чтение Есениным-Вольпиным лекций успеха не имело, и в конце концов он занял должность библиотекаря.
«Власти придумали очень ловкий ход, — рассуждал Вольпин. — Взяли и вывели меня из игры. Раньше не подпускали к иностранцам, а теперь я и сам им стал».
В 1962 году Александр Вольпин женился на Виктории Борисовне Хаютиной, искусствоведе, специалисте по декоративно-прикладному народному искусству, племяннице арестованного в 1938 году начальника отдела в Наркомате легкой промышленности. Виктория Вольпина впоследствии написала интересные воспоминания о своем дяде и Евгении Соломоновне Фейгенберг, жене наркома НКВД Николая Ежова.
Познакомились они в мае 1961 года, когда он вновь появился в Москве, и когда они случайным образом оказались в одной компании, у геолога Флоренского. «После посиделок этот странный человек отправился меня провожать на Чистые пруды, и помню, я стеснялась его диковатого облика. По дороге рассказала, что работаю редактором в издательстве Академии Художеств, а он радостно — «в этом же доме живет моя мама». А на следующий день, в обеденный перерыв я вышла попить газировки из автомата во дворе. И вдруг из-за спины протягивается чья-то рука и буквально утаскивает у меня стакан из-под носа. Возмущенно поворачиваюсь к нахалу — и вижу вчерашнего чудака. «Я и не знал, что такие хорошенькие девушки пьют тут газировку…»
И мы начали потихоньку встречаться, гуляли, он обволакивал стихами, но сопоставить представления об известном в наших кругах поэте Вольпине-Есенине и моем новом знакомом у меня получилось не сразу. В отпуск компанией поехали в Коктебель, и я поразилась, как много народа его знает. Алеку не давали спокойно пройти по пляжу. Рассказывать о своих чувствах я не буду — это только наша жизнь, но будучи юной и наивной, я четко понимала одно: мне очень жаль этого большого, яркого и все-таки немыслимо одинокого человека. Я хотела быть рядом. И после, не являясь по сути таким уж идейным борцом — ну не Елена я Боннэр, поверьте, я просто как могла, пыталась помочь своему мужу».
Когда стало понятно, что Вольпина выдавливают из страны, он решил развестись с женой. И спустя ровно десять лет (день в день – 17 февраля), в 1972 году они развелись. Виктория Борисовна объяснилась и по этому поводу: «Он хотел уезжать из страны, а я — нет. Я объясняла свекрови почему, любя мужа, не последую за ним. «Я вне русского языка жить не смогу». — «Понимаю», — кивнула она. — «Но Алек — это моя биография, моя жизнь». — «Моя тоже», — ответила Надежда Давыдовна. В десять лет нашей совместной жизни уместились бесконечные обыски, передачи в тюрьмы, эмиграция друзей, два срока Алека в психушке, зарождение правозащитного движения в стране, драма расставания. И вся моя последующая жизнь «после Алека», — я тогда не сказала, могу сказать сейчас: никому я не пожелаю таких 35 лет, но и ни с кем ими не поделюсь».
Тем не менее, в 40 лет она во второй раз вышла замуж за физика Вадима Густавовича Беркгаута и родила сына Бориса.
Да и сам Вольпин еще трижды был женат.
К 80-летнему юбилею Вольпина в 2004 году диссидент Владимир Буковский внес предложение наградить Вольпина премией имени Сахарова за его заслуги в правозащитном движении. При этом Буковский сказал: «Честно говоря, это Андрей Дмитриевич должен был бы получить премию имени Есенина-Вольпина. Алик был его учителем (в правозащитной деятельности)». Буковский также сказал, что «болезнь» Есенина-Вольпина, от которой его «лечили» в психиатрических больницах, называется «патологическая правдивость».
Не играл я ребёнком с детьми,
Детство длилось, как после — тюрьма…
Но я знал, что игра — чепуха,
Надо возраста ждать и ума!
…Подрастая, я был убеждён,
Что вся правда откроется мне —
Я прославлюсь годам к тридцати
И, наверно, умру на Луне!
— Как я многого ждал! А теперь
Я не знаю, зачем я живу,
И чего я хочу от зверей,
Населяющих злую Москву!
…Женщин быстро коверкает жизнь.
В тридцать лет уже нет красоты…
А мужья их терзают и бьют
И, напившись, орут, как коты.
А ещё — они верят в прогресс,
В справедливый общественный строй;
Несогласных сажают в тюрьму,
Да и сами кончают тюрьмой.
…Очень жаль, но не дело моё
Истреблять этих мелких людей.
Лучше я совращу на их казнь
Их же собственных глупых детей!
Эти мальчики могут понять,
Что любить или верить — смешно,
Что тираны — отец их и мать,
И убить их пора бы давно!
Эти мальчики кончат петлёй,
А меня не осудит никто, —
И стихи эти будут читать
Сумасшедшие лет через сто!
В последние годы проживал в Бостоне (штат Массачусетс, США). С 1989 года неоднократно приезжал на родину. Есенин-Вольпин — один из героев документального фильма 2005 года «Они выбирали свободу», посвященного истории диссидентского движения в СССР.
Впрочем, Америка не стала для Вольпина второй родиной, хотя он сам считал, что она в чем-то лучше России. Но ведь и в Россию (уже постсоветскую он возвращался неоднократно).
О сограждане, коровы и быки!
До чего вас довели большевики…
…Но ещё начнётся страшная война,
И другие постучатся времена…
…Если вынесу войну и голодок,
Может быть, я подожду ещё годок,
Посмотрю на те невзрачные места,
Где я рос и где боялся так хлыста,
Побеседую с останками друзей
Из ухтинских и устьвымских лагерей, —
А когда пойдут свободно поезда,
Я уеду из России навсегда!
Я приеду в Византию и в Алжир,
Хоть без денег, но заеду я в Каир,
И увижу я над морем белый пар,
За скалою, у которой Гибралтар!
…И настолько ведь останусь я дитя,
Чтобы в Лувре восторгаться не грустя!
И настолько ведь останусь я аскет,
Чтоб надеяться на что-то в сорок лет,
И настолько ведь останусь я собой,
Чтобы вызвать всех католиков на бой!
…Но окажется, что Запад стар и груб,
А противящийся вере — просто глуп,
И окажется, что долгая зима
Выжгла ярость безнадёжного ума,
И окажется — вдали от русских мест
Безпредметен и бездушен мой протест!..
…Что ж я сделаю? Конечно, не вернусь!
Но отчаянно напьюсь и застрелюсь,
Чтоб не видеть беспощадной простоты
Повсеместной безотрадной суеты,
Чтоб озлобленностью мрачной и святой
Не испортить чьей-то жизни молодой,
И вдобавок, чтоб от праха моего
Хоть России не досталось ничего!
Александра Есенина-Вольпина как-то спросили: «Какие из ваших работ для вас важнее всего? – Конечно, по математике, – ответил он. – Я больше известен в области оснований математики как фундаменталист, хоть некоторые и любят повторять, что, прежде всего, я сын Есенина и диссидент. А вот последняя работа, которую я только что выслал для печати, очень эффектна. Уверен – пойдут разговорчики. Я ее всерьез намерен продвигать! – Как же вам хватает на все это времени? Ведь уже за восемьдесят перевалило? – Времени у меня достаточно. Если мама прожила почти сто лет, то я собираюсь сто пятьдесят, а уж сто – сто десять-сто двадцать – это наверняка!»
К сожалению, до ста двадцати, даже до ста лет он немного не дожил – скончался 16 марта 2016 года в США на 92-м году жизни. Но и за это время успел сделать очень многое.
***
Михаил, как и его старшая сестра, Надежда, не пошел по стопам родителей, а занялся литературной деятельностью и, в общем-то добился в ней тоже определенных успехов, став даже лауреатом Сталинской премии. Правда, ему, в отличие от сестры, досталось «на орехи» от сталинских «орлов» – за дружбу не с тем человеком (Николаем Эрдманом) он был арестован. С другой стороны, в отличие от старшего брата Марка он не был расстрелян, а в отличие от племянника Александра не был выдворен из страны, а отсидев «положенное», вышел на свободу и продолжил заниматься своим любимым делом.
Михаил Давыдович Вольпин (1902-1988) – драматург, поэт, киносценарист.
Михаил Вольпин родился в белорусском Могилёве в семье юриста Давида Самуиловича и преподавателя музыки Анны Борисовны (урожденной Жислин) Вольпиных.
Детские годы, как и все дети Вольпиных, Михаил провел в Москве, куда переехал и перевез свою семью Давид Самуилович. В детстве брал уроки рисования у самого Василия Сурикова.
После Октябрьской революции юношей участвовал в гражданской войне на стороне советской власти.
Если сестра Надежда в 1920 году стала участницей поэтических студий Андрея Белого, а затем имажинистов, сразу заявив о себе, как о талантливой поэтессе, то разносторонне художественно одаренный Михаил в 1920-1921 годах пошел работать в качестве художника и автора сатирических текстов в «Окна РОСТА» под руководством Владимира Маяковского.
ГОРДИЕВ УЗЕЛ
(басня)
Однажды Гордий взял веревку
И, проявив сноровку,
Он завязал веревку в узел
И до того сей узел сузил,
Что разрубить его неможно нипочем –
Ни топором, ни тяпкой, ни мечом,
Вокруг узла волнения и крики,
И прибежал на шум сам Александр Великий.
На узел даже не взглянул,
А громко крикнул: «Кто здесь Гордий?!»
И бац ему по морде!
В 1921-1927 гг. учился во ВХУТЕМАСе, писал сатирические стихи, а также комические пьесы, в том числе в соавторстве с Виктором Ардовым, Ильей Ильфом, Евгением Петровым, Валентином Катаевым, Николаем Эрдманом и др. Как поэт сотрудничал в сатирических журналах, а в начале 1930-х гг. стал штатным сотрудником журнала «Крокодил».
Уже в конце двадцатых–начале тридцатых годов Вольпин начинает осознавать всю неоднозначность происходящих в стране процессов. Он много ездит по стране, собственными глазами видит коллективизацию и приходит от увиденного в ужас. Ему глубоко неприятен «казённый оптимизм» многих коллег по писательскому цеху. Закономерно обращение Вольпина к юмористическому жанру: это не просто его стихия – только на этом поле он может работать, не подстраиваясь под обстоятельства и не изменяя себе.
В соавторстве с В. Типотом для «Театра сатиры» создал обозрение «Вечерний выпуск» (1927), с ним же сочинил буффонаду «Кого сократить?» (1928) для «Синей блузы», с которой много сотрудничал. Среди других работ, в частности, написанная с композитором К. Листовым оперетта «Королева ошиблась» (1928). С И. Ильфом, Е. Петровым, В. Массом, В. Ардовым и Н. Эрдманом сочинил для Московского театра сатиры сценарий обозрения «Перестройка на ходу» (1932), запрещенное цензурой. Для спектакля «Слушали – постановили» (1933), шедшего в Ленинградском мюзик-холле, с Ильфом и Петровым создал театральный конферанс.
Вольпин опубликовал в периодике много сатирических стихотворений, писал стихи (также в соавторстве), например басня «Закон тяготения» (с Массом и Эрдманом) в альманахе «Год XVI», что как раз и привлекло внимание ОГПУ.
ПИСЬМО ЗАМЕСТИТЕЛЯ ПРЕДСЕДАТЕЛЯ ОГПУ Г.Г. ЯГОДЫ И.В. СТАЛИНУ О САТИРИЧЕСКИХ БАСНЯХ Н.Р. ЭРДМАНА, В.З. МАССА И М.Д. ВОЛЬПИНА
9 июля 1933 г.
ЦК ВКП(б) тов. Сталину
Направляю Вам некоторые из неопубликованных сатирических басен, на наш взгляд, контрреволюционного содержания, являющихся коллективным творчеством московских драматургов Эрдмана, Масса и Вольпина.
Басни эти довольно широко известны среди литературных и окололитературных кругов, где упомянутые авторы лично читают их.
Эрдман Н.Р. — 1900 г. рождения, беспартийный, автор шедшей у Мейерхольда комедии «Мандат», автор снятой с постановки пьесы «Самоубийца».
Масс В.З. — 1896 г. рождения, беспартийный, известен как соавтор Эрдмана по некоторым обозрениям и киносценариям. Масс — Эрдман являются авторами «Заседания о смехе».
Вольпин М.Д. — 1902 г. рождения, поэт-сатирик, соавтор Эрдмана, сотрудник «Крокодила».
Полагаю, что указанных литераторов следовало бы или арестовать, или выслать за пределы Москвы в разные пункты.
Заместитель председателя ОГПУ
Г. Ягода.
(Власть и художественная интеллигенция. Документы. 1917—1953. М., 2002. Стр. 202-203).
Вот одна из таких басен:
Однажды ГПУ пришло к Эзопу
И взяло старика за жопу.
А вывод ясен:
Не надо басен!
Справедливость этой их басенной морали всем троим авторам пришлось испытать на собственной шкуре.
Непосредственным поводом для ареста всех трех соавторов и отправки их в «места отдаленные» и послужило это письмо.
Узнав об аресте Эрдмана и Масса, последовавшем 11 октября 1933 г., Вольпин удивился, что остался на свободе. Осведомитель ОГПУ сообщал, что поэт говорил знакомым: «Удивляюсь, что хожу на свободе, я ведь тоже пишу басни и читаю их. Вероятно, я бездарен, очень обидно. Напишу заявление в ОГПУ, чтобы арестовали меня – вот только беда, не арестуют, скажут: подождите, о Вас еще дела нет». Вольпина, однако же, арестовали 27 октября того же года. Но на допросе в ОГПУ он категорически отверг соавторство с Эрдманом и Массом. Признаваясь в гораздо более опасных преступлениях, Вольпин тем не менее настаивал: «Лично я никогда не помогал Эрдману и Массу в сочинении басен». Его показания подтверждал Эрдман, утверждавший в частном письме: «Миша был у нас редким и скромным гостем, но в нашем хозяйстве он не участвовал». В подборке стихотворных текстов, которые Ягода предоставил Сталину, не было ни одного, написанного тремя сатириками совместно. Историкам литературы вообще не известны нелегальные стихотворения, которые бы являлись плодом тройного соавторства поэтов. Соответственно обвинение в таком соавторстве вопреки мнению Ягоды Вольпину предъявлено не было.
Кроме того, в распоряжении ОГПУ оказались данные о том, что Вольпин — в присутствии третьих лиц — «полушутя-полусерьёзно» заявил о своем намерении «убить Сталина». Обвинялся по двум пунктам печально знаменитой статьи 58 Уголовного кодекса: 58-8 – «совершения террористических актов», и 58-10 — «антисоветская агитация и пропаганда». Однако из текста приговора статья 58-8 была исключена. По постановлению Коллегии ОГПУ от 16 января 1934 года осужден на 5 лет заключения в исправительно-трудовом лагере. На удивление, приговор оказался мягче, чем можно было ожидать.
В своей книге «Легендарная Ордынка», героями которой стало много известных литературных и не только лиц, Михаил Ардов оставил интересные воспоминания о Михаиле Вольпине: «М. Д. Вольпин близкий друг моих родителей, именно в его честь меня и назвали Михаилом, был одним из самых умнейших, остроумнейших и достойнейших людей, которых я знал на протяжении всей жизни. Помню, на Ордынке был один из бесконечных разговоров о Сталине, и Вольпин поделился с нами таким воспоминанием.
Их везли в телячьем вагоне, человек тридцать столичных интеллигентов и восемь уголовников. У «политических» была с собой теплая одежда, еда на дорогу и все прочее, а у тех, разумеется, ничего. Урки сразу же выдвинули ультиматум – платить определенную дань. Интеллигенты взялись обсуждать это требование, и Вольпин дал совет: пойти на все их условия. Но большинство решило так: нас много, их мало, а потому ультиматум был отвергнут. В первую же ночь урки набросились на интеллигентов с железными прутьями, жестоко их избили и отобрали вообще все вещи. После этого «политические» принялись рассуждать, отчего они не смогли дать грабителям отпор, несмотря на внушительное численное преимущество.
Вольпин говорил: - Я им тогда пытался объяснить. Наши возможности заведомо не равны. Я ради того, чтобы сохранить свой чемодан, урку не убью, не смогу убить... А он ради моего чемодана меня убьет, он с тем и идет. А потому исход всегда предрешен, всегда в его пользу. Вот точно таким же был и Сталин. Все его соперники – теоретики, демагоги – не были готовы к тому, чтобы ради власти Сталина убить. А он знал на что идет, был совершенно к этому готов. И он их всех до одного убил.
Все лагерные рассказы были у Вольпина замечательные. Например, такой.
После освобождения он уезжал на поезде из Архангельска в Москву. Соседом по купе в вагоне у него оказался удаляющийся на «заслуженный покой» комендант архангельского НКВД, т.е. человек, который в течение многих лет приводил в исполнение приговоры к расстрелу.
В частности, он рассказал Вольпину, что пришел работать в «органы» еще при Дзержинском, и сам «Железный Феликс» проводил с ним и с другими новичками беседу. Он говорил им о высокой ответственности чекистов, о том, что в их руках будут находиться человеческие жизни. А чтобы почувствовать меру этой ответственности, предложил каждому из новичков расстрелять одного из многочисленных приговоренных. Попутчик Вольпина сделал это столь мастерски, что сразу же был начальством отмечен и вскоре получил свою должность "коменданта"».
Наказание Вольпин отбывал в Ухтпечлаге, работая в клубе. Освобожден в марте 1937-го «по зачёту рабочих дней» (говоря современным языком – условно-досрочно). Не известно, что с Вольпиным происходило в лагере, но видевшие его люди отмечали, что у него была полная апатия и равнодушие к новостям из Москвы. Потом он вспоминал: «За нормальную работу меня выпустили в 1937-м, когда только и начали всех по-настоящему “сажать”». Причем, в том же, 1937-м, году как раз и был арестован и спустя полтора месяца расстрелян старший брат, сорокалетний Марк, инженер-электрик ленинградского завода «Электросила» (посмертно реабилитирован).
А в год ареста самого Михаила Давыдовича, в январе 1933 г. был арестован, а в марте расстрелян его двоюродный брат Яков Фабрикант, заместитель директора Всесоюзного института механизации сельского хозяйства. Брата обвинили в «контрреволюционной вредительской работе в области сельского хозяйства», якобы спровоцировавшей голод на Украине.
Как итог: вчерашний «хулиган», не желавший идти «на поклон к царю» и клявшийся, что никогда не «продаст свое перо большевикам», стал одним из активных пропагандистов советской власти.
Мыкаясь по разным городкам, в Калинине (нынешней Твери), в местном театре, он случайно встречается с Эрдманом. Повзрослевшие и повидавшие виды писатели начинают снова работать вместе. Именно в этот момент происходит настоящее рождение авторского дуэта, просуществовавшего более тридцати лет – до самой смерти Эрдмана. Особенность этого дуэта – в том, что каждый из его составных частей запросто мог обходиться без другого, писал самостоятельно или в соавторстве с кем-то третьим, однако они постоянно возвращались друг к другу. Многие фильмы Вольпина и Эрдмана не только не потеряли за десятилетия своей актуальности, но смотрятся сегодня ещё острее, чем в момент их выхода на экраны, а это признак настоящей классики.
И снова цитата из Михаила Ардова: «Перед войною Вольпин не имел права жительства в Москве. В таком же положении находился и Н. Эрдман. Они оба поселились тогда в Твери и вместе сочиняли сценарий для кинорежиссера Бориса Барнета. Как-то раз он приехал в Тверь для очередной встречи со своими авторами, но явился в страшном раздражении и даже гневе.
- Больше я к вам сюда ни за что не приеду, – с порога заявил Барнет. Позднее, слегка успокоившись, он сказал:
- Вы люди талантливые, и сценарий ваш мне очень нравится... Но ездить сюда невозможно. В вагоне против меня сидел мужик, который всю дорогу жрал селедку с газеты, рыгал, пускал газы и при этом то и дело повторял, обращаясь к попутчикам: "Простите вы меня за такое мое безобразие..."».
Начало Великой Отечественной войны застало Вольпина в Рязани. Вместе с Эрдманом он добрался до Ставрополя, где оба добровольно вступили в Красную Армию. (По другим сведениям, Эрдман в начале войны был эвакуирован из Москвы как неблагонадёжный, но в момент стоянки поезда в Саратове возвращен приказом Берии и зачислен в Ансамбль песни и пляски НКВД). С августа 1941 года Вольпин – боец сапёрного батальона инженерной бригады 7-й саперной армии. В марте 1942 года артисты были командированы в Москву и до конца войны служили в Ансамбле песни и пляски при центральном клубе НКВД СССР, где писали пьесы военно-патриотической тематики и сценарии театрализованных представлений, с которыми выступал ансамбль.
Известный журналист Иван Кузнецов в своих воспоминаниях пишет о неожиданной встрече во время войны с Михаилом Вольпиным и Николаем Эрдманом: «Ноябрь сорок первого позвал в Саратов зиму раньше обычного. Но артистов МХАТа, которые эвакуировались из Москвы в столицу Поволжья и прописались временно в гостинице “Европа”, донимал не холод, а голод. Чтобы иметь что-то к обеду и ужину, они нередко отправлялись на железнодорожную станцию Саратов-II, надеясь раздобыть там продуктов.
В один из таких походов отправились самые смелые и самые именитые: Борис Ливанов, его тезка Петкер и Николай Дорохин. Переходя от одного состава к другому, они остановились возле товарного вагона, что стоял на запасном пути. Из его широкой двери выталкивали на снег каких-то несчастных оборванцев.
Внимание артистов приковали двое шагающих под конвоем в обнимку мужчин. Оборванные пальто, истертые до дыр брюки, стоптанные ботинки.
Один, опираясь на товарища, сильно хромал.
- Раненый, что ли? – произнес Петкер и, обратившись к Ливанову, огорошил его: – Да это же Коля Эрдман!..
А во втором человеке Ливанов узнал Михаила Вольпина…
Вольпин шагал устало, медленно. Почти повиснув на нем, еле ковылял Эрдман.
Артисты каким-то чудом освободили своих друзей из-под конвоя и повели с собой. Эрдмана еле дотащили до гостиницы.
Драматурга поселили в номере Бориса Ливанова. Первым делом он вымылся, оделся в чистое белье. Ему обработали рану на ноге. Потом обоих накормили. За обедом разговорились.
- Мы с Николаем прошагали с отступающими частями 600 километров, - начал печальный рассказ Вольпин. – Нас зачислили в саперы. Но мы пока не воюем, а отступаем. Эрдману не повезло: сильно растер правую ногу. Мы опасаемся, как бы не началась гангрена.
Переночевали, а наутро стали ломать голову, как узаконить пребывание в “Европе” двух московских драматургов. Ливанов, Петкер и Дорохин направились к И. Москвину, исполнявшему обязанности директора МХАТа.
Тот обратился к командующему Саратовским округом.
Визит директора МХАТа к саратовскому военачальнику оказался удачным. Москвин вернулся в “Европу” на военной машине и объявил:
- Николай Робертович, отправляйся к врачам: окажут необходимую медицинскую помощь.
Эрдман поспешно собрался в госпиталь. Ему прочистили рану, сделали перевязку. Лечение знаменитого пациента вел сам главврач округа, саратовская звезда медицины профессор С. Миротворцев. Опытнейший хирург, Сергей Романович, осмотрев ногу больного, изрек:
- Еще бы сутки-другие помедлил с обращением к врачу, ногу пришлось бы ампутировать.
Эрдман очень боялся остаться без ноги. И своей жене-балерине ГАБТ Н. Чидсон даже печальное письмо написал из госпиталя: “Завтра мне будут резать ногу. Прошел 600 верст и нажил себе какую-то муру на подъеме. У меня сейчас очень высокая температура, и я не могу написать связно двух слов”. Но обошлось. Все-таки Миротворцев был гениальным врачом.
Выздоровление шло, однако, медленно.
... В канун 1942 года в комнату “Европы”, где поселился автор “Мандата” и “Самоубийцы”, заглянул незнакомый офицер и громко спросил:
- Эрдман и Вольпин здесь?
Николай Робертович, побывавший в капкане “ежовщины”, грустно подумал: неужели опять арест?
Офицер, заметив его волнение, улыбнулся:
- Успокойтесь. Вас приглашают как опытных литераторов в ансамбль НКВД. Собирайтесь.
И Эрдман с Вольпиным укатили в столицу. В Саратове они прожили два месяца».
Вольпин начал служить в «ансамбле песни и пляски» при клубе НКВД, где писал пьесы военно-патриотической тематики и сценарии театрализованных представлений для ансамбля, и на протяжении более чем 30 лет создал совместно с Эрдманом (Эрдман – прозу, Вольпин – стихи) киносценарии знаменитых советских кинокартин – «Кубанские казаки», «Волга-Волга». Вольпин – сценарист таких фильмов, как «Смелые люди», «Царевна-лягушка», «Морозко», «Огонь, вода и медные трубы», «Капризная принцесса», «Как Иванушка-дурачок за чудом ходил», мультфильма «История одного преступления».
ПЕСНЯ ИЗ К/Ф «КУБАНСКИЕ КАЗАКИ»
(композитор И. Дунаевский, автор слов М. Вольпин)
Каким ты был, таким остался,
Оpел степной, казак лихой!
Зачем, зачем ты снова повстpечался,
Зачем наpyшил мой покой?
Зачем опять в своих yтpатах
Меня хотел ты обвинить?
В одном, в одном я только виновата,
Что нетy сил тебя забыть.
Свою сyдьбy с твоей сyдьбою
Пyскай связать я не могла.
Hо я жила, жила одним тобою,
Я всю войнy тебя ждала.
Ждала, когда настyпят сpоки,
Когда веpнешься ты домой...
И гоpьки мне, гоpьки твои yпpеки,
Гоpячий мой, yпpямый мой!..
Твоя печаль, твоя обида,
Твоя тpевога ни к чемy:
Смотpи, смотpи, дyша моя откpыта,
Тебе откpыта одномy.
Hо ты взглянyть не догадался,
Умчался вдаль, казак лихой...
Каким ты был, таким ты и остался,
Hо ты и доpог мне такой.
Каким ты был, таким ты и остался,
Hо ты и доpог мне такой.
Не менее известная песня из того же кинофильма и тех же авторов – «Ой, цветет калина в поле у ручья/ Парня молодого полюбила я».
В фильме «Как Иванушка-дурачок за чудом ходил» (с Олегом Далем в главной роли) также все песни на слова М. Вольпина.
ПЕСНЯ ПРО ЕЖА
Шагал дурачок по тропинке лесной,
И вдруг увидал он ежа под сосной.
Иванушка-свет, поклонился ежу:
Дозволь, я тебя на ладонь усажу,
Домой отнесу, молочком напою,
И новую песню для друга спою.
А ёж осерчал, все иголки торчком:
Не стану я дружбу водить с дурачком.
Иванушка-свет объясняет ежу:
А я в дурачках не за дурость хожу,
А может быть я дурачок потому,
Что в жизни своей не соврал никому.
За то, что рубля не сумел накопить,
За то, что щенят не умею топить,
За то, что с ежом разговор завожу,
Про то, что совсем непонятно ежу.
В 1947 году Вольпин просил снять судимость, но ему отказали. Только в 1948 году он получает «чистый» паспорт и официальную возможность жить в столице.
После войны Вольпин пришел на киностудию «Союзмультфильм», где в 1948-м был снят первый по его сценарию фильм «Федя Зайцев», а в 1950-е – начале 1960-х годов – целый ряд фильмов, в том числе «Заколдованный мальчик» (1955) – по мотивам сказки С. Лагерлёф «Удивительное путешествие Нильса с дикими гусями», фильм для взрослых режиссера Ф. Хитрука «История одного преступления» (1962). Первая же крупная самостоятельная мультработа Вольпина – «Сказка о рыбаке и рыбке» (1950). Великолепная красочная экранизация сказки Пушкина с прологом из «Руслана и Людмилы» ("У Лукоморья дуб зелёный...") выполнена режиссером М. Цехановским в «академическом» духе. Сценарные решения в этой работе столь тонки, столь стилистически деликатны, что их практически не замечаешь: картина воспринимается, как ожившая иллюстрация к сказке – как будто перед нами настоящий, дословный Пушкин, без всяких сценарных и режиссерских вольностей.
Вольпин – один из первых сценаристов, открывших и освоивших на практике понятие «по мотивам». Великолепно чувствуя природу кинематографа, он умело учитывает её особенности при перенесении литературной сказки на экран. Он использует и усугубляет вольное обращение с первоисточником: сохраняя его дух, он осовременивает и очеловечивает сказку, добавляет многое от себя – как в сюжетных ходах, так и в диалогах.
Характер вольпинского подхода к экранизации еще более четко обрисовывается в знаменитом «Заколдованном мальчике» (1955) В. Полковникова и А. Снежко-Блоцкой – любимой мультипликационной картине многих поколений зрителей. Из незамысловатой сказочной повести Сельмы Лагерлёф Вольпин делает настоящее чудо: используя заложенные в первоисточнике крупицы сюжетности, он выбирает наиболее выигрышные главы, придумывает занимательную коллизию и заново собирает сказку – «по мотивам». Сейчас трудно представить, что в книге Лагерлёф нет главного сюжетного стержня и многих деталей, которые привнес в шведскую сказку Михаил Вольпин.
В середине шестидесятых Вольпин и Эрдман привносят свой сказочный опыт в игровой кинематограф: выдающийся режиссер Александр Роу делает по их сценариям три классических киносказки – «Морозко» (1964), «Огонь, вода и... медные трубы» (1967) и «Варвара-Краса, длинная коса» (1969). «Варвара-Краса» стала последней совместной работой Эрдмана и Вольпина (в этом фильме имена соавторов скрыты под псевдонимом М. Чуприн) – в 1970 году Николая Робертовича не стало.
Вольпин – автор слов знаменитой «ВЕСЕННЕЙ ПЕСНИ» Исаака Дунаевского из кинофильма «Весна в Москве» (режиссер Г. Александров, 1947) в исполнении Любови Орловой:
По бульвару мрачно шел прохожий,
Птицы пели трели про апрель.
Нес прохожий толстый, чернокожий,
Многоуважаемый портфель.
Шел мужчина чинно и солидно,
Презирая птичий перезвон,
По лицу мужчины было видно,
Что весну не одобряет он.
Что вся эта весна ни к чему,
Что, песня не нужна никому,
Что вешняя вода – ерунда,
Да, да, ерунда!
Припев.
Журчат ручьи,
Слепят лучи,
И тает лед и сердце тает,
И даже пень
В весенний день
Березкой снова стать мечтает.
Веселый шмель гудит весеннюю тревогу,
Кричат задорные веселые скворцы,
Кричат скворцы во все концы:
«Весна идет! Весне дорогу!»
2.
Все вокруг волшебно и чудесно,
Но прохожий злится и ворчит.
Вот ручей журчит и неизвестно,
Для чего и почему журчит.
Налетел и пробежал по луже
Мелкой рябью ветер озорник,
А ворчун надвинул кепку туже
И сердито поднял воротник.
Ему весна совсем ни к чему,
И песня не нужна никому.
И внешняя вода – ерунда
Но, но… Все равно –
Припев
Журчат ручьи,
Слепят лучи,
И тает лед и сердце тает,
И даже пень
В весенний день
Березкой снова стать мечтает.
Веселый шмель гудит весеннюю тревогу,
Кричат задорные веселые скворцы,
Кричат скворцы во все концы:
«Весна идет! Весне дорогу!»
В 1961 году по сценарию Вольпина снят полнометражный научно-фантастический мультипликационный фильм-сказка «Ключ», поучительный сюжет и основной мотив которой — противодействие проявлениям в жизни современного общества мещанства и конформизма — обратили на себя внимание как зрителей, вышедших из детского возраста, так и должностных лиц, впоследствии надолго отправивших ленту «на полку».
В 1951 году авторы сценария фильма «Смелые люди» Вольпин и Эрдман удостоены Сталинской премии 2-й степени. По словам Вольпина, когда Сталину дали на утверждение список награждаемых в тот год, он будто бы произнес такую фразу:
- Смелым лошадям тоже надо дать.
Следует напомнить, что действие фильма разворачивается на конном заводе, а герой – наездник.
С начала 1960-х в одиночку или вместе с Эрдманом Вольпин пишет сценарии по мотивам произведений, относящихся к мировой классике. Большим успехом пользуется фильм-сказка «Морозко».
ПЕСНЯ РАЗБОЙНИКОВ
(из к/ф «Морозко», автор слов М. Вольпин)
Спят медведи в берлогах спокойненько
Споко-о-ойненко
У лисицы под снегом нора
У вороны – гнездо
У разбо-о-о-йников
Ничего – ни кола, ни двора
Ох, и голодно нам
Ох, и холодно нам.
ЧАСТУШКИ
Ой, ты Ванечка, Иван,
Подходи к калиточке,
На мне новый сарафан,
Шелковые ниточки.
Ваня, Ваня, погоди,
Погоди немножечко
Мимо дома не ходи,
Загляни в окошечко!
Не ходи, Иван, далечко,
Сядем рядом на крылечко,
Яблочко отведай,
С нами побеседуй!
Последним фильмом Вольпина стала «Сказка про влюблённого маляра» (1986).
Дуэту Вольпин—Эрдман (Вольпин — стихи, Эрдман — проза) принадлежит русский текст оперетты Штрауса «Летучая мышь», послуживший литературной основой для экранизации. Эрдман и Вольпин блистательно переработали либретто А. Мельяка и Л. Галеви для советской сцены. Вот что писал об этой работе народный артист РСФСР, режиссер и актер оперетты Г.М. Ярон: «Летучая мышь» едва ли была чисто штраусовским спектаклем. Скорее это была заново написанная комедия Эрдмана и Вольпина с музыкой Штрауса. Но они, как и всегда, написали блестящий, самоигральный текст, где каждое слово звучало как колокол, проносилось через рампу, било наверняка. Причем, это действительно литературный текст! Он читается как высокая комедия. «Летучая мышь» Н. Эрдмана и М. Вольпина — образец того, как нужно писать новый текст для классической оперетты».
Оперетта была поставлена на сцене, а ее литературная основа позже послужила экранизации.
В свое время Вольпин подарил Ильфу и Петрову частушку, которую они вставили в «Золотого теленка»:
У Петра великого
Близких нету никого,
Только лошадь, да змея –
Вот и вся его семья
Михаил Вольпин всегда славился как мастер экспромта. Например, в 1974 году во время празднования десятилетия московского Театра на Таганке на подарок Андрея Вознесенского – щенка-волкодава – отреагировал экспромтом:
Не зря театру в юбилей
Поэты дарят кобелей.
Театру, трудная судьба чья
Была воистину собачья.
Вообще у Вольпина чувство языка и способность к каламбурам были изумительные. Лучше всего это проявлялось в его юмористических стихах и частушках. Так, в свое время нарком Луначарский публично заявил, что в Советском Союзе «решен половой вопрос». Вольпин в ответ тут же сочинил такие строчки:
Луначарский сказал,
Так что ахнул весь зал:
«Нет у нас полового вопроса!»
А вопрос половой
Покачал головой,
Не поверил словам Наркомпроса
И еще одно стихотворение – о «реперткоме» – тогдашней цензуре:
Когда вхожу я в репертком,
Беру от страха "ре" пердком
Нужна большая доза мужества,
Чтоб удержаться до замужества
Встречаюсь я с баптисткою,
Девкой недотрогою.
А потому баб тискаю,
Религию – не трогаю
Среди неисчислимых Дусь
Вы есть единственная Дуся.
Себя я больше не стыдусь
И буйной страсти предадуся.
Первой женой Михаила Давыдовича стала художница бутафорской мастерской первого МХАТа Люция Карловна Краузе. Перед войной Вольпин женится второй раз – на Ирине Глебовне Бартенёвой, дочери актрисы Ольги Александровны Бартенёвой, с которой прожил всю дальнейшую жизнь. В этом браке в 1953 году родился сын Михаил, пошедший по стопам отца и ставший драматургом, сценаристом и детским поэтом.
21 июля 1988 года Михаил Давыдович трагически погиб в автомобильной катастрофе. Похоронен на Введенском кладбище Москвы.
К сожалению, Михаил Вольпин, в отличие от многих своих собратьев (и сестер) по перу не оставил мемуаров, да и интервью давал очень редко. Хотя ему было о чем рассказать: дружил с Эрдманом, Маяковским, Ахматовой, Ильфом и Петровым, Ардовым, Галичем, был хорошо знаком с Пастернаком, Есениным, Бабелем, Олешей, Мандельштамом, Кукрыниксами. К его сценариям обращались лучшие постановщики «Союзмультфильма», с ним сотрудничали известнейшие режиссеры игрового кино, песни на его стихи создавали талантливейшие композиторы.
Его имя ныне находится в тени других художников того времени, а между тем оно заслуживает не меньшей славы и уважения, чем имена Корнея Чуковского, Самуила Маршака или Евгения Шварца, ведь с произведениями Вольпина с малых лет знакомы практически все наши соотечественники – в том числе и те, кто никогда этой фамилии не слышал. Михаил Давыдович Вольпин стоял у истоков жанра современной советской сказки, очень многое сделал для развития мультипликации и сказочного игрового кинематографа.
***
Бартенёв Михаил Михайлович (1953) – поэт, прозаик, драматург, архитектор.
Родился в Москве в семье писателя Михаила Давыдовича и Ирины Глебовны (урожденной Бартенёвой) Вольпиных.
Окончил Московский архитектурный институт. В 1976-1987 гг. работал архитектором в проектном бюро Москвы. Неоднократный призер всероссийских и международных архитектурных конкурсов. Участвовал в проектировании нескольких крупных построек в Москве (Крытый стадион «Олимпийский» на пр. Мира и др.).
Одновременно начал писать стихи и рассказы для детей. А в 1986 году была поставлена его первая детская пьеса – «Про Иванушку-дурачка». Работал членом редколлегии популярного детского журнала «Веселые картинки».
ДВОЕЧНИК КУКУШКИН
Есть на свете классики
Лермонтов и Пушкин.
Есть в четвертом классе «А»
Двоечник Кукушкин.
Всем известен Лермонтов,
Всем известен Пушкин.
А кому известен
Двоечник Кукушкин?
А известен двоечник
В школе номер семь,
И известен двоечник,
Как ни странно, тем,
Что не знает двоечник
Николай Кукушкин,
Чем известен Лермонтов,
Чем известен Пушкин!
С тех пор им написано более трех десятков пьес для детей и юношества. В общей сложности они поставлены более чем в 400 театрах России и СНГ, а также в Голландии, Германии, Дании, Польше и Греции. Автор и участник ряда международных театральных проектов, таких как «Волшебный дом», «Европейские истории школьного двора» и др.
В 1991 году в Нижнем Новгороде состоялся фестиваль «Пьесы Михаила Бартенёва в театрах кукол России».
Автор киносценариев: «С другой стороны», «Синяя Борода», «Барабашка, или Обещано большое вознаграждение» (совместно с А. Усачевым), «Господин Кот»; сценария мультсериала «Приключения в Изумрудном городе» (3, 4, 5, 6, 7, 8 серии). Автор оперетты «И вновь цветет акация» на музыку И. Дунаевского – спектакль был номинирован на премию «Золотая маска» в четырех номинациях. Также им созданы: новый вариант либретто оперетты «Летучая мышь» (для московского академического музыкального театра им. Станиславского и Немировича-Данченко – здесь, видимо, весьма отчетливо проявились гены отца, Михаила Вольпина, также в свое время переработавшего либретто этой оперетты), либретто «Прощальный концерт» (музыка А. Журбина), детского мюзикла «Тук-тук, кто там?» (музыка А. Пантыкина), мюзикла «Вино из одуванчиков» (музыка А. Шелыгина), мюзикла «Доктор Живаго» (музыка А. Журбина).
К счастью, помимо своих драматургических и сценарных работ, Бартенёв не перестал писать стихи для детей, что у него хорошо получается.
НЕПОСЛУШНЫЕ БУКВЫ
Сговорились буквы словно.
Слово пишется неровно.
Написал я слово «СЛОН» —
Слон скатился под уклон.
Написал я слово «СЛИВА»
Снова слово вышло криво.
И стоит кривая слива
У обрыва сиротливо…
Долго Лидия Петровна
Нас писать учила ровно.
И примерно через год
Написал я слово «КОТ».
Написал и понял сразу
Вышел кот, как по заказу:
Весь прямой, хвост трубой.
Залюбуется любой!
По оценке литературного критика Ольги Корф: «Это остроумные, наполненные свежей детской фантазией, стихи о детях и для детей. Герои стихов Бартенева – отчаянные выдумщики, и их раскованные полеты над волшебным полем воображения, конечно, вдохновляют читателей.
Изменение угла зрения, точки отсчета, «условий задачки», когда причина и следствие меняются местами, что порождает веселые смысловые и словесные игры – это и есть стихия Бартенева. Потому-то его поэтическое видение полностью совпадает с детским взглядом, детской манерой мышления – как сказали бы в прежние времена, он хорошо понимает детей.
Могучий инструмент поэзии – сравнение – мастерски используется Бартеневым для создания объемной картины, и ни одно сравнение у него не хромает, даже такое известное, как сравнение мимозы с цыплятами…
Стремление к гармонии, классическая простота и ясность мысли, отличающие творчество Бартенева, наверное, берут начало в его «архитектурном» прошлом – ведь сколько ни фантазируй, ни придумывай оригинальные решения, а конструкция-то должна держаться!»
Первое сентября
В полдевятого утра
Я у школьного двора.
Со мной сестрица –
Привёл её учиться.
А у школы гул весёлый,
Словно пчёлы там гудят.
А у школы новосёлы –
Первоклассники стоят.
Стоят ребята с самыми
Красивыми букетами
И с папами и мамами,
Торжественно одетыми.
С братьями и с сёстрами
И с другими взрослыми.
Я стою чуть-чуть в сторонке
И советую сестрёнке:
«Не садись с Борисовой,
Не водись с Тарасовой,
Никогда не списывай,
Иногда подсказывай.
Обрати внимание
На чистописание,
Чтобы с первого же дня
Стать примером для меня!»
И вот пронзительно и звонко
Звенит звонок, зовёт ребят.
И в первый класс идёт сестрёнка,
А я шагаю в детский сад.
Михаил Бартенёв – лауреат почетной премии Международной ассоциации театров для детей и молодежи (АССИТЕЖ) «За вклад в развитие детского театра». А с 2002 по 2005 гг. – представитель России в Исполнительном Комитете АССИТЕЖ. Член Пpезидиума Российского национального центра АССИТЕЖ (Междунаpодная ассоциация театpов для детей и молодежи).
Лауреат национальной премии «Музыкальное сердце театра» за 2012 год в номинации «Лучший текст песен» совместно с Андреем Усачёвым за спектакль «Алые паруса».
Гордая воля матери и сына
ГАРДНЕРЫ
Мать и сын Гарднеры – оба талантливые литераторы и оба, к сожалению, практически неизвестны сегодня широкой читательской публике. Впрочем, забытьё – не самое страшное бремя для талантов: рано или поздно оно заканчивается. А вот то, что оба по независящим от них причинам оказались отрезанными от Родины, выкинутые революцией за борт родного корабля, оказалось для них при жизни более страшным наказанием. Но оба, несмотря на превратности судьбы, сохранили не только свою гордую волю, но и любовь к России.
Екатерина Ивановна Гарднер (девичья фамилия Дыхова; 1849—1936) —писательница, переводчица и энциклопедистка; одна из создателей «Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона».
Екатерина Дыхова родилась в 1849 году в Санкт-Петербурге в семье генерал-майора от артиллерии Ивана Степановича Дыхова.
Еще с юности она отличалась необыкновенной для женщины того времени энергией и предприимчивостью и стала известна в российской истории, как активная деятельница русского феминистского движения. Вместе с Анной Павловной Философовой, известной поборницей женского равноправия в России (принятие женщин в русские университеты и разрешение играть роль в политических и общественных событиях страны), активно участвовала в организации международных конференций и конгрессов, касавшихся равноправия женщин в России и в Западной Европе. Одна из основательниц Женского взаимно-благотворительного общества (1895—1918) и член его первого Совета; с 1906 года — член вновь созданного Отдела избирательных прав женщин Общества.
В 1871 году успешно окончила Родионовский институт благородных девиц в городе Казани и приехала в Санкт-Петербург, чтобы добиться разрешения от императора Александра II на поступление на женские курсы при Санкт-Петербургской медицинской академии. В полуторачасовой беседе с Дыховой в Летнем саду царь обещал организовать в ближайшее время университет для женщин, где она сможет учиться на медицинском факультете. Однако, не захотев ждать, Дыхова уехала одна изучать медицину в Америку. Эту свою беседу с императором Дыхова описала в журналах «Исторический вестник» и «Русский Музей».
«Весной 1871 г. я уговорила Императора встретиться со мною для получения Его личного разрешения учиться в Медицинской Академии… Я была допущена к вступительному экзамену в Московский университет. С нетерпением я ожидала ответа Государя на мою петицию, лично переданную Ему на другой день после нашей встречи Относительно допущения женщин к медицинскому образованию я России. В то время я жила в Петербурге и часто посещала Шеллеров-Михайловых. “Дело” приняло мой роман “На новом пути”, и я успешно сдала экзамен в Университет. К концу августа я получила письмо от начальника Академии, г-на Чистовича, что вопрос о медицинских курсах для женщин будет рассматриваться вскоре и что я буду первым кандидатом на списке тех, которые будут допущены в Академию… Его неопределенный ответ не удовлетворил меня, и я, в своем рвении учиться, немедленно собрала свои чемоданы и уехала в Америку. Перед отъездом в Соединенные Штаты меня попросили сотрудничать в “Голосе” и в “Деле”, что я позже и сделала своими публикациями в отделе "Письма из Америки о Женском Движении в Соединенных Штатах".
Мое первое письмо из Филадельфии для “Дела” было написано о моих впечатлениях об исторических экспонатах времен Революции. В моем описании многих других наблюдений и предметов я упомянула здание, в котором была подписана и провозглашена Декларация Независимости, и Колокол Свободы (уже треснувший, но в свое время громко сзывавший людей соединиться в борьбе за независимость). Мое Письмо также содержало описание Второго Конгресса Женщин, охватившего меня восторгом, когда я узнала об активной пропаганде женщин Нового Мира…».
Начинала публиковаться как публицистка. Сотрудничала в журналах «Дело» и «Знание», печаталась в американских изданиях. В журнале А. К. Шеллера-Михайлова «Дело» в 1870 году под псевдонимом К. Доливо напечатала роман «На новом пути». В том же году – роман «Гордая воля». В свое время эти романы были довольно популярны. Ей же принадлежит некролог «Надежда Васильевна Стасова» (журнал «Мир Божий», 1895).
Со временем ее публицистические статьи потеряли актуальность и ушли на второй план, и самыми заметными в научно-литературной деятельности Гарднер стали ее статьи, написанные для «Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона», который многими историками признается лучшей русскоязычной энциклопедией конца XIX– начала XX вв. Причем ей доверяли написание обзорных статей, таких как, например, Северо-Американские Соединенные Штаты, Лондон и Париж.
Живя в США, переводила на английский язык произведения И. Тургенева и И. Гончарова.
Там же, в Филадельфии, Гарднер встретила своего будущего мужа Даниэля Томаса де Пайва-Перера Гарднера — сына американского ученого и автора множества научных трудов Даниеля де Пайва Перейра Гарднера. Супружеская пара решила обосноваться в Российской империи. В 1880 году они купили поместье близ Выборга – Метсякуля (кстати, недалеко от дачи Леонида Андреева), где 1 июля 1880 года у них родился сын Вадим, который стал впоследствии известным русским поэтом (родители зарегистрировали его как гражданина США).
Кроме Вадима в семье росли еще два мальчика, но заботы о детях отнюдь не поглотили всех интересов Екатерины Гарднер.
И после возвращения в Россию она продолжала свою борьбу за равноправие женщин и активно печаталась под псевдонимами «Де—Пайва—Перера, Г.»; «Долгово, К.»; «Е. Г.». А также приняла участие в издании последнего прижизненного сборника стихотворений сына, Вадима Гарднера «Под далекими звездами» (Париж: Concorde, 1929), посвященного матери.
Семья Гарднеров после возвращения в Россию жила в Петербурге, однако в 1918 году покинула столицу и обосновалась в имении на Карельском перешейке. Вскоре по Тартусскому мирному договору имение оказалось за пределами советской России – в получившей независимость Финляндии.
Екатерина Ивановна Гарднер умерла в 1936 году на 88-м году жизни.
Вадим ГАРДНЕР
Я В РУСИ
Моей матери
Я в Руси. О Руси я скорблю.
Не за тем ли, что Русь я люблю?
Не за тем ли, что скорби полна
Непутёвая эта страна, –
Этот пьяный, измученный край,
Этот ад, но и – будущий рай?
Огонёчками сердца делюсь,
Я с Тобою, болезная Русь!
С полурусскою кровью я твой,
И спасибо за хлеб трудовой.
Ты вскормила, взрастила меня, –
И должник перед Матерью я.
И он мой – колокольный твой звон,
Заревой, но и жуткий, как стон.
Купола в осиянности звезд,
И честной златосолнечный крест,
И всё то, что не выразить мне,
Что дрожит на Святой по весне,
Все приемлю и нежно люблю –
Вот зачем о Руси я скорблю.
***
Вадим Данилович Гарднер (1880-1956) – поэт.
Вадим Гарднер родился в Великом княжестве Финляндском, в местечке
Марковилла, на 4-м километре нынешнего Светогорского шоссе, под Выборгом в семье американца Даниэля Томаса де Пайва-Перера и писательницы Екатерины Ивановны Дыховой-Гарднер. Даниель Томас Гарднер – сын американского ученого и автора множества научных трудов по химии и медицине Даниеля де Пайва Перейра Гарднера. Дед Вадима Гарднера, придворный врач бразильского императора Педро Первого, был женат на женщине из знаменитой португальской семьи де Пайва Перера. Отец поэта вместе с женой Екатериной переселился из Филадельфии в С.-Петербург в начале 1770-х годов прошлого столетия.
Будто предвидя для сына возможные неприятности на родине, родители записали ему американское гражданство.
Родился я в век тревожный
Мятежей и перемен,
В век тревожный, да, безбожный,
Чья печать — и смерть и тлен,
В пору чванства и мещанства,
В пору мнимой простоты.
В век жестокого тиранства
И распятой Красоты.
Вадим учился в знаменитом училище Святой Анны, так называемой Анненшуле, основанной еще в 1736 году для обучения детей немецких поселенцев, по окнчании которой поступил на юридический факультет Санкт-Петербургского университета. В 1905 году был исключён из-за участия в студенческих волнениях, арестован и провел два месяца в заключении, но был освобожден как американский гражданин. Впоследствии он получил разрешение окончить университетский курс в Юрьевском (Тартуском) университете.
Писать стихи начал еще в студенческие годы, а в 1908 г. в типографии И.Г. Брауде и К° вышел его первый поэтический сборник «Стихотворения», в котором было более шестидесяти стихотворений начинающего поэта. Гарднер был близок к поэтам-акмеистам.
ФИНСКИЙ СОНЕТ
Люблю я шум прохладного прилива,
И пену волн и ветра дикий вой;
Громады туч несутся горделиво,
Волна бежит и в камень бьет крутой.
Поклон дерев люблю, песок зыбливый,
И острый след, оставленный волной,
И грома треск, блеск молньи торопливый,
Поток дождя с его густою мглой —
И корни ольх, поднятые водою,
И качку лайб то носом, то кормою,
Люблю твой гул, живительный прибой!
Ты мне мила, суровая природа
Финляндии, страны моей родной —
Сосна, гранит, на море непогода.
Метсакюля. Финляндия
***
Облака синечерного тона,
Ветер быстрый и пенистый вал;
Под свинцом гробовым небосклона
Снежнорунный пловец пролетал.
А за ним легкокрылая стая,
Словно белые бабочки зим,
В блестках солнца, гребла, пролетая
Высоко над заливом седым.
Волны гневались, с громом бияся,
Об песок, заливая его,
С диким бешенством к берегу мчася,
Как народ на врага своего.
Как в пустыне подъемлются гривы
Разъяренных, ревущих царей,
Так вздымалися кудри спесиво
У властителей водных степей.
В конце 1912 года в издательстве «Альциона» (Москва) вышла вторая книга под названием «От жизни к жизни», снискавшая автору определенную известность в литературных кругах Петербурга. Его принимают в знаменитой «Башне» В.И. Иванова. Николай Гумилев обратил внимание на своеобразный дар молодого поэта: «Несмотря на пристрастие Вадима Гарднера к религиозным темам, лучше другого удаются ему легкомысленные стихи».
ДОРОЖКА К ОЗЕРУ
Дорожка к озеру… Извилистой каймою
Синеют по краям лобелии куртин;
Вот карлик в колпачке со мшистой бородою
Стоит под сенью астр и красных георгин.
Вон старый кегельбан, где кегля кеглю валит,
Когда тяжелый шар до цели долетит…
Вот плот, откуда нос под кливером отчалит,
Чуть ветер озеро волнами убелит.
А вон и стол накрыт… Бульон уже дымится.
Крестясь, садятся все… Вот с лысиной Ефим
Обносит кушанье, сияет, суетится…
Что будет на десерт? Чем вкусы усладим?..
Насытились… Куда ж? Конечно, к педагогу!
Покойно и легко; смешит «Сатирикон».
Аверченку подай! Идем мы с веком в ногу;
Твой курс уж мы прошли, спасибо, Пинкертон!
Уж самовар несут… Довольно! Иззубрились!
Краснеют угольки. Заваривают чай…
А наши барышни сегодня загостились…
Лей хоть с чаинками, но чая не сливай!
Алеет озеро. А там, глядишь, и ужин;
До красного столба всегдашний моцион;
Пасьянс, вечерний чай… Княгине отдых нужен.
Загашена свеча. Закрыл ресницы сон.
РЕЛИГИОЗНЫЕ ДВУСТИШИЯ
Много мгновений прошло, чудесных и сердце пленявших,
Много излилось любви, много живительных слез.
Время стремится, бежит к неведомой разуму дали. –
Вечно таинственный бег капель бессонной реки.
Часто так близок, мне мнится, предел совершенства и правды,
Мир голубой и светил яркая, дивная ткань.
Часто ночною порой, когда по небесному полю
Плавает месяц, и туч легкий проносится дым,
Блещет Медведицы ковш, и звезда полярная светит,
Думаю я о красе новых, неведомых дней.
Божие царство приидет, и будем мы снова, как дети,
Станем счастливее их, много отравы испив.
Опыта горький напиток никем напрасно не пьется,
Каждая мука в себе семя блаженства таит.
Первый сборник стихов Вадима Гарднера открыл ему двери в литературные салоны Петербурга, в том числе в знаменитую «Башню» Вячеслава Иванова, весьма расположенного к молодому поэту. Александр Блок благосклонно упомянул сборник в обзоре новой поэзии. После выхода второго сборника стихов Гарднер был принят в «Цех Поэтов» русских акмеистов. Гарднер печатался также в журналах «Гиперборей» и «Русская Мысль». Поэты Михаил Лозинский и Сергей Городецкий написали рецензии на его книгу «От жизни к жизни». Николай Гумилев отозвался о ней в журнале «Аполлон».
Вскоре после начала Первой мировой войны, в 1916 году Гарднер принял российское подданство и был направлен в Англию для участия в работе Комитета по снабжению союзников оружием. Весной 1918 года он вернулся в Россию военным транспортом через Мурманск вместе с поэтом Николаем Гумилевым.
ИЗ ДНЕВНИКА
Я, в настроенье безотрадном,
Отдавшись воле моряков,
Отплыл на транспорте громадном
От дымных английских брегов.
Тогда моя молчала лира.
Неслись мы вдаль к полярным льдам.
Три миноносца-конвоира
Три дня сопутствовали нам.
До Мурманска двенадцать суток
Мы шли под страхом субмарин —
Предательских подводных «уток»,
Злокозненных плавучих мин.
Хотя ужасней смерть на «дыбе»,
Лязг кандалов во мгле тюрьмы,
Но что кошмарней мертвой зыби
И качки с борта и кормы?
Лимоном в тяжкую минуту
Смягчал мне муки Гумилёв.
Со мной он занимал каюту,
Деля и штиль, и шторма рев.
Лежал еще на третьей койке
Лавров — (он родственник Петра),
Уютно было нашей тройке,
Болтали часто до утра.
Стихи читали мы друг другу.
То слушал милый инженер,
Отдавшись сладкому досугу,
То усыплял его размер.
Быки, пролеты арок, сметы,
Длина и ширина мостов —
Ах, вам ли до того, поэты?
А в этом мире жил Лавров.
Но многогранен ум российский.
Чего путеец наш не знал.
Он к клинописи ассирийской
Пристрастье смолоду питал.
***
Но вот добравшись до Мурмана,
На берег высадились мы.
То было, помню, утром рано.
Кругом белел ковер зимы.
С Литвиновской пометкой виды
Представив двум большевикам,
По воле роковой планиды
Помчались к Невским берегам…
С 1921 года жил в Финляндии, в имении своей матери Екатерины Ивановны в Метсякюля (ныне Молодежное, Курортный район Санкт-Петербурга), где и написал свои лучшие труды. Зимой 1921 года он там появился тайно, без вещей, перейдя границу по льду Финского залива. Он поселился там с матерью и братом (отца не стало незадолго перед революцией). Совсем другая жизнь началась у поэта, тихая, скудная, полная непривычных крестьянских обязанностей. Пришлось растить картошку и капусту, полоть и поливать грядки, косить траву и заготавливать дрова. Чтобы свести концы с концами, давал уроки иностранных языков и математики.
В 1929 году в парижском издательстве «Concorde» вышел третий и последний прижизненный сборник стихотворений Вадима Гарднера «Под далекими звездами».
МАСЛЕНИЦА
Кучера в треуголках с бичами
На козлах царских карет
Везут институток в балет…
Воздушными шарами
В переднике бородач
Торгует. Промчался лихач…
Звякают бубенчики «веек»;
Куда угодно за «ридцать» копеек,
Хоть на край света, готовы везти;
А блинами их угости
Да водкой дай накачаться, —
Дадут без себя в санях покататься…
На Марсовом — карусели
В течение целой недели.
С бородой из пакли балаганные деды
Острят и ведут непристойные беседы;
Им любо отваживаться
Насчет публики прохаживаться;
Осипшими голосами
Горланят на морозе целыми часами…
Кого в толпе только нет, —
Тут и гимназист, и правовед,
И впавший в детство герой Бородина;
На «Войну Отечественную» старина
У Малафеева посмотреть пришел,
Жену-генеральшу с собой привел;
Поглядев, с досады плюнул на представленье:
«Разве такие были сраженья,
Когда нами командовал Кутузов?
Разве так мы били французов?..»
Тут стрельба в цель, там карусели.
Вон головокружительные качели;
Солдаты с девицами не унимаются;
Визжат, целуются и все качаются…
***
Тягостна беженца лямка…
Сделаю прошлому смотр:
У Инженерного Замка —
Всадник изваянный — Петр.
В Летнем Саду» возвышаясь
Между дубовых стволов.
Рою детей улыбаясь,
Дедушка смотрит Крылов.
Слышу, на Марсовом поле
Трубит к марш-маршу трубач;
Кони, привыкшие к холе,
Пенясь, помчалися вскачь.
Слышится бой барабана;
Вижу, пехота пылит…
В легкой вуали тумана
Шпиц над Невою блестит.
Вижу, качается сонно
Ялик на Невской волне;
Зимний дворец и Колонна;
Ангел с крестом в вышине…
Конная статуя Николая;
Роты златой гренадер.
С сонмом вельмож, Катерина Вторая;
Екатерининский сквер.
А позади величавой царицы —
Желтый с столпами театра фасад;
На парапете, гляди, колесницу
Кони из бронзы по воздуху мчат…
Гарднер сблизился с многими русскими деятелями искусства, оказавшимися волею судьбы в Финляндии. В их числе оказался и художник Илья Репин, живший неподалеку от Гарднеров в своем имении Куоккала. Там же он и умер в 1930 году. Его провожали многие. Но стихотворение у могилы великого соотечественника прочитал один лишь Вадим Гарднер:
И.Е. РЕПИНУ
Мы не русской землей засыпаем твой прах,
Яркий светоч России скорбящей.
Мощный дух твой витает в нездешних мирах,
Отделившись от жизни томящей.
Нашей тяжкой утраты не высказать мне
Смерть жестока. Жестоки стихии.
Слезы русские льем не в родимой стране,
Сын великий великой России.
Уж не может волшебная кисть воплотить
Дум и образов сильных былого.
Но навеки в картинах твоих будет жить
Дух бессмертный Искусства родного.
Мирно спи хоть в чужом, но любимом краю,
Здесь, в Суоми, тебя восславлявшей.
Пусть баюкает нежно могилу твою
Север, прах твой с любовью принявший.
В середине 1920-х годов Вадим Гарднер женился влюбился в одну из своих учениц, юную голубоглазую Марию Юлию Череп-Спиридович.
Нежный, алый цвет георгины пышной.
Острия-лучи, раскраснелись ярко,
На меня глядят и пьянят мне душу,
Сердце волнуют.
Этот чудный дар ученицы милой
Позабуду ль я? Буду вечно помнить,
Благодарный ей, благодарность доброй,
Светлой Маруси.
(Сафические строфы Марусе)
Гарднеру было сорок шесть лет, его возлюбленной Марусе — восемнадцать. Двадцать восемь лет разницы между влюбленными, конечно же, вызвали негодование у родителей и породили целую лавину сплетен среди местных обывателей.
Что мне сплетни? Что слухи да толки?
Что мне шепоты темной волны,
Пошлый смех клеветнически колкий,
Осмеянье жреца синевы?
(Из стихотворения «Толпе», 1926 год)
Пересуды поутихли лишь после того, как в 1928 году Вадим и Мария поженились.
Брак был единственным, но весьма счастливым – жена его боготворила. Мария Францевна была уроженкой Карельского перешейка, полькой по отцу, католичкой по вероисповеданию, которая до конца своих дней сохранила преданную любовь к России, куда ей уже не суждено было вернуться.
Как бы трагически не складывалась жизнь поэта, Мария Францевна всегда находилась рядом с ним, разделяя его одиночество. «И спасала только вера в вечную любовь».
В 1926 году Гарднер посвятил жене еще и такое стихотворение
«ЗНАЕШЬ ТОЛЬКО ТЫ МОИ МУЧЕНЬЯ»:
Веришь ты в мое предназначенье
Мир потоком Света озарить.
Только ты достойна в царстве тленья
Чашу ярких чар со мною пить.
На экземпляре сборника «Под далекими звездами», подаренном жене, Гарднер написал: «Мусе на вечность».
Мария Францевна Гарднер до конца своих дней в 1998 году заведовала библиотекой Русского купеческого общества в Хельсинки. Там же она хранила и все архивы покойного мужа. На ее же средства были изданы посмертные сборники Вадима Гарднера.
В ноябре 1939 года, с началом финской войны, семья поэта вместе с другими жителями их деревни превращается в беженцев. Они скитаются по южной Финляндии, некоторое время живут в Куоккала. После войны поэт переселился в Хельсинки. Все эти годы он пишет, как сейчас принято говорить, «в стол», поскольку русские стихи в Финляндии никому не были нужны.
Тем не менее, связей с Россией он не порывал, следил за событиями, там происходящими, и в стихах сравнивал, какая жизнь была в капиталистической Финляндии, и какая в социалистической России.
ЗДЕСЬ И ТАМ
За серо-стальными волнами
Белеет в снегах кругозор.
Там на зиму край наш родимый
Накинул пушистый убор.
А здесь, у гранитов прибрежных,
Где ветер ревет и гудит,
Свисает бахромчатый, острый
С холмов ледяных сталактит.
Шипят на поверхности льдины
Под сталью студеной небес;
И льдом опоясаны камни,
И снегом украсился лес.
Корою ледка стекловидной
Кой-где затянулся ручей.
Меж складок воды – перешейки
Воздвиг изо льда ледовей.
Змеятся и булькают воды;
Как зайчики, солнца легки,
По руслам канав и оврагов
Бегут подо льдом пузырьки.
Изрезали дети коньками
Лесного болотца каток...
Вот девочка навзничь упала,
Ударясь спиной о ледок.
Резвятся, катаются дети
На лыжах, салазках, коньках.
И буквы мальчишки выводят
У края пути, на снегах.
Балуются; снег у дороги
Глотают; друг другу снежки
Влепляют, воюя; проказят;
Спешат, как под льдом ручейки.
Но все эти шалости, игры –
Забавы не русских детей.
Не наши здесь деды-морозы
Хрустят под снегами ветвей.
Не наши здесь яхонты блещут
На зимнем сугробном сребре;
Не наша здесь вьется поземка,
Не наша вьюга в декабре...
И образы прежней России
Рисуются снова в мечтах.
Вот вижу зиму в Петрограде;
Скользят по катку на «Прудках»,
Скользят конькобежцы так плавно
При лунах лиловых огней;
Выводят под звуки оркестра
Восьмерки и вязь вензелей.
Мелькают, заиндевев, пары.
В иголках ресницы и бровь;
Сребрится барашек шинели,
И жгут и мороз, и любовь.
Подружек ведут гимназисты;
Идет за четою чета...
Свежи по зиме поцелуи,
И нектара слаще уста.
Мороз разубрал все деревья
И щиплет и колет остро,
И сказочней как-то в России
Снегов голубое сребро.
Ребята в Руси говорливей,
Проказники много резвей;
Смышленей, смелее мальчишки,
И девочки наши нежней.
Мечтательней наши подростки,
В них больше огня и души,
Чем здесь, в молчаливой Суоми,
В болотной Карельской глуши.
В 1990 году в Хельсинки выходит первое посмертное издание стихов поэта «У финского залива», осуществленное на средства его вдовы Марии Францевны Гарднер. В 1995 году издательство «Акрополь» в Санкт-Петербурге осуществило второе посмертное издание стихов Гарднера. Но большая часть наследия поэта до сего дня остается неизвестной читателю.
Живущий в Нью-Йорке литературный критик Александр Пушкин (потомок того самого Александра Пушкина) о поэзии Вадима Гарднера написал так: «Немногие поэты, подобно Гарднеру, оставили после себя такое многообразие форм – октавы, сонеты, двустишия, баллады, терцины, триолеты, рондели, глоссы, сапфические, цепные и алкеевы строфы, онегинские ямбы, неоглоссы, венки сонетов, сонеты обратные, тавтограммы, семистишия, разностишия и т. п.».
И это действительно так. Вот только несколько примеров.
ОКТАВЫ
Живу на севере я с южною душою,
Безумно-страстною и солнцами залитой;
А дни свои влачу, полярной пеленою
Снегов и вечных льдов бесстрастия покрытый.
Но под венцами льда кипящею змеею,
Весь в пене и в парах, бежит поток сердитый –
То буря и огонь фантазии прекрасной,
Веселой, искристой и юношески страстной.
***
Моим ли ярким снам пророчески не сбыться?
Ужель не видеть мне Италии лазурной?
Под небом Анжело мечтой не позабыться
Под вечер, блещущий парчой златопурпурной?
Мне ль в снеговой юрте, в меху, в дыму ютиться
В мороза скрип и хруст, или метелью бурной, –
Мне с кровью красною ликующих южан,
По ярости судьбы - сыну студеных стран.
СОНЕТ ОБРАТНЫЙ
Опять ищу под соснами сморчки;
Не нахожу; вечор их было много;
Я все собрал. Черничные цветки
Краснеются. Сосна так смотрит строго
В своей одежде мрачной и простой
Под радостной весенней синевой.
Везде, везде – противуположенья:
Тут мурава атласная, а вот
Сгоревшая трава. Здесь – птичье пенье,
Там – скрип пилы... Любовь – и будней гнет.
Порхают бабочки, червь земляной ползет.
Благоуханное весны цветенье.
Из ямы рядом – запах нечистот.
Брань, клевета, ... а в двух шагах моленье.
АЛКЕЕВЫ СТРОФЫ
Вчера шел снег вновь, мокрый да мелкий дождь,
И моросило. Сырость кругом была.
В лесу стояла мгла тумана.
Солнце лишь редко пятном блистало.
Сегодня снова вешнего неба синь
Даждьбог венчает; дивны лучи его,
Искрящие снегов покровы,
Север голубящие суровый.
Сварожич мощный, щит и оплот славян,
Рассей мрак финский, дай нам тепла опять
Над всей округой властвуй, Светлый,
Славою нас осени победной.
НЕОГЛОССА
Ах, закрой мне навек эти вежды!
Трудно в хрупкой и душной плоти...
Или дай вихревые надежды
Этот мир до основ потрясти!
Из «Песен души»
Трудно жить в этой пропасти мрачной
Меж жестоких и гордых людей.
Я, с широкой мечтою прозрачной,
Не сношу тяготы их цепей.
В ясной области Духа невежды
К Красоте преграждают пути.
Нелегко мне святыню спасти...
Ах, закрой мне навек эти вежды!
Отравляют глубины души.
Яркий свет маяков застилают;
И мечты, что возникли в тиши,
Ледяною вьюгой угашают.
Все же крест свой я должен нести,
Не роптать на судьбину крутую.
Но, хоть цель я провижу благую,
Трудно в хрупкой и душной плоти...
Надели меня мощью духовной,
Чтоб я в бурной борьбе не ослаб, –
Ты, Единственный, Дух безгреховный.
Бог Отец, перед кем я не раб, –
Облачивший в плотские одежды
Наше вольное вечное я,
Погрузи меня в тьму забытья,
Или дай вихревые надежды!
Не вотще я был призван Тобой
К Светозарству расчистить дорогу,
Обративши грозой немирской
Всех несчастных и ропщущих – к Богу.
Дай себя мне, как прежде, найти!
Я сошел в низину грехопада,
Чтоб во имя Грядущего Града.
Этот мир до основ потрясти!
Одной из излюбленных форм стиха Вадима Гарднера был триолет, стихотворение в восемь строк, из которых четвертая и седьмая повторяют первую, а восьмая — вторую, причем все стихотворение написано на две рифмы.
ТРИОЛЕТ
Твоих цветов благоуханье
Люблю до страсти, резеда!
Оно — что тонкое мечтанье —
Твоих цветов благоуханье
Влечет, колдует мне сознанье.
В нем чары прошлого всегда.
Твоих цветов благоуханье
Люблю до страсти, резеда!
Живя с рождения в Финляндии, Гарднер, естественно, не мог не впитать в себя и дух финского народного творчества. Сказалось это и на его стихах. Так, калевальской метрикой – четырехстопным хореем написано одно из ранних пейзажных стихотворений Гарднера «Волны мелки, лысы камни…» (из сборника 1908 г.), где есть строки об обнаженности камней: «даже мхом они не крыты», о суровой и безмолвной зелени можжевельника, о рокоте моря, похожем на волю северян:
Тех, чьи мысли так прозрачны,
Чьи воленья так спокойны.
Пользуясь калевальским стихом, в 1932 году он пишет свою руну об Илмаринене, одном из главных героев «Калевалы». Гарднер останавливает свой выбор на кователе Сампо и потому, что с этим героем связан образ огня, света, столь любимый поэтом, и потому, что Илмаринен – кузнец, кователь, человек труда:
КУПОЛ ЦЕРКВИ ПРАВОСЛАВНОЙ…
Купол церкви православной
Бледным золотом блистает
Над туманным финским лесом.
Тучи серые проходят.
Бродят тучи над Суоми.
Чернокрылые вороны
Пролетают над полями.
Дождь да дождь… Холодный ветер.
Время сумерек вечерних.
Где-то пес завыл, залаял.
Завывает так же ветер.
Робки в золоте осины —
Эти вечные трусихи…
Там у самой у дороги
В старой кузнице краснеет
В очаге огонь ретивый,
И пылает, и искрится.
Алым блеском озаренный,
Показался Ильмаринен.
В основе его поэзии, отличающейся мистическими, религиозными и романтическими настроениями, лежит глубоко личное видение мира. Как и в поэзии Лермонтова, мы видим в его стихотворениях отблеск далекой страны за облаками заходящего солнца, за верхушками высоких зеленых деревьев. Рисуя эффектные картины лесного ландшафта, Гарднер создает благозвучные «мелодии природы», волнующую поэзию из обыкновенных слов и простых деталей окружающего мира. Все стихотворения Гарднера отличаются сдержанностью и прозрачностью стиля. Написаны они на том литературном русском языке, который так характерен для поэтов петербургской школы.
И отдельно, и многократно у Гарднера звучит тема России, тоски по ней на чужбине: «Твои неохватные дали», «Темно кругом», «Пускай повсеместно поносят». Литературную «перекличку» можно заметить в стихотворении «Петербург», в котором, как в пушкинском «Медном всаднике», Гарднер выражает свой восторг перед грандиозностью и великолепием северной русской столицы и рисует произошедшее в ней наводнение. Как у русских писателей-символистов, у Гарднера есть стихи о «Грядущей Руси», «Святой Руси» и «Руси Христа».
«Поздняя поэзия Вадима Гарднера, изгнанника в Финляндии, выражает одиночество поэта, сознание тщетности всех его усилий в современном мире распрей, войны, тирании и жестокости. Краски потускнели, природа побледнела, буря затихла, звуки огрубели, благовоние исчезло, сердца закрылись: «дождь хлещет из туч тоскливых», «ветров осенних бред гудит в дубраве сиротливой», «мир окружен вражды завесой мглистой, царит в дубравах бес войны нечистой», «кошмара злым кольцом объят весь мир», «и тучи серы, полугрустны дремотные мечты, иль ум дурманят смутные химеры», Вечный поклонник Красоты, Добра и Истины, апостол Веры, Надежды и Любви, которые соединят будущее человечество в единое гармоническое, интеллектуальное содружество, Вадим Гарднер замыкается теперь в личную жизнь, уходит в поэтическое творчество, в яркую и благоухающую красоту природы «в просторах духа» (Темира Пахмусс, Иллинойский университет, США «О поэзии Вадима Гарднера. Предисловие к сборнику «У Финского залива»).
Как и мать поэта, Екатерина Дыхова-Гарднер, он переводил на английский язык русских поэтов XIX века. Знаток классической музыки, Вадим Гарднер был одарен глубоким чувством ритмической формы стиха, что видно даже в его поэтических переводах. Четыре главы «Евгения Онегина», переведенные им на английский язык, соответствуют оригиналу по своей ритмической структуре и по поэтической образности. С такой же художественной выразительностью и точностью ритмического рисунка он перевел на английский язык ряд стихотворений Лермонтова. Высоко ценя творчество этих двух поэтов, Гарднер предпринял переводы их произведений для английского читателя, которого он хотел познакомить с духом русского поэтического мира.
Скончался всеми забытый Вадим Гарднер 20 мая 1956 года и был похоронен на русском Православном кладбище в городе Хельсинки в районе Лапинлахти, неподалеку от других русских поэтов, оказавшихся в Финляндии после 1917 года, – Веры Булич и Ивана Савина (Саволайнена).
Профессор Бен Хеллман открыл современным читателям имя Гарднера в начале 1990-х и издал в Финляндии сборник его поэзии на русском языка «У Финского залива». Тираж книги был незначителен, но он всколыхнул волну интереса к творчеству забытого поэта. В 1995 г. небольшой сборник стихов Гарднера вышел в Петербурге.
РОССИИ
В груди мы храним твою душу,
Родимая наша страна.
Ты в памяти вся, как бывало.
Тоски необъятной полна.
В ней все твои скорби и стоны,
Столетия горьких тягот,
Просторный твой дух пригнетенный,
Труды и кровавый твой пот.
Весь крестный твой путь и рыданья,
Недолю нелегких веков, —
И песни, и вздохи, и слезы
Над ширью полей и лугов —
Все вынесли мы на чужбину
И тужим, скорбим по тебе,
Родная, Святая Россия,
Подвластная грозной судьбе.
НАВОДНЕНИЕ 1924
И. Е. Репину, славе и гордости России, посвящаю
На мысу, затопленном водою,
Баню закружило, и ветра
По волнам ее швыряют в море.
Яростна Посейдона игра.
Хижину со старым рыболовом
И с его старушкою несет
По заливу дерзкая стихия;
Вскидывает вверх, о камни бьет.
Гробом домик стал им. Злая буря
Грозно отпевает стариков,
Поднимая мирную лачугу
На поверхность пенистых горбов...
Яхты, шхуны, бревна, будки, пропсы,
Вырванные с корнями стволы
Разметали всюду по простору
Мстительно-злорадные валы...
Ольхи, ели, сосны, можжевельник
Заливает бешеный потоп.
Друг за другом падают деревья,
Словно за снопом валится сноп.
Соснами, столбами дальномолвов,
Проволокой путь перегражден;
Воздвигает вихорь баррикады,
Как бунтарь, крамолой опьянен...
Это здесь... А там? Воображаю,
Как восстала гордая Нева,
Как сто лет назад при Александре,
Морю приобщая острова;
Затопляя площади и стогны,
Бунтом отвечая на бунты,
Кинулась на красную столицу
С дикой песнью гневной красоты.
Улицы в потоки обратила;
Барки, пристани к стенам дворцов
Прибивает и, размыты зыбью,
Всплыли шестигранники торцов...
Вихрь срывает крыши и корчует
Клены, липы и дубы в садах;
Стон, проклятья, ужас несказанный
Тонущих в подвалах, на дворах...
Но как встарь, водою окруженный,
Бронзовый седок на скакуне,
От годов уже позеленелый,
Весь обрызган, держит речь к волне:
"Ты бушуй, красавица-царица.
Гневом обуянная Нева,
Покарай потомков ошалелых!
Ты в отмщении своем права
Осквернили детище Петрово
Переименован в Ленинград
Чудный город, плод мечты высокой;
Парадиз мой обратили в ад.
Обесчестили мою Россию".
Молвил Марс Полтавы, потрясен,
"И тряпьем кровавым заменили
Славу ныне попранных знамен.
Родины предатели пируют.
Г.П.У. справляет шабаш свой
В величавых стенах Питербурха
Над широкой царственной Невой.
Ужас Г.П.У. на Русь наводит...
Обезумел грешный мой народ.
Видя Божий гнев в твоем кипеньи,
Пусть опомнится, в себя придет"...
Долго так с разнузданной стихией
Венценосный плотник говорил,
Между тем как вал, сребряся пеной,
О гранитное подножье бил.
Но, великой жалости исполнен
К жителям, постигнутым бедой,
Взбаламученную бурей реку
Царь унял горячею мольбой...
Приутих свирепствовавший ветер,
И, виновница несчетных бед,
Зыбь отхлынула, оставив за собою
Буйного хозяйничанья след...
1928
Два бога Гастевых
ГАСТЕВЫ
Странная судьба у старшего Гастева – профессиональный революционер, профсоюзный деятель, создатель Центрального института труда, разработчик теории научной организации труда, признанной едва ли не лучшей во всем мире, однозначно просоветский поэт, один из идеологов Пролеткульта – и вдруг оказался «врагом народа». Его судьба ударила и по детям, также испытавшим на себе машину репрессий.
Алексей Капитонович Га;стев (1882-1939) – поэт, писатель, профсоюзный деятель, теоретик научной организации труда.
Алексей Гастев родился в Суздале в семье школьного учителя и швеи. Отец умер, когда Алексею было два года. Оставшись с матерью, которая зарабатывала шитьем одежды, он с детских лет ей помогал, чтобы их семья не оказалась за чертой бедности. И, несмотря на тяжелое материальное положение, мальчик все же пошел учиться в школу.
По окончании школы Гастев сначала поступает в училище, а затем становится слушателем технических курсов. Юноша проявляет прилежность в учебе, поэтому у него есть все шансы стать студентом столичного учительского института, и он не упускает такую возможность. По окончании городского училища и технических курсов поступил в Московский учительский институт, но был оттуда исключен в 1902 году за политическую деятельность — «за устройство демонстрации в память 40-летия со дня смерти Добролюбова».
В 1901 году вступил в РСДРП, став профессиональным революционером. Через два года был сослан в Усть-Сысольск Вологодской губернии, откуда спустя год сбежал во Францию. Устроился там на работу слесарем и одновременно учился в Высшей школе социальных наук в Париже. В том же, 1904 году опубликовал свой первый рассказ из жизни ссыльных в газете «Северный край» (Ярославль) под псевдонимом И. Дозоров.
В том же году в Женеве отдельной книжкой под псевдонимом А. Одинокий выходит и его рассказ «Проклятый вопрос», в котором герой, рабочий-революционер, мучительно размышляет о любви, «живет между страстью и сознанием».
После начала революции 1905 года Гастев вернулся в Россию и был избран председателем Костромского Совета рабочих депутатов и руководителем боевой дружины. Год спустя избран делегатом на IV съезд РСДРП, но в 1908 году покинул ряды большевиков, решив, что рабочему пристало заниматься рабочими нуждами, а не политиканством.
В 1907-м Алексей Капитонович вошел в состав правления Петроградского союза металлистов и вскоре после этого стал секретарем ЦК этой структуры.
Но после революции его акценты в профессиональной деятельности несколько сместились. К тому же он вернулся к литературной деятельности.
В 1910 году вновь уехал в Париж, где опять устроился слесарем и был избран секретарем Объединенного рабочего клуба, принимал участие в синдикалистском и кооперативном движениях.
В 1913 году вернулся в Санкт-Петербург, работал на заводе. В 1914 году был выдан провокатором и вновь отправлен в ссылку, на сей раз подальше от центра – в Нарынский край. Но Гастев вновь бежал из ссылки и жил под фамилией Васильев в Новониколаевске (ныне Новосибирск). После Февральской революции вышел из подполья и уехал в Петроград.
Именно в эти годы Гастев вплотную занялся литературной деятельностью. Писал под псевдонимами А. Зорин, И. Дозоров, А. З., А. Зарембо, А. Набегов.
Если начинал он свою литературную деятельность как прозаик, то позже переключился почти исключительно на поэзию. При этом, в какой-то степени, выступил здесь как новатор – писал стихотворения в прозе и версэ – специфическая форма стихотворной прозы, в которой каждое предложение (относительно короткое) представляет собой отдельный абзац — и, таким образом, напоминает стихотворную строку. Видимо, сказалось его французское житье.
БАШНЯ
На жутких обрывах земли, над бездною страшных морей выросла башня,
железная башня рабочих усилий.
Долго работники рыли, болотные пни корчевали и скалы взрывали
прибрежные.
Неудач, неудач сколько было, несчастий!
Руки и ноги ломались в отчаянных муках, люди падали в ямы, земля их
нещадно жрала.
Сначала считали убитые, спевали им песни надгробные. Потом помирали
без песен провальных, без слов. Там, под башней, погибла толпа безымянных,
но славных работников башни.
И все ж победили... и внедрили в глуби земли тяжеленные, плотные кубы
бетонов-опор.
Бетон, это – замысел нашей рабочей постройки, работою,подвигам,
смертью вскормленный.
В бетоны впились, в них вросли, охватили огнем их железные лапы-устои.
Лапы взвились, крепко сцепились железным объятьем, кряжем поднялись
кверху и, как спина неземного титана, бьются в неслышном труде-напряженьи и
держат чудовище-башню.
Тяжела, нелегка эта башня земле. Лапы давят, прессуют земные пласты. И
порою как будто вздыхает сжатая башней земля; стоны несутся с нивов,
подземелья, сырых необъятных подземных рабочих могил.
А железное эхо подземных рыданий колеблет устой и все об умерших, все
о погибших за башню работниках низкой железной октавой поет.
На лапы уперлись колонны, железные балки, угольники, рельсы.
Рельсы и балки вздымаются кверху, жмутся друг к другу, бьют и давят
друг друга, на мгновенье как будто застыли крест-накрест в борьбе и опять
побежали все выше, вольнее, мощнее, друг друга тесня, отрицая и снова
прессуя стальными крепленьями.
Высоко, высоко разбежались, до жути высоко, угольники, балки и рельсы;
их пронзил миллион раскаленных заклепок, – и все, что тут было ударом
отдельным, запертым чувством, восстало в гармонии мощной порыва единого...
сильных, решительных, смелых строителей башни.
Что за радость подняться на верх этой кованной башни! Сплетенья гудят
и поют, металлическим трепетом бьются, дрожат лабиринты железа. В этом
трепете все – и земное, зарытое в недра, земное и песня к верхам, чуть
видным, задернутым мглою верхам.
Вздохнуть, заслепиться тогда и без глаз посмотреть и почувствовать
музыку башни рабочей: ходят тяжелыми ходами гаммы железные, хоры железного
ропота рвутся в душу зовут к неизведанным, большим, чем башня, постройкам;
Их там тысячи. Их миллион. Миллиарды... рабочих ударов гремят в этих
отзвуках башни железной.
Железо – железо!.. гудят лабиринты.
В светлом воздухе башня вся кажется черной, железо не знает улыбки:
горя в нем больше, чем радости, мысли в нем больше, чем смеха.
Железо, покрытое ржавчиной времени, это – мысль вся серьезная, хмурая
дума эпох и столетий.
Железную башню венчает прокованный, светлый, стальной – весь
стремление к дальним высотам – шлифованный шпиль.
Он синее небо, которому прежние люди молились, давно разорвал,
разбросал облака, он луну по ночам провожает, как странника старых, былых
повестей и сказаний, он тушит ее своим светом, спорит уж с солнцем...
Шпиль высоко летит, башня за ним, тысяча балок и сеть лабиринтов
покажутся вдруг вдохновенно легки, и реет стальная вершина над миром
победой, трудом, достиженьем.
Сталь, это – воля труда, вознесенного снизу к чуть видным верхам.
Дымкой и иглою бывает подернут наш шпиль: это черные дни неудач,
катастрофы движенья, это ужас рабочей неволи, отчаяние, страх и безверье...
Зарыдают сильнее тогда, навзрыд зарыдают октавы тяжелых устоев,
задрожит; заколеблется башня, грозит разрушеньем, вся пронзенная воплями
сдавшихся жизни тяжелой, усталых... обманутых... строителей башни.
Те, что поднялися кверху, на шпиль, вдруг прожгутся ужасным сомненьем:
башни, быть может, и нет, это только мираж, это греза металла, гранита,
бетона, его – сны. Вот они оборвутся – под нами все та же бездонная пропасть
– могила...
И, лишенные веры, лишенные воли, падают вниз.
Прямо на скалы... На камни.
Но камни, жестокие камни...
Учат!
Или смерть, или только туда, только кверху, – крепить, и ковать, и
клепать, подыматься и снова все строить, и строить железную башню.
Пробный удар ручника...
Низкая песня мотора. –
Говор железный машины...
И опять побежали от тысячи к тысяче токи. И опять миллионы работников
тянутся к башне. Снова от края до края земного несутся стальные каскады
работы, и башня, как рупор-гигант, собирает их в трепетной песне бетона,
земли и металла.
Не разбить, не разрушить, никому не отнять этой кованной башни, где
слиты в единую душу работники мира, где слышится бой и отбой их движенья,
где слезы и кровь уж давно претворялись в железо.
О, иди же, гори, поднимайся еще и несись еще выше, вольнее, смелее!
Пусть будут еще катастрофы...
Впереди еще много могил, еще много падений.
Пусть же!
Все могилы под башней еще раз тяжелым бетоном зальются, подземные
склепы сплетутся железом, в городе смерти подземном ты бесстрашно несись.
И иди,
И гори,
Пробивай своим шпилем высоты,
Ты, наш дерзостный, башенный мир!
Впрочем, не чужд был Алексей Гастев и обычной рифмы.
ПЕРВЫЙ ЛУЧ
Чуть раздались! приоткрылись облака седой зимы,
Зовы верхние мятежные услышали вдруг мы.
Улыбнулись! заискрились солнца раннего лучи,
В снег сбежали и разбились блеском пурпурной парчи.
И поднялись люди кверху от тоскующей земли,
Забуянили надежды, окрыленные вдали.
О, не скоро, не так скоро к нам весна с небес придет,
Нет, не скоро хоры песен светлых с моря приведет.
Но поверьте; мы натешимся, взовьемся, полетим,
Хороводы мы с гирляндами цветными закружим,
Мы забрызжем, мы затопим весь цветами старый мир,
К солнцу, звездам слышен будет наш бескрайный, хмельный пир.
Мы согреем, мы осветим, мы зажжем всю жизнь весной,
Мы прокатимся, промчимся по земле шальной волной,
Мы ударим!
Приударим!
Мы по льдинам,
По твердыням,
Мы... Да что тут говорить? -
Беспощадно зиму будем мы разить и хоронить!
Я ЛЮБЛЮ...
Я люблю вас, пароходные гудки, –
Утром ранним вы свободны и легки,
Ночью темной вы рыдаете, вы бьетесь от тоски.
Я люблю тебя, убогий, грязный трюм,
Этот бешеный подвальной жизни шум,
То мятежный, то, как омут, зол-угрюм.
Я люблю тебя, суровая корма:
Стоном песен рулевых ты вся полна,
Но голубит и ласкает тебя вольная волна.
Я люблю и вечно хмурую трубу,
Что все смотрит – не насмотрится в судьбу,
Мрачно думает, вздыхает про борьбу.
Но всех больше полюбил я вас, сигнальные огни:
В буре, в шторме вы гуляете одни,
С горизонтов нелюдимых всем видны.
Эх, – подымутся напасти злой воды,
Мы помрем, подохнем с голода, с нужды,
Онемеют все гудочки от беды,
Трюм затихнет, похоронит мятежи,
Руль согнется, хоть держи иль не держи,
Пароход погибнет в море мутной лжи.
Но огни сигналов наших будут биться на волнах,
Потухать... но на отчаянных челнах,
Умирать... но как призывный светлый взмах.
Все забудется, все можно потопить,
Можно в глубях наше судно все сгноить,
Не устанут только люди говорить,
Что смеялися огни над злым бичом,
Не хотели сдаться буре ни по чем
И метались перед смертью в море пламенным мечом!
Писал Гастев полуритмическую прозу, проявив себя как «романтик воли и порыва» и «поэт производственных процессов». За его отрицание классического искусства М. Герасимов назвал его «поэтом железа и огня», а В. Кириллов – «железным мессией».
В 1913 г. в двух сентябрьских номерах большевистской газеты «Правда труда» (под псевдонимом И. Дозоров) был опубликован рассказ «В трамвайном парке», в основу которого были положены действительные события, свидетелем и участником которых был Гастев (несчастный случай, повлекший волнения трамвайных рабочих). В начале марта 1918 года выходит первый сборник рассказов и стихотворений Гастева – книжечка уменьшенного формата «Поэзия рабочего удара», в которую вошли многие, ранее публиковавшиеся в большевистских газетах, произведения. В эту книгу был включен и фантастический рассказ о будущем Сибири «Экспресс» (1916, опять под псевдонимом И. Дозоров). Эта «поэма в прозе», в которой из окна поезда, стремительно мчащегося по Северо-Сибирской магистрали к Берингову проливу, автор вместе со своим героем видит чудесные стальные дома-дворцы, искусственные озера, преображенный свободными людьми край Сибирь и Дальний Восток, писалась во время второй ссылки Гастева, и сам автор так говорит об этом произведении: «Чтобы написать эту вещь, нужно было предварительно посидеть, по счастливой случайности, в нарымской каталажке около трех месяцев и изучить как сибирскую литературу, так и послушать различного рода занятнейшие рассказы сибиряков». В рассказе, написанном автором во время пребывания в Новониколаевске, автор крупным планом показал города будущего: Якутск, дома в котором сделаны из... прессованной бумаги; Охотск, главная достопримечательность которого – огромный аквариум, где культивируется рыба Тихого океана... Камчатка, где жар вулканов служит людям и т.д.
Большую часть произведений Гастева можно назвать стихотворениями в прозе: их ритм не организован до степени стихотворного, рифмы нет, да и написаны они в форме прозаических отрывков. Однако установка на лирическую выразительность, особая организация синтаксиса, повторяемость периодов и т. п. – все это приближает их по типу к произведениям стихотворным. Этот тип стихосложения еще называют полуритмической прозой и для зарождавшейся советской литературы она была новаторским явлением. Возможно, оттого «Поэзия рабочего удара» выдержала шесть прижизненных переизданий (последнее состоялось в 1926 г.) и, в конечном счете, соединила под одной обложкой самые гиперболизированно-романтические сочинения Гастева. Именно к таким можно отнести и завершающую часть 5-го издания сборника – «Слово под прессом», более известную под названием «ПАЧКА ОРДЕРОВ» (1921).
Ордер 01
Сорок тысяч в шеренгу.
Смирно: глаза на манометр – впаять.
Чугуно-полоса-взгляды.
Проверка линии – залп.
Выстрел вдоль линии.
Снарядополет – десять миллиметров от лбов.
Тридцать лбов слизано, – люди в брак.
Тысяча А – к востоку.
Колонна 10 – на запад.
Двадцать тысяч, – замри.
Ордер 02
Хронометр, на дежурство.
к станкам.
Встать.
Пауза.
Заряд внимания.
Подача.
Включить.
Самоход.
Стоп.
Полминуты выдержки.
Переключить.
Операция Б.
Прием два, прием четыре.
Семь.
Серия двадцать, в работу.
Ордер 03
Врачи, к шеренгам.
Поднять температуру.
Повысить на девять десятых градуса.
Первому десятку.
Малая пауза.
Повысить сотне Д.
Большая пауза.
Тысяче Е.
К станкам, лопаткам, микроскопам.
Повысить еще.
На пять десятых.
Миллиону С.
Тридцати городам.
Двадцати государствам.
Агитканонада.
Трудо-атаки-экстра.
Ордер 04
Призмы домов.
Пачка в двадцать кварталов.
В пресс ее.
Сплющить в параллелограмм.
Зажать до 30 градусов.
На червяки и колеса.
Квартало-танк,
Движение диагональю.
Резать улицы не содрогаясь.
Лишние тысячи калорий работникам.
Ордер 05
Панихида на кладбище планет.
Рев в катакомбах миров.
Миллионы, в люки будущего.
Миллиарды, крепче орудия.
Каторга ума.
Кандалы сердца.
Инженерьте обывателей.
Загнать им геометрию в шею.
Логарифмы им в жесты.
Опакостить их романтику.
Тонны негодования.
Нормализация слова от полюса к полюсу.
Фразы по десятеричной системе.
Котельное предприятие речей.
Уничтожить словесность.
Огортанить туннели.
Заставить говорить их.
Небо – красное для возбуждения.
Шестерни – сверхскорость.
Мозгомашины – погрузка.
Киноглаза – установка.
Электронервы – работа.
Артерионасосы, качайте.
Ордер 06
Азия – вся на ноте ре.
Америка – аккордом выше.
Африка – си-бемоль.
Радиокапельмейстер.
Циклоновиолончель – соло.
По сорока башням – смычком.
Оркестр по экватору.
Симфония по параллели 7.
Хоры по меридиану 6.
Электроструны к земному центру.
Продержать шар земли в музыке
четыре времени года.
Звучать по орбите 4 месяца пианиссимо.
Сделать четыре минуты вулкано-фортиссимо.
Оборвать на неделю.
Грянуть вулкано-фортиссимо кресчендо.
Держать на вулкано полгода.
Спускать с нуля.
Свернуть оркестраду.
Ордер 07
Распределительное бюро на Монблане.
Коммутатор Вашингтон, командуй Америкой.
Радио Калькутта, – материком восточным.
Заснуть смене телеграфистов на 2 часа.
Разбудить телефонных девиц на пять часов.
Поднять авиаплатформы на 10 000 километров.
Отремонтировать 20 миллионов безногих.
Олошадить жителей Австралии.
Омолодить на 30 лет канадцев.
Принять рапорт в три минуты от полмиллиарда спортсменов.
Сделать сводку рапортов телемашинами в 10 минут.
Включить солнце на полчаса.
Написать на ночном небе 20 километров слов.
Разложить сознание на 30 параллелей.
Заставить прочесть 20 километров в 5 минут.
Включить солнце.
Всем разгоряченным – шаг на месте.
Скомандовать прыжок в вышину.
Выбрать самых пружинных.
Человечество – трубки к ушам и гортани.
Слушайте спортсменов, в их теле поэзия.
Ордер 08
Выстрелить площадь черного.
Кубы желтого швырнуть электрокранам.
На плоскости и кубы разбросать события.
Дать круговое движение.
Пересечь все по оси.
Двадцать веков в лестницу.
Лестницу ринуть в плоскости.
Дать вращение.
Скорость – миллион веков минута.
Спрессовать.
Дать точку конденсации.
Пауза внимания.
Ввести все это шприцами людским магистралям.
Поднять бураны на молекулах.
Ввести все это в микроатомы.
Марш магистралей с полюса на экватор.
Встречный марш: с экватора на полюс.
Ордер 09
Открыть битву.
Руками, грудью.
Отставить.
Битва гипнозом.
Маневр назад.
Мобилизовать по четыре магистрали.
Битва силлогизмов
Показания манометром.
Жечь игрек-лучами.
Усиленно кислородить тылы.
Азотировать противников.
Промыть мозги.
Пауза.
Сбить ориентировку в пространстве.
включить чувство времени.
Уронить на толпы мрак.
Плотина людей под плотину людей.
Сумасшедшие женщины, рожайте.
Рожайте немедленно, срочно.
Ордер 10
Отрапортовать: шестьсот городов – выдержка пробы.
Двадцать городов задохлись, в брак.
«Поэзия рабочего удара» и «Пачка ордеров» – единственные художественные книги Гастева, остальная же часть его творчества – статьи, руководства, речи и доклады. Свое творчество Алексей Гастев понимал, в первую очередь, как работу на революцию. Он был одним из самых преданных последователей большевистских идей о мировой революции, которая стала для него почти реальностью. Безграничная художественная фантазия поэта создает образ колоссальной арки в виде обнявшихся рабочих, размеры которой сместили земную орбиту, и поэтому революция выходит на просторы Вселенной. Под этой аркой строятся в колонны «дредноуты, танки, мосты, станки, пулеметы, солдаты, сумасшедшие, калеки, младенцы...» (рассказ «Арка в Европе»). Кир Булычев в своем эссе об истории советской фантастики «Падчерица эпохи» так охарактеризовал и оценил творчество поэта: «У Гастева было два бога – Пролетариат и Машина. Вот в единении их он и видел идеал будущего. Именно пролетариат станет господином планеты, ибо он, как никакой иной слой человечества, близок к Машине, понимает ее и, слившись с ней, овладеет миром. Гастев придумал ряд любопытных терминов. Например, для того, чтобы человек скорее и естественнее слился с машиной, его положено «инженерить». И, как следует из его же поэмы: «Загнать им геометрию в шею, логарифмы им в жесты». Сегодня это звучит пародийно, в то же время именно в его идеях можно угадать предчувствие идей киберпанка. Гастев даже изобрел науку биоэнергетику, которая должна способствовать слиянию человека и машины. Свои идеи он начал вырабатывать раньше всех в стране, выпустив уже в 1918 году книгу «Поэзия рабочего удара». На три года Гастев обогнал Замятина. Пафос его антиутопии, которую сам он считал утопией, – это человек, теряющий индивидуальность и получающий вместо себя номер. В будущем, с восторгом сообщал Гастев, люди будут обозначаться не именами, а цифрами. И вот уже шагают человеко-машины: «Сорок тысяч в шеренгу... проверка линии – залп. Выстрел вдоль линии. Снарядополет – десять миллиметров от лбов. Тридцать лбов слизано – люди в брак». Этот труд – «Пачка ордеров», – опубликованный в 1921 году, завершил его недолгую, но знаменательную деятельность в теории фантастики».
Критик и литературовед В.О. Перцов, вспоминая о Гастеве и его творчестве, резюмировал: «Я представлял себе Гастева высоким молодым парнем в сапогах, непременно кудрявым. Таковы были его произведения, которые в первые годы революции – 1918 и 1919 – стали печататься повсюду, – в журналах «Творчество», «Пламя» и других, носивших не менее восторженное имя. В этих странных не то стихах, не то прозе поражало сочетание невиданного индустриального пафоса с какой-то ничем не прикрытой наивностью и безвкусицей. Его первая книжка, изданная Петроградским пролеткультом, – небольшая брошюрка, в которой было три десятка стихотворений, – так и была названа без экивоков, что называется в лоб – «Поэзия рабочего удара». Такие вещи должны были выйти из-под пера только очень молодого и влюбленного в свой голос человека. Все оказалось не так, как я думал. Гастев был почти вдвое старше меня, носил рыжие усы и немного стыдился своей поэзии. Вероятно, многие из своих стихов он написал давно, еще в Париже, когда вместе с А. В. Луначарским и, кажется, Лебедевым-Полянским, устраивал там «Лигу пролетарской культуры». Он гордился своим тщательным анализом профессии металлиста и ошарашивал своих литературных друзей длинными бумажными простынями, на которых по клеткам были разнесены тайны рабочей квалификации».
Как писал Вольфганг Казак о поэтике Гастева: «Поэтические произведения ближе к гимнической прозе, чем к стихам без рифмы и метрики. Часто в них отсутствует даже организующая ритмическая основа. Это — поэзия о рабочих массах или поэзия, символизирующая рабочие массы; реалистические детали смешиваются в ней со смелыми метафорами и мотивами, граничащими с фантастикой».
ДУМА РАБОТНИЦЫ
Я сегодня утром по полю гуляла,
Дожидалась в травке, как пробьет гудок.
Я в тропинках дивных счастье все искала.
Я в овражках чудный сорвала цветок.
Думала, мечтала, зорьку вопрошала,
Не опять ли к нивкам брошенным пойти?
Так в душе легко бы, вольно бы мне стало,
Так легко бы счастье давнее найти.
Но пути-дороженьки все-то позабыты,
Старый дом разрушен, сломан и сожжен,
Милые речушки, прудики разрыты,
Сон мой детский, ранний, жизнью погребен.
Загулял, забегал, зазвонил призывно.
Застонал надрывным голосом гудок:
Встань скорей, работай быстро, непрерывно,
Заведи сверлильный, чистенький станок.
Ну, и не печалься, не гляди тоскливо
В старые сказанья, заглуши их стон,
А беги к надеждам новым торопливо,
Живо откликайся на машинный звон.
Ты укрась машины свежими цветами,
Лаской, нежной грезой Отумань, обвей,
Смелыми оденься, обогнись мечтами,
Алые знамена от станка развей.
В 1917-1918 годах Гастев был секретарем ЦК Всероссийского союза рабочих-металлистов. Работал в управлении заводов Москвы, Харькова, Николаева, активно занимался профсоюзной и культурно-организаторской работой (во Всеукраинском совете искусств, в работе которого участвовали такие выдающиеся поэты, как Пастернак, Хлебников и Маяковский).
В декабре 1919 года даже служил начальником уголовного розыска Новониколаевска.
В 1921 году стал создателем и руководителем Центрального института труда. Как директор ЦИТа был бессменным заместителем Председателя Совета по научной организации труда (СОВНОТ) при народном комиссариате Рабоче-крестьянской инспекции (Председателем СОВНОТа в эти годы был В.В. Куйбышев), в 1926 году — председатель СОВНОТа.
Оставив художественную литературу в начале 1920-х годов, Гастев переключился, по словам самого автора, на создание «своего последнего художественного произведения» – Центрального института труда (ЦИТ) и работе по организации труда. Его основным научным трудом стала книга «Трудовые установки» (1924), где была изложена методика ЦИТа по обучению трудовым приемам. Он написал ряд книг, в которых излагаются взгляды на вопросы профессионального движения, научной организации труда и строительства новой культуры: «Индустриальный мир», «Профсоюзы и организация труда», «Как надо работать», «Время», «Восстание культуры», «Юность, иди!», «Новая культурная установка», «Установка производства методом ЦИТ», «Реконструкция производства» и др. Работал редактором журналов «Организация труда», «Установка рабочей силы» и «Вестник стандартизации».
ЦИТ – главное и любимое детище А. К. Гастева, был образован в 1921 г. путем слияния двух институтов: Института труда при ВЦСПС и Института экспериментального изучения живого труда при Наркомтруде.
Предыстория ЦИТ тесным образом связана с именем В. И. Ленина. Так, после личной беседы с А.К. Гастевым он направил письмо в Наркомфин со следующими строками: «Хочется мне помочь товарищу Гастеву, заведующему Институтом труда. Ему надо на 0,5 миллионов золотом прикупить. Этого, конечно, теперь мы не можем... Подумайте, узнайте точнее и постарайтесь исхлопотать ему известную сумму. Такое учреждение мы все ж таки, и при трудном положении, поддержать должны». Разумеется, товарищи из Наркомфина подумали, напряглись и изыкали нужную для товарища Гастева сумму.
Под руководством А. Гастева институт быстро превратился в ведущий научный, рационализаторский и учебный центр страны в области организации труда.
В деятельности Гастева прежде всего обращает на себя внимание масштабность в постановке вопросов труда. Вся научная школа А.К. Гастева не сводила их только к повышению производительности труда, улучшению качества, снижению себестоимости и т. п. Для социалистического производства, считал автор и его коллеги по институту, этого недостаточно. Проблема неизмеримо радикальнее, и заключается она в полной органической реконструкции всей производственной структуры и прежде всего главной производительной силы – трудящегося. Задача состоит в том, писал Гастев, каким образом перестроить производство, чтобы в самой его организационной технике постоянно слышался призыв к непрерывному совершенствованию, непрерывному улучшению как производства, так и того ограниченного поля, на котором работает каждый отдельный руководитель.3Именно Гастев ввел такое понятие, как научная организация труда (НОТ).
Разумеется, в своих идеях Алексей Капитонович был не одинок, и его идеи нередко сравнивали с идеями и наработками таких западных деятелей, как Ф. Тейлор и Г. Форд (с последним, кстати, А.К. Гастев поддерживал регулярную переписку).
В 1924 г. под руководством А.К. Гастева в институте был сформулирован установочный (инженерный) метод обучения со строжайшей дозировкой знаний. Работа по созданию методики быстрого и массового обучения трудовым приемам и операциям велась комплексно, она сопровождалась целым рядом лабораторных исследований и экспериментов в области биомеханики, энергетики, психотехники и т. д. Эта методика позволяла за 3-6 месяцев подготовить высококвалифицированного рабочего, тогда как в школах ФЗУ для этого требовалось 3-4 года. ЦИТ получил задание обучить своими методами в течение года 10000 рабочих. Стоимость обучения этих рабочих была определена в 1,2 млн руб. Подготовка такого же количества рабочих в школах ФЗУ обошлась бы в 24 млн руб.7
Определяющее значение методики ЦИТ состоит в том, что она способствовала решению крайне актуального для народного хозяйства вопроса – ускоренной массовой подготовке кадров. Заслугу коллектива института в решении этого вопроса трудно переоценить.
Нужно отметить, что свою концепцию трудовых установок Гастев распространял не только на производственные процессы. По его мнению, она призвана охватить общую культуру людей. Как писал автор, «даже когда мы выйдем за ворота завода, то и тогда несем в себе производственную установку. Будет ли это быт или вопрос общей культуры, и здесь мы должны будем выступить с системой установки, так называемой культурной установки, которая нас обязывает строить определенного рода ряды».
В 1927 г. ЦИТ по инициативе А.К. Гастева создает акционерное общество - трест «Установка», назначение которого – быть посредником между институтом и предприятиями при подготовке рабочей силы и внедрении методов НОТ. Опыт работы этого треста и сегодня представляет колоссальный интерес. Им подготовлено по цитовским методикам сотни тысяч рабочих, десятки тысяч инструкторов производства. Разработанная коллективом института методика обучения открывала широкие перспективы реформирования не только устаревшей системы профтехобразования, но и всего народного образования в целом.
Любопытен следующий факт. Научная общественность внутри страны очень неоднозначно встретила концепцию Гастева и его коллег. Одни работники сферы НОТ выразили полный восторг, другие проявили настороженный интерес, либо примирительное отношение, у третьих, составивших большинство, она вызвала пароксизм неприятия. Иначе обстояло дело за рубежом. Летом 1924 г. А.К. Гастев возглавил советскую делегацию на I Международном конгрессе по НОТ в Праге, и там методы ЦИТ получили всеобщее признание.
Так, по мнению немецких специалистов, значение системы Гастева, выходит далеко за пределы России. «Следует признать, — пишет журнал “Остерлаг” в 1925 году, — что в применении к Германии, где вследствие войны и ее результатов ощущается недостаток в рабочей силе, идеи и методы Гастева должны оказаться еще более плодотворными, чем у себя на родине. При более высоком культурном уровне немецкого рабочего, его более высокой дисциплинированности и активности гастевский метод должен в Германии иметь исключительный успех».
Можно сказать, что Гастев в одиночку создал ЦИТ, и с разработанными там методиками, как минимум вдвое увеличил производительность труда в СССР. Его многочисленные научные монографии и сегодня актуальны для кадрового звена менеджеров, пытающихся грамотно организовать рабочий процесс.
МЫ РАСТЕМ ИЗ ЖЕЛЕЗА
Смотрите! – Я стою среди них: станков, молотков, вагранок и горн и
среди сотни товарищей.
Вверху железный кованный простор.
По сторонам идут балки и угольники.
Они поднимаются на десять сажен.
Загибаются справа и слева.
Соединяются стропилами в куполах и, как плечи великана, держат всю
железную постройку.
Они стремительны, они размашисты, они сильны.
Они требуют еще большей силы.
Гляжу на них и выпрямляюсь.
В жилы льется новая железная кровь.
Я вырос еще.
У меня самого вырастают стальные плечи и безмерно сильные руки. Я
слился с железом постройки.
Поднялся.
Выпираю плечами стропила, верхние балки, крышу.
Ноги мои еще на земле, но голова выше здания.
Я еще задыхаюсь от этих нечеловеческих усилий, а уже кричу:
- Слова прошу, товарищи, слова!
Железное эхо покрыло мои слова, вся постройка дрожит нетерпением. А я
поднялся еще выше, я уже наравне с трубами.
И не рассказ, не речь, а только одно, мое железное, я прокричу:
«Победим мы!»
В 1928 году Максим Горький растроганно обнял Гастева и сказал: «Теперь я понимаю, почему Вы бросили художественную литературу, это стоит одно другого».
В 1931 году в Москве устроили прилюдное соревнование: кто больше уложит кирпичей, пользуясь различными способами. Высшим достижением тейлоризма тогда считалась методика Джилбретта, позволявшая выкладывать 350 штук в час. При помощи традиционного русского способа, то есть не пользуясь никакой наукой, рабочий выложил тогда 327 кирпичей, при помощи усовершенствованного американского — 452. Но превзошел все ожидания и стал победителем метод ЦИТа — 907 кирпичей.
В 1935 году Гастев возглавлял советскую делегацию на Международном конгрессе по Стандартизации в Стокгольме.
Как уже отмечалось, цитовская концепция состояла из трех частей; теории трудовых движений, методики обучения и теории управленческих процессов. К сожалению, последняя, третья часть обычно не выделяется современными <цитоведами>. Однако отказ от специального рассмотрения взглядов А.К. Гастева на управление представляется неправомерным. Нельзя забывать, что он сформулировал интереснейшую трактовку и в этой области.
В основе гастевского подхода лежала идея так называемой «узкой базы», суть которой заключалась в том, что всю работу по научной организации труда и управления следует начинать с упорядочения труда отдельного человека, кем бы он ни был – исполнителем или руководителем. «Какими бы организационными вопросами мы ни занимались, – утверждал А. Гастев с трибуны V Всероссийского делегатского съезда инженеров, - вся наша работа в конце концов сведется к одному единственному вопросу – к созданию новой сноровки труда, будет ли она касаться рабочего или инженера». Именно «узкая база» А. Гастева в результате кропотливого тренажа и позволила выработать методику ускоренного производственного обучения квалифицированных рабочих.
Известно, что подход с позиции «узкой базы» подвергался острой критике многими современниками, обвинявшими Гастева и его коллег в «крайнем примитивизме», в отодвигании на задний план широких теоретических разработок управленческих проблем. В свою очередь, директор ЦИТ, твердо отстаивая принцип «узкой базы», упрекал оппонентов в «заоблачности», оторванности от практики, весьма темпераментно называя их теоретические рассуждения «болтоНОТовскими».
Имя и деятельность Гастева 1920-х-1930-х годов были настолько известны и популярны, что мимо не мог пройти даже Владимир Маяковский, озвучивший фамилию Гастева в одном из своих стихотворений.
НАГРУЗКА ПО МАКУШКУ
Комсомолец
Петр Кукушкин
прет
в работе
на рожон, –
он от пяток
до макушки
в сто нагрузок нагружен.
Пообедав,
бодрой рысью
Петя
мчит
на культкомиссию.
После
Петю видели
у радиолюбителей.
Не прошел
мимо
и Осоавиахима.
С химии
в один прыжок
прыгнул
в шахматный кружок.
Играть с Кукушкиным –
нельзя:
он
путал
пешку и ферзя. –
(Малюсенький затор!)
Но... Петя
знал,
врагов разя,
теорию зато.
Этот Петя
может
вскачь
критикнуть
всемирный матч.
– «Я считаю:
оба плохи –
Капабланка и Алехин,
оба-два,
в игре юля,
охраняли короля.
Виден
в ходе
в этом вот
немарксистский подход.
Я
и часа не помешкаю –
монархизмы
ешьте пешкою!»
Заседания
и речи,
ходит утро,
ходит вечер,
от трудов –
едва дыша,
и торчат
в кармане френча
тридцать три карандаша.
Просидел
собраний двести.
Дни летят,
недели тают...
Аж мозоль
натер
на месте,
на котором заседают.
Мозг мутится,
пухнет парень,
тело
меньше головы,
беготней своей упарен,
сам
себя
считает парень –
разужасно деловым.
Расписал
себя
на год,
хоть вводи
в работу НОТ!
Где вы, Гастев с Керженцевым?!.
С большинством –
проголоснет,
с большинством –
воздержится.
Год прошел.
Отчет недолог.
Обратились к Пете:
– Где ж
работы
смысл и толк
от нагрузок этих? –
Глаз
в презреньи
щурит Петь,
всех
окинул
глазом узким:
– Где ж
работать мне поспеть
при такой нагрузке?
Алексей Капитонович Гастев был женат дважды: как говорится, одна жена была до революции, вторая – после.
Первой его женой стала в 1906 году Анна Ивановна Васильева, от которой в 1914 году родился сын Владимир. В 1917 году Гастев с ней расстался и в 1920 году женился на Софье Абрамовне Гринблат, с которой прожил до своей трагической гибели и которая перенесла (вместе с детьми) все тяготы и лишения члена семьи «изменника родины». Во втором браке у Гастева родилось еще трое сыновей – Пётр, Алексей и Юрий. У всех этих ребят тоже была трагическая судьба.
Двадцатидвухлетний Пётр погиб в 1943 году в боях под Курском. Алексей-младший и Юрий также были в свое время арестованы и отбыли наказание в лагерях ГУЛага. Но если Алексей Алексеевич пошел по литературной стезе и стал небезызвестным кинодраматургом, писателем и искусствоведом, то получивший математическое образование самый младший Гастев – Юрий – не смог смириться с советским беззаконием и стал правозащитником, а впоследствии уехал из страны в США.
8 сентября 1938 года Алексея Капитоновича Гастева арестовало НКВД за «изобличение в антисоветской террористической деятельности», его долго пытали в Лефортовской тюрьме – в деле Гастева осталась записка о том, что «в отношении его применялись незаконные методы следствия». При этом сотрудники НКВД составили заявление о том, что сыновья Гастева «мешали нормальному производству обыска».
8 апреля 1939 года вышло Постановление Политбюро - расстрелять 198 руководителей «право-троцкистской, заговорщической организации», в числе которых был и Алексей Гастев. Накануне дня расстрела Гастев заявил, что «глубоко раскаивается и просит суд сохранить ему жизнь». 15 апреля 1939 года его в составе группы из 48 человек доставили на территорию бывшей дачи Ягоды в окрестностях сегодняшнего поселка Коммунарка, где и расстреляли. Причем, личную санкцию дал на это товарищ Сталин. Хотя еще в 1926 году в связи с пятилетием ЦИТа Гастев был награжден орденом Трудового Красного Знамени «за исключительную энергию и преданность делу».
Через две недели после расстрела мужа, 28 апреля арестовали и его жену Софью Абрамовну. Приговор: 5 лет лагерей по «самостоятельной» статье 58-10, а не как жена репрессированного. Летом 1940 года сын Алексей попадает в «открытую трудовую колонию» в Сокольниках, в бывшей богадельне на улице Матросской Тишины. Затем его отправили в Севпечлаг. При этом весной 1941 года младший сын Юрий участвует в математической олимпиаде МГУ.
В октябре 1941 года братья уезжают в эвакуацию в эшелоне МГУ, через Муром в Ашхабад. В 1942 г. МГУ эвакуирован в Свердловск и братья переезжают туда из Ашхабада. Четырнадцатилетний Юрий – рабочий минометного завода и «сын мехмата» МГУ, в январе 1943 года у Юрия нашли открытую форму туберкулеза и отправили в санаторий, где его успешно лечили. Но в ноябре 1945 года студента МГУ Юрия Гастева арестовывают по все той же 58-й статье. Мосгорсуд, «учитывая тяжелую болезнь подсудимого, первую судимость...», дал 5 лет плюс 2 года поражения в правах.
Досталось и Владимиру, самому старшему из гастевских сыновей от первого брака – главного технолога телефонного завода арестовали. В 1946 году Владимир Алексеевич почти месяц ждал расстрела (за это время поседел), но приговор заменили на десять лет, отбывал наказание на Печоре, еле жив остался.
В 1955 году Юрий Алексеевич инициирует процесс реабилитации отца и добивается того, что 31 января 1956 года вышло Заключение Военной коллегии Верховного суда СССР о невиновности Гастева. Через полтора месяца была реабилитирована и мать – Софья Абрамовна.
В одном из своих стихотворений Алексей Капитонович Гастев написал:
ПОСТАВИМ ПАМЯТНИК
АМЁБЕ – давшей реакцию,
СОБАКЕ – величайшему другу, зовущему к упражнению,
ОБЕЗЬЯНЕ – урагану живого движения,
РУКЕ – чудесной интуиции воли и конструкции,
ДИКАРЮ – с его каменным ударом,
ИНСТРУМЕНТУ – как знамени воли,
МАШИНЕ – учителю точности и скорости,
И ВСЕМ СМЕЛЬЧАКАМ, зовущим
К ПЕРЕДЕЛКЕ ЧЕЛОВЕКА
Вот только самому Гастеву памятник пока так и не поставили.
***
Алексей Алексеевич Гастев (1923-1991) – кинодраматург, писатель, сценарист, искусствовед.
Алексей Гастев-младший родился в семье известного революционера, поэта и государственного деятеля Алексея Капитоновича и Софьи Абрамовны Гастевых.
Учился в 110-й школе Москвы. Но весной 1939 года арестовывают и вскоре расстреливают его отца, Алексея Капитоновича, следом была арестована и мать, Софья Абрамовна. Трое братьев (Пётр, Алексей и Юрий) остаются одни в московской квартире. Впрочем, ненадолго.
Летом 1940 года Алексей попадает в «открытую трудовую колонию» в Сокольниках, в бывшей богадельне ка улице Матросской Тишины.
Весной 1941 года братья остались одни, жили впроголодь в опустевшей квартире, откуда вынесено все, что представляет какую-то ценность, даже рояль, купленный отцом за бесценок, на котором играла мама. И вот десятиклассник Леша, никогда ничего не боявшийся, подает заявление в суд, где требует, чтобы власти вернули рояль, поскольку по приговору полагалось реквизировать имущество, принадлежавшее отцу, а рояль, как утверждал истец, был подарен лично ему на именины. Каким-то чудом какой-то старый прокурор решил дело в пользу истца и рояль возвратили. Правда, играть на нем ни Алексею, ни Юрию не пришлось: в самые первые дни войны обоих арестовали.
В октябре следующего года Алексей с младшим братом Юрием, который считался «сыном мехмата МГУ» (Юрий еще в школьные годы являлся талантливым математиком и несколько раз участвовал в математических олимпиадах, проводившихся МГУ), братья уезжают в эвакуацию в эшелоне МГУ через Муром в Ашхабад.
В конце 1942 года старшего из братьев, близорукого Петра, призвали в армию и зачислили в Камышловскую минометную школу.
В том же сорок втором Московский госуниверситет эвакуировали в Свердловск, и братья переезжают туда из Ашхабада. Позднее Алексей оказывается в Казани, где его арестовывают как сына врага народа.
При этом так совпало, что чуть ли не в один день он получил сразу две повестки: одну в военкомат, другую — в прокуратуру. Фронт или лагерь, гибель сразу или через несколько лет, таким был выбор, предложенный ему. Конечно, выбор сделал не он сам, выбор был сделан прокурором.
В тюрьме он заболел и едва не умер от голода и болезни. Сталинский суд был скорым – Алексей Алексеевич Гастев получил десять лет и запрет после освобождения жить в десяти крупнейших городах. Отсидел он от звонка до звонка и после освобождения в 1952 году рискнул, несмотря на запрет, приехать в Ленинград и даже, заморочив голову паспортистке и приемной комиссии, сходу поступил в Академию художеств – Ленинградский институт живописи, скульптуры и графики им. И.Е. Репина, на графический факультет, факультет рисунка, обнаружив очевидный дар рисовальщика и даже, некоторое время спустя, написав о рисунке небольшую содержательную книжку.
Учился Алексей в одной группе с Ильей Глазуновым, и, как кажется, они ладили друг с другом. Впрочем, в Академии художеств Алексей сумел продержаться всего лишь два с половиной года. Кто-то из приятелей-выпивох донес на него («минус десять» ведь никто не отменял), и Алексей получил предписание покинуть Ленинград в течение суток. Алексей опять не растерялся, уехал в Ригу и там быстро что-то закончил, вернулся в Москву и стал возвращать себе позиции, которые, как он справедливо считал, ему принадлежали. Перевелся во ВГИК, на сценарный факультет. Правда и там проучился недолго.
Начал подрабатывать в журнале «РТ» (Радио и телевидение) – писал для него свои первые статьи об изобразительном искусстве.
Нужно заметить, что этот журнал, руководимый смелым и веселым Петром Гелозонией, тогда был бешено популярен: по утрам, в день продаж, за ним у газетных киосков выстраивались очереди, и через час после начала весь тираж распродавался. «РТ» был закрыт в тот самый день — буквально в тот самый день, — когда из Парижа пришла телеграмма, сообщавшая о присуждении премии ЮНЕСКО «лучшему русскому иллюстрированному журналу». Закрыт он был по причине того, что затеял дискуссию о том, нужны ли нам колхозы. А лучшим, а по существу и единственно грамотно сделанным иллюстрированным журналом он стал потому, что его делали самые авангардные графики той поры, к тому же прирожденные журналисты.
С 1958 года Алексей Гастев стал делать документальные фильмы. Он является автор сценариев и дикторских текстов научно-популярных и документальных фильмов: «В Мещёре» (1961), «Три весны Ленина» (1965), «Мангышлак, начало пути» (1966), «Город в пустыне» (1966), «Ленин» (1967), «Парижане» (1967) и др.
Лучший его документальный фильм называется «Мост» и посвящен тому, как строится мост, как он разумно продуман.
Он начал хорошо зарабатывать, женился на красавице Вере, купил и обустроил кооперативную квартиру, раздобыл — вместо рояля — старинные напольные часы, приобрел в комиссионке полное собрание энциклопедического словаря Брокгауза и Эфрона, стал членом сразу трех профессиональных союзов — журналистов, художников, кинематографистов, и начал писать свои книги: сначала был «Сарьян» (1961), затем «Как смотреть архитектуру» (1963).
Потом наступила очередь «молодогвардейской» серии ЖЗЛ. Первой для этой серии была книга о французском художнике Эжене Делакруа (1966), потом об итальянском художнике Леонардо да Винчи (1982). И, соответственно, о Париже — в книге о Делакруа, о Флоренции и Милане — в книге о Леонардо. Города, в которых Алексей никогда не бывал, так же волновали его, как и гениальные художники, которые там жили. И написал он об этом так пластично, так выразительно и с такой полнотой, как будто сам там прожил половину своей жизни.
Книга о Леонардо да Винчи – лучшая его книга. Начинается она с развернутого, захватывающе подробного повествования о легендарном Леонардовом Коне, не о «Джоконде» или «Тайной вечере», а именно об этом чудовищно-великолепном, утонченно-грандиозном миланском Коне, чуде уличной скульптуры и инженерного дела.
Эта пространная книга, занимающая 400 страниц и состоящая из 99 глав, — действительно книга жизни. Автор отдал ей несколько лет, очень большой срок своей недолгой свободы. И добился всего, чего хотел, но и не получил того, что заслуживал, того, к чему стремился, — не получил ни успеха у широкой читательской аудитории, ни признания у специалистов.
Причин много, но главная — та, что Гастев шел вопреки моде. В то время у молодых писателей, вступающих в литературу в надежде обновить ее и по-разному чуждых социалистическому реализму, был один общий кумир, одна общая знаковая фигура. Это, конечно, Хемингуэй, великий Хэм. Но все хемингуэевское было крайне далеко от вкусов и намерений Гастева-литератора. Для него главным писателем ХХ века был Томас Манн. Иными словами, большая проза. А применительно к книге о Леонардо это означает вот что: роман-биография, он же роман идей, он же роман изобретений, в центре которого великий Мастер, как звали его ученики, и великий мастеровой, каким его описывает Гастев. Или иначе: повествовательная проза, столь же описательная, сколь интеллектуальная, насыщенная, даже перенасыщенная ускользающими реалиями описываемого времени, исчезнувшими подробностями увлекательных разговоров.
Удачно, что каждая главка начинается небольшой цитатой из произведений самого да Винчи. Часто цитаты весьма философичны и образны. Ну и, конечно, иллюстрации, пусть и черно-белые: чертежи и рисунки летательных аппаратов, велосипеда и даже вертолета. Начинается книга с интересного посыла, уже говорящего о том, что книга о жизни великого итальянца будет немаленькой:
«МИЛАН. Июль – декабрь 1493
1
Начинай свою Анатомию с совершенного человека, затем сделай его стариком и менее мускулистым; затем продолжай, обдирая, его постепенно вплоть до костей. А младенца ты сделаешь потом, вместе с изображением матки.
Насколько в давно прошедшие времена, старинные в сравнении с временами Леонардо да Винчи, высоко ставили краткость, видно из следующего диалога, хотя бы и вымышленного:
– Что такое буква? – спрашивает благородный принц Пипин знаменитого Алкуина, беседуя с ним в присутствии императора Карла, своего отца.
– Страж истории, – отвечает этот Алкуин, выступающий под именем Альбина в латинском трактате, написанном им самим в восьмом столетии от рождества Христова для целей преподавания.
– Что такое слово?
– Предатель духа.
– Что такое язык?
– Бич воздуха.
Если пределом краткости служит молчание, то для подробности и многословия пределом можно назвать бесконечность; согласившись же с определением языка как бич воздуха, приходится удивляться разнообразию звучаний, которыми неутомимый пастух заполняет окружающее его пространство, так что, когда бы не придумали беззвучную речь в виде письменности, от беспрерывного бичевания воздуха никто не смог бы укрыться, как если бы во всю мочь звонили колокола. Шестьсот лет спустя после императора Карла из-за наступившего бурного развития науки это становится очевидным, тем более что изумительная старинная краткость и полное научное описание несовместимы».
Сам же Гастев времени не терял и начал работать над новой книгой — о французском художнике Энгре, несравненном рисовальщике. По-видимому, Алексей чувствовал, что жизнь подходит к концу, и к нему вернулось юношеское увлечение рисунком. Внутреннее чувство его не обмануло. Работа не пошла, он заболел страшной лагерной болезнью. Болезнь подстерегала его более двадцати лет. Но в конце догнала и не отпустила.
Алексей Алексеевич Гастев скончался в Москве в 1991 году.
Случайные жизни двух семейств
ГЕРАСКИНЫ-РАДЗИНСКИЕ
Каким-то удивительным образом переплелись судьбы двух литературных семейств – Гераскиных и Радзинских. При этом, представителей обоих семейств, независимо друг от друга, сближала еще и любовь к театру. Различались они лишь в жизненном пути – если у Гераскиных жизнь текла по более-менее спокойному руслу, то жизнь Радзинских, от деда Станислава до внука Олега, потрепала их в своем течении.
Лия Борисовна Гераскина (1910-2010) – писательница, драматург, сценаристка, журналистка.
Лия Квартирмейстер родилась в Новороссийске в еврейской семье часовщика и ювелира Берке Квартимейстера. Он с женой-домохозяйкой Мариам (она была младше мужа на двадцать лет) растил двух дочерей – Дору и Лию. Детство и юность сестер прошли в Краснодаре (бывший Екатеринодар). Там же окончила обычную среднюю школу, там же начала писать стихи, в стихах же написала свое сочинение на школьном выпускном экзамене.
По окончании школы работала на почте, библиотекарем на фабрике игрушек и даже преподавала в школе для взрослых.
В 1932 году Гераскина переехала с мужем-инженером и двухлетней дочерью Аллой в тогда еще только строившийся Магнитогорск. Там Лия начала работать оператором на распределительном щите электростанции, параллельно учась в электротехническом техникуме.
Спустя несколько лет семья Гераскиных переехала в Солнечногорск уральский, затем в Глазов, наконец, с 1938 года она на долгое время «осела» в Красноярске, где Гераскина активно работала в качестве журналиста, литсотрудника, а также специального корреспондента газеты «Красноярский рабочий».
Во время Великой Отечественной войны работала добровольцем в одном из красноярских эвакуационных пунктов. В 1944 году вступила в ряды ВКП(б), по заданию которой возглавляла детскую техническую станцию в Красноярске, много возилась с эвакуированными детьми, накапливая педагогический опыт. Продолжала публиковать статьи о школах, рецензии на все зрелищные события, в том числе в газете «Красноярский комсомолец».
О тяжелых военных годах, полных тревоги и скорби, Гераскина рассказала в книге «Есть только миг между прошлым и будущим».
После войны, во время работы в радиокомитете, написала свой первый сценарий по мотивам сказки «Чудесное путешествие Нильса с дикими гусями» шведской писательницы Сельмы Лагерлёф, по которому снят великолепный советский мультфильм. Позднее написала еще один сценарий на основе сказок Ханса Кристиана Андерсена.
Вскоре появилась и самостоятельная пьеса Гераскиной – сказка «Хрустальд и Катринка», которая была поставлена в 1947 году на сцене Красноярского драматического театра. Ее пьесы также ставили театры юного зрителя в Москве, Хабаровске, Новосибирске, Владивостоке.
Настоящую известность Гераскиной принесла пьеса «Аттестат зрелости», написанная в 1949-м и экранизированная в 1954 году на киностудии «Мосфильм» (режиссер – Татьяна Лукашевич. Кстати, Лия Гераскина заставила режиссера снять в фильме в одной из ролей и своего сына Владимира). История появления этой пьесы сама по себе достойна сценария.
В Красноярске в то время жил и работал известный в свое время журналист и публицист Абрам Давидович Аграновский, осужденный в 1937 году по пресловутой 58-й статье и оставшийся на поселении в этом сибирском городе. Аграновский-старший работал там специальным корреспондентом газеты «Известия». К нему разрешили переехать семье – жене и двум сыновьям – Анатолию и Валерию.
Младший из семейного трио Аграновских – Валерий учился в красноярской 10-й средней школе, мужской (тогда обучение было раздельным). Здесь он сдружился с Геральдом Аристовым, сыном первого секретаря крайкома партии Аверкия Борисовича Аристова. В конце 1944-го Валерия назначают (он так в своих воспоминаниях и пишет: «назначают», а не «выбирают») секретарем школьного комитета комсомола. Вот тогда и возник у Аграновского конфликт с руководством школы, взбудораживший весь город и привлекший внимание опытной журналистки «Красноярского рабочего» Лии Гераскиной. По версии самого Валерия Аграновского, в основе конфликта лежало антисемитское высказывание одной из преподавательниц, по версии Гераскиной – высокомерное поведение Валерия, противопоставившего себя коллективу. В итоге его исключили и из школы, и из комсомола.
Лия Борисовна Гераскина рассказала о случившемся в 10-й школе на страницах «Красноярского рабочего», а затем написала пьесу в 4-х действиях – «Аттестат зрелости»,
которая вскоре же была поставлена на сцене местного театра, а затем и в Москве, в ТЮЗе. По этой пьесе был снят художественный фильм под тем же названием – «Аттестат зрелости», где в роли Листовского-Аграновского выступил совсем еще молодой Василий Лановой.
О содержании пьесы можно судить по краткой аннотации, в которой сказано, что пьеса поднимает важную и актуальную тему коммунистического воспитания молодежи. Крепкий комсомольский коллектив десятиклассников сурово осуждает отличника Валентина Листовского, зазнавшегося и оторвавшегося от коллектива. Листовский исключен из комсомола. Он тяжело переживает случившееся, а потом с помощью товарищей и учителей пересматривает свое поведение и возвращается на путь истины.
Как пьеса, так и фильм вызвали шумный успех и горячие споры юных зрителей во многих уголках Советского Союза. Сам Аграновский прокомментировал это так: драматург изобразил его этаким суперменом, «столичной штучкой» с гнусным характером. «Я, конечно, себя не узнал, но и не обиделся, ведь пьеса вполне профессиональная, конфликт – «типичный»... Могу гордиться: стал прототипом отрицательного героя».
После успеха своей пьесы Гераскина переехала жить в столицу. Она нашла свою литературную стезю – писала для детей, причем в разных жанрах – повести, сказки, пьесы, водевили... В середине – второй половине пятидесятых годов были опубликованы ее произведения: «Её будущее» (1954), «Соседи по квартире» (1957), «Вступая в жизнь» (1959), «Марюта ищет жениха» (1961). Для детского театра она написала пьесу «Джельсомино в стране лжецов» (по мотивам сказки Джанни Родари).
Тогда же была опубликована ее знаменитая сказка «В стране невыученных уроков», по мотивам которой в 1969 году режиссер Юрий Прытков выпустил не менее знаменитый одноименный мультфильм. Помните знаменитое крылатое выражение: «Казнить нельзя помиловать»? Это фраза из этой сказки, где главный герой – двоечник Виктор Перестукин, жизненный девиз которого:
«Нам учиться целый день
Лень, лень, лень.
Надоело!
Нам бы бегать и играть,
Мяч бы по полю гонять-
Это дело!»
«В стране невыученных уроков» – самая популярная книга писательницы, выдержавшая более десяти изданий общим тиражом более 1 млн экземпляров. Только в одном 2010 году ее повесть «В стране невыученных уроков» вышла сразу четырьмя изданиями.
Популярность побудила Гераскину написать продолжение сказки – «В стране невыученных уроков — 2, или Возвращение в страну невыученных уроков» и «Третье путешествие в страну невыученных уроков».
Лия, едва закончив школу, вышла замуж за ведущего специалиста по электростанциям Василия Самуиловича Гераскина, поехав по контракту вслед за ним с двухлетней дочерью Аллой в Магнитогорск. Там же, в Магнитогорске, у них родился второй ребенок – сын Виктор. В 1938 году удалось осесть в Красноярске, где Лия быстро выбилась в газетные спецкоры. Василий Гераскин участвовал в войне в звании капитана интендантской службы, был награжден медалью «За боевые заслуги». Василий Самуилович неожиданно рано ушел из жизни – в 1958 году, прожив всего сорок восемь лет.
Впоследствии и Алла, и Виктор пошли по стезе своих родителей – пристрастились к литературному творчеству, причем успешно совмещали это с актерством. Затем Алла Васильевна вышла замуж за писателя и историка Эдварда Радзинского. И уже их сын, внук Лии Борисовны, также стал писателем, правда, совмещая писательство не с актерством, а диссидентством.
Виктор Васильевич Гераскин – актер, сценарист, поэт и писатель.
Несмотря на свою востребованность, как детского писателя, Гераскина продолжала сотрудничать и с журналами как журналистка. Так, в 1976 году в журнале «Наука и жизнь» из-под ее пера вышла одна из первых статей о клоуне и дрессировщике Юрии Куклачёве и его кошках – «Кошки на арене».
Второе рождение писательницы Лии Гераскиной произошло в 1990-е годы. Несмотря на популярность «Страны невыученных уроков» ее, практически, не переиздавали в течение двадцати с лишним лет, а в 1990-ые, как прорвало, – издательства выстроились к старой писательнице в очередь.
Повести-сказки Лии Гераскиной на протяжении многих лет входят в десятку самых востребованных книг для детей. По данным российского книжного сервиса «ЛитРес» от 19 ноября 2020 года, аудиокнига «В стране невыученных уроков» Лии Гераскиной заняла шестое место в рейтинге самых популярных электронных и аудиокниг за последние десять лет в категории детской литературы.
Гераскина является автором еще целого ряда пьес: «Если говорить правду», «Тоннель», «Право на счастье», «Николай Иванович» и др. А также еще несколько сказок: «Волшебная лампа», «Девочка и какаду», «Мягкий характер», «Синий цветочек для мамы». Кроме того, писательница переделала свои детские пьесы и сказочные инсценировки в книги, пересказав для нового поколения «Волшебную лампу Аладдина» и «Джельсомино в стране лжецов».
Лия Борисовна Гераскина не дожила до своего столетия всего семь месяцев. Она умерла 14 марта 2010 года. Похоронена на Востряковском кладбище в Москве.
***
«Если в искусстве есть мысль, но нет самого искусства, — это не то, что я люблю» (афоризм В. Гераскина, сценариста кинофильма «Свадебный подарок»).
Виктор Васильевич Гераскин (1934–1990) – актер, поэт, писатель, драматург.
Виктор родился в Магнитогорске в семье инженера Василия Самуиловича и детской писательницы Лии Борисовны Гераскиных. Он был вторым ребенком в семье – у него была старшая сестра Алла.
Когда Вите было несколько месяцев родители решили переехать в Солнечногорск, а через четыре года обосновались в Красноярске. С детских лет парень увлекался музыкой, запоем читал классику, советскую и зарубежную литературу, мечтал стать писателем. Учась в старших классах школы-семилетки подрабатывал внештатным корреспондентом в газете «Красноярский комсомолец».
ЕНИСЕЙСКИЕ ЖАРКИ
Вдоль реки бродили с нею
Мы до самого утра...
Не забуду Енисея –
Мне о нём поют ветра.
А в траве пылают жаром
Золотые огоньки...
Называют их недаром –
Енисейские жарки.
Припев:
Ой, неброские,
Ой, сибирские,
Ой, вы цветики-цветки,
Неприметные,
Таёжные
Енисейские жарки.
Верю я, что очень скоро
Засияют здесь огни,
Словно в сказке, встанет город,
Где бродили мы одни.
Как заветные подарки,
В новый город у реки
Принесём мы в наши парки
Енисейские жарки...
Припев.
Над широким Енисеем
Поднимается туман,
Уплывает ночь на север,
В Ледовитый океан...
Проплывают на рассвете
Пароходные гудки...
Не могу забыть я эти
Енисейские жарки...
Припев.
В начале пятидесятых годов семья переехала в столицу. На тот момент Виктору исполнилось 17 лет, и он решил поступить в Музыкальное училище им. Гнесиных на вокальном отделении. Правда, проучился он там всего два года.
Спустя два года молодого человека, пригласили сыграть Герку Гражданкина в фильме «Аттестат зрелости». Сценарий написала его мама, и предложила Татьяне Лукашевич задействовать в картине Виктора. Юноша оправдал надежды режиссера и прекрасно справился с ролью.
Премьера фильма «Аттестат зрелости» прошла с большим успехом, зрители запомнили не только главных героев, но и характерно-комедийную игру Виктора Гераскина. Этот молодежный фильм стал дебютным для многих советских артистов, и сделал их знаменитыми: Василий Лановой, Вадим Грачев, Владимир Андреев, Лев Борисов и др.
В этом же году Гераскина зачислили в коллектив Центрального театра Советской армии, несмотря на то что у него не было диплома актера, где он, правда, прослужил всего пару лет, а также предложили принять участие в съемках драмы «Сын» Юрия Озерова. В этой картине можно увидеть совсем молоденькую Надежду Румянцеву, а также Нину Дорошину. Главного героя сыграл прекрасный актер Леонид Харитонов. Виктор Гераскин сыграл там одну из главных ролей – комсомольца Васю Козлова своего ровесника, молодого повесу и лоботряса. Роль комсомольцев он весьма удачно сыграл еще в нескольких фильмах: «Мы здесь живём», историческая лента «Степан Кольчугин». Эпизодическую роль он сыграл в рязановской «Карнавальной ночи» с Людмилой Гурченко.
Роман с кинематографом у него затянулся на долгие 10-12 лет. Типаж красавца-стиляги в то время был очень востребован. Самые запоминающиеся были в фильмах «Ход конём», где его герой Жан издевается над героем Савелия Крамарова, и Капельдудкин в фильме «На переломе». Да и в знаменитой «Операции "Ы" и другие приключения Шурика» Виктор играет тунеядца и стилягу в новелле «Напарник».
В списке его киноработ особняком стоит роль Барона фон Шибрека в пырьевской экранизации «Идиота» (1958) с Юрием Яковлевым и Юлией Борисовой в главных ролях. В общем к 1965 году у актёра в послужном списке было 20 киноролей. Виктор Гераскин в кино всегда играл роли второго плана, но некоторые его образы запомнились зрителям надолго.
После 1965 года он пропал с экранов и вернулся в кино в 1980 году, написав сценарии к телефильму «Неоконченный урок», а также «Свадебный подарок» (совместно с Роланом Быковым).
Однако большого удовлетворения от съемок Виктор Гераскин не получал, и всё чаще задумывался о литературной деятельности. В 1960-м году написал пьесу «Гомер» в двух действиях, а через год в издательстве «Госюриздат» вышла его книга «Я не вор» в серии «Из зала суда» – детективная история о перевоспитании преступников. Эта книга была издана огромным тиражом в 200 000 экземпляров.
В конце 1960-х годов Гераскину сделали предложение, которого он уже давно ждал, – написать пьесу о французском писателе Антуане де Сент-Экзюпери. За работу он взялся с большим энтузиазмом, встречался с драматургами, изучил архивный материал, сдал произведение в срок и получил гонорар.
Но, к сожалению, случилось непредвиденное. В Ленинграде публицист Леонид Малютин его немного опередил, написав на ту же тему пьесу под названием «Жизнь Сент-Экзюпери». В театре драмы им. А. Пушкина прошла премьера спектакля, где главного героя сыграл Игорь Горбачев. А через некоторое время постановку смотрели столичные зрители в Малом театре, и пьеса Гераскина «Сент-Экс» стала просто неактуальна.
После такого «провала» молодой драматург пал духом, страдал и даже отказывался сниматься в кино. Он очень сильно пристрастился к выпивке. Обладая легким, заводным характером. он стал влипать в различные истории. Часто его открытостью пользовались всякие мерзавцы.
Позже Гераскину заказывали написать произведения, но успеха они не имели: пьеса о В.И. Ленине быстро сошла с репертуара в Ереванском театре, а оду, посвященную Гомеру, так и не поставили в «Современнике». Правда, в 1975 году театрализовали представление по сценарию Гераскина «Война и дети», посвященное 30-летию Победы в ВОВ (совместно с клоуном Карандашом).
В молодости Виктор Гераскин часто крутил романы и влюблялся. Обладая красивой внешностью, он пользовался большим успехом у женщин, неразумно женился и быстро разводился. До сих пор не ясно сколько было у Виктора Васильевича браков. Официальных браков было шесть, и были еще гражданские браки.
Первый раз молодому человеку вскружила голову однокурсница по Гнесинке Татьяна Симачева. Но этот брак долго не продержался, супруги поняли, что поспешили, и расстались.
Далее судьба его свела с певицей Татьяной Покрасс, дочерью известного композитора Дмитрия Покрасса. В 1957 году супруга родила Гераскину дочь Лолиту. Девушка не пошла по стопам родителей, занималась бизнесом, впоследствии была президентом некоммерческого фонда содействия развитию культуры и музыкального искусства им. Композиторов братьев Покрасс. Почему семья распалась история умалчивает. Возможно, это случилось, как в реплике одного из героев из художественного фильма «Свадебный подарок», автором сценария которого был Виктор Гераскин: «Я не могу тебя любить меньше, чем себя, но я постараюсь».
С третьей супругой Полиной Борисовной познакомился в цирке, где она шила костюмы для артистов. Именно в тот период Гераскин чувствовал неудовлетворение от работы, нигде подолгу не задерживался и официально не числился. Брак дал трещину и распался после того, как Виктор Васильевич стал выпивать.
Актера окружали люди, которые пользовались его открытостью, а он, в свою очередь, страдал от невостребованности и искал забвения в спиртных напитках. Гераскин женился еще три раза, но семейное счастье так и не обрел. Остальные жены были рядом с Гераскиным в тот момент, когда он уже почти не был востребован и искал забвения в спиртном и дружеских посиделках. А в друзьях у него никогда не было отбоя.
В основном Виктор Гераскин жил на случайные заработки: печатался в газете «Неделя», писал репризы и интермедии для артистов цирка (в соавторстве с Ю.Д. Куклачевым), занимался организацией концертов.
На выручку брату пришла его старшая сестра Алла, ставшая одной из сценаристов знаменитого в 1960-1970-е годы «Кабачка 13 стульев», – она иногда подкидывала Виктору заказы. Он изредка писал некоторые репризы и тексты песен для «Кабачка».
Мало кто помнит, что Андрей Миронов был первым ведущим «Кабачка 13 стульев». Это было еще до А. Белявского и М. Державина. И он свои первые выпуски начинал как раз с песен на стихи Виктора Гераскина: «Жить без улыбок» и «По шару земному». Но потом режиссерам показалось, что Миронов своей харизмой забивает остальных «посетителей кабачка» и его решили убрать из проекта.
«КАБАЧОК 13 СТУЛЬЕВ» ПРИВЕТСТВЕННАЯ ПЕСНЯ, 1968
Вечер пришел к нам, как всегда,
Звезды опять зажег.
Мы вас зовем в веселый кабачок,
Займите места поскорей,
Назначена встреча друзей.
Пусть не будет сегодня нахмуренных лиц!
Веселая шутка к нам гости спешит.
По шару земному, не зная границ,
Улыбка, улыбка летит!
Улыбка, улыбка летит!
Улыбка, улыбка летит!
Кстати, в ипостаси автора текстов песен Виктор Васильевич тоже весьма преуспел.
На его стихи были написаны многие песни. Самые известные были «Трудное счастье», «Скоро будет дождь», «А я всё иду», «Уж такой ты человек».
СКАЖИ МНЕ, ОТЧИЗНА
Дороги, дороги, над вами тревоги…
На север, на запад, на юг, на восток.
Над степью широкой, над нашей дорогой
Горячее новое солнце встаёт
Скажи мне, Отчизна, ответь мне как сыну,
В чём правда твоя и неправда моя?
В далекие детские годы босые
Ты всё мне дала, ничего не тая…
Когда полыхали закаты багрово
И горе бродило по нашим дворам
Вся нежность твоя обращалась в суровость
Судьбу я с тобой разделил пополам.
Далекое прошлое часто мне снится,
И память о нём словно сабельный шрам.
В бескрайних полях колосится пшеница
Назло суховейным недобрым ветрам…
Алла Васильевна была женой Эдуарда Радзинского, и через него Виктору иногда давали какую-то работу.
Благодаря подобной «халтуре» Виктор всё же сумел преодолеть свою алкогольную зависимость. Это произошло, когда ему исполнилось 45 лет. Последнее десятилетие своей жизни, а это было все восьмидесятые годы, он прожил весьма достойно и успел много чего сделать. Во-первых, он очень успешно работал сценаристом в киножурнале «Фитиль». Десятки очерков известного киножурнала вышли по сценариям Виктора Гераскина, и дважды сняли кинофильмы по его сценариям: «Неконченный урок» и фильм в постановке Ролана Быкова «Приглашение к свадьбе».
Умер Виктор Васильевич Гераскин в 1990 году в возрасте 55 лет. Не выдержало сердце. Похоронен на Пятницком кладбище.
ФИНАЛЬНАЯ ПЕСНЯ ИЗ «КАБАЧКА 13 СТУЛЬЕВ»
Закрыт, закрыт Кабачок, но мы верим, что наше веселье
Вы взяли с собой.
Для вас, для вас мы шутили, смеялись и пели
С открытой, с открытой душой.
Всем на прощанье желаем удачи!
Жить без улыбок на свете нельзя!
До свиданья друзья, до свиданья друзья!
Когда, когда Кабачка позывные зовут вас к экранам,
Спешите скорей.
Вас ждет, вас ждет та, чья родина – дальние страны,
Улыбка, улыбка друзей.
Всем на прощанье желаем удачи!
Жить без улыбок на свете нельзя!
До свиданья друзья, до свиданья друзья!
***
Алла Васильевна Радзинская (урожденная Гераскина; 1930-2020) – прозаик, драматург, сценарист, актриса
Алла Гераскина родилась в Одессе в семье писательницы Лии Борисовны и инженера Василия Самуиловича Гераскиных.
В детстве ей пришлось много путешествовать вместе с родителями – отца-инженера перебрасывали с одной стройки на другую.
Так, в 1932 году семья Гераскиных вместе с двухлетней дочерью Аллой отправилась в тогда еще только строившийся Магнитогорск. Спустя несколько лет Гераскины переехали в Солнечногорск уральский, затем в Глазов, наконец, с 1938 года они на долгое время «осели» в Красноярске, где мать, Лия Гераскина активно работала в качестве журналиста, литсотрудника, а также специального корреспондента газеты «Красноярский рабочий». Там же Алла и закончила школу.
В конце 1940-х годов после успеха пьесы матери «Аттестат зрелости» семья Гераскиных переехала в Москву. Алла Гераскина окончила Щукинское театральное училище, но главной ее страстью была литературная деятельность, видимо, гены матери передались.
После института Аллу распределили в город Грозный в Чеченский русский драматический театр, где она проработала в 1955 – 1957 гг. В то же время в этом театре работал и замечательный актер Леонид Броневой. Позже снова вернулась в Москву, работала заведующей литературной частью в Московском театре миниатюр. И переводила с французского языка прозу и поэзию.
А с середины 1960-х годов долгое время (по 1980 г.) была сценаристом знаменитой телепередачи «Кабачок "13 стульев"», иногда привлекая к написанию реприз и текстов песен брата Виктора. Этот любимый миллионами советских граждан сериал смело можно называть современным словом – ситком.
Действие его происходило в маленьком польском ресторанчике с одноименным названием, гости и работники которого пели, плясали и попадали в нелепые ситуации. Польских героев играли, естественно, советские актеры и актрисы, хотя песни звучали и на польском языке в исполнении польских певцов. Именно тогда впервые советские люди узнали, что такое петь «под фанеру».
Передача имела бешеный успех. Здесь простой советский человек мог увидеть и современные тенденции моды, и посмотреть, как живут на буржуазном Западе, и даже – послушать зарубежные хиты, которые не передавались ни по нашему телевидению, ни по радио.
И хотя современным зрителям шутки «Кабачка», вышедшие из-под пера Аллы Гераскиной могут показаться не смешными, некоторые все же вспомним.
Еще в 1968 году в передаче показали злоключения пана Гималайского, пострадавшего от бюрократии и собственной странной фамилии. «Я привез в ваш цирк верблюда. Вот документ. Здесь написано: "поставляем в ваш цирк верблюда двугорбого и с ним гималайского". Теперь с меня требуют еще и гималайского верблюда», – жаловался несчастный Гималайский заглянувшим в кабачок чиновникам-бюрократам. Большими трудами бедолаге удается-таки выбить с чиновника справку, что он не верблюд.
Хотя фраза: «Когда звучит ваш голос, наши куры несут золотые яйца», – не звучала в «Кабачке», ее появлением мы все равно обязаны этому «заведению». Ольга Аросева, игравшая в «Кабачке» пани Монику, рассказывала, что именно так писали ей в письмах благодарные поклонники, труженики колхозов и совхозов. Пани Моника, в самом деле, была самым колоритным персонажем телепередачи. Причем, «фишкой» актрисы было обязательное появление в оригинальном головном уборе. Ни разу за всю историю существования «Кабачка» Аросева не пришла дважды в одной шляпке.
«Зося, почему сегодня такие маленькие порции? Вчера я приходил, и порции были в два раза больше!» «Да? а где вы сидели?» «Я сидел у окна». «Видите ли, посетителям у окна мы подаем больше». «Для чего?» «Для рекламы». Сегодня эта шутка из «Кабачка» гораздо актуальнее, чем в советские времена.
Кстати, большим любителем «Кабачка» был генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Брежнев. И если по государственным делам пропускал одну из передач, то ее специально для дорогого Леонида Ильича, записывали на видео, чтобы генсек мог посмеяться попозже.
Алла Гераскина в 1955 году вышла замуж за молодого, тогда еще ничем не приметного Эдварда Радзинского, который был моложе ее на шесть лет. Причем, на момент знакомства Эдвард только окончил 10-й класс школы. А познакомились они в Доме отдыха актеров в Алупке. Дело в том, что отец Радзинского – Станислав Адольфович – тоже был драматургом, писал сценарии к кинематографу, экранизировано было 11 фильмов.
Однокурсник Гераскиной по «Щуке» Александр Ширвиндт, узнав о готовящемся событии, сделал невесте свадебный подарок – пионерский галстук. Намек был более чем прозрачен: жених тогда только окончил 10-й класс.
Кстати, с Ширвиндтом и Аллой Гераскиной связан и еще один комичный эпизод. На дипломном спектакле в Щукинском училище играли сцены из «Дамы с камелиями». Даму с камелиями играла как раз Гераскина (напомню, что в романе она умирает от туберкулеза). И вот выходит на сцену герой Ширвиндта, следом появилась больная – дама с камелиями. Она начала кашлять. Ширвиндт мрачно посмотрел на нее и сказал: «Ну что, все кашляешь, да?» Зал умер от смеха. На этом спектакль закончился.
После свадьбы Алла взяла фамилию супруга. В 1958 году у Радзинских родился первенец (так и оставшийся единственным ребенком) – сын Олег, также ставший впоследствии писателем (правда, еще занимался и правозащитной деятельностью, приведшей его к диссидентству). Олег в одиннадцать лет сломал позвоночник и два года провел в гипсе.
В 1964 году Алла развелась с Радзинским. Впрочем, Радзинский никогда не забывал о сыне и всегда помогал ему материально.
Алла Радзинская работала переводчиком книг с французского, а и продолжала писать сценарии для передачи «Кабачок 13 стульев».
В 1988 году Алла Радзинская вместе с сыном уехала жить в США. Там она писала очерки о знаменитых советских актерах. А затем перешла на написание мемуарных книг.
Сначала выпустила сборник прозы «Я живу в Америке, на пятом этаже», в которой рассказывает о маленькой девочке, живущей в квартире на пятом этаже, и обо всей ее большой семье.
«Не отражаясь в зеркалах» – вторая опубликованная книга Радзинской, своего рода биография рода, охватывающая более столетия. Радзинская рассказывает о необычной истории своей семьи, о своей жизни в военные годы, о работе в театре и на телевидении, о встречах и о дружбе с интересными людьми – известными писателями, актерами и режиссерами: Василий Шукшин и Константин Симонов, Андрей Миронов и Александр Ширвиндт, Михаил Жванецкий и Сергей Юрский, Александр Белявский, Валентин Гафт, Марк Розовский и многие другие. Пишет о встречах с ними, очень метко, а иногда и иронично характеризуя этих людей.
Первая часть книги – «Истории нашей семьи» – охватывает период с конца XIX века по 1958 год. Это не только автобиография писательницы, но и биография рода. В ней переплелись судьбы многих людей, исторические события и частные эпизоды. Автор пишет о своем детстве (пришлось на годы Второй мировой), об отце, который, вернувшись живым с войны, не нашел своего места в новой жизни. Пишет о своих мужьях, любовях и изменах. Пишет об обычаях в актерско-театральной среде.
Вторая часть книги, получившая название «Закрой глаза, чтобы лучше видеть», вместила всего три десятилетия (но зато каких! – с 1958 по 1988 годы) жизни Аллы Радзинской и ее литературной, театральной и телевизионной работы.
А фраза: «Денег не было никаких, но жизнь была прекрасна!» – так прямо и напоминает цитату одного нашего не совсем удавшегося политика, не правда ли?
22 июля 2020 года Алла Васильевна Радзинская умерла в США в возрасте 90 лет.
***
Сразу после женитьбы совсем еще юный Эдвард Радзинский фигурировал, как муж Аллы Гераскиной, дочери той самой Лии Гераскиной, которая написала «Аттестат зрелости» и «В стране невыученных уроков». А уже спустя девять лет, после развода с Аллой Васильевной, Аллу Гераскину воспринимали исключительно, как Аллу Радзинскую, супругу молодого, но весьма талантливого драматурга и сценариста.
Эдвард Станиславович Радзинский (род. в 1936 г.) – писатель, драматург, сценарист.
Эдвард Радзинский родился в Москве в семье драматурга Станислава Адольфовича Радзинского и старшего следователя по особо важным делам (до этого служила в отделении милиции №106) Софьи Юрьевны (Юлиановны) Радзинской (урожденной Козаковой). От предыдущего брака у нее подрастала на тот момент девятилетняя дочь Александра Щепкина-Куперник. Девочка приходилась племянницей писательнице Татьяне Щепкиной-Куперник.
У Станислава и Софьи родилось восемь детей. Выжил только Эдвард, остальные умерли во младенчестве из-за разности резус-факторов отца и матери.
Отец его происходил из зажиточной одесской еврейской семьи. Дед по отцу был родом из Кракова, после переезда в Одессу служил директором Одесского банка, был женат на дочери богатого торговца зерном из Кишинёва. Дед по материнской линии, Юлиан Козаков (Казаков), был купцом, держал пароходство, торговал пушниной; бабка происходила из семьи известного адвоката Льва Абрамовича Куперника.
В школе, под влиянием отца и его окружения, Эдвард особенно полюбил литературу. В старших классах он «был помешан на Цицероне» и тренировался говорить с камнями во рту, как Демосфен, сообщив учительнице, что хочет стать оратором, очень ее этим озадачив. Эдвард обожал спорт: играл в футбол, занимался боксом, лыжами, бегом, плаванием. А еще ему нравилось подслушивать, когда отец часами беседовал с Юрием Карловичем Олешей. Правда, заметив его, взрослые переходили на непонятный ему французский, немецкий или английский язык, ведь они оба были выпускниками знаменитой царской Ришельевской классической гимназии.
Эдвард рано начал писать, в 16 лет был опубликован его первый рассказ.
В 1959 году Радзинский окончил Московский историко-архивный институт (ныне – РГГУ), но еще учась в институте, он стал писать пьесы. Дипломная работа Эдварда Радзинского также была посвящена театральному деятелю, первому русскому ученому-индологу Герасиму Лебедеву. Как впоследствии написал сам Радзинский об этом событии в своей статье «О любви к театру»: «Мне было девятнадцать, когда начался мой театральный роман.
Я учился на первом курсе в Историко-архивном институте. И однажды в архиве мне попались документы об очень странном человеке…
В 1785 году по Европе двигалось русское посольство графа Андрея Кирилловича Разумовского…
… По пути в Вену из русского посольства исчез некто Герасим Лебедев – выражаясь “советским языком”, я назвал бы его невозвращенцем. Герасим Лебедев стал героем удивительной одиссеи. Был он прекрасным скрипачом. И вначале путешествовал по европейским столицам, зарабатывая на хлеб музыкой (о его игре упоминает великий Гайдн). Но, видно, мучила Лебедева эта русская “охота к перемене мест”, которая порой так беспощадно гонит нас по свету. Исколесив всю Европу, он отплывает в Индию.
Чем обычно занимались тогда нормальные люди в Индии? Они делали себе состояния. Но Лебедев был артистом… Потрясенный искусством бродячих индийских актеров, Лебедев задумал перенести его на сцену. Заброшена скрипка, забыты концерты! Безумный русский основал первый постоянный театр европейского типа в Индии. И вложил туда все свои деньги. Самое поразительное – этот театр имел бурный успех.
Но у Лебедева оказался коварный конкурент – английский театр Ост-Индской компании… Была придумана головоломная бальзаковская и абсолютно театральная интрига! В результате театр Лебедева пошел с молотка, а наш герой, совершенно разоренный, покинул Индию. Но… навсегда остался в истории индийской культуры. Так он и именуется: Герасим Лебедев – основатель первого постоянного театра европейского типа в Бенгалии…».
Пьесу приняли. И будущий знаменитый актер и режиссер Ролан Быков подытожил обсуждение словами, которые юный автор запомнил навсегда: «Путь нашего театра теперь лежит через Индию!». Однако, по словам самого Радзинского, спектакль закончился провалом, выдержав лишь 14 постановок. У юных зрителей он не пользовался большой популярностью.
Широкая известность пришла к Радзинскому после того, как в середине 1960-х годов режиссер Анатолий Эфрос поставил в Театре имени Ленинского Комсомола (Ленком) его пьесу «104 страницы про любовь». Пьеса была поставлена в ста двадцати театрах страны. Позднее под названием «Еще раз про любовь» она была экранизирована Г. Натансоном с Татьяной Дорониной и Александром Лазаревым в главных ролях. Фильм также имел большой успех, стал культовым и получил в 1969 году Гран-при на старейшем в Латинской Америке Международном кинофестивале в Картахене (Колумбия).
В 2003 году вышел его ремейк под названием «Небо, девушка, самолет» с Ренатой Литвиновой в главной роли.
Любовь была главным действующим лицом пьесы, заканчивающейся смертью в авиакатастрофе главной героини, словно обрываясь на высокой трагической ноте, похожей на крик, на призыв к человечности, к пониманию между людьми. И пьеса, и фильм с восторгом были приняты зрителем, который ощутил живой трепет обычной жизни, сквозь будничную оболочку которой прорываются совсем небудничные страсти.
В Минкульте узнали о готовящемся спектакле по «абсолютно безнравственной» пьесе, без обязательной в те годы приемки специальной комиссией, и собирались его запретить. Чиновников возмущало, что по сюжету девушка оставалась на ночь у главного героя всего через несколько часов после знакомства в кафе. И только благодаря заступничеству министра культуры Екатерины Фурцевой, которую юный, взволнованный, рыжий и смешной автор смог убедить, что его сочинение не про «шлюшку», а исключительно про любовь, про свободу, про жажду чистоты, спектакль все же вышел – увлечение Эдварда ораторским искусством не прошло даром.
Впрочем, поначалу казалось, что ничего хорошего ни пьесе, ни, тем более, ее автору не светит. Всемогущая Екатерина Алексеевна Фурцева сочла пьесу безнравственной. Проезжая по Москве, она заметила афиши со странным названием (а Радзинский обожает называть свои пьесы длинно и вычурно, одно «Я стою у ресторана, замуж поздно, сдохнуть рано» чего стоит!) и устроила разнос директору Ленкома. За что? За то, что там собираются показывать... «104 способа любви»!
Радзинский явился в Министерство культуры (там работала одна из его приятельниц, которая и сообщила о царском гневе ночным звонком) в то самое злополучное утро, когда министр собралась воспитывать директора театра.
«Она вылетела из кабинета, как вылетает после спячки медведица из берлоги, — вспоминал драматург, выступая по телевидению. — Тогда женщины делились для меня на две категории: красивых и очень красивых. Эта была очень красивой... Потом культурой руководило множество мужчин с тухлыми глазами, я множество раз пытался их в чем-то переубедить, они просто не слушали...».
Фурцева его выслушала, потому что «она была Женщина, страдала от любви, по легенде — вены себе резала. Я ее очень боялся, умирал от страха, но все-таки объяснил, что эта пьеса — не про шлюшку, пьеса про свободу, про любовь, про сентиментальную жажду чистоты».
«Вы только не волнуйтесь...» — сказала ему министр и... дала воды. Когда Радзинский закончил свою спонтанную речь, глаза у Фурцевой стали с поволокой, она обвела взглядом зал и печально заметила: «Как нам всем должно быть сейчас стыдно, что мы с вами уже не умеем так любить!..» Про любовь и про ее отсутствие Радзинский сочинит потом не сто четыре, а гораздо, гораздо больше страниц.
На волне успеха в 1960-х Радзинский начал писать пьесу за пьесой. Наряду с Эфросом и Товстоноговым, их ставили крупнейшие режиссеры того времени: Андрей Гончаров, Роман Виктюк, Кама Гинкас. Эдвард стал одним из самых молодых и популярных драматургов России. Каждая его работа становилась гвоздем театрального сезона, особенно та, где он исследовал «материю любви» и воспевал женщину: «Монолог о браке», «О женщине», «Продолжение Дон-Жуана», «Приятная женщина с цветком и окнами на Север» и пр. В конце 1980-х в российской столице одновременно шло 10 спектаклей по произведениям драматурга, включая пьесы, которые открыли цикл об исторических персонах: «Лунин, или Смерть Жака», «Театр времен Нерона и Сенеки» и «Беседы с Сократом». Последнюю драму критики называли «достойной занесения в Книгу рекордов Гиннесса» – в ожидании разрешения соответствующих органов на выход спектакля Театр им. Маяковского репетировал его в течение шести лет. После премьеры она стала театральным долгожителем, продержавшись на сцене 14 сезонов.
Среди более двух десятков пьес, принадлежащих перу Радзинского, большим успехом пользовались у зрителей также пьесы «Я стою у ресторана, замуж – поздно, сдохнуть – рано...», где играли Наталья Гундарева и Сергей Шакуров, «Она в отсутствии любви и смерти» с Татьяной Дорониной и Виктором Павловым, «Наш Декамерон» с Догилевой в постановке Романа Виктюка. Они ставились, как и первая прославившая автора работа, не только в Советском Союзе, но и за рубежом: в Дании, Бельгии, Японии. В частности, пьеса «Старая актриса на роль жены Достоевского», где он объединил обыденную жизнь со знаковыми персонами русской культуры, впервые была поставлена в национальном театре Франции «Одеон» и триумфально прошла еще в двенадцати странах мира. Пьесы Радзинского играли и в Нью-Йорке в знаменитом репертуарном театре Jean Cocteau Repertory («Репертуар Жана Кокто»), а американское издание «Back Stage» («Кулисы») в конце 1980-х годов даже назвало его наиболее ставящимся за рубежом русским писателем после Антона Чехова.
Радзинский, действительно, один из немногих ныне живущих авторов, которых знают за пределами России. На пике международного признания Эдвард Радзинский оказался в 90-е годы, когда в одном лишь Нью-Йорке у автора из России шло 6 пьес.
Работа с ведущими театрами Советского Союза и мира продолжалась в течение многих лет, спектакли по его пьесам с восторгом воспринимались зрителем, независимо от жанра.
О популярности спектаклей по пьесам Радзинского говорит, к примеру, такой эпизод, рассказанный самим драматургом: как-то раз, гуляя вместе с Эдвардом Радзинским по Москве, известный итальянский поэт, писатель и сценарист Тонино Гуэрра увидел людей, с отчаянием в глазах метавшихся мимо проходящих людей в надежде попасть на «Беседы с Сократом».
— Есть лишний билетик? Есть?! — дергали они за рукав случайных пешеходов.
— Это… премьера? — осторожно спросил у Эдварда Тонино, переглянувшись со своей супругой.
— Нет. Спектакль идёт 14 лет, — не без гордости произнес Радзинский.
Последняя попытка Радзинского связать свою жизнь с театром выразилась в создании цикла пьес-бенефисов для выдающихся актрис и актеров: «Приятная женщина с цветком и окнами на север», «Старая актриса на роль жены Достоевского». Эти пьесы не стали значительными событиями в театральной жизни. Последняя из них предназначалась для Марии Ивановны Бабановой, однако в день окончания пьесы актрисы не стало. Этот цикл остался пьесами для чтения.
Одновременно с драматургией, Радзинский заявил о себе и как сценарист. В 1963 г. была снята мелодрама «Улица Ньютона, дом 1», поставленная по его сценарию и пьесе «Вам 22, старики». В этом фильме состоялся кинодебют Виталия Соломина и были заняты такие известные деятели киноискусства, как Лариса Кадочникова, Юрий Ильенко, Ролан Быков, Зиновий Гердт. В 1969 г. на экраны вышла ставшая невероятно популярной картина по сценарию Радзинского «Каждый вечер в одиннадцать», который он написал по мотивам рассказа Анара «Я, ты, он и телефон». Зрители смотрели ее по пять-шесть раз, а телефонные линии с десяти вечера были заняты людьми, стремившимися, подобно герою фильма, познакомиться по телефону. В этой ленте снимались Михаил Ножкин, Маргарита Володина, Леонид Каневский.
В 1974 г. была выпущена советско-японская мелодрама «Москва, любовь моя» с Олегом Видовым и Комаки Курихарой в центральных ролях, спустя год – восьмисерийная драма «Ольга Сергеевна», где главные роли исполнили Татьяна Доронина, Ростислав Плятт, Армен Джигарханян.
Эдвард Радзинский, как тот султан из песни Юрия Никулина в «Кавказской пленнице», имел трех жен. И был окружен тройной красотой. Правда, не всеми одновременно, а по очереди. И при этом все три его жены были непосредственно связаны с театром.
Как-то Радзинский признался, что не определяет с первого взгляда, сложатся ли отношения или нет. «Я попадаю "под поезд" и, попав, ценю это восторженное состояние». И добавлял, что встреча с любовью для каждого пишущего человека сулит взлет.
Первый раз он женился еще совсем мальчишкой – в 1955 году, будучи девятнадцати лет от роду. Его жена, Алла Васильевна Гераскина, дочь писательницы Лии Гераскиной, была старше его на шесть лет. Они познакомились в Доме отдыха актеров в Алупке, когда Эдвард только окончил школу.
Однокурсник Гераскиной по Щукинскому училищу Александр Ширвиндт, узнав о готовящемся событии, сделал невесте свадебный подарок – пионерский галстук. Довольно откровенный намек на юность жениха.
Алла Гераскина несколько лет играла в нескольких театрах (в Грозном и Москве), а затем переключилась на литературную деятельность – была заведующей литературной частью в Московском театре миниатюр, а затем стала писать сценарии для телепередач: самый известный из которых – сценарий для популярнейшей в 1960—1970-е годы телепередачи «Кабачок 13 стульев».
В 1958 году у супругов родился единственный (и у него, и у нее) ребенок – сын Олег. Впрочем, когда мальчику было всего лишь шесть лет, родители развелись. Олег долго из-за этого обижался на отца, хотя и старался во всем ему подражать. Да и сам Радзинский никогда не отказывал в помощи сыну.
Так, когда отец узнал, что сын присоединился к диссидентскому движению и распространял антисоветскую литературу, что в то время могло быстро привести к аресту, Эдвард Станиславович сразу предупредил Олега:
— Если вменяют 70-ю, значит, наверняка, посадят. И тут я ничем тебе не смогу помочь.
Олега Радзинского арестовал КГБ в 1982 году именно по этой статье. Достигший в 80-е годы небывалой популярности, Радзинский пытался спасти единственного ребенка и открывал двери самых высоких кабинетов, но чиновники терпеливо объясняли ему:
— Мы всё понимаем… Если бы он кассу «подломил» или человеку выбил глаз — куда ни шло. Но… антисоветская пропаганда. Тут без вариантов!
Олегу пришлось отмотать шестилетний срок лагере строгого режима. Освободившись, он сразу же по совету работника КГБ эмигрировал в США, получил за океаном степень магистра международных финансов. В одном из своих интервью Олег поблагодарил КГБ СССР за «школу жизни» и выработанную за годы, проведенные в колонии и ссылке выносливость.
Как раз тогда должна была состояться поездка Радзинского в США, но когда сына посадили, он, конечно, никуда не поехал.
Буквально на следующий год, в 1988-м, эмигрировала в США и его мать, Алла Васильевна Гераскина. И увлеклась написанием мемуаров и художественных произведений.
Второй супругой Эдварда Радзинского стала актриса Татьяна Доронина. Она так же, как и Гераскина, была старше мужа, на сей раз не на шесть, а всего на три года. Они познакомились в 1964 году в ленинградском БДТ – Татьяна играла главную роль в спектакле по его пьесе. Красавица и народная любимица, в то время состоявшая в браке с Анатолием Юфитом, профессором Ленинградского института театра, музыки и кинематографии, влюбилась в драматурга (а первым ее мужем был коллега по БДТ Олег Басилашвили). Ради него она ушла от мужа и из БДТ, где была ведущей актрисой. Радзинский уговорил Доронину переехать в Москву. Они поженились в 1966 году, но в 1971 году их союз распался. Брак этих двух талантливых людей продлился недолго, но за это время Эдвард Станиславович написал свои лучшие пьесы, а Татьяна Васильевна исполнила в них главные роли. О причинах разрыва оба умалчивают. Общих детей у них не было. После расставания Радзинский и Доронина остались друзьями.
В третий раз Радзинский женился на актрисе Елене Денисовой (в девичестве Укращёнок). Она воспитывала сына Тимофея (1983 года рождения) от первого брака с Игорем Денисовым, однокурсником по ГИТИСу. К моменту встречи с Эдвардом Станиславовичем, случившейся во время отдыха в Коктебеле, девушка уже была свободна.
Знакомство Эдварда Радзинского с Еленой Денисовой началось с удивления молодой женщины. «Господи, так вы же совсем не старый!» – неожиданно вскликнула актриса, принимавшая ранее за Радзинского пожарного в театре.
Елена Укращенок родилась в Свердловске в семье строителя. Семья часто переезжала из одного города в другой из-за специфики работы отца семейства. Когда Лена была подростком, ее семья окончательно обосновалась в Москве.
Елена окончила ГИТИС, а в возрасте девятнадцати лет состоялся ее первый дебют в кино. В фильме «Ищите женщину» Укращенок сыграла Виржинию Ренуар, эта роль стала самой яркой в ее актерской биографии. Елена успела сняться в четырех фильмах, но в 1986 году закончила карьеру.
Несмотря на большую разницу в возрасте (Лена моложе мужа на 24 года), в их доме царит гармония. В 1986 году 26-летняя девушка уверовала в бога, оставила актерскую карьеру и занялась благотворительностью. Она навещает осужденных на пожизненное заключение, устраивает обеды для бездомных и неимущих, пишет и читает на радио свои стихи на библейские темы.
Личная жизнь Эдварда Радзинского построена как союз двух творческих людей. «Женщина – это зеркало, отражающее мужчину, который с ней находится. Если он умен и блестящ, то в какой-то момент и она становится блестяща… Я говорю о женщинах, которые любят, потому что именно эти женщины есть зеркало», – признается писатель в интервью.
В конце восьмидесятых годов начался другой период в творчестве Радзинского. Он пишет историческую документальную трилогию Николай I, Сталин, Распутин, используя архивные документы. Анализируя книгу Радзинского «Господи… спаси и усмири Россию. Николай II: жизнь и смерть» доктор исторических наук Л. А. Лыкова приходит к выводу, что автор преподносит новые архивные источники, но без упоминания, где находятся документы и как стали доступны автору, при этом Радзинский по-своему «интерпретирует» содержание текста документа. Так, он изменил смысл телеграммы, отправленной Зиновьеву 16 июля, заменив слова про «условленный суд» на «условленную казнь». Таким образом, «некорректное обращение автора с архивными источниками требует критического источниковедческого подхода».
Таким образом, профессиональные историки часто упрекали его в искажении фактов и событий. Он же в ответ подчеркивал, что является не историком, а «человеком, пишущим про историю».
Он также делал телепередачи из цикла «Загадки истории», которые называет просветительскими. По его собственным словам, исторические книги стал писать с 1976 года, работая над трилогией «Последний царь (Николай II), Первый большевистский царь (Сталин) и грешный Мужик (Распутин)».
Книги Эдварда Радзинского о Николае II, Распутине, Александре II и Сталине вышли в крупнейших мировых издательствах, и были переведены на английский, французский, немецкий, итальянский, испанский, португальский, греческий, датский, польский, финский, шведский, иврит и другие языки.
Прочтя испанский перевод книг Эдварда Радзинского о Николае II и Иосифе Сталине, Габриэль Гарсия Маркес написал: «Радзинский — тонкий психолог, прекрасно разбирающийся в людях, и живых, и умерших. Он человек, который знает и, главное, любит свою страну. Он понимает её историю. Кому как не ему разгадывать ставшие уже притчей во языцех „загадки России“?!». Сам автор связывает причину всемирного успеха книги о Николае II c тем, что это книга не об убийстве, а о прощении, о чём Радзинский говорил неоднократно в своих интервью.
Пьеса «Последняя ночь последнего царя» основана на исследовании, которое в течение двух десятилетий проводил Эдвард Радзинский при подготовке своей книги «Жизнь и смерть Николая II». В 1989—1990 годах Радзинский впервые в СССР опубликовал записку Юровского о расстреле царской семьи, а также показания некоторых участников расстрела и телеграмму Ленину из Екатеринбурга о готовящемся уничтожении царской семьи. Соединив показания участников расстрела царской семьи, Радзинский, фактически не вставляя ни слова, заставил этих участников самих рассказать по секундам о цареубийстве.
В 1990–2004 годах Радзинский приходит на телеэкран с собственным жанром. Это телетеатр импровизации автора, актера и режиссера в одном лице. Он создает цикл передач, начиная с «Моей театральной жизни», оставшейся незаконченной, главы которой совпадают с названиями его пьес. Он делал телепередачи из цикла «Загадки истории», которые называет просветительскими. Его передачи продолжают пользоваться огромной популярностью и сейчас. Создает серию исторических портретов: Наполеон, Грозный, Лжедмитрий, Сталин, Распутин.
Его телемонологи, вмещающие в сорок минут экранного времени человеческие судьбы исторического масштаба, имеют четко продуманную авторскую режиссуру. Действие, которое автор стремительно разворачивает, имеет свою завязку, кульминацию и развязку, происходит не в откристаллизовавшемся прошлом, а здесь и сейчас. Он импровизирует, как артист на сцене, рассказывая о своих героях. Но импровизация для него не цель, а средство. Средство показать живую человеческую душу, заглянуть в ее тайники, познать скрытые пружины тех или иных поступков. Вместе со зрителем он путешествует в область познания, где отсутствуют стереотипы и готовые оценки. Радзинского в этих передачах интересует, по его словам, «бесконечность человека в обе стороны – в сторону добра и в сторону зла».
В 1990-е годы обрел популярность прозаика, пишущего о выдающихся исторических личностях. Пишущего просто и доступно, словно о наших с вами соседях. Среди множества его исторических повествований мировыми бестселлерами стали две документальные книги: о расстреле Николая Второго и его семьи и «Сталин». Самая известная историческая трилогия Радзинского состоит из трех пьес: «Лунин», «Беседы с Сократом», «Театр времен Нерона и Сенеки». Все они были поставлены во многих театрах мира, в том числе и в России. В 2000-е годы Радзинский стал известен как автор популярных историко-публицистических книг, которые были переведены на английский, французский, немецкий, итальянский, испанский, португальский, греческий, датский, польский, финский, шведский, иврит, другие языки и напечатаны в крупнейших мировых издательствах. В 2007 году вышла книга об Александре II. Первым читателем американского издания стал президент Джордж Буш-младший, поклонник исторической литературы. Он прислал автору «очень милое письмо» и в подарок авторучку со своим автографом.
В 2010 г. он представил роман «Железная маска и граф Сен-Жермен» с собственной версией о том, кто скрывался за Железной маской. А в 2012 г. он вновь (после биографического труда 1997 «Сталин. Жизнь и смерть») обратился к личности Сталина, написав роман ««Апокалипсис» от Кобы». В 2014 г. в Малом театре состоялась премьера спектакля «Театр императрицы» по пьесе Радзинского. В ней он подчеркнул, что Екатерина II была одной из самых умных и глубоких правительниц Российской империи, сумевшей обеспечить расцвет во многих областях, включая науку и культуру.
В 2016 г. классик современной драматургии представил новый сборник «Дочь Ленина. Взгляд на историю...». В него он включил пьесы-повести, объединенные общей темой – остроумным взглядом на историю женщин из разных эпох. В 2017 г. в Концертном зале им. Чайковского состоялась премьера экспериментального проекта писателя – моноспектакля по пьесе «Последняя ночь последнего царя», исполненного им в сопровождении Российского национального оркестра (РНО). Уникальное выступление объединило повествование о расстреле царской семьи в Ипатьевском доме, фрагменты произведений Сергея Рахманинова, Дмитрия Шостаковича, Михаила Глинки, а также исполнение Камерным хором Московской консерватории гимна «Боже, Царя храни!» и показ уникальных фотографий из Государственного архива РФ. Мероприятие проходило в рамках IX Большого фестиваля РНО и было приурочено к столетнему юбилею Октябрьской революции.
Не миновал Эдвард Радзинский и своей встречи со следователями. Только, в отличие от сына, статья у него была не политическая, а чисто уголовная.
10 июля 2011 года в Подмосковье, управляя автомобилем Volvo XC90, Радзинский, выехав на полосу встречного движения, спровоцировал ДТП с Nissan X-Trail, в результате которого погибла 24-летняя девушка. По словам супруги писателя, после аварии он перенес инфаркт. В больнице его состояние, как утверждают, начало ухудшаться, но затем, через два месяца, он выписался из больницы. Во время следствия Радзинский полностью признал свою вину.
10 сентября 2011 года Эдвард Радзинский впервые после аварии выступил в зале имени Чайковского с прочтением своей новой пьесы «Несколько встреч с господином Моцартом», которая продолжалась в течение трех часов; в это же время, по словам Кирилла Чопорова (жениха погибшей в ДТП Марии Куликовой), «следствие затянулось, потому что Радзинский отказывается приходить на допросы в полицию». Как сообщил следователь родственникам погибшей, писатель утверждал, что не может прийти на беседу из-за плохого самочувствия. В дальнейшем сроки следствия по делу о ДТП неоднократно продлевали. По мнению адвоката Сталины Гуревич на затягивание сроков расследования суммарно почти на три года могла повлиять известность писателя.
Спустя полгода по результатам повторной экспертизы с Радзинского были сняты все обвинения и следствие в его отношении прекращено. В то же время в совершении аварии был обвинён водитель «Ниссана» Кирилл Чопоров. Родители Марии Куликовой и Кирилла Чопорова подали апелляционную жалобу. В ряде экспертиз была установлена вина обоих водителей, но окончательная экспертиза МАДИ установила единоличную вину Радзинского.
В 2014 году дело было закрыто по амнистии в честь 20-летия Конституции РФ, после того как Радзинский признал вину и попросил о снисхождении. 2 апреля 2015 года суд взыскал с Радзинского два миллиона рублей в качестве возмещения морального вреда в пользу отца погибшей.
Сработали те самые механизмы системы, о которой Эдвард рассуждал с Олегом на свидании в СИЗО. Дескать, если не совершил преступление против государственного строя, — всё будет, словно с гуся вода.
Эдвард Радзинский в 2001-2008 годах являлся членом Совета по культуре и искусству при Президенте Российской Федерации, творческого совета журнала «Драматург», общественного совета газеты «Культура». Кроме того, он – академик Российской академии телевидения ТЭФИ, председатель попечительского совета литературной премии «Дебют», сопредседатель Литературной академии — жюри Национальной премии «Большая книга».
Награжден орденом «За заслуги перед Отечеством IV степени» (2006) – за большой вклад в развитие отечественного телерадиовещания и многолетнюю плодотворную деятельность; отмечен премией «Литературной газеты» (1988), Международной премией им. Кирилла и Мефодия (1997), четырех национальных телевизионных премий ТЭФИ, в 2006 объявлен «Человеком десятилетия» в разделе «История» по версии Rambler. Лауреат Российской национальной актерской премии имени Андрея Миронова «Фигаро» в номинации «За служение русскому репертуарному театру» (2012).
***
«Дети, как любили напоминать наши учителя и воспитатели, были единственным привилегированным классом в СССР. Оттого и советское детство было таким счастливым.
Мое детство оказалось привилегированным вдвойне: я рос не простым советским ребенком. Я рос реписом.
“Репис” – на жаргоне сотрудников Литературного фонда СССР, Литфонда, – означало “ребенок писателя”. Жены писателей назывались столь же малопонятно, но более неблагозвучно – “жёпис”. Жёписы были наши мамы. Если, конечно, они сами не были писательницами» (Олег Радзинский. «Случайные жизни»).
Олег Эдвардович Радзинский (род. в 1958 г.) — писатель, диссидент, банкир.
Олег Радзинский родился в Москве в семье известного писателя и драматурга Эдварда Радзинского и актрисы и сценариста Аллы Гераскиной, дочери детской писательницы Лии Гераскиной.
Болезненного ребенка (бронхит, астма) родители отправили на юг, в поселок Головинка под Сочи, где Олег прожил с четырех до семи лет, проводя там восемь—десять месяцев в году и уезжая в Москву на Новый год и в июне, чтобы отправиться с писательским детским садом в летний лагерь в Малеевке.
В 11 лет Олег сломал позвоночник и два года прожил в гипсе. При этом в школе каждый считал своим долгом постучать по гипсу.
Олег Радзинский учился в 711-й московской элитной гуманитарной школе. Учился на «отлично», но золотой медали не получил – он не вступал в ряды ВЛКСМ и вообще не занимался общественной работой.
Сказалось влияние отца, никогда не жаловавшего советскую власть, лично знакомого с Анной Ахматовой. Когда в третьем классе Олега приняли в пионеры, его отец-историк подробно рассказал сыну неофициальную правду о Павлике Морозове. Гордость ребенка за принадлежность к пионерии сразу испарилась. Соответственно, в ряды комсомола Олег вступать отказался.
По окончании школы поступил в МГУ на филологический факультет. После успешного окончания университета он должен был быть зачислен в аспирантуру, однако этим планам не суждено было сбыться.
Еще будучи студентом, Олег распространял антисоветскую литературу, а потом и вовсе примкнул к диссидентскому движению. В начале 80-х годов существовала пацифистская организация «Группа доверия», стремившаяся разоблачать милитаристские замыслы двух сверхдержав: СССР и США и препятствовать гонке вооружения.
В «Группе доверия» Олег был намного моложе других членов диссидентского движения, среди которых было несомненно много представителей интеллигенции: ученых, писателей, актеров. Оглядываясь назад, он с самоиронией вспоминает этот период своей жизни, считая свой вклад в движение мизерным. Разве что правил статьи для массового распространения как филолог.
Один из членов группы, Сергей Батоврин созвал у себя дома пресс-конференцию иностранных корреспондентов, на которой «Группа Доверия» огласила свое обращение.
«ОБРАЩЕНИЕ К ПРАВИТЕЛЬСТВАМ И ОБЩЕСТВЕННОСТИ СССР И США
СССР и США обладают средствами убивать в масштабах, способных подвести итоговую черту под историей человеческого общества.
Равновесие страха не может надежно гарантировать безопасность в мире. Только доверие между народами может создать твердую уверенность в будущем.
Сегодня, когда элементарное доверие между двумя странами полностью утрачено, проблема доверия перестала быть просто вопросом двусторонних отношений. Это вопрос — будет ли человечество раздавлено собственными разрушительными возможностями или выживет.
Эта проблема требует сегодня немедленных действий. Однако совершенно очевидна неспособность политиков обеих сторон в ближайшее время договориться о каком-либо заметном ограничении вооружений и тем более о существенном разоружении.
Соблюдение политиками объективности в вопросах разоружения затруднено их политическими интересами и обязательствами.
Сознавая это, мы не хотим обвинять ту или иную сторону в нежелании содействовать мирному процессу и тем более в каких-либо агрессивных планах на будущее. Мы убеждены в их искреннем стремлении к миру и предотвращению ядерной угрозы. Однако поиск путей разоружения несколько затруднен.
Все мы разделяем равную ответственность перед будущим. Энергичное движение за мир общественности многих стран доказывает, что миллионы людей это понимают.
Но наша общая воля к миру не должна быть слепой. Она должна быть осознана и выражена конкретно, с учетом всех требований, предъявляемых реальной действительностью.
Мир озабочен своим будущим. Все понимают, что для предотвращения угрозы нужен диалог.
Сложившиеся принципы ведения двустороннего диалога требуют немедленного изменения. Мы убеждены в том, что пришло время для мировой общественности не только ставить вопросы о разоружении перед теми, кто принимает решения, но и решать их вместе с политиками.
Мы выступаем за четырехсторонний диалог — за то, чтобы в диалог политиков равномерно включились советская и американская общественность.
Мы выступаем за последовательное и в конечном счете полное уничтожение запасов ядерного оружия и других средств массового истребления, за ограничение вооружений общего типа.
Мы видим ближайшую программу общего поиска в следующем:
1. В качестве первого шага к устранению ядерной угрозы мы призываем всех, кто не желает смерти ближнему, вносить частные конкретизированные предложения по двустороннему ограничению и сокращению вооружений и в первую очередь по установлению доверия. Мы призываем направлять каждое предложение правительствам обеих стран и представителям независимых общественных групп, борющихся за мир, одновременно.
Мы надеемся на внимание к нашему призыву особенно со стороны советского и американского народов, правительства которых несут ответственность за безопасность в мире.
2. Мы призываем общественность обеих стран создавать смешанные международные общественные группы, основанные на принципах независимости, в функции которых входили бы прием и анализ частных предложений по разоружению и установлению доверия между странами, отбор наиболее интересных и реалистических предложений, информирование о них населения и рекомендация их для рассмотрения правительством обеих стран, а также информирование населения о возможных последствиях применения ядерного оружия и по всем вопросам, касающимся разоружения.
3. Мы обращаемся к научной общественности, в частности к независимым международным организациям ученых, борющихся за мир, с призывом к работе над научными проблемами, непосредственно связанными с сохранением мира. Например, на данном этапе чрезвычайно важно разработать единый математический метод оценки вооружений противостоящих сторон. Мы призываем ученых создавать независимые исследовательские группы с целью научного анализа предложений, поступающих от общественности.
4. Мы обращаемся к политическим деятелям и представителям печати обеих стран с призывом воздержаться от взаимных обвинений в намерении использовать в агрессивных целях ядерное оружие. Мы убеждены в том, что такие обвинения лишь разжигают недоверие между сторонами и тем самым делают невозможным какой-либо конструктивный диалог.
5. Необходимые гарантии установления доверия мы видим в том, что СССР и США должны обеспечить условия для открытого обмена мнениями и для информирования общественности обеих стран по всем вопросам, касающимся процесса разоружения.
Мы призываем правительства СССР и США создать специальный международный бюллетень (с правительственными гарантиями распространения в обеих странах), в котором обе стороны вели бы диалог, вступали в дискуссии, открыто освещали среди других вопросов следующие:
а) анализ переговоров о разоружении и материалы переговоров;
б) обмен мнениями и предложениями о возможных путях ограничения вооружений и разоружении;
в) обмен предложениями по установлению доверия;
г) обмен информацией о возможных последствиях применения ядерного оружия.
Такой бюллетень должен предоставить возможность независимым общественным движениям за мир вступать в общую дискуссию, публикуя неподцензурные материалы, в частности, предложения по разоружению и доверию и информацию о мирных движениях и проводимых ими мероприятиях.
Мы обращаемся к правительствам и общественности СССР и США, т. к. убеждены в том, что каждый, кто понимает, что будущее нуждается в защите, должен иметь реальную возможность его защищать!»
Вот как затем сам Радзинский объяснил свой поступок: «Почему я подписал Обращение? Я не был пацифистом, я не верил в угрозу ядерной войны, но не потому, что досконально изучил предмет и думал, что это невозможно, а потому что интересовался только правами человека и ничем больше. Ядерная угроза, о которой советским людям говорили с детства и которую, как нам объясняли, несли в себе “агрессивные действия американского империализма”, представлялась мне очередной ложью советской идеологической машины, очередной советской страшилкой. Тем не менее я подписал Обращение, суть которого была для меня чужой, как и сама идея пацифизма, идея непротивления злу насилием.
Злу я собирался противиться как раз насилием. Подставлять вторую щеку я не собирался. Я и первую не собирался подставлять».
Дело Радзинского состояло из семи томов по статье 70 УК за антисоветскую агитацию и пропаганду. Один год в Лефортовской тюрьме, и еще 5 лет лагеря строгого режима для рецидивистов в Томской области. На лесоповале выпускника МГУ назначили бригадиром погрузки лишь потому, что был грамотным, мог закрывать наряды. Однажды во время работы у Олега началось язвенное кровотечение. Повезло – успели вовремя отправить в больницу. После болезни его перевели на более «легкую» работу – кочегаром. Намокший под дождем и замерзший на сибирском морозе уголь надо еще было расколоть ломом. Был в этой работе один плюс: никто не мешал. Это была уникальная возможность для творческой деятельности. Радзинский начал писать сценарии и рассказы. Рукописи прятал в поленнице у барака – самом безопасном месте.
Позже все пережитое за те шесть лет ляжет в основу его книг.
Как рассказывал его отец драматург Эдвард Радзинский, Олег стал заложником ситуации: «Посадили его из-за меня, а он и понятия не имел об этом. Должна была состояться поездка в Америку, я должен был ехать с Олегом Ефремовым, но за два дня посадили Олега. Естественно, я не поехал, Ефремов тоже отказался. 19-летний парень понятия не имел, за что его арестовывают. Ему приписали антисоветскую агитацию».
Эдвард максимально старался помочь Олегу, строчил письма с просьбой позволить сыну уехать из СССР.
В 1987 году, сразу после освобождения, Олегу Радзинскому предложили подписать бумагу, что он отказывается от своих убеждений, но Радзинский младший не смог пообещать этого. Он не был рьяным правозащитником, но с некоторыми статьями Конституции никак не мог согласиться. Например, его очень возмущала узкая трактовка 50-й статьи о свободе слова, ведь свобода могла быть только тогда, когда она касается существующего в стране строя. Свое несогласие с ним выражать было запрещено.
Власти вполне ожидали такой ответ от молодого диссидента и ему незамедлительно был выдан для подписания второй документ, на выезд из страны. Олег Радзинский выехал в США. Там ему пришлось освоить новую профессию, так как филолог с глубоким знанием русского языка оказался никому не нужен. Поэтому Олег взялся за изучение юриспруденции в Колумбийском университете.
Затем он работал брокером, трейдером, финансовым аналитиком. даже банкиром – был управляющим директором. В 1997 году был назначен управляющим директором российского отделения австрийского инвестиционного банка Кредитанштальт, шестого по величине европейского банка, и переведен из Нью-Йорка в Москву. В 2002 году снова вернулся в Россию и до 2006 года являлся главой Совета директоров крупной медийной компании «Rambler» в России. Однако в преддверии выборов в 2006 году эту должность пришлось оставить из-за американского гражданства, о котором Олегу Радзинскому косвенно напомнили.
После продажи компании Потанину, Олег со своей семьей перебрался во Францию, в Ниццу, и с удовольствием погрузился в писательскую деятельность. Сначала появились
сборники рассказов «Посещение» (2000) и «Иванова свобода» (2010).
Об авторе первой своей книжки рассказов «Посещение» Олег Радзинский заметил, что «этого» Олега он не знает. Тот Олег, посаженный в 1982 году за антисоветскую пропаганду в зону и написавший там свои рассказы, больше не существует. К моменту выхода книги автор проживал другую жизнь. Их у него было много.
Затем последовали «Суринам» (2008), «Агафонкин и время» (2014)
Идея проживания человеком множества жизней – одна из многих в романе нового Радзинского «Суринам». Поиском такой вот «своей» жизни занят герой романа «Суринам» — эмигрант, бывший советский политзэк, выпускник Колумбийского университета и финансовый аналитик Илья Кессаль. Очевидно, Илья как минимум повторяет некоторые из жизней Олега Радзинского. В том числе жизнь, которую прожил автор книги рассказов «Посещение», написанных в зоне – тяжеловатых, с длинными периодами и героями, неповоротливыми умом, но чуткими сердцевиной и выстраданными чувствами. Роман полон мистики, вудуистской экзотики и таинственных колдовских практик.
«Роман «Агафонкин и время» на редкость увлекательная книга, при правильном прочтении может свести читателя с ума — абсолютной реальностью путешествий во времени, да и значительной пластичностью при их описании. Это классический пример романов, в которых сочетаются увлекательность, довольно остроумный перенос на современность, хорошо проработаны лейтмотивы, детали... хороший язык» (Дмитрий Быков). Роман попал в шорт-лист премии Аркадия и Бориса Стругацких в 2014 году, а в следующем году получил премию «Новые горизонты». Вот цитата самого автора: «Нынешней российской власти не нужна идеологическая обслуга, поскольку у неё нет идеологии. Она никого не боится и не собирается ни перед кем отчитываться. Её социальный контракт не с интеллигенцией, а с олигархами: оставайтесь лояльны или нейтральны, и вам позволят вести вашу олигархическую жизнь. Или не позволят».
Наконец, в 2017 года вышла автобиографическая книга «Случайные встречи». Крестным отцом этого произведения Олег Радзинский называет своего друга Бориса Акунина. Книга читается легко, автор зачастую самоироничен. «Самое привлекательное в книге — ее интонация. Никаких тебе мучений и терзаний, одно лишь детское, веселое удивление по поводу того, как, оказывается, полным-полна у жизни коробушка, сколько там и ситца, и парчи» (Борис Акунин).
Олег Эдвардович сам сказал в одном из своих интервью, что он «испорчен тем, что вырос в литературной семье» и «яд» писательства в него впрыснули с молоком матери. Поэтому, как только появилась возможность выбора рода занятий, то выбор был один – писать, и писать именно прозу, ведь она, по его словам, «царица» литературы.
В отличие от своих родителей Радзинского-младшего большая многодетная семья, в которой четверо детей. Отношения же отца и сына Радзинских складывались не просто: Олег был обижен на отца за то, что он ушел из семьи. Мальчику катастрофически не хватало общения с отцом, хотя Эдвард никогда не забывал о нем и помогал.
***
Логичнее было бы, конечно, очерк о самом старшем Радзинском разместить перед рассказом о сыне и внуке. Однако, я посчитал логичным закольцевать цикл именно таким образом: первый очерк посвящен бабушке младшего Радзинского по материнской линии, а заключительный – дедушке по линии отца.
Станислав Адольфович Радзинский (1889-1969) – писатель, драматург, сценарист.
Станислав Радзинский родился в Одессе в семье крупного одесского банкира, выходца из Лодзи, происходившего из семьи богатых текстильных фабрикантов, владевших в Лодзи и окрестностях несколькими текстильными фабриками, исповедовавших хасидизм, Адольфа (Абрама) Радзинского и его жены Фелиции, дочери бессарабского еврея, торговавшего зерном. Станислав был вторым ребенком, единственным выжившим из восьми детей супружеской пары — остальные умерли в младенчестве из-за несовместимости резус-факторов отца и матери.
Как написал сын Эдварда Радзинского (внук Станислава), – Радзинские, собственно, это, скорее, не фамилия, а прилагательное: радзинские хасиды, т.е. хасиды, проживавшие в маленьком польском местечке Радзине Подлясском. Для установления новых рынков сбыта своей текстильной продукции, семья, отправила Абрама в Одессу. Тот связи установил, но решил в Лодзь не возвращаться, а начать в Одессе свое собственное дело – и основал там банк, сменив имя Абрам на более благозвучное по мнению – Адольф.
В детстве у Станислава был гувернер-француз — сбежавший с французского корабля матрос, обучивший его французскому языку (Станислав также владел польским и русским). Он учился в знаменитом Ришельевском лицее, втором — после Царскосельского — питомнике российской элиты.
В 1912 году Станислав поступил на юридический факультет Новороссийского университета, который окончил в 1917 году, в том же году начал и свою литературную деятельность: публиковал очерки, рассказы и рецензии в некоторых одесских газетах и журналах («Жизнь», «Одесский листок», «Шквал»). Писал на разные темы: от записок путешественника до литературных зарисовок.
Незадолго до начала Первой мировой войны в Радзинский вступил в Конституционно-демократическую партию, что после прихода к власти большевиков, принесло ему немало неприятностей.
После революции многие свои работы публиковал под псевдонимом Стенли Уэйтинг (от английского — ожидание). Его сын Эдвард Радзинский объяснял такой псевдоним тем, что первые годы после революции его отец ждал, что власть большевиков будет свергнута. Использовал также псевдонимы Ст. Р-ский, Стани., У.
Завязал дружбу с земляками-литераторами – Эдуардом Багрицким и Юрием Олешей и др.
После установления в Одессе советской власти продолжал печататься в одесских изданиях, с 1923 года несколько лет работал на Одесской кинофабрике ВУФКУ заведующим литературным отделом.
Во второй половине 1920-х годов по примеру других одесских литераторов переезжает в Москву, но и там не прерывает связей с представителями «одеколона» (одесской колонии), тесно дружит с Багрицким и Олешей, Ильфом и Петровым, вместе с которыми работал в редакции газеты «Гудок».
Продолжает писать театральные рецензии и перерабатывает прозаические произведения разных авторов в киносценарии (к примеру, романы популярных в те годы Г. Николаевой и П. Павленко). По этим сценариям, часто написанным в соавторстве, снимались кинофильмы в большинстве своем на Одесской кинофабрике (правда, не все из них сохранились): «Красношейка» (1926), «Путь в Дамаск» (1927), «Бенефис клоуна Жоржа» (1928), «Взорванные дни» (1930), «Гость из Мекки, или Дорога огня» (1930), «Право отцов» (1931), «Кармелюк» и др. – всего было экранизировано по его сценариям одиннадцать фильмов.
В начале тридцатых годов, дабы избежать своего кадетского прошлого, старался поменьше мелькать на всякого рода официальных мероприятиях, практически полностью перейдя на переводы французских и польских авторов.
«Власть периодически припоминала деду его славное кадетское прошлое, и тогда он исчезал из Москвы, удаляясь в длительные творческие командировки. Последний раз им заинтересовались в начале 50-х, когда по стране прокатились процессы по “делу еврейских космополитов”. Дед — человек опытный — уехал в Ереван, где и прожил до смерти Сталина. Когда он вернулся, его пару раз допросили для порядка, но ГБ было не до старого кадета: рушился их мир» (Олег Радзинский. Книга «Случайные жизни»).
В 1937 году принят в Союз писателей СССР.
В середине 1930-х годов Радзинский женился на Софье Юлиановне (Юрьевне) Козаковой, которая была младше его на двадцать лет. Она работала старшим следователем по особо важным делам. В 1936 году у пары родился сын – Эдвард. Станиславу Радзинскому было уже тогда 47 лет. Кроме того, с Радзинскими жила еще и дочь Софьи Юлиановны от первого брака с Александром Щепкиным-Куперником – Александрой (1927 г.р.). Аля – инвалид, ходила на костылях, впоследствии работала в нотариальной конторе на улице Чехова.
Именно отец привил сыну любовь к истории и театру. Как сказал в одном из своих интервью Эдвард Станиславович: «Он был интеллигентом, помешанным на европейской демократии. Почему он не уехал за границу — он, блестяще образованный, свободно говоривший на английском, немецком и французском? Обычная история: он любил Россию...».
В октябре 1941 года вся семья Радзинских эвакуировалась в Ташкент, где оказалось множество московских и ленинградских литераторов с семьями. Радзинским, как и всем, было предоставлено жилье, они получали продуктовые карточки и какой-то специальный паек. Соседкой их в знаменитом доме № 7 оказалась Анна Андреевна Ахматова.
Станислав Адольфович устроился работать в местное издательство, а Софья Юрьевна занималась устройством быта. Правда, не обходилось без накладок. Так, с одной стороны, она могла в ту скудную пору где-то раздобыть утку, зажарить ее и угостить соседей, – об этом свидетельствует дневниковая запись Лидии Чуковской от 12 мая 1942 года. С другой, она взялась устроить прописку Ахматовой, что было делом весьма насущным, важным, связанным с карточками, пайком и т. д., но... Вот что читаем в записи Чуковской от 16 декабря 1941 года в связи с возбужденным состоянием Ахматовой: «Во всем виновата лентяйка Радзинская, которая взяла на себя прописку и поленилась. Теперь клянется все сделать». И новая запись спустя четыре дня, 20 декабря: «Прописки все еще нет, и меня это сильно тревожит. М-mе Радзинская не прописывает и мне не дает». Еще через два дня, 22 декабря: «После проверки выяснилось, что m-me Радзинская не сделала решительно ничего... Она вот уже два месяца лжет, путает, обещает, но сама ничего не делает и другим не дает... Вся загвоздка в неряшливости и лени Радзинской». И только 28 января 1942 года Анна Андреевна получила прописку.
И в дальнейшем в дневнике Чуковской есть немало записей об отношении Анны Ахматовой к жене Станислава Радзинского. Так, 28 мая 1942 года Лидия Корнеевна записала: «После сведений о городских сплетнях, чудовищных по глупости, пошлости и неприятности, сообщенных мне Беньяш (Раиса Моисеевна Беньяш, театральный критик – В.Ю.), Радзинской и Риной, я решила, что должна рассказать А. А., что уже говорят о ней в доме №7...». 2 сентября того же года: «Почтальон не принес ничего. (Зато) Радзинская – со всей грязью дома №7...». 15 ноября того же года: «Вчера я зашла к Радзинской ...Ушла от Софы отравленная...». 7 февраля 1942 года Чуковская записала: «А. А. пошла меня провожать... Мы шли. Она жаловалась на ссоры и склоки Беньяш, и О.Р., и Радзинской. Совсем придворные дамы, как я погляжу!» 10 мая того же года: «Вчера Радзинская предложила Ахматовой какую-то услугу. А. А. отказалась и сказала так: "Нет, нет, если я позволю сделать это, то сама перейду в стан вязальщиц, надену очки, возьму спицы, сяду над помойной ямой, как они, и буду обсуждать Ахматову"» (Чуковская называла писательских жен придворными дамами, а Ахматова «вязальщицами»).
Скончался Станислав Адольфович Радзинский 31 июня 1969 года в Москве на восьмидесятом году жизни. Похоронен на Ваганьковском кладбище.
Всё вдаль уйдёт — пройдёт пора лихая!
ГОЛОДНЫЕ-МАЛЬЦЕВЫ
Интересные завязки получились и у этой связки литераторов – Голодные–Мальцевы: сын бедного еврея женился на дочери крестьянина-старообрядца. И при этом получилась так любимая в Советском Союзе спайка рабочих (Голодные-Эпштейны) и крестьян (Мальцевы). При этом судьбы у них получились совершенно разные – Михаил Голодный в 1920-30-е годы был довольно популярным поэтом, но безо всяких премий, а Елизар Мальцев, хоть и не был так уж на слуху, но свою Сталинскую премию получил.
Михаил Семёнович Голодный (настоящая фамилия — Эпште;йн; 1903-1949) — поэт и переводчик, журналист.
Михаил Эпштейн родился в бедной еврейской семье разнорабочего, с двенадцати лет работал на гребёночной фабрике в украинском городе Бахмут. Детство и юность прошли в Екатеринославе (ныне город Днепр). Во время гражданской войны был бойцом отряда ЧОН в Екатеринославе, затем состоял в комиссии губкома РКСМУ по переселению «буржуазных элементов» из принадлежавших им домов и квартир.
После установления Советской власти в городе вместе с земляком, комсомольским поэтом Михаилом Светловым стоял у истоков молодежного рабкоровского движения, позднее работал в коллегии Политпросвета ЦК КСМУ. Писать начал в 1919 году, тогда же вступил в комсомол.
ДЕТСТВО
На память брату
Всё вдаль уйдёт — пройдёт пора лихая,
И, чудом сохранившись за селом,
Степная мельница, одним крылом махая,
Начнёт молоть легенды о былом.
Мальчишка выйдет в степь с бумажным змеем,
Похожий на меня — такой же взгляд и рост;
Его курносый брат, товарищ по затеям,
Расправит на земле у змея длинный хвост.
«Пускай! Пускай!» — И в небо змей взовьётся
И, еле видимый, уйдёт под облака.
И братья лягут рядом у колодца
На ясный день глядеть издалека.
Глядеть на степь, на небо голубое,
На мельницу, притихшую в тени.
Она расскажет им о том, как мы с тобою
Под этим небом коротали дни,
Как в степь мы выходили на рассвете
Томиться высотой, бумажных змей пускать.
О вечной юности напомнят людям дети,
И будут взрослые их к небу поднимать.
Весь вдаль уйдёт — не канет мир нетленный,
Он зло переживёт и встретит песней труд.
И перед ним — там, на краю вселенной,
С бумажным змеем мальчики пройдут.
В 1920–1923 гг. сотрудничал в екатеринославских и харьковских газетах и журналах, где и были напечатаны его первые стихи: «Юный пролетарий» (1920), «Молодая кузница» (1924), в газете «Грядущая смена» (выходила с 1921 г.). Также публиковался в других местных изданиях: «К труду!», «Молот», «Зори грядущего», «Молодой рабочий», «Наша неделя», «Рабочая Украина». В начале двадцатых годов уехал в Харьков, потом в Москву. Учился на рабфаке, затем в Высшем литературно-художественном институте имени В.Я. Брюсова. Продолжил образование в Московском университете.
Молодой поэт, жаждущий новых перемен, чутко чувствовал ритм своего времени и свои задачи в творчестве:
ПОЭТАМ ФОРМАЛИСТАМ
Я мог бы тоже рифмой ловкой
На вздохи снова отвечать,
Я б тоже мог инструментовкой,
Как музыка сама, звучать.
Я б мог, как многие иные,
Всю славу взявшие уже,
Заставить строфы неживые
Мычать на «мэ», жужжать на «жэ».
Но миллионы ждут иного, —
И яростно, день ото дня,
Кую для них стальное слово
У ненасытного огня.
И вижу — с толпами, живая,
Родится песня без прикрас,
И сотни тысяч, распевая,
Идут с улыбкой мимо вас, —
За то, что вы, меняя кожу,
В душе не расставались с ней,
За то, что рифма вам дороже
Всемирной родины моей.
На это послание вполне уместно, остро и не без иронии ответил восходящая звезда нового поколения советских поэтов, талантливый, но во многом загубленный Ярослав Смеляков:
Не был я ведущим или модным,
без меня дискуссия идет.
Михаил Семенович Голодный
против сложной рифмы восстает.
О себе и комсомоле он писал так: «Незаметным, сереньким подростком /Я пришел впервые в комсомол…» И ударная концовка: «С этих пор горя и не сгорая, / Как и ты, горящий комсомол!»
Первый сборник стихов Михаила Голодного «Сваи» вышел в Харькове в 1922 году (случайно или нет, но первый сборник его друга Михаила Светлова, также певца революции, и также не принявшего НЭП, назывался «Рельсы» – в любом случае, здесь явная перекличка двух молодых друзей-поэтов). Михаил входил в литературное объединение «Молодая гвардия», был одним из организаторов группы «Перевал». В 1927 году перешел в группу «Всероссийская ассоциация пролетарских писателей» (ВАПП). Регулярно из печати выходили его новые сборники («Земное» (1924, 1926), «Дороги» (1925), «Стихи и песни» (1930), «Избранные стихи» (1934), «Слово пристрастных» (1934, 1936).
ЛЮБИ ДО СМЕРТИ. МНЕ В ЛЮБВИ ...
Люби до смерти. Мне в любви
Конца не увидать.
Ты оттолкни, и позови,
И обними опять.
С тобою просидим вдвоём
С зари и до зари.
Люби до смерти, а потом,
Коль можно... повтори!
Первые стихи Голодного — перепевы мотивов, характерных для пролетарской поэзии начала революции. Это — пафосно-отвлеченное воспевание труда, революции, стали. В последующем его творчестве преобладает лирика раздумий. Немало места занимают и любовно-лирические мотивы. «Будничности» и «вялости» того времени Голодный противопоставляет время гражданской войны, когда «пушки музыкой звучали».
МОЙ СТИХ
Всегда во мне живёт мой стих.
Пою ли я, иль не пою, –
Средь сотен голосов чужих
Его я голос узнаю.
Я бурею гражданских дел
Его венчал, сзывая в бой,
Чтоб он будил, чтоб он гремел
То лёгкой флейтой, то трубой.
Чтоб мог я с ним в одно сливать,
Что ненавижу, что люблю.
Он будет для меня звучать,
Как я хочу, как я велю!
Я с ним брожу вдоль старых стен
И жадно вглядываюсь в тьму,
Он слышит запах перемен,
Пока не слышных никому.
Пространств высоких смутный гуд,
Движенья вихрь и блеск огня,
Отображаясь, в нём пройдут
Через меня и от меня.
И в час, когда весенний гром
К победе призовёт живых,
Паду я на землю бойцом
И рядом – мой последний стих.
Чувство ненависти к классовому врагу сочетается у поэта зачастую с большим социальным пессимизмом. Когда Голодный берется за «разрешение» каких-нибудь этических, моральных проблем, он говорит не словами нового человека, строителя-борца, а словами усталого человека прошлого.
Мотивы «чистой» — любовной и пейзажной — лирики начинают занимать в его творчестве доминирующее место.
Долго дорогая
Смотрит на меня,
С книгой засыпая,
Не гасит огня.
Вздрогнет с полуслова,
Взглянет в полусне,
Засыпая снова,
Улыбнётся мне.
Улыбнётся сладко,
Бросит взгляд тайком:
Все ли там в порядке
За моим столом?
Пусть молчу часами,
Пусть для всех – другой,
Для неё я самый,
Самый дорогой.
Самый, самый славный,
Лучших в мире нет.
Для неё я главный
На земле поэт.
И все же главным в поэзии Голодного остается героика гражданской войны, был пафос «комсомолии» и «неприятие нэпа». Его поэмы, песни, баллады «Верка Вольная», «Судья ревтрибунала», «Песня чапаевца», «Песня о Щорсе», «Партизан Железняк» послужили созданию своеобразного исторического мифа об эпохе 1920—1930-х годов. В свое время это были весьма популярные, ставшие практически народными песни, в 1932 году положенные на музыку композитором В. Блантером.
ПАРТИЗАН ЖЕЛЕЗНЯК
В степи под Херсоном высокие травы,
В степи под Херсоном курган.
Лежит под курганом,
Заросшим бурьяном,
Матрос Железняк — партизан.
Он шёл на Одессу, а вышел к Херсону;
В засаду попался отряд.
Налево — застава,
Махновцы — направо,
И десять осталось гранат.
«Ребята, — сказал, обращаясь к отряду,
Матрос-партизан Железняк, —
Херсон перед нами,
Пробьёмся штыками,
И десять гранат — не пустяк!»
Сказали ребята: «Пробьёмся штыками,
И десять гранат — не пустяк!»
Штыком и гранатой
Пробились ребята…
Остался в степи Железняк.
Весёлые песни поёт Украина,
Счастливая юность цветёт.
Подсолнух высокий,
И в небе далёкий
Над степью кружит самолёт.
В степи под Херсоном — высокие травы,
В степи под Херсоном — курган.
Лежит под курганом,
Заросшим бурьяном,
Матрос Железняк — партизан.
Что же касается песни про красного командира дивизии Николая Щорса, можно сказать, стихотворение, а потом и песня были написаны, как говорится, по заданию партии и правительства»: в России «феерил» ставший впоследствии героем многочисленных анекдотов, но вполне популярный комдив Василий Чапаев. Для того, чтобы как-то успокоить сильно недовольных проводимых Сталиным реформ (коллективизация, вылившаяся впоследствии в Голодомор) украинцев, нужно было найти среди украинских полководцев гражданской войны фигуру, равнозначную Чапаю. И такой фигурой вполне заслуженно был выбран Николай Щорс, так же, как и Чапаев, пользовавшийся огромной популярностью у своих бойцов и так же, как и Чапаев, трагически погибший. А кто мог лучше всех написать балладу об украинском полководце? Конечно же, выходец с Украины.
ПЕСНЯ О ЩОРСЕ
Шёл отряд по берегу, шёл издалека,
Шёл под красным знаменем командир полка.
Голова обвязана, кровь на рукаве,
След кровавый стелется по сырой траве.
«Хлопцы, чьи вы будете, кто вас в бой ведёт?
Кто под красным знаменем раненый идёт?» —
«Мы сыны батрацкие, мы за новый мир,
Щорс идёт под знаменем — красный командир.
В голоде и холоде жизнь его прошла,
Но недаром пролита кровь его была.
За кордон отбросили лютого врага,
Закалились смолоду, честь нам дорога».
Тишина у берега, смолкли голоса,
Солнце книзу клонится, падает роса.
Лихо мчится конница, слышен стук копыт,
Знамя Щорса красное на ветру шумит.
Главным преступлением коммунистической идеологии, исключавшей совесть, было вовлечение многих простодушных людей в заговор против них самих. Но тогда всё было до того запутанно в людях, что иногда обманыватели и сами были обмануты собой.
К сожалению, в эту ловушку попался и Голодный, поучаствовавший в травле и высокопоставленных советских чиновников, и своих собратьев по перу.
24 января 1937 года в газете «Правда» появилась следующая заметка: «ВЧЕРА НАЧАЛСЯ СУД НАД АНТИСОВЕТСКИМ ТРОЦКИСТСКИМ ЦЕНТРОМ. После оглашения обвинительного заключения подсудимые признали себя виновными в предъявленных им обвинениях. Допрошенный первым, подсудимый Пятаков дал показания о вредительской и шпионской деятельности антисоветского троцкистского центра, действовавшего по прямым указаниям Троцкого. Подсудимый Пятаков показал, что Троцкий и участники антисоветского центра добивались захвата власти при помощи иностранных государств с целью восстановления в СССР капиталистических отношений».
На следующий день, 25 января, — множество сольных выступлений, в стихах и в прозе. «Отщепенцы» от Фадеева. «Смерть подлецам» от Алексея Суркова. «К стенке подлецов!» от Владимира Луговского. «Изменники» от Безыменского.
Удивительное время: стихотворные призывы к немедленному убийству с завидной регулярностью публикуются в главной государственной газете.
В тот же день в «Известиях» с отдельной статьей «Профессоры двурушничества» появляется Бруно Ясенский.
На другой день в «Известиях» же разгромная статья Алексея Толстого и стихи Александра Жарова «Грозный гнев».
Еще более весомый подбор авторов представлен 26 января в профильной «Литературной газете».
Алексей Толстой: «Сорванный план мировой войны». Николай Тихонов: «Ослеплённые злобой». Константин Федин: «Агенты международной контрразведки». Юрий Олеша: «Фашисты перед судом народа». Новиков-Прибой: «Презрение наёмникам фашизма». Всеволод Вишневский: «К стенке!» Исаак Бабель: «Ложь, предательство, смердяковщина».
Критик Виктор Шкловский пишет: «Эти люди хотели отнять от нас больше, чем жизнь: они хотели отнять у мира будущее».
Здесь же совместный текст на ту же тему Самуила Маршака и его двоюродного брата — Ильи Яковлевича Маршака, взявшего псевдоним Ильин. Статья писателя Льва Славина именуется «Выродки». Писатель Александр Малышкин призывает «Покарать беспощадно». И Рувим Фраерман здесь, тот самый, что через два года напишет «Дикую собаку Динго». И даже Андрей Платонов, правда, не столь жадный до крови в своих высказываниях, как иные его коллеги. Борис Лавренёв, к примеру, в том же номере открыто заявляет: «Во имя великого гуманизма… я голосую за смерть!»
Ну и так далее: Сергеев-Ценский, Безыменский, Долматовский, всего 34 литератора, треть которых по сей день носят статус «классиков». Такие времена были.
В числе других появляется и Леонов с памфлетом «Террарий». Леонов, подобно Платонову, не кровожаден, и явно отделывается общей риторикой.
В том же номере газеты «Правда» от 24 января 1937 года вторит прозаикам поэт Михаил Голодный своим стихотворением
ГДЕ БОЛЬШЕЙ ПОДЛОСТИ ЕСТЬ МЕРА?
Опять клялись и предавали,
И предавали и клялись.
Опять над клятвой хохотали.
И нервно ручки потирали.
И глазки подымали ввысь.
Затем, глядя в лицо собранью,
В лицо — друзей, в глаза — родных,
Себя хлестали черной бранью
И грязью обдавали их.
За общий стол садились с нами
И в тостах славили вождей.
А под столом топтали знамя
Всемирной партии моей.
С утра, усевшись в учрежденья
В большие кресла, как свои, —
Писали речи и статьи,
Копили злобу и терпенье.
И, задержав врагов в приемной.
Шептали им с улыбкой скромной:
«Вам мистер Троцкий говорил?
— Приморье? — Да. — Он очень мил!
Мы отдаем вам Украину,
А вы ударите им в спину...»
«Да-с, господа, все будет в срок —
И первый выстрел, и траншеи.
А вы опять — ярмо на шею,
Народов братство — на замок,
Чтоб капитал разлечься мог...»
Где большей подлости есть мера!
Кто предавал так вновь и вновь!
Какая их окупит вера! —
Их клятвы? К родине любовь?
Рабочих Кемерова кровь?
В затылок пущенная пуля
В трибуна Кирова за то,
Что перед ним о н и — н и ч т о?..
Довольно! Хватит! Обманули
Давно себя самих о н и.
Как призраки стоят их дни:
Все — грязь, все — ложь, все — кровь, все — сны,
И не уйти им от вины!
Нажрались души грязью сыто
И все — обнажены до глаз.
И в каждой десять душ зарыто
И сто душонок про запас.
Так пусть же грязью ядовитой
Отплюнутся в последний раз —
Она уж не коснется нас!
Мы им напомним кровь и пули.
Мышиный их переполох.
Слезу в почетном карауле.
Над жертвой лицемерный вздох.
Мы вскроем подлую породу.
Предательств и убийств природу.
От лжи в Гестапо путь прямой.
И в гневных выкриках народа,
Как буря, будет голос мой:
— К стене, к стене иезуитов!
С них кировская кровь не смыта,
Она их душит до сих пор.
Враги народа — их защита! —
И в гроб не влезет их позор!
На свалку человечий сор!
На рубеже 1920-1930-х годов Михаилом Голодным овладели явно упадочнические настроения. Наша действительность представляется ему чрезвычайно серой и будничной («иду — и будни надо мной знамена вяло развернули»).
ПОЭТ ИВАН
Живет такой поэт у нас,
Зовут его Иван,
Немного из рабочих он,
Немного из крестьян.
Услышав речи про деньгу,
Дрожит, как в буре лист,
Он руки моет каждый день,
Чтоб был он сердцем чист.
Но вот случился с Ваней грех,
Донос, донос, донос!
Повестку на дом принесли:
Пожалте на допрос!
Он к Ярославскому идет,
Садится на диван.
И слышит голос над собой:
- Ага! Так ты... Иван?
Слыхал, ты плохо, братец, жил,
Теперь держи ответ.
Происхождение твое?
Откуда? Сколько лет?
Но бедный Ваня задрожал
И говорит он так:
- Хоть стих мой в двести десятин.
Я не совсем кулак.
Я двадцать восемь лет прожил,
Ни разу не был пьян.
Немного из рабочих я,
Немного из крестьян.
- Суров наш пролетарский суд
Особенно к врагам:
Стихи на двести десятин –
Удар по беднякам.
Не для того ли мужиков
Глушил буржуй дубьем
Чтоб ты его, поэт Иван,
Добил своим стихом.
Ступай! И вот тебе наказ:
«Заслушав дребедень,
Ивану разрешить писать
Четыре строчки в день!»
Таким же доносом, кстати, на собрата по перу – поэта Павла Васильева (между прочим, как и сам Голодный, славивший поначалу комсомол и советский строй) можно считать следующее стихотворение Голодного:
Я знаю:
Он снился тебе — забияка,
Повисший в петле
Над открытым окном.
Он шёл —
Ты ползком пробираешься в драку,
Врагам улыбаясь скуластым лицом.
Ох, поздно же, пташечка, ты запела.
Что мы порешили — не перерешить.
Смотри,
Как бы кошка тебя не съела.
Смотри,
Как бы нам тебя не придушить.
Будешь лежать ты,
Покрытый пылью,
Рукой прикрывая
Свой хитрый глаз.
Таков закон у нас,
Павел Васильев:
Кто не с нами — тот против нас.
При этом, у Голодного иногда прорывались просто гениальные стихи, как, например, «Верка Вольная».
Верка Вольная –
коммунальная женка, –
Так звал меня
командир полка.
Я в ответ
хохотала звонко,
Упираясь руками в бока.
Я недаром
на Украине
В семье кузнеца
родилась.
Кто полюбит меня –
не кинет,
Я бросала –
и много раз!
Гоцай, мама,
да бер-би-цюци!
Жизнь прошла
на всех парусах.
Было детство,
и я была куцей,
С красным бантиком в волосах.
Я отцу
меха раздувала.
Пил отец,
буянила мать.
Белый фартучек я надевала,
С гимназистом ходила гулять.
Помню я
Жандармскую балку,
Вой заводских сирен с утра,
Над Потемкинским парком – галки,
Тихий плеск воды у Днепра.
Гоцай, мама,
да веселее!
Горечь детства
мне не забыть.
Никому
любви не жалея,
Рано я научилась любить.
Год Семнадцатый
грянул железом
По сердцам,
по головам.
Мне Октябрь
волос подрезал,
Папироску поднес к губам.
Куртка желтая
бараньей кожи,
Парабеллум
за кушаком.
В подворотню бросался прохожий,
Увидав меня за углом.
И смешно было,
и неловко,
И до жара в спине горячо –
Неожиданно вскинув винтовку,
Перекинуть ее за плечо.
Гоцай, мама,
орел или решка!
Умирать, побеждать – всё к чертям!
Вся страна –
как в стогу головешка,
Жизнь пошла
по железным путям.
Ой, Синельниково,
Лозовая,
Ларионово,
Павлоград!
Поезда летели.
Кривая
Выносила их наугад!
Гоцай, мама,
да бер-би-цюци!
Жизнь включалась
на полный ход.
Барабаны двух революций
Перепутали
нечет и чет.
Брань.
Проклятья.
Проклятья
и слезы.
На вокзалах
толпа матерей.
Их сшибали с пути
паровозы,
Поднимал
поцелуй дочерей.
«Верочка моя…
Вера...»
Лозовая.
Павлоград.
Подхватили меня кавалеры
Из отчаянных наших ребят.
Гуляйполевцы,
петриковцы
Напевали мне
про любовь.
Молодой дурошлеп
из свердловцев
Набрехал мне пять коробов!
Я любила,
не уставая,
Всё неистовей
день ото дня.
Член компартии из Уругвая
Плакал:
«Вэрко, люби меня…»
Я запомнила его улыбку,
Лягушачьи объятья во сне.
Неуютный,
болезненный,
хлипкий,
Днем и ночью,
он липнул ко мне.
Я хотела на нем задержаться,
Я могла бы себя укротить,
Но не мог он –
подумаешь, цаца! –
Мне любви моей прошлой простить.
Шел, как баба,
он к автомобилю,
По рукам было видно –
не наш.
Через год мы его пристрелили
За предательство и шпионаж.
Гоцай, мама,
да бер-би-цюци!
Жизнь катилась,
как Днепр-река.
Я узнала товарища Луца,
Ваську Луца,
большевика.
Васька Луц!
Где о нем не слыхали?
Был он ясен и чист
как стекло.
Мои губы
его отыскали,
Мое сердце
на нем отошло.
«Мы не в этом ищем свободу, –
Говорил он. –
Нам путь твой не гож.
Ты из нашей,
рабочей породы,
Но не видишь, куда идешь…»
Гоцай, мама,
его подкосили!
Под Орлом его пуля взяла.
Встань из гроба,
Луц Василий,
Твоя Верка
до ручки дошла.
Твои сверстники вышли в наркомы,
Твои братья правят страной,
Твои сестры в Советах, как дома, –
Я одна
прохожу стороной.
Завела меня в яму кривая…
Ты не умер, Василий, –
ты жив.
Меня бьет
твоя правда живая,
Всюду
делом твоим окружив.
Гоцай, мама,
да бер-би-цюци!
Я сама себе
прокурор.
Без шумихи,
без резолюций
Подпишу себе приговор.
Будь же твердой,
Верка, в расплате.
Он прощал, –
ты не можешь простить.
Ты свободу искала
в кровати,
Ты одно понимала –
любить.
Кто же ты?
Вспомни путь твой с начала.
С кем ты шла?
Чем ты лучше любой?
Ты не шла –
тебя время бросало,
Темный сброд ты вела за собой.
Ты кидалась вслепую упрямо,
Ты свой долг
забывала легко.
Прямо в грязь
опрокинуто знамя,
В подреберье
засело древко.
Посмотри:
ни орел и ни решка.
От стыда
ты свернулась ежом,
Рот усталый
искривлен усмешкой,
Сердце – точно петух под ножом…
Вижу день мой,
от пороха серый, –
Мне уж знамя над ним не поднять.
Мир трясет большевистская вера,
Я ее не могла отстоять.
Без почета,
без салютов
Схороните Верку,
друзья.
Родилась в девятьсотом
(как будто),
В двадцать пятом расходуюсь я.
Месяц июль.
День Конституции.
Облака бегут не спеша.
Гоцай, мама,
да бер-би-цюци!
Верка платит по счету.
Ша!..
Здесь можно заметить какие-то ассоциации с рассказом Алексея Толстого «Гадюка» . Верка в чем-то похожа на Ольгу Вячеславовну Зотову, которая с навыками фронтового кавалериста попала в нэпманскую Москву и не могла ни понять, ни принять правила коммунального общежития.
Стихотворение это настолько поразило Евгения Евтушенко, что он откликнулся на него своим опусом «КНИГА СО СВАЛКИ»
Двор наш чуточку был уголовный,
но, с Четвертой Мещанской шкет,
«Верку Вольную» вашу, Голодный,
я на свалке нашел в девять лет.
Была Верка не фифой, не цыпочкой –
Жанной д’Арк из Гражданской войны,
и по книжке,
черт знает в чем выпачканной,
я читал для окрестной шпаны.
Ну а после, в эвакуации,
под какой, не упомню, мотив,
на перронах сполнял под овации,
но немножко, пардон, сократив.
«Гоцай, мама, да бер-би-цюци!» –
я не ведывал, шо це таке,
но гремела в башке революция,
лишь без маузера в руке.
Вышел фильм
«Александр Пархоменко».
Я влюбился в него с кондачка,
обожая романтика-комика –
с анархистинкой морячка.
Есть в народе российском
жалейное
у мальчишек и у пожилых,
и мечтал я –
с артистом Алейниковым
Верку Вольную поженить.
Были песни не Окуджавины –
Верку он уберечь не успел.
Жаль, что песню
«Цыпленок жареный»
Петр Алейников ей не спел.
И солдаты с медсестрами
в госпитале
замирали, едва дыша,
под ее заявление Господу:
«Верка платит по счету. Ша!..»
Ничегошеньки не забылося –
шпалы, рельсов поющая сталь.
Верка Вольная самоубилася,
и ее до сих пор мне жаль.
Но были у Голодного и покаянные стихи об «отклонениях от генеральной линии», написанные уже со сломленной понуростью:
«Стал я за морем славить синицу
И соседние ветви ломать,
Стал я с чертополохом родниться
И на левую ногу хромать.
Комсомольцы сказали: ошибка,
До конца он быть нашим не мог.
Большевик пригрозил мне с улыбкой:
– Ты подумай еще, паренек».
Помимо собственных стихов, Михаил Голодный много занимался и переводами. Перевел на русский язык ряд произведений Т. Шевченко, М. Рыльского, А. Мицкевича и др.
В годы Великой Отечественной войны был военным корреспондентом центральных и фронтовых газет. В 1942 г. выпустил сборник «Песни и баллады Отечественной войны» и «Стихи об Украине».
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Горбатая улица. Низенький дом.
Кривые деревья стоят под окном.
Кривая калитка. Кругом тишина.
И мать, поджидая, сидит у окна.
Ей снится — за городом кончился бой,
И сын её снова вернулся домой.
Иду как во сне я, ружьё за плечом.
Горбатая улица. Низенький дом.
Калитка всё та же, и дворик — всё тот.
Сестра, задыхаясь, бежит из ворот.
— Я плачу, прости мне, обнимемся, брат!
Мы думали, ты не вернёшься назад.
За годами годы бегут чередой.
Знакомой дорогой иду я домой.
Чего ж мне навстречу сестра не идёт?
Чего ж меня мать из окна не зовёт?
Забита калитка. Кругом — тишина.
Высокое небо, большая луна.
О детство, о юность! О бой за Днепром,
Горбатая улица, низенький дом…
Отдельные стихи военных лет публиковались во фронтовых и центральных газетах.
НАД УБИТЫМ РЕБЕНКОМ
В траве некошеной — замученный ребенок.
Смерть не дала ему больших ресниц смежить.
И светлые глаза глядят как бы спросонок
На этот мир в цвету, где я остался жить.
А солнце высоко; не зная преступленья,
Щебечут птицы, сердце полонив.
И, словно в пьяном сне, над жертвою глумленья
Рой синих мух жужжит среди цветущих нив!
И, вспомнив вдруг о том, что за поселком где-то
Мать жаркую слезу смахнет с лица тайком,
Не жду я от друзей ни вздоха, ни ответа,—
Хочу я одного — врага найти штыком!
В РЕЙХСТАГЕ
Брожу среди руин рейхстага.
Под щебнем в мусоре бумага,
С гербом империи у края,
Бесшумно тлеет, догорая.
А туча над просветом крыши
Бросает злую тень на ниши,
Куда укрылись от потомка
Четыре короля-обломка,
Все безголовые (по моде).
Как чучело на огороде!
Стоит среди безвестных статуй
За Карлом Первым Оттон Пятый,
А рядом – Фридрих Барбаросса,
С лицом расколотым, без носа;
И тупо каменные очи
Уставились из вечной ночи
На незнакомого поэта,
Пришедшего с другого света.
Я говорю: «Ну что, вояка?»
Но статуя молчит, однако.
Читаю надписи на стенах
О днях, для памяти священных:
«Дошёл с боями из Ростова
Иван Игнатьевич Подкова!»
«В Берлине мы, ура, ребята!
Рука Потапкина Игната».
А дождик – странный гость в рейхстаге -
Стучит по щебню, по бумаге,
По мрамору, по ржавой жести,
И звук – как шёпот дальней вести,
Как матери-природы слово
О безвозвратности былого.
Брожу среди колонн тяжёлых,
Дверей разбитых, статуй голых...
Где вход, где выход – неизвестно.
Пролом в стене выводит честно
Меня на улицы Берлина.
Туманно, сыро и пустынно.
Ни голоса людей, ни света,
Как мёртвый глаз луна-планета
Скользит в тумане надо мною,
Всё одевая пеленою.
Плывёт осенних туч ватага
Над зданьем бывшего рейхстага.
В первом браке у Михаила Голодного в 1927 г. родился сын – Цезарь. Расставшись с первой женой, Голодный в середине тридцатых годов женился на землячке из Днепропетровска Лидии Павловне Цюнг (1918-1992), которая была моложе его на пятнадцать лет (и всего на девять лет старше сына Цезаря).
В начале тридцатых годов Лида приехала в Москву и поступила в театральное училище. Опера светила ей благословением, учителя пророчили блестящее будущее (у нее было сопрано), но на последнем курсе она встретила Голодного. Будучи уже известным поэтом, он забрал ее со сцены – якобы профессия певицы бросала тень на его репутацию. Вся ее родня была ужасно недовольна этим браком – она не должна была выходить замуж за еврея. Впрочем, все это не мешало ей петь дома и в гостях: благо, в квартире у Голодных стоял концертный рояль, и в гости часто захаживали певцы и музыканты.
В конце 1940-х годов в стране началась антисемитская истерия. И Михаил Голодный начал прозревать, но антиеврейский молох был уже запущен. 20 января 1949 года Михаил Семёнович погиб при невыясненных обстоятельствах (был сбит автомобилем), что уже было не ново и отработано – ровно за год до этого, в январе 1948 г. был также сбит машиной Соломон Михайлович Михоэлс, известный актер, режиссер, театральный педагог – так что новый вид убийства неугодных (к тому же евреев) уже был освоен.
Похоронен Голодный на Новодевичьем кладбище, рядом с ним после их смерти похоронят и жену с сыном.
Михаил Светлов посвятил своему другу Михаилу Голодному (а также еще одному земляку-поэту – Александру Ясному) стихотворение:
МОИМ ДРУЗЬЯМ
Голодному и Ясному
Задыхались, спеша, на ходу мы,
Холод глянул в глаза Октябрю,
Когда каждый из нас подумал:
«Дай-ка вместе полюбим зарю!»
Вышла осень гулять за ворота,
Постучалась и к нам в окно,
А у нас под блузой работал
И стучал торопливый станок.
Вбились выстрелы скачущим боем
В убегающий пульс станка...
Мы пришли окровавить зарею
Засыпанный снегом закат.
Мы долго, мы долго стучали
В закрытую дверь Октября...
Скоро с пристани Завтра отчалим
Четверо – мы и Заря.
***
Только богатая фантазия родителей могла придумать ребенку с фамилией Голодный имя Цезарь.
Голодный Цезарь Михайлович (1927-1971) – писатель, журналист, переводчик.
Цезарь родился в Москве и был сыном известного поэта Михаила Семеновича Голодного (Эпштейна).
В сентябре 1941 года в г. Чистополь, что на Каме (тогда Татарская АССР), прибыл детский интернат Литфонда Союза писателей СССР. Писательских детей разместили в Доме Крестьянина (ныне улица Ленина, 55). Это здание — бывший купеческий дом конца XIX — начала XX века. «Это был добротный каменный дом, имевший два с половиной этажа, — пишет в своих воспоминаниях бывший воспитанник интерната Евгений Зингер. — В полуподвальной части здания находилась столовая, кухня и большой зал со старинным, расстроенным от времени роялем».
Среди писательских детей находился и Цезарь Голодный. Кроме него в интернате жили Тимур Гайдар, Георгий Эфрон (сын Цветаевой), который жил здесь после трагической смерти своей матери около месяца. Воспитанниками чистопольского интерната были — народный артист СССР Алексей Баталов, народный артист РСФСР Валентин Никулин, детский писатель Макс Бременер, кинорежиссер Конрад Вольф, известный театровед Наталья Чалая (супруга Анатолия Эфроса) и другие.
Нужно сказать, что тогда в Чистополе жили не только дети писателей, но и сами мастера пера. Николай Асеев, Борис Пастернак, Константин Федин, Михаил Исаковский, Арсений Тарковский, Константин Тренёв, Мария Петровых и другие. Такой концентрации выдающихся литераторов, проживающих в провинции бок о бок на протяжении двух военных лет, нигде в мире не было! Всего около 200 человек.
Окончил факультет журналистики МГУ, сотрудничал в нескольких изданиях.
Цезарь Голодный, в отличие от отца, специализировался на прозе. Из-под его пера вышла повесть для детей – «Какое оно – счастье?» (1963). Переводил он также ингушских и чеченских писателей. Впрочем, и к стихам не был равнодушен.
СТРОКА ИЗ «ПРАВДЫ»
Хрущев говорит по радио:
«Мы к коммунизму идем!»…
А чем
Я тебя
Обрадовал, Родина
Этим днем?
Богат он трудами нашими,
Богат созвездием дел – что когда-то вынашивал,
То день сегодня успел.
Конвейер жизни стремителен –
Такая у нас пора!
Гляди: мечта удивительная
Былью идет на-гора!
Газета листами жаркими
Страны торопит часы…
Ложатся строки подарками
На общие наши весы.
Они – само вдохновение,
Их гимном надо встречать!
Побудь со мной,
Откровение,
Я правду хочу рассказать…
Дымится земля в испарине,
Земля крута и черна,
В весеннем ее дыхании
Одно желанье: зерна!
Натруженно стонут тракторы –
Машины и то устают!
И мысли
знакомым трактом
В домашний гонят уют…
Простим мы это уставшим.
Но, стиснув упрямый рот,
Парень, три дня не спавший,
Снова штурвал берет.
Снова упрямой нотой
Тракторный мощный зык –
Подвиг этот
Работой
Парень считать привык…
Ночь идет.
Над полями
Бледной фарой – луна.
Вертит синее знамя
Звездная целина.
Ночь.
Но бурлит и пенится
В поле бескрайнем труд –
Парни простые,
ленинцы,
Будущее куют…
Сердце, гори, не сгорая, –
Какой тут может быть сон?!
А в «Правде» строчка простая:
«Сегодня сев завершен!»
Газета листами жаркими
Страны торопит часы,
Ложатся строки подарками
На общие наши весы.
Хрущев говорит по радио:
«Мы к коммунизму идем!»
Родина, мы тебя радуем
Этим рабочим днем!
В конце 1960-х годов Цезарь женился на начинающей поэтессе Надежде Мальцевой, дочери писателя Елизара Мальцева, которая была моложе его на 18 лет (здесь также, видимо, сказались гены отца).
Умер Цезарь Михайлович Голодный так же рано, как и его отец – сорока четырех лет от роду.
***
Стихи Мальцевой были замечены многими современниками, в частности, Анной Ахматовой: «Надя Мальцева девочкой писала по-взрослому печальные стихи. К нам её привел Григорий Поженян. Он зычно восхищался открытием „новой, шестнадцатилетней, Ахматовой“».
Мальцева Надежда Елизаровна (настоящая фамилия — Пупко, род. 1945) – поэтесса, переводчик.
Надежда родилась в Москве в семье писателя Елизара Юрьевича Мальцева, выходца из забайкальской старообрядческой семьи. Писать начала очень рано и так же рано появились первые публикации – ее раннее стихотворение отнес поэт Семен Кирсанов в московский ежегодный альманах «День поэзии» (1962).
Сентябрь! Я выхожу во двор
Встречать легчайший беспорядок
Пучков, горстей, охапок, прядок,
Озябших листьев разговор.
Тропинка, куст. Уж минул год
С тех пор, как осень провожала.
С лесного, мокрого вокзала
Неслышно поезд отойдет.
И я махну ему платком,
И ветками махнут деревья...
О, где вы, запахи кочевья,
Души хрустальной ледолом?
О, где ты, горестный народ
Ручьев, поющих тайно в чаще,
Высокий день и лес звенящий,
Небес прозрачный ледоход?
...Как рой пчелиный, лес гудит,
Он золотист, он желт, как соты.
Так большегубо, большерото
Рябины гроздь в ветвях глядит.
И мысли тяжелы, черны,
Остры, как птичьи вереницы,
И листья падают, как лица,
В большие руки тишины.
Вскоре затем — в журнале «Юность» появилась ее подборка из пяти стихотворений, которые все до единого были изувечены сначала редакцией, затем и цензурой. В том же номере журнала по настоянию Евгения Евтушенко были напечатаны 12 строк из поэмы Л. Губанова «Полина» — «Холст тридцать семь на тридцать семь», под заголовком «Художник». Публикации Губанова и Мальцевой вызвали яростную статью поэта Алексея Маркова «Открытое письмо поэтам-дебютантам», перепечатанное «Крокодилом» и «Литературной газетой».
«Куда до них Северянину!
«Я гений, Игорь Северянин!»
Игорь Северянин, 1887 года рождения, не гений. Несмотря на его настойчивые заверения. Это доказано жизнью и шестым номером журнала «Юность»:
Отдайте мне тайны:
Зеленую тайну,
И красную тайну,
И черную тайну.
Вы можете спросить, зачем понадобились вдруг человеку цветные тайны. Человек вам русским языком отвечает: посадить «весенним листочком» – раз. Выпустить «в мутную проседь рассвета» – два.
Мог вычурнейший из вычурных эгофутуристов Северянин так ловко пристраивать тайны? Не мог.
А вот наша простая советская девушка Надя Мальцева, 1945 года рождения, смогла.
А почему? Потому что Надя, как сообщает «Юность», окончила вечернюю школу.
Теперь послушаем Л. Губанова…
Вот и выходит, что не гений был Игорь Северянин. Далеко не гений».
В ответ в журнале «Юность» в № 12 за тот же год было опубликовано «Открытое письмо юмористу-дебютанту Алексею Маркову» за подписью «Галка Галкина» (персонаж, выдуманный Борисом Полевым для юмористического отдела «Юности»), после чего на многие годы возможность печатать собственные стихотворения для Мальцевой (как и для Губанова) была закрыта.
«ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО ЮМОРИСТУ-ДЕБЮТАНТУ А. МАРКОВУ
С большим удовлетворением прочла я в журнале «Наш современник» (№ 9 за 1964 г.) Вашу статью «Открытое письмо поэтам-дебютантам».
Я всегда искренне радуюсь каждому новому юмористическому произведению. Ведь подлинных юмористов не так много! И поэтому мне хочется от души поздравить Вас с несомненной удачей, ибо Вашу статью нельзя читать без искреннего и здорового смеха.
Мне, правда, было немного обидно, что такой материал Вы отнесли не в мой «Пылесос», а в серьезный отдел критики другого журнала. Но потом я подумала, что юморист Вы все-таки начинающий и, возможно, сами еще не разобрались в том, что Вами написано. Ну и, кроме того, Ваше произведение при всех блестках остроумия не лишено определенных недостатков — с точки зрения юмора, конечно.
Укажу на некоторые из них с единственной целью помочь Вам как начинающему и подающему надежды юмористу.
Итак, Ваша статья содержит в себе критический разбор начинающих поэтов, произведения которых впервые увидели свет в шестом номере журнала «Юность»… Это хороший юмористический прием, позволяющий автору, говоря якобы о других, фактически говорить о себе. Но иногда Вы это делаете не слишком тонко, без присущего Вам остроумия. Скажем, Вы разбираете стихотворение Льва Тимофеева «Времена года» и пишете: «Оно (стихотворение) до обидного вполне печатное, профессиональное, если профессиональностью считать владение техникой стиха».
Дорогой друг! Так же нельзя!..
Я понимаю, что Вам обидно, когда в «Юности» появляются вполне печатные, профессиональные стихи, да еще с несомненной долей таланта. Но, голубчик мой, скажите об этом мягко, тонко, аллегорически…
Ну, например: «Я (то есть Вы) решительно протестую против того, чтобы молодые поэты печатали хорошие стихи».
Это, с одной стороны, не в лоб, а. с другой стороны, сразу ясно, что Вы хотели сказать…
Далее. Вам не понравилось стихотворение «Времена года», потому что оно не вскрывает всю сложность явлений, относящихся к современной колхозной деревне.
Вы пишете, что «колхозник, всеми клетками души озабоченный делами современной деревни», не станет читать подобных стихов…
Милый мой! Никто не сомневается в том, что у Вас в кармане лежит удостоверение, дающее Вам право говорить от имени всех наших колхозников!.. Но говорите об этом тоньше!..
Ведь можно с теплой улыбкой намекнуть на то, что неплохо, если бы каждое стихотворение, кроме эстетической, несло еще и какую-то конкретную нагрузку. Скажем, любое стихотворение о земле одновременно использовалось бы и как справочник агронома; любое стихотворение о звездах помогло бы астрономам в их математических расчетах…
Уместно при этом сослаться и на классиков. Вспомним хотя бы Пушкина. Ведь он писал свои незабываемые строки «Я помню чудное мгновенье» в очень мрачную, беспросветную пору крепостничества, когда вся Россия стонала под гнетом самодержавия. Если следовать Вашей юмористическо-критической «методе», то справедливо задать Пушкину вопрос: при чем же тут «чудное мгновенье»?!
Но, дорогой Алексей, приемы юмора разнообразны. В одном случае мысль надо завуалировать, а в другом — выпятить ее, сделать острее, резче!..
Вот вы пишете: «Да извинит меня редакция «Юности», но я никак не могу отделаться от впечатления, что она задалась целью в противовес другим журналам печатать все, что никак не связано с жизнью: мол, этим и будем оригинальны».
Все хорошо в этой фразе! И интересные наблюдения и оригинальные выводы… Непонятно одно: зачем и перед кем Вы просите извинения? Ведь «Юность» имеет более чем миллионный тираж и читается по всей стране. И вот Вы делаете сенсационное открытие! Оказывается, журнал «Юность» уже давно оторвался от жизни и фактически разлагает нашу молодежь!
И вместо того, чтобы немедленно пресечь это безобразие, Вы просите извинения?!.
Да в суд!.. Сию же минуту передавайте дело в суд! А если, не дай бог, юристы не найдут подходящей статьи в уголовном кодексе, предложите свою статью из журнала «Наш современник»!..
Наконец, еще об одной интересной мысли, которую Вы развиваете в своей статье. Вот как она у Вас выражена: «Кстати, о портретах авторов, которые к стихам дает «Юность». На каждую позу надо иметь право, особенно поэту… …Откройте журналы прошлого века или начала нашего. Посмотрите, как скромно выглядел писатель на своих портретах. А нынче? У березки в распахнутом пиджаке… У микрофона перед миллионной аудиторией… За машинкой на фоне многотомных книжных корешков»…
Ну, здесь Вы применили сатирический прием, который называется гротеском (гротеск — это преувеличение, домысливание, вранье). Не беда, что в шестом номере журнала «Юность» нет ни одной фотографии молодого поэта у березки, за машинкой или тем более перед миллионной аудиторией. Это мелочь. Такой сатирик, как Вы, имеет право видеть даже то, чего нет!..
Дело не в этом. Здесь надо было развить Вашу главную мысль — о том, что на каждую позу поэт должен иметь право… Здесь Вы вполне могли бы приложить специальную таблицу поз, соответствующих рангу поэта.
Например, начинающий поэт — стоять, руки по швам, пятки вместе, носки врозь! Поэт, выпустивший первую книжку, уже имеет право сидеть и, скажем, расстегнуть верхнюю пуговицу рубашки.
А поэт, достигший Вашего положения, имеет право фотографироваться в любой позе и даже с бородой.
Можно использовать такую таблицу, хотя я на Вашем месте рекомендовала бы заменить фотографии поэтов отпечатками их пальцев. Это и скромно и помогает криминалистике. Конечно, можно было бы еще и еще говорить о Вашей статье, но мне, как девушке, это очень трудно: приходится все время выбирать выражения. Да и не стоит! Ведь это, я надеюсь, не последнее Ваше юмористическое произведение…
Только в следующий раз посылайте их прямо по адресу: журнал «Юность», отдел «Пылесос». А я уж отведу для них достойное место. С приветом,
Галка ГАЛКИНА».
15-летней девочкой Надежда Мальцева получила одобрение своим стихам от Анны Ахматовой. В 17 лет первая публикация, а спустя два года ее поэзия оказалась на четверть века отгорожена от отечественного читателя стеной официального молчания. Стихи ходили по рукам, печатались за рубежом, их высоко ценили Корней Чуковский, Иван Елагин, Мария Юдина, Вера Маркова, Александр Межиров, Валерий Перелешин. С конца 1980-х они стали входить в крупные антологии, а позже, наконец-то и в «толстые» журналы.
ИЗ ЦИКЛА «ВРЕМЯ ДО СРОКА»
На Сивцеве, на Моховой,
в Сокольниках, в Замоскворечье,
у Воробьёв, вдоль Беговой –
врасплох, как финкой – ты навстречу.
И сердце ухает над бездной
и лупит в рёбра ошалев,
и принимает этот блеф
за некий знак душеполезный...
Везде, везде – твой оклик, жест,
твоя походка, смех, затылок, –
среди окурков и бутылок,
среди зачитанных фиест,
средь рыбьих глаз, как наважденье,
блаженный, горький, острый бред –
твоё пальто, пиджак, берет!..
Твое, навстречу мне, движенье.
Впрочем, стихи Мальцевой (в частности, существующий только в рукописи сборник «Скамейка и Арбат») циркулировали в самиздате; в Театре на Таганке, в знаменитом спектакле «Десять дней, которые потрясли мир» по произведению Джона Рида (премьера состоялась 2 апреля 1965 года) первое и второе действие открывались написанными Мальцевой песнями, — полностью вытеснить поэтессу из литературы властям предержащим не удалось.
В своей книге «Мы жили в Москве. 1956-1980» Лев Копелев и Раиса Орлова пишут: «Надя Мальцева девочкой писала по-взрослому печальные стихи. К нам её привел Григорий Поженян. Он зычно восхищался открытием „новой, шестнадцатилетней, Ахматовой“.
Толстушка в очках увлеченно играла с двенадцатилетней сестрой и со всеми переделкинскими собаками и менее всего напоминала Ахматову. Но стихи нам понравились, поразили неожиданной зрелостью. Надя стала бывать у нас. Я рассказала о ней Анне Андреевне, попросила разрешения представить.
— Приводите завтра вечером.
В столовой у Ардовых шел общий разговор. Надя молчала, нахохлившись, смотрела только на Анну Андреевну, а та говорила мало, иногда замолкая на несколько минут и словно бы не видя никого вокруг. Но внезапно, после такой паузы, спросила Надю:
— Может быть, вы почитаете стихи? Хотите здесь читать или только мне?
— Только вам.
И Анна Андреевна увела её в свою маленькую комнату. Из-за двери доносилась несколько монотонная скороговорка Нади. Она читала долго.
Потом послышался голос Анны Андреевны. Она читала стихи. И тоже лишь для одной слушательницы. И тоже долго. Настолько, что я ушел, не дождавшись конца, — было уже очень поздно.
Анна Андреевна потом говорила:
— Очень способная девочка. Много от литературы. Много книжных, не своих стихов. Но есть и своё, живое. Она может стать поэтом. Но может и не стать. И тогда это несчастье.
Надя рассказывала:
— Ну я ей читала. Всю тетрадку почти прочла. Прочту стихотворение и спрашиваю: „Еще?“ Она кивает: „Еще“. А говорила мало. Спрашивала, кого люблю? Знаю ли Блока, Пастернака, Мандельштама? Сказала, что надо читать побольше хороших стихов. Нет, не хвалила, но и не ругала. Но говорила о моих стихах так, что мне теперь хочется писать. А потом сама спросила: „Хотите, я вам почитаю?“ Я боялась, что устанет. Она за полночь читала. И ведь мне одной. И сказала, чтоб я еще приходила. Ну, это из вежливости.
Второй раз Надя не пошла. Говорила, что стесняется, робеет. А много лет спустя призналась — не пошла, потому что боялась попасть под влияние, стать „послушницей“ — до потери собственного голоса».
По воспоминаниям самой Мальцевой Ахматова ей сказала: «Надя, учите языки». Многие опальные поэты в советские времена подрабатывали (и зарабатывали) именно как переводчики.
Мальцева послушалась совета и взялась за изучение литовского и латышского языков. Кроме того, как и другим поэтам советской эпохи, доводилось ей переводить и с подстрочников. Среди переведенных Мальцевой прибалтийских поэтов изданы (в том числе авторскими книгами) Юстинас Марцинкявичюс, Рамтуе Скучайте, Юргис Балтрушайтис, Эдуардас Межелайтис, Татьяна Ростовайте и др. Именно как поэт-переводчик в 1977 году она была принята в Союз писателей СССР.
Печатать на родине Мальцеву начали в 1990 году – первые подборки ее стихов появилась в журнале «Дружба народов», в альманахах «День поэзии» и «Преображение» (вышел только один номер этого «феминистического альманаха»). Мальцева в это время была тяжело больна и новость о том, что «больше нет советской власти», встретила в прямом смысле выйдя из комы в отделении челюстно-лицевой хирургии в Москве в августе 1991 года. Этим объясняется разрыв в датах между стихотворениями в ее опубликованных книгах: на первой стоит «1974-1985», на второй — «1990-2001» (в промежутке Мальцева стихи писать не могла).
С середины 1990-х годов Мальцева начинает регулярно печататься как в России, так и в США. Начало было положено антологией Евгения Евтушенко «Строфы века» (1995), где была размещена большая ее подборка, позднее в филадельфийском ежегоднике «Встречи» за 1995, 1999, 2000, 2001, 2003 годы появляются ее подборки; в нью-йоркском «Новом журнале» в 2001—2006 гг. одна за другой появляются пять ее подборок; в журналах и альманахах «Волга», «Побережье», «Новый берег» в первое десятилетие XXI века она также становится постоянным автором.
Наконец, в 2005 году в свет выходит первая книга Надежды Мальцевой «Дым отечества», привлекшая к себе внимание известных поэтов и критиков (в том числе и негативное), а через шесть лет за ней появляется еще одна книга — «Навязчивый мотив» (М., 2011); за которую поэтесса удостаивается престижной премии «Серебряный век».
Академик М.Л. Гаспаров познакомился с рукописями книг «Дым отечества» и «Навязчивый мотив» задолго до их издания в книжной форме. Своё мнение о них он высказал в письме к Н. Мальцевой, опубликованном вместо послесловия в книге «Навязчивый мотив»: «….ещё раз прошу у Вас прощения за долгое молчание. Я отвык от поэзии, и мне понадобилось неожиданно много времени, чтобы войти в неё. Я давно имею дело только со старыми, твердыми, уже выкристаллизованными стихами; мне казалось, что я разучился воспринимать новое, потерял профессию читателя. Ваши две книги были для меня как оживание. В первый раз за не знаю сколько лет я опять почувствовал себя в поэзии, как в воздухе и в воде. Все мы знаем это чувство счастья, все знаем, что словами его не обозначить, позвольте и мне его не описывать. Только поверьте, это не комплимент: комплименты нам уже не по возрасту. Свою специальность я не забывал, за каждую рифму, незаметно вкрадывающуюся на цезуру или оттянутую в строфе, говорил Вам отдельное спасибо. Вкус у нас складывается из накопления случайных привычек, я люблю трехстопные ямбы с дактилическими хвостами и перечитывал их у Вас чаще других стихотворений. К музыке я глух в буквальном смысле этого слова, поэтому все нужные ассоциации заглавий второй книги для меня пропадали, но сами заглавия в оглавлении я читал с упоением…
Низкий, низкий Вам поклон. Пожалуйста, выживайте.
Весь Ваш М. Г.
6.8.02».
А вот отзыв известного поэта-эмигранта Ивана Елагина, которому, кстати, Мальцева посвятила стихотворение «Купина»: «Нравится или не нравится — вот все мои критерии. Стихи Надежды Елизаровны, думаю, настоящие. Очень мне понравилась «Купина». Вообще мне близок человек на фоне современности. Я, прочтя стихи, должен почувствовать эпоху, когда они написаны. Время для меня необходимый сигнал талантливости. Если человек пытается писать «вне времени», то он для меня и «вне вечности».
***
Так что вот что – в поход собираться пора.
Пятилетние планы даются недаром.
Вековым и вчерашним дыша перегаром,
Выдать хлеб, выдать уголь стране на-гора,
И отмстить, наконец, неразумным хазарам.
Слава Господу, к печке филей не прирос,
Гикнем, ухнем и двинем во имя прогресса.
В чем же дело? Лети, дорогой паровоз!
Но выходит навстречу, как сука, тверез,
Старый псих из достаточно темного леса.
Никого не боится, даров не берет,
Излагает по пунктам, и очень толково.
Что ж, заменим коня на коня – и вперед.
Старика же на месте отправить в расход:
Он Перуну покорен – видали такого?
Тут же в зону коня под уздцы отвели,
Упредили конвой – мол, не кончена сказка.
Не копайся ты, княже, в архивной пыли,
И костей благородных не трожь, отвали:
И дружине – тоска, и хазарам – огласка.
Все прошел – и штрафной батальон, и Дублаг
Сей Пегас, и держась только левого галса,
Пел: «Врагу не сдается наш гордый “Варяг”»,
По амнистии вышел почти без бумаг,
И, плеснувши хвостом, в табунах затерялся.
Не коня подложил нам старик, а свинью:
Эта мука троянская хуже, чем морок.
Носит, падаль, в башке гробовую змею:
Кто заправит змеящийся хвост под шлею,
Коли нынче овес и невкусен, и дорог?
Ищет Сивку дружина и ночью, и днем,
Князь от страха в маразме и лыка не вяжет.
Не ковши круговые, а игры с огнем:
Что коню сделать ход этим самым конем,
И кудесник уже ничего не подскажет.
Наконец, бывший муж (второй) Надежды Мальцевой Евгений Витковский так охарактеризовал поэзию своей жены и, одновременно, реалии того времени, когда ее стихи не печатались: «Под самым ранним стихотворением книги стоит 1974 год, под самым поздним – 1985, и в этом знак судьбы и биографии не только самой Мальцевой, но и России. Глотая последний, весьма густой дым советской безгутенберговской эпохи, осененной быстро уходившими в забвение тенями членов политбюро, Мальцева писала свой «Дым отечества» – и ничего больше. Второй половиной 1980-х помечены считанные стихотворения; только в 1990-х стала складываться новая книга, вовсе на «Дым» не похожая, – «Навязчивый мотив». Совсем не потому, что Мальцеву после четвертьвекового перерыва стали публиковать в журналах и альманахах, а потому, что пресловутая «свобода слова» сняла с Мальцевой и еще некоторых поэтов обязанность «писать только так и не иначе». Как? Критерий в те годы был один: «Написал? Прочти вслух. В советской печати печатать нельзя? – Нельзя. – Ну, тогда всё в порядке, значит, стихи настоящие. Тогда можно и о деталях поговорить». Истинную же поэзию «печатностью» мерить не следует.
Сергей Бирюков, составляя учебную антологию «Зевгма», извлек со страниц «Дружбы народов» за 1990 год стихотворение Мальцевой «Так что вот что – в поход собираться пора…» и проиллюстрировал им главу, посвященную центонным формам русской поэзии. И совершенно правильно сделал, ибо без центонной основы «Дым отечества» вообще, видимо, не существовал бы. Стихи Мальцевой – крайне редко парафразы, во всем «Дыме отечества» разве что «Ванька Мокрый» – почти центон. В мальцевской версии «Вещего Олега» (уже которой по счету в русской поэзии?) конь поет: «Врагу не сдается наш гордый “Варяг”». В «Корабле дураков» начало – «Ночь нежна…» – уведено у Фитцджеральда, да и у него не было, скажем деликатно, оригинальным. Есть строка из Георгия Иванова, притом даже не измененная. В «Авдотье-малиновке» ветер приходит не из абстрактных пустынь, а из тех, что когда-то увиделись Дон-Аминадо в его «Amo – amare». Но даже почти дословные цитаты из Библии в стихотворении «От лени, водки или несваренья…» – совсем не элементы орнамента, а камни, заложенные в фундамент собственного поэтического мира Надежды Мальцевой.
Глубже этого фундамента лежат краеугольные камни ее творчества, их совсем немного: деревня под Рязанью, где прошла изрядная часть детства и юности, церковь в Замоскворечье, где служил о. Всеволод (Шпиллер), трагическая любовь, житейская нищета жизни в СССР, к которым нужно прибавить твердое нежелание покидать Россию.
МОСКОВСКАЯ РЕПЕРТУАРНАЯ
«... тра-та-та на розовом слоне!»
(городской фольклор)
Что ж, коли ты пиит, пиши, забыв про стыд –
извозчик постоит, пока Сергеич бродит
по площади Страстной, и сам к себе спиной
строчит куплет вставной, и вся Москва заводит:
– Речка движется и не движется...
Освищут? Ну и пусть! Оставь тоску и грусть,
и время наизусть учи – устроим спевку!
Под килечку налей и спой про журавлей,
и разом разомлей под песню-однодневку:
- Здесь, под небом чужим, я как гость нежеланный...
Пусть рифма и дурна, и лает на слона,
который, как луна, на небосвод всплывает,
но в мире всё, как встарь – за декабрём январь,
в России правит царь, извозчик напевает:
– Нам нет преград ни в море, ни на суше!..
Вези же нас кривой дорогой мостовой,
извозчик ломовой, вези заре навстречу!
Петляет колея, стихи – галиматья,
гуляю нынче я, и я тебе отвечу,
что: – Если я усну, шмонать меня не надо...
Куда же нас завёз твой драный водовоз?
Ни девочек, ни роз, ни потного графина!
В каком-то тупике, забыв о рысаке,
ты спишь на облучке – задумался, детина,
на пыльных тропинках далёких планет...
В потоке новых дней помянем же коней,
что были нам нужней, чем девочки и розы –
пошёл, пошёл! – нальём, и хором запоём,
пусть каждый о своём, смахнув салфеткой слёзы:
- А ну-ка, песню нам пропой, весёлый ветер!..
Да, за верстой верста червонцы, как с куста,
летели в те лета – умолкни, дар Валдая!
И врежет, как под дых – когда-то молодых,
кто вспомнит нас седых, в турне сопровождая?
– Пара гнедых, только пара гнедых...
В этом стихотворении ярко прослеживается поэтический стиль автора – здесь есть и внутренняя рифма, как и большой части других ее стихотворений, так и заимствования из других авторов – так называемые центоны. И при этом многие стихи Мальцевой имеют либо в названии, либо в звучании некие музыкальные названия.
Мальцева пишет не столько отдельными стихотворениями, сколько цельными книгами, до бесконечности переставляя строфы и строки, меняя порядок стихотворений (а иной раз – даже их темы!), способ записи, слова и отточия. «Дым отечества» мог бы выйти книгой лет десять тому назад. Но шлифовка шла вновь и вновь, а тем временем рождались новые стихотворения следующей, совсем иной книги «Навязчивый мотив», отвлекая автора от «Дыма». Одна музыка всегда мешает другой».
ОТСРОЧЕННАЯ МАЗУРКА
Какая мура, что настанет пора
удачи — богемные толки!
Кутеж до утра, а потом кожура,
окурки, огарки, осколки.
И время устало себя понимать,
кружится в мазурке отпадной,
а жизнь — не сестра, не защитница-мать,
но бог неподкупно-всеядный,
что требует разом и смеха, и слез,
прибьет, и наложит примочки,
целуя! Уж он-то не даст мне всерьез
на детские игры отсрочки, —
по гиблым дорогам судьбы, где звезда
изводит себя за издержки,
погонит куда-то, не знаю куда,
искать отслужившие вешки,
прощать и прощаться, и так без конца!..
Но знаю, баюкая звуки,
как хрупки становятся наши сердца
при мысли одной о разлуке
с любимыми, родиной, детством — со всем,
с чем мы так невинно мухлюем,
чтоб вымолить парочку новых проблем
и старую боль с поцелуем…
Чего же вы стоите, птичьи права?
Полет остается за кадром.
Два смысла вплетут в ахинею слова
в угоду тупым психиатрам,
а лучше не надо, а лучше молчи,
глотай тишину, как пилюлю,
пока подполковники и стукачи
рисуют дежурную пулю!
Отсрочка на жизнь, как отсрочка на смерть,
никто тебя там не отыщет!
Пусть машет косою костлявая жердь
и ветер безвременный свищет, —
глотай и не думай, глотай и дыши
восторгом и болью урока,
и кинуть в оконную тьму не спеши
огарок, задутый до срока.
Первый раз Мальцева вышла замуж в середине 1960-х годов за писателя и переводчика Цезаря Голодного, сына поэта Михаила Голодного. Брак, к сожалению, оказался непродолжительным – в 1971 году Цезарь скончался.
Средь Арбата в пик метели –
наша первая стоянка,
на скамейке занесенной
мы сидели час иль два,
и курили, и ревели,
раз пошла такая пьянка,
и в провал ночной бездонный
глыбы рушились – слова.
Тесный дворик, освященный
на ветру последней спичкой,
наши руки, ломкий воздух,
я в пальтишке нараспах,
ты без шапки, миг молёный –
задубевшей рукавичкой
мы глаза в слезах и звездах
вытирали второпях...
Нету больше той скамейки,
дворик неопознаваем,
мы потеряны для мира,
мир – для нас. Какой Арбат
нас на завтрашней линейке
опознает хоть бы краем,
чья порожняя квартира
предоставит резерват?
Всё безумней водят стрелки
хороводы встреч мгновенных –
где мы? Чем мы виноваты?
И последней спички свет –
стёкла в краске и побелке,
бак с цементом, эхо в стенах...
Не скамейки, не Арбата –
это нас на свете нет.
В 1978 году Мальцева вторично вышла замуж – за писателя Евгения Витковского, благодаря которому стихотворения Мальцевой попадали к поэтам-эмигрантам первой и второй волны, с которыми Витковский переписывался, минуя «почтовые каналы». Как и для Мальцевой, для Витковского это был второй брак (первый также был с сестрой по перу – Аллой Шараповой).
В 2002 году супруги расстались, но и после этого продолжали поддерживать дружеские отношения.
Витковский редактировал ее сборники и писал к ним замечательные рецензии.
В 2011 году вышла вторая книга Мальцевой «Навязчивый мотив. 1990-2001», снова получившая хороший отклик. Автор получила за нее поэтическую премию «Серебряный век». В рецензии на эту книгу критик Виктор Каган написал следующее:
«Книга буквально настояна на музыке. Вальс, элегия, стихира, мазурка, романс, кант, прелюдия и фуга, серенада, колыбельная, фокстрот, плач, коло, квартет, чакона, венгерка, рондо-каприччиозо, песни, распев, реквием ... – читаешь в оглавлении, воспринимаемом, по замечанию М.Л. Гаспарова, как отдельное стихотворение. Это не интересничающее привлечение внимания – стихи действительно живут в мире этих мелодий и поются. Кажется – да кажется ли? – мелодия и текст неразделимы: измени мелодию – она потребует иного текста, измени текст – он потребует иной мелодии.
Первые будут «Когда трещит
завеса дней...»
ваши дары,
даром отдайте...
Слёзы разлуки и встречи едины,
и для уложенных в яму костей
родины место и место чужбины –
мир, где разнятся не души, не вины,
разве исходища наших путей, –
мир, что за язвы нас гонит и судит,
но в одночасье на грани времён –
даром что трубы и мёртвых разбудят! –
меченых ради помилован будет
и прокажёнными будет спасён.
Словарь книги очень широк – от живого разговорного, иногда не без просторечия, до слов, за значениями которых, если, конечно, хочешь быть вместе с Автором в мире его языка, придётся и к словарю обратиться. Едва ли окажешься в стихии мелодии, не понимая, что такое «стихира» или «кант», и в стихии мысли, не понимая, что такое «блона» в строке «Это лишь морок, пустая блона» или в «Соло для волчьего солнца» – что такое «волкодлак» или в «Стихире во благодарствие» – «помавающая вайя» или «лекиф» в «Зимнем канте»... И это не заданная, искусственная архаизация языка, не попытки умышленного языкового расширения, о которые спотыкаешься не без досады, а естественный в своей живости язык, который не только выражает, формулирует мысль, но и формирует её, и орудием которого оказывается поэт, виртуозно владеющий языком как орудием:
Тумбала, тумбала, тумбалабончик...
...........................................................
Тумбережь, тумбережь, тум – ни бельмеса...
..........................................................
Тум-бишь, да где бишь, в Твери бишь, во Ржеве,
въяве бишь, вживе бишь, вправе бишь, влеве –
Тумболько, тумболько, тумболяченько,
боле, чем надо, нам боли пришлось,
всё мы прошли – за ступенькой ступенька,
тумбала-тамбуры песни насквозь.
.........................................................
Тумбала, разве не солоно брашно?
Тумбала, разве по-прежнему страшно?
В мире, где тумбы, и тумбы, и тумбы,
и телевизоры – вынести ум бы
в тумбелокаменный град белоризный –
тот, что московской зовётся отчизной.
Тумбала, т;мбола, жизнь – лотерея,
Ветхий Завет или Новый Завет, –
сможешь ли, крест на груди лицезрея,
выиграть свой несчастливый билет? ...
Если говорить о технике стиха, то книга может составить изрядную часть хрестоматии по теории стихосложения и служить благодатным полем для исследований филологов и литературоведов, ни в коей мере не относясь к так наз. филологической поэзии. Оставляя это профессионалам, лишь пару слов о рифме... «сивер нем – синим ивернем – вывернем», «капает – строка поёт», «рекоставными – православными – ставни мы», «с кровель капает – в сетях черновика поэт» в широчайшем спектре рифм, включающем и нынче не очень жалуемые простые, точные, глагольные. Рифма удовлетворяет главному требованию к ней: она не самоцельна, нигде не выпирает из стихотворения, не оттягивает внимание на себя, знает своё место в сотворении стиха и его работе... как, впрочем, и все остальные технические стороны. И книга, и входящие в неё стихи ассоциируются у меня с деревянным зодчеством: веками стоящие избы и храмы держатся на скрепах деревянных частей между собой без пробивания живого тепла дерева металлическими гвоздями и скобами».
«Легенда о том, как Мандельштам оборвал Маяковского, рвавшегося декламировать за едой («Маяковский, перестаньте читать, вы не румынский оркестр!»), и о том, как Маяковский не нашелся с ответом, – наверняка не легенда, а правда: Маяковский был именно румынским оркестром, поэтом эстрады и даже кабаре, намеренно облегченного восприятия. Жевать бутерброд, слушая голос давно мертвого Мандельштама («Два сонных яблока...»), невозможно. Поэзия Мальцевой требует очень внимательного и медленного чтения – лучше вслух – и такого же внимательного вслушивания. «Как странно, Надя, вы написали белое рифмованное стихотворение!» – сказал Семен Липкин, выслушав «Авдотью-малиновку». Липкин увидел глубокую суть избранной формы. В этой поэзии, как любил говорить тот же Иван Елагин, всё –«из нутра». И форма в ней идет изнутри, и музыка, и даже вкрапления чужих слов и строк – тоже оттуда, ибо они вошли в кровь и в обмен веществ поэта, стали тем наркотиком, без которого невозможно существование.
Мы жили в позднюю советскую эпоху; герб Советского Союза, как пишет Мальцева в «Завещании», над нашими могилами, надеюсь, не прибьют, но в наших душах и в наших строках потомки этот предмет обнаружат: не может человек, выйдя из застенка, просто так этот самый застенок взять и из своей души вынуть. Сравнение с янтарем, в котором на многие тысячелетия застывает допотопный комар, избито, но его нечем заменить. Дым отечества пропитал наш янтарь насквозь, и трудно будет дальнему потомку вглядываться в наши семидесятые годы, в наши восьмидесятые – слишком быстро переписывается история. «Все подряд истцами кажутся, всех карал единый Бог, все одной зеленкой мажутся, кто от пуль, а кто от блох...» Без цитаты из Александра Галича о Мальцевой, наверное, говорить нельзя, вот она к слову и пришлась. Георгию Иванову принадлежат слова о том, что поэт, создающий кусок вечности, платит за него решительно всем – даже собственной жизнью. Хорошо, если не в прямом смысле. Но поэт – если только он поэт истинный – и в «прямом» тоже всегда готов расплатиться.
Дым того отечества, которое именовалось «СССР», постепенно исчезает сажей или золой, поверх которой, конечно, наползает другой дым, другое горе, другая поэзия. Зола уплотняется, превращается в уголь – в нем потомкам однажды засверкает норвидовский алмаз. И не один.
Верится, что эта книга – тот самый камень, который некогда был отвергнут строителями, но однажды будет подобран благодарными читателями и сделается тем, чем быть предназначен, – главою угла».
(Евгений Витковский, предисловие к книге Надежды Мальцевой «Дым Отечества»)
***
Евгений Викторович Витковский (1950) – писатель-фантаст, поэт, переводчик, литературовед.
Евгений Витковский родился в Москве. Происходил из семьи обрусевших немцев, владевших в Москве довольно большой картонажной фабрикой. Детство провел в Сибири, Средней Азии и Западной Украине; среднюю школу окончил в 1967 году в украинском городе Каменец-Подольский. В 1967—1971 годах учился в МГУ на отделении искусствоведения, затем ушел в академический отпуск, из которого не вернулся, занявшись одновременно литературой и диссидентской деятельностью. Участник литературной студии Игоря Волгина «Луч» при МГУ .
Первые публикации появились в 1969 году, а как переводчик стал известен с 1971 года.
А я ведь не знаю, какое сегодня число,
Куда меня ветром времён и за что занесло.
А я ведь не знаю, кто бог на сегодня, кто чёрт –
Желания нет забираться в подобный кроссворд.
Мне только всего-то узнать бы, что цел кошелёк,
Что в чьём-то окне помаленьку горит фитилёк.
Что люди опять помаленьку твердят о душе,
Хотя в телевизор глядят («Пуркуа ву туше?»*).
А я их люблю с их похабным житьём да бытьём.
В жилетку поплакать им некому в мире моём.
Я – только звено, только спичка на горьком ветру.
Пока не велят – поживу, ничего, не помру.
Пока не зовут – поучу их невемо чему.
Хоть малую искорку брошу в кромешную тьму.
А справа враги, а и слева, и прямо – враги.
Уж, Господи, хочешь не хочешь, а мне помоги!
Легка Твоя ноша, и вечна моя похвала –
Но, Господи, я ведь не знаю ни дня, ни числа!
---
*А. С. Пушкин. Дубровский
Сам Витковский рассказывал в одном из интервью: «В детстве я хотел быть писателем, много занимался литературой, но ничего не писал. Стихи стал писать в 16 лет и скоро убедился в том, что слова меня слушаются, но понял, что в условиях советской власти я должен писать стихи для какого-то определенного, советского же, издателя, а это мне было неинтересно. В 10-м классе я решил, что буду поэтом-переводчиком и меня будут печатать, - "потому что никуда не денутся", потому что научусь такому, чем никто не занимается. Ну, и получилось. Действительно, когда мне было 19 лет, мои переводы уже печатали».
Переводил он с разных языков – с французского (А. Рембо, П. Валери), английского (Д. Мильтон, О. Уайльд, Р. Киплинг, Д. Китс, К. Смарт), немецкого (Р.М. Рильке, Т. Крамер), португальского и ряда других языков. До середины 1980-х годов печатался исключительно как переводчик.
«Я как переводчик быстро созрел, мне повезло с учителями. Первым учителем был Аркадий Акимович Штейнберг, потом питерский переводчик Сергей Владимирович Петров – причем не только как переводчик, а в первую очередь как поэт, – а затем Сергей Васильевич Шервинский, который научил меня читать и слышать стихи, поставил мне поэтический голос.
До 1990-го, то есть ровно 20 лет, поэтический перевод был моим единственным легальным занятием. Прозу я не переводил из-за нехватки времени, спрос на мои переводы поэзии всегда был велик. В те времена я выбирал из того, что заказывали, а последние десять – перевожу немного, но по собственному желанию. Оно и лучше – переводить "нетленку", она регулярно переиздается».
В 1990-е годы занимался преимущественно литературоведением. Подготовил к печати и издал четырёхтомную антологию поэзии русского зарубежья «Мы жили тогда на планете другой», трехтомное собрание сочинений Георгия Иванова, двухтомник Ивана Елагина, собрание сочинений Арсения Несмелова и многое другое. Многократно выступал как составитель и комментатор изданий зарубежных поэтов — Ш. Бодлера, А. Рембо, О. Уайльда, Р. Бёрнса, Р. Киплинга, М. Роллина и других авторов.
В XXI веке почти все свое время посвятил изучению, переводу и пропаганде в России шотландской поэзии, созданной на англо-шотландском (scots) и гэльском языках; составленные Витковским книги Роберта Бёрнса за последние двадцать лет выходили шесть раз.
Сам же Витковский так видит свой вклад в русскую литературу: «Самый большой мой вклад в русскую литературу – это реабилитация перевода как жанра. Поэтический перевод сейчас ценится наравне с оригинальным творчеством».
В том же интервью Елене Калашниковой Витковский рассуждает не только о переводах, но и переводчиках:
«Е.К.: Как Вы думаете, должен ли переводчик поэзии быть оригинальным поэтом?
Е.В.: Тут обратная связь. Если он поэт, то может переводить поэзию. Я не верю в то, что не-поэт замечательно переведет стихотворение.
Е.К.: А можно ли, не будучи писателем, переводить прозу?
Е.В.: Это более сложный вопрос. Для того, чтобы писать художественную, а не поэтическую прозу, у человека должна быть фантазия, свойство, лежащее за границей собственно художественного дарования. Если ее нет, из человека получается идеальный переводчик. Если человек пишет хорошую прозу, возможно, из него получится интересный переводчик.
Мне известен другой случай - человек хорошо перевел четыре книги одного автора, а потом сам стал писать по-русски книги почти того же автора. Это Виктор Пелевин, переводивший Кастанеду. Без Кастанеды не возникло бы Пелевина. И я считаю это его достоинством. Перенять тоже очень трудно».
На рубеже веков начал публиковаться как писатель-фантаст. Трёхтомный роман «Павел II» увидел свет в 2000 году, его продолжение — «Земля святого Витта» — в 2001, очередное продолжение — «Чертовар» — в 2007 году. Два последних романа вошли в шорт-листы номинаций на одну из наиболее престижных премий в области фантастической прозы в России — «Международную литературную премию имени А. и Б. Стругацких». Пишет Витковский одновременно в жанрах альтернативной истории и магического реализма; в нынешнем варианте история «вселенной Павла II» (в которой в 1981 году была восстановлена монархия и на трон взошел законный потомок императора Александра I) доведена до 2011 года, когда история совершает очередной вираж.
В разное время был главным редактором нескольких издательств.
Витковский был женат несколько раз. От первого брака с поэтессой Аллой Шараповой в 1970 году родился сын Вадим, антиковед и переводчик с древнегреческого. Вторым браком был женат на поэтессе Надежде Мальцевой, в третий раз женился также на сородичу по перу – поэтессе Ольге Кольцовой.
Витковский – лауреат нескольких международных премий, в том числе премии «Серебряный век» за 2014 год, а также золотой медали имени Бальмонта за 2016, присуждаемой за вклад в русскую литературу Австралии; эксперт Союза Переводчиков России.
Мой друг, не жалуйся, не сетуй,
А присмотрись-ка к жизни этой.
Гляди: в округе
Коллекция зловещих тварей,
Лепидоптерий, бестиарий,
Мир Кали-Юги.
Здесь – что в Багдаде, что в Дамаске –
Уж как-то слишком не до сказки
Разумной, вечной.
Здесь лишь войной полны театры,
Змея – не символ Клеопатры,
А знак аптечный.
Здесь, раздвигая мрак великий,
Сквозят чудовищные лики,
Вся нечисть в сборе.
Сочится серою планета,
Здесь не Россия и не Лета,
Здесь – лепрозорий.
Здесь нет для гордости предмета,
Здесь ни вопроса, ни ответа,
Ни свеч, ни воска.
Одни отчаянье со злобой.
Не пасовать – поди, попробуй,
Раз карта – фоска.
Уж как ты спину ни натрудишь –
Терпи, казак: никем не будешь.
Мест не осталось.
Коль можешь – верой двигай гору,
А ежели судьба не впору –
Что ж, бей на жалость.
А перемирье – вещь благая,
Ушла война – придёт другая.
Мы тленны, бренны.
Бывает в Пасху панихида,
И даже «Красный Щит Давида» –
Предмет военный.
А если мир – подобье Бога?
Не жаль тогда ни слов, ни слога,
Но будем прямы:
Быть может, разница ничтожна,
Но мир, в котором всё возможно, –
Сон Гаутамы.
Что ж, сон как сон – так пусть продлится,
Здесь никакой причины злиться:
Вот, скажем, атом,
А вот другой – они не схожи,
Так нечего пенять на рожи
Российским матом.
Спит мотылёк – чего уж проще?
Он видит сон – китайца в роще,
Будить не смейте
И знайте: право есть у Бога –
Взяв человека, хоть немного
Сыграть на флейте.
Мелодию, что он играет,
Никто из нас не выбирает
Да и не слышит.
Но Божий Дух во сне и в яви,
Где хочет – уж в таком он праве, –
Живёт и дышит.
***
Алла Шарапова – представительница школы поэтов МГУ, у которых в 70–80-е были разные и трудные судьбы: от дворников и сторожей до диссидентов и эмигрантов. Шарапова осталась в СССР, но печататься как поэт, увы, не смогла. Как и для многих литераторов, выходом для Шараповой стала переводная поэзия.
Шарапова Алла Всеволодовна (1949) — поэт, критик, переводчик.
Алла Шарапова родилась в Москве.
Окончила факультет журналистики МГУ им. Ломоносова. В студенческие годы посещала литературные студии «Луч» (Игоря Волгина), где и познакомилась со своим будущим мужем, Евгением Витковским, и «СПЕКТР» (Ефима Друца). Переводчик английской и скандинавской литературы. Ее перевод драмы Ибсена «Пер Гюнт» (1976) вышел несколькими изданиями, в том числе подарочным. Представительница «школы поэтов МГУ», которых в 70-80-е годы судьба разбросала в ночные сторожа, переводчики, эмигранты. Шарапова осталась в СССР, но печататься, как оригинальный поэт, не могла.
Дурак! Он мог бы жить тысячелетье.
Но в двадцать лет нас требует семья.
О чем он думал, выбирая третье
Сверх творчества и просто бытия?
Потом не купят. Продавайся сразу.
Но раненого сердца не продашь.
И он стонал, оттачивая фразу,
Чужую боль цеплял на карандаш.
И до рассвета корчился под душем,
Покуда глаз не заливала тьма,
Отскабливая проданную душу
От накипи заемного ума.
В какой-то миг он был велик и страстен
Под гнетом книг. Но этот бунт чужой
Кончался сном. И снова не был властен
Заемный ум над проданной душой.
И лишь в конце, у самой страшной грани,
Когда на будущность надежды нет,
Приплыл с волной последнего дыханья
В семнадцать лет придуманный сюжет.
Он сел писать. Но лоб его бессильный
Спустился на торец карандаша.
И реяла над стелой намогильной
Его освобожденная душа.
Она самостоятельно выучила в придачу к обязательному английскому еще и скандинавские языки. Долгое время занималась стихотворным переводом. В ее переводах публиковались Чосер, Сидни, Блейк, Шелли, Киплинг, Ибсен, Гамсун, Галчинский, Рубен Дарио, Милош, Уолкот.
Собственные стихи печатала в периодике – в журналах «Новый мир», «Иностранная литература» и др. Автор уникального сборника стихов «Среди ветвей».
В 1993 году удостоена Премии Н.С. Лескова за поэзию и стихотворные переводы.
БЕЗВЕРИЕ
Когда усталый мозг уходит в нервы
И мысль сгорает в пламени души,
Безверие – оно приходит первым.
Безвременье до нежеланья жить.
Тяжелый холод стискивает тело,
Как панцирь из нетающего льда,
И кажется, что начатое дело
Не будет завершенным никогда.
Наш окоем заставили тесноты –
Разбега мало для добра и зла,
И окрыленность в шестигранник соты
Заточена, как зимняя пчела.
Лишь только смысл полуистлевшей книги
Нам возвращает радость бытия:
Побоища былин, балов интриги
И некто, о себе посмевший: – я.
Но и тогда безверие в улыбке
Воскреснет на губах. Процедишь:«Так…» –
И на полях начертишь знак ошибки,
Найдя в конце у века твердый знак.
***
О Елизаре Мальцеве, отце Надежды Елизаровны было бы логичнее рассказать прежде дочери, но в данном случае мне хотелось закольцевать этот очерк именно старшим поколением. Поэтому рассказ о старшем Мальцеве пойдет именно в таком порядке.
Елизар Юрьевич Мальцев (1917-2004) – писатель. Лауреат Сталинской премии (1949).
Елизар Мальцев родился в бурятской деревне Хонхолой (ныне село в Мухоршибирском районе Бурятии) в крестьянской семье забайкальских старообрядцев-семейских. Ранее считалось, что его настоящая фамилия – Пупко, однако как раз настоящим его именем является – Елизар Логгинович Мальцев. Отец будущего писателя во время Гражданской войны перебрался в Калифорнию; по другой версии – Елизару не было и трех лет, когда карательный отряд колчаковцев забрал его отца Логгина Мальцева вместе с другими молодыми хонхолойскими крестьянами и увезли в неизвестном направлении. О его судьбе ничего не было известно.
Вот как об истории «смерти и воскресения» отца рассказал, став уже известным писателем, на страницах «Литературной газеты» сам Елизар Мальцев: «Когда мне было 2 года, карательный отряд Колчака забрал моего отца, вместе с другими односельчанами, и вскоре он пропал без вести. Мы посчитали его погибшим, мама увезла меня к своей сестре на Дальний Восток, и когда она уже была замужем за другим человеком, неожиданно нас отыскало письмо из Америки. Оказалось, что мой отец жив, что во Владивостоке он был ранен, увезен на корабле на Филиппины, оттуда эмигрировал в Штаты. И теперь просил, мою мать прислать ему документ, из которого бы явствовало, что она давно замужем и против его брака в Америке не возражает.
Такая бумага была послана, позже отец прислал еще одно письмо, а затем след его затерялся, и я набрел на него уже в конце 60-х годов, набрел на след его второй семьи, где росли мои единокровные сестры. Союз писателей помог мне совершить поездку в Калифорнию, где отец прожил всю жизнь, работая лесорубом, а затем сторожил на лесном складе. Он был неграмотен, и по-русски не читал, и по-английски. Всю жизнь страдал болезнью русских людей на чужбине – ностальгией».
Его детство было крайне тяжелым. Жить и оставаться в селе после исчезновения мужа было трудно, и мать решила уехать к сестре, жившей в с. Майориха на р. Зее на Алтае. Но и там было не до них. В поисках работы мать с сыном решили перебраться в низовья Амура. Там мать, Елена Леонтьевна, устроилась поварихой в школе-интернате для нивхов и вскоре вышла замуж за учителя этой школы Юрия Станиславовича Пупко, который оказался хорошим человеком и усыновил Елизара. Перешла фамилия Пупко и к Елизару, взявшему подлинную «Мальцев» как литературный псевдоним.
Дальше начались скитания в связи с переездом отчима. Он часто менял место работы, и Мальцев учился в восьми школах: в Николаевске–на–Амуре, Барнауле, селах Никольском, Богородском, в городе Ульяновске, где он и окончил десятый класс и где впервые начал писать.
В местной газете «Пролетарский путь» в 1936 г. был напечатан его первый рассказ «Пахом». Восемнадцатилетнего юношу пригласили работать в эту газету, и два года сотрудничества в редакции были для него, большой школой. Одновременно он продолжал писать и свои рассказы. Его заметила Мариэтта Шагинян и оказала поддержку.
Мальцев переехал для учебы в Москву, сначала с 1938 года учился в Библиотечном институте, затем перевелся в Литературный институт им. Горького, который окончил в 1944 году. Его наставником в институте был Константин Федин, которому, по некоторым данным, он обязан своим псевдонимом, точнее настоящей фамилией – Мальцев. Дочь Елизара Мальцева, поэтесса Надежда Мальцева, продолжая традицию, сохранила фамилию «Пупко» как паспортную, «Мальцева» — как литературный псевдоним.
После окончания института работал на Алтае, в Барнауле.
Принадлежит к ряду зачинателей новой «деревенской» литературы, широко и обстоятельно изображавшей жизнь колхозного крестьянства на различных этапах ее развития. Елизар Мальцев принадлежит к славному ряду так называемых «деревенщиков», к каковым относились такие мастера художественного слова, как Ф. Абрамов, В. Белов, В. Распутин, В. Астафьев…
Его художественные произведения отразили основные вехи в судьбах русского крестьянства в годы Великой Отечественной войны и в послевоенное время.
Во время Великой Отечественной войны Елизар Мальцев работает корреспондентом алтайского радио. Поездки по огромному краю, встречи, впечатления постепенно начинают отливаться в замысел большой книги – романа «Горячие ключи», опубликованном в 1945 году в журнале «Октябрь». Федин, рекомендовавший Мальцева в Союз писателей, охарактеризовал роман как «явление недюжинное».
Следующий роман – «От всего сердца» – (1948) принес писателю широкую известность. Роман был удостоен Сталинской премии.
По роману «От всего сердца» совместно с Н.А. Венкстерн была написана пьеса «Вторая любовь», а композитор Г.Л. Жуковский создал оперу, за которую тот сначала получил Сталинскую премию третьей степени, однако в опере действие было перенесено из алтайской деревни в Украину, что по каким-то причинам не понравилось Сталину и композитор был лишен премии.
Этот роман был экранизирован в 1950 году под названием «Щедрое лето», с ним однако случились какие-то непонятки. Якобы «запрещенный» и «переименованный» фильм (по версии ряда современных авторов) тем не менее представили в 1951 г. в журнале «Крестьянка»: «Фильм „Щедрое лето“, рассказывающий о радости труда, о колхозной счастливой жизни, — новое яркое, талантливое произведение…». В журнале «Огонёк» в том же 1951 г. фильм был представлен статьей Народного артиста РСФСР Николая Крючкова, игравшего в этом фильме: «Жили два друга в одном колхозе — Назар Проценко и Петр Середа. Семья Проценко, в которой Петр вырос, стала для него родной и близкой. Война разлучила друзей. Но вот Петр отвоевал, получил специальное образование и вернулся в родное село. Радостно встретили его земляки и друг детства Назар — председатель колхоза. Петр начинает работать главным бухгалтером колхоза. Однако радость Назара скоро омрачается недоразумениями. О том, как поссорился и помирился Назар Трофимович с Петром Середой, и рассказывает новый цветной художественный фильм „Щедрое лето“, выпущенный Киевской киностудией. Назар — хороший председатель колхоза, но он привык быть бесконтрольным „хозяином“ колхозных денег. И вот Петр Середа начинает наводить в колхозе жесткую финансовую дисциплину…».
Роман был переведен на многие языки. Однако прошло несколько лет и Мальцев иными глазами посмотрел на свой роман. Несмотря на предложения о его переиздании, он воздерживался от этого более тридцати лет. И, подготавливая роман «От всего сердца» к дальнейшему изданию в 3-х томном собрании сочинений Елизара Мальцева, вышедшем в 1985 году под заголовком «От всего сердца», опубликован роман, на девяносто процентов не имеющий ничего общего с ранним вариантом. Переработанный роман писатель считал самой светлой и доброй из созданных им книг.
Красочно и размашисто, изображена свадьба главных героев – Родиона и Груни. И вдруг на молодых обрушивается леденящая весть о войне. И горькой нежностью любви пронизана сцена их первой и прощальной ночи. Все это развертывается на широких просторах щедрой алтайской земли. Природу этих мест Мальцев изображает с такой же любовью, как и своих героев.
Писатель прекрасно понимал, что все его произведения, опубликованные при жизни Сталина, в общем-то, имели мало общего с реальной жизнью села, были перегружены не совсем нужной информацией, полны психологически фальшивых диалогов, выдержанных в псев¬донародном стиле. Преобладали черно-белые тона. Мальцев встал перед выбором и ему стало ясно, что он не может ни жить, ни писать по-старому. Он сам говорил так: «Нет, так жить нельзя. Жить, принимая желаемое за сущее, не тревожа свою совесть».
Известность получил и роман «Войди в каждый дом». В 1960 г. – вышла первая книга романа. Это большое многоплановое произведение рассказывает о становлении советского колхозного строя, о людях деревни, выдвигающей из своей среды настоящих командиров производства. Роман вполне соответствует либеральному духу оттепели, здесь сказывается подлин¬ное беспокойство за судьбы русской деревни.
Во второй половине 1950-х годов Мальцев, борец по натуре и темпераменту, круто поворачивает судьбу. Он едет с семьей на Рязанщину, на высокие окские берега, в село Кузьминское, которое нынче почти сошлось околицей со знаменитым есенинским Константиновым. Живя в Кузьминском, Мальцев почувствовал особенно остро то, что никто больше не хотел мириться с рецидивами прошлого. Глубинный приокский колхоз давал ему огромный материал для наблюдений.
Но не сразу сельские жители пошли на откровенные беседы с московским писателем, не сразу стали делиться с ним своими раздумьями, надеждами, сомнениями, тем более что во главе колхоза стоял самодур и любое откровение для каждого могло плохо кончиться.
Так Мальцев пришел к идее своего романа: «…Войди в каждый дом, постучись в каждую дверь, узнай, чем живет человек, о чем думает и мечтает, что его тревожит. Отдай ему теплоту своего сердца, помоги почувствовать собственную силу, найти призвание, обрести место в полной сложностей и противоречий жизни, постичь ее высокий нравственный Смысл».
Естественно, Мальцев не мог оставаться сторонним наблюдателем, и скоро жизнь заставила его вмешаться в бурные события, протекавшие на Рязанщине, вмешаться и как человеку, и как коммунисту.
Перед ним обнажилась драматическая картина духовного и политического краха людей, пытавшихся действовать в новых условиях привычными «волевыми» отжившими методами. Это вмешательство вызвало недовольство местных руководителей, привело к затяжному конфликту, научило писателя многому.
Ему, как герою романа Константину Мажарову, немало пришлось пережить. Он никогда бы не мог с такой реалистической достоверностью написать о колхозном собрании, если бы сам не присутствовал на десятках таких бурных собраний, не принимал в них участия, не смог бы насытить роман конкретными деталями быта, обстановки – все это невозможно придумать, сидя за письменным столом.
Выход первой книги романа в журнале «Москва» в 1960 году стал событием – на него отозвались центральные газеты, журналы, московские писатели, горячо и страстно обсуждавшие его на собрании секции прозаиков. Писателю было высказано немало похвал, но общее мнение точнее всего выразил писатель Г. Медынский, который сказал, что появление этого романа – явление большое и значительное: «Бывают книги, которые можно читать и которые можно не читать. А эту книгу нельзя не читать, и ее не может не быть. Странно, что до сих пор не было».
Роман «Войди в каждый дом» занимает весьма заметное место в многообразной и талантливой литературе о советской деревне 50-60 –х годов.
Почти 20 лет, прожитых в селе Кузьминском, благотворно сказались на творчестве писателя Мальцева, дали ему материал и для новой повести «Последнее свидание» (первое ее название «Белый омут», 1978 г.), увидевшей свет через десять лет после публикации романа. Повесть была направлена против пьянства. 12 журналов отказались ее печатать. Она была опубликована лишь через восемь лет в журнале «Север» в Петрозаводске. Смелость проявил его редактор Д. Гусаров.
Мальцевым испытано множество трудностей на литературном поприще. Но у него хватило сил и характера идти своей дорогой и жить не по «прельстительным» трубам славы, успеха, а по совести.
Мальцев был секретарем писательского парткома и заместителем главного редактора журнала «Октябрь». Кроме того, он был также членом правления Московской организации СП РСФСР, членом центральной ревизионной комиссии СП СССР, членом редколлегии Четвертого творческого объединения киностудии «Мосфильм».
Роман «Капля и камень» (1985), посвященный чехословацким событиям 1968 года, остается неизданным по сей день.
В последние годы Е. Мальцев работал над трилогией, посвященной истории старообрядчества, судьбе семейских Забайкалья, судьбе своего рода. Временные рамки романа от XVII века до наших дней. Это роман-воспоминание, роман-судьба, в котором воедино сплетаются: история России времен Петра I, мир трудного детства самого писателя, быт переселенческих родов «семейских» Забайкалья в Бурятии и бурный неспокойный ХХ век.
Работая над романом «Белые гуси на белом снегу», Елизар Мальцев писал: «Пишу об истории моего старообрядческого рода – семейских Забайкалья, прозванных так потому, что еще во времена Екатерины II они шли на вольные поселения в Сибирь общинами и семьями. Чтобы понять природу упрямых предков, шедших пешком, от бывших польских земель до Забайкалья четыре с половиной года, я должен был коснуться истории раскола, поведать о судьбе таких людей, как боярыня Морозова, протопоп Аввакум, патриарх Никон, царь Алексей Михайлович Тишайший, рассказать о последних годах жизни Петра I. Мне хочется исследовать эти скупо отраженные в художественной литературе страницы истории, проследить судьбу рода, уходящего своими корнями вглубь трех веков, возвратить из забвения далекие деяния наших предков».
Из задуманной трилогии издана только первая книга «Белые гуси на белом снегу» в 1988 году. Герои романа – деятели раскола и его противники: царь Алексей Михайлович, Петр I, протопоп Аввакум, боярыня Морозова, многие другие последователи старой православной веры, связанные с судьбой крестьянского рода Мальцевых. Замысел остался неисполненным.
Произведения Мальцева автобиографичны. Многие факты биографии писателя представляют интерес для изучения древа рода Мальцевых.
На счету Елизара Мальцева и два перевода романов с башкирского языка писателя Яныбая Хамматова «Золото собирается крупицами» (1970) и «Акман-токман» (1973).
В школьном музее села Хонхолой есть памятный уголок Елизара Юрьевича Мальцева. Он поддерживал с земляками довольно тесную связь, бывая в Хонхолое.
В последние годы жил в Москве в Переделкино. Елизар Юрьевич Мальцев умер 13 апреля 2004 года. Похоронен в Москве на Востряковском кладбище.
«Добродушье и Благородство» двух семейств
ГОРДИНЫ-РАХМАНОВЫ
В данном цикле очерков оказались истории двух семейств, двух литературных династий, члены которых с давних лет представляют истинную интеллектуальную династию Ленинграда-Петербурга и России в целом, ее гордость в русской культуре. Вся жизнь одной части этой удивительной династии – Гординых – и их литературная деятельность тесно связаны с именем русского гения – А.С. Пушкина и некоторых других классиков русской литературы XIX века. Другая часть династии – отец и дочь Рахмановы – вошли в историю русской литературы несколько иным, но от этого не менее значимым путем.
Аркадий Моисеевич Гордин (1913-1997) – писатель, литературовед, пушкинист и музейный работник.
Аркадий Гордин родился во Пскове в семье купца первой гильдии, лесопромышленника Моисея Гавриловича Гордина родом из г. Режицы (ныне – г. Резекне, Латвия). Мать – Матильда Аншелевна (Мария Антоновна) Ивантер, была дочерью виленского учителя. В Вильне они и поженились. Из четырех братьев Аркадий был самым младшим в семье.
Яков Аркадьевич Гордин уже в наши дни рассказал о жизненных перипетиях своих предков: «В революцию у деда экспроприировали все имущество. Он стал служащим, опять занимался сплавом леса по западной речной системе. В 1925 году была страшная непогода, и часть леса унесло. Деда, как «бывшего», судили, узрев вредительство. И присудили к расстрелу.
Но не расстреляли. Из Москвы приехал его старший сын, Александр. Он воевал на стороне красных. У него были связи, он прибыл на суд и устроил там скандал. В результате приговор отменили. И тогда Гордины от греха подальше перебрались в Ленинград. Мой отец был самым младшим, а его старшие братья, Арнольд и Владимир, были активными коммунистами. Они организовывали комсомол во Пскове, где дружили с Тыняновыми, учились вместе с Кавериным-Зильбером, с которым сохранили прекрасные отношения. Но если Каверин прожил относительно спокойную жизнь, то мой дядя как минимум 15 лет провел в лагерях. Они с братом уже в Ленинграде стали сторонниками троцкистской оппозиции. Когда в конце двадцатых годов оппозицию громили, дядя Арнольд находился на нелегальном положении. Они печатали листовки, но их всех быстро переловили. Время, правда, было еще относительно либеральное. И дядю тогда отправили в ссылку в Котлас. Он был талантливый инженер, строил дороги в Грузии и на Урале. Когда бывшую оппозицию стали зачищать по-настоящему, его арестовали и судили. Он попал на Соловки, потом в Норильск. После войны его выпустили, в 1947 году арестовали опять. Реабилитировали. А дядя Вова, его младший брат, сгинул. Его отправили в Уфу, и там он, видимо, погиб. При этом некоторая парадоксальность советской реальности заключалась в том, что самый старший брат, Александр Гордин, сделал карьеру. Был заместителем наркома финансов. Такая получается у нас нетривиальная генеалогия».
Арнольд Моисеевич Гордин (1903-1977), учился в Псковской гимназии вместе с Вениамином Кавериным (тогда еще Зильбером), затем окончил Ленинградский Политехнический институт и с 1927 года работал инженером на электрификации железных дорог Закавказья и Сибири. В 1936 году был репрессирован, в общей сложности провел в лагерях 17 лет (Соловки, Норильск). Другой брат, Владимир Моисеевич был арестован в 1933 году и впоследствии расстрелян. Оба были активистами левой (троцкистской) оппозиции. Правда, это не помешало самому старшему из братьев Гординых, Александру Моисеевичу, сделать карьеру и дослужиться до должности заместителя наркома финансов СССР.
Да и на Аркадии аресты братьев никак не сказались. С 1922 года Аркадий учился в средней школе № 2 Пскова, а в 1925 году, после ареста отца, семья переехала в Ленинград, где Аркадий учился в одной из лучших ленинградских школ № 206 (на Фонтанке, близ Чернышева моста).
Дальнейшая судьба Аркадия Гордина была неизменно связана с литературой. В отличие от своих братьев-инженеров, он поступил на филологический факультет педагогического института имени А. И. Герцена, который окончил в 1935 году. Одновременно занимался изучением дореволюционной и современной русской литературы.
Вот как упоминает об Арнольде Гордине в своей книге «Освещенные окна» Вениамин Каверин: «Принимаясь за свою книгу, я просил немногих моих одноклассников – в том числе инженера Арнольда Моисеевича Гордина – поделиться со мной своими воспоминаниями.
В четвертом классе, прислушиваясь к разговорам наших гостей, я мысленно разделил класс пополам. Будущая революция смело могла рассчитывать на Арнольда Гордина…».
Первые публикации Аркадия Гордина (литературоведческие) появились в 1936 году. А уже в 1938-1941 годах он руководил редакцией русской литературы Ленинградского отделения государственного издательства «Учпедгиз». В те годы при Герценовском институте создали детскую экскурсионную станцию, откуда учащихся возили в Пушкинский заповедник и 25-летнего Гордина увлекла работа экскурсовода. В свободное время он часто возил туда туристские группы и сразу осознал, что им нужен хороший путеводитель. Также участвовал в создании экспозиции музея в Пушкинском заповеднике, в 1945—1949 годах работал в нем заместителем директора по научной части.
С 1950 года работал в Ленинграде: преподавал в институте, готовил и издавал книги об известных писателях и поэтах русской литературы.
Основная часть литературной деятельности Гордина посвящена исследованиям жизни и творчества Александра Сергеевича Пушкина, первое из которых «Михайловское в жизни и творчестве Пушкина» появилось в 1946 г. В 1952 году выпустил свой труд «Пушкинский заповедник».
Его книга «Пушкин в Псковском крае» (Лениздат, 1970) через 20 лет переросла в завершающий труд на эту тему – «Пушкин в Михайловском» (Лениздат, 1989), ставший настоящей энциклопедией «михайловского» периода в жизни поэта.
Сам писатель в издании книги в 1989 году писал: «Огромная сила нравственного воздействия, скрытая в сочетании «Пушкин – Михайловское», которую я ощутил уже с первого знакомства, побудила меня в середине 1930-х годов начать знакомить с мало еще тогда посещаемыми заповедными местами школьников <…> Тогда же … была написана моя первая книга о Пушкине...
…Настоящая книга – некоторый итог публиковавшегося мною ранее, а также результат архивных изысканий и наблюдений последних лет <…> Последовательно хронологическое построение книги имеет целью показать возможно конкретнее и всестороннее каждую из встреч Пушкина с Михайловским на разных этапах его жизненного творческого пути, в разной общественно-политической ситуации. Встречи эти охватывают почти всю сознательную жизнь поэта – два десятилетия, с 1817 по 1836 год».
В середине 1930-х годов Аркадий Гордин женился на коллеге по литературному творчеству Марианне Яковлевне Басиной, учившейся с Гординым на филологическом факультете герценовского пединститута. В браке у них родилось двое детей, сыновья Яков и Михаил, которые, как и их родители, стали писателями.
Во время войны, отправив жену с сыновьями в эвакуацию в Нижний Тагил, политработник Аркадий Гордин разъезжал по частям Ленинградского фронта, выступал перед бойцами с лекциями и беседами. Весной 1942 г. голодного и больного его вывезли по Ладоге и положили в госпиталь. Затем Наркомпрос направил Гордина в Нижний Тагил к семье. Там он был директором огромной школы для двух тысяч мальчиков, решал массу хозяйственных вопросов, устроил большой школьный огород. И одновременно преподавал в учительском институте.
Летом 1945 г., по возвращении из эвакуации, семья столкнулась с тем, что Гордина, участника обороны Ленинграда, лишили прописки и без объяснения причин выслали из города. Будучи уже известным пушкинистом, он получил должность заместителя директора Государственного Пушкинского заповедника по научной части и был вынужден жить на Псковщине. Он вновь собирает экспонаты для нового Дома-музея, налаживает экскурсионную и научную работу, возрождая из пепла заповедный пушкинский уголок вместе с Семеном Степановичем Гейченко, который почти в то же время приехал в Михайловское директором. Так было до 1949 года, а потом Гордина уволили как космополита.
За пять лет была проделана огромная работа, заново воссоздана экспозиция в восстановленном к 150-летнему юбилею доме поэта, написаны просветительские статьи и заметки для различных газет того времени («Пушкинский колхозник», «Псковская правда»), создана и трижды издана новая книга «Пушкинский заповедник».
В 1957–1963 годах Аркадий Гордин работал заместителем директора и главным хранителем Всесоюзного музея А.С. Пушкина, продолжал исследования жизни и творчества поэта, выпускал альбомы, книги, сборники статей.
Впрочем, не только Пушкиным исчерпывались интересы Гордина. Он писал и о других знаменитых соотечественниках XIX века: Н.В. Гоголе (Н. В. Гоголь в портретах, иллюстрациях, документах, 1953); В.Г. Белинском (В. Г. Белинский в портретах, иллюстрациях, документах: Пособие для учителей средней школы, 1951); А.С. Грибоедове (А. С. Грибоедов в русской критике, 1958); А.П. Керн, И.А. Крылове, А.А. Блоке.
Писал и на другие темы – «Былой Петербург: панорама столичной жизни», «Меж рабством и свободой: русский дворянин перед лицом истории. 19 января — 25 февраля 1730 года».
В 1974 г. вышел его альбом «Пушкинский Петербург», который был вновь переиздан в 1991 г. и вобрал в себя репродукции 230 картин и гравюр, более сотни страниц текста, украшенного тридцатью рисунками Пушкина. В 1983 г. вышла еще одна книга «Путешествие в Пушкинский Петербург» с рассказом о жизни города в прошлом веке и созданная вместе с младшим сыном Михаилом. Со старшим сыном Яковом писатель выпустил брошюру о площади Декабристов. В 1995 г. также совместно с сыном Михаилом Аркадий Гордин выпустил книгу «Пушкинский век».
Всего из-под его пера вышло более двух десятков художественно-публицистических книг.
Умер Аркадий Моисеевич Гордин 25 июня 1997 года, похоронен в Санкт-Петербурге.
В июне 1999 года в Пскове на доме, в котором он родился и жил (Октябрьский проспект, 46), установлена мемориальная доска.
В последние дни жизни Аркадий Гордин продиктовал на магнитофон воспоминания о Пскове, городе своего детства, в целом, и об этом доме, в частности: «Довольно интересными людьми был заселен и наш дом, в котором я родился и жил — дом Ильяшева, 22 по Кахановскому бульвару. Он был трехэтажный, с большим балконом, и в нем было первоначально шесть больших квартир — на каждом этаже по две. Кто жил в левой стороне первого этажа, я не помню, но всю правую сторону занимали хозяева…
…Во втором этаже, с левой стороны, была наша квартира... Интересно, что перед балконом была комната, куда можно было выйти из одной, из другой квартиры, а уже потом из этой комнаты был вход на балкон.
Мой старший брат, Александр, и приходившие к нему гимназические вели всякие разговоры, споры, главным образом на балконе, садясь на его край. И я кричал криком до истерики. Мне безумно было страшно, что они могут упасть с этого самого балкона».
***
Марианна Яковлевна Басина (1916–1994) – писательница.
Марианна Басина родилась в г. Стародуб (тогда Черниговской губернии, ныне – в Брянской области) в семье врачей Якова Давидовича Басина и Розы Марковны Ворович.
Отец в 1915 году был мобилизован в действующую армию и в качестве военврача находился на фронте до конца Первой мировой войны. Ему не удалось повидать дочь, родившуюся в его отсутствие, погиб в Украине в 1919 году.
В Стародубе семья пережила немецкую оккупацию. После установления советской власти в городе, как во всей стране, началась экспроприация собственности, что непосредственно коснулось и семьи Басиных, поскольку бабушка ; Мария Львовна Ворович ; владела мучным лабазом и торговала мукой. В 1920 году разоренная семья перебралась в Николаев, а оттуда – в Петроград. Там Басина окончила школу-семилетку и, учитывая все еще тяжелое материальное положение, поступила на учительские курсы и с шестнадцати лет работала учителем младших классов.
Семья была занесена в категорию «лишенцев», что означало не только поражение в гражданских правах (участие в выборах), но и невозможность получения продовольственных карточек. Юной Басиной, апеллируя к судьбе отца, погибшего в Красной Армии, пришлось добиваться восстановления прав для всей семьи.
Работая учителем, Басина поступила на вечернее отделение историко-филологического факультета Ленинградского педагогического института им. А. И. Герцена. В институте познакомилась со студентом того же факультета Aркадием Гординым, за которого через некоторое время вышла замуж. После окончания института была принята в аспирантуру. Темой будущей диссертации Басиной стало творчество молодого Достоевского. Начавшаяся Великая Отечественная война перечеркнула эти планы.
Во время войны Басина с двумя малолетними сыновьями находилась в эвакуации в г. Нижний Тагил. Там же начала пробовать силы в художественной литературе, сочиняя детские сказки, которые опубликованы не были.
Там же участвовала в составлении учебников по русскому языку, хрестоматий, словарей для народов Крайнего Севера, детской популярной исторической литературы.
С 1950-х годов опубликовала несколько художественно-документальных книг, из которых наибольшей известностью пользуются тетралогия о Пушкине и книга о Достоевском.
В 1962 году Басина выпустила первую книгу в новом для нее жанре — художественно-документальной повести, впоследствии ставшим для писательницы определяющим. Используя его, Басина вернулась к занятиям по русской классической литературе. Книга «Там, где шумят Михайловские рощи» ; история ссылки Пушкина. При ее создании роль сыграло не только глубокое зна¬ние материала, но и то, что несколько месяцев в году — с 1945 по 1949 гг. — Басина проводила в Михайловском у мужа и прониклась духом этих уникальных мест. Так было положено начало тетралогии о Пушкине, фактически пол¬ной популярной биографии поэта для подростков и юношества.
Благодаря глубокому знанию материала и способности вжиться в быт и психологию персонажей книги Басиной были одновременно увлекательными, широко информа¬тивными и достоверными. В отличие от многочисленной «любительской пушкинианы», распро¬страненной в 1970–80-е, книги Басиной отличала абсолютная фактологическая точность. Книги были включены в программу для внеклассного чтения школьников, выходили большими тиражами в издательстве «Детская литература», неоднократ¬но переиздавались. В пушкинскую тетралогию Басиной, помимо «Там, где шумят Михайловские рощи», вошли такие повести, как «В садах Лицея», «На брегах Невы», «Под небом полуденным».
Уже из названия первой повести – «В садах Лицея» – видно, что книга рассказывает о жизни А. С. Пушкина того периода, который он провел в Царскосельском лицее. Начинается повесть с прибытия поэта в лицей: «Александру Пушкину досталась комната под номером 14. Над дверью уже висела табличка с его фамилией… Пушкин оглядел свою комнатку. Убогость обстановки не тревожила его. Он не был избалован. Приметил все: в дверях окошко с сеткой, мерные шаги дежурного дядьки в коридоре – и подумал с усмешкой: «Решетка, часовой…Будто в тюрьме»». И заканчивается моментом завершения учебы в лицее: «Экзамены окончились, а с ними и шесть лет учения, шесть лет лицейской жизни. Впереди у Пушкина был Петербург, жизнь неизведанная, новая. Она влекла, она манила. Но к чувству освобождения и радости примешивалась грусть. Товарищи, лицей…Пушкину верилось и не верилось: неужто однажды проснувшись поутру, он не услышит лицейский колокол, не увидит товарищей… С кем же грустить и радоваться, кому поверять заветное?». В повести описано, как зарождалась и развивалась дружба Пушкина с другими лицеистами, как поэт переживал первую любовь, какими трудностями и радостями была наполнены его будни в лицее.
«На брегах Невы» – повесть о недолгом, но очень активном периоде жизни А. С. Пушкина, она охватывает три года его жизни в Петербурге после окончания лицея. Книга о том, какие впечатления он получал, какие знакомства поддерживал, как создавались его произведения, о том, как он начал путь «вольнолюбивого поэта». Книгу отличает множество фотографий города пушкинской поры. Вообще, изюминкой книг Марианны Басиной, можно считать прекрасные фото и иллюстрации документального характера. В конце книги – путеводитель по пушкинским местам Петербурга. «Пушкин, молодой и кудрявый, живет в Ленинграде. Он стоит на высоком постаменте на площади Искусств и, откинув бронзовую руку, читает свои стихи. Как читал их некогда друзьям и сподвижникам», – пишет Басина.
«Далече от брегов Невы» – третья книга тетралогии рассказывает о жизни поэта в период его южной ссылки. В повести описаны путешествия Пушкина по различным регионам и городам: Екатеринослав, Кавказ, Гурзуф, Бахчисарай, Кишинев, Одесса. Новые места и впечатления вдохновляли поэта на создание новых произведений. Именно там им были написаны всем известные «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан», «Цыганы». «Проследить путь Пушкина из Петербурга в Екатеринослав, из Екатеринослава на Кавказ, а оттуда в Крым; следовать за поэтом в Кишинев, сопровождать его в Каменку, сопутствовать ему по дорогам Молдавии, в Киев, в Одессу – значит совершить увлекательное путешествие. И хотя многое в этих местах изменилось до неузнаваемости, они по-прежнему остаются пушкинскими… Музеи, мемориальные доски, улицы, школы, библиотеки, названные именем великого поэта, – все воскрешает многие страницы из его жизни».
«Там, где шумят михайловские рощи» – последняя, четвертая книга (а по хронологии издания – первая) из этого цикла. В ней писательница пишет о местах, с которыми связана вся жизнь Пушкина, о родине его матери – селе Михайловском.
«Весною 1835 года Пушкин ненадолго приехал в Михайловское. Приехал не по делу (дел в деревне не было), а лишь для того, чтобы рассеяться, хоть немного отдохнуть в родных местах, успокоить душу.
– Господи, как у вас тут хорошо! – вырвалось у поэта…».
В последнем разделе книги «Святогорский монастырь и могила поэта» Басина рассказывает об истории фамильной усыпальницы Ганнибалов–Пушкиных, последних месяцах жизни поэта, его похоронах.
«Могила Пушкина…
По крутому склону старая каменная лестница ведет на вершину холма. Сорок шесть ступеней. У восточной стены Успенского собора небольшая площадка, обнесенная белой мраморной оградой. Посреди площадки – скромный памятник. Пышные надгробья здесь были бы неуместны. А этот под стать всему – и строгому величию древнего собора, и милой простоте, окружающей природы».
Заканчивается цикл повестей Басиной о Пушкине периодом Великой Отечественной войны. Она пишет о том, как произошло освобождение пушкинских мест от фашистских захватчиков и о том, как саперы разминировали могилу поэта.
Басина является автором трилогии, посвященной трем другим признанным мэтрам русской литературы – Гоголю, Достоевскому, Некрасову, объединенной общим заголовком – «Великие обличители».
Первая из них «Петербургская повесть» рассказывает о том, как жил и как создавал свои произведения Н.В. Гоголь. Как он вошел в мир литературы, о том, насколько его творческий путь был непрост. Книга также знакомит с памятными местами Петербурга, которые связаны с творчеством писателя.
Вторая часть трилогии «Литейный, 36» посвящена Н.А. Некрасову. Название книги соответствует адресу, по которому на протяжении 20 лет жил поэт, где были написаны многие его стихотворения, где он принимал известных писателей того времени. Также именно в этом доме находилась редакция журнала «Современник». Позже эта квартира стала музеем Н.А. Некрасова.
И последняя часть трилогии «Жизнь Достоевского. Сумрак белых ночей» – о молодости Ф.М. Достоевского. Именно эта тема и была выбрана Басиной для написания диссертации, защита которой не состоялась в связи с началом Великой Отечественной войны. Писательница рассказывает о том, как Фёдор Михайлович приехал в Петербург и каким видел этот город, как проходила его юность в военном училище, как к нему пришла известность и насколько был хрупок первый успех.
Были написаны и литературно-краеведческие очерки – о литературной жизни Петербурга первой половины XIX в., героями которых являлись Жуковский, Батюшков, Грибоедов, писатели-декабристы…
Книги Басиной, несмотря на неакадемичность жанра, пользовались уважением в научных кругах. Их высоко оценил академик Д.С. Лихачев. В предисловии к переизданной в конце 1990-х годов тетралогии о Пушкине он писал: «В прозе М. Я. Басиной соединены на¬учная точность с художественностью и увлекательностью изложения, чисто-той и ясностью языка. Писательница использовала огромный и разнообраз¬ный материал, но в ее повестях нет “проходных” мест. Сказалось особое искусство отбора <…> Я знаю <…> какой интерес вызывают эти книги у школьников. Увлекательные, прекрасно иллюстрированные, они имеют большое эстетическое и нрав¬ственное значение для воспитания се¬годняшней молодежи».
В семидесятых годах Басина вернулась к написанию детских рассказов, была опубликована и повесть для юношества «Когда мне было одиннадцать» – с авантюрным сюжетом, который охватывал жизнь в Петрограде середины 1920-х годов. Но суть повести была в ином — красавица-мать, сразу подурневшая после известия о гибели мужа, сиротская тоска и обида на судьбу, неумирающая надежда на возвращение отца, хотя в доме лежит похоронка...
Марианна Басина в середине 1930-х годов вышла замуж за однокашника по филологическому факультету ЛГПИ им. А. И. Герцена Аркадия Гордина. В браке родилось двое сыновей – Якова и Михаила, впоследствии пошедших по стопам родителей, и посвятивших жизнь литературе.
После окончания войны Басина с детьми вернулась в Ленинград, где ее ожидал неприятный сюрприз: ее мужа, участника обороны Ленинграда, фактически вынудили уехать из города, ничего не объяснив и лишив прописки. Ему предложили должность заместителя директора государственного Пушкинского заповедника, и он, смирившись с обстоятельствами, начал жить и работать в Псковской области. На Марианну Яковлевну вновь легли материальные заботы о семье. Лишь изредка на несколько недель она отправлялась к мужу.
Умерла Марианна Яковлевна Басина в 1994 году в городе Санкт-Петербург, немного не дожив до 78 лет.
***
Из всех Гординых Яков Аркадьевич, пожалуй, самый известный. Да и по служебной литературной лестнице он поднялся выше всех родственников – как-никак более трех десятков лет возглавлял один из популярных толстых литературных журналов – «Звезда». При этом, и его не миновала пушкинская стезя родителей.
Яков Аркадьевич Гордин (род. в 1935 г.) – писатель, публицист и прозаик.
Яков Гордин родился в Ленинграде в семье литераторов Аркадия Моисеевича Гордина и Марианны Яковлевны Басиной. У Якова был еще младший брат Михаил, впоследствии – литературовед, историк, специалист по творчеству И.А. Крылова, драматурга В.А. Озерова и др. (ряд книг написан в соавторстве с братом Яковом).
В детстве он даже не мечтал заниматься литературой, историей. Часто посещая Михайловское, где работал его отец, он хотел быть зоологом, жить в лесу, путешествовать. Кумиром для него был Джек Лондон, рассказы и романы которого он читал и перечитывал. И главным замыслом было — сделать себя достойным джеклондоновских героев, что означало органичное сочетание интеллекта и физических возможностей. Но с какого-то момента эту стихию потеснила другая — историческая романистика: романы Яна, особенно «Чингисхан»; «Великий Моурави» Анны Антоновской. В десятом классе даже пробовал писать роман о Тимуре, собрал некоторое количество материала.
Но с возрастом его жизненные цели поменялись.
Яков Гордин так писал о своих первых самостоятельных в жизни шагах: «Окончив школу в 1954 году и пресытившись процессом образования, я пошел в военкомат и попросил поскорее взять меня в армию. Не в последнюю очередь этому способствовало увлеченное чтение Джека Лондона и идея самоиспытания. Начал службу в качестве курсанта полковой школы отдельного стрелкового полка в/ч 01106, дислоцированного в районе знаменитого Ванинского порта на Татарском проливе напротив Сахалина. Затем вместе с другими был направлен на формирование отдельного инженерно-саперного полка в район стыка монгольской и китайской границ в Южном Забайкалье. Был командиром отделения, исполнял обязанности помкомвзвода. После нескольких передислокаций демобилизовался из-под Иркутска».
После демобилизации Гордин вернулся в Ленинград и в 1957 году поступил в Ленинградский университет на филологический факультет. Тогда же начал писать стихи. Однако, видимо, пресыщение процессом образования у него еще не прошло и в конце второго курса Гордин перевелся на заочный факультет и, одновременно, записался на курсы техников-геофизиков при НИИ геологии Арктики, после чего пять лет отработал в геологических экспедициях этого института — Северная Якутия, Анабарский кристаллический массив, Верхоянский хребет. Окончательно же ушел из университета с четвертого курса.
Был участником литературного объединения Глеба Семенова при ДК им. Первой Пятилетки вместе с Виктором Соснорой, Александром Кушнером, Германом Плисецким. Одновременно состоял в литобъединении при издательстве «Советский писатель» — Андрей Битов, Валерий Попов, Рид Грачев и др. Осенью 1957 года Гордин знакомится с Иосифом Бродским, дружба с которым продолжалась до самой смерти будущего Нобелевского лауреата. Описанию жизни и творчества Бродского Гордин посвятил несколько книг («Перекличка во мраке: Иосиф Бродский и его собеседники», «Пушкин. Бродский. Империя и судьба», «Рыцарь и смерть или Жизнь как замысел. О судьбе Иосифа Бродского»).
Книга «Перекличка во мраке: Иосиф Бродский и его собеседники» состоит из двух частей, здесь писатель совмещает историческую канву с публицистическими рассуждениями. Первая часть («Распад, или Перекличка во мраке») представляет собой повествование о судьбах писателей Серебряного века в эпоху революции и гражданской войны, об их восприятии большевизма, об отторжении от установившегося нового порядка. В центре – Анна Ахматова, Николай Гумилев, Осип Мандельштам, Борис Пастернак, и религиозные мыслители (Георгий Федотов, Федор Степун и др.). Вторая часть («Гибель хора») – история жизни Иосифа Бродского в СССР, и прежде всего, рассказ о печально знаменитом процессе и о ссылке поэта. Предваряет же обе части рассказ об одном дне (2 февраля 1772 года) из жизни немецкого лекаря Иоганна Рампау, приехавшего в непонятную ему страну – Россию.
Структура книги Гордина вполне соответствует заглавию: это «перекличка» трех повествований: рассказ о немце-докторе; повествование о поэтах Серебряного века; история гонений на Бродского представляет собой также пример противостояния – но на сей раз власть борется с одиноким поэтом, пробивающимся к свету истинной культуры, мерцающему в далеком прошлом
Основной сюжет книги – это стержневой сюжет русской истории советского времени, как ее понимает автор: он жестко разводит «советскую историю» и «русскую историю советского периода» как две принципиально различные версии происходившего. И формулирует он свою идею так: «Реальная наша история не противоположна официальному советскому варианту – она просто другая. И эта другая история и есть история великой страны, которая, умываясь кровью, с мученическим упорством сопротивлялась "безумной власти" (пользуясь выражением молодого Иосифа Бродского). <...> В ХХ веке в России произошло тотальное вовлечение человека в активный исторический процесс. И величие нашей истории – и прошлых веков, и в особенности века двадцатого – в подвиге выживания народа. <...> Собственно, наша культурная история семи советских десятилетий – это история неукротимого сопротивления истинной культуры псевдокультуре и антикультуре, насаждавшимся принципиально невежественной властью».
Впрочем, Иосиф Бродский тоже не остался в долгу перед другом, посвятив ему несколько стихотворений, например, вот это:
НА 22-Е ДЕКАБРЯ 1970 ГОДА ЯКОВУ ГОРДИНУ
Сегодня масса разных знаков
— и в небесах, и на воде —
сказали мне, что быть беде:
что я напьюсь сегодня, Яков. Затем, что день прохладный сей
есть твоего рожденья дата
(о чем, конечно, в курсе Тата
и малолетний Алексей). И я схватил, мой друг, едва
отбросив утром одеяло,
газету «Правда». Там стояло
под словом «Правда» — Двадцать Два. Ура! — воскликнул я. — Ура!
Я снова вижу цифры эти!
И ведь не где-нибудь: в газете!
Их не было еще вчера. Пусть нету в скромных цифрах сих
торжественности (это ясно),
но их тождественность прекрасна
и нет соперничества в них! Их равнозначность хороша!
И я скажу, друг Яков, смело,
что первая есть как бы тело,
вторая, следственно, душа. К чему бросать в былое взгляд
и доверять слепым приметам?
К тому же, это было летом
и двадцать девять лет назад. А ты родился до войны.
Зимой. Пускай твой день рожденья
на это полусовпаденье
глядит легко, со стороны. Не опускай, друг Яков, глаз!
Ни в чем на свете нету смысла.
И только наши, Яков, числа
живут до нас и после нас. При нас — отчасти… Жизнь сложна.
Сложны в ней даже наслажденья.
Затем она лишь и нужна,
чтоб праздновать в ней день рожденья! Зачем еще? Один твердит:
цель жизни — слава и богатство.
Но слава — дым, богатство — гадство.
Твердящий так — живым смердит. Другой мечтает жить в глуши,
бродить в полях и все такое.
Он утверждает: цель — в покое
и в равновесии души. А я скажу, что это — вздор.
Пошел он с этой целью к черту!
Когда вблизи кровавят морду,
куда девать спокойный взор? И даже если не вблизи,
а вдалеке? И даже если
сидишь в тепле в удобном кресле,
а кто-нибудь сидит в грязи? Все это жвачка: смех и плач,
«мы правы, ибо мы страдаем».
И быть не меньшим негодяем
бедняк способен, чем богач. И то, и это — скверный бред:
стяжанье злата, равновесья.
Я — homo sapiens, и весь я
противоречий винегрет. Добро и Зло суть два кремня,
и я себя подвергну риску,
но я скажу: союз их искру
рождает на предмет огня. Огонь же — рвется от земли,
от Зла, Добра и прочей швали,
почти всегда по вертикали,
как это мы узнать могли. Я не скажу, что это — цель.
Еще сравнят с воздушным шаром.
Но нынче я охвачен жаром!
Мне сильно хочется отсель! То свойства Якова во мне —
его душа и тело или
две цифры — все воспламенили!
Боюсь, распространюсь вовне. Опасность эту четко зря,
хочу иметь вино в бокале!
Не то рванусь по вертикали
Двадцать Второго декабря! Горю! Но трезво говорю:
Твое здоровье, Яков! С Богом!
Да-с, мы обязаны во многом
Природе и календарю. Игра. Случайность. Может быть,
слепой природы самовластье.
Но разве мы такое счастье
смогли бы логикой добыть? Жаме! Нас мало, господа,
и меньше будет нас с годами.
Но, дни влача в тюрьме, в бедламе,
мы будем праздновать всегда сей праздник! Прочие — мура.
День этот нами изберется
днем Добродушья, Благородства —
Днем Качеств Гордина — Ура!
С 1963 года Гордин публиковал в ленинградской периодике стихи, переводы с языков народов Крайнего Севера, затем критические статьи в «Новом Мире», «Звезде», «Вопросах литературы». Писал пьесы на исторические темы: «Мятеж безоружных» (1964, о декабристах), «Вашу голову, император!» с подзаголовком «Трагикомедия с жандармским фарсом». Эта пьеса была в 1967 году поставлена в Ленинградском театре юного зрителя. Как рассказывал сам драматург, «жандармский фарс очень волновал инстанции. Спектакль принимали три раза и через полгода сняли со скандалом по прямому указанию первого секретаря обкома Толстикова, прославленного «делом Бродского»».
Пьесы Гордина шли и в других театрах: театре Комедии, Театре им. Ленинского комсомола, Молодежном театре.
В 1972 году издана книга стихов Якова Гордина «Пространство».
До чего же погода скотская,
а дорога такая отчаянная.
Шофера пьют «Московскую»
в придорожной чайной.
И закусывают бутербродами,
держа их вниз колбасой.
Вперемежку с табачным бродит
Хрипловатый дымок голосов.
На баллонах проверить цепи,
фары мокрые, буфера,
скособоченные прицепы…
Скоро выедут шофера.
ПРИЕЗЖИЙ ПАЛАЧ
Его служанка утром будит,
зима, на улице темно,
он молча ест телячий студень,
пьет подогретое вино.
Затем, гостиницу покинув,
идет на площадь. Ни души.
Сквозь сумеречную мякину
помост, конвойных палаши.
Уже кой-где дымы чернеют,
Он, разминаясь, руки греет
и ловко сбрасывает плащ.
Он виртуоз на лобном месте,
одно движение — и труп.
И никому не интересно
смотреть на этот легкий труд.
Здесь ни мольбы, ни красной пены,
лишь бездна у воротника,
и, остывая постепенно,
дряхлеет мертвая рука…
Когда в затылке вспыхнул скрежет,
в отъединенной голове
легко мелькнуло, что приезжий
вполне приличный человек.
1961
Основным жанром творчества Гордина с середины 1970-х годов становится историческая беллетристика с прочной документальной основой (книга «День 14 декабря» вышла в 1973 г.), а также эссеистика на исторические темы: о попытке ввести конституционное правление в России в 1730 году, по истории и идеологии дуэлей в России, о Кавказской войне ХIХ века, об антимасонской мифологии; исторический роман «Крестный путь победителей» с параллельным действием — война за Реформы в Мексике 1850—1860-х годов и Великие Реформы в России. Книги о Пушкине-историке и политике, Льве Толстом — историке и мыслителе-утописте. Основная проблема, которую писатель пытался анализировать — причины кризисного развития послепетровской России.
Впрочем, профессиональные историки критиковали Гордина за его исторические опусы, обвиняя писателя в свободном трактовании исторических фактов. При этом они, видимо, забывали, что Гордин был все-таки, в первую очередь, не ученый-историк, а литератор.
В одном из своих интервью по этому поводу хорошо высказался сам Горлин: «Я бы сказал так: я литератор, использующий инструментарий профессионального историка. Я делаю все то, что делают академические ученые: работаю в архивах, критически подхожу к источникам. Но когда я пишу, я не всегда пользуюсь, например, строгой системой ссылок. Для ученого это обязательно. А я могу писать по-разному: и в более строгой форме, и в более беллетризированной».
Однако есть в библиографии Гордина и чисто художественный исторический роман – «Крестный путь победителей», где автором подается параллельная история войны за реформу в Мексике в середине ХIХ века и драма великих реформ в России. Главный персонаж, мексиканец — «отец мексиканской демократии» Бенито Хуарес, из тех, кто поворачивает поток истории, документирован насколько это возможно в художественном тексте, а русский герой, хотя у него и был прототип, выдуман, выдуманы его письма из Мексики, на которых держится сюжет.
Яков Гордин в начале 1960-х годов посещал семинар переводчиков в Доме литераторов, которым руководила Эльга Львовна Линецкая. Гордин тогда переводил книгу Вильяма Блейка. Однажды после семинара (это была осень 1962 года) вся компания отправилась на улицу Желябова к Константину Азадовскому, председателю Исполкома Петербургского ПЕН-клуба. За столом Яков оказался рядом с молодой переводчицей Наталией Рахмановой, дочерью известного в то время писателя Леонида Рахманова. Ушли они порознь, но периодически встречались, Яков провожал Наталию до дома. На встречу нового, 1963 года Яков пригласил Наташу в Пушкинские горы — между геологическими экспедициями Гордин жил там, писал стихи.
Весной 1963 г. Гордин уехал в геологическую экспедицию в Заполярье на полгода, оттуда в письме сделал предложение Наташе, но получил отказ. Когда же вернулся из экспедиции, родился сын Алеша, и вопрос о женитьбе решился сам собой. Как вспоминал Яков Аркадьевич: «Я, конечно, был странный кандидат, и родители были не в восторге: у меня даже пиджака не было, я ходил в кожаной куртке. И когда пригласила меня девушка первый раз за семейный стол, я так и сидел в кожаной куртке поверх белой рубашки».
Наталья была еще невестой Гордина, когда он посвятил ей стихотворение, оканчивавшееся строками:
Тень совы надо мной пролетала
и опять полетит впереди.
В то время он собирался писать цикл стихов, где совы были основными персонажами: «Как я вспоминаю, в верхоянской тайге, где мы тогда работали, совы попадались постоянно, особенно весной — в период спаривания, когда они носились друг за другом с режущими слух криками». В итоге, вместо целого цикла Гордин ограничился одним стихотворением – «Влюбленные совы».
У супругов родился сын Алексей, который тоже связан с литературой, но несколько в ином виде – он занимается издательскими делами. Сначала работал в издательствах «Пушкинский фонд», «Северо-Запад», а в последнее время является заместителем генерального директора Петербургского издательства «Азбука».
В 1968 году Яков Гордин поставил свою подпись под письмами протеста (дело Бродского, дело Синявского—Даниеля, дело Гинзбурга—Галанскова) и оказался на несколько лет в «черном списке», что исключало возможность публикаций на всей территории СССР. Зарабатывал он тогда телевизионными сценариями под именами своих друзей — Владимира Марамзина, Игоря Ефимова, Игоря Смирнова.
При этом сам Гордин рассказывает об этом в одном интервью с легким юмором: «Советскую власть в то время можно было легко провести. Я продолжал, как и прежде, писать, скажем, литературные сценарии для ТВ. Потом отдавал их своим приятелям, те публиковали их под своими фамилиями, а я получал гонорары. Случались комичные ситуации. Скажем, я написал сценарий об Антокольском, который отдал своему приятелю Игорю Смирнову. Игорь получил деньги, отдал их мне. А я потом встречаю на улице литературного редактора с ТВ, который учит меня, как надо писать сценарии на примере того самого спектакля об Антокольском».
И лишь после 1988 года он снова стал подписывать книги своей фамилией. В конце 1980-х — начале 1990-х гг. принимал активное участие в политической жизни Ленинграда-Петербурга — был членом политсоветов партий Демократический выбор России (ДВР) и Союз правых сил (СПС). Публиковал политические статьи в газетах «Известия», «Сегодня», «Литератор», «Час пик», «Невское время». В 1991 году стал главным редактором литературного журнала «Звезда» (совместно А.Ю. Арьевым).
В 2001 году подписал письмо в защиту телеканала НТВ (прежнего, перестроечного).
В 2004 году стал автором и ведущим 12-серийного документального телевизионного цикла на телеканале «Культура» «Есть упоение в бою», который подробно рассказывает о значении дворянских поединков на Руси.
Самыми известными произведениями Якова Гордина считаются книга о дуэлянтах, произведение–разоблачение личности Николая Первого («Николай Первый без ретуши») и документальная повесть о жизни Ермолова: на основе архивных документов и мемуарных свидетельств, писателю удалось доказать истинное значение Ермолова в русской истории. Книга полностью раскрывает характер Ермолова, показывая, насколько он хотел славы, которую имел Македонский или Цезарь. Насколько много усилий приложил Ермолов для своего самовоспитания, выделяясь в своем окружении особенным честолюбием.
Книги Гордина были удостоены премии «Северная Пальмира» (1999) и Царскосельской премии (2001).
Я. ГОРДИНУ
Вызывает безумную жалость
То, что жизнью когда-то считалось:
Парапеты, огни, мостовая,
В переулках поспешность объятий,
Эти ржавые скрипы трамвая
И кресты кораблей на закате...
Вызывает нелепую жалость
Этот новенький крест над собором,
Эти сборища, сборнички, сборы,
И заклеенные заборы
У метро – что ещё не распалось.
И ещё – бесполезная жалость
К тёмным сводам стеклянных вокзалов,
К тем прохожим, теряющим тени.
К одичанию их сновидений,
От которых на стенках осталась
Память кухонных в-гости-хождений...
И когда непонятным укором
По плащу шебуршит осторожно
Мелкий дождь ежедневного вздора –
Быть прохожим почти невозможно:
Так храбрится он, ветер осенний,
Так нелепо, отважно, несложно
Как с фасада подкрашенный город...
И прожектор подсветкою ложной
Разукрасит его, обесценит,
Перепутав прологи с финалами,
Бросит вниз на колючие тени
Фонарей, отражённых каналами.
Василий Бетаки
***
Все-таки я посчитал нужным закончить эту часть цикла очерков еще одним представителем семейства Гординых – младшим сыном Аркадия Моисеевича Гордина Михаилом. Он, конечно, меньше известен, нежели его старший брат Яков, тем не менее и свой след в литературе он оставил.
Михаил Аркадьевич Гордин (1941-2018) – писатель, литературовед.
Михаил Гордин родился в октябре 1941 года в Нижнем Тагиле, где в эвакуации с ним и старшим сыном Яковом находилась мать – писательница Марианна Яковлевна Басина. Отец Михаила – Аркадий Моисеевич Гордин, писатель, литературовед, известный пушкинист, несколько лет был заместителем директора по науке в Пушкиногорье. Старший брат Яков Гордин стал впоследствии известным писателем.
С 1945 года жил в Ленинграде/Петербурге. В 1959 году окончил 206-ю среднюю школу (бывшее Петровское купеческое училище), среди учителей которой еще были люди с гимназическим образованием.
Учился в среднем художественном училище по специальности «скульптор-исполнитель», которое окончил в 1964 году.
Одновременно с учебой начал писать прозу и публиковаться. Писал рассказы, очерки, рецензии, сценарии для научно-популярных фильмов и эстрадных представлений. В 1967–68 годах участвовал в работе над книгой «Крылов в Петербурге», автором которой был его отец Аркадий Моисеевич Гордин. В 1973 году участвовал в работе над книгой-альбомом «Пушкинский Петербург».
Основной темой исследовательской литературной деятельности Михаила Гордина является осмысление феномена появления русской дворянской интеллигенции на рубеже XVIII–XIX вв. (поколение И. Крылова, Н. Карамзина и др.) и рождения в конце XVIII в. новой русской словесности. Он подробно исследует появление в итоге усвоения опыта европейской литературы – в эпоху Просвещения ориентированной преимущественно на идеологию «третьего сословия» – существенно отличного от западного, соответствующей тогдашнему состоянию сословного государства и сословного общества с безусловным господством дворянского сословия, особенного специфически российского миропонимания. Гордин считает их, с одной стороны, резко противостоящими одно другому, но, с другой стороны, являющимися родственными в своем максимализме и неприятии наличной действительности и собственной в ней участи. Провозвестником первого в русской литературе был Николай Карамзин – это дворянский ультраромантизм и индивидуализм, утверждение абсолютного превосходства духовных сил личности над житейскими обстоятельствами и, соответственно, безграничной внутренней свободы, позволяющей пренебречь любыми внешними стеснениями. Апологетом второго – Иван Крылов – антагонист и язвительный критик карамзинизма, признававшего унизительную зависимость и полную незащищенность личности от внешних обстоятельств, и выбравшего в качестве способа защиты и обретения реальной свободы от навязанных извне условий существования тотальной, экзистенциальную иронию. Вот как раз преодоление идеологических крайностей, обозначенных в исходе XVIII в. Карамзиным и Крыловым, согласно концепции Михаила Гордина, и стало содержанием русской классической литературы XIX в. от Пушкина и до эпохи модернизма.
В 1980-е годы вышли книги Михаила Гордина «Театр Ивана Крылова», «Путешествие в Пушкинский Петербург», «Александр Блок и русские художники» (две последние книги написаны в соавторстве с отцом А.М. Гординым) и биографический роман «Жизнь Ивана Крылова». В 2008 году вышло радикально расширенное издание биографии Крылова под также расширенным названием «Жизнь Ивана Крылова, или Опасный лентяй».
Эта книга об обстоятельствах, в которых «человек с душой и талантом» прокладывает жизненный путь в противоречивую эпоху русской истории. Во времена Крылова по всей Европе распространился «роман воспитания». Гордин написал, так сказать, «роман поведения». Автор останавливает внимание на тех ситуациях, в которых герой осуществляет выбор жизненного пути, делая этот путь своей судьбой. Поведение Крылова разрушает, корректирует и исправляет ту самую легенду о нем, благодаря которой он не только выжил в трудную эпоху, но и победил ее. Гордин даже выбрал характерные названия для оглавления и частей книги, имеющие конкретный смысл: «Уход», «Отсутствие», «Возвращение» – это «уход», «отсутствие» и «возвращение» Крылова из мира и в мир русской современной ему культуры. К ней, к культуре, просветительство везде повернуто в первую очередь.
Литературовед и соредактор (наряду с Яковом Гординым) журнала «Звезда» Андрей Арьев в предисловии к роману написал: «Голос гения – это отнюдь не монолог одиночки, каким он порой доносится до потомков. Слышимые нами громовые раскаты – это в первую очередь отзвук его диалога с эпохой. Этот диалог запечатлен в «Жизни Ивана Крылова» – с художественной выразительностью и интеллектуальной смелостью».
В начале 1990-х годов Михаил Гордин возглавил издательство «Пушкинского фонда» и уже в качестве главного редактора издательства выпустил книгу «Пушкинский век. Панорама столичной жизни» (снова в соавторстве с отцом), за которую был удостоен Анциферовской премии за 1995 год. Авторы предпослали этой книге эпиграф: «Памяти нашей дорогой Марианны Николаевны Басиной, без деятельного участия которой не было бы этой книги».
Умер Михаил Аркадьевич Гордин в Петербурге в 2018 году.
***
Самыми известными переводами Наталии Леонидовны Рахмановой являются две детские книги — «Хоббит» Д. Р. Р. Толкина и «Говорящий сверток» Дж. Даррела. Она перевела десятки произведений — фантастики, прозы, драматургии, детской литературы. Айзека Азимова и Клиффорда Саймака, Вальтера Скотта и Бернарда Шоу, Амброза Бирса и Герберта Бейтса, Джона Голсуорси и Натаниеля Готорна, Грэма Грина и Роальда Даля, Джерома К. Джерома и Дафну Дюморье, Герберта Уэллса и Гилберта Честертона, Уильяма Фолкнера и Фрэнсиса Скотта Фитцджеральда, Редьярда Киплинга и Эдварда Форстера, Лемони Сникета и Дика Кинга Смита, Розмари Сатиклиф и Агату Кристи…
Наталия Леонидовна Рахманова (род. в 1930 г.) – литературная переводчица с английского языка.
Наталия Рахманова родилась в Ленинграде в семье писателя Леонида Николаевича Рахманова и техника-архитектора Татьяны Леонтьевны Петерсон. Татьяна Леонтьевна — внучка архитектора Леопольда Петерсона, строившего в конце XIX века в Петербурге дома и фабрики, а также руководившего отделкой нескольких знаменитых особняков, включая особняк Половцева.
Наталия Леонидовна в одном из интервью так описала свои детские впечатления: «… Жили мы в коммунальной квартире на Васильевском. Сосед сильно пил и когда шел с работы от Среднего проспекта по 4-й линии Васильевского, то летом громко пел — было слышно с улицы.
Комната бабушки была огромной — сорок метров, там жили бабушка, тетушка и я, а в конце длинного коридора была еще одна комната — прибежище мамы с папой. У бабушки на мраморных подоконниках можно было лежать и смотреть в большие окна. Приходили гости, приезжали родственники — спали за ширмами на раскладушке».
Наташа росла в литературной атмосфере и с раннего детства была приучена к чтению. В доме постоянно бывали крупные писатели. Особенное впечатление на Рахманову произвел Евгений Шварц.
Летом 1941 года Наташу с матерью отправили в эвакуацию в г. Котельнич Кировской области, где жили родители отца, а отец, работавший военным корреспондентом, тетя и бабушка остались в Ленинграде.
В феврале 1944-го Наташа с мамой из Котельнича уехали в Москву, где к тому времени уже работал Леонид Рахманов. Летом Рахмановы вернулись из Москвы в Ленинград, в ту же коммуналку на Васильевском. И только в 1950 году семья Леонида Рахманова переехала с Васильевского острова на Марсово поле — в знаменитый Дом Адамини. Во время войны часть дома была разрушена авиабомбой, вот эту разбомбленную часть отстроили заново и там дали десять квартир ленинградским писателям и десять — архитекторам.
После школы Рахманова в 1948 году поступила на английское отделение филологического факультета ЛГУ, хотя английского не знала. В школе был немецкий, а в детстве – французский, когда «бывшая француженка» Изабелла Антоновна занималась с тремя девочками из интеллигентных ленинградских семей. Английский же возник потому, что в тот год не было набора на скандинавское отделение, куда Наташа мечтала поступить, полюбив романы Сигрид Унсет.
Окончив ЛГУ в 1953 году, семь лет работала референтом-переводчиком в Ботаническом институте АН СССР.
В середине пятидесятых Рахманова отдыхала в доме отдыха писателей Коктебеле, где познакомилась со знаменитым фантастом Иваном Ефремовым и с его семьей. Ефремов предложил Наталье переводить английских фантастов: «Я вам буду присылать научную фантастику».
В 1956–1957 годах в Доме писателя начали работу семинары для молодых переводчиков, руководили семинарами люди прекрасно образованные, наследовавшие традиции Серебряного века и ОБЭРИУ, прошедшие аресты и ссылки: Иван Лихачев, Александр Энгельке, Эльга Линецкая, Татьяна Гнедич.
На эти семинары ходила Наташа и благодаря им познакомилась со своим будущим мужем Яковом Гординым.
В 1957 году в журнале «Знание — сила» вышел рассказ Клиффорда Саймака «Однажды на Меркурии» в переводе Наталии Рахмановой: «Старый Крипи сидел в комнате управления и с увлечением извлекал из своей скрипки пронзительные звуки. На опаленной солнцем равнине, вокруг Меркурианского Силового Центра, Цветные Шары, подхватив мысли Крипи, приняли форму земных холмов и мерно покачивались в танце. Сидя в холодильнике, кошка Матильда сердито смотрела на пластины замороженного мяса, висевшие у нее над головой, и нежно мяукала…».
В середине 1960-х годов начала переводить Амброза Бирса, фантастов Азимова, Саймака. Посещала переводческий семинар английской прозы при Союзе писателей, которым руководил Л. Хвостенко. Руководители семинаров и редакторы издательств отмечали и ценили в работе Рахмановой тонкое знание языка, умение воспроизвести стилистические особенности оригинала, способность уловить ритм иноязычной прозы.
Сотрудничала с издательствами «Художественная литература», «Лениздат», «Искусство». Одними из первых ее публикаций были переводы рассказов Кэтрин Мэнсфильд (1958), рассказов Г. Уэллса в сборнике «Английская новелла» (1959). Специализировалась на переводах классической литературы XIX в., лучших образцах прозы XX в.
Особую известность Рахмановой принес перевод повести Дж. Р. Р. Толкина «Хоббит», предшествующей трилогии «Властелин колец». Именно Рахманова первая познакомила русского читателя с этим крупным писателем и мыслителем.
Вот как сама переводчица рассказывала об этом: «Это была совершенно неожиданная история. Наш приятель прозаик Игорь Ефимов однажды мне говорит: «У меня книжка такая оказалась, прочтешь? Тебе понравится». И мне книжка понравилась, понравилась просто безумно. О Толкине до этого я ничего не слышала. Но в Публичной библиотеке кое-что нашла о нем. В 1972 году прочитала книгу Толкина «The Hobbit, or There and Back Again» и перевела две главы и пошла с ними в «Детгиз», где редактором была дочка Шолохова Светлана Михайловна Туркова, которая мне сказала: «Так переводите дальше, напечатаем». И было послано письмо в Москву, что книга уже переведена, чтобы московские переводчики не перехватили инициативу.
В 1976 году перевод «Хоббит, или Туда и Обратно» был опубликован отдельной книгой с иллюстрациями Михаила Беломлинского издательством «Детская литература».
Как я работала над переводом? Пожалуй, принцип тут у меня был один: не русифицировать текст, и главное – имена. ... Впоследствии некоторые взрослые упрекали меня в обилии трудных для детей иностранных имен и названий. От самих детей я этого не слыхала.
Повторяю, я не читала тогда трилогии, поэтому переводила сказку, не думая ни о Беовульфе, ни о "холодной войне" и вполне могла пропустить "запад" и "восток" как особо значащие, причем пропустить по каким-то своим лексическим причинам. Издательство тоже восприняло (в моем переводе) "Хоббита" как сказку о борьбе Добра и Зла, а не коммунизма и капитализма».
Алексей Гордин вспоминал: «Мама пересказывала мне «Хоббита» еще до издания, в 1974 году — в Вильнюсе, на вокзале, когда мы ждали поезда».
Перевод «Хоббита» был высоко оценен толкиноведами и лингвистами в Великобритании. А «Властелина колец» Наталия Леонидовна переводить отказалась: «Книга слишком большая и совсем другая».
Наталия Рахманова вышла замуж за писателя Якова Гордина в 1963 году. Причем, свадьбе предшествовали некоторые интересные события. Тогда оба ходили на семинар по художественному переводу Эльги Линецкой. Однажды осенью 1962 года, после семинара,
вся компания отправилась домой к председателю Исполкома Петербургского ПЕН-клуба Константину Азадовскому. За столом Рахманова и Гордин оказались рядом. Ушли они порознь, но периодически встречались, Яков провожал Наталию до дома. А на встречу нового, 1963 года Яков пригласил Наташу в Пушкинские горы, где работал заместителем директора его отец, Аркадий Гордин — между геологическими экспедициями Гордин жил там, писал стихи.
Зимой 1963 года Рахманова много жила в Репино на даче, переводила Вальтера Скотта, время от времени каталась на лыжах. И теперь уже Гордин частенько туда приезжал. А весной 1963 года он уехал в геологическую экспедицию в Заполярье на полгода, оттуда в письме сделал предложение Наташе и… получил отказ.
Вот как в одном из перекрестных интервью рассказывают об этом сами супруги:
«Яков Аркадьевич: Я предложил выйти замуж, а девушка сказала, что ей и так хорошо.
Наталия Леонидовна: А я привыкла сама по себе быть.
Яков Аркадьевич: Я вернулся из экспедиции, в 1963 году родился Алеша, и вопрос о замужестве/женитьбе решился сам собой. Я, конечно, был странный кандидат, и родители были не в восторге: у меня даже пиджака не было, я ходил в кожаной куртке. И когда пригласила меня девушка первый раз за семейный стол, я так и сидел в кожаной куртке поверх белой рубашки».
Свидетелями на свадьбе были поэт Виктор Соснора с женой Мариной. Потом Соснора, работавший на заводе, приходил в гости к Якову уже в Дом Адамини, приносил маленькую бутылку водки. Яков и Виктор, устроившись на кухне, ее распивали, закусывая пельменями, к чему интеллигентная семья Рахмановых так и не привыкла. А потом еще нередко заглядывал к ним Бродский, который громко читал стихи.
Живет Наталия Леонидовна Рахманова в Петербурге.
***
После войны в Ленинграде было создано Центральное литературное объединение при Союзе писателей, которое возглавляли два человека — прозаик Леонид Николаевич Рахманов и моя любимая тетка Маргарита Степановна Довлатова, в те годы — старший редактор издательства «Молодая гвардия». Причем, основная идеологическая нагрузка ложилась именно на неё, поскольку Рахманов был беспартийным, а моя тетка — давним и более-менее убежденным членом партии. Рахманов был известен как очень культурный, благородный и доброжелательный человек, а о своей близкой родственнице мне говорить куда сложнее. <...>
Ни моя тетка, ни Леонид Рахманов не были влиятельными людьми, так что, пробивая в печать труды своих воспитанников, они обращались за помощью и содействием к Вере Пановой или Юрию Герману» (С.Д. Довлатов. «Мы начинали в эпоху застоя»).
Леонид Николаевич Рахманов (1908-1988) – писатель, сценарист и драматург, журналист.
Леонид Рахманов родился в г. Котельнич Вятской губернии (ныне – Кировская область) в семье земского дорожного техника.
Самым любимым занятием в детстве Лёни Рахманова было чтение книг, он был постоянным читателем земской библиотеки. Вот как сам писатель рассказывает об этом в книге воспоминаний «Люди – народ интересный» (1978): «Знакомство с литературой продолжалось все детство..., быстро росла лавина прочитанных книг. Одни книги составляли мою личную собственность, книги-подарки, другие принадлежали моим родителям, третьи — нашим знакомым, четвертые я брал из библиотек, городской и школьной, и это был главный книжный источник.
Какие же книги меня больше интересовали и что я чаще всего перечитывал?.. это были очень разные книги: «Записки Пиквикского клуба» и «Домби и сын» Диккенса, «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука» Аксакова, «Фрегат «Паллада» Гончарова и «Таинственный остров» Жюля Верна...
...Книг было прочитано за детские годы не одна тыща. Полные собрания сочинений того же Жюля Верна, Майн Рида, Купера, Буссенара, Густава Эмара, Жаколио, Андре Лори и других приключенцев: русские и иностранные классики...В дальнейшем приключенцы были совсем забыты, на смену им, кроме книг по технике, пришли серьезные русские и западные писатели; еще через год, ближе к шестнадцати, меня потянуло к поэзии... Если Некрасова, Лермонтова, Пушкина я любил с детства, то лет с пятнадцати я начал усиленно читать Фета, Тютчева, затем кинулся к Брюсову и Бальмонту...
...В шестнадцать лет, в год окончания школы, я стал почитывать и философов, тех, что писали поострее и поэффектнее — Ницше, Штирнера, Шопенгауэра...
… в ту пору я уже открывал для себя великого русского писателя и философа – Достоевского, и уж тут мои изумление и восторг были самыми искренними…».
В 1924 году окончил среднюю школу и уехал в Ленинград, где прожил всю жизнь. Выучился там электроделу, два года работал на монтаже высоковольтной линии передач Волховской ГЭС.
В 1926—1928 учился в ЛЭТИ (Ленинградский электротехнический институт; ныне – Санкт-Петербургский государственный электротехнический университет «ЛЭТИ» им. В.И. Ульянова (Ленина).
Учась в институте, Леонид Рахманов увлекся литературными занятиями в литературном объединении рабочей молодежи «Смена» на Фонтанке, в одном из бывших дворянских особняков. Именно здесь он прочитал в 1927 году свой первый рассказ. В этом же году он опубликовал первые рассказы, а в 1929-м в журнале «Звезда» вышла его первая повесть «Полнеба», написанная в Котельниче, а затем «Племенной бог» (1931), все эти произведения посвящены жизни студенческой молодежи конца 1920-х годов.
Опубликованные повести привлекли внимание критиков и читателей. В частности, Михаил Слонимский заметил: «На рубеже 20-30-х годов в ленинградской литературной среде появился молодой высокий юноша, с виду очень хрупкий. Выразительность тонкого лица говорила о его большой впечатлительности».
Повесть «Базиль» (1933) рассказала о трагической судьбе художника в России. Впечатления от длительной поездки на север отразились в повести «Умный мальчик» (1934). Наибольшую известность принесли Рахманову сценарий фильма «Депутат Балтики» (1936, с Николаем Черкасовым в главной роли; режиссеры И.Е. Хейфиц, А.Г. Зархи) и написанная на основе сценария пьеса «Беспокойная старость» (1937) – об академике К.А. Тимирязеве. Пьеса обошла сцены более 400 театров в нашей стране, в том числе в ленинградском Большом драматическом театре, и за рубежом, издавалась на немецком, английском, польском, болгарском, японском языках. Пьеса была написана в чеховских традициях глубокого понимания не только сказанного, но и несказанного и недоговоренного, и слов, и пауз. Пьеса в 1956 г. была поставлена во МХАТе им. Горького и спектакль был показан на гастролях в Лондоне, Париже. Токио.
Как считал сам Рахманов, именно фильм «Депутат Балтики» по его сценарию спас его от ареста в 1937 году. Фильм получил высокую оценку на Международной выставке в Париже, ему присуждена высшая премия Гран-при. В 1946 году на VII Международном кинофестивале фильм был удостоен латунной медали.
Во время советско-финской кампании 1939—1940 годов и в начале Великой Отечественной войны Рахманов работал военным корреспондентом в Ленинградском отделении ТАСС.
Рахманов в своих эпизодах-воспоминаниях «1939-1941» написал: «В ночь с 30 ноября на 1 декабря 1939 года из местечка Юкки под Ленинградом, будучи причисленными, к военной газете „Боевая красноармейская“, мы с Бяликом, Германом, Слонимским и фотокорреспондентом Марком Редькиным выступили в поход. Вместе со стрелковой дивизией мы пересекли ближнюю границу Финляндии... Запомнился первый шаг за рубеж: с той и с другой стороны росла рябина, густо усыпанная ярко-красными ягодами; ягоды подморозило, и поэтому они были особенно вкусными. И в то же время мелькнула дикая мысль: а что если они...отравлены? Понимал, что это фантастическая чушь, и, тем не менее, разрешил себе две-три секунды с неприязнью оглядеть эти нарядные, но „чужие“ рябины...
На финской заставе было пусто, на снегу виднелись следы босых ног, в доме разбросаны на полу игральные карты, о чем не преминули написать в своих корреспонденциях все военкоры, не забыв подчеркнуть небывалую длину прыжков бежавших с заставы финских пограничников...
Из Райволы мне надо было отвезти в Ленинград корреспонденцию, а машины под рукой не было. До Терриок я шел пешком по железнодорожному полотну. Сперва встретился наш патруль, который мне посоветовал снять с петлиц знаки различия. Затем я увидел медленно двигающийся мне навстречу бронепоезд; перед паровозом поставлена была платформа с бойцами, державшими винтовки наперевес. „Впереди все в порядке?“ — спросил меня лейтенант. Я его успокоил, а уж после подумал: как хорошо, что они не приняли меня за переодетого финна! Из Терриок я поехал уже поездом...Лично мне эта недолгая война дала некоторый военный опыт, который пригодился через полтора года».
Вскоре Василеоостровский военкомат направил его на Северный фронт, в армейскую газету «Часовой Севера». Как вспоминал полковник А.И. Бескоровайный в книге «Строки — тоже оружие»: «Рахманов — высокий, стройный. Подобрать для него форму и в самом деле нелегко. Все имеющиеся у нас гимнастерки ему были коротки. Пришлось отрядить Ивана Страхова на армейский вещевой склад. Вернулся он оттуда сияющий: нашел все, что нужно... Статьи и заметки Леонида Рахманова о героях боев в Заполярье стали регулярно появляться в нашей газете».
Леонид Рахманов был на передовой, где шли бои на Кандалакшском направлении. Случалось, по часу томились у переправ, гадая, что раньше наступит – налет вражеских самолетов или очередь перебраться на грузовике со снарядами через разлившуюся горную речку.
Из воспоминаний Леонида Рахманова: «Поработав с неделю в редакции, я отправился на юг полуострова, где шли бои на Кандалакшском направлении. Стал писать свои очерки о боевых действиях нашей армии. Случалось, по часу томились у переправ, гадая, что раньше наступит — налет вражеских самолетов или же наша очередь перебраться на грузовике со снарядами через разлившуюся горную речку. Повидали взятых в плен немцев, не финнов, а именно немцев, что было особенно любопытно, и поэтому мы охотно о них написали. Едва я успел вернуться в Мурманск, как телеграфным распоряжением Политуправления ЛВО меня отозвали в Ленинград, в распоряжение ЛенТАССа. С грустью и, что говорить, не без зависти, провожали меня мои товарищи ленинградцы. Ни они, ни я не знали, что наш родной город, куда так неожиданно я возвращался, уже через три недели станет блокадным...».
Оказавшись в кольце осажденного Ленинграда, Леонид Николаевич пережил в нем тяжелые месяцы блокады – с сентября 1941 по февраль 1942 года. В феврале 1942 года по состоянию здоровья он был эвакуирован на Большую землю, в родной Котельнич.
Впоследствии свои воспоминания о блокадной зиме Л. Н. Рахманов выразил на страницах очерка «Эшелон вернулся», написанном в 1966 году:
«Зима 1941-1942 года была на редкость морозной. Обычно Нева не легко замерзает, тем более, когда ее бороздят ледоколы, проводя суда по фарватеру, — между мостами тянутся километровые полыньи. В эту зиму стоял сплошной лед, что для жителей имело существенное значение: выяснилось, что по льду легче идти, чем через мост. Кривизна, подъем, незаметные в обычное время, сейчас казались почти непреодолимыми. Люди и по плоскости-то с трудом передвигали ослабевшие ноги, а чтобы перевалить через середину моста, приходилось делать сверхъестественное усилие. Ледяная же поверхность реки строго горизонтальна, если не считать неровностей, своеобразных торосов, образовавшихся при ледоставе, — торосы можно и обойти. Правда, оставалось спуститься на лед и подняться на противоположный берег — почти альпинистская задача. Но пешеходы, как альпинисты, помогали один другому: страховали, поддерживали, вытягивали за руку наверх, — это была настоящая взаимная выручка в бою — в бою с высотой и слабостью.
Для меня этот путь имел особую притягательную силу... Я знал, что в конце пути меня ждет награда. Дело в том, что в самое тяжелое для меня время, мне предложили составить и отредактировать пробный номер журнала „Литературный современник“.
Я был рад поручению. Я знал, что эта работа опять прибавит сил и мне, и моим товарищам. Так важно было тогда делать какое-то общее дело, не имеющее касательства к утолению физического голода.
И люди снова поверили, стали писать, стучать на машинке... Всем хотелось чувствовать себя литераторами, а не просто „едоками первой или второй категории“. ...в эту зиму...было трудно пережить, не опустив руки. И руки опустились. Силы резко упали. В середине февраля через Ладогу началась эвакуация населения. Удалось отправить на Большую землю обессилевших и больных литераторов. В марте отправили и меня...».
«Признаюсь, меня и сейчас охватывает волнение, когда я представляю себе запечатленной на бумаге, в слове, в книге летопись одного ленинградского дня, и особенно ночи, с ее воем сирен и бомб, заревом пожаров, лихорадочным тиканьем радиометронома, самоотверженным трудом людей, борющихся с бедой...» (Л. Н. Рахманов, «Эшелон вернулся», 1966 г.).
Рахманов — подполковник интендантской службы I ранга, награжден 16 правительственными наградами. Среди них три ордена – «Знак Почета», Отечественной войны II степени, Октябрьской Революции, 11 медалей, в том числе «За оборону Заполярья» и «За оборону Ленинграда», а также два знака, один из которых «Ветеран Карельского фронта».
В 1944 году он закончил начатую еще в сорок первом году пьесу о Чарльзе Дарвине «Даунский отшельник», а в следующем году издал пьесу «Окно в лесу», описывающую события военных лет. Военная тема также звучит в пьесе «Камень, кинутый в тихий пруд» (1964), и в повести «Домик на болоте» (1959, написанной в соавторстве с Е. Рыссом).
В повести «Домик на болоте» главный герой – советский профессор, биолог Андрей Николаевич Костров, беззаветно преданный науке и своему народу человек, труд которого был крайне необходим людям в годы войны. Созданная вакцина должна помочь раненым в случае осложнения газовой гангрены. Война потребовала полной отдачи сил, и Костров с помощниками переехал жить в лабораторию. Они работают сутками по очень жесткому графику. Костров требует полной самоотдачи, работая и живя на болоте, в совершенно непривычных условиях. Суровый быт партизанского лагеря, постоянная опасность, беспокоят их только в том плане, что могут прервать их исследования. Дважды уничтожались результаты их исследований, чтобы они не достались фашистам. Для посторонних людей непонятно и странно, как можно работать и делать научные открытия здесь. В образе ученого Кострова воплощены лучшие черты настоящего интеллигента: высокие жизненные цели, потребность служить людям, человечность, высокая образованность, гражданская позиция.
Перу Леонида Рахманова принадлежит повесть об Александре Невском «Кто с мечом войдет» (1953) и киносценарии, посвященные первому российскому академику М.В. Ломоносову – «Михайло Ломоносов» (1954) и «Явление Венеры» (1961).
Леонид Николаевич много лет работал консультантом и членом сценарно-редакционной коллегии киностудии «Ленфильм». Редактировал сценарии таких известных фильмов, как «Балтийское небо», «Поднятая целина», «Дама с собачкой» и другие.
Возглавлял Центральное литературное объединение при Союзе писателей. Первые произведения многих членов ЛИТО при издательстве «Советский писатель» были опубликованы в альманахе «Молодой Ленинград», составителями и редакторами которого были Леонид Рахманов и Маргарита Довлатова.
Рахманов «не только хорошо писал, но и сделал много добра очень многим людям – помог. Особенно молодым ленинградским писателям. В. Голявкин, Г. Горышин, В. Конецкий, В. Ляленков, Б. Сергуненков, Э. Шим и многие другие с полным основанием считают его своим первым учителем. Как бы не складывалась писательская судьба Л. Рахманова, он всегда сохранял любовь и чувствительность к слову, активную доброту, так и не прозлился за долгие годы – и это, по-видимому, культура». Так вспоминал – одним из первых – об учителе Андрей Битов (1966 год).
Был членом редколлегии журнала «Ленинград», после ждановского постановления «О журналах "Звезда" и "Ленинград"» в 1946 году Рахманова уволили, но Николай Павлович Акимов, художественный руководитель Ленинградского Театра Комедии, тут же пригласил его заведовать литературной частью своего театра. Квартира в Доме Адамини была открыта для друзей — здесь бывали писательница Екатерина Боронина (в 1950 году арестованная) с мужем — писателем и переводчиком Сергеем Хмельницким, Евгений Шварц, Алексей (Леонид) Пантелеев и многие другие. Когда здесь поселится ставший мужем его дочери Наташи Яков Гордин, сюда приходил и читал свои стихи молодой Иосиф Бродский.
Леонид Рахманов был женат единожды. В конце 1920-х годов он познакомился с Татьяной Петерсон, дочерью архитектора Леонтия Петерсона, сына академика Императорской Академии художеств, архитектора Леопольда Петерсона, строившего в конце XIX века в Петербурге дома и фабрики, а также руководившего отделкой нескольких знаменитых особняков. Татьяна и сама пошла по стопам отца и деда, став архитектором.
В 1930 году у Рахмановых родилась дочь Наталия, будущая литературная переводчица.
Супруги прожили вместе шесть десятков лет. Леонид Николаевич делился с Татьяной Леонтьевной творческими планами, читал ей главы новых книг, прислушивался к ее советам, а в одной из анкет он прямо написал, что жена выполняет при нем и секретарские обязанности. Недаром же в анкете на вопрос: «Ваше любимое имя?» – он отвечал: «Татьяна». Второе издание книги «Люди – народ интересный» (1981) посвятил Татьяне Леонтьевне: «Моей жене, убедившей меня рассказать о своем детстве».
Но, живя в Ленинграде, писатель не забывал и родного города. Рахманов большую часть жизни провел за писательским столом, отцовским, вывезенным в Ленинград из Котельнича. С родным городом были постоянно связаны его жизнь и творчество. «Котельничу я обязан, может, главным: первым толчком, первой тягой к прекрасному – прекрасному в жизни, в природе, в театре, в музыке». Город стал литературным персонажем в автобиографической повести «Взрослые моего детства».
Умер Леонид Николаевич Рахманов в Ленинграде 24 апреля 1988 года, ему было 80 лет. Похоронен на Большеохтинском кладбище.
Решением исполкома городского Совета от 4 февраля 1988 года Л.Н. Рахманову присвоено звание «Почетный гражданин города Котельнича» (Рахманов стал первым почетным жителем Котельнича). Кроме того, в Котельниче в доме №12 по ул. Урицкого в 1996 году была открыта мемориальная доска для увековечения памяти Л.Н. Рахманова.
В Петербурге в доме №7 на Марсовом поле, в котором около 40 лет прожил писатель, в апреле 1998 года была открыта мемориальная доска.
О творчестве Л.Н. Рахманова известный писатель Вениамин Каверин говорил так: «Он пишет повести, киноповести, пьесы, сценарии, статьи... Он стремится изобразить характер... Вся тщательная предварительная работа сводится к тому, чтоб сперва найти, а потом открыть характер... Примеров много, и они доказательны – стоит лишь внимательно прочитать любое произведение Рахманова, писателя умного и немногословного...».
«Наш руководитель Леонид Николаевич Рахманов, рафинированный интеллигент, матерый драматург, сценарист и прозаик. Ему было ещё далеко до собственной “беспокойной старости”... Рахманов называл нас по фамилиям или по имени-отчеству…» (Виктор Конецкий. «Кляксы на старых промокашках» – об участии в работе ЛИТО 1955-1957 гг.).
Повенчанные концлагерем
ГОРЛИНЫ
«Голубиной парой» назвал Горлиных их друг-поэт Владислав Ходасевич. К этим родственным поэтическим душам любовь пришла поздно – ей было уже за тридцать, ему – за двадцать (ровно десять лет разницы в возрасте, даже если женщина старше мужчины, для обоюдной любви не имеют никакого значения), к тому же русские поэты, хотя и по своей воле, но вынужденно покинувшие Родину, познакомились на чужой земле – в эмиграции в Берлине. Вот только счастье их длилось не очень долго – пришедшие к власти в Германии нацисты положили конец их семейной идиллии – оба, хотя и в разных местах и с разницей в год оказались в нацистских концлагерях, где и сгинули в газовых камерах.
Раиса Ноевна Горлина (девичья фамилия – Блох; 1899-1943) – поэтесса.
Раиса Блох родилась в Петербурге в семье присяжного поверенного Ноя Львовича Блоха и Доры Яковлевны Малкиель (представительницы известного купеческого семейства Малкиель), занимавшейся исключительно детьми и домом. Семейство же Малкиель интересно не только своими купеческими успехами. Судите сами: по материнской линии двоюродными братьями Раисы были такие известные в русской истории личности, как лингвист Виктор Жирмунский, искусствовед Мирон Малкиель-Жирмунский, музыкальный педагог и виолончелист Константин Шапиро; двоюродная сестра – Магдалина Лосская (в девичестве Малкиель-Шапиро), жена историка церкви В. Н. Лосского (сын философа Н.О. Лосского) и мать филолога и богослова Николая Лосского. Троюродными же братьями Раисы были филолог-романист Яков Малкиель и писатель Юрий Тынянов.
Н.Л. Блох — автор книги «Из юридической практики управлений по постройке казённых железных дорог: Лунинец-Гомельской, Барановичи-Белостокской, Седлец-Малкинской, Брест-Холмской и Гомель-Брянской» (СПб: тип. В. Безобразова и К°, 1889), составленной на основе опыта его собственной службы юрисконсультом управлений по постройке этих дорог.
В 1912 году, после смерти отца, Раиса с матерью переехала в Петербург, где уже жил ее брат Яков Ноевич Блох (1892-1968) – театровед, переводчик и издатель, который в 1918 году создал издательство «Петрополис».
Искренний интерес Якова Ноевича к оформлению книги был хорошо известен и ценим не только художниками, но и всеми авторами, работавшими с ним. Однако это увлечение обходилось издателю весьма дорого, что нашло отражение, в частности, в дружеской поэтической шутке, сочиненной совместно Н. Гумилевым, Г. Ивановым и О. Мандельштамом:
На Надеждинской улице
Жил один
Издатель стихов
По прозванию
Господин Блох.
Всем хорош,
Лишь одним
Он был плох:
Фронтисписы очень любил Блох.
Фронтиспис его и сгубил
Ох!
По словам журналистки и переводчицы Евгении Каннак, в детстве «…Рая была высокая, неуклюжая, некрасивая девочка, с толстыми руками без запястий, и без щиколоток, черные гладкие волосы, нос утиный, свежие черные глаза. Уже тогда была восторженна так, что другим бывало неловко… До 9 лет жила дома и ничему не научилась, едва умела читать. Потом поступила в Таганцевскую гимназию, всегда была первой, особенно по истории, литературе…». Многим она казалась безнадежно неразвитой. Но все изменилось, когда Раиса стала гимназисткой Таганцевской гимназии: она с жадностью набросилась на книги, наверстывая упущенное, и вскоре стала первой ученицей, а ее любимыми предметами – литература и особенно история. Последнее и предопределило ее будущий выбор в университете.
В 1917 году Раиса с женой брата Якова Еленой провела некоторое время в тюрьме за революционную агитацию.
В 1919 году она поступила в Петроградский университет на историческое отделение, где специализировалась по медиевистике у О.А. Добиаш-Рождественской, известной ученой, историка-медиевиста, палеографа, будущего члена-корреспондент АН СССР.
Одновременно занималась в студии перевода М.Л. Лозинского, где постигала не столько азы поэтического перевода, сколько оттачивала собственное перо, став членом Всероссийского союза поэтов осенью 1920 года.
Если в университете она слушала лекции О.А. Добиаш-Рождественской, С.Ф. Платонова, К.Л. Зелинского, то в студии Лозинского в круг ее общения входили соученицы И. Одоевцева, И. Наппельбаум, Е. Малкина. Среди тех, кто читал им лекции и вел занятия, были Николай Гумилев и Михаил Кузмин. «Раиса Блох была на редкость мила и симпатична — ее все любили», — писала впоследствии Ирина Одоевцева.
Раиса Блох гордо именовала себя «одним из лозинят». Переводила латинских, немецких, итальянских поэтов, ряд ее переводов включен в книгу «Заветы» (1939). Рекомендацию к вступлению в этот Союз дал сам Михаил Лозинский, как член приемной комиссии он написал: «В стихах Раисы Блох есть лиризм, есть несомненный песенный строй. По-моему, на неё можно надеяться. Я бы высказался за неё в члены-соревнователи». При решении между членами «приемной комиссии» состоялся следующий разговор: «Гумилев: Согласен с М. Лозинским.
Александр Блок, возглавлявший Петроградское отделение Союза поэтов, добавил: «Разумеется, я согласен. Только что же будут делать они, собравшись все вместе, такие друг на друга похожие бессодержательностью своей поэзии и такие различные как люди?». А заключил разговор Михаил Кузмин: Я согласен вполне с мнением о принятии, а делать они будут, вероятно, то же, что и все другие» .
Всякому в мире свое дано.
Всякому в мире – свой удел:
Камень зарылся в морское дно,
Сизый орел высоко взлетел.
Я не орел, и не камень я,
Течет и проходит жизнь моя,
Пустой ручей, а мой дух ничей,
И брошен он Богом в царство лучей.
Когда расстреляли Гумилева, она была потрясена и ухватилась за спасительное, как ей казалось, направление от Петроградского университета в Германию для работы в архивах и библиотеках, куда направилась в 1922 году. В 1923 году еще вышли в переводе Михаила Лозинского, Раисы Блох и ее брата, Якова Блоха, «Сказки для театра» Карло Гоцци, а год спустя в Германии была издана и пьеса Никколо Макиавелли «Мандрагора», переведенная Раисой Блох вместе с В.И. Рикинтом. Для нее было невыносимо вернуться в ту страну, где нельзя было даже поклониться могиле Гумилева, место которой неизвестно.
Она жила в Берлине, куда брат Яков перевел свое издательство «Петрополис», и где с 1924 года начинает издательскую деятельность. Раиса работает в этом же издательстве. В 1928 году она окончила Берлинский университет, защитила диссертацию «Монастырская политика Льва IX в Германии», начала работать в группе одного из ведущих европейских исследователей средних веков профессора Бракмана. Наконец, издала дебютную книгу стихов «Мой город».
Над домами дым и глина,
А на улицах вода.
О, дождливого Берлина
Ненавистная страда!
Вот идут, идут рядами,
Не поймешь, не знаешь кто,
С глянцевитыми зонтами
В прорезиненных пальто.
И какое же им дело
До зеленых зеленей,
До дороги почернелой,
До того, что пролетела
Птица радости моей.
В рецензии на книгу «Мой город» Владимир Набоков писал, что книга «напитана холодноватыми духами Ахматовой», а Георгий Адамович так определил принадлежность поэтессы к тому типу творческих людей, «для которых искусство и жизнь есть одно и то же: она пишет, о том, чем живёт в том, что пишет…».
В гулкий час предутренних молений
Опустись тихонько на колени,
Не зови, не жди, не прекословь.
Помолись, чтобы тебя забыли,
Как забыли тех, что прежде были,
Как забудут всех, что будут вновь.
Блох тяжело переживала разлуку с Петербургом, с родиной. Мотивы тоски очень сильны в стихах из сборника «Мой город».
Принесла случайная молва
Милые ненужные слова:
Летний сад, Фонтанка и Нева.
Вы, слова залетные, куда?
Здесь шумят чужие города
И чужая плещется вода.
Вас не взять, не спрятать, не прогнать.
Надо жить – не надо вспоминать,
Чтобы больно не было опять.
Не идти ведь по снегу к реке,
Пряча щеки в пензенском платке,
Рукавица в маминой руке...
Это было, было и прошло,
Что прошло, то вьюгой замело,
Оттого так пусто и светло.
Позже это стихотворение возьмет в свой репертуар Александр Вертинский. А Евгений Евтушенко отметил: «В 1944 году эту песню из уст первого белого эмигранта, которого он видел вживе, услышал и пионер Женя Евтушенко, только что вернувшийся из эвакуации со станции Зима. Конечно, он и не помышлял о том, что ему предстоит через сорок с лишним лет реабилитировать и Раису Блох, и других эмигрантских поэтов на страницах журнала «Огонёк», во многом благодаря смелости нового редактора Виталия Коротича. Песенный вариант стихов был усилен концовкой: «Здесь живут чужие господа. Мы для них чужие навсегда», хотя жаль, что потерялись три строчки про пензенский платок и про рукавицу в маминой руке» (Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»).
Впрочем, ставшая своеобразным гимном эмиграции, эта песня тем не менее не принесла ей громкой поэтической славы.
Но по родине она тосковала не только в стихах. Вот фрагмент из ее письма к своей покровительнице, известной специалистке по средним векам – Ольге Добиаш-Рождественской – от 14 апреля 1928 года: «Завтра русская Пасха… Представляю себе предпраздничный «мой город» с толпами людей, несущих в салфетках пасхи и куличи…».
И еще о ностальгии:
МНЕ БЫЛ ОТЧИЗНОЙ ГОРОД БЕЛЫЙ
Мне был отчизной город белый,
Где ветер треплет вымпела,
И оттого я звонко пела
И беззаботная жила.
Мне был дорогой снег широкий,
Светлей и тише тишины,
И оттого я знала сроки
Ручьев, и солнца, и весны.
Мне был звездой корабль червонный
На тонком шпиле вознесен,
Плывущий в синий, многозвонный,
Неугасимый небосклон, —
И оттого куда б ни шла я,
Который день, который год,
Звезда нетленно-золотая,
Передо мною восстает.
В это же время Раиса познакомилась с поэтом Михаилом Горлиным.
Но чувство тревоги у Блох нарастало. В ноябре 1932 года она писала Добиаш-Рождественской: « < ...> Может быть, я несправедлива к немцам. Ведь я 10 лет живу и целые дни провожу с ними. И все-таки они мне такие чужие». Последнее письмо из Германии О.А. Добиаш-Рождественская получила в феврале 1933 года: «С коллегами стараюсь говорить как можно меньше, хотя они чрезвычайно предупредительны», — сообщала Раиса Блох. Наконец она принимает решение срочно покинуть Германию. Заметим попутно, что ей, недавней эмигрантке, так и не пустившей корни в немецкой земле, человеку, жившему беззаботно, было легче, чем многим другим, принять решение об отъезде. Как прощание с Германией звучит ее стихотворение 1932 года:
Я всем простила, всем, и тем, что здесь томят,
И тем, что за морем, я всем теперь простила.
Я душу по ветру на волю отпустила;
Лети, ненужная, не прилетай назад.
Давно ль, мучительным затянута узлом,
Она в бессилии рвалась и задыхалась.
И вот минула боль, и расточилась жалость,
И грань утрачена между добром и злом.
Возьми же песнь мою, пустая синева!
Мой голос затопи огромными волнами!
Пусть в пламени твоем не затихает пламя,
И эти горькие слова.
Волна юдофобии в Германии нарастала, и тут, впервые за все годы переписки с Добиаш-Рождественской, Раиса Блох вспоминает о том, что в этом враждебном мире она, вне зависимости от своего русского воспитания и христианского миросозерцания, всегда была и будет еврейкой. В феврале 1932 года в одном из писем в ответ на предложение заняться переводом научной монографии у нее вырывается: «< ...> Конечно, надо предварительно спросить у автора, согласен ли он принципиально выпустить свой труд на тевтонском наречии (простите, что я употребляю такую терминологию, но со мной в национальном вопросе не очень церемонятся)». И далее в том же письме: «Состояние такое, как под колоколом насоса, из которого постепенно выкачивают воздух. Здесь говорят: "Человек должен научиться ненавидеть". У меня ничего хорошего из этого не выходит и разговоры о форме черепа и чистоте расы наводят только на отвращение и тоску, даже не на ненависть. Надеюсь все-таки, что все образуется. Монументисты пока корректны. Особого доверия к ним нет — здесь принципиально уважают начальство». Такое состояние души продиктовало ей в те дни стихотворение:
Неужели это так и надо,
Неужели этому и быть,
Что за всю любовь одна награда —
Отойти, оставить, позабыть.
Не гадать, не спрашивать: доколе,
Далеко ли, скоро ли, когда?
И не знать тягучей, темной боли
Береженной долгие года.
Создана я, Господи, тобою
И меня живою создал ты.
Пусть я глаз вовеки не открою,
Но спаси от этой пустоты.
В 1933 году Раиса переехала в Париж, где работала в издательстве «Monumenta Germaniae Historica» до весны 1933 года. После переезда во Францию Добиаш-Рождественская оказала своей ученице всемерную поддержку. Она рекомендовала ее на работу своим французским коллегам и друзьям — профессору Сорбонны Фердинанду Лоту и его супруге. Для эмигрантки, только что приехавшей в страну, это было почти чудо — работа по специальности и крыша над головой. В первом же дошедшем до нас письме из Франции в июне 1933 г. Блох писала: «Спасибо Вам, дорогая О.А., огромное за помощь и содействие. Отлично понимаю, кому я обязана всем этим, другими словами, своим спасением».
В январе следующего года она перешла на работу в журнал «Revue de l'histoire de la pharmacie». В 1935 году Блох выпустила новый поэтический сборник – «Тишина: Стихи 1928-1934».
О, ТИШИНА, ТИШИНА…
О, тишина, тишина,
Ты, что всегда слышна,
Ты, чей не молкнет зов
В грохоте городов,
В скрипе железных дней,
Ты, что всего сильней!
Голос разбитых льдин,
О, глубина глубин,
Озеро темных вод,
Сердце тобой живет.
Я НЕ ПИШУ И НЕ ТВОРЮ…
Я не пишу и не творю,
А только тихо и покорно
Плыву в горячую зарю,
Что мне открылась ночью черной.
И разве то моя вина,
Что ежедневно, ежечасно
Я, Божий колокол напрасный,
Звенеть и петь осуждена.
СТРАННО, ЧТО ЗДЕСЬ ПАРИЖ…
Странно, что здесь Париж.
Что мне в названьи новом?
Грозная крепнет тишь
В сердце моем свинцовом,
Будто сейчас прорвет
Дымные эти своды
Ангелокрылый взлет
Вещей моей свободы.
Говоря о книге «Тишина», критик Михаил Цетлин отмечал: «Чистая лирика и держится на прямом выражении чувства. Для сильного и состредоточенного чувства — это редкий дар, и умение самоуглубляться — чуть ни половина поэтического подвига….». Высоко оценил «Тишину» и один из ведущих литературных критиков эмиграции Георгий Адамович: «Книжка далеко не пустая. Над ней можно задуматься… Раиса Блох подкупает именно тем, что ни в какие платья не рядится, ничем не притворяется. Она такая, какая есть, — очень простыми и чистыми славами рассказывает о своих томлениях, надеждах, разочарованиях». С другой стороны, Владислав Ходасевич, хотя он и благоволил к «голубиной паре» — так называли в Париже чету Горлиных, раскритиковал сборник: «Ее стихи — наименее сделанные, наиболее сырые, в том смысле, что многое в них еще не ясно очерчено, неточно выражено. Мне кажется, в этом отношении ее нынешний второй сборник — шаг назад по сравнению с первым… Для поэзии Блох характерно чувство, в основе которого — неизбывное, неутолимое, глубоко трогающее тоскование все по том же утраченном Петербурге».
В середине двадцатых годов Раиса Блох в Берлине познакомилась с основателем берлинского «Кружка поэтов» Михаилом Горлиным, который был моложе нее ровно на десять лет. И вообще, по словам Евгения Евтушенко, Горлин был «ниже ее на голову, со светлыми вьющимися волосами, похожий на полненькую, не приспособленную к жизни девочку» (Из статьи Евгения Евтушенко «Не напрасный колокол»).
В 1934 году Раиса Блох написала стихотворение об этом кружке.
КРУЖОК ПОЭТОВ (БЕРЛИН)
Горькой человеческой тоскою
До краев мне душу напоя,
Знал ли ты, что нежностью такою,
Верностью такой отвечу я.
И сама я, к тени приникая,
Призраком себя заполоня,
Разве знала, что желанней рая,
Грешный мрак желанней для меня.
Сначала их объединила общая работа – они совместно перевели на немецкий стихи Есенина и Ахматовой, написали (по-немецки) детские сказки под псевдонимом Мираев (Миша-Рая). Так, 17 августа 1931 года Блох писала Добиаш-Рождественской, что вместе с другом Мишей Горлиным они пишут книжку для детей, в стихах, типа «Макс и Мориц», сочиняют в день по 50-60 строк. 4 сентября 1931 года она вновь пишет об этом: «...мы сделали приложение к Максу и Морицу (500 строк) и еще две детских книжки (на этот раз на родном языке)...».
В своих воспоминаниях подруга будущих супругов, участница берлинского «Кружка поэтов» Евгения Каннак писала: «Познакомившись в нашем кружке, Михаил и Раиса быстро подружились: все сближало их, но особенно поэтический дар обоих и увлечение русской литературой и поэзией. И, вероятно, ни той, ни другому не приходило поначалу в голову, что эта дружба сможет привести к прочному союзу на всю жизнь. Разница лет и жизненного опыта была слишком велика, к тому же Раиса тосковала еще по любимому человеку, известному переводчику Михаилу Лозинскому, оставшемуся в России, а у Михаила были свои юношеские мимолетные увлечения. И все же, еще в 1932 году Раиса писала о нем:
Я тебя люблю, как бабушка внучонка,
О твоей любви не спорю, не томлюсь,
Но лишь стоит мне припомнить голос звонкий,
Легче тишина и одолимей грусть.
Знаешь — я стара, хоть радовалась мало.
Знаешь — я одна, хоть с многими была.
Столько на пути я ласки растеряла,
Что уж ласка мне чужая не мила.
Только вот порой припомню голос звонкий,
Молодость твою и твой веселый взгляд.
Я тебя люблю, как бабушка внучонка,
За свою любовь не требуя наград.
И случилось так, что в 1933 году после прихода к власти Гитлера обоим пришлось оставить Берлин. Они оказались в Париже и оба были одиноки — родители Михаила уехали в Польшу, брат Раисы и невестка — в Швейцарию. Это одиночество еще больше их сблизило, жить друг без друга, не деля разочарований и надежд, казалось уже немыслимым. Однажды Раиса спросила меня: "Как ты думаешь, будут здешние эмигранты смеяться над нами, если мы поженимся?" "Не все ли тебе равно?" — ответила я. — "Поговорят и перестанут. Ведь вы друг друга любите, вы будете счастливы, — чего же еще желать". Когда они поженились, немало было толков в русском Париже, многие недоумевали: помилуйте, такая разница в возрасте, да он и на вид еще совсем мальчик. Но на деле получился отличный брак, — никогда между ними не было ни споров, ни недоразумений, и счастье их еще ярче засияло, когда через несколько лет родилась у них прелестная девчонка Дора. Особенность этого брака была в том, что роль главы семьи выпала на долю Раисы: это ей пришлось разыскивать квартирку, подписывать деловые бумаги, добиваться разрешения на постоянное жительство во Франции. "Что поделаешь, — говорила она мне, вздыхая и улыбаясь. — Ведь у Миши нет ни капли практического смысла"».
В ноябре 1935 года Раиса Блох и Михаил Горлин поженились, в сентябре 1936-го у них родилась дочь Дора. В одном из сохранившихся писем их к Евгении Каннак Блох писала незадолго до родов: «Постараемся изготовить достойного товарища твоему сыну. Занимаемся этим усердно и надеемся к сентябрю закончить. Было бы очень весело, если бы они вместе гуляли и вообще устроили бы клуб поэтов en petit. Чувствуем себя все трое хорошо, ходим в Biblioth;que Nationale, где младший из нас порой ведет себя бурно и сильно брыкается». В следующем письме она сообщает о рождении дочери: «Наша дочка Дора блондинка с серыми глазами, длинными ресницами и замечательным маникюром, который очень меня с Мишей удивляет и умиляет. Мы оба к ней относимся пристрастно, но и сестры в клинике и все знакомые признают, что это лучшее произведение Мираева. Я уже два дня дома. 27-го приезжают Яша и Леночка знакомиться с племянницей». Ниже рукой Михаила Горлина приписано: «и Дора Михайловна родилась, как почти все в моей жизни, в последний момент; без пяти минут полночь. Со всем тем это — чудная девица» (письмо от 20.IX. 1936, частное собрание, Париж).
В это же время Раиса выпускает книгу стихов «Тишина», а через два года в Брюсселе вышел сборник ее стихов «Заветы».
Несколько стихотворений Блох посвятила Горлину, теперь уже любимому мужу.
Ты снова грустен, мой друг, мой милый,
Нахмурил брови и губы сжал.
Я знаю, люди к тебе жестоки
И мало света в моих глазах.
Я знаю давит звериным гнетом
Забота жизни, такой пустой.
Смотри, скончался огромный город:
С вершин соборов горят кресты.
***
Посмотри на меня: я такая, как все,
Не сильней, не мудрей, не смелей,
И, как ты, я иду по вечерней росе,
И с тобой прохожу золотую межу
И дышу благовоньем полей.
Только в сердце моем много птиц, много пчел,
Пролетает и тает звеня,
И ты слышал их гам, и ты видел их там,
И ты дикую песню сегодня прочел,
На рассвете целуя меня.
***
Бросить все, закрыть глаза рукой,
Все убить, что совестью зовется.
Я люблю тебя, мой дорогой,
Я влекусь к тебе моей тоской,
Нитью той, что никогда не рвется.
Тяжко, сладко дьявол искусил
Теплым ветром, яблоневым цветом.
Будет так, как ты меня просил,
Будет так, и не раскаюсь в этом.
РАДОСТЬ МОЯ, ЛЮБИМЫЙ МОЙ!..
Радость моя, любимый мой!
Черной меня затопило тьмой.
В черной пустыне одна тону,
Сердце мое идет ко дну.
Знаю, далеко, в твоем краю
Тучи летят, и птицы поют.
Только и светит сквозь ночь мою
Дальнее солнце в твоем краю.
Когда началась война и возникла опасность немецкой оккупации Франции, Горлины, как это ни странно, не слишком взволновались. Им казалось, что они хорошо знают немцев, ведь в Берлине у них осталось столько друзей. «Не может быть, чтобы они так озверели», — часто говорили они.
14 мая 1941 года Горлин был арестован фашистами как еврей и отправлен в лагерь Питивье, затем его переправили в Силезию, где он погиб в 1943 году.
В 1942 году Блох уехала с дочкой, но по дороге Дора расхворалась, появился сильный жар, стало больно глотать. Раисе пришлось остановиться в приюте для беженцев: позвали врача, — но было уже поздно. У девочки оказался дифтерит, и она умерла на руках у матери.
Свод торжественный, купол полный
Птичьим щебетом, Божьим звоном
И горячего ветра волны
По кудрявым сбегают склонам.
До реки, до травы высокой,
Незабудковой, бирюзовой,
Где над девочкой синеокой
Смерть насыпала холмик новый...
...Тихо кругом и сонно,
Что же который раз
Сердце неугомонный
Страшный твердит рассказ,
Страшный, неутолимый,
Неодолимый бред,
Что все прошло уже мимо,
Что ничего уже нет.
Блох пыталась выехать в Швейцарию, но в ноябре 1943 году швейцарские пограничники выдали ее немецким властям. Ее задержали на швейцарской границе — фотография в паспорте показалась чиновникам подозрительной. После всего пережитого Раиса так похудела и изменилась, что выглядела на много лет старше. И швейцарская пограничная охрана, как ни горько об этом говорить, выдала ее немцам.
Евгений ЕВТУШЕНКО
Учений и службы отличники
в горах, где так воздух неплох,
швейцарские пограничники
вы предали Раечку Блох.
И я презираю нейтральщиков
в альпийских ботинках тугих,
способных усилий не трачивать
во имя спасенья других.
Уж лучше, как свиньи, надраться и
со шлюхой забраться в кровать,
чем в чистенько-грязной нейтральности
закладывать и продавать.
Постыдней тупого начальничанья
и всяких мошенств и нажив,
когда превращают нейтральничанье
лишь в пепел от жизней чужих.
Всем хочется в Божие царствие,
но как нам спастись навсегда
от пепла, нейтральства, швейцарствия,
самим не сгорев со стыда?
На этом заканчиваются сведения о судьбе Раисы Блох. Впрочем, нет, сохранилось еще последнее ее письмо, выброшенное из вагона поезда, увозившего ее из Парижа в Германию, и кем-то подобранное и отправленное по адресу. Вот его текст: «Дорогие друзья, спасибо за теплые вещи. Я их получила накануне отъезда. Я не знаю, куда меня везут. Может быть, не очень далеко. Сначала Мец или поблизости. Я себя чувствую совершенно хорошо и надеюсь вас всех увидеть. Напишите Кремер 6, улица Басс дю Шато Шамбери, Савойя, чтобы предупредили Якова. Привет всем. Мне не будет теперь холодно. Спасибо за все. До сих пор ничто нас не тревожит. Я думаю о всех с нежностью и хочу возвратиться к вам. До свидания». В одном из последних своих стихотворений, созданном в 40-е годы, она писала:
Далёко нечего идти,
Куда идти далёко?
Все возвращаются пути
К единому истоку.
Лишь остается синева,
Трава и ветер вольный,
И безучастные слова
О том, как было больно.
Блох отправили сначала в Дранси – нацистский концентрационный лагерь и транзитный пункт для отправки в лагеря смерти, существовавший в 1941—1944 годах во Франции, в пригороде Парижа. Потом в другой концлагерь, где ее жизнь прервалась, до конца жизни у нее был советский паспорт.
В 1939 году в Брюсселе, куда переехал ее брат Яков в его издательстве «Петрополис» вышел последний прижизненный сборник Блох («Заветы», совместно с женой профессора Сорбонны Лота и дочерью известного ботаника, академика И.П. Бородина, поэтессой Миррой Лот-Бородиной).
Живым служи, о мертвых вспоминай
И радуйся лучам и будь послушна.
Не ложный свет тебе явил Синай,
Не сложный путь среди пустыни душной.
Квадратных плит простые письмена,
Храни, верна, до дня успокоенья,
И знай, опять начнутся времена
Для новых душ и нового строенья.
И снова ностальгия по Родине.
Голубь в руке —
Сердце мое:
Стонет оно
Сумрачным днем,
Бьется оно
Теплым крылом,
Рвется к тебе,
Родина.
Нет ему сна,
Нет ему дна,
Только в тумане
Ветка одна:
Ты ли близка,
Родина?
Черная ветка,
Жалобный лес,
Воздух колючий
До небес.
Даже если твой свет исчез —
Верность тебе,
Родина.
О Горлиных осталась память, их книги: сборники стихов, научные статьи, выпущенные стараниями профессора Мазона отдельным томом, в серии трудов Славянского института. Вышел также и стихотворный сборник двух удивительных поэтов — «Избранные стихотворения» (Париж — Рифма, 1959). Он был издан группой близких друзей: С.Ю. Прегель, художницей Ниной Бродской и Каннах с помощью того же неутомимого Андре Мазона.
Быстрее туч уходит жизнь земная,
Быстрее птиц проносятся года,
А мы живем, не помня и не зная,
И строим дом, как будто навсегда.
О, жаркий воздух странствия земного,
О, свет, о, блеск, о, каждый пыльный час,
Мне жалко вас: вы не вернетесь снова,
С иной земли я оглянусь на вас.
***
В 1935 году Блох с Горлиным зарегистрировали свой брак. «Когда они поженились, немало было толков в русском Париже, многие недоумевали: помилуйте, такая разница в возрасте, да он и на вид еще совсем мальчик. Но на деле получился отличный брак», — вспоминала Евгения Каннак.
Михаил Генрихович Горлин (1909-1944) – поэт, филолог-славист.
Михаил Горлин родился в Санкт-Петербурге в семье состоятельного еврейского коммерсанта Генриха (Генцеля) Шимоновича Горлина, защитившего диссертацию в Гейдельберге и жившего в Москве. Мать Михаила — Либа Шолемовна Александрова, дочь петербургского купца первой гильдии. Родители поженились в Вильне 5 июня 1907 года.
Получил хорошее домашнее образование. Вместе с родителями в 1919 году эмигрировал через Вильно и Лондон в Берлин (1922). Там он в 1927-1931 годах изучал славянскую филологию у профессора М. Фасмера, написал диссертацию «Н.В. Гоголь и Э.Т.А. Гофман» (1933). Диссертация эта потрясла многих литературоведов. Горлин даже пытался реконструировать задуманную, но не написанную Гоголем комедию «Владимир третьей степени», по замечанию некоторых литературоведов, «работая над этим с той тщательностью с какой музейные реставраторы стараются собрать воедино уцелевшие черепки какой-нибудь античной вазы».
С детских лет Горлин писал стихи, в том числе и белые о романтических странах и сказочных животных, и своей фантастичной и детской любовью к литературе заражал многих.
Подростком покинув Россию, Михаил вполне мог позабыть об оставленной родине, пустить корни в стране, давшей пристанище его семье. Но случилось обратное — он сильно увлекся русской литературой, зачитывался и классическими романами XIX века, и теми книгами, что выходили в России позже — в сравнительно свободную эпоху. Родители очень гордились рано проявившимися способностями Михаила, баловали его и оберегали — пожалуй, даже слишком, — не позволяли сыну заниматься спортом, даже велосипед был ему воспрещен. Впоследствии это сыграло недобрую роль в его судьбе.
Во второй половине двадцатых годов в Берлине Горлин основал «Кружок поэтов», членами которого стали русские эмигранты, хотя его посещали не только молодые русские поэты, но и, например, вполне известный к тому времени Владимир Набоков, писавший в Германии под псевдонимом Сирин. Посещала кружок и поэтесса Раиса Блох, с которой у Горлина сразу возникли обоюдные чувства.
Вот как впоследствии вспоминала одна из участниц «Кружка поэтов» о Горлине Евгения Каннах: «Я познакомилась с Михаилом Горлиным на одном литературном вечере в Берлине. Как я записала потом в юмористическом очерке для нашего "Архива", Михаил обходил присутствующих и спрашивал: "Не пишете ли? Не сочиняете ли?" В сущности, так оно и было — ему очень хотелось объединить начинающих литераторов, устраивать встречи, говорить о поэзии, представлять первые опыты суду Друзей. Литературный кружок был вскоре основан, и Михаил стал его бессменным председателем. Кроме "начинающих" — среди них София Прегель, Юрий Джанумов, Борис Бродский, Виктор Франк, — были там и люди постарше, начавшие печататься еще в России — Сергей Горный, Ирецкий. Бывали и авторы, успевшие уже, несмотря на молодые годы, заслужить известность — В. Набоков и В. Пиотровский (тогда еще не Корвин...). Заседания, в кафе или на частных квартирах, проходили весело, порою бурно. Допускалась строгая критика прочитанного, но, благодаря такту и остроумию Горлина, до ссор никогда не доходило, все заканчивалось смехом. Кудрявый, круглолицый, сероглазый, небольшого роста, председатель наших собраний выглядел моложе своих лет, а было ему тогда не больше двадцати. Он учился в Берлинском университете, позже блестяще окончил курс, написав диссертацию на тему «Гоголь и Гофман». Поэзия и литературоведение были его неоспоримым призванием, ничем другим он не мог бы заниматься. Уже в то время, несмотря на юный возраст, Михаил обладал немалой эрудицией».
Первой публикацией Горлина стал сборник, который он вместе с Блох перевел на немецкий язык под псевдонимом Д. Мираев (расшифровывался псевдоним очень просто – Миша-Рая): «M;rchen und St;dte» («Сказки и города», 1930). С 1931 по 1933 год ежегодно выпускал, не ставя своего имени, «Сборник берлинских поэтов», куда входили и его собственные стихи на русском языке. Единственный его сборник на русском языке «Путешествия» (1936) включает в себя и часть тех стихотворений, которые были опубликованы в 1930 году на немецком языке.
Михаил пытался найти свой путь, свой ритм, свои темы. У него был особый, созданный им мир, его привлекала фантастика. От рифм и размера он часто отказывался. Характерно для него стихотворение
ШНУРРЕНЛАУНЕНБУРГ
Когда-то в детстве, начитавшись Гофмана и сказок,
Я рисовал красными чернилами, чтоб было покрасивее,
Веселый несуществующий городок Шнурренлауненбург.
Потом прошли года,
Я забыл, я совсем забыл про него,
И сегодня вспомнил снова.
Как ясен он предо мной! Выйду и пойду бродить по его улицам.
Вот дворцовая площадь с домиками из пестрого картона,
С мраморным львом, покрашенным для правдоподобия
в желтый цвет.
А вон и церковь: на ее крышу ставят ангелам кружки пива,
Чтоб ночью, охраняя город, они не страдали от жажды.
Говорят, что этот обычай сильно печалит герцога:
Он любит просвещение и считает, что это чушь,
Но еще больше просвещения он любит свою коллекцию
фарфора и собачьих хвостов.
А про гофрата говорят совсем странные вещи, –
Будто он целый день пьет кофе и беседует с попугаями
о смысле жизни,
А по вечерам садится на свой чубук и улетает... куда?
Шнурренлауненбург!
Пестрый радостный город!
Долго ль я буду блуждать по веселым твоим переулкам,
Спорить с попугаями гофрата и сидеть в кабаке голубого цветка,
Или снова будет, что было раньше:
Серый день, затхлый, как непроветренная комната,
Одиночества тусклый свет?
Но были у него и другие стихи, тоже полные фантастики, но облеченные в иную форму:
Я сам себе совсем не верю,
Но птицы подымают гам,
Но ласковые ходят звери
По комнате, как по лугам.
Ученый попугай лениво
Раскрыл огромный книжный шкаф.
Раскланивается учтиво
Неповоротливый жираф.
Павлин расширил веер синий
И застилает потолок.
А день все тот же: легкий иней
Да солнечный прозрачный ток.
Все тот же город различаю
Я в чисто вымытом окне,
И ты мне наливаешь чаю,
Как будто это не во сне.
ПЕСНЯ
Встает над крышей легкий дым,
Идет любимая с другим.
Ночную трепетную тень
Метлою выметает день.
Распалось сонное тепло;
Все ясно, пусто и светло.
- А где-то есть хрустальный дом,
У дома тихий водоем.
Там по дороге без дорог
Стремит свой бег единорог,
Там город птиц и небылиц,
Столица всех земных столиц,
Но там не думают о нас,
Не вспоминают в скорбный час,
О нас не думают нигде,
Мы пламенеем в пустоте.
Вместе с поэтессой Раисой Блох, ставшей впоследствии его женой, он в 1933 эмигрировал в Париж, благодаря рекомендации берлинского профессора Фасмера, он познакомился с Андре Мазоном, профессором русской литературы в Сорбонне. Тот вскоре оценил кудрявого мальчика, с таким увлечением говорившего о русской поэзии, и назначил его секретарем Института славяноведения (Institut d'Etudes slaves) при Сорбонне.
ПАРИЖ ВПЕРВЫЕ
Париж,
И вид из окна отеля впервые на Arc de Triomphe.
О, гигантское П, начинающее священную песню Парижа!
Говорят, что где-то есть Монмартр и дорогие кабаки,
Где пляшут женщины с золочеными животами.
Я не знаю,
Я этих женщин не видел.
Мне строгий свой танец танцевал торжественно город.
От обелиска на Place de la Concorde до ангелов Saint-Sulpice
Тот же светлый искусный балет танцуют дома и люди,
Автомобили, и фонтаны, и даже памятники с нелепо вытянутыми
вперед руками.
Лувр – это кто-то вздохнул широким дыханьем,
И вздох окаменел и стал огромным двором.
Есть неземная отрада в голубом сиянье Champs-Elysees,
И тени всех великих писателей Франции
Явно наверху над Парижем заседают в небесной
академии наук и искусств.
Я знаю: в двадцатом веке не полагается плакать,
Но как не плакать от восторга, когда в дымчатом свете
Воробей взлетает на руку белесой богини в саду,
Или когда над путаницей крыш и мостов, а потом
все ближе и ближе,
И вдруг спокойно и четко, как во сне, встает мистический шкаф
Notre-Dame?
Вскоре Михаил начал собирать материалы для магистерской диссертации. Мазон заинтересовался уже первой его диссертацией и другими ранними работами (среди них был, остроумный набросок, теперь бесследно исчезнувший, как и многое, созданное Горлиным, — придуманное им окончание гоголевского «Утра делового человека»).
САМОМУ СЕБЕ
Когда тебе очень скучно,
И жизнь давит, как когда-то в теплушках: сундуки, люди,
корзинки;
И тяжко дышать,
Как в приемной врача, загаженной больными и запахом иода,
Подумай на миг,
Что вот ты собираешься в далекое странствие,
В страну пальм лазурных и хрустальных дворцов
(Дворцы твои похожи слегка на отели, что ты видел в детстве,
Где есть те люди, которые тебе снятся во сне,
И что теперь, перед отъездом – вещи запакованы –
Ты в последний раз видишь то, что тебя так томило:
Серое небо в дыре двора, серые тротуары и серые лица,
И поверь:
Освещенная оттуда падающим светом,
Необычной встанет пред тобой твоя жизнь,
Лучистая, многояркая, как чахлый сад пригородного ресторана,
Внезапно околдованный розовым бенгальским огнем.
В 1935 году Горлин и Блох поженились. «Миша Горлин — очень маленький, пухлый, с мелкими чертами лица и вьющимися, довольно светлыми волосами. Глаза у него хорошие — серые, умные, с длинными ресницами: он был пухлый как девочка… Он был на 11 лет моложе и на голову ниже ее. В остальном они прекрасно дополняли друг друга: он был растяпа и лентяй, она — энергичная и твердая, упорная» (Евгения Каннах).
Сегодня утром сонным
За рыжей чашкой кофе
Я вспомнил почему-то
Про город, где я не был.
И я увидел ясно
Его дома, так ясно,
Что я вошел куда-то
И снял в передней шляпу.
Я посмотрел в окошко.
Я думал: это Лондон,
Где я мечтал ребенком,
Но это не был Лондон.
Гудели автобусы,
И звон носился светлый.
Навстречу, лыс и ласков,
Ко мне хозяин вышел.
Мы говорили долго
О деле, о балансах.
Мне было очень странно,
Что мне понятно это.
Потом раскрылись двери,
И девушка явилась:
Она была невестой
И, кажется, моею.
Смотрел я с умиленьем
На легкий черный локон.
Все шло своим порядком,
Как ежедневный поезд.
Но только я коснулся
Предложенной сигары,
Как с быстрой тонкой болью
Переместились жизни,
И, озираясь робко,
Себя нашел я снова
В сегодня, в утре сонном,
За рыжей чашкой кофе.
В 1936 году у супругов Горлиных родилась дочь Дора. И снова родились стихи, посвященные любимой женщине.
Раисе Блох
Сегодня утром сонным
Звон улиц под взлетающей мечтой
Я сам себе совсем не верю
Песня
Розалинда
Мокрою редеющей листвой
Большие радости, где?
Серенада
Над чернотою ночи
Бьют часы на дальней башне
Раисе Блох
Над синей лунной ночью
Обрывки облаков,
В бреду или во-очью
Обрывки снов и слов,
Все что росло и билось
В лад и не в лад судьбе,
Доверчивою силой
Все принесло к тебе.
И все мои страницы
– Послушно каждый лист –
Летят, летят, как птицы,
На тихий кроткий свист.
Они спешат, как птицы,
Сквозь сумрак городской,
Чтоб ласково укрыться
Под доброю рукой.
В том же 1936 году в Берлине вышла единственная его прижизненная книга «Путешествия», изданная на русском языке.
Когда в 1940 году Францию оккупировали германские нацисты и начались гонения на евреев, Горлиным сначала мало верилось в газовые камеры, и Михаил и Раиса продолжали жить в Париже. Раиса была знакома с полицейским комиссаром их участка, и он пообещал, в случае появления опасности, предупредить их. И сдержал слово — накануне ареста он послал Мише повестку: явиться на следующее утро в участок «со сменой белья и одеялом». Но он не уехал, не захотел, боялся, опасался подставить под удар жену и дочь. Он вообще не сомневался, что все обойдется. Но 14 мая 1941 г. он был арестован как еврей. Наутро жена проводила его в участок, — а там полицейские уже окружали толпу взволнованных, громко протестовавших польских евреев; у Михаила был польский паспорт, а у Раисы — советский.
После ареста его содержали в лагере в местечке Питивье возле Орлеана. Французские полицейские не слишком старались удружить немцам — ворота лагеря часто бывали открытыми, но, вместо того чтобы бежать, Горлин ходил заниматься в городскую библиотеку. Профессор Мазон, полюбивший его, как родного, писал в это время Горлину: «Пользуйтесь свободным временем, работайте над Вашей темой».
Раиса все время ездила к нему. Он ей рассказывал, что многие заключенные уезжают на велосипеде, но он ведь не умеет. Однажды, приехав в Питивье, Блох обнаружила ворота открытыми, а лагерь пустым. Всех содержавшихся в нем увезли в Германию. В 1944 году Горлина там ждала гибель на соляных копях Силезии.
Друзья поэтов выпустили в 1959 году сборник произведений «Избранные стихотворения», куда вошли стихи обоих погибших супругов.
Все срывается, все сорвется
(Но, пожалуйста, только не плачь),
Если сердце восторгом бьется,
Если сердце взлетает, как мяч.
Не избавиться от наважденья,
Если юность не прожита.
Будет часто в час пробужденья
Та же горькая пустота,
Но сквозь ложь и боль незабвенно
Тот же будет струиться свет,
Тот же зов, вовек неизменный,
Терпеливый, кроткий привет.
«Поэтическое творчество Горлина близко к романтической поэзии с её сказочным миром... Сказочные элементы в стихах Горлина существуют как бы в настоящее время, среди современных городов, транспорта и других реалий цивилизации. В основе его поэзии религиозность автора, стихи могут принимать форму молитвы; они отличаются ясностью, четким ритмом, многоплановостью и легкой шутливостью» (Вольфганг Казак).
СВЯТОЙ ГЕОРГИЙ
Шли недели в муке, в ожиданье.
Ей колени обвивал дракон.
И внезапно выросло страданье
В неумолчный, неустанный стон.
И окрестность глухо задрожала,
И дракон свернулся, словно крот.
Дни и ночи все она кричала,
Широко скривив огромный рот.
Крик врезался в бурые просторы,
Разбивал преграды дальних скал,
И святой надел броню и шпоры
И коня покорно оседлал.
Полетел. А крик все рос, все бился,
И черней и громче с каждым днем,
Бурею грохочущей клубился
Над святым и над его конем.
Доскакал. И смрадного дракона
Поразил молниеносный меч.
И сошло молчанье с небосклона,
Чтобы крик неистовый пресечь.
Но, привыкшей к боли и стенанью,
К громовому грохоту кругом,
Было трудно ей войти в молчанье,
Словно узнику в родимый дом.
Свет и темь Городецких
ГОРОДЕЦКИЕ
Семейство Городецких оказалось весьма плодотворно на литературной ниве и совсем немного уступает в этом смысле семье Леонида Андреева. Правда, литературный путь Городецких оказался не столь выдающимся, как у Андреевых, а их судьба оказалась не столь трагичной, как у Андреевых, но свою «минуту славы» они имели, и свои «пять копеек» от режима они получили.
Сергей Митрофанович Городецкий (1884-1967) – поэт, драматург, переводчик.
Сергей Городецкий родился в Петербурге в семье писателя-этнографа Митрофана Ивановича Городецкого (1846-1893) – печатавшего свои этнографические статьи и заметки, труды по фольклору и археологии в «Русской Старине», «Историческом Вестнике», «Всемирной Иллюстрации», «Новом Времени» и «Памятниках русской старины в западных губерниях». Кроме того, при непосредственном и ближайшем его содействии изданы П.Н. Батюшковым (братом поэта) исторические сборники «Холмская Русь» (СПб., 1887), «Волынь» (СПб., 1888), «Подолия» (СПб., 1891) и «Бессарабия» (СПб., 1892).
Его семья вообще отличалась культурными традициями: мать, Екатерина Николаевна (урожденная Анучина), в молодости была знакома с Иваном Тургеневым, а позднее увлекалась идеями шестидесятников; отец, кроме литературных занятий, еще занимался живописью, и с самого детства привил ребенку горячую любовь к поэзии. Маленький Сергей в кабинете родителя часто встречал видных писателей и художников, а Н.С. Лесков даже подарил ему книгу «Левша» с подписью. Когда мальчику было девять лет, умер отец, и вся забота о пятерых детишках легла на плечи матери, а с шестого класса у Сергея началась трудовая жизнь — пришлось заняться частными уроками.
Знакомство с художниками тоже не прошло даром – Городецкий был очень способным рисовальщиком. Илья Репин (написавший портрет Городецкого с женой на фоне природы) однажды сказал ему: «Вы — талант! Вы сможете стать художником. Но лучше оставайтесь поэтом, Вы уже нашли себя, а две лошадки обязательно опрокинут Вашу телегу в ров».
О своих ранних годах сам Городецкий в автобиографии написал так: «Мы с младшим моим братом Александром росли среди корректурных листов, коллекционировали всевозможные гравюры: портреты, пейзажи. У старшей сестры Елены был неплохой голос. У нас бывал композитор Аренский, скрипач Борис Мироненко. Товарищем старшего брата был поэт Владимир Гиппиус. Чуть ли не все музы реяли над моим детством».
В 1902 году Сергей окончил с золотой медалью 6-ю Санкт-Петербургскую гимназию и сразу же поступил в Петербургский университет на историко-филологический факультет. В университетской аудитории, на лекциях по сербскому языку, он познакомился со студентом Александром Блоком. Как только выяснилось, что оба студента — поэты, знакомство переросло в дружбу. Именно ему Сергей доверял самые сокровенные раздумья о разных явлениях в искусстве и жизни. До нас дошло более восьмидесяти его писем к Блоку. Ответные, к сожалению, почти не сохранились. Но и письма одной стороны воссоздают атмосферу духовной близости и доверия, которая царила в отношениях обоих поэтов. Блок был старше на четыре года и казался Городецкому одареннее и проницательнее его самого, он служил для него абсолютным мерилом нравственной и эстетической чуткости. Тон писем Городецкого доверителен и необычайно восторжен. «Я вне всякой литературы связан с тобой отроческими впечатлениями бытия, — писал он Блоку 20 октября 1910 года, — и в минуты ясности, и в минуты грусти одинаково тянусь к тебе и тяну тебя к себе. Это выше и крепче многого-многого».
Увы, оба (и Городецкий, и Блок), проучившись до 1912 года, так университет не окончили. Как позже признавался он в автобиографии: «Погнался за тремя зайцами: наукой, живописью и поэзией. Ни одного ещё не догнал, но и ни один ещё не убежал от меня».
Помимо увлечения стихами, Городецкий занимался изучением славянских языков, русской литературы, историей искусств и рисованием – здесь сказалось отцовское воспитание. Некоторое время даже провел в тюрьме «Кресты» за причастность к литературному движению.
Летние месяцы 1901–1905 годов Городецкий неизменно проводил в деревне Псковской губернии. «Все свободное время я проводил в народе, на свадьбах и похоронах, в хороводах, в играх детей. Увлекаясь фольклором еще в университете, я жадно впитывал язык, синтаксис и мелодии народных песен. Отсюда и родилась моя первая книга „Ярь“», — писал Городецкий.
Под впечатлением затейливых обрядовых плясок, старинных хороводов, занимательных сказок с элементами языческой старины 22-летний автор выпустил книгу «Ярь» (с обложкой от Николая Рериха) – свое первое и успешное детище. В нем поэт ярко воссоздал полуреальный, многоцветный облик Древней Руси с мифологическими образами, в которых оригинально переплелись предметы современного времени с отголосками достоверной старины, языческих верований и обрядовых игр. Это были веселые озорные стихи, дышащие свежестью и молодостью поэтического чувства.
СЛАВЯТ ЯРИЛУ
Дубовый Ярила
На палке высокой
Под деревом стал,
Глазами сверкал.
Удрас и Барыба —
Две темные глыбы —
Уселись рядком.
Покрыты холстами,
Веселые жрицы
Подходят.
И красны их лица,
И спутан их волос,
Но звонок их голос:
«Удрас, Удрас,
Пади на нас,
Тяжелый.
Удрас, ко мне,
Поди ко мне,
Веселый.
Покрой, покрой
Открытых нас
Собою.
Открой, открой
Закрытых нас Собою».
— «А ты, Барыба,
Оберемени.
Пустые дни
Отгони.
Барыба, Барыба,
Отяжели,
Беремя, Барыба,
Пошли.
Барыба, Барыба,
Уж я понесу,
Барыба, Барыба,
Уж я принесу».
Удрас и Барыба —
Две темные глыбы —
Немеют рядком.
Своими холстами
Веселые жрицы
Покрыли их.
Краснее их лица
И спутанней волос,
Но звонче их голос:
«Ярила, Ярила,
Высокой Ярила,
Твои мы.
Яри нас, яри нас
Очима.
Конь в поле ярится,
Уж князь заярится,
Прискаче.
Прискаче, пойме
Любую.
Ярила, Ярила,
Ярую!
Ярила, Ярила,
Твоя я!
Яри мя, яри мя,
Очима
Сверкая!»
Высоко на палке
Дубовый Ярила.
Вскоре после выхода в свет первой книги стихов Городецкого Блок опубликовал в журнале «Золотое руно» статью «О лирике», в которой поставил молодого поэта в один ряд с самыми крупными мастерами современной русской поэзии. «Прошло немногим больше года с той поры, — писал он, — как на литературное поприще вступил Сергей Городецкий. Но уже звезда его поэзии, как Сириус, яркая и влажная, поднялась высоко. Эта звезда первой величины готова закончить свое первое кругосветное плавание». И далее: «Мы верим в то, что эта звезда-корабль отбросит груз и, строго храня свои чудесные сокровища, заключит первый круг, уже почти очерченный ею, и, поднявшись снова, пройдет путь еще круче и еще чудеснее».
Суховатый и сдержанный на похвалы Брюсов выступил с рецензией, в которой отметил свежесть и молодость первой книги поэта — разнообразие ее содержания, оригинальность ее поэтики (автор «попытался возвратить стиху красоту метра и бесхитростных созвучий»). Брюсов писал, что своей «Ярью» Городецкий не только дал большие обещания, но и «приобрел опасное право — быть судимым в своей дальнейшей деятельности по законам для немногих».
Сам же Городецкий в автобиографии дал этой книге такую оценку: «Сила этой книги в обнажении антагонизмов. Она так и делится на «Ярь» и «Темь»: солнечное ощущение счастья в природе и народе и тяжкий быт в действительности».
В 1905 году Городецкий стал завсегдатаем «сред Вячеслава Иванова», проводившихся в петербургской квартире жены поэта Вячеслава Иванова – так называемой «башне» – расположенной на последнем этаже дома 25/1 по улице Таврической с выходом на крышу самого высокого в тот момент дома в городе, где собирались «сливки» творческой интеллигенции – Мейерхольд, Пяст, Сологуб, Горький, Арцыбашев, Бальмонт, Добужинский, Бердяев и другие.
В. А. Пяст рассказывает в своих воспоминаниях, как на одной из поэтических сред в знаменитой «башне» на седьмом этаже у Вячеслава Иванова Городецкий прочитал стихотворение о рождении Ярилы: «Все взволновались. Все померкло перед этим «рождением Ярилы». Все поэты, прошедшие вереницей перед ареопагом под председательством Брюсова, — вместе с этим ареопагом вынуждены были признать выступление Городецкого из рук вон выходящим». Ворчал лишь один Мережковский. Вячеслав Иванов вскочил и произнес речь. «Все следующие среды были средами триумфов юного Ярилы».
Образность и стилистику первых стихотворных опытов Сергея Городецкого определили, с одной стороны, влияния, идущие от поэзии младших символистов — Блока, Андрея Белого, с другой — впечатления, вынесенные им из поездки в Псковскую губернию, где молодой поэт участвовал в крестьянских играх, записывал песни, поверья, вживаясь в дух народного мифотворчества. Стихи Городецкого, пропитанные пантеистическим ощущением полноты и единства окружающего мира, были с восторгом приняты в «башне» Вяч. Иванова и сделали его «знаменитым в одну ночь». Сам Сергей Городецкий так вспоминал об этом: «...в конце 1905 года я, прочитав свои «ярильские» стихи в присутствии всего символического Олимпа, то есть Вячеслава Иванова, Бальмонта, Брюсова, Сологуба, Блока, Белого, Мережковского, Гиппиус, Бердяева, профессоров Зелинского и Ростовцева, стал «знаменитым» поэтом и на недолгое время изюминкой «сред».
ВЕСНА
(Городская)
Вся измучилась, устала,
Мужа мертвого прибрала,
Стала у окна.
Высоко окно подвала,
Грязью стекла закидала
Ранняя весна.
Подышать весной немножко,
Поглядеть на свет в окошко:
Ноги и дома.
И, по лужам разливаясь,
Задыхается, срываясь,
Алая кайма.
Ноют руки молодые,
Виснут слезы горевые,
Темнота от мук.
Торжествует, нагло четок,
Конок стук и стук пролеток,
Деревянный стук.
ВЕСНА
(Деревенская)
Выступала по рыжим проталинам,
Растопляла снеги голубы,
Подошла к обнищалым завалинам,
Постучала в окошко избы:
«Выйди, девка, веселая, красная!
Затяни золотую косу,
Завопи: «Ой, весна, ой, прекрасная,
Наведи на лицо мне красу!»»
И выходит немытая, тощая:
«Ох, Белянка, Белянка, прощай!
Осерчала ты, мать Пирогощая,
Богородица–мать, не серчай!
Лупоглазую телку последнюю –
Помогай нам Никола!– продам.
За лесок, на деревню соседнюю
Поведу по весенним следам!»
ВЕСНА
(Монастырская)
Звоны–стоны, перезвоны,
Звоны–вздохи, звоны–сны.
Высоки крутые склоны,
Крутосклоны зелены.
Стены выбелены бело:
Мать игуменья велела!
У ворот монастыря
Плачет дочка звонаря:
«Ах ты, поле, моя воля,
Ах, дорога дорога!
Ах, мосток у чиста поля,
Свечка Чиста Четверга!
Ах, моя горела ярко,
Погасала у него.
Наклонился, дышит жарко,
Жарче сердца моего.
Я отстала, я осталась
У высокого моста,
Пламя свечек колебалось,
Целовалися в уста.
Где ты, милый, лобызаный,
Где ты, ласковый такой?
Ах, пары весны, туманы,
Ах, мой девичий спокой!»
Звоны–стоны, перезвоны,
Звоны–вздохи, звоны–сны.
Высоки крутые склоны,
Крутосклоны зелены.
Стены выбелены бело.
Мать игуменья велела
У ворот монастыря
Не болтаться зря!
В 1906-1907 годах вышло сразу несколько сборников символистских стихов Городецкого с фольклорным уклоном – «Ярь», «Перун», «Дикая воля».
Белокаменны палаты,
Стопудовая краса.
Мчатся сани-самокаты,
Не жалей коню овса!
Почерневшая избенка,
В лежку праздники идут.
Пухнут десны у ребенка.
Что же хлеба не везут?
Осенью 1907 года за перевоз из Финляндии в Петербург «историко- революционного альманаха», выпущенного издательством «Шиповник» и запрещенного к распространению в России, Городецкий был арестован и посажен в тюрьму «Кресты». В десятидневном заточении он написал цикл «Тюремных песен», целиком вошедший в сборник «Дикая воля». Стихи гладко обточенные, ровно журчащие, с глуховатым тоном и погасшим нервом. Стихи, обращенные автором как бы внутрь себя, очень личностные, тоскливые, без выходов во внешний мир. И вдруг в последнем стихотворении «тюремного» цикла — такие строки:
ПОЭТ
Я рассказал, косноязычный,
Природы яростную глушь.
И был отраден необычный
Мой быстрый стих для ярких душ;
Я рассказал наивным слогом
Святой причастие любви
И промолчал о тайном многом,
Сокрытом в плоти и крови;
Я рассказал бессвязной речью
Народа сильного беду,
Взманивши гордость человечью
Сорвать железную узду.
Теперь иное назначенье
Открылось духу моему,
И на великое служенье
Я голос новый подыму.
Да будет свят и непорочен
Мой целомудренный язык,
Как взгляд орла седого, точен
И чист, как снеговой родник.
Да будет всем всегда понятен
Судьбою выкованный стих,
Равно вчера и завтра внятен,
Равно для юных и седых.
Впрочем, эти строки, в сущности, оказались только декларацией, не получившей ни подтверждения, ни дальнейшего развития в творчестве поэта.
В 1909 году публиковался в журнале «Пробуждение». Но в 1910-е годы Городецкий разошелся с символистами. Жажда «большой, здоровой поэзии» и «искание мировой гармонии», заставляли Городецкого бросаться из одной крайности в другую (от «мистического анархизма» к «реалистическому символизму» и акмеизму), что в итоге привело его к своеобразно трактуемой «русской идее», к поискам объединяющего начала в христианской религии и ее носителях — нищих, калеках («Русь», 1910). Однако «религиозные искания» Городецкого не встретили поддержки у его ближайшего окружения, и безжалостный приговор Вяч. Иванова, вынесенный сборнику «Русь», положил конец отношениям Городецкого и вождя петербургских символистов.
РУСЬ
Русь! Что больше и что ярче,
Что сильней и что смелей!
Где сияет солнце жарче,
Где сиять ему милей?
Поле, поле! Всё раздолье,
Вся душа — кипучий ключ,
Вековой вспененный болью,
Напоенный горем туч.
Да, бедна ты, и убога,
И несчастна, и темна,
Горемычная дорога
Всё еще не пройдена.
Но и нет тебя счастливей
На стремительной земле,
Нету счастья молчаливей,
Нету доли горделивей,
Больше света на челе.
У тебя в глуши родимой
Люд упорней, чем кремень,
Гнет терпел невыносимый
В темной жизни деревень.
У тебя по черным хатам
Потом жилистой руки
Дням раздольным и богатым
Копят силу мужики.
У тебя по вешним селам
Ходят девушки-цветы,
Днем не смаяны тяжелым,
Правдой юности святы.
Горе горькое изжито!
Вся омытая в слезах,
Плугом тягостным разрыта,
Солнцу грудь твоя открыта,
Ты придешь к нему в боях!
Выступал Городецкий также как критик и литературовед. В 1911 году подготовил и издал двухтомное собрание стихотворений Ивана Никитина с собственной вступительной статьей.
20 октября 1911 г. на квартире Городецкого состоялось организационное заседание «Цеха поэтов», на котором он вместе с Николаем Гумилёвым был избран «синдиком» «Цеха». Так начался новый этап его литературной деятельности — акмеистический. Городецкий становится одним из идейных вдохновителей новой поэтической школы. Выступая как критик, он энергично поддерживает собратьев по «Цеху поэтов» (А. Ахматову, О. Мандельштама и других) и сам получает поддержку со стороны «мэтра» — Гумилёва.
Для Городецкого акмеизм служил опорой в его давней неприязни к тем сторонам символизма, которые уводили поэзию в ирреальный, таинственный, потусторонний мир. Убежденно звучали строки в программной статье Городецкого о том, что борьба акмеизма против символизма есть прежде всего «борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время, за нашу планету Землю». Действительность в изображении поэтов-символистов утрачивала реальные очертания и приобретала часто эфемерный характер, становилась, по слову Городецкого, «фантомом». «У акмеистов, — пишет он, — роза опять стала хороша сама по себе, своими лепестками, запахом и цветом, а не своими мыслимыми подобиями с мистической любовью или чем-нибудь еще».
Вышедший в 1914 г. сборник «Цветущий посох», объединивший стихи 1912 г., был представлен автором как программно-акмеистский. Это было подчеркнуто и в предваряющем сборник «Посвящении», и в продуманной архитектонике сборника, построенного как своеобразный дневник, и в выборе стихотворной формы — восьмистиший, дающих, по мнению Гумилева, «возможность запечатлеть самые мимолетные мысли и ощущения». «Деятельное любование миром» в его «прекрасной сложности» и при этом ясность и четкость поэтической мысли — вот цель, которую ставил перед собой поэт на путях акмеистического совершенствования.
В этот же период (1910-1915 гг.) Городецкий пробует себя в прозе и выпускает такие произведения, как: «На земле», «Повести. Рассказы», «Старые гнезда», «Адам», комедию «Темный ветер», трагедию «Марит». В середине двадцатых годов Городецкий начал работать над новым романом, близким по теме предшествующему – «Сады Семирамиды». Действие этого романа начинается в 1916 году, и посвящен он трагическим событиям, разыгравшимся в Западной Армении, когда от рук турецких колонизаторов погибли десятки тысяч армян. Роман был опубликован уже после смерти автора.
Самые значительные свои прозаические произведения Городецкий написал после Октябрьской революции. Они разнообразны в тематическом и жанровом отношении. В основу повести «Памятник восстания» (1928) положен эпизод из жизни рабочего класса Финляндии, а повесть «Черная шаль» (1929) рассказывает о драматической судьбе работницы стекольной фабрики Мурано в Венеции. В середине 20-х годов Городецкий написал стихотворение «Беспризорный» — о трагедии мальчика, потерявшего отца и мать и затем с помощью добрых людей нашедшего свое счастье. Несколько лет спустя писатель вернулся к этой теме в психологической повести «Где правда?» — о скитаниях беспризорника, мечтающего обрести свое место в жизни. Центральным произведением прозы Городецкого явился роман «Алый смерч» (1927). Здесь изображается ряд эпизодов первой мировой войны на Кавказском фронте перед Февральской революцией. Атмосфера хаоса и деморализации во всей армии, полное политическое банкротство государственной власти, отсутствие каких бы то ни было идеалов у офицерства и оторванность его от народа и интересов страны — таковы были симптомы великого исхода старого мира.
Появлением детского фольклора отечественная литература также обязана Сергею Митрофановичу, писавшему большое количество детских произведений и собиравшему рисунки юных талантов. Еще в 1910-е годы он выпустил ряд книжек для детей младшего возраста: «Федька-чурбан», «Царевна-сластена», «Ау», «Мика-летунок» и др. Используя мотивы народной сказки, Городецкий создавал новые сюжеты, которые свежо и оригинально толкуют вопросы, имеющие важное значение для воспитания детей. Эту традицию с еще большим успехом продолжает он после революции – в книжках прозы «Хозяйка-лентяйка» (1923), «Крылатый почтальон» (1923), «Веснушки Ванюшки» (1924), «Лети, лето» (1924). Без назойливой дидактики, легко, весело, непринужденно беседует писатель со своими юными читателями.
ПЕРВЫЙ СНЕГ
Месяц с Солнцем стал считаться,
Кому раньше подыматься,
Раз-два-три-четыре-пять,
Вышёл ветер полетать,
Напустил он птиц крылатых,
Облак серых и лохматых.
Запушило небосвод,
Днём и ночью снег идёт,
А меж облак, под оконцем,
Плачут горько Месяц с Солнцем:
Раз-два-три-четыре-пять.
Кому тучи разгонять?
***
ЗИМНЯЯ КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Ты устала? Я ласкаю.
Воет вьюга? Я с тобой.
Гаснут искры, улетая,
Блекнет пепел золотой.
Хочешь сказку? Жил на свете
Белый ангел. Где? Забыл.
Помнят звезды. Знают дети.
Он всегда печален был.
Уж слезинка? Ну, не надо.
Много сказок для тебя:
Вышла козочка из сада...
Что? Обидел? Я — любя.
Воет вьюга. Потемнело.
Лето, лето... Светлый юг...
Ходит дрема и несмело
Замыкает сонный круг.
Городецкий детей обожал. Рисовал им картинки: «Чертик в печке», «Девять мышек и кошечка Маня». «Состроит страшные глаза, сделает «козу», стишки тут же сочинит. – Как тебя зовут? Петя? Ну, так слушай:
Жил на свете мальчик Петя,
Много Петь живет на свете.
Только Петя мой –
Был совсем другой…» (Георгий Иванов «Петербургские зимы»).
В начале Первой мировой войны Городецкий поспешил отозваться на официальный патриотизм сборником стихов «Четырнадцатый год» (1915), что привело его к «ссоре с передовой русской литературой».
Начало века запоздало:
Пришло в четырнадцатый год.
Какое дивное начало!
Какой торжественный восход!
Из мук, сомнений и несчастий,
Из тьмы почти небытия
Взлетает к небывалой власти
Россия вечная моя.
Могучим подвигом народа
На ржавом поприще войны
Вновь завоевана свобода
Всечеловеческой весны.
Столетья, радостней стремитесь!
В потомстве чутком не умрет
Ваш смелый вождь, ваш светлый витязь,
Святой четырнадцатый год.
Но патриотизм и радостное воодушевление его быстро угасли. «Когда я, лихо оседлавший коня с экзотической кличкой Курд, очутился на дороге, покрытой трупами наших солдат, и увидел колеи, забитые ранцами, окровавленными бинтами и шинелями, – я впервые понял, куда привело меня мое петербургское легкомыслие. Я понял, чем расплачивается Россия за участие в этой войне», – писал позднее Городецкий.
В 1915 году, после фактического распада первого «Цеха поэтов», Городецкий активно популяризировал творчество «новых крестьянских поэтов» (Н.А. Клюева, С.А. Клычкова, С.А. Есенина, Б.А. Верхоустинского, А. Ширяевца), по его инициативе были созданы группы «Краса» и «Страда», объединяющие крестьянских поэтов.
Особенно стоит отметить, что с 1915 года началась его дружба с Есениным, в котором поэт Сергей Городецкий рассмотрел надежду русской литературы. Светловолосый юноша с кудрявыми волосами пришел на квартиру к состоявшемуся поэту по рекомендации Блока; его стихи были завязаны в обычный деревенский платок. С первых строк Городецкий понял, какая радость пришла в русскую поэзию. Дом гостеприимного поэта молодой Есенин покинул со сборником «Четырнадцатый год», собственноручно подписанным Городецким, и рекомендательными письмами к различным издательствам.
Осенью 1916 года был призван в армию, находился на Кавказском фронте в качестве представителя Союза городов и военного корреспондента газеты «Русское слово». Позднее (в феврале 1917-го) некоторое время работал санитаром в Иране в лагере для больных сыпным тифом. После Октябрьской революции издал книгу стихов «Ангел Армении», где, в частности, отражена тема геноцида армян. Выучил армянский язык, которому его обучил сын армянского поэта Туманяна, Амлик Иванович Туманян. И вообще этот сборник Городецкий посвятил Ованесу Туманяну. На одном из экземпляров Городецкий сделал дарственную надпись: «Вам, светлый друг, я посвятил эту книгу не только потому, что я до корня сердца очарован Вашей личностью, но и потому, что Ваше имя — это идея, прекрасная идея армянского воскресения в дружбе с моей родиной».
АНГЕЛ АРМЕНИИ
Он мне явился в блеске алых риз
Над той страной, что всех несчастней стран.
Одним крылом он осенял Масис,
Другим — седой от горьких слез Сипан.
Под ним, как тучи, темен и тяжел,
Сбираясь по долинам голубым,
С испепеленных, разоренных сел
Струился молчаливый, душный дым.
Под ним на дне ущелий, в бездне гор,
В ненарушимой тишине полян,
Как сотканный из жемчугов ковер,
Сияли кости белые армян.
И где-то по тропиночке брели
Измученной, истерзанной толпой
Последние наследники земли
В тоске изнеможения слепой.
Выл гневен ангел. Взор его пылал,
Как молнии неудержимых гроз.
И словно пламень, замкнутый в опал,
Металось сердце в нем, алее роз.
И высоко в руках богатыря
Держал он радугу семи цветов.
Его чело светилось, как заря,
Уста струили водопады слов:
«Восстань, страна, из праха и руин!
Своих сынов рассеянных сомкни
В несокрушимый круг восторженных дружин!
Я возвещаю новой жизни дни.
Истлеет марево враждебных чар,
И цепи ржавые спадут, как сон.
Заветный Ван и синий Ахтамар
В тебе вернутся из былых времен.
Восстань, страна! Воскресни, Айастан!
Вот радугу я поднял над тобой.
Ты всех земных была несчастней стран,
Теперь счастливой осенись судьбой!»
Будучи в Баку, Городецкий сначала зарабатывал хлеб насущный переделками Андерсена, восточных сказок, сочинял по договорам пустяковые пьески, затем заведовал художественным отделением РОСТА, наконец, работал в Политуправлении Каспийского флота.
Н. Я. Мандельштам вспоминает, как в Баку Городецкий явился к ним с визитом в вагончик на запасном пути, где они с Осипом Эмильевичем тогда жили: «Сидел он долго и все время балагурил, но так, что показался мне законченным маразматиком. У нас еще не было опыта для распознавания творческого идиотизма, и Ахматова лишь через много лет придумала форму «маразматист-затейник» или, вздыхая, говорила про безумных стариков: «Маразм крепчал».
Эти слова характеризуют сорокалетнего Городецкого, как в день нашей встречи, так и в Москве, куда он скоро переехал. (...)
– Он всегда был таким? – спросила я.
Мандельштам ответил, что почти таким, но сейчас он еще притворяется шутом, потому что смертельно напуган: незадолго до революции он выпустил книгу «Сретенье царя» и теперь боится, как бы ему не пришлось за нее отвечать.
(...) Я почему-то сразу сообразила, что такой не пропадет.
(...) И физиономия у него была соответственная: огромный кадык, крошечные припрятанные глазки и забавный кривой горбатый нос. Солнечная физиономия».
Ни для кого не было секретом взаимная антипатия двух этих женщин (Надежды Мандельштам и Анны Ахматовой) и Сергея Городецкого. Возможно, это была элементарная зависть растерявшего свой талант поэта, возможно, просто, как говорят, не сошлись характерами.
Мнение Ахматовой о Городецком сложилось уже в 1910-е годы. «С. Городецкий? — во-первых, это очень плохой поэт. Во-вторых, он был сначала мистическим анархистом, потом теории В. Иванова, потом — акмеист, потом — “Лукоморье” и “патриотические” стихи, а теперь — коммунист. У него своей индивидуальности нет. В 13–14 гг. уже нам было странно — что синдик Цеха — Городецкий. Как-то странно. В Цехе — все были равноправны, спорили. Не было такого начальства: Гумилева или кого-нибудь» (Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. 1924–1925 гг. Париж, 1991. Т. I. С. 204–205). В критических выступлениях 1920–30-х гг. Городецкий вроде бы никогда не называл Ахматову, за одним исключением, о котором Ахматова упомянула в своих «Листках из дневника», рассказывая о днях после первого ареста О. Мандельштама: «А в это время бывший синдик “Цеха поэтов”, бывший Сергей Городецкий, выступая где-то, произнес следующую бессмертную фразу: “Это строки той Ахматовой, которая ушла в контрреволюцию”, так что даже в “Лит<ературной> газете”, которая напечатала отчет об этом собрании, подлинные слова были смягчены — cм. “Лит<ературную> газету” 34 г., май)». «Литературка» напечатала такой отчет: «О недостаточно активных попытках наших поэтов переработать свое сознание для преодоления отставания поэзии говорил в своем выступлении С. Городецкий» (На всесоюзном поэтическом совещании // Литературная газета. 1934. 26 мая). Осталась и неправленная стенограмма этого совещания, которая дает полное представление о словах Городецкого в адрес Ахматовой: «Огромный поэт — Анна Ахматова, поэт, который ушел в молчание или контрреволюцию (Голос с места: «Для того, чтобы так говорить, нужно знать»). Она в поэзии не участвует, потому что не нашла выхода на том же пути из тех же ошибок» (РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 1. Ед. хр. 148. Л. 221–223).
Ахматова и Городецкий снова пересеклись в эвакуации. Вот что об этом поведал киносценарист В. Швейцер: «Маленький жаркий дворик в Ташкенте. Мы сидим на крыльце скромной квартирки, в которой живет Сергей Городецкий. Он читает мне песни <...>. По дворику, на котором висит на веревке мокрое белье, ходит усталая женщина. Это поэтесса Анна Ахматова. Длинная тень ее ложится на коричневую, выжженную зноем стену...» (Швейцер В.Эскизы к портретам // Москва. 1965. No 7. С. 185). Воспоминания Надежды Мандельштам, приехавшей в Ташкент к лету 1942 г. говорят немного с другим уклоном: «Последний раз я столкнулась с <Городецким> в Ташкенте в период эвакуации. Он жил в том же доме, что Ахматова, — она в каморке на втором этаже полуразрушенного трущобного дома, он внизу — в сносной квартире. Меня он не узнавал, сознательно или нет, я не знаю, но меня вполне это устраивало — говорить с таким типом мне не хотелось, потому что все годы он только и делал, что публично отрекался от погибших и вопил про адамистов, ничего общего с акмеистами не имевших. Зато он перехватывал людей, шедших к Ахматовой, и спрашивал, что делает там наверху “моя недоучка”. До нас доходили его высказыванья за чайным столом про контрреволюционную деятельность Ахматовой, Гумилева и прочих акмеистов, по имени не называемых» (Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1990). Картину дополняла сама Ахматова в набросках к «Листкам из дневника»: «Потоки клеветы, которую извергало это чудовище на обоих погибших товарищей (Гумилева и Мандельштама), не имеют себе равных (Ташкент, эвакуация)»).
В 1917–1919 годах Городецкий работает над статьями о Горьком, Короленко, Тургеневе, Репине. Критические работы Городецкого этой поры представляют большой интерес. В великих русских художниках, сумевших запечатлеть моральную крепость и душевную красоту человека, он справедливо видит чутких выразителей народной совести. В единстве эстетических и этических верований этих художников усматривает Городецкий источник силы их искусства. Подобный вывод весьма примечателен для бывшего акмеиста, для понимания той эволюции, которую претерпела его собственная эстетическая позиция.
В 1919 г. в Тифлисе он пытается создать объединение молодых поэтов, аналогичное акмеистскому «Цеху поэтов». В сборнике под характерным названием «Акмэ», изданном тифлисским «Цехом поэтов», Городецкий выступил с несколькими стихотворениями в новой стилевой манере (два «Ноктюрна», «Бессмертие», «Черепа»). В них поэт развивает прежний акмеистский тезис приятия мира «во всей совокупности красот и безобразий», смыкаясь с тем крылом акмеизма, которое было представлено именами В.И. Нарбута и М.А. Зенкевича.
Кроме собственно литературных занятий, Городецкий сотрудничал в тифлисской газете «Кавказское слово», где редактировал отдел «Искусство и литература». Это позволяло ему либо восстанавливать, либо налаживать контакты не только с литераторами, но и деятелями других видов искусства, в частности, композиторами и балетмейстерами. Так, он подружился с композиторами А. Лядовым и С. Прокофьевым. А, поскольку Городецкий и сам был не чужд музыке, то и нет ничего удивительного в том, что Сергей Прокофьев на сюжет Сергея Городецкого «Алла и Лоллий» написал свою «Скифскую сюиту». Сюита исполнялась два сезона подряд на концертах Зилоти.
Музыка «Скифской сюиты» выросла из замысла балета, либретто которого Сергей Дягилев заказал Городецкому, а музыку – Сергею Прокофьеву. Казалось, ничего не осталось от сказочной поэмы, но недавно в записных книжках поэта найден неопубликованный текст «Пролога», где действуют Лоллий и Судьба. Он дает некоторое представление о неосуществленном сюжете.
«Выходит Лоллий из пещеры, молодой пустынник, златокудрый в темном одеянии.
Лоллий:
Прощай, Печаль! Прощай навеки!
Пусть тихий сон ласкает долго
Твои сомкнутые ресницы.
Судьба стучится в мою пещеру,
Уйти я должен с лучами света.
Я девять лет с тобою прожил,
Печаль-царица горы угрюмой!
Я девять лет гляделся в очи,
Чтоб в мраке синем увидеть тайну,
Чтоб все понять и все увидеть,
Что скрыто в жизни от наших взоров.
Ты днем и ночью меня ласкала
Своими тонкими руками.
Твоя коса мне стала небом,
Твои уста мне были жизнью,
И в час рассвета, когда от ложа
Я отрывался, чтоб выйти в горы,
И горький воздух вдыхал свободно,
Я думал гордо, надменно думал,
Что все я понял, что все я знаю
В тебе, тобою, твоею страстью.
И вот настало разлуки утро,
Судьба стучится в мою пещеру,
Теперь я должен тебя покинуть.
Прощай навеки!..»
Вскоре после смерти Прокофьева в 1953 году Городецкий написал замечательный этюд о своем молодом друге-гении и об их работе над балетом «Алла и Лоллий»: «На лету, сбрасывая пальто в треугольной передней, где я устраивал выставки начинающих художников, врывается Сергей Сергеевич. Про него нельзя было сказать: "Вошел, сел за рояль, произнес". – Обрезав быстрым взглядом комнату – все ли так, как ему надо – на миг впившись ладонью в ладонь: - Здравствуйте! Сочинили? Что? – Не дожидаясь ответа на свои вопросы, бросается к роялю, проверяет высоту вертушки – и помчался. Под налетом его пальцев покорно вздрагивают клавиши – на одно, два, три мгновения – как он приказывает – и звуки, наслаждаясь властью мастера, рождают мелодию и начинают терзать ее в непривычных гармониях, до изнеможения, почти до угасания, пока она, испуганная причудами мастера, вдруг не возникает в своей цельности, пленительная, чаруя, как душа, освобожденная из плена тела в мраморных глыбах Микеланджело <...> Я смотрю на него и наслаждаюсь его творческим запалом, фантастикой разгоряченного мозга, азартом юности. И мне кажется, что сам он, этот розовощекий, светлоглазый, с большими губами юноша – дитя какой-то древней сказочной русской природы, только что вырвавшейся из лесов и озер Нестерова, с поморских берегов Рериха. Я понимаю, за что полюбил его гениальный тогда уже старик, которого я тоже имею счастье считать среди самых драгоценных моих друзей, – Анатолий Константинович Лядов, раскрывший нам душу и Бабы Яги, и Кикиморы, и все тайны Волшебного озера».
Было время, в первое десятилетие ХХ века на стихи Городецкого писали романсы и песни многие композиторы, как следовавшие классической традиции, так и представители авангардных направлений в русской музыке. Об этом в 1935 году, вспоминая свою жизнь, писал Городецкий В.А. Лосскому, режиссеру Ленинградского академического театра оперы и балета им. С.М. Кирова (ныне вновь Мариинский театр): «Я вырос в музыкальной среде. Друзьями моей юности были Крейслер, Мерович, Цимбалист (тогда мальчишка), Голубовская. Теория музыки тогда же нас занимала весьма серьезно. Вся европейская музыка у меня на слуху. Моя центральная работа по университету, вызванная полемикой с Combareaux (автором "Les rapports de la poйsie et de la musique"), о "пределах музыки в поэзии" не могла быть выполнена без знания теории музыки. Моя работа о Лядове в свое время широко была известна. Сам Анатолий Константинович был ближайшим моим другом и, задумав с ним и Шаляпиным "Ваську Буслаева", я под его руководством штудировал теорию оперы, которой сейчас специально занимаюсь в связи с моими работами - заказ Главполитпросвета, известный Вам "Прорыв", неизвестный Вам "Амран" и др. "Скифская сюита" начата была Прокофьевым по моему либретто, и разошлись мы с ним вследствие теоретических разногласий.
Стравинский, оба Черепниных, Гречанинов были среди моих друзей, пока были в России. Они и очень многие другие писали много на мои тексты именно потому, что я и в стихах использую свои знания по музыке. Конечно, только интимнейшим друзьям я играю свои собственные композиции, но имеются и таковые».
Характеризуя творчество Городецкого, Вольфганг Казак писал: «В своей ранней лирике Городецкий испытал влияние символистов, прежде всего — Вячеслава Иванова, А. Блока и К. Бальмонта, для него характерно возвращение к мотивам языческой славянской мифологии и первобытных сил, проявляющихся в связи с природой. После большевистского переворота Городецкий писал политические стихи — от агиток периода Гражданской войны, приветствий пролетарским поэтам (1921), партийным съездам (1931, 1958) и космонавтам (1962) до текста кантаты «Песнь о партии».
Городецкий был лириком по самой природе своего поэтического дарования. Но его лирика отнюдь не носила сугубо личностный характер и не замыкалась в сфере чувства и мысли. Она еще событийна. Случившийся эпизод, какой-нибудь важный жизненный факт, встреча, событие — все это вдруг обретало вторичную и обобщенную жизнь в стихах Городецкого. Можно сказать об эпическом складе лирического таланта этого поэта. Городецкий-лирик всегда тяготел к эпосу. Как проницательно заметил Блок, «Городецкий имеет полное право называть свои стихи не только лирическими, но и лироэпическими, потому что красная нить событий пронизывает лирику». Не случайно увлечение Городецкого жанром поэмы, особенно сильно проявившееся после революции.
В 1918 году в Тифлисе вышла отдельным изданием поэма Городецкого «Шофер Владо». В основе ее сюжета — романтическая история о смелом и мужественном человеке, ценой собственной жизни спасшем от смерти прелестную девушку. Отчетливо просвечивает в сюжете его социальная подоплека. Светлому, поэтическому миру противостоит в поэме мир наживы и корысти, воплощенный в образе «белого князя» Вово.
Осенью 1921 года Городецкий наконец переехал в Москву, где стал работать в литературном отделе газеты «Известия» и руководить литчастью Театра революции. Много публиковался, переводил поэзию — как народов СССР, так и зарубежную. И не оставлял попыток возрождения «нового» акмеизма. В 1925 году вышел подготовленный им сборник «Стык» — орган московского «Цеха поэтов». Поиски поэтического языка, эквивалентного переживаниям революции, объединили в сборнике таких разных поэтов, как П.Г. Антокольский и М.А. Зенкевич, В.М. Инбер и И.Л. Сельвинский, Г.А. Шенгели и А.В. Ширяевец. В 1920-е годы Городецкий издал сборники своих стихов «Серп» (1921), «Миролом» (1923), «Из тьмы к свету» (1926), «Грань» (1929).
РУСЬ
Медведя на цепи водила,
Сама сидела на цепи
И в голову себе гвоздила
Одно проклятое: «Терпи!»
Гнила в пещерах и колодах,
Крутила мощи, в срубах жглась,
И род от рода, год от года
Терпела темноту и грязь.
Мечтая о небесном рае,
В смердящем ужилась гробу.
В бунтах бессмысленных сгорая,
Бояр носила на горбу.
Петлю затягивая туже,
Сама тащилась на убой
И бубенцом цветистых дужек
Бранилась с горькою судьбой.
А всё, что было молодого
И дерзкого – огонь мирской, –
В срамное всучивала слово,
Душила пьяною тоской.
О, ведь и я любил так слепо
Колоколов вечерний звон,
Монастыря седую крепость,
Черницы поясной поклон!
И ладан сказок несуразных,
И тлен непротивленья злу,
И пенье нищих безобразных,
И сон угодника в углу.
Как много сил дубовых прахом
Распалось, высохло в труху:
Довольно кланялись мы плахам,
Иконостасу и греху!
Пусть кровью мы сдираем ветошь,
Но мы сдерём её с себя!
В алмаз густеют искры света,
Стекляшку молоты дробят.
Пусть грузен труд, и взмахи грубы,
И в песнях славы слышен вой –
Живое ставит жизни срубы,
В могилу валит, что мертво.
В провалах страшного распада
Восстали вихри новых звёзд.
Ушедшая под землю падаль
Пророчит богатырский рост.
Раздвинуты границы мира,
Былое небылью ушло,
О, ведь и мне жилось так сиро, –
Теперь так буйно и светло!
До 1924 года работал завлитом в Московском Театре Революции, редактировал журнал «Искусство трудящимся», затем до 1932 года работал в литературном отделе газеты «Известия». Много переводил близких ему поэтов: болгарских — Христо Ботева и Христо Смирненского, белорусских — Якуба Колоса и Янку Купалу, польских — Адама Мицкевича и Марию Конопницкую и многих других.
В 1929 году Городецкий пережил сразу два несчастья – смерть мужа дочери Рогнеды, шахматиста Рети, и травлю в печати по поводу старого стихотворения «Сретенье царя».
В уже упоминавшемся сборнике «Четырнадцатый год» и было опубликовано это стихотворение, посвященное Николаю II:
Народ с утра спешил на площадь
К Дворцу на сретенье Царя.
Теснилась флагов русских роща,
Цветами яркими горя.
Национальных песнопений
Опять катился мощный вал,
И Александра вещий гений
Венок победы поднимал.
Да, не бывало у столицы
Такого утра с давних лет!
В подъезд влетали вереницы
Автомобилей и карет.
Примчались сербы, нам родные,
Был пышен быстрый съезд Двора,
И проходили запасные
Под крики дружного «ура».
До полдня близко было солнцу,
Когда раздался пушек гул.
Глазами к каждому оконцу
Народ с мечтою жадной льнул.
Из церкви доносилось пенье...
Перед началом битв, как встарь,
Свершив великое моленье,
К народу тихо вышел Царь.
Что думал Он в тот миг великий,
Что чувствовал Державный, Он,
Когда восторженные клики
Неслись к Нему со всех сторон?
Какая сказочная сила
Была в благих Его руках,
Которым меч судьба вручила
На славу нам, врагам на страх!
Как море в мощный час прилива,
Народный хор не умолкал.
И Царь, внимая терпеливо,
Главу ответно наклонял.
К Нему невидимые нити
Из всех сердец неслись, горя...
Так в незабвенный час событий
Свершилось сретенье Царя.
Владислав Ходасевич вспоминал: «Через год после появления Есенина в Петербурге началась война. И, пока она длилась, Городецкий и Клюев явно ориентировались направо. Книга неистово патриотических стихов Городецкого "Четырнадцатый год" у многих еще в памяти. Там не только Царь, но даже Дворец и даже Площадь печатались с заглавных букв. За эту книгу Городецкий получил высочайший подарок: золотое перо». Большая честь – подарок самого Николая II.
Но, когда на горизонте замаячило красное знамя, Городецкий даже не то, чтобы просто забыл и про «Сретенье царя», и про акмеистические принципы, он начал открещиваться от них с отчаянной энергией насмерть перепуганного человека. Он писал стихи с яростными выпадами против интеллигенции, обвиняя интеллигентов в саботаже (не защищали интересы народа!), паразитизме и реакционности и называя «покойничками». Написал нашумевшую статью «Разложение интеллигенции» (12 августа 1920 года, «Известия Петросовета»):
«В аскетически-чистом, небывало-строгом Петрограде, в хлопотливой, по-новому деловой Москве заживо гниет дорогой покойник, уже трехдневный Лазарь – интеллигенция… По улицам нельзя пройти от афиш, возглашающих бесчисленные блудословия на “божественные” темы… Рядом с этим литературным тлением у более стыдливых и порядочных – другая страсть, паноптикум. Под превосходной радужной этикеткой культуры, с бьющей в нос рекламой огромного, небывалого по размаху дела.
Переводчество…
Дело преполезное, что и говорить.
Но что бы вы сказали, если бы во время сенокоса все бабы вдруг стали вышивать себе подолы крестиком или еще как?»
При этом Городецкий не ограничился общими обвинениями, а перешел к конкретным представителям интеллигенции:
«Религиозничество, перевод, теоретизация – это, так сказать, высшие сорта гниения. Но есть и низший: московские лавочки поэтов, саботаж в чистом виде, хождение по церквям, ломание шапок на каждый купол, не говоря уж об эмигрантах, этих прямых предателях и изменниках».
В послереволюционном Петрограде был только один человек, известный «ломанием шапок на каждый купол» – Николай Гумилёв. В царские времена он не отличался чрезмерной религиозностью, во всяком случае, никогда не выставлял свою религиозность напоказ. Но, когда религию стали гнать, начал последовательно подчеркивать, что он христианин – в том числе и тем, что истово, на виду у всех крестился на церкви, показывая пример другим, особенно простым людям. Гумилёв же и активно занимался переводами... Читатели прекрасно понимали, на кого намекает Городецкий – а Городецкий, когда писал свою статью, прекрасно понимал, что пишет донос на бывшего друга и поэтического соратника.
Ответом Гумилёва Городецкому и другим собратьям по перу, внезапно ставшим большевиками, стала эта эпиграмма:
Мне муза наша с детских лет знакома,
В хитоне белом, с лилией в руке.
А ваша муза в красном колпаке,
Как проститутка из Отделнаркома.
«Проститутку» здесь следует понимать не метафорически, а буквально: арестованных проституток в то время не сажали в тюрьмы, а заставляли определенный срок работать уборщицами в госучреждениях – и носить красные колпаки в знак позора прежней профессии.
А в 1925 вышел альманах «Стык» со стихотворением Городецкого «Николай Гумилёв». Написано оно по-графомански плохо, а с точки зрения этики вообще не вмещается ни в какие рамки. Но стоит его процитировать здесь, хотя бы просто как пример того, какого рода тексты диктовала «муза в красном колпаке»:
На львов в агатной Абиссинии,
На немцев в каиновой войне
Ты шел, глаза холодно-синие
Всегда вперед, и в зной, и в снег.
В Китай стремился, в Полинезию,
Тигрицу-жизнь хватал живьем.
Но обескровливал поэзию
Стальным рассудка лезвием.
Любой пленялся авантюрою,
Салонный быт едва терпел,
Но над несбыточной цезурою
Математически корпел.
Тесня полет Пегаса русого,
Был трезвым даже в забытьи
И разрывал в пустынях Брюсова
Камеи древние Готье.
К вершине шел и рай указывал,
Где первозданный жил Адам, –
Но под обложкой лупоглазого
Журнала петербургских дам.
Когда же в городе огромнутом
Всечеловеческий встал бунт,
Скитался по холодным комнатам,
Бурча, что хлеба только фунт.
И ничего под гневным заревом
Не уловил, не уследил,
Лишь о возмездье поговаривал
Да перевод переводил.
И стал, слепец, врагом восстания,
Спокойно смерть к себе позвал.
В мозгу синела Океания,
И пела белая Москва.
Конец поэмы недочисленной
Узнал ли ты в стенах глухих?
Что понял в гибели бессмысленной?
Какие вымыслил стихи?
О, как же мог твой смелый пламенник
В песках погаснуть золотых?
Ты не узнал всей жизни знамени!
Ужель поэтом не был ты?
Под «лупоглазым журналом» подразумевается знаменитый журнал «Аполлон». «О возмездье поговаривал» – еще один донос, на всякий случай. А «стены глухие» – это стены чекистских тюрем на Шпалерной и Гороховой, где Гумилёв находился три недели вплоть до расстрела, где его избивали на допросах...
Очень долго продолжал отрекаться от «ошибочного» прошлого.
«Еще до знакомства с ним я слышал, что после того, как в 14-м году «Нива» напечатала стихотворения Городецкого «Подвиг войны» и «Сретенье царя», Николай Второй прислал ему в подарок золотое перо. Городецкий сам заговорил со мной об этом событии в его жизни, но, конечно, приврал, изобразив из себя фрондера:
– Ко мне приехал с царским подарком свитский генерал, но я его не пустил и подарка не взял. Весть о золотом пере быстро разнеслась по Петрограду. О награде говорили все, а что я ее не принял – об этом двор молчал. Ну, а потом мне это золотое перо боком вышло. Из-за него меня поначалу в Союз писателей не приняли. Я поехал к Горькому, ждал его несколько часов – так меня до него разные Крючковы и не допустили. Тогда я ему написал письмо. Горький прочитал и сказал: «Кто Богу не грешен, царю не виноват!» И меня все-таки приняли. А как я нуждался! Если бы вы знали, как я нуждался! В иные дни буквально на кусок хлеба денег не было. Ложишься спать и просыпаешься с мыслью, где бы достать, где бы перехватить» (Н.М. Любимов «Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2»).
Бывший коллега Городецкого по акмеистическому цеху Георгий Адамович в 1929 году писал со смесью презрения и насмешки: «Дорого бы дал Городецкий, чтоб это "Сретение" навсегда исчезло с лица земли, и самая память о нем уничтожилась. Но на беду – "слово, что воробей"».
И это Городецкому еще повезло, что все дело ограничилось только травлей – могли бы и в лагерную пыль стереть, а то и в расход пустить, если бы дело всплыло лет на семь-десять позже.
Запись из дневника Корнея Чуковского, 12 октября 1929 года:
«Не сплю. Очень взволновал меня нынешний вечер – "Вечер Сергея Городецкого". Ведь я знаком с этим человеком 22 года, и мне было больно видеть его банкротство. Он сегодня читал свою книжку "Грань" – и каждое стихотворение пронзало меня жалостью к нему. Встречаются отличные куски – но все в общем бессильно, бесстильно и, главное, убого. Чем больше он присягает новому строю, тем дальше от него, тем чужее ему. Он нигде, неприкаянный. Стихи не зажигают. Они – хламны, не построены, приблизительны. Иногда моветонны, как стихотворение "Достоевский", где Ф.М. Достоевскому противопоставляется пятилетка. Но т.к. Городецкий мой сверстник, так как в его стихах говорилось о Блоке, о Гумилёве, о Некрасове, о Пушкине, я разволновался и вот не могу заснуть. Я вышел в сад – звёзды пышные, невероятные, тихая ночь, я полил себе голову из крана – и вот пишу эти строки, а всё не могу успокоиться».
В 1930-е годы Городецкий много работал над оперными либретто — это был хороший и сравнительно безопасный способ литературного заработка. Перевел либретто опер: «Фиделио» Бетховена, «Водонос» Керубини, «Нюрнбергские мейстерзингеры» и «Лоэнгрин» Вагнера. Создал либретто одной из первых опер советской тематики — «Прорыв» композитора С.И. Потоцкого — о Гражданской войне. Для композитора В.М. Юровского написал либретто оперы «Дума про Опанаса» (1938), по одноименной поэме Эдуарда Багрицкого. Написал новый текст («немонархический») оперы Михаила Глинки «Жизнь за царя», получившей название «Иван Сусанин». Городецкому казалось, что, таким образом, он приблизил текст к авторской задумке Михаила Глинки: «Более чем на десятилетие оперный театр стал центром моей работы. Опыты увенчались успехом в моей работе над созданием либретто «Иван Сусанин» по музыке М. Глинки. Старое либретто стихотворца Розена искажало замысел композитора. Я точно воспроизвел план либретто, сочиненный Глинкой, и восстановил историческую правду».
В 1928 году на страницах журнала «Красная нива» появилась его обширная поэма «Красный Питер», никогда с тех пор не перепечатывавшаяся. Между тем это произведение во многих отношениях примечательное. Поэма открывается вступлением, рисующим картину революционного Петрограда. Все в этом городе взбудоражено, все взметено.
В красном Питере начало
Мира нового кричит.
КРАСНЫЙ ПИТЕР
(Поэма, отрывок)
Слыхано ль такое дело?
Чтоб пехота шла на флот!
Надо льдом толпа гудела:
— Не полезем мы на лед!
Молча целую неделю Красный Питер и Кронштадт
Друг на друга зорко целят
Пушек черные уста.
А Москва десятым съездом
Поднималась над страной,
Озареньем алозвездым
И щетиною стальной.
И бойцов своих надежных
Выбирала из рядов,
Чтобы тишь ночей тревожных
Расковать у финских льдов.
Что в Кронштадте сплел богатый,
Кремль бедняцкий расплетет.
Лавой влились делегаты
В середину красных рот.
Ожил берег. Питер ожил.
И на крепость пала тень.
И прошел мороз по коже
У кронштадтцев в этот день.
Каждый день на той неделе.
День и ночь, как муравьи,
В тихом Питере сидели
Над работою швеи.
Шили саваны льняные,
Шили белые, как снег,
Чтоб просторы ледяные
Скрыли красной роты бег.
Всем, кто шили этот саван,
Рабство Руси погребать.
Слава всем, навеки слава
Всем, кто хоронил раба!
Мир вздымая, как атланты,
Пролетариев всех стран,
Порох сыпали курсанты
В ружья сонные крестьян.
И Фома горячей речью
В этих ветреных ночах
Шкуру вздыбливал овечью
На средняческих плечах.
— Братья! Я оттуда! Видел,
Как пошел пескарь с икры,
Как белогвардейской гниде
Клошник пазуху открыл.
Там ослепшею братвою
Верховодят палачи.
Кровью братскою живою
Чуть я рук не омочил.
Братья! Лед покуда стынет.
Нужно обогнать весну!
Вырвать красную твердыню
И республике вернуть.
И росла над снежной степью
Сила верная бойцов.
И Кронштадту цепь за цепью
Нарастал удар в лицо...
Алым заревом пожаров
Над заливом встал туман.
С первой цепью под удары
Вышел на залив Фома.
В белых саванах, незримы,
Будто их туман родил,
Шли коммуны пилигримы —
Коммунисты впереди.
Не курить. Ни звука. Тише!
Лед под ротами шуршит.
Ветер саваны колышет.
В белый лед залив зашит.
Ветер в снежные поляны.
Прячет онемевший свист.
Тянет с берега в туманы
Провода телефонист.
Тащат лестницы с шестами,
Не гремя и не звеня,
Затаили гневный пламень
Пулеметы на санях.
Шаг за шагом, цель все ближе.
Под ногами всхлип воды.
И прожектор слепо лижет
Наступающих ряды.
Вдруг нащупал. Быстро, быстро
Замелькал слепящий луч.
Цепь открыта. Первый выстрел.
Грохот разрывает мглу.
Рвутся бешено снаряды.
Пропасть черной полыньи
Топит красные отряды.
Лед осколками звенит.
Ввысь подводные разрывы
Мчат фонтан воды и льда.
Но вперед, вперед, кто живы,
Выбегают нападать. Дорвались.
На стены лезут,
Вихрями ручных гранат
Рвут граниту и железу
Полированный фасад.
Русь на Русь пошла в атаку,
На солому встала сталь,
Богатырь на раскоряку,
На бессмыслицу — мечта.
Все века былого рабства
— На грядущие века. Вся махра головотяпства
— На железный лязг станка. По-ученому — нелепость.
Но приказ отдал главком,
И взята морская крепость
Пешей армии штыком.
<…>
Как и у Блока в «Двенадцати», революция представлена в поэме Городецкого лишь как сила, ненавидящая и разрушающая. Матрос Фома напоминает нам беспощадных блоковских апостолов, неумолимых в своей ярости против старого мира и прекрасных в своей верности революционному долгу.
Старый мир серпом подкошен,
Молоток верней, чем крест.
Золотой телец раскрошен.
Кто не трудится – не ест…
… Светит Маркс челом огромным,
Речь немая горяча,
И глядит Сократом скромным
Русский профиль Ильича…
«Красный Питер» – вещь далеко не во всем бесспорная. Неровная в художественном отношении, она еще и не всегда точно воссоздает картину жизни советского общества в период гражданской войны и в первые годы после нее. Написанная с явной оглядкой на «Двенадцать», поэма Городецкого не заключала в себе открытия нового жизненного материала и создавала ощущение вторичности, недостаточной оригинальности поэтической мысли.
Великая Отечественная война застала Сергея Митрофановича в Ленинграде, где он работал над либретто оперы «Орлеанская дева». В первый день войны он написал и прочитал по радио стихотворение «В ОТВЕТ ВРАГУ» (позже названное «22-VI-41»):
Выходит в бой страна моя родная,
В столетьях закалённая борьбой.
Наполеона участь и Мамая
Ждёт всех, кто вызывает нас на бой.
За что мы боремся? За то, чтоб люди
Могли свободно и спокойно жить,
В краю родном дышать свободной грудью,
Трудиться вольно, радостно творить.
За то, чтоб человеческая сила
Всю красоту, всю мощь раскрыть могла.
За то, чтобы Советская Россия
На благо всех народов расцвела.
Вы, молодежь, счастливых вёсен всходы,
Грядущих дней заветное зерно!
Народ растил вас в солнечные годы,
И родиною много вам дано.
На всех путях, на всех высотах новых
Вы победители и вы творцы,
На всех фронтах вы к подвигам готовы,
Упорные и дерзкие борцы.
Мы – старики. Но мы смелы по нраву,
В пороховницах старых порох есть!
Поможем защитить народа славу,
Отчизны незапятнанную честь.
В ответ на варварское злодеянье
Мы всей страной такой отпор дадим,
Что в даль веков о нас уйдет преданье
И вражья тьма рассеется, как дым.
Он часто выступал на пунктах призыва, митингах и собраниях. А потом был в эвакуации в Узбекистане и Таджикистане, переводил местных поэтов. Но вернулся в Москву еще до завершения войны.
В 1908 году Городецкий первый и единственный раз женился. Его избранницей стала актриса, а впоследствии хорошая поэтесса Анна Алексеевна Козельская. По словам Блока, она отличалась необыкновенной красотой, а Репин даже назвал ее Нимфой Алексеевной (имя, сохранившееся за ней до конца дней). Увлекшись литературой, Анна Городецкая все свои стихи подписывала псевдонимом Нимфа Бел-конь-Любомирская. Через год у супругов родилась дочь, которую Городецкий, который тогда все еще был увлечен древнерусскими традициями и народным фольклором, назвал Рогнедой.
В 1914 году Городецкий с Нимфой Алексеевной снимали дачу в Куоккале, неподалеку от Чуковского и Репина, и часто бывали на традиционных репинских средах в Пенатах. Именно в это время Городецкий, острый и зоркий рисовальщик, и создал свой остроумный журнал «Около Куоккала» (опять же, по аналогии с чуковской «Чукоккалой). Основными его персонажами стали Репин и Чуковский.
В отличие от «Чукоккалы», превратившейся с годами в огромный том, «Около Куоккала» осталась тонкой тетрадью большого формата, заполненной рисунками и текстами одного автора — Сергея Городецкого. В веселых, выразительных рисунках он точно и остроумно подчеркнул характерные черточки куоккальского быта и жизни репинских Пенат, в которой было немало необычного. В книге «Репин» Чуковский писал, например, что повсюду в Пенатах висели объявления, плакаты, вывески, введенные в обиход женой И.Е. Репина Н.Б. Нордман-Северовой, ратовавшей за «раскрепощение прислуги» и стремящейся приобщить гостей к самообслуживанию и вегетарианству. Пришедшего в Пенаты встречали объявления: «Не ждите прислуги, ее нет», «Все делайте сами», «Дверь заперта», «Ударяйте в гонг», «Входите, раздевайтесь в передней» и т.д. Городецкий в своем рисунке шаржирует ситуацию, изобразив рухнувшего на землю, потерявшего сознание от массы объявлений гостя Пенат. Под рисунком подпись: «Некто к Пенатам пришел с тихим восторгом в душе. Надписи начал читать, лег у порога костьми».
В журнале весьма интересны шаржированные портреты К.И. Чуковского, «модного критика», как назвал его автор. На одной из страниц Городецкий изобразил высоченного Чуковского, согнувшегося в три погибели над крохотной фигуркой как бы испуганного, воздевшего руки Репина, что-то внушающего Корнею Ивановичу. Текст под рисунком гласит: « – Не ешьте, К.И., мяса, ни вареного, ни жареного. — Бесподобно сказано, И.Е., ни вареного, ни жареного! Oblesse noblige! Я его сырым жру! — Кого? — Пушечное мясо литературы!!»
Любящая жена, Анна с дочерью всегда всегда следовала за своим мужем. В Первую мировую войну были Армения, Грузия, Иран, Азербайджан, откуда, наконец семья вернулась сначала в Петроград, а в 1921 году в Москву.
«Осенью я уехал за семьей в Баку. Ехали месяц по едва наведенным мостам. Купе было заполнено литературой. Я впился в книгу «Материализм и эмпириокритицизм». Этот месяц в вагоне с книгой Ленина в руках стал для меня подлинным университетом» (Автобиография С. Городецкого).
Только когда Городецкий был на линии фронта, разумеется, жены рядом не было. Зато было задушевные стихи-письма с фронта, адресованные его Нимфе.
ПИСЬМА С ФРОНТА
А. А. Г[ородецкой]
1
Прости меня, когда я грешен,
Когда преступен пред тобой,
Утешь, когда я безутешен,
Согрей улыбкой молодой.
О счастье пой, когда служу я
Твоей волшебной красоте.
В раю кружись со мной, ликуя,
И бедствуй вместе в нищете.
Делись со мной огнем и кровью,
Мечтой, и горем, и трудом.
Одной мы скованы любовью
И под одним крестом идем.
Одна звезда над нами светит,
И наши сплетены пути.
Одной тебе на целом свете
Могу я вымолвить: «Прости!»
(26 января 1916)
2
О тебе, о тебе, о тебе
Я тоскую, мое ликованье.
Самой страшной отдамся судьбе,
Только б ты позабыла страданье.
Плачет небо слезами тоски,
Звон дождя по садам пролетает.
С яблонь снегом текут лепестки.
Скорбь моя, как огонь, вырастает.
Вот она охватила сады
И зарю у озер погасила,
Оборвала лучи у звезды,
У вечерней звезды белокрылой.
Ало-черным огнем озарен,
Страшен свод. Но, смеясь и сияя,
В высоте, как спасительный сон,
Ты стоишь надо мной, дорогая.
Я к тебе из томленья, из тьмы
Простираю безумные руки.
О, когда же увидимся мы
И сольемся, как в пении звуки?
(6 мая 1916, Ван)
Из записи в дневнике Корнея Чуковского в июле 1915 года: «Видел Сергея Городецкого. Он форсированно и демонстративно патриотичен… Пишет патриотические стихи, и когда мы проходили мимо германского посольства — выразил радость, что оно разгромлено. „В деревне мобилизация — эпос!“ — восхищается. Но за всем этим какое-то уныние: денег нет ничего, а Нимфа, должно быть, не придумала, какую позу принять».
И еще одна выдержка из дневника Корнея Чуковского от 14 февраля 1923 года:
«Городецкий! В палатах Бориса Годунова. С маленькими дверьми и толстенными стенами. Комнаты расписаны им самим — и недурно. Электр. лампы очень оригинально оклеены бумагой. Столовая темно-синего цвета, и на ней много картин. „Вот за этого Врубеля мы только что заплатили семь миллиардов“, — говорит Нимфа. Нимфа все та же. Рассказывает, как в нее был влюблен Репин, как ее обожал Блок, как в этом году за ней ухаживал Ф. Сологуб… Пришел Сергей — и показался мне гораздо талантливее, чем в последние годы. Во-первых, он показал мне свой альбом, где действительно талантливые рисунки. Во-вторых, он очень хорошо рассказывал, как спасал от курдов армянских детей — спас около трехсот. В комнате вертелся какой-то комсомолец — в шапке, нагловатый. У Нимфы на пальцах перстни — манеры аристократические — великосветский разговор. Городецкий такой же торопыга, болтун, напомнил прежние годы — милые…».
О литературных отношениях Чуковского и Городецкого вообще прекрасно свидетельствует письмо от 27 января 1941 года: «Дорогой Корней Иванович. Сейчас принесли мне 197 р. за “Горюшко”, которое Вы удостоили помещением в детском альманахе. Благодарю Вас не за это, конечно, а за то, что взяли на себя честь печатания этого довольно-таки известного стихотворения в первый раз на том языке, на котором оно написано, т.е. на русском.
У этого стихотворения странная судьба (это мои советские “Звоны-стоны”)… Я их везде читал и их везде хвалили, но напечатать их, как вообще мне свои стихи, почему-то не удавалось. Их (стихи “Горюшко”) перевели на белорусский и украинский языки и напечатали. Но по-русски они появились впервые… Второй раз Вы меня смело пропагандируете!» Здесь Городецкий вспоминает статью молодого Корнея Чуковского, высоко оценившего «Ярь».
ГОРЮШКО
Без призора ходит Горе
От одной избы к другой,
И стучит в окно к Федоре,
Старой сватье дорогой:
– Отвори, Федорушка,
Отвори скорей!
Это я тут, Горюшко,
Плачу у дверей.
– Нет с Федорой разговора,
Ты мне, Горе, не родня!
Хлеба горы, денег ворох
Получила с трудодня.
Горе шасть в другую хату,
Где в окошках шум и свет,
И стучится в двери к свату,
Другу прежних, горьких лет:
– Приюти, Егорушка,
Сватьюшку свою!
Это я тут, Горюшко,
У дверей стою!
У Егора с Горем ссора:
– Уходи от хаты прочь!
За колхозного шофера
Выдаю я замуж дочь.
Горе плачет, пот струится
По костлявому лицу,
И в окно оно стучится
К многодетному отцу:
– Отвори, Сидорушка,
Пропусти в жилье!
Ты ведь помнишь Горюшко
Вечное свое!
– В Красной Армии три сына.
В школу отдал дочек трех.
Тут седьмые октябрины!
Не марай ты мой порог!
– Что с народом приключилось?
Не видало отродясь!..—
Горе лужицей расплылось,
Солнце высушило грязь.
В Великую Отечественную войну – Средняя Азия (Узбекистан, Таджикистан):
«После эвакуации с семьей в Ташкенте я работал в Союзе писателей и переводил узбекских поэтов. Вскоре переехал в Сталинабад и подготовил альманах «Литературный Таджикистан», который и вышел там же под моей и А. Адалис редакцией в 1945 году. Вернувшись в Москву еще до окончания войны, я много писал. В Минске вышла моя «Песня дружбы».
В 1945 году я потерял жену, вернейшего друга и соратника всей моей творческой жизни. Эта катастрофа застала меня в разгаре моих новых творческих планов: создать комедию в стиле А. Грибоедова, в стихах».
НИМФЕ
О, как мучительно тобою счастлив я!
А. Пушкин
В томленье вешнем уста с устами,
И тело с телом, и с духом дух.
И двуединый сливает слух
Клик колокольный под куполами,
Звон ледоломный под берегами,
Плач возвращенья счастливых птиц…
Нет, кто не двое, поникни ниц,
Моли праматерь, пои слезами!
В 1958 г. Городецкий опубликовал автобиографический очерк «Мой путь». В 1960-е пишет стихи, посвященные подвигу космонавтов. В последние годы жизни преподавал в Литературном институте им. М. Горького, работая с заочниками. Последние стихи – «Горячее время», «Видна дорога».
В архиве К.И. Чуковского, бережно хранимом его внучкой Еленой Цезаревной, сохранился выпущенный в 1910 году альбом «Галерея современных писателей», бесплатное приложение к «Новому журналу для всех». На обложке надпись Корнея Ивановича Чуковского: «Большая редкость». И действительно, редкость — под каждым из сорока восьми портретов литераторов, помещенных в альбоме, шутливый стихотворный автограф — подпись Городецкого. Он сопроводил стихотворными экспромтами фотографии Горького, Бунина, Бальмонта, Блока, Куприна, Короленко и других писателей…
Вот некоторые примеры этих экспромтов Городецкого:
И. Бунин:
«Скромен, мил и моложав
Стихотворный костоправ».
К. Бальмонт:
«Был когда-то он таков:
Шантеклер средь пастухов».
А. Ремизов:
«Знает всякая собака,
Что писатель сей — чертяка».
И. Рукавишников:
«Милый, добрый, славный Жан,
Да уйми же свой фонтан!»
М. Горький:
«Я на Капри не бывал.
Дальше “Дна” я не читал».
В 1946 году он поселился в Буграх под Обнинском с дочерью Рогнедой Бирюковой, посадив у ограды березку в память об ушедшей жене. Он пережил ее на 22 года. Одним из последних стихотворений Городецкого было стихотворение «Арфа», в котором поэт обращался к душе любимой музыки, столь много для него значившей.
АРФА
Вере Дуловой*
Когда из голубого шарфа
Вечерних медленных теней
Твоя мечтательная арфа
Вдруг запоет о вихре дней,
О бурях неги, взлетах страсти,
О пламенеющих сердцах,
Я весь в ее волшебной власти,
В ее ласкающих струях.
И кажется, что эти звуки
На волю выведут меня
Из праздной скуки, душной муки
Ушедшего бесплодья дня.
*Вера Дулова – замечательная арфистка, подруга дочери поэта Рогнеды.
Чуковский однажды заметил: «Вообще из всего нашего поколения мы оказались самыми прочными старцами. Но сохранились у нас — только почерки». На что Городецкий ответил:
И разошлись: седой Корней
И я, седин еще не знавший, —
Вы, демон первых вешних дней,
И я, веснянок ангел падший.
Сергей Митрофанович Городецкий благополучно дожил до глубокой старости. Плавно перешел из Серебряного века в советскую эпоху и, почти никем не замеченный, ушел из литературного мира. Умер Городецкий 7 июня 1967 года в городе Обнинске.
Творчество Сергея Городецкого велико по объему и чрезвычайно разнообразно. Не все, написанное им за шесть десятилетий, выдержало испытание временем. В обширном перечне его произведений можно найти и слабые, и не соответствующие возможностям дарования поэта. Но немало есть у него вещей ярких, сильных, одухотворенных реалистическими традициями русской поэзии, традициями Некрасова и Блока. Вдохновение Городецкого не раз припадало к родникам народной поэзии, воздействие которой также благотворно сказалось во многих его произведениях.
Еще за двенадцать лет до кончины Сергей Городецкий написал стихотворение о том, что будет после его смерти.
СМЕРТЬ
Настанет час, когда меня не станет,
Помчатся дни без удержу, как все.
Всё то же солнце в ночь лучами грянет
И травы вспыхнут в утренней росе.
И человек, бесчисленный, как звёзды,
Свой новый подвиг без меня начнёт.
Но песенка, которую я создал,
В его трудах хоть искрою блеснёт.
Впрочем, смерть человека ведь не всегда определяется физическим состоянием.
Ахматова с безжалостной точностью сказала в начале 1960-х: «Городецкий хуже, чем мёртв».
***
«Нимфа — как её звали — жена Городецкого, Анна Алексеевна, искала развлечений, веселья, и конечно, такие собрания с казавшимися ей скучными и неинтересными и некрасивыми людьми, как Николай Степанович, Мандельштам, например, — были ей не по душе… Жена Городецкого была красивой, но… о духовных интересах можно не говорить с особенной настойчивостью!» (П.Н. Лукницкий).
Анна Алексеевна Городецкая (урожд. Козельская, литературный псевдоним Нимфа Бел-Конь Любомирская; 1889;1945) ; поэтесса, актриса.
Анна Козельская родилась в Москве. Была слушательницей Бестужевских курсов (высшие женские курсы в Санкт-Петербурге), с юных лет писала стихи, играла в любительских спектаклях.
В 1908 году Анна вышла замуж за поэта Сергея Митрофановича Городецкого, жила с ним в Петербурге, дружила с Александром Блоком и другими поэтами символистской и акмеистической ориентации, бывавшими в ее доме.
Впервые увидев Анну Алексеевну в феврале 1906 года (еще до ее замужества), Блок, придя домой, садится к письменному столу и машинально пишет четыре раза ; Анна Городецкая… Анна Городецкая. И тут же написал стихотворение «Сольвейг», которое формально было посвящено университетскому другу Сергею Городецкому, но всем было ясно, что обращено оно к его невесте Анне Козельской («Ты прибежала на лыжах ко мне»).
СОЛЬВЕЙГ
Сергею Городецкому
Сольвейг прибегает на лыжах.
Ибсен. “Пер Гюнт”
Сольвейг! Ты прибежала на лыжах ко мне,
Улыбнулась пришедшей весне!
Жил я в бедной и темной избушке моей
Много дней, меж камней, без огней.
Но веселый, зеленый твой глаз мне блеснул –
Я топор широко размахнул!
Я смеюсь и крушу вековую сосну,
Я встречаю невесту – весну!
Пусть над новой избой
Будет свод голубой –
Полно соснам скрывать синеву!
Это небо – твое!
Это небо – мое!
Пусть недаром я гордым слыву!
Жил в лесу, как во сне,
Пел молитвы сосне,
Надо мной распростершей красу.
Ты пришла – и светло,
Зимний сон разнесло,
И весна загудела в лесу!
Слышишь звонкий топор?
Видишь радостный взор,
На тебя устремленный в упор?
Слышишь песню мою? Я крушу и пою
Про весеннюю Сольвейг мою!
Под моим топором, распевая хвалы,
Раскачнулись в лазури стволы!
Голос твой – он звончей песен старой сосны!
Сольвейг! Песня зеленой весны!
Анна Городецкая все свои литературные опусы подписывала интересным и необычным для читателей псевдонимом – Нимфа Бел-Конь Любомирская (согласитесь, это даже круче, чем Черубина де Габриак). «Лошадиный» псевдоним навеян увлечением ее мужа Сергея Городецкого, а вслед за мужем и ею самой язычеством и древнеславянским пантеизмом. Белый конь считался посланником солнечного света и добра, а «любомир» переводится как «любящий мир». Анна Алексеевна была очень красива. Репин называл ее Нимфой; Нимфой стал называть ее и муж. Когда он издал книгу «Цветущий посох. Вереница восьмистиший» (1914), с посвящением «Тебе, Нимфа», этим именем Городецкую стал звать весь литературный Петербург — кто с восхищением, кто с иронией. Композиторы, которые часто бывали у Городецких — Гречанинов, Лядов, Черепнин, дарили ей свои произведения с дарственными надписями, где именовали ее «прелестной златокудрой Нимфой» или «очаровательной исполнительницей». Нимфа была неплохо образованна, окончила Бестужевские курсы, хорошо пела, играла в любительских спектаклях.
Композитор А.Т. Гречанинов на своих нотах «6 детских песен на народный текст» написал: «Жила-была на свете прелестная златокудрая Нимфа. Она страстно любила музыку, и счастлив был тот певец, который мог угодить ей своими песнями… Так зачиналась одна сказка. А. Гречанинов. 10.XI.1910. Спб.». Композитор Н.Н. Черепнин, даря ей романс «Я б тебя поцеловала» на слова А. Майкова, написал: «Очаровательной исполнительнице сих нот… Прекрасной даме от горячо преданного поклонника Н. Черепнина. Петербург. 1913». Композитор А.К. Лядов подарил ей ноты «Волшебного озера», подписав: «Я предчувствовал Вас, когда сочинял это Волшебное озеро. Нимфе Алексеевне Городецкой от Ан. Лядова».
ШИПОВНИК
Двухцветный шиповник,
Неверный любовник,
Мне нравишься ты,
Оранжево-желтый
Из сада мечты.
Огнем обнимаешь,
Когда принимаешь
Лобзанья в уста,
И светишься, алый, как блеск запоздалый,
На ветках куста.
Как ты, был любимый!..
Его серафимы
От горя и бурь
В сапфирно-густую –
О, как я тоскую! –
Умчали лазурь.
В архиве Александра Блока сохранилось адресованное ему искреннее и сбивчивое любовное письмо Нимфы, написанное 10 декабря 1911 года, как он его называет ; «мучительное» письмо от А. Городецкой: «Бывают дни, когда я во блаженной и смиренной любви своей к Вам, мой единый Бог, брожу без конца по пустынной набережной, и мне кажется, что я в золотой сетке качаюсь в синеве небесной. И нет у меня тела, — я Божья. И так хорошо, как в вечной жизни. И когда возвращаюсь домой, то стены пропускают меня сквозь себя п<отому> ч<то> я не я. А часто я воплю дико и пронзительно, как вопит ночью вдова на могиле мужа. B провинции, в сумерки я была раз одна на кладбище и вдруг услышала сзади себя нечеловеческий вопль. Это вдова-крестьянка, как птица, билась на могиле мужа. И не плакала смиренно, как надо, а кричала бесноватым голосом в небо к Богу. И я знаю, что эти вопли разрывали сердце самого Бога. И я так часто плачу по Вас. Господи, Господи, что же мне делать, я не знаю. Простите за это письмо и не осуждайте меня». Удивительно, что эта влюбленность не разрушила ни брака Городецких, ни дружбы двух поэтов.
Зато Сергею Есенину повезло гораздо меньше. Когда еще никому не известный златокудрый рязанский паренек пришел к Городецким с запиской от Блока и принес свои стихи, завязав их в деревенский платок, Сергей Митрофанович был покорен этими свежими самобытными стихами и оставил Есенина жить у себя, пока тот не устроится где-нибудь. Так вот, Нимфа Анна Алексеевна, на правах хозяйки дома, заставляла Есенина ставить самовар, бегать за хлебом, даже за нитками в мелочную лавку, если они вдруг требовались.
Критики в свое время «отмечали естественную интонацию» стихов Анны Городецкой.
МАРИЯ МАГДАЛИНА
В моих глазах молчит пустыня голубая
И в волосах завял полыни горький лист.
Я сгорбилась, в ночных молитвах нагибая
Лицо, горящее пред тем, кто так лучист,
Что мне не вынести магического взгляда
Его больших тигрино-трепетных очей.
Но трижды, трижды я вошла бы в двери ада
Лишь за одну из девственных его ночей.
Кстати, некоторые литературоведы впоследствии это стихотворение, написанное в стиле «полублудницы-полумонашки», даже приписали Анне Ахматовой.
В октябре 1915 года в Тенишевском училище состоялся вечер объединения крестьянских поэтов «Краса» (организатором этого объединения был Сергей Городецкий), где выступали Есенин, Клюев, Ремизов, Ширяевец и другие. Анна Городецкая с успехом прочитала стихи П. Радионова и С. Клычкова. Газеты писали: «Вечер открылся „зачальным присловьем“ Сергея Городецкого и „словом“ Алексея Ремизова. Затем молодым поэтом, крестьянином Рязанской губ., С. Есениным были прочитаны известная его поэма „Русь“ и цикл стихов „Маковые побаски“… Из отдельных исполнителей, кроме Городецкого и Клюева, выделилась поэтесса А. Бел-Конь-Любомирская, прекрасно читавшая стихи».
Переписывалась Нимфа и с Ильей Репиным: «Глубокоуважаемый и дорогой Илья Ефимович! Хотелось написать Вам гораздо раньше, извиниться за прерванные сеансы, но сил душевных совершенно не было! У меня страшное горе, мой брат, офицер, погиб на войне. Уверена, что Вы не сердитесь на меня. Я очень хочу посетить Вас, побеседовать с Вами, часто вспоминаю с удовольствием часы, проведенные в Вашей мастерской, Ваши слова и весь Ваш светлый облик. Напишите мне два слова. У Вас по-прежнему собираются по средам? А в другой день нельзя приехать? Была на выставке — король Альберт — прекрасен. Жду от Вас два-три слова, это мне докажет, что Вы не сердитесь. Преданная и любящая Вас, Нимфа Городецкая. Малая Посадская, д.14».
И.Е. Репин отвечал: «2-е янв. 1915 г. Куоккала Дорогая Нимфа Алексеевна. — По-прежнему всякую среду обыватели Куоккала и приезжие из Питера, собравшись в “Пенатах”, увы, осиротелых, — вспоминаем Вас и рокочущего на громких струнах, нашего милого поэта С. Городецкого. Очень обрадуете, если соберетесь когда-нибудь посетить нашу страну молчания. А сердиться мне на Вас никакого серьезного повода нет и не было. И если Вы не выражаете недовольства, что я выставил Вашу группу, не удосужившись Вашего разрешения, то я, с облегченным сердцем, благодарно сжимаю Ваши руки и посылаю Вам и Поэту наших могучих национальных восторгов — все мои лучшие пожелания для Нового 1915 года! Ваш Илья Репин».
Годом ранее, в 1914 году И.Е. Репин работал над небольшим, но очень эффектным двойным портретом Городецкого с женой. В этом холсте явственно видна любовь автора к портретируемым. Художник не только высоко ценил стихи Городецкого, но и симпатизировал ему как личности: «Я все больше пленяюсь его умом, зрелостью и тактом», — писал Репин Нимфе Городецкой.
Хотя иногда эмоциональный Репин вскипал. В дневнике Чуковского записана такая сцена: «Пришел Репин. Я стал читать стихи Городецкого — ярило — ярился, которые Репину нравились, вдруг он рассвирепел:
— Чепуха! Это теперь мода, думают, что прежние женщины были так же развратны, как они! Нет, древние женщины были целомудреннее нас. Почему-то воображают их такими же проститутками.
И, уже уходя от нас, кричал Нимфе:
— Те женщины не были так развратны, как вы!
— То есть, как это вы?
— Вы, вы…
Потом спохватился: — Не только вы, но и все мы».
Вместе с мужем Городецкая некоторое время жила в Армении, которая произвела на обоих неизгладимое впечатление. Но, если Сергей Городецкий посвятил Армении целый цикл своих произведений, то армянские поэты, на которых Нимфа Алексеевна произвела не меньшее впечатление, посвящали стихи ей.
ОВАНЕС ТУМАНЯН
ГОСПОЖЕ НИМФЕ ГОРОДЕЦКОЙ
С дальних северных сторон,
Где бушует вьюги стон,
Вы примчались, Нимфа, к нам,
В наш беспечный светлый рай,
В наш могучий, тихий край,
К нашим солнечным лучам.
Но других стихий разгул
Здесь вас встретил. Обманул
Вас приветливый наш юг:
В час недобрый, грозовой
Тучи чёрные толпой
Собираются вокруг.
И у нас теперь — увы! —
Не найдёте солнца вы,
Ни весны, ни тишины,
Ни такого уголка,
Где б вам жизнь была легка,
Дни уютны и ясны.
Есть один лишь уголок,
Где нет бури и тревог, —
В наших он сердцах. И там
Вы могли бы отдохнуть:
Ведь извилистый к ним путь
Хорошо известен вам.
Сердце — лучший наш дворец.
Наших солнечных сердец
Гостьей будьте вы сейчас!
Ведь на всём земном пути
Вам приюта не найти,
Где бы так любили вас!
В 1916 году Анна Алексеевна с мужем уехала в Тифлис, завела литературный салон, где собирались участники местного, учрежденного С. Городецким «Цеха поэтов»: Тициан Табидзе, Паоло Яшвили, Валериан Гаприндашвили и др.
Вот как сами тбилисцы описывали эти вечера: «А в городе, как всегда, немало поэтических женщин, унаследовавших славные традиции прошлых лет – гостей принимают и салоны в «чистом виде», где хозяйками блистают Мелита Чолокашвили, Тамара Канчели, Мэри Шервашидзе… Члены кружка «Медный котел» несколько раз собираются у Софьи Меликовой, а в доме княгини Елизаветы Эристовой царят не только литература, но и теософия, включающая даже сеансы с медиумом. Вносят свою богемную лепту и приезжие дамы. Так, на вечерах в квартире Нимфы Бел-конь-Любомирской на стол к ужину обязательно подают… глыбу льда, в которой заморожены алые розы. Вообще-то, хозяйка квартиры – никакая не Нимфа, а Анна Городецкая, урожденная Козельская, жена основателя «Тифлисского цеха поэтов» Сергея Городецкого. Но раз, уж, выбран столь уникально пышный псевдоним, приходится ему соответствовать: лед разбивается топориком, и розы, к всеобщему восторгу, раздаются гостьям-поэтессам...».
Но вскоре за критику Городецким тогдашнего грузинского правительства, в частности его лидера Жордания, семью выслали из Тбилиси. Анна Алексеевна с мужем уехали к родным в Баку.
Бел-конь-Любомирская печаталась в журналах «Голос жизни», «Ars», сборнике «Цеха поэтов» «Акмэ» и некоторых других изданиях. Ее отмеченная цеховой выучкой поэзия производит впечатление упражнений на заданные темы и рифмы. Более естественна интонация окрашенной ориентальными тонами любовной лирики поэтессы.
ОГОНЬ
Когда в руках твоих огонь,
Не тронь
Цветов тоскующую сень,
Деревьев благостную тень,
Бери скалу, гранит, кремень,
Железо, золото и медь,
Цветы лишь могут умереть,
Истлеть
В сыпучий пепел, в белый прах,
В твоих руках.
Когда в душе твоей любовь,
Оставь
Того, кто нежен свят и тих,
Пьяни бушующую кровь
Сердец безумно молодых
И пламенем страстей своих
Расплавь
Всю жизнь! И кинься вновь
В кипучесть океанов огневых
Вплавь!
Вернувшись в 1921 году в Москву, Городецкая почему-то перестала писать стихи. О встрече с Городецкими в ту пору (14 февраля 1923 г.) записал в дневнике Корней Чуковский: «Городецкий! В палатах Бориса Годунова. С маленькими дверьми и толстенными стенами. Комнаты расписаны им самим — и недурно. Электр. лампы очень оригинально оклеены бумагой. Столовая тёмно-синего цвета, и на ней много картин. «Вот за этого Врубеля мы только что заплатили семь миллиардов», — говорит Нимфа. Нимфа всё та же. Рассказывает, как в неё был влюблён Репин, как её обожал Блок, как в этом году за ней ухаживал Ф. Сологуб… Пришёл Сергей — и показался мне гораздо талантливее, чем в последние годы. Во-первых, он показал мне свой альбом, где действительно талантливые рисунки. Во-вторых, он очень хорошо рассказывал, как спасал от курдов армянских детей — спас около трёхсот. В комнате вертелся какой-то комсомолец — в шапке, нагловатый. У Нимфы на пальцах перстни — манеры аристократические — великосветский разговор. Городецкий такой же торопыга, болтун, напомнил прежние годы — милые…».
Об этих же «годуновских палатах» вспоминала и Надежда Мандельштам: «Городецкий поселился в старом доме возле Иверской и уверял гостей, что это покои Годунова. Стены в его покоях действительно были толстенные. Жена крестом резала тесто и вела древнерусские разговоры. Сырая и добродушная женщина, она всегда помнила, что ей надлежит быть русалкой, потому что звали её Нимфой. Мандельштам упорно называл её Анной, кажется, Николаевной, а Городецкий столь же упорно поправлял: „Нимфа“… Мандельштам жаловался, что органически не может произнести такое дурацкое имя, но проблема оказалась второстепенной, потому что в годуновские покои нас не тянуло».
Сергей и Анна поженились в 1908 году. Они вместе ездили на Волгу, большая часть стихов в книге Городецкого «Русь» написана по впечатлениям этой поездки.
В 1909 году у Городецких родилась дочь Рогнеда, которую дома звали Ная; потом она жила в Праге с первым мужем, шахматистом Рети, и снималась в кино. Может быть, именно рождение дочери подтолкнуло поэта к созданию стихов и сказок для детей; он был одним из первых в России литераторов, кто вообще задумался об этом.
Но еще больше стихов Городецкий посвятил своей жене.
...Мы нашли друг друга в буре,
Грозы стлали ложе нам,
Как Петрарка о Лауре,
О тебе я пел векам.
И когда-то где-то кто-то,
В бесконечности людской,
О тебе, над песней этой
Загрустит твоей тоской!
Более того, Городецкий посвятил своей Нимфе весь сборник «Цветущий посох: вереница восьмистиший» (1914). Вот, что он написал в посвящении к сборнику:
«Я посвящаю тебе, Нимфа, книгу «Цветущий Посох».
Эта вереница восьмистиший сложилась, за малым исключением, в 1912 и 1913 гг., здесь, в Петербурге, в Симеизе, в Мерилле, в Левашове, не только в моей комнате, прошлогодней, белой, на Фонтанку, и нынешней, голубой, с окнами на снежные ели и березы, – но и в пути, на ходу, в лесу, в полях, на море, на реках, на улицах, в вагонах поезда и трамвая, в редакциях, в их конторах, в ресторанах, на вокзалах, в толкотне и суматохе, в чужих гостиных, между разговоров, в театрах, на лекциях и концертах, – везде рождались эти восьмистишия, как внезапное напоминание, как удар грома, еще чаще, как спасение от мелких мук и теснин житейщины.
Это мой подлинный посох, без которого я погиб бы, как путник в метелях».
НИМФЕ
В томленье вешнем уста с устами,
И тело с телом, и с духом дух.
И двуединый сливает слух
Клик колокольный под куполами,
Звон ледоломный под берегами,
Плач возвращенья счастливых птиц…
Нет, кто не двое, поникни ниц,
Моли праматерь, пои слезами!
***
Я прожил несколько тяжелых жизней,
На дыбе я, наверно, умирал,
В костре на вражеской победной тризне,
Привязан к дереву, живой сгорал.
Но всех былых мучений нестерпимей,
Поверь, я муку ощущаю ту,
Когда с глазами детскими своими
Ты от меня уходишь в темноту.
***
Над морем лежу, на скале распростертый.
Луна поднялась, пол-лица утаив.
Волшебно, как Лядов, ночные аккорды
Струит мне серебряный лунный прилив.
И я вспоминаю весенние ночи,
И музыки сладостной мощный прибой,
И Нимфы влюбленной косящие очи,
И в окнах рассвет, как волна, голубой.
Умерла Анна Алексеевна в 1945 году. Похоронена в Москве, на Ваганьковском кладбище, под именем Г. Нимфа Алексеевна. Вместе с ней похоронен ее муж и дочь Рогнеда.
Сергей Городецкий тяжело переживал ее кончину, часто вспоминал, в 1947 году посвятил ей стихотворение «Послесловие». В автобиографии «Мой путь» он пишет: «… в 1945 году я потерял жену, вернейшего друга и соратника всей моей творческой жизни…».
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Нимфе
Последняя страница книги,
Мой друг, закрылась пред тобой:
Огромной жизни нашей миги
В ней сплетены с моей судьбой, —
Борений полной, непонятной
Подчас и мне. Рассудишь сам,
Где родинки — рожденья пятна,
Где с'oзвук юным голосам.
Но не к тебе лишь послесловье,
Читатель мой, обращено, —
И к той, чьей верною любовью
Мне было солнце зажжено.
Она, души моей подруга,
В глухие годы тьмы и зла
Из заколдованного круга
Меня в свободный мир вела.
И если что-нибудь живое
Услышишь в повести седой,
Скажи спасибо молодое
Той, кто была моей звездой.
***
Имя Александра Городецкого, поэта и художника, незаслуженно, но объяснимо выпало из истории русского искусства, а ведь он был первым по времени художником-футуристом. Скупые упоминания в немногих мемуарах, одно опубликованное в 1910 году в эпатажном «Садке судей» стихотворение — вот и все, что до последнего времени было известно об Александре Городецком.
Александр Митрофанович Городецкий (1886-1914) – поэт, художник.
Александр Городецкий родился в Петербурге в семье писателя-этнографа Митрофана Ивановича Городецкого. Его семья вообще отличалась культурными традициями: мать, Екатерина Николаевна (урожденная Анучина), в молодости была знакома с Иваном Тургеневым, а позднее увлекалась идеями шестидесятников; отец, кроме литературных занятий, еще занимался живописью, и с самого детства привил ребенку горячую любовь к поэзии.
Живописью Александр Городецкий начал заниматься еще в гимназии. Старший брат Сергей, перешедший в последний класс, писал своему товарищу из Петербурга в Орел 20 июля 1901 года: «Живу я на даче в Лесном, где находился Лесной институт, куда ты мечтаешь попасть. Против меня парк института, где я провожу много времени, хотя и свой сад тенистый и очень большой. Дать тебе представление о Лесном очень трудно. Некоторые улицы напоминают Садовую в Орле, но большинство похуже… Есть еще одна сторона моей жизни, которой я дал теперь большую свободу: художественная. В начале лета страшно увлекся масляными красками. Каждый день писал по этюду, но потом эта страсть ослабла, а теперь, опять, кажется, загорелась. Сделал несколько этюдов и акварелью. У меня есть тут старшие товарищи детства, братья. Один тоже художник. Мы с ним вместе пишем с натуры. У него выходит лучше, потому что он обладает большей усидчивостью и терпением — качества, которые я в себе только вырабатываю».
Подобно старшему брату, Александр закончил VI Петербургскую гимназию, где директором был известный Соловьев, латинист и церковный композитор, и какое-то время учился на историко-филологическом факультете С.-Петербургского университета. Какого-то специального художественного образования не получил.
Как и старшие братья, Борис и Сергей, Александр с детства был погружен в культуру, что, разумеется, не могло не сказаться: он стал неплохим художником и неплохим поэтом. Как писал в своей книге «Встречи» хорошо знавший братьев Городецких Владимир Пяст, «Александр Городецкий был удивительно художественной натурой. Он был первым по времени художником-футуристом. Если почерк Сергея был прекрасен, – почерк Александра был еще прекраснее. Не столь разнообразный стилист в этом отношении, как Алексей Ремизов, – Александр Городецкий доводил до виртуозности некоторые возможности изобразительной красоты, кроющейся в старорусской скорописи. Думаю, что сохранился один из номеров „Сусального золота“, переписанный его рукой. Там было „напечатано“ – впоследствии действительно напечатанное в одном из футуристических сборников (сборник «Садок судей», 1910 г. – В.Ю.) и, кажется, единственное, сочиненное когда-либо в жизни Александром Городецким (причем, под псевдонимом А.М. Гей (Городецкий), стихотворение:
ЛЕБЕДЬ БЕЛАЯ
Лебедь белая плыла
Лебедь белая плыла
И до вечера с утра
Лебедь белая плыла
Лебедь белую звала
Белую звала.
И от берега поднялся стлался, стлался,
Расстилался темный вечер.
И от берега поднялся, вспыхнул,
Рдел и разгорался,
Грохотал, горел закат.
Лебедь белая отстала
Лебедь белая устала
Белую устала звать.
Отражался пятнами пожара
Без шипенья, без удара
В блеклом зеркале закат
И задернулось вздохнуло
Онемело небо-тело.
Александр Городецкий и в жизни, и в творчестве был подлинным декадентом, гораздо более радикальным, чем его старший брат. Это именно его идея издавать «для себя» журнал со всякими странностями и чудачествами, названный Александром Городецким «Сусальное Золото», писали в нем несколько сверстников – сам Александр, а также младший брат Владимира Пяста и двое Александров Поповых.
Журнал этот как бы воплощал мечту младшего Городецкого — создавать произведения искусства из сусального золота, материала, напоминавшего ему детство, елочные игрушки и рождественские золоченые орехи. Лишь один зримый след этого журнала дошел до нас. Это сделанная для «Сусального золота» в 1908 году иллюстрация к стихотворению старшего брата «Зной», которое Блок в статье «Краски и слова», приведя полностью, назвал «совершенным по красочности и конкретности словаря».
Не воздух, а золото,
Жидкое золото
Пролито в мир.
Скован без молота —
Жидкого золота
Не движется мир.
Высокое озеро,
Синее озеро
Молча лежит.
Зелено-косматое,
Спячкой измятое,
В воду глядит.
Белые волосы,
Длинные волосы
Небо прядет.
Небо без голоса,
Звонкого голоса,
Молча прядет.
И именно оглушительная слава, настигшая Сергея Городецкого после выхода в 1907 году его лучшей книги «Ярь», как бы отодвинула в его тень Александра. «Брат Городецкого» — так воспринимали его в литературно-художественной петербургской среде. И это не могло не влиять, пусть и не осознанно, и не впрямую, на молодого человека со своими амбициями, творческими идеями и тонкой психической организацией. Но вместе с тем у братьев было много общих интересов и, прежде всего, любовь к овеществленной архаике, памятникам, помнящим чуть ли не древних скифов.
И, конечно же, именно старший брат ввел Александра в избранный круг, составлявший элиту художественного Петербурга. А. Городецкий был частым посетителем квартиры Вячеслава Иванова, где был, как и его брат, естественен в кругу близком к Вячеславу Великолепному. 12 ноября 1907 года Александр Блок писал Евгению Иванову: «… Если бы ты зашел в среду (14) вечером к нам? … будет Волохова, Мейерхольды, Веригина, Ремизова, Городецкие, А. Белый…». Об этом вечере в своем дневнике написал М. Кузмин: «У Блоков была куча народа, скучнейшие актрисы, 3-ое Городецких, Сологуб, Ремизов, etc…».
Однако Александр не стал апологетом символизма. К 1910 году он сближается с группой поэтов и художников, возглавляемых «отцом русского футуризма» Д. Бурлюком и военным врачом, художником, футуристическим проповедником Николаем Кульбиным, его учениками и последователями. В 1910 году группа петербургских представителей русского литературного авангарда задумала выпускать литературный сборник на обоях. М. Матюшин писал: «Я помню учредительное собрание участников первого сборника “Садок судей”: Хлебников, Елена Гуро, В. Каменский, Д. и Н. Бурлюки, Екатерина Низен, С. Мясоедов, А. Гей (Городецкий). Сколько остроумных соображений, сколько насмешек над теми, кто придет в тупик от одного вида книжки, написанной на обоях, со странными стихами и прозой. Тут же В. Бурлюк рисовал портреты участников сборника. Тут же рождались и шуточные экспромты, возбуждавшие не смех, а грохот». Книжку с трудом напечатали тиражом 300 экземпляров, и несколько десятков авторы рассовали по карманам пальто на Олимпе символистов — «Башне» Вячеслава Иванова. Скандал вышел страшный. «Безграмотные шарлатаны» было, пожалуй, самым лояльным из определений, которыми профессиональная критика наградила «зарвавшихся», по ее мнению, авторов.
Чуть позже Александр Городецкий очень подружился с проповедником футуризма, чудесным художником и мощным оратором, разносторонне одаренным доктором, профессором Н.И. Кульбиным.
Действительный статский советник, врач Главного штаба русской армии (1903-1917), теоретик русского авангарда Николай Иванович Кульбин был одним из первых организаторов художественных объединений и выставок нового искусства России. Именно он помог Александру Городецкому выставить свои первые картины-опусы на выставке «Венок» (1908), а потом и «Треугольник» (1912). «Опус первый носил название: "Пятно". Опус второй – "Зародыш". Опус третий и последний на той же выставке был "Пятно-Зародыш". Сделаны были все эти опусы из ваты. Знаете, той – цветной, а отчасти белой ваты, которую недавно было в моде закладывать в промежутки окон у нас на севере с сентября по май месяц. Впрочем, только белой: раскрашивал ее Александр Городецкий сам. Естественно, что до такой степени ограничивая себя в смысле "материала", талантливый художник должен был вместе с тем здорово сузить и диапазон своих тем. "Лефовскую" мысль о том, что содержание произведения искусства ограничивается совокупностью приемов, без всякого каламбура, Александр Городецкий исповедовал вполне. Его мечтою было еще более истончить материал и приемы: создавать произведения искусства из листков "сусального золота", – материала, пленившего его ребенком на усыпанных золотыми орехами, покрытых искусственным снегом рождественских елках» (Владимир Пяст «Встречи»).
По поводу этих выставок, кстати, В.П. Лачинов сочинил следующую эпиграмму:
Модерн стиль –
В искусстве штиль;
«Салоны» и «Венки» –
Мальчишки и щенки...
Ну, словом, – «Бурлюки»!
Точнее ж говоря,
«Саргассовы моря».
А «Треугольник» – хуже:
Он – нечто вроде лужи.
Александр является автором картины «Венок на могилу Комиссаржевской», скомпонованной из кусочков ваты.
Художественный талант Александра Городецкого был удивительно разнообразным. Например, он довел почти до совершенства изобразительные возможности, таящиеся в старорусской скорописи. Иногда он даже превосходил такого кудесника рукописного стиля, каким был Алексей Ремизов. Те немногие тексты, написанные Городецким, которые сохранились, свидетельствуют о поразительной красоте его почерка. Однажды Н.Е. Добычина, организатор Художественного бюро на Марсовом поле, задумала даже провести в Петербурге выставку рисунков и автографов писателей, на которой должны были участвовать Велимир Хлебников, А. Ремизов, А. Городецкий. Увы, она не состоялась.
Автопортрет А. Городецкого написан под несомненным впечатлением от древнерусской иконописи, интерес к которой возник в России как раз на рубеже двух эпох. Старославянская надпись «Мощь» подчеркивает стилистические истоки этой работы, неожиданной еще и причудливым сочетанием ощутимых влияний иконописи, русского модерна и даже работ Врубеля, которого братья Городецкие боготворили.
К сожалению, Александр Городецкий скончался слишком молодым – в 1914 году, двадцати восьми лет от роду от злоупотребления наркотиками. При этом он несколько месяцев лежал парализованный. И периодически страдал психическими нервными расстройствами.
Интересно, что именно «Сусальное золото» упомянул автор некролога Александру Городецкому, опубликованного газетой «День» 31 декабря 1914 года: «Из его <А. Городецкого> произведений особенное внимание обратила картина “Венок на могилу Комиссаржевской”, скомбинированная всего лишь из удачно подобранных кусочков ваты и обложки к рукописному журналу “Сусальное золото”».
Почти ничего не осталось от его творческого наследия. В большом конверте с надписью «А.М. Городецкий», найденном в архиве его старшего брата Сергея Митрофановича, оказалось 17 ранних рисунков 1904–1909 годов, несущих характерные черты русского модерна, и небольшая рукопись одноактной пьесы.
По ряду косвенных данных мы можем отнести этот драматургический опыт Александра Городецкого, никогда не печатавшийся даже при жизни С.М. Городецкого, к середине 1910 года. Сборник «Студия импрессионистов», первый литературный сборник русского авангарда, вышел в свет в марте 1910 года.
СВЕТ И ТЕМЬ
Действующие лица:
Человек с освещенным лицом (ч. с. о. л.)
Два человека с темными лицами
Квадратная, темно-зеленая, почти совсем пустая комната. С правой стороны стоит человек с освещенным желтым светом лицом. Стоит, немного пригнувшись и подняв голову. Волосы у него в беспорядке и свешиваются на лоб и виски. Против него стоят, как будто в углу, два человека с темными лицами, совсем как тени. Временами кажется, что они исчезают, и их совсем тут и не было, только один человек с ярко освещенным лицом стоит неподвижно, и зрачки его иногда как будто расширяются и суживаются. В комнате нет света, кроме освещенного лица.
Ч. с. о. л. Я вижу свет и только свет. Я не могу видеть ничего, кроме света, даже если и захотел бы увидеть. Я не увижу вокруг себя ничего, если повернусь. Я не увижу даже темноты вокруг себя, так мои глаза отданы свету. (Пауза.) Ну как я могу оторваться от него? Что я увижу тогда? Ну что я могу увидеть после света?
Стоит неподвижно. Видно, как его зрачки все больше суживаются. Из глубины комнаты бесшумно появляются две тени. Это два человека с темными лицами. Их лиц совсем не видно.
1 человек. Смотри, смотри. Ты видишь его глаза? Ты видишь, они потеряли свой блеск?
2 человек. Да.
1 человек. Они совсем кажутся безжизненными. Смотри, кажется, что совсем уже в них нет зрачков. Смотри, смотри, ты видишь?
Ч. с. о. л. (не слыша их). Смотреть на свет и видеть только его! Утонуть в нем! Застыть в этом созерцании света! Отдать ему всего себя! И видеть, видеть, только его, только его!
1 человек. Ты слышишь, что он говорит? Ты слышишь? Он хочет утонуть в нем, как будто это вода? Он хочет отдаться ему, как будто это женщина? Ха, ха, глупец, ведь он ослепнет, если будет так долго смотреть на свет. Он потеряет прежде всего то, чем он видит его… Смотри, смотри! Ты видишь его зрачки? Они уже совсем закрылись.
Они оба смотрят, и видно, как их фигуры выражают собою изумление. Человек с освещенным лицом стоит без движения. Зрачки его еще больше сузились, кажется, что совсем сузились, еще мгновение, и глаза покажутся совсем слепыми и безжизненными.
2 человек. Мне страшно. Зачем он смотрит так долго? Безумец, что он делает? Останови его, пока не поздно еще, скажи ему, что мы здесь, он совсем забыл о темноте: ты слышишь его последние слова: «И видеть, видеть только свет!»
Они оба застывают и долго стоят неподвижно, как будто прислушиваются к дыханию человека с освещенным лицом. Молчание. Видно только одно освещенное лицо и ничего более.
1 человек (упавшим голосом). Мне страшно, я уже перестаю верить в темноту.
2 человек. Что ты говоришь? Как можно не верить в темноту? Ни одна мысль, ни одно желание не зарождаются, как только в темноте. Только в темноте человек может быть самим собой, знать все свои мысли и желанья. Только в ней он может найти забвение.
1 человек. Да, это правда. Мы отсюда можем все видеть, все знать. Мы видим даже свет. Разве мы не видим его на освещенном лице человека? А он? Он разве может увидеть что-нибудь в темноте? Ни одна мысль, ни одно желание не зародится в его мозгу сейчас, кроме желания видеть свет, но разве можно назвать это желанием, раз он его уже видит. Он и тут бессилен в своем созерцании света. Какой он глупец! (Кричит ему) Глупец!
2 человек (до сих пор стоявший с опущенной головой, поднимает ее на человека с освещенным лицом). Ты видишь?
1 человек. Что? Я ничего не вижу!
2 человек. Я видел, как его зрачки тихо расширились, как будто вспыхнули и потом опять замкнулись.
1 человек. Я ничего не видел, это тебе показалось, верно. Как могли расшириться его зрачки, он так долго смотрел на свет. Смотри, как красны его глаза, они совсем налились кровью. Идем лучше отсюда, перестанем смотреть на этого безумца.
2 человек. Смотри, смотри, не переставай смотреть на него, смотри. Ты замечаешь? Он, кажется, что-то видит!
1 человек. Что видит?
2 человек. Он видит, он видит что-то. Вдруг он видит что-то, чего мы не видим. Быть может, он видит больше, чем мы?
Оба застывают на мгновенье, или это только кажется зрителям, что застывают.
1 человек. (Овладев собой.) Оставь, оставь! Как он может что-нибудь видеть, он ни зги не видит сейчас, даже света, на который смотрит. Сейчас же слепнешь, как только посмотришь на свет, и никогда больше ничего не увидишь. Это равносильно смерти. Оставь, оставь, он уже давно ничего не видит. Ослеп, как только взглянул на свет. Ты разве не видишь, что он совсем слеп… Тебе показалось, что он видит что-то. Смотри, у него же нет зрачков, глаза налились кровью, она сейчас брызнет!
Оба человека все еще смотрят на человека с освещенным лицом и в ужасе опускают головы. Они долго стоят молча, а потом исчезают так же незаметно, как и появились.
А у человека с освещенным лицом там, где были зрачки, появляются красные капли крови.
В глазах зрителей долго еще остается освещенное лицо человека.
31 декабря 1914 года Александр Блок писал жене, Любови Дмитриевне Блок (в девичестве Менделеевой), в действующую армию, где она была сестрой милосердия: «Брат Городецкого (Александр Курицын) умер. Он с весны лежал парализованный. Осенью я писал ему ободрительное письмо».
К сожалению, не удалось установить, какие произведения А. Городецкого подписаны псевдонимом Курицын, упомянутым Блоком. А умер он 27 декабря 1914 года.
В блокноте Сергея Городецкого 1914–1915 годов, где записаны стихи его знаменитой книги «Четырнадцатый год», обнаружилось ранее не публиковавшееся стихотворение, посвященное младшему брату:
ВЕНОК
А.М.Г. (1886–1914)
Из терпентина, эдельвейса и полыни
Я плел венок тебе. Был ровно год успенью.
Так горько листья пахнули. Из-за пустыни
Рукой спокойною ты помогал плетенью.
27-XII-1915.
А в 1948 году Сергей Митрофанович вновь вспомнил Александра и нарисовал его карандашный портрет с закрытыми глазами — последний поклон давно ушедшему талантливому и печальному поэту и художнику.
Человек чрезвычайно эстетически одаренный, талантливый, но и нервный, Александр Городецкий казался современникам несколько инфантильным, но, возможно, благодаря этому он обостренно реагировал на новейшие течения в искусстве и полностью погрузился в жизнь художественной богемы Петербурга. «Жизнь и искусство — одно» — заповедь, которую исповедовали апологеты нового искусства.
***
Практически все семейство Городецких было творчески активным и талантливым – кто-то больше преуспел на литературной стезе (как отец Митрофан Иванович, Сергей Митрофанович и его супруга Анна Алексеевна, отчасти Александр Митрофанович), кто-то стяжал успехи на поприще художника (как тот же Александр Митрофанович или сестра Татьяна Митрофановна, да и сам Сергей Городецкий был талантливым рисовальщиком), а кто-то обрел себя и в музыке (так, композитор Аренский посвятил романс сестре Елене Митрофановне, которая довольно неплохо пела, та же Нимфа Анна Алексеевна или Рогнеда Сергеевна, вышедшая замуж за композитора Юрия Бирюкова). Мне кажется необходимым вкратце остановиться и на биографии старшего из братьев Городецких – Борисе Митрофановиче, также довольно близко находившемся к литературной стезе, но и больше всех добившихся на поприще науки, и, в какой-то степени повторивший путь своего отца.
Борис Митрофанович Городецкий (1875–1939) — публицист, литературовед, краевед, библиограф и общественный деятель.
Борис Городецкий, как и все его младшие братья и сестры, родился в Петербурге. Преждевременная смерть отца в 1893 году, не дожившего «два года до полной пенсии», оставила семью без средств к существованию. И на оставшегося за старшего Бориса Городецкого, тогда еще гимназиста, ученика шестой петербургской гимназии, легла забота о матери и младших детях.
В 1896 году он поступил на юридический факультет Санкт-Петербургского университета, который окончил в 1901 году. Одновременно обучался на историко-филологическом факультете университета и был вольнослушателем археологического института.
Надо было не только учиться, но и заботиться о семье, подрабатывая уроками и редакционными заказами. Так Городецкий познакомился с историком и библиофилом Сергеем Николаевичем Шубинским, бессменным редактором историко-литературного журнала «Исторический вестник». Шубинский стал для Городецкого старшим наставником, поддерживал редакционными заказами, вводил в журналистско-литературные круги. Однако именно работа в «Историческом вестнике», казавшаяся в те времена такой удачей, спустя годы станет одним из пунктов обвинения Городецкого в антисоветской деятельности.
Второй важной составляющей, во многом определившей дальнейший творческий путь Бориса Митрофановича, стала встреча с Сергеем Афанасьевичем Венгеровым, в котором, по словам Городецкого, «соединялись библиограф, историк литературы и «вольный» литератор». Венгеров пригласил начинающего ученого поработать вместе с ним и буквально заворожил Городецкого своим подвижничеством: еще будучи студентом Городецкий принимал участие в подготовке трудов профессора С.А. Венгерова, состоял сотрудником Словаря Брокгауза и Ефрона, «Исторического вестника» и других изданий, занимался изучением земельных вопросов. За труд по истории крестьянского землевладения на Кавказе был привлечен к работам Крестьянского поземельного банка и в 1904 г. назначен непременным членом Кавказского отделения этого банка с переездом в Екатеринодар. Здесь его деятельность, чрезвычайно разносторонняя, продолжалась в течение 25 лет до 1929 года. В банке он служил по 1917 г., и уже в дореволюционный период стал известным исследователем–кубановедом, общественным деятелем.
В начале XX века Общество любителей изучения Кубанской области (ОЛИКО) оказалось центром научно-краеведческого изучения края. В 1908 году Городецкий был избран секретарем ОЛИКО, а в 1909 году ему было поручено редактировать четвертый выпуск «Известий Общества любителей изучения Кубанской области», в котором он поместил «Библиографический обзор литературы о Северном Кавказе за 1906 – 1907 гг.». Параллельно с редактированием «Известий Общества любителей изучения Кубанской области» в 1909 году Борис Митрофанович задумал издавать собственный «ежемесячный иллюстрированный журнал истории, этнографии, общественно-экономической жизни Кавказского края и литературы, публицистики, науки и искусства» под названием «На Кавказе». Журнал, который предполагалось издавать на добровольные пожертвования, был открыт на имя жены Бориса Митрофановича – Александры Александровны Городецкой. Александра Александровна Городецкая числилась официальным редактором, хотя фактическим редактором данного журнала был сам Городецкий.
Как отмечал Борис Городецкий: «Журнал, помнится, был встречен сочувственно как читателями, так и столичной и местной прессой. Из столичных газет на журнал прежде всего обратили внимание «Русские Ведомости» и «Наша Газета», которая тот час же по выходе в свет первого номера его поместила очень сочувственный отзыв (кажется за подписью Л.Ф. Пантелеева), затем откликнулись «Петербургские Ведомости» и другие газеты, которые потом неоднократно цитировали на своих страницах некоторые статьи «На Кавказе», касавшиеся местных нужд и интересов.
Журнал вступил в жизнь без запасных материальных средств, издаваясь на добровольно собранную небольшую сумму, и по израсходовании ее должен был прекратить свое существование, выпустив в свет восемь книжек. Характеристику самого журнала интересующиеся им могут найти в рецензиях о нем; здесь же мы отметим лишь, что «журнал «На Кавказе» стоял во все время своего издания на стойкой защите местных интересов, не примыкая ни к каким партийным организациям, что давало редактору возможность привлечь к активному сотрудничеству в журнале лиц очень разных профессий».
В 1912 году он был избран гласным в Городскую думу, где погрузился в вопросы городского самоуправления, народного образования и библиотечного дела. Продолжал работать над составлением ««Известий Общества любителей изучения Кубанской области» и своих библиографических описаний. В 1912 и 1913 годах выходят пятый и шестой тома, причем в шестом номере был опубликован один из основных трудов Бориса Митрофановича Городецкого, посвященный истории кубанской и северокавказской периодики. Это был «доклад, прочитанный на собраниях членов ОЛИКО в 1913 году по поводу 50-летия издания «Кубанских областных ведомостей». Доклад назывался «Очерк развития русской периодической печати на Северном Кавказе». На следующий год он вышел отдельным изданием в типографии Кубанского областного правления. До сегодняшнего времени «Очерк развития русской периодической печати на Северном Кавказе» сохраняет свою значимость для изучения истории местной прессы, а ряд данных, приведенных в нем и носящие мемуарный характер, так как автор был непосредственно вовлечен в события, связанные с появлением некоторых кубанских газет и журналов, являются просто уникальными.
В 1914 году в Екатеринодаре под редакцией Городецкого стал издаваться журнал «Кубанская школа», имевший следующий подзаголовок – «общественно-педагогический журнал, издающийся при участии Общества вспомоществования учащим и учившим в начальных училищах Кубанской области и Черноморской губернии». Журнал этот просуществовал до 1917 года.
События 1917 года и последовавшая за ними Гражданская война многое изменили в жизни российской интеллигенции, пытавшейся приспособиться к новым условиям. Борис Митрофанович решил остаться в Екатеринодаре, считая, что нужно заниматься тем делом, которому посвятил свою жизнь. Он старается работать в области народного образования, продолжает библиографическую и журналистскую работу.
В 1919 году, когда в Екатеринодаре находились деникинские войска, Городецкий опубликовал статью в редактируемых им «Известиях совета обследования и изучения Краснодарского края». И эта статья сыграла в дальнейшем роковую роль. Давая обзор местной прессы, он высказал свою оценку сложившейся в стране ситуации («темной ночи русской общественности»), и эта оценка оказалась весьма нелицеприятной для большевистской периодики: «В России приостановились все толстые журналы и лучшие старые газеты. Большинство городов в течение 1918 года питалось почти исключительно советскими «Известиями» и большевистской брошюрятиной. Об издании научных книг и помину не было. Не лучше обстояло дело и у нас на Кубани. С момента овладения Екатеринодаром большевиками, т.е. с 1 марта, вся местная повременная печать была задавлена, и обывателя начали начинять исключительно советскими «Известиями», выходившими под руководством Тбибели. Прекратились старейшие местные газеты «Новый Кубанский Курьер» и «Кубанский Край», официоз «Вольная Кубань» (последний № 43 вышел 28 февраля) и молодая газета «Проблеск», основанная талантливым журналистом Хатаевым (в марте). Кое-как влачили свое существование два специальных журнала «Союз» и «Кубанский Кооператор». Так же было и в провинции. Лучшая в крае газета «Отклики Кавказа» М.Ф. Дороновича закрылась в январе и могла возобновиться лишь в декабре. «Майкопское эхо» во времена большевизма так же не издавалось. До сентября месяца на рынке царили исключительно «Известия». Составлялись они по обычному трафарету аналогичных изданий: декреты и заметки с травлей всего живого и культурного.
В период такой темной ночи русской общественности, в черные дни большевистского владычества на Кубани, в Екатеринодаре появилась нелегальная беспартийная рукописная газета под названием «Ночь»».
Установление Советской власти на Кубани сопровождалось массовыми чистками в государственных учреждениях. Биография (служба в банке) и дворянское происхождение не давали повода для оптимизма относительно дальнейшей судьбы Бориса Городецкого в советской России. Однако его принципиальная аполитичность и сочувствие к прогрессивной общественной мысли, привели к тому, что он был признан «сочувствующим советской власти» и в сентябре 1920 года приглашен работать в только что созданный Кубанский государственный университет. Там он некоторое время работал проректором, читал на Рабфаке курсы по библиографии и истории колонизации Северного Кавказа, а также получил звание профессора.
Вот один из документов того времени:
«Заседание правления ф-та от 27/XII-20 г. №27
Слушали:
Просьбу студ. Комитета об издании лекций проф. Городецкого.
Постановили:
Разрешить печатать лекции проф. Городецкого за счет разрешенного университету Государственным издательством 15 изданий».
8 мая 1920 года Городецкий назначен председателем Архивной комиссии при Отделе народного образования Кубчерревкома; с 4 октября 1920 года – заведующий Кубано-Черноморским областным архивным управлением. С 1 апреля по 18 сентября 1922 года – заведующий Кубано-Черноморским областным отделом Центрархива РСФСР.
Профессор Городецкий всеми силами пытался найти свое место в новой жизни. В одном из протоколов совместного «Совещания ответственных работников и преподавателей Рабочего факультета», на котором присутствовал всесильный председатель Кубанского ревкома и облисполкома Ян Полуян, зафиксировано выступление Бориса Митрофановича, где говорится, что «престиж Рабфака падает благодаря тому, что во главе университета стоит теперь не красная профессура, а, наоборот, враждебного лагеря, не интересующаяся Рабфаком и стесняющая его действия во всех отношениях».
В это же время, в октябре 1921 года, Петр Авдеевич Кузько, занимавший в Москве пост ученого секретаря Литературного отделения Наркомпроса (ЛИТО), сделал попытку переманить Бориса Митрофановича в столицу:
«Дорогой Борис Митрофанович!
Не сердитесь, что до сих пор не писал – все как-то не было «оказии» в Е-р, а по почте посылать писем не хотелось, ибо – скептик я по отнош. к этому учреждению. Юрий меня обрадовал, сообщив, что Вы будете в Москве в ближайшее время. Непременно и прямо – ко мне. Очень хорошо было бы подумать о переселении Вашем в Москву – во 1-х для Вас, во 2-х – для Ваших учащихся сыновей! После столь длительного пребывания в Петерб. и Москве – мне все кажется, что в Е-ре как-то «пресно» и тесно. Думаю, что такое «ощущение» и Вам знакомо и что и у Вас есть «тяга» сюда, к нам – в Москву. Был бы рад своей близостью к Наркомпросу быть Вам полезным в этом «перелете» на север (у нас «нынче» – и «вообще» – теплее нежели у Вас). Конечно, привозите свои рукописи, – сейчас, помимо Гос. из-ва, открывается ряд частных издательств. Все, чем могу – постараюсь быть Вам полезным в этом отношении. Приезжайте поскорее – наговоримся вдоволь. Судя по рассказам Юрия – революция основательно потрепала Екатеринодар и Е-скую публику. Ничего не поделаешь – история не любительница считаться с отдельными индивидуумами».
Но дела не позволили Городецкому уехать из Краснодара. С 1920 года он возглавил Архивное управление, с 1922 – стал председателем ОЛИКО, продолжив выпуски «Известий Общества любителей изучения Кубанской области» (вышли еще три тома), занимался подготовкой краеведческого съезда Кубани. Признанием заслуг Городецкого стало его избрание в действительные члены Русского библиографического общества в 1923 году и приглашение на престижные всероссийские съезды и конференции.
В советское время был членом–корреспондентом Центрального бюро краеведения при Российской академии наук, представителем Российской книжной палаты, руководил библиографической секцией при Совете обследования и изучения Кубанского края.
Одновременно был профессором Кубанского университета, преподавал на социологическом факультете, в декабре 1920 года был назначен проректором университета. В 1921 году, после реорганизации кубанских вузов, исполнял обязанности заместителя декана по учебной части Кубанского рабфака. С февраля 1922 г. преподавал на экономическом факультете Кубанского политехнического института, с октября 1923 — на промышленно–экономическом отделении Кубанского индустриального техникума (бывший политехнический институт). С 18 сентября 1922 по 1 февраля 1929 года преподавательскую деятельность совмещал с работой заведующим библиотекой при Кубанском медицинском институте.
Основные научные работы Бориса Городецкого (а их свыше 400) посвящены библиографоведению: статьи, очерки, указатели по вопросам истории, историографии, библиографии, краеведению Северного Кавказа.
Будучи человеком глубоко и разносторонне образованным, любознательным, инициативным, общественно и научно активным, поразительно работоспособным, Городецкий увлеченно отдался краеведению. Городецкий – автор научно-популярного историографического очерка «Кто и как изучал Кубанскую область», а также неопубликованного очерка «Европейские путешественники XIII–XVIII вв. по Дагестану». Им написаны: историческая справка «Статистические учреждения на Северном Кавказе», капитальный «Очерк развития русской периодической печати на Северном Кавказе». Он первым подверг научной разработке проблему крестьянского землевладения на Кубани. Его обзоры и годовые отчеты о деятельности ОЛИКО, по существу, – история общества. Городецкий предпринял первую попытку создания антологии литературных и общественных деятелей Северного Кавказа. По мнению авторитетных специалистов, он – один из зачинателей советской научной краеведческой библиографии на Кубани. В его докладе на первой Всероссийской конференции краеведов, состоявшейся в 1921 г. в Москве, впервые были поставлены многие методические и организационные вопросы советской краеведческой библиографии. Число созданных им библиографических указателей литературы о Кубани и Северном Кавказе с трудом поддается учету.
К сожалению, не только имя Городецкого, но и огромное печатное и рукописное наследство ученого, как и имена и труды многих других краеведов, объявленные в годы сталинизма «лженаукой», были преданы забвению.
В 1927 году в Краснодаре был издан фундаментальный справочник Б.М. Городецкого «Периодика Кубано-Черноморского края. 1863–1925», ставший своего рода итогом его библиографической деятельности в области истории кубанской периодики. Казалось, все складывалось неплохо. Осенью 1928 года решили отметить 30-летний юбилей ОЛИКО и юбилей творческой деятельности самого Городецкого. На эту тему 21 октября в газете «Красное знамя» была опубликована приветственная статья. Однако оказалось, что прошлое Городецкого не только не было забыто, но все это время он находился под подозрением своих же коллег по ОЛИКО, членов ВАРНИТСО (Всесоюзной ассоциации работников науки и техники для содействия социалистическому строительству в СССР), Бюро краеведения, Истпарта Кубокружкома и общества научных марксистов.
Именно так было подписано письмо в адрес главного редактора «Красного знамени»:
«Уважаемый товарищ редактор,
не откажите поместить в форме письма на страницах нашей газеты «Красное знамя» наш коллективный протест на заметку «Славный юбилей», помещенную в № 246, от 21-го октября с/г. Мы, сторонники 30-тилетнего юбилея ОЛИКО (Общества любителей изучения Кубанского края) и убеждены, что ОЛИКО в дальнейшем своей незаметной и кропотливой работой окажет практическое содействие развитию производительных сил Советской Кубани. Наряду с этим, мы считаем необходимым на страницах газеты заявить свой протест против «Славного тридцатилетнего юбилея, заслуженного ученого библиографа, профессора Бориса Митрофановича Городецкого». «Заслуженность», как и его «славность», заслуживают всяческого внимания, но во всяком случае не юбилейного. Всем научным кругам, советским работникам и вузовцам Кубани «профессор» Городецкий известен, в недалеком прошлом, как один из реакционнейших элементов тогдашнего Кубано-Черноморья, случайно удостоившийся, насколько нам помнится, в 1921 году названия профессора. Именовать себя «заслуженным ученым», не имея заслуг в лучшем смысле этого слова перед наукой, по нашему мнению, мягко выражаясь, бестактно. Самореклама Бориса Митрофановича, сквозящая в заметке «Славный юбилей», только подтверждает эту бестактность «заслуженного профессора». Поэтому считаем необходимым отмежеваться от празднования «славного юбилея» маститого «юбиляра», одного из зубров белогвардейско-соглашательской печати. Категорически протестуем против совмещения 30-тилетнего юбилея ОЛИКО с личными событиями в жизни Б.М. Городецкого, расцениваемыми Городецким как юбилей.
Организации ОЛИКО и его членам наш товарищеский привет и лучшие пожелания к дальнейшей плодотворной, практической, научной, исследовательской и массовой работе».
Вскоре в газете появилась разгромная статья, в которой подчеркивались все «негативные» эпизоды в биографии Городецкого, в том числе и его публикация десятилетней давности: «Нам хочется остановиться на втором юбилее, о котором говорится в заметке, как о славном 30 летнем юбилее заслуженного ученого библиографа профессора Б. М. Городецкого. Прежде всего, здесь ярко бросается в глаза самореклама. Ну, кому не известно, что Б.М. Городецкий не только не имеет звания «заслуженного ученого», но даже его нельзя назвать ученным вообще, несмотря на то, что он себя считает маститым «профессором–марксистом». Нельзя же эту ученость выводить из того, что в свое время он являлся сотрудником трижды реакционного суворинского «Исторического вестника», или был чиновником крестьянского поземельного банка. Вся его деятельность в интересах и в услужении «его императорскому Величеству», была в свое время отмечена царем Николаем Кровавым «почетным» включением в толстое дорогое издание «В память трехсотлетия дома Романовых». Б.М. Городецкий ученый-марксист, кричащий на каждом шагу о своих научных революционных заслугах, на самом деле в прошлом являлся не марксистом, а ярым монархистом. Это видно из его же «ценных» трудов.
Например, давая библиографический очерк литературы в Кубанском крае за 1918 год, он считает 1917 и 1918 годы были «кошмарной террористической полосой», которая по его мнению привела литературу к упадку. «В России приостановились все толстые журналы и лучшие старые газеты, большинство городов в течение 1918 года питались исключительно советскими «Известиями» и большевистской брошюрятиной».
Касаясь местной печати, он сожалеет о старых газетах и журналах, что до сентября месяца на рынке царили исключительно «Известия» составлялись они по обычному трафарету аналогичных советских изданий: декреты, заметки с травлей всего живого и культурного». Дальше скачет и играет по поводу реакционно-нелегальной грязной газетки «Ночь» выходивший в период советской власти в 1918 году: «В период такой темной ночи русской общественности, в черные дни большевистского владычества на Кубани, в Екатеринодаре появилась нелегальная беспартийная рукописная газета под названием «Ночь». Издание это составлялось очень талантливо и, конечно, должно быть отмечено на страницах русской журналистики». Вот подлинное лицо «заслуженного ученного марксиста – революционера», сбросившего маску и показавшего свои когти по воцарении деникинщины на Кубани. Далее касаясь прессы 1919 года он «удовлетворен» политическим тоном монархических газет «Великая Россия» Шульгина и других, он пугается «революционности» даже эсеровского «Рассвета». Он называет даже его тусклой. Мы не будем подробно останавливаться на его научных трудах, вроде доклада «По земельному вопросу» в Кубанской Раде, в котором он доказывает «Яркими иллюстрациями» невозможность введения в Кубанской области даже эсеровских земельных комитетов, но, а большевистская революция, по его мнению, неприемлема, так как в большевистском движении, движении пролетариата и крестьянства он видит период «темной ночи».
Во всем этом не найдешь ни одного грома революционной общественности. Глубокое недоумение вызывало поэтому в рядах советской общественности сообщение о чествовании «тридцатилетнего юбилея общественной деятельности г-на Городецкого»: рабочий класс не только ему ничем не обязан, но, наоборот вся его прошлая деятельность направлена во вред пролетарскому движению. По нашему мнению г-ну Городецкому нечем похвастаться перед советской общественностью из прошлой своей темной и во всяком случае очень сомнительной деятельности, ибо она целиком была посвящена служению врагам рабочего класса и реакционным силам.
Не хвастаться своим прошлым, а начать сначала лучше новую жизнь в роли скромного советского труженика, советуем мы г-ну Городецкому, если действительно политические сдвиги, происшедшие в нем, искренни. Мы по этому целиком одобряем решение расширенного бюро Кубанской секции Научных работников, единогласно постановившего воздержаться от участия в чествовании этого «славного» юбиляра, поприветствовав, однако, юбилей ОЛИКО».
Выводы после такой публикации могли быть вполне определенными. Дожидаться ареста Борис Митрофанович не стал и в феврале 1929 года покинул Краснодар и выехал в Махачкалу, где работал в Даггосплане (1929-1931) и Дагестанском научно-исследовательском институте национальных культур (с 1931 г.).
Один из сыновей Бориса Городецкого, Георгий, стал начальником «КубаньВодоКаналПроект», спроектировал и сопровождал воплощение «Каракумского канала».
Умер Борис Митрофанович Городецкий в Махачкале накануне войны - 15 июня 1941 года.
Бегущие по волнам
ГРИНЕВСКИЕ
Александр и Вера Гриневские – довольно странная пара: прожили вместе всего около семи лет, но всю оставшуюся жизнь жалели о расставании, несмотря на то что у них уже были другие семьи. Александр посвящал свои лучшие книги не той жене, с которой жил, а именно ей – Вере Павловне, своей бывшей. Она же, когда он едва не умер от чахотки, бросила на время своего мужа и помчалась на выручку к нему, своему бывшему. С другой стороны, будучи моложе Грина на пару лет, она получила признание как литератор раньше него, а он мыкался по редакциям со своими никому не нужными фантастическими рассказами и повестями, хотя, несомненно, он все же был талантливее ее. Она советовала ему писать по-другому. Когда же все-таки его начали печатать (они к тому времени уже разошлись), она искренне за него порадовалась.
Вера Павловна Абрамова (по первому мужу Гриневская, по второму мужу – Калицкая; 1882-1951) – прозаик, мемуаристка.
Вера Абрамова родилась в Петербурге в семье богатого чиновника Государственного контроля. Окончила с золотой медалью Литейную гимназию в Петербурге, а затем и физико-математическое отделение Высших женских (Бестужевских) курсов. В 1904–1907 годах преподавала в Смоленских классах для рабочих Технического общества, в Никольском женском училище и в гимназии Песковой. Работала в Геологическом комитете.
Одновременно она работала на общественных началах и в «Красном кресте», помогая политическим заключенным. При этом ей приходилось представляться невестой тех сидельцев, которые не имели в Петербурге ни родственников, ни знакомых, чтобы иметь право посещать их. Справедливости ради следует отметить, что действия Веры Павловны не были во времена Первой русской революции чем-то из ряда вон: в «Красном кресте» работали многие общественные деятели, симпатизировавшие политическим оппозиционерам царского режима.
Весной 1906 года в Петербурге, в тюрьме «Кресты» Абрамова познакомилась с политзаключенным Гриневским, назвавшись его «невестой», где тот отбывал наказание за нарушение паспортного режима (результат его эсеровской деятельности).
Вначале Грина навещала его сводная сестра Наталья, однако ей пришлось покинуть Петербург. Тогда в жизни начинающего писателя и появилась «тюремная невеста» Вера Павловна Абрамова, миловидная девушка двумя годами младше Грина.
Еще в «Крестах» Александр Гриневский, находившийся в переписке с Верой Абрамовой, сумел произвести на нее благоприятное впечатление. «Я начала хлопотать о разрешении мне свидания с Александром Степановичем, а он — писать мне. Его письма резко отличались от писем других "женихов"... Гриневский писал бодро и остроумно. Письма его меня очень заинтересовали».
Эту встречу, приговоренный к ссылке в Тобольскую губернию, Александр Степанович назвал главным событием своей жизни. Тогда же, во время этой встречи, и случился их первый поцелуй. После того, как прозвучал звонок к отбытию – вспоминала Вера Павловна – «я подала Александру Степановичу руку на прощание, он притянул меня к себе и крепко поцеловал».
«До тех пор, – продолжает она, – никто из мужчин, кроме отца и дяди, меня не целовал; поцелуй Гриневского был огромной дерзостью, но вместе с тем и ошеломляющей новостью, событием».
Узнав о дне отправки эшелона ссыльных, Вера Павловна пришла на вокзал с передачей, а через две недели получила письмо со словами: «Я хочу, чтобы вы стали для меня всем: матерью, сестрой, женой».
Вскоре Гриневский бежал из ссылки в Самару, затем в Саратов, потом в Петербург, оттуда – за паспортом в Вятку и снова в Петербург – к ней.
И Абрамова его не отвергла. Слушая его торопливый рассказ о побеге, она подумала: «Вот и определилась моя судьба: она связана с жизнью этого человека. Разве можно оставить его теперь без поддержки? Ведь из-за меня он сделался нелегальным».
Однако отец Веры не разделял ее мнения и ужаснулся, узнав, что его единственная дочь сжилась гражданским браком с беспаспортным бродягой без образования и определенных занятий.
Она вышла за него замуж и в 1907 году вместе с ним отправилась в ссылку в Архангельск, точнее, в Пинегу – Вера поехала в вагоне первого класса, Грин – в арестантском вагоне.
Летом 1907 года семья Абрамовых снимала дачу на берегу живописного озера, господин же с паспортом на имя Мальгинова поселился неподалеку. Утром Вера садилась в лодку, переплывала на другой берег, и там он уже ждал ее. Осенью, после возвращения в город, Вера Абрамова наперекор воле отца стала открыто жить со своим избранником. «Мы с Александром Степановичем решили снять квартиру неподалеку от моей работы, на 11-й линии Васильевского острова» (в то время Вера Павловна работала в Геологическом институте). Гнев отца был страшен и, схлынув, не прошел бесследно. «С тех пор он в течение трех лет не обмолвился и словом об Александре Степановиче и никогда не спросил, как мне живется. Я стала действительно отрезанным ломтем, как он и предсказывал».
Ссылку Гриневские отбывали в уездном городе Пинеге, затем в селе Кегострове. Старожилы вспоминали о них: «Александр Степанович был высоким худым молодым человеком, с желтоватым цветом лица... Вера Павловна – красивая молодая женщина, всегда подтянутая и молчаливая».
В книге воспоминаний «Моя жизнь с Александром Грином: воспоминания, письма»: сама Вера так пишет об этом: «Мое знакомство с Александром Степановичем Гриневским началось весной 1906 года. Я работала тогда в «Красном Кресте». Это общество помогало политическим заключенным и ссыльным.
Я поступила в «Красный Крест» в 1905 году, когда забастовки, демонстрации, расстрелы рабочих и крестьян и возбуждение, охватившее по поводу этих событий всю интеллигенцию, заставили меня подумать: «Сижу в какой-то тинистой заводи, когда рядом мчится река событий. Надо примкнуть к общественной жизни. Но как это сделать?» Я пошла к писательнице А.Н. Анненской за советом. Она была редактором журнала «Всходы», где были напечатаны два моих рассказа. А.Н. Анненская и направила меня к Т.А. Богданович, стоявшей близко к руководству "Красного Креста"»...
Они прожили вместе семь трудных лет, – сходясь, расходясь, снова сходясь и часто ссорясь, не понимая друг друга.
В 1908-м году Вера попыталась уйти от Грина. Она сняла комнату — сначала в том же доме, потом переехала на 9-ю линию Васильевского Острова. Каждый день к ней приходил и оставался допоздна «молодой, плохо одетый» человек. Хозяйки — две чопорные, почтенные немки — были всем этим шокированы и в конце концов попросили ее съехать. Вера вернулась к гражданскому мужу. Но их совместная жизнь не стала лучше. Гриневский-человек буйствовал, безбожно врал и ни с кем не считался (в театре, например, мог, подвыпив, громко, на весь зал высказывать во время спектакля свои замечания), писатель Грин писал все лучше, и литературная общественность его мало-помалу, нехотя признала.
В июле 1910 года Александра Степановича Гриневского арестовали за бегство из ссылки и присудили два года ссылки в Архангельскую губернию. Но еще перед отправкой в ссылку, 31 октября 1910 года, Александр и Вера обвенчались. В церковь Гриневский пришел под конвоем. Отец невесты на венчании не присутствовал, но, по словам Веры Павловны, «первый заговорил о Грине, первый предложил брать у него денег», так что на ближайшие годы молодожены были финансово обеспечены.
Вера Абрамова («Моя жизнь с Александром Грином»): «Я остановилась в номерах, переночевала и на другое утро пошла на прием к вице-губернатору А. Г. Шидловскому. …вице-губернатор сказал, что выпустит на днях Грина из тюрьмы и отдаст мне на поруки. «Вы за него отвечаете, смотрите, чтобы не убежал», — пошутил он.
Дня через два выпустили из тюрьмы Александра Степановича. Он пришел в возбужденном, суетливом состоянии. Кинулись покупать недостающие вещи: валенки, башлыки и кое-что для хозяйства. А через день выехали из Архангельска на паре низкорослых почтовых лошадей. На дно возка уложили чемоданы, корзины, портпледы, поверх них настлали слой сена, а на сено положили тонкое одеяло (вместо простыни) и подушки. Мы легли, а ямщик накрыл нас начала одеялами, а потом меховой полостью…
Большая дорога из Архангельска в Пинегу зимой так узка, что разъехаться на ней двум саням невозможно. Поэтому легковой извозчик был обязан поворачивать в снег, уступая дорогу тяжело груженому возу… снега так глубоки, что если бы лошадь провалилась даже в двух-трех шагах от дороги, то ее уже трудно вытащить… увязала все глубже, начинала биться, тратила силы в бесплотных усилиях… и гибла от изнурения.
В 1910 году Пинега хоть и называлась уездным городом, однако больше походила на село. Главная улица, растянувшаяся километра на два вдоль большой дороги, вторая, более короткая, параллельная первой, и несколько широких переулков, соединяющих первую улицу со второй и с берегом реки, где тоже лепятся домики, — вот и весь город…
На другое утро мы пошли на Великий двор… Прошли город до конца и свернули вправо, в овраг… Прошли по дну оврага и, выбравшись на противоположную его сторону, оказались на высоком берегу реки Пинеги. Тут высилось несколько больших двухэтажных бревенчатых домов обычной северной постройки. Каждый из этих домов состоял из четырех хозяйств: две избы и два больших крытых двора внизу и две избы и два двора наверху».
«В Пинеге произошла наша первая ссора с Александром Степановичем… Его затащила к себе компания ссыльных, пользовавшихся репутацией пьяниц и драчунов. Напоили.
…Перспектива жить в деревне с пьянствующим Грином показалась мне нестерпимой. Я знала, что во хмелю он зол и перессорится со всеми… Утром я твердо сказала Александру Степановичу, что, если это еще раз повторится, я тотчас уеду к отцу и не вернусь. …И Грин больше в Пинеге не пил… Денег отец высылал достаточно. Поэтому Грин мог писать только тогда, когда хотелось, и что хотелось. В Пинеге он написал «Позорный столб»…»
Брак с Гриневским продлился недолго, но они на всю жизнь сохранили добрые отношения, и Абрамова нередко помогала бывшему мужу материально. Вот как писал в своих дневниках об их взаимоотношениях Корней Чуковский: «В 1917–1918 годах бывшая жена много помогала Грину материально, в 1920-м, когда они уже давно не жили вместе, а Вера Павловна уже три года состояла в гражданском браке с геологом Казимиром Петровичем Калицким, заболевший сыпным тифом Грин написал завещание, в котором все права собственности на его литературные произведения исключительно и безраздельно завещал своей «жене Вере Павловне Гриневской». Даже в третий раз женившись, Грин упрямо, как талисман, возил по многочисленным питерским адресам ее портрет, чем слегка раздражал Нину Николаевну (Н.Н. Короткова – с 7 марта 1921 г. жена Грина – В.Ю.)».
Возвратившись из Архангельска в Петербург, она стала постоянным сотрудником, а затем и членом редакции журнала «Что и как читать детям». Они сняли комнату в доходном доме № 44 на 11-ой линии Васильевского острова — напротив женских Бестужевских курсов. Когда-то там училась и Вера, и другие возлюбленные Грина, бывшая (эсерка Екатерина Бибергаль, на которой он едва не женился) и будущая, которая останется с ним до конца дней.
В 1914 году вновь поступила в лабораторию Геологического комитета, где проработала до 1922 года. В дальнейшем Абрамова, с небольшими перерывами, постоянно работала во Всесоюзном нефтяном научно-исследовательском геолого-разведочном институте.
Имя Абрамовой-Калицкой можно поставить в список забытых имен детских писателей. Известно, что детской литературой она стала заниматься, вернувшись с Грином в Петроград из Архангельской ссылки.
Сотрудничала в «Читальне народной школы», «Проталинке», «Детском отдыхе», «Тропинке», «Всходах», «Всеобщем журнале» (1910–1911). Первые публикации Абрамовой появились в начале 1910-х годов. И она сразу заявила о себе, как автор рассказов для детей и статей о детской литературе – рассказы «В Лапландии», «Беглецы», «Лошадь Василия Дмитриевича», очерки «О шимпанзе, их зарактере и уме (Письма с Тенерифа)», «Искатели нефти» и др. Кроме того, она также является автором нескольких книг воспоминаний об Александре Грине – «Моя жизнь с Александром Грином: воспоминания, письма» (1948), и о своем втором муже, видном геологе К.П. Калицком. Писала о жизни и работе ученых: офтальмологе Л. Гиршмане («Миллион глаз»), микробиологе Л. Пастере («Храбрый пастух и великий ученый»). Воспоминания Абрамовой о Грине – ценный документ, раскрывающий и дополняющий биографию писателя. Она представила Грина таким, каким сама его чувствовала и понимала, отобразила сложные и в то же время романтические годы их совместной жизни, выразила свой взгляд на его творчество, передала напряженную атмосферу литературной жизни начала XX столетия.
Иногда писала под псевдонимом В. Алиен.
Вере не хватало покоя, стабильности и предсказуемости. Их любовная лодка разбилась о быт — дочь чиновника, ведавшего делами государственного бюджета, не была научена распоряжаться семейным бюджетом. Грин же, если случались гонорары, спускал деньги то на конфеты и цветы для жены, то на вино и кутежи, считая экономию мещанством. Она любила, но не понимала его, и честно это признавала: «Его расколотость, несовместимость двух его ликов: человека частной жизни — Гриневского и писателя Грина била в глаза, невозможно было понять ее, примириться с ней. Эта загадка была мучительна...». «В отношении к своему творчеству А.С. был строго принципиален, тверд и независим, чего нельзя сказать относительно его "личной жизни". Грин-писатель и Грин-человек совершенно разные личности».
Вера Павловна не выдержала и просто ушла. Она сформулировала причину разрыва так: «Грину нужна была очень сильная рука, а у меня такой руки не было». Но были и другие мнения. Так, Владимир Сандлер в своей работе «Вокруг Александра Грина» писал про Абрамову: «По образованию и воспитанию она была типичной буржуазкой, не способной, в силу целого ряда причин, до конца понять столь сложное, сотканное из противоречий явление, как Грин, окончивший университеты российских дорог». Впрочем, такое мнение нельзя назвать абсолютно ошибочным. Вера Павловна, действительно, признавала, что любила, но не понимала мужа.
К тому же Вера слабо верила в Грина как писателя. Прожив с ним несколько лет, она осталась внутренне чужда его творчеству и часто, по словам Грина, говорила ему: «Зачем ты, Саша, пишешь о каких-то фантастических пустяках? Начни писать крупный бытовой роман и тогда сразу войдешь в большую литературу».
Хотя навсегда осталась для него верным другом. Абрамова очень много значила в судьбе Александра Грина. По воспоминаниям знакомых, в его комнате на Пушкинской улице висели портрет Эдгара По и большой портрет Веры Павловны, взятый при расставании.
Незадолго до разрыва отношений, в 1912 году, Грин посвятил жене стихотворение:
ЕДИНСТВЕННОМУ ДРУГУ
В дни боли и скорби, когда тяжело
И горек бесцельный досуг,
Как солнечный зайчик, тепло и светло
Приходит единственный друг.
Как мало он хочет, как много дает
Сокровищем маленьких рук,
Как много приносит тепла и забот,
Мой милый единственный друг.
Как дождь монотонны глухие часы,
Безволен и страшен их круг
И всё же я счастлив, покуда ко мне
Приходит единственный друг.
Быть может, уж скоро тень смерти падет
На мой отцветающий луг,
И к этой постели, заплакав, придет
Всё тот же единственный друг.
Но не только в стихах Грин запечатлел образ любимой женщины. В повести «Сто вёрст по реке», написанной в 1912 году, главных героев зовут Нок и Гелли. Он был Нок, а она была Гелли. Нок убежал из тюрьмы, куда попал по вине обманувшей его, толкнувшей на преступление злой и хищной женщины, а Гелли его не выдала и спасла. У Нока до встречи с ней были лишь мысли «о своем диком, тяжелом прошлом: грязном романе, тюрьме, о решении упиваться гордым озлоблением против людей, покинуть их навсегда если не телом, то душой; о любви только к мечте, верной и нежной спутнице исковерканных жизней.
А случайно встреченная Ноком на реке Гелли стала воплощением этой мечты. Краснея, багровея и алея, как будущие корабельные паруса, она вытерпела все выходки мужского шовинизма и оскорбления, выпавшие на ее долю как представительницы женского рода, и получила за это свою награду («Женщины — мировое зло! Мужчины, могу сказать без хвастовства, — начало творческое, положительное... Вы же начало разрушительное!.. Вы неорганизованная стихия, злое начало. Хоть вы, по-видимому, еще девушка... я могу вам сказать, что... значит... половая стихия. Физиологическое половое начало переполняет вас и увлекает нас в свою пропасть... все интересы женщины лежат в половой сфере, они уже по тому самому ограниченны. Женщины мелки, лживы, суетны, тщеславны, хищны, жестоки и жадны. Вы, Гелли, еще молоды, но, когда в вас проснется женщина, она будет ничем не лучше остальных розовых хищников вашей породы, высасывающих мозг, кровь, сердце мужчины и часто доводящих его до преступления»). Заканчивая рассказ «Сто верст по реке», Грин написал: «Они жили долго и умерли в один день». Нок и Гелли — главные герои повести — это сами Грин и Вера.
Свои впечатления от жизни в архангельской ссылке Грин запечатлел также в таких рассказах, как: «Ксения Турпанова» (1912), «Таинственный лес» (1913). «Наша жизнь на Кегострове — рассказывает Вера Павловна, — описана Грином а рассказе "Ксения Турпанова"». Этот рассказ — произведение весьма примечательное. И — пророческое. Примечательно оно тем, что в отличие от большинства сочинений Грина здесь нет ни вымышленных стран, ни экзотически звучащих имен, ни авантюрного сюжета. Все начинается буднично и просто: «Жена ссыльного Турпанова, Ксения, оделась в полутемной прихожей, тихонько отворила дверь в кладовую, взяла корзину и, думая, что двигается неслышно, направилась к выходу». Пока что всего-навсего в город отправляется она, за покупками, но заканчивается рассказ тем, что Ксения уходит от мужа. Это-то и было пусть невольным, но пророчеством.
В 1915 году Грин подарил ей книгу рассказов с посвящением: «Единственному моему другу Вере – посвящаю эту книгу и все последующие А.С. Грин 11 апреля 1915 года».
Позднее Вера Павловна много помогала Грину материально, хотя к тому времени состояла во втором браке – с геологом Казимиром Петровичем Калицким.
И однажды, в 1920 году тяжело заболев тифом, Александр Степанович написал завещание, в котором все права собственности на его литературные произведения исключительно и безраздельно оставлял своей «жене Вере Павловне Гриневской».
Набрав вес в литературе, теперь уже Грин помогал сделать литературную карьеру бывшей жене. Сохранилось письмо Александра Степановича от 29 июля 1920 г., адресованное Горькому, в котором говорится:
«Глубокоуважаемый
Алексей Максимович!
Предъявительница сего письма, Вера Павловна Гриневская, хотела бы написать какую-либо биографию из намеченных в плане З.И. Гржебина (Коперник, Гальвани, Вольт и др., еще не разобранные), но, будучи смущена тем, что отдел этот вышел из компетенции С.Ф. Ольденбурга и перешел в ведение г. Пинкевича, который приедет лишь в конце августа, решается обратиться к Вам за указаниями, советом и выяснением возможна ли, для нее, такая работа.
Не зная, в литературе, пристрастий по отношению к кому бы то ни было, тем самым я считаю себя вправе написать Вам это письмо, которое написал бы для каждого автора, зная, что он хочет и может выполнить работу добросовестно, талантливо и интересно; написал бы потому, что считаю желание работать соответственно своим способностям, ; весьма почтенным желанием, вытекающим из чистого родника.
В.П. Гриневская писала в «Всходах», «Детском отдыхе», «Всеоб. журнале», «Читальне Народной школы», «Тропинке», «Проталинке», «Неделе "Совр. слова"» и «Что и как читать детям». <…>
29 июля 1920 г.
СПб».
Вероятно, Горький как-то поучаствовал в дальнейшей судьбе Абрамовой. В конце 1922 года в Петроградском педагогическом институте дошкольного образования (ныне – Российский государственный педагогический университет имени А. Герцена) при Показательной библиотеке детской литературы, созданной институтским преподавателем детской литературы Ольгой Иеронимовной Капицей, начал работать кружок или, как его многие тогда называли, студия детских писателей. Заседания кружка проходили каждую среду. Среди его членов были такие известные детские писатели, как С. Маршак, В. Бианки, Е. Шварц, М. Бекетова (тетка А. Блока), Е. Привалова, Б. Житков и др. В состав кружка входила и Гриневская-Калицкая. Члены кружка затем вошли в состав редколлегии журнала «Новый Робинзон» (бывший «Воробей»), издававшийся в 1923-1925 годах.
Вот как вспоминает о Кружке детских писателей Петрограда Екатерина Привалова: «Этой скромной организации суждена была недолгая, но полная содержания жизнь. На всем укладе кружка лежал отблеск тех лет, полных романтики и героики. Мы собирались в большой светлой читальне, выходящей окнами на Казанский собор и воронихинскую решетку. В центре комнаты стоял большой круглый стол. С.Я. Маршак, шутя, называл его "колыбелью нашей детской литературы" <…> В коридорах было темно, в аудиториях холодно. Зачастую сидели в пальто, согреваясь чаем, кипящим на стоящей тут же буржуйке. <…> У кружка не было никакой материальной базы. Не было долгое время надежды и на печать. <…>
Что заставляло людей еженедельно здесь собираться, проводя долгие часы в спорах и обсуждениях? Одних влекла тяга к искусству, поиски новых литературных путей. Другие просто любили детей и много думали об их воспитании. Для всех было ясно: новое время выдвинуло ряд новых неотложных задач».
Дружеские отношения сложились у Виталия Валентиновича Бианки с Верой Павловной Калицкой, с которой он познакомился в кружке начинающих писателей при Институте дошкольного воспитания еще в 1923 году. Дочь Бианки Елена Витальевна вспоминала: «Помню, это, вероятно, было в 50-м или 51-м году – отец сказал мне, что недалеко от нас, на 5-ой линии Васильевского острова, живет первая жена Грина – В.П. Абрамова-Калицкая. Живет она трудно, плохо. Надо сходить к ней и спросить, чем мы можем помочь. Также помню – это было немного позже – отец возмущался, что издательство задержало выплату ей гонорара за книгу, опоздало заплатить – она умерла. Вот, пожалуй, и всё, что я помню».
В письме Нине Николаевне Грин, последней жене Грина, от 18 февраля 1929 года Абрамова-Калицкая сообщает: «Пишу в беллетристической (вернее: полубеллетристической) форме биографию Гиршмана, трепещу и нервничаю: возьмет ли Маршак» (Л.Л. Гиршман (1839– 1921) — профессор медицины, глазной хирург XIX — нач. XX века, основатель Глазной клиники Харьковского университета).
Видимо, Маршак благосклонно принял произведение о Гиршмане – его биография вышла в свет под названием «Миллион глаз».
Дружеские отношения связывали Веру Калицкую и замечательного представителя литературы Серебряного века – Федора Сологуба. Корней Чуковский на страницах своего «Дневника» писал: «Вчера в час дня у Сологуба: Калицкая, Бекетова, я. Ждем Маршака. Заседание учредительного бюро секции детской литературы при Союзе Писателей <…>. Потом пришел Маршак навеселе. Очень похожий на Пиквика.
Калицкая, бывшая жена писателя Грина, очень пополнела — но осталась по-прежнему впечатлительна, как девочка. Она не солидна — почти, как я».
Вера Калицкая занимала пост секретаря секции детской литературы при Союзе ленинградских писателей, который в то время возглавлял Ф. Сологуб. Члены детской секции Союза писателей оказывали заботу и внимание писательнице Лидии Алексеевне Чарской. Евгения Путилова в статье «Ф. Сологуб и Л. Чарская: конец биографии» сообщает: «На одном из заседаний 1926 года В.П. Калицкая рассказала о бедственном положении Чарской, которую она посетила: больная туберкулезом, писательница находилась в тяжелом состоянии. Быть может, этот рассказ стал поводом для Ф. Сологуба, решившего морально поддержать больную писательницу. Он решил написать о ней статью, чтобы после публикации гонорар отдать Чарской, но главное — поддержать морально, поскольку положение известной писательницы было ужасным».
Но статья Сологуба вызвала самую гневную реакцию Л. Сейфуллиной и была отвергнута. Рукопись статьи о Чарской Вера Павловна передала самой Лидии Алексеевне.
Е. Путилова пишет: «Но надо представить себе те чувства, которые испытала Л. Чарская, получив от Калицкой рукопись статьи. О ней впервые писал Мастер, писатель особо любимый и почитаемый ею <…> В ответ на статью Сологуба Чарская написала три письма». И в каждом из этих писем Чарская постоянно упоминает о встречах с В.П. Калицкой.
В июне 1930 года в письме к Вере Павловне Грин писал: «…Среди всех моих пороков и недостатков есть одно неизменное свойство: я не могу и не умею лукавить душой. А мое отношение к тебе такое, как оно вытекает из самой живой сердечной и благородной природы. Оно – настоящее отношение и никаким иным быть не может».
С 1941 по 1942 гг. Калицкая работала во Всесоюзном нефтяном научно-исследовательском геологоразведочном институте. С июня 1942-го до лета 1944 года находилась в эвакуации в Куйбышеве. С января 1946 г. — переводчик во ВНИГРИ.
Вера Павловна умерла в Ленинграде в день своего 69-летия – 1 января 1951 года. Похоронена на Шуваловском кладбище в Петербурге.
* * *
Александр Степанович (Стефанович) Грин (настоящая фамилия Гриневский; 1880-1932) – писатель, поэт.
Гриневский родился в городе Слободской Вятской губернии в семье польского шляхтича Стефана Гриневского из Дисненского уезда Виленской губернии. За участие в Январском восстании 1863 года в двадцатилетнем возрасте был бессрочно сослан в Колывань Томской губернии. Позже ему было разрешено переехать в Вятскую губернию, что он и сделал в 1868 году. В России его называли Степан Евсеевич. В 1873 году он женился на 16-летней русской медсестре Анне Степановне Лепковой. Первые семь лет детей у них не было, Александр стал первенцем, позднее у него появились брат Борис и две сестры, Антонина и Екатерина.
Саша научился читать в 6 лет, и первой его прочитанной книгой стала «Путешествия Гулливера» Джонатана Свифта. Кроме того, юный Грин обожал рассказы о бесстрашных мореплавателях, которые путешествуют по водному пространству Земли. Поэтому неудивительно, что маленький фантазер стремился повторить жизнь литературных героев: мечтавший уйти в море матросом Саша делал попытки убежать из дома.
Воспитание мальчика было непоследовательным — его то баловали, то строго наказывали, то бросали без присмотра. При этом в семье никак не относились к литературному творчеству.
В 1889-м году девятилетний мальчик был отдан в подготовительный класс реального училища. Кстати, именно одноклассники дали Саше прозвище «Грин». В отчете училища отмечалось, что поведение Александра Гриневского было хуже всех остальных, и, в случае неисправления, он может быть исключен из училища. Всё же Александр смог окончить подготовительный класс и поступить в первый. Однако, будучи второклассником, сын польского шляхтича был исключен из школы. Дело в том, что Саша, запомнившийся непоседливым характером, решился проявить свой талант и написал стихотворение об учителях. Правда, оно содержало иронический подтекст и считалось весьма оскорбительным. Об одной из причин отчисления Грин писал: «Довольно большая библиотека Вятского земского реального училища <…> была причиной моих плохих успехов».
Но в 1892 году Гриневскому удалось вернуться на учебу: благодаря отцу юношу приняли в Вятское училище, которое имело дурную репутацию.
Когда молодому человеку исполнилось 15 лет, в его жизни произошло страшное событие: Александр Грин лишился матери, которая умерла от туберкулеза.
Спустя четыре месяца (в мае 1895 года) отец женился на вдове Лидии Авенировне Борецкой. Отношения Александра с мачехой были напряженными, и он поселился отдельно от новой семьи отца. Впоследствии атмосферу провинциальной Вятки Грин охарактеризовал как «болото предрассудков, лжи, ханжества и фальши». Мальчик жил в одиночестве, увлеченно читая книги и сочиняя стихи. Подрабатывал переплетом книг, перепиской документов. С подачи отца увлекся охотой, но из-за импульсивного характера редко возвращался с добычей.
В 1896 году, по окончании четырёхклассного Вятского городского училища, шестнадцатилетний Александр уехал в Одессу, решив стать моряком. Отец дал ему 25 рублей денег и адрес своего одесского друга. Некоторое время «шестнадцатилетний безусый тщедушный узкоплечий отрок в соломенной шляпе» (так иронически описал себя тогдашнего Грин в «Автобиографии») бродяжничал в безуспешных поисках работы и отчаянно голодал. В конце концов, он обратился к другу отца, который накормил его и устроил матросом на пароход «Платон», курсировавший по маршруту Одесса — Батум — Одесса. Впрочем, один раз Грину удалось побывать и за границей, в египетской Александрии.
Впрочем, моряка из Грина не вышло, — он испытывал отвращение к прозаическому матросскому труду. Вскоре он разругался с капитаном и оставил корабль. В 1897 году Грин отправился назад в Вятку, провел там год и снова уехал на поиски счастья, — на этот раз в Баку. Там он перепробовал много профессий — был рыбаком, чернорабочим, работал в железнодорожных мастерских. Летом вернулся к отцу, затем снова ушел в странствия. Был лесорубом, золотоискателем на Урале, шахтером на железном руднике, театральным переписчиком. «В течение нескольких лет он пытался войти в жизнь, как в штормовое море; и каждый раз его, избитого о камни, выбрасывало на берег — в ненавистную, обывательскую Вятку; унылый, чопорный, глухой город».
В марте 1902 года Грин прервал череду странствий и стал (то ли под давлением отца, то ли устав от голодных мытарств) солдатом в полку, расквартированном в Пензе. Нравы воинской службы существенно усилили революционные настроения Грина. Спустя шесть месяцев (из которых три с половиной он провел в карцере) он дезертировал, был пойман в Камышине, снова бежал. В армии Грин познакомился с эсеровскими пропагандистами, которые оценили молодого бунтаря и помогли ему скрыться в Симбирске.
С этого момента Грин, получив партийную кличку «Долговязый», искренне отдает все силы борьбе с ненавистным ему общественным строем, хотя участвовать в исполнении террористических актов отказался, ограничившись пропагандой среди рабочих и солдат разных городов. Впоследствии он не любил рассказывать о своей «эсеровской» деятельности. Эсеры же ценили его яркие, увлеченные выступления. Вот как, к примеру, вспоминал о пропагандисте Гриневском член ЦК партии эсеров Н.Я. Быховский:
««Долговязый» оказался неоценимым подпольным работником. Будучи сам когда-то матросом и совершив однажды дальнее плавание, он великолепно умел подходить к матросам. Он превосходно знал быт и психологию матросской массы и умел говорить с ней ее языком. В работе среди матросов Черноморской эскадры он использовал всё это с большим успехом и сразу же приобрел здесь значительную популярность. Для матросов он был ведь совсем свой человек, а это исключительно важно. В этом отношении конкурировать с ним никто из нас не мог».
В 1903 году Грин был в очередной раз арестован в Севастополе за «речи противоправительственного содержания» и распространение революционных идей, «которые вели к подрыванию основ самодержавия и ниспровержению основ существующего строя». За попытку побега он был переведён в тюрьму строгого режима, где провел больше года. В документах полиции характеризуется, как «натура замкнутая, озлобленная, способная на всё, даже рискуя жизнью». В январе 1904 года министр внутренних дел Плеве, незадолго до эсеровского покушения на него, получил от военного министра Куропаткина донесение о том, что в Севастополе задержан «весьма важный деятель из гражданских лиц, назвавший себя сперва Григорьевым, а затем Гриневским».
Следствие тянулось больше года (ноябрь 1903 — февраль 1905) из-за двух попыток побега Грина и полного его запирательства. Судил Грина в феврале 1905 года севастопольский военно-морской суд. Прокурор требовал 20 лет каторги. Адвокат А.С. Зарудный сумел снизить меру наказания до 10 лет ссылки в Сибирь.
С 1903 по 1906 год жизнь Грина была тесно связана с эсеровской активисткой Екатериной Александровной Бибергаль. Александр влюбился в нее без памяти. И когда молодой человек в 1903 году был арестован за «речи противоправительственного содержания», Екатерина пыталась организовать ему побег из тюрьмы, за что сама угодила в ссылку в Холмогоры.
Он страстно любил ее, томился по ней. Она больше всего любила революцию и была предана только ей. Он умолял ее отказаться от борьбы, уйти с ним и начать новую жизнь. Она без революции не видела смысла в жизни.
В начале 1906 года они окончательно разошлись. Разрыв этот мог стоить Грину очень дорого. Вне себя от гнева и ярости, Александр достал револьвер и выстрелил в любимую в упор. Пуля попала ей в грудь. Девушка была доставлена в Обуховскую больницу, где ее оперировал знаменитый хирург профессор И.И. Греков. К счастью, пуля вошла неглубоко, и ранение оказалось не смертельным. Грина она не выдала.
После этих трагических событий Александр, вероятно, окончательно понимает обманчивость выбранного пути, но никакого другого для себя найти не может. Однажды член ЦК партии эсеров Быховский сказал ему: «Из тебя вышел бы писатель». Эти слова зацепили что-то важное в душе Грина. Он впервые увидел свой путь.
«Уже испытанные: море, бродяжничество, странствия – показали мне, что это всё-таки не то, чего жаждет моя душа, – вспоминал Грин. – А что ей было нужно, я не знал. Слова Быховского были не только толчком, они были светом, озарившим мой разум и тайные глубины моей души. Я понял, чего я жажду, душа моя нашла свой путь». «Это было как откровение, как первая, шквалом налетевшая любовь. Я затрепетал от этих слов, поняв что то единственное, что сделало бы меня счастливым, то единственное, к чему, не зная, должно быть, с детства стремилось мое существо. И сразу же испугался: что я представляю, чтобы сметь думать о писательстве? Что я знаю? Недоучка! Босяк! Но… зерно пало в мою душу и стало расти. Я нашел свое место в жизни».
В октябре 1905 года Грина освободили по общей амнистии, но уже в январе 1906 года снова арестовали в Петербурге, где он одно время жил под чужим паспортом. В тюрьме, за отсутствием знакомых и родственников, его навещала (под видом невесты) Вера Павловна Абрамова, дочь богатого чиновника, сочувствовавшая революционным идеалам.
Весной Гриневского отправили в ссылку: «От департамента полиции объявляется... Александру Степановичу Гриневскому, что по рассмотрении в Особом совещании... господин министр внутренних дел постановил: выслать Гриневского в отдаленный уезд Тобольской губернии под надзор полиции на четыре года, считая срок с 29 марта 1906 года».
Но в ссылке он пробыл всего три дня и сбежал в Вятку, где с помощью отца раздобыл чужой паспорт на имя Мальгинова, по которому уехал в Петербург.
Летом 1906 года Грин написал два рассказа — «Заслуга рядового Пантелеева» и «Слон и Моська». Первый рассказ был подписан «А. С. Г.» и опубликован осенью того же года. Он был издан как агитброшюра для солдат-карателей и описывал бесчинства армии среди крестьян. Гонорар Грин получил, но весь тираж был конфискован в типографии и уничтожен (сожжён) полицией, случайно сохранились лишь несколько экземпляров. Второй рассказ постигла аналогичная судьба — он был сдан в типографию, но напечатан не был.
1906—1910 годы стали переломными в жизни Гриневского-писателя. 5 декабря 1906 года, в вечернем выпуске петербургских «Биржевых ведомостей» появился самый первый гриновский рассказ (если не считать агитационных листовок). Назывался он «В Италию» и был подписан инициалами: «А. А. М-ов» (т.е. Мальгинов). Псевдоним «Грин» появился уже в следующем, 1907 году под рассказом «Случай». Рассказы Грина публиковал «Новый журнал для всех», издаваемый тогдашним собирателем молодых талантов Миролюбовым, в 1908 году «Русская мысль» напечатала «Телеграфиста». А в самом начале 1910-го в издательстве «Земля» под названием «Рассказы» вышла вторая книга Грина, которую сам автор считал первой, навсегда «забыв» о первом сборнике «Шапка-невидимка» с подзаголовком «Из жизни революционеров», вышедшем в начале 1908 года в малоизвестном издательстве «Наша жизнь». В книгу вошли рассказы «Марат», «Кирпич и музыка», «Подземное», «В Италию», «Случай», «Апельсины», «На досуге», «Гость», «Любимый», «Карантин». Сборник успеха не имел.
Несмотря на волшебное название, придуманное Верой (они жили, как под шапкой-невидимкой из-за нелегального положения Грина), сборник составляли отнюдь не фэнтези. Эти рассказы ближе к нон-фикшн: например, в основе сюжета «Марата» — дело эсера-террориста Ивана Каляева о покушении на дядю Николая Второго, великого князя Сергея Александровича. «Главное в революции — ненависть», – говорит один из героев гриновского сборника «Шапка-невидимка».
Но вместо того, чтобы вслед за «Шапкой-невидимкой» засесть по совету жены за «крупный бытовой роман» и проложить верную дорогу в «большую литературу», Грин переключается на «фантастические пустяки» — романтические новеллы.
Несмотря на то, что большинство рассказов было посвящено эсерам, именно в этом году произошел окончательный разрыв писателя с социалистами-революционерами.
Во втором сборнике Грина было много мрачного. Одни названия гриновских рассказов 1908—1910 годов чего стоят: «Убийца», «Кошмар», «Маньяк», «Конец одного самоубийцы», «История одного убийства», «Позорный столб», «Смерть». Большинство включенных туда рассказов написаны в реалистической манере, но в двух — «Остров Рено» и «Колония Ланфиер» — уже угадывается будущий Грин-сказочник. Действие этих рассказов происходит в условной стране, по стилистике они близки к более позднему его творчеству. Сам Грин считал, что, начиная именно с этих рассказов, его можно считать писателем. В первые годы он печатал по 25 рассказов ежегодно.
Как новый оригинальный и талантливый российский литератор он знакомится с Алексеем Толстым, Леонидом Андреевым, Валерием Брюсовым, Михаилом Кузминым и другими. Особенно сблизился он с Куприным. Впервые в жизни Грин стал зарабатывать много денег, которые у него, впрочем, не задерживались, быстро исчезая после кутежей и карточных игр.
Критика писала про Грина, что его герои «типичные современные неврастеники, несчастные горожане, уставшие и пресытившиеся друг другом», что его рассказы «плавают в крови, наполнены треском выстрелов, посвящены смерти, убийству, разбитым черепам, простреленным легким. Ужасы российской общественности наложили печать на перо беллетриста. Так сказать, сделали его человеком, который "всегда стреляет"».
Самые лучшие рассказы Грина этого времени — рассказы о зле. Но никакой его эстетизации в них нет — есть только отвращение и желание зло победить. Врага надо знать в лицо — именно к этому стремился писатель с ясной нравственной позицией и загадочными художественными приемами. Было это не вполне по-декадентски. Но и реалисты не могли прописать у себя Грина. Так он и мучился, неприкаянный, среди разнообразных течений и направлений русской литературы Серебряного века, нигде не находя приюта, и позднее писал Миролюбову: «Мне трудно. Нехотя, против воли, признают меня российские журналы и критики; чужд я им, странен и непривычен. От этого, т. е. от постоянной борьбы и усталости, бывает, что я пью и пью зверски. Но так как для меня перед лицом искусства нет ничего большего (в литературе), чем оно, то я и не думаю уступать требованиям тенденциозным, жестким более, чем средневековая инквизиция. Иначе нет смысла заниматься любимым делом».
При этом стоит иметь в виду, что ранний Грин – это не только писатель, но и поэт.
СПОР
Аэростат летел над полем смерти.
Два мудреца в корзине спор вели.
Один сказал: «Взовьёмся к синей тверди!
Прочь от земли!
Земля безумна; мир её кровавый
Неукротим, извечен и тяжёл.
Пусть тешится кровавою забавой,
Сломав ограду, подъярёмный вол!
Там, в облаках, не будет нам тревоги,
Прекрасен мрамор их воздушных форм.
Прекрасен блеск, и сами мы, как боги,
Вдохнем благой нирваны хлороформ.
Открыть ли клапан?» «Нет! — второй ответил. —
Я слышу гул сраженья под собой…
Движенья войск ужель ты не приметил?
Они ползут как муравьиный рой;
Квадраты их, трапеции и ромбы
Здесь, с высоты, изысканно смешны…
О, царь земли! Как ты достоин бомбы,
Железной фурии войны!
Ужель века неимоверных болей,
Страданий, мудрости к тому лишь привели,
Чтоб ты, влекомый чуждой волей,
Лежал, раздавленный, в пыли?!
Нет, — спустимся.
Картина гнусной свалки,
Вблизь наблюдённая, покажет вновь и вновь,
Что человечеству потребны палки,
А не любовь».
С 1907 года в печати появляются поэтические произведения Грина, хотя писать стихи Грин начал еще в вятском реальном училище. Одно из стихотворений, как уже отмечалось, оказало тогда двенадцатилетнему ученику дурную службу — в 1892 году он был отчислен. После поступления в вятское городское училище писание стихов продолжилось. Грин в своей «Автобиографической повести» рассказывал об этом периоде так:
«Иногда я писал стихи и посылал их в «Ниву», «Родину», никогда не получая ответа от редакций, хотя прилагал на ответ марки. Стихи были о безнадёжности, беспросветности, разбитых мечтах и одиночестве, — точь-в-точь такие стихи, которыми тогда были полны еженедельники. Со стороны можно было подумать, что пишет сорокалетний чеховский герой, а не мальчик одиннадцати-пятнадцати лет».
В более ранней автобиографии, написанной в 1913 году, Грин заявлял: «В детстве я усердно писал плохие стихи». Первые зрелые стихи, появившиеся в печати, как и его проза, носили реалистический характер. Кроме того, сатирическая жилка Грина-гимназиста вовсю проявила себя во «взрослых» стихах поэта, что нашло отражение в длительном сотрудничестве с журналом «Новый сатирикон». В 1907 году в газете «Сегодня» появилось его первое стихотворение «Элегия» («Когда волнуется краснеющая Дума», на мотив лермонтовского стихотворения «Когда волнуется желтеющая нива»). Но уже в стихах 1908—1909 годов в его творчестве отчетливо проявились романтические мотивы: «Молодая смерть», «Бродяга», «Мотыка».
ЭЛЕГИЯ
Когда волнуется краснеющая Дума
И потолок трещит при звуке ветерка,
И старцев звездный хор из лож глядит угрюмо
Под тенью фиговой зеленого листка;
Когда кровавою росою окропленный,
Румяным вечером иль в утра час златой,
Зловещим заревом погрома озаренный,
Мне Крушеван кивает головой;
Когда министр, почуявший отвагу
Перед своим восторженным райком,
Какую-то таинственную сагу
Лепечет мне суконным языком, —
Тогда смиряется души моей тревога,
И, затаив мечты о воле и земле
И истребив морщины на челе,
Сквозь потолок я вижу бога.
МОТЫКА
Я в школе учился читать и писать.
Но детские годы ушли.
И стал я железной мотыгой стучать
В холодное сердце земли.
Уныло идут за годами года,
Я медленно с ними бреду,
Сгибаясь под тяжестью жизни – туда,
Откуда назад не приду.
Я в книгах читал о прекрасной стране,
Где вечно шумит океан,
И дремлют деревья в лазурном огне,
В гирляндах зеленых лиан.
Туда улетая, тревожно кричат
Любимцы бродяг – журавли…
А руки мотыгой железной стучат
В холодное сердце земли.
Я в книгах читал о прекрасных очах
Красавиц и рыцарей их,
О нежных свиданьях и острых мечах,
О блеске одежд дорогих;
Но грязных морщин вековая печать
Растет и грубеет в пыли…
Я буду железной мотыгой стучать
В железное сердце земли.
Я в книгах о славе героев узнал,
О львиных, бесстрашных сердцах;
Их гордые души – прозрачный кристалл,
Их кудри – в блестящих венцах.
Устал я работать и думать устал,
Слабеют и слепнут глаза;
Туман застилает вечернюю даль,
Темнеет небес бирюза,
Поля затихают. Дороги молчат.
И тени ночные пришли…
А руки – мотыгой железной стучат
В холодное сердце земли.
Летом 1910 года полиции стало известно, что писатель Грин – это сбежавший каторжник Гриневский. Его арестовали в третий раз. Осенью 1911 года он был сослан в Архангельскую губернию, куда вместе с ним отправилась и жена, Вера Павловна Абрамова-Гриневская. Уже в 1912 году срок ссылки был сокращен, и Гриневские вернулись в Петербург.
В воспоминаниях Нины Николаевны Грин приводятся слова Грина о том, как он провел богемные предвоенные годы: «Меня прозывали «мустангом», так я был заряжён жаждой жизни, полон огня, образов, сюжетов. Писал с размаху, и всего себя не изживал. Я дорвался до жизни, накопив алчность к ней в голодной, бродяжьей, сжатой юности, тюрьме. Жадно хватал и поглощал её. Не мог насытиться. Тратил и жёг себя со всех концов. Я всё прощал себе, я ещё не находил себя».
Из-за ставшего известным полиции «непозволительного отзыва о царствующем монархе», Грин с конца 1916 года был вынужден скрываться в Финляндии, но, узнав о Февральской революции, вернулся в Петроград.
Весной 1917 года он написал рассказ-очерк «Пешком на революцию», свидетельствующий о надежде писателя на обновление. Соколов-Микитов вспоминал, как они с Грином «жили тревогами и надеждами тех дней». Некоторая надежда на перемены к лучшему наполняет и стихи, написанные Грином в этот период («XX век», 1917, № 13):
Звучат, гудят колокола,
И мощно грозное их пенье…
Гудят, зовут колокола
На светлый праздник возрожденья.
Но вскоре революционная действительность разочаровала писателя.
За неделю до Октябрьской революции был опубликован рассказ Грина «Восстание». Действие происходит в Зурбагане, где два вождя – Президион и Ферфас – борются на баррикадах за власть. Когда народ голосует «против всех», оба кандидата кончают с собой, но через некоторое время все начинается заново: появляются новый Ферфас и новый Президион. Алексей Варламов утверждает: «Авторская мысль выражена совершенно определенно: все революции бессмысленны, потому что представляют собой движение истории по кругу».
В стихотворении «В ПЕТРОГРАДЕ ОСЕНЬЮ 1917 ГОДА» Грин печально констатирует ход истории:
Убогий день, как пепел серый,
Над холодеющей Невой
Несет изведанною мерой
Напиток чаши роковой.
Чуть свет – газетная тревога
Волнует робкие умы:
Собратьям верную дорогу
Уже предсказываем мы.
И за пустым стаканом чая,
В своем ли, иль в чужом жилье
Кричим, душ и сердец вскрывая
Роскошное дезабилье.
Упрямый ветер ломит шляпу,
Дождь каплей виснет на носу;
Бреду, вообразив Анапу,
К пяти утра по колбасу.
После Октябрьской революции все чаще стали появляться фельетоны Грина, осуждающие жестокость и бесчинства: «В моей голове никак не укладывается мысль, что насилие можно уничтожить насилием». За вольность суждений Грин был арестован теперь уже большевиками и едва не расстрелян латышскими стрелками. По мнению биографа, факты свидетельствуют: Грин «не принял советскую жизнь <…> ещё яростнее, чем жизнь дореволюционную: он не выступал на собраниях, не присоединялся ни к каким литературным группировкам, не подписывал коллективных писем, платформ и обращений в ЦК партии, рукописи свои и письма писал по дореволюционной орфографии, а дни считал по старому календарю… Этот фантазёр и выдумщик – говоря словами писателя из недалёкого будущего – жил не по лжи».
В 1916 году Грин начал работать над повестью (сам автор назвал ее повесть-феерия) «Алые паруса» – это произведение, принесло ему настоящую славу.
«Трудно было представить, что такой светлый, согретый любовью к людям цветок мог родиться здесь, в сумрачном, холодном и полуголодном Петрограде в зимних сумерках сурового 1920 года, и что выращен он человеком внешне угрюмым, неприветливым и как бы замкнутом в особом мире, куда ему не хотелось никого впускать», – вспоминал Всеволод Рождественский.
В черновиках к роману «Бегущая по волнам» (1925) автор так описал первое появление замысла повести: «У меня есть «Алые паруса» — повесть о капитане и девочке. Я разузнал, как это происходило, совершенно случайно: я остановился у витрины с игрушками и увидел лодочку с острым парусом из белого шёлка. Эта игрушка мне что-то сказала, но я не знал — что, тогда я прикинул, не скажет ли больше парус красного, а лучше того — алого цвета, потому что в алом есть яркое ликование. Ликование означает знание, почему радуешься. И вот, развёртывая из этого, беря волны и корабль с алыми парусами, я увидел цель его бытия».
Первоначально произведение должно было называться «Красные паруса». Это был любимый цвет поэта, и ничего революционного он не подразумевал. «Надо оговориться, что, любя красный цвет, я исключаю из моего цветного пристрастия его политическое, вернее – сектантское значение. Цвет вина, роз, зари, рубина, здоровых губ, крови и маленьких мандаринов, кожица которых так обольстительно пахнет острым летучим маслом, цвет этот – в многочисленных оттенках своих – всегда весел и точен. К нему не пристанут лживые или неопределенные толкования. Вызываемое им чувство радости сродни полному дыханию среди пышного сада».
По мнению некоторых исследователей, именно неизбежная идеологическая знаковость красного цвета заставила Грина переменить название.
Грин писал свою феерию в те годы, когда в России рушился миропорядок, а ему самому негде было приклонить голову. Он носил эту рукопись с собой, когда его погнали на войну с белополяками (а вы помните, что у Гриневского польские корни, а его отец участвовал в антироссийском восстании в Царстве Польском?) умирать за совершенно чуждые ему идеалы… С этой тетрадкой он дезертировал с фронта, таскал ее с собой по госпиталям и тифозным баракам… и наперекор всему, что составляло его каждодневное бытие, верил, как с “невинностью факта, опровергающего все законы бытия и здравого смысла”, в голодный Петроград войдет корабль с красными парусами, только это будет его, а не их красный цвет.
Вчитываясь в «Алые паруса», понимаешь: автор безгранично любит своих героев. Эта любовь настолько очевидна и заразительна, что читатель невольно ею проникается и начинает ощущать счастье героев, как свое собственное.
Грин писал: «Я настолько сживаюсь со своими героями, что порою и сам поражаюсь, как и почему не случилось с ними чего-нибудь на редкость хорошего! Беру рассказ и чиню его, дать герою кусок счастья – это в моей воле. Я думаю: пусть и читатель будет счастлив!»
Может показаться, что весь пафос «Алых парусов» сводится к призыву мечтать и ждать чуда. Но стоит остановиться и задуматься, как станет понятно: Грин говорит не о мечтах, а о действиях. Это не маниловщина, а активное творчество, творение счастья. Слова Артура – именно об этом: «Я понял одну нехитрую истину. Она в том, чтобы делать так называемые чудеса своими руками. Когда для человека главное – получать дражайший пятак, легко дать этот пятак, но когда душа таит зерно пламенного растения – чуда, сделай это чудо, если ты в состоянии. Новая душа будет у него и новая у тебя».
«Гринландия» настолько прекрасна и совершенна, что вопрос о бытии бога здесь не стоит. Оно очевидно. Поэтому для Ассоль было естественным, просыпаясь, говорить «Здравствуй, бог!», а вечером: «Прощай, бог!»
В 1955 году в книге «Золотая роза» Константин Паустовский следующим образом оценил значение повести: «Если бы Грин умер, оставив нам только одну свою поэму в прозе „Алые паруса“, то и этого было бы довольно, чтобы поставить его в ряды замечательных писателей, тревожащих человеческое сердце призывом к совершенству».
Грин писал эту повесть почти пять лет. В одном из первых черновиков действие феерии происходило в послереволюционном Петрограде (как в рассказе «Крысолов»), затем автор решил перенести героев в свою «Гринландию».
Предварительная работа над «Алыми парусами» была закончена в начале декабря 1920 года. В дальнейшем автор неоднократно вносил в рукопись правки. Белового автографа повести не сохранилось.
Глава «Грэй» была напечатана в газете «Вечерний телеграф», № 1 от 8 мая 1922 года. Целиком, в виде отдельной книги, феерия была опубликована в 1923 году. Писатель посвятил её своей второй жене Нине («Нине Николаевне Грин подносит и посвящает Автор. ПБГ, 23 ноября 1922 г.»).
В числе первых этот шедевр восторженно оценил Максим Горький, часто читавший своим гостям эпизод появления перед Ассоль сказочного корабля.
Летом 1919 года 39-летнего Грина призвали в Красную Армию связистом, черновики повести Грин всюду носил в собой в походной сумке. Он был определен в роту связи и «целые дни ходил по глубокому снегу, перенося телефонные провода». Служба вызывала у него лишь непреодолимое отвращение и желание как можно быстрее избавиться от этого бремени.
Вскоре он заболел сыпным тифом и почти на месяц попал в Боткинские бараки.
«И я почувствовал, – вспоминал Грин, – что так больше не могу, что я должен уйти отсюда совсем; пусть лучше меня расстреляют как дезертира, но больше нет у моей души сил на все это».
Изможденный, но полный решимости, Александр Степанович отправился к станции, где увидел санитарный поезд.
« – Ваш поезд куда уходит? – спросил он.
– В Петроград, – коротко ответил врач.
– Не возьмете меня с собой? – спросил Александр Степанович на всякий случай, безо всякой надежды на положительный ответ.
– А чем вы больны? – спросил врач, по речи не русский.
– Все болит, – неопределенно сказал Грин.
– Поднимитесь в вагон, я вас осмотрю».
Врач обнаружил у Грина тиф и велел санитарам устроить его в спасительный поезд.
Засыпая в чистом белье на чистой постели, писатель в слезах шептал: «Ты спас меня, Ты спас меня…»
Врачебная комиссия назначила Грину двухмесячный отпуск по болезни.
В Боткинских бараках Грин пролежал почти месяц, оттуда он писал Горькому: «Прошу Вас, – если Вы хотите спасти меня, то устройте аванс в 3000 р., на которые купите меда и пришлите мне поскорее. Дело в том, что при высокой температуре (у меня 38–40), мед – единственное, как я ранее убеждался, средство вызвать сильную испарину, столь благодетельную».
Горький прислал не только меду, но даже кофе и хлеб, а также проявил деятельное участие в жизни Грина после его выписки: дал работу в издательстве Гржебина и направил в Дом искусств на Невском проспекте, 15, где писатель получил комнату.
Грин вспоминал эти дни: «Я был так потрясен переходом от умирания к благополучию, своему углу, сытости и возможности снова быть самим собой, что часто, лежа в постели, не стыдясь плакал слезами благодарности».
Но в памяти соседей Александр Грин остался совершенно другим. «Угрюмый, молчаливый, он часами не выходил из своей холодной комнаты. Он не любил общаться с жильцами верхнего привилегированного этажа». Но именно здесь он написал своё самое знаменитое, трогательно-поэтическое произведение — феерию «Алые паруса».
В середине 1920-х годов Грина начали активно издавать, у супругов появились деньги. Они отправились в Крым и купили квартиру в Ленинграде, но вскоре продали ее и по настоянию жены Нины Николаевны, боявшейся, как бы у мужа не возобновились запои, переехали в Феодосию. Там, на улице Галерейной, они купили четырехкомнатную квартиру, где стали жить вместе с матерью Нины Николаевны Ольгой Алексеевной Мироновой. «В этой квартире мы прожили четыре хороших ласковых года», – вспоминала много позднее Нина Николаевна.
Сегодня в этой квартире находится известный всем музей писателя.
Осенью 1913 года первая жена Грина, Вера Павловна, решила разойтись с мужем, не выдержав его непредсказуемость и неуправляемость Грина, его постоянные кутежи, их взаимное непонимание. Тем не менее, они до конца жизни Грина оставались друзьями (а, скорее всего продолжали любить друг друга, но теперь уже на расстоянии), а Грин повсюду возил с собой портрет Веры Павловны и посвящал ей даже после развода некоторые произведения.
Грин тяжело переживал разлуку с любимой женщиной, что, впрочем, не мешало ему влюбляться в других. Так, в 1918 году он неожиданно женился на Марии Долидзе.
Мария Владиславовна Долидзе была одной из четырех дочерей композитора Генсиорского, о котором известно, что он был очень дружен с семейством Куприных и, по мнению дочери Александра Ивановича, «замечательно играл на цитре».
Ксения Александровна Куприна вспоминает, как весело они гостили в Тифлисе в доме Генсиорского, приходившегося тестем Федора Евсеевича Долидзе. Было это в сентябре 1916-го. Генсиорский обещал положить на музыку стихотворный экспромт, который Куприн написал Софье Евсеевне Долидзе:
Ты недоступна и горда,
Тебе любви моей не надо.
Зачем же говорят мне «Да!»
И яркость губ, и томность взгляда.
Но ты замедлила ответ,
Еще минута колебанья…
И упоительное «Нет!»
Потонет в пламени лобзанья.
Не исключено, что знакомство Александра Грина с бывшей женой антрепренера состоялось не без участия Куприна, с которым был довольно тесно дружен романтик.
Когда Грин с ней познакомился, Мария была женой антрепренера Фёдора Евсеевича Долидзе. Как и когда супруги Долидзе развелись – не известно.
Когда Грин сошелся с дочкой композитора, он опять вынужден был переключиться на суровую прозу жизни, констатируя, что после прихода к власти большевиков, провозгласивших лозунг: «Хлеб голодным», все идет, как встарь, прежним чередом, если не хуже – голодные воруют хлеб, а сытые охраняют его с оружием в руках. «…Вещи изменили смысл, а люди потеряли его», – горько заключает писатель в зарисовке «Колосья», опубликованной в московской газете «Честное слово».
При этом Грин категорически отказывается от предложения написать статью об ударниках советского труда на заводе под предлогом того, что его «тошнит от техники». И это было действительно так: когда весь Петербург толпами валил на Коломяжский аэродром, чтобы полюбоваться головокружительными трюками авиаторов, он угрюмо отсиживался дома и называл нелепыми все эти восторги перед летательной аппаратурой. Может быть, уже тогда зародился у Грина замысел романа о человеке, который «будет летать сам, без машин».
Однако «Честное слово» быстро закрыли, и осенью 1918-го Грин вернулся в Петроград. Тогда-то он и переехал к Марии Владиславовне Долидзе, которая стала его гражданской женой.
Впрочем, совсем недолго он сидел «хозяином» в кресле за обеденным столом в доме у Долидзе, о чем с гордостью рассказывал своей бывшей жене, Вере Павловне.
Поскольку возникли сложности с публикациями, денег в семью Грин не приносил, на него в доме Долидзе стали смотреть косо, и, как он пожаловался бывшей своей супруге, вскоре от него стали прятать варенье и запирать буфет. «Я не приживальщик; не моя вина, что негде печататься. Я потом всё бы выплатил. Я послал всех куда следует и ушел», – обиженно объяснял Грин все той же Вере Павловне, которая к тому времени уже была гражданской женой геолога Калицкого.
Спустя несколько лет, идя по Литейному проспекту, он случайно встретит Марию Владиславовну. Та не поздоровается – не узнает, не заметит или сделает вид, что не видит. Еще бы, рядом с ним будет другая женщина – Нина Николаевна, которой удалось лучше других понять и оценить Александра Степановича.
«Я стала вглядываться в подходившую к нам женщину, статную, полную, как мне показалось, светло-русую, очень хорошо по тем временам одетую, в дорогом меху, молодую – лет 35. Ее несколько бледное, округлое лицо было женственно в очертании и холодно во взгляде. Она прошла, не взглянув на нас…», – так описывает Нина Николаевна Марию Долидзе.
«Не удалось ей из меня выгодного мужа сделать, не поняла она меня, я же, видимо, и виноват остался. Это дерево не для меня росло», – так Грин объяснит поведение своей бывшей «кратковременной (всего на несколько месяцев) жены».
Расставшись с Долидзе, Грин влюбился в литературного секретаря Дома искусств, семнадцатилетнюю Марию Сергеевну Алонкину. Впрочем, как и многие другие обитатели этого заведения. И вряд ли девушка, избалованная вниманием куда более завидных ухажеров, могла ответить взаимностью Грину.
Зато повезло Александру Степановичу с другой женщиной.
В самом начале 1918 года в Петрограде он познакомился с молодой, смешливой красавицей Ниной Николаевной Мироновой (по первому мужу Коротковой) – умницей, закончившей с золотой медалью гимназию, отучившейся на Бестужевских курсах. Она, правда, вряд ли сразу обратила внимание на угрюмого литератора, выглядевшего старше своих лет и казавшегося ей почти стариком. Она тогда работала в газете «Петроградское эхо» машинисткой. Нина Николаевна вспоминала, что Грин походил на католического патера: «Длинный, худой, в узком черном, с поднятым воротником, пальто, в высокой черной меховой шапке, с очень бледным, тоже узким лицом и узким… извилистым носом».
Нина к тому времени уже была вдовой и выходить замуж повторно не собиралась. Ее брак был далеко не счастливым из-за постоянной ревности супруга, который погиб в Первой мировой в одном из самых первых боев (тогда она этого еще не знала и считала себя несвободной). Знакомые, заметив интерес Грина к молодой женщине, предупреждали: «Нина Николаевна, Грин к вам неравнодушен, берегитесь его, он опасный человек – был на каторге за убийство своей жены. И вообще прошлое его очень темно».
А потому она тяжело заболела тифом и мать отправила ее подлечиться к родственникам под Москву. У памятника «Стерегущему», провожая уже дорогую сердцу Нину и обещая навещать, Грин подарил ей стихотворение.
Когда, одинокий, я мрачен и тих,
Скользит неглубокий подавленный стих,
Нет счастья и радости в нем,
Глубокая ночь за окном…
Кто вас раз увидел, тому не забыть,
Как надо любить.
И вы, дорогая, являетесь мне,
Как солнечный зайчик на темной стене.
Угасли надежды. Я вечно один,
Но все-таки ваш паладин.
Нина Николаевна вспоминала, что ухаживаниям Грина, да и этому эпизоду с посвящением стихов она не придала тогда большого значения.
Нина тяжело и долго болела, а Грин так и не смог ее навестить.
Зимой 1921 года на Невском проспекте Грин снова случайно встретился с Ниной Николаевной. «Необходимо было каждому из нас отмучиться отдельно, – писала Нина Николаевна, – чтобы острее почувствовать одиночество и усталость. А встретились случайно снова, и души запели в унисон»… «Мокрый снег тяжелыми хлопьями падает на лицо и одежду. Мне только что в райсовете отказали в выдаче ботинок, в рваных моих туфлях хлюпает холодная вода, оттого серо и мрачно у меня на душе – надо снова идти на толчок, что-нибудь продать из маминых вещей, чтобы купить хоть самые простые, но целые ботинки, а я ненавижу ходить на толчок и продавать».
Она была медсестрой в сыпно-тифозном бараке села Рыбацкого, а жила в Лигове и через Питер ездила на работу. Грин, уже достаточно известный писатель, предложил ей заходить иногда к нему в Дом искусств («Диск»), где было тепло и сухо.
В начале марта 1921 года Грин предложил Нине Николаевне стать его женой. Про жениха она судила так – «не было противно думать о нем», – и этого было достаточно, чтобы согласиться. Она понимала, что никакого глубокого чувства к ней писатель не испытывает и все еще встревожен неразделенным порывом к Алонкиной, но рассуждала так: «Я согласилась. Не потому, что любила его в то время, а потому, что чувствовала себя безмерно усталой и одинокой, мне нужен был защитник, опора души моей. Александр Степанович – немолодой, несколько старинно-церемонный, немного суровый, как мне казалось, похожий в своем черном сюртуке на пастора, соответствовал моему представлению о защитнике. Кроме того, мне очень нравились его рассказы, и в глубине души лежали его простые и нежные стихи».
Они начали совместную жизнь аккурат 8 марта 1921 года и в тот же день он подарил молодой жене те самые «простые и нежные стихи»:
Дверь закрыта, лампа зажжена,
Вечером ко мне придёт она,
Больше нет бесцельных, тусклых дней,
Я сижу и думаю о ней.
В этот день она даст руку мне,
Доверяясь тихо и вполне.
Страшный мир свирепствует вокруг.
Приходи, прекрасный, милый друг.
Приходи! Я жду тебя давно.
Было так уныло и темно,
Но настала зимняя весна.
Лёгкий стук... Пришла моя жена.
Пять, и шесть... и восемь лет пройдёт,
А она, такая же, войдёт,
И такой же точно буду я...
Хорошо, любимая моя.
Александр Степанович не раз предлагал оформить их отношения официально, но всякий раз получал отказ: «Сашенька, я буду тебе хорошей женой и без всяких обязательств, только люби меня всем сердцем, как мне надо: без ревности, недоверия. И тебя не сделает лучшим мужем подписанная бумажка или венцы над головой. Но зато у меня так хорошо и чисто на душе: я свободна и, если увижу, что мы не подходим друг другу, могу, не боясь, тебе это сказать и уйти от тебя. Нет на мне цепей, и на тебе тоже».
Но Грин не сдался. 20 мая, в чудесный, солнечный, тёплый день, он попросил Нину Николаевну прогуляться и зайти с ним в одно учреждение. На двери большой неуютной комнаты было написано «ЗАГС», но Нине Николаевне оно ничего не говорило: она еще не успела привыкнуть к сокращенным названиям, во множестве появившимся в первые годы советской власти.
Только в комнате, взяв Нину за руку и посмотрев в ее глаза нежным взглядом так, что у женщины на душе стало хорошо и спокойно, Грин признался: «Ниночка, друг мой, не сердись на меня. Я привёл тебя туда, где записывают браки... Для моей души необходимо, чтобы брак наш был оформлен, и я сердцем прошу тебя: не откажи мне в этом. Никогда, ни в чём я тебя неволить не буду, верь мне. Подойдём к этой женщине и оформим нашу близость. Потом я скажу тебе все хорошие и нежные слова, на коленях попрошу прощения, что обманом завёл тебя сюда».
Нина, испытав вдруг сильное волнение, не смогла обидеть его отказом.
Золотистая Нина,
Лазурно сияя,
И рдея, как цвет сольферино,
Зарделась, блестела,
Приют убирая
Веселого Грина.
А после нее здесь осталась улыбка
Неба, лучей, сольферино.
Ты здесь была, ненаглядная цыпка,
Стараясь для старого Грина.
И еще много стихов, посвященных «золотистой Нине».
В литературе желая не быть
Обычной чернильной уродиной,
Чтоб расположенье твое заслужить
Пишу тебе черной смородиной.
Когда рассердишься ты на меня,
Как капрал перед взводом,
О смородине этой память храня,
Напишу тебе чистым мёдом.
* * *
Нине Николаевне Грин
Голубчику-жене, —
;;;;отчаянному плаксе,
не взрослому вполне, —
И не такому, как все, —
Строителю дворцов,
Хранителю супруга,
Изобретателю
;;;;бретонских огурцов
И механического плуга.
Вопреки традиционному сценарию «влюбленности-любви», как только Грин и Короткова поженились, в их отношениях чудесным образом стала зарождаться любовь: «Мы вскоре поженились, и с первых же дней я увидела, что он завоевывает мое сердце. Изящные нежность и тепло встречали и окружали меня, когда я приезжала к нему в Дом искусств».
«Он не однажды вспоминал ту минуту, когда мы с ним впервые остались вдвоем и я, лежа рядом, стала обертывать и закрывать его одеялом с той стороны, которая была не рядом со мной. “Я, – говорил Александр Степанович, – вдруг почувствовал, что благодарная нежность заполнила все мое существо, я закрыл глаза, чтобы сдержать неожиданно подступавшие слезы, и подумал: Бог мой, дай мне силы сберечь ее…”».
«Алые паруса» Грин заканчивал, будучи уже женат на Нине Николаевне, и главная героиня Ассоль была написана с нее.
В мае 1921 года он писал ей: «Я счастлив, Ниночка, как только можно быть счастливым на земле… Милая моя, ты так скоро успела развести в моем сердце свой хорошенький садик, с синими, голубыми и лиловыми цветочками. Люблю тебя больше жизни».
Еще позднее в мемуарах она написала: «За долгие годы жизни коснешься всего, и из случайных разговоров с Александром Степановичем я знала, что в прошлом у него было много связей, много, быть может, распутства, вызываемого компанейским пьянством. Но были и цветы, когда ему казалось, что вот это то существо, которого жаждет его душа, а существо или оставалось к нему душевно глухо и отходило, не рассмотрев чудесного Александра Степановича, не поняв его, или же просило купить горжетку или новые туфли, как “у моей подруги”. Или же смотрело на Грина, как на “доходную статью” – писатель, мол, в дом принесет. Это все разбивалось и уходило, и казалось ему, что, может быть, никогда он не встретит ту, которая отзовется ему сердцем, ибо стар он становится, некрасив и угрюм. А тут, на наше счастье, мы повстречались».
«Жилось по тогдашним временам материально скудновато, но, Бог мой, как бесконечно хорошо душевно. В ту зиму Грин еще не пил, наши души слились неразрывно и нежно. Я – младшая и не очень опытная в жизни, не умеющая въедаться в нее, в ее бытовую сущность, чувствовала себя как жена Александра Степановича, его дитя и иногда его мать».
Нина Николаевна просила мужа лишь об одном – не пить: «Саша, голубчик, послушай меня. Не прикасайся больше к вину ни в каком количестве. У нас есть все, чтобы жить мирно и ласково».
Я тебе, моя родная,
Долго не писал стихов,
Я тебе, моя святая,
Долго не носил цветов.
Я тебе, мой друг-дружочек
Долго не носил конфет.
Был я беден, словно инок,
Трезв я был, как Иафет.
Вот теперь я стал богатый,
Тыщу высудил рублей,
Рыжий Крутиков, проклятый,
Нам не шлет их, лиходей,
Оттого мне пользы мало
От богатства моего, —
Будешь есть ты снова сало
Хлеб и — больше ничего.
Нет цветов, конфетов нету,
Нет ни пива, ни вина,
И по белому по свету
Ходит песенка одна:
Жил-был Саша,
Жил-был Грин,
Скушал Саша
Хрен и блин.
Наконец, незадолго до своей кончины в 1932 году, уже будучи больным, Грин посвятил жене последнее свое стихотворение к одиннадцатилетию их свадьбы:
;«11»
«Одиннадцать лет?!... Никакой юбилей», —
Так скажут глупцы, без запинки;
А нам эта цифра гораздо важней,
Чем четверть столетия — Глинки.
«Не делится на 5, — так скажут глупцы
Солидности нет при остатке
Ни на 3, ни на 7, — скажу я, — отцы!
Но делится на 2 — прегладко.
«11» — две одиноких черты,
Дружательных два человечка
Внутри — однородной породы цветы,
Снаружи — как волк и овечка
Иль козочка, котик... Ответить всерьез
О цифре 11 — трудно;
В ней песни, лучи, и гирлянда из роз
И звон раздающийся чудно.
Я болен; лежу и пишу, а Она
Подсматривать к двери приходит;
Я болен лежу; — но любовь не больна
Она карандаш этот водит.
В Феодосии Грин написал роман «Золотая цепь» (1925), задуманный как «воспоминания о мечте мальчика, ищущего чудес и находящего их». Осенью 1926 года Грин закончил главный свой шедевр — роман «Бегущая по волнам», над которым работал полтора года. В этом романе соединились лучшие черты таланта писателя: глубокая мистическая идея о потребности в мечте и воплощении мечты, тонкий поэтический психологизм, увлекательный романтичный сюжет. Два года автор пытался опубликовать роман в советских издательствах, и лишь в конце 1928 года книга увидела свет в издательстве «Земля и фабрика». С большим трудом в 1929 году удалось издать и последние романы Грина: «Джесси и Моргиана», «Дорога никуда».
Грин грустно отмечал: «Эпоха мчится мимо. Я не нужен ей — такой, какой я есть. А другим я быть не могу. И не хочу». «Пусть за всё моё писательство обо мне ничего не говорили как о человеке, не лизавшем пятки современности, никакой и никогда, но я сам себе цену знаю».
В 1927 году частный издатель Л.В. Вольфсон начал издавать 15-томное собрание сочинений Грина. Грин тут же поспешил поделиться радостью с Верой Павловной (тогда уже Калицкой):
«Милая Верочка, совершилось такое событие: 10 февраля в Феодосию приехал Вольфсон (изд<ательст>во «Мысль») и купил у меня полное собрание сочинений — 15 томов; т. е. — всё, что в книгах и по журналам. 10.000 экз<емпляров> каждый том. В 8 месяцев все выйдут из печати. Сделка эта даст, всего 15—20 тысяч рублей, пока же, авансом я получил 3000 р.
Почти наверное, по этим делам придется нам с Ниной быть в Петербурге в 1-ой половине мая. Конечно, мы очень рады, т. к., наконец, избавились от долгов. А их было уже 775 руб. На днях мы поедем в Ялту, там — до Пасхи, затем — в Москву и, по всей видимости, в СПб.
Наша весна запоздала, лишь теперь делается тепло. Были снега, морозы... Целый месяц.
В Питере, вероятно, устроим чтение нового романа «Бегущая по волнам».
Напиши, как Вы живете. Все это мне нужно и важно. Сижу тихий, выпиваю мало, зубы пломбирую. Привет Казимиру Петровичу, которого я очень уважаю.
Твой А. Грин.
2 апр. <19>27 г. Феодосия.
P.S. Н<ина> Н<иколаевна> шлет привет и всё самое хорошее.
А.Г.»
Но вышли только 8 томов, после чего Вольфсона арестовало ГПУ. Попытки Грина настоять на выполнении контракта с издательством приводили только к огромным судебным издержкам и разорению. У Грина снова стали повторяться запои. Однако, в конце концов, семье Грина всё же удалось выиграть процесс, отсудив семь тысяч рублей, которые, впрочем, сильно обесценила инфляция.
Квартиру в Феодосии пришлось продать. В 1930 году Гриневские переехали в город Старый Крым, где жизнь была дешевле. Проживая в Крыму, Гриневские состояли в постоянной переписке с Верой Павловной. Она очень интересовалась жизнью и литературной судьбой Александра Степановича, присылала вырезки рецензий на его произведения, выполняла издательские поручения Грина, тем более что и сама занялась сочинительством.
Роман «Недотрога», начатый Грином в это время, так и не был закончен, хотя некоторые критики считают его лучшим в его творчестве. Грин мысленно продумал до конца весь сюжет и сказал Нине: «Некоторые сцены так хороши, что, вспоминая их, я сам улыбаюсь». В конце апреля 1931 года, будучи уже серьезно больным, Грин в последний раз ходил (через горы) в Коктебель, в гости к Волошину. Этот маршрут до сих пор популярен среди туристов и известен как «тропа Грина».
С 1930 года советская цензура вынесла жестокий приговор писателю: «Вы не сливаетесь с эпохой». Переиздания Грина были запрещены, новые книги могли выходить строго по одной в год. Супруги нищенствовали, буквально голодали и часто болели. Грин пытался охотиться на окрестных птиц с луком и стрелами, но безуспешно.
В Старом Крыму в последние годы жизни Грин часто вместе с супругой ходил в церковь.
Летом Грин отправился в Москву в надежде продать новый роман. Но ни одно издательство он не заинтересовал. Разочарованный писатель сказал жене: «Амба нам. Печатать больше не будут».
Отправили просьбу о пенсии в Союз писателей – ответа не было. Горький, к которому Грин также обращался за помощью, молчал. В воспоминаниях Нины Николаевны этот период охарактеризован одной фразой: «Тогда он стал умирать».
Он умирал без ропота и кротко, никого не проклиная и не озлобясь. За два дня до смерти он попросил, чтобы пришел священник.
О последних месяцах жизни мужа Нина Николаевна писала: «Поистине эти месяцы были лучшими, чистейшими и мудрейшими в нашей жизни».
Умер Александр Степанович утром 8 июля 1932 года, на 52-м году жизни, от рака желудка. Похороны состоялись на следующий день.
«Я думала, что провожать буду только я да мама. А провожало человек 200, читателей и людей, просто жалевших его за муки. Те же, кто боялся присоединиться к церковной процессии, большими толпами стояли на всех углах пути до церкви. Так что провожал весь город».
В Старом Крыму на его могиле установлен памятник по мотивам произведения «Бегущая по волнам».
Но Нина Николаевна Грин еще не знала, что ее ждала впереди не менее, а даже более трагическая судьба, нежели у Александра Степановича.
Когда фашистские войска захватили Крым, Нина осталась с тяжело больной матерью на оккупированной нацистами территории, работала в оккупационной газете «Официальный бюллетень Старо-Крымского района» и была угнана на трудовые работы в Германию. В 1945 году добровольно вернулась в СССР, где ее тут же отдали под суд за сотрудничество с оккупантами: Нина Николаевна получила десять лет лагерей за «коллаборационизм и измену Родине» с конфискацией имущества. Отбывала заключение в сталинских лагерях на Печоре.
Вышла на свободу в 1955 году по амнистии (реабилитирована в 1997 году) и вернулась в Старый Крым, где с трудом отыскала заброшенную могилу мужа. Будучи уже немолодой женщиной, она стала хлопотать о возвращении дома, где умер Грин. Там она открыла Дом-музей Грина в Старом Крыму, и там же она провела последние десять лет своей жизни.
Нина Николаевна Грин скончалась 27 сентября 1970 года. Похоронить себя она завещала рядом с мужем, на что местное партийное начальство наложило запрет. Супругу писателя похоронили в другом конце кладбища. Но 23 октября следующего года, в день рождения Нины, шестеро ее друзей ночью перезахоронили гроб в предназначенное ему место.
Александр Грин занимает в русской и мировой литературе совершенно особое место. У него не было ни предшественников, ни прямых продолжателей. Критики пытались сравнивать его с близкими по стилю Эдгаром По, Эрнстом Гофманом, Робертом Стивенсоном, другими — но каждый раз выяснялось, что сходство это поверхностно и ограниченно. «Он вроде бы и классик советской литературы, а вместе с тем не совсем: он в одиночестве, вне обоймы, вне ряда, вне литературной преемственности».
Эдуард Багрицкий писал, что «мало кто из русских писателей так прекрасно овладел словом во всей его полноценности». Максим Горький так отзывался о Грине: «полезный сказочник, нужный фантазёр». Маяковский, наоборот, скептически относился к творчеству Грина: «Прилавок большого магазина „Бакинский рабочий“. Всего умещается 47 книг… Из умещённых — 22 иностранных… Русский, так и то Грин». По мнению Мариэтты Шагинян, «несчастье и беда Грина в том, что он развил и воплотил свою тему не на материале живой действительности, — тогда перед нами была бы подлинная романтика социализма, — а на материале условного мира сказки, целиком включённого в „ассоциативную систему“ капиталистических отношений».
Поэт Леонид Мартынов, почитавший творчество Александра Грина, в конце 1960-х годов обращал внимание современников на то, что «Грин был не только прекрасным романтиком, но одним из блестящих критических реалистов». Из-за переиздания одних и тех же произведений Грина знают «далеко не целиком, представляя его всё ещё как-то односторонне, зачастую сусально-романтически».
Его называли «мрачным, тихим, как каторжник в середине своего срока», а Ходасевич и вовсе сострил: «туберкулезный человек… занимавшийся дрессировкой тараканов». Большинство знало Александра Грина именно таким.
Мы умираем не от рака
ГУБАНОВЫ-РУСТАЙКИС
Губановых писателей несколько – Вячеслав, Георгий, Олег, Пётр… Причем, все они, как говорится не то, что не родственники, но даже не однофамильцы. Но меня в данном случае интересует поэт Леонид Губанов – один из самых потерянных поэтов послевоенного периода, и один из самых талантливых при этом. Самого Губанова называют «утаенным гением эпохи», стихи его иногда определяют, как немыслимую смесь Сергея Есенина и Велимира Хлебникова. Но стихи Губанова — абсолютно самобытны. И до сих пор недооценены.
Леонид Георгиевич Губанов (1946-1983) – поэт, один из создателей неофициального литературного кружка СМОГ.
Леонид Губанов родился в Москве в семье инженера, автора патентованных изобретений Георгия Георгиевича Губанова, заслуженного изобретателя СССР, начальника лаборатории, ведущего инженера-конструктора в КБ Сухого, и Анастасии Андреевны Перминовой, сотрудницы ОВИРа (а до этого работала на Петровке, 38). Это был второй сын в семье.
По рассказам брата будущего поэта, Владислава Губанова, фамилия у них, и у всех родственников, была Шалимовы. Супруга деда (мать отца) стала Шалимовой-Губановой, а отец братьев, Георгий Георгиевич, стал уже просто Губановым. А фамилию с Шалимова на Губанов поменял тот самый дед по матери, Егор Иванович. Он был большевиком и, когда его в 1910 году арестовали и отправили в ссылку в Оренбургскую губернию, откуда он сбежал и поменял фамилию на Губанов.
Писать стихи Лёня начал с детства. Тогда же увлекся футуризмом. Еще в 7 классе пробовал организовать поэтическое сообщество, издавать рукописный неофутуристический журнал «Бом», вместе с друзьями провел несколько поэтических выступлений в московских школах. Затем записался в литературную студию Московского дворца пионеров, а в 1962 году поступил в литературную студию при районной библиотеке им. Дм. Фурманова. Несколько его стихотворений были опубликованы в газете «Пионерская правда», а также в коллективном сборнике студийцев.
Я родился с неизвестною звездой.
По России синей силой моросило.
Ты, История, не охай и не вздорь,
б ы л о!
Я родился там, где ноют про тоску
под заплывшими глазами у иконы,
там, где в царстве босяков и потаскух
восходила моя Царская корона.
Я родился,
догорали два угла,
и печально перезванивались Главы,
и держали наготове два пера,
две надежды, две жены и две державы!
(1960 (Школьные коридоры) – 1963)
На него обратили внимание известные поэты. Юное дарование приводило в восхищение как докторов психиатрической клиники, куда школьник попадал в качестве пациента, так и знаменитых литераторов (Межирова, Вознесенского, Евтушенко).
В 1964 году Евгений Евтушенко помог напечатать отрывок из поэмы Леонида Губанова в журнале «Юность». Но после этого на Губанова и Надежду Мальцеву (чьи стихи вместе с губановским были напечатаны на развороте журнала) обрушилась советская критика – на созданный образ художника, не вписывающийся в соцреалистические каноны, жесткой критикой отреагировали центральные издания (от «Правды» и «Литературной газеты» до «Крокодила» – всего 12 штук фельетонов... Суть отрывка в том, что поэты умирают молодыми, и рамка их жизней – это 37), и эта публикация стала последней публикацией Леонида Губанова в советской прессе. Особенно преуспел в этих «наскоках» на молодые таланты в общем-то неплохой поэт Алексей Марков, скрывшийся под псевдонимом А.С.
«Куда до них Северянину!
«Я гений, Игорь Северянин!»
Игорь Северянин, 1887 года рождения, не гений. Несмотря на его настойчивые заверения. Это доказано жизнью и шестым номером журнала «Юность»:
Отдайте мне тайны:
Зеленую тайну,
И красную тайну,
И черную тайну.
Вы можете спросить, зачем понадобились вдруг человеку цветные тайны. Человек вам русским языком отвечает: посадить «весенним листочком» – раз. Выпустить «в мутную проседь рассвета» – два.
Мог вычурнейший из вычурных эгофутуристов Северянин так ловко пристраивать тайны? Не мог.
А вот наша простая советская девушка Надя Мальцева, 1945 года рождения, смогла.
А почему? Потому что Надя, как сообщает «Юность», окончила вечернюю школу.
Теперь послушаем Л. Губанова.
Холст 37х37
Такого же размера рамка.
Мы умираем не от рака,
И не от старости совсем.
Когда изжога мучит дело,
И тянут краски теплой плотью,
Уходят в ночь от жен и денег
На полнолуние полотен.
Да! мазать мир! Да! кровью вен!
Забыв измены, сны, обеты
И умирать из века в век
На голубых руках мольберта.
Снилось Северянину что-нибудь подобное? Не снилось. Не тот век. Не те сны. Это могло присниться только в наши ночи. Только нашему Лене Губанову, 1947 года рождения. Ученику нашей школы. Вот и выходит, что не гений был Игорь Северянин. Далеко не гений.
А.С.»
Это были всего восемь строк, но какие пророческие, о них долго гудела вся творческая Москва, а соответствующие органы оскалились: будет фельетон Л. Лиходеева в «Комсомольской правде», потом — осуждающее выступление первого секретаря ЦК комсомола С. Павлова… Так государство тогда воспи¬тывало своих детей.
Забегая вперед, скажу – Губанова не стало в сентябре 1983 года, ему как раз исполнилось 37 лет (первое, что Губанов говорил при знакомстве, – он умрет в 37 лет, осенью).
В ответ в журнале «Юность» в № 12 за тот же год было опубликовано «Открытое письмо юмористу-дебютанту Алексею Маркову» за подписью «Галка Галкина» (персонаж, выдуманный Борисом Полевым для юмористического отдела «Юности»), после чего на многие годы возможность печатать собственные стихотворения для Мальцевой (как и для Губанова) была закрыта.
Чтобы не повторяться, «Открытое письмо юмористу-дебютанту Алексею Маркову» за подписью «Галка Галкина» можно прочитать в очерке «ГОЛОДНЫЕ-МАЛЬЦЕВЫ» в главке, посвященной Надежде Мальцевой.
Губанов – молодой, горячий парень, конечно, вспылил. После этой публикации отправился в «Крокодил», взяв с собой для надежности крепкого кореша из дворовой шпаны, занимавшегося в секции бокса. Морду бить неизвестному автору, скрывшемуся за инициалами А.С. А, возможно, и за гонораром – ведь это его стихи перепечатали, а не чьи-нибудь!
Об этом событии подробно вспоминает доктор медицинских наук, Виктор Викторович Гульдан, известный психиатр, нарколог, лечивший и вылечивавший многих поэтов: «Это было где-то в 1964 году. Я тогда учился в Геолого-разведочном. (Потом окончил психфак МГУ.) Боксом я уже не занимался к тому времени. С Леней мы не были близко знакомы. Но он знал, что я из боксеров. Наверное, других боксеров в его окружении не оказалось, и поэтому понадобился я. Он вспомнил мой телефон и позвонил. Я от встречи не отказался, с чего бы это отказываться? И мы поехали в редакцию.
Внизу долго стояли. Леня добивался, чтобы нас пустили. Наконец нас пустили, и мы поднялись на лифте на какой-то этаж, и вошли в кабинет. Мы были трезвые, Леня вел себя деловито, и совершенно спокойно. Скандалить, «бить морды» не собирался. В кабинете за столом сидел один мужчина, только мы вошли, как он, ни слова не говоря, прошел мимо нас на выход, а через минуту в кабинет вошло много народа. И нам стали угрожать милицией и требовать, чтобы мы покинули редакцию. Никакого разговора не получилось. И после нашего визита в «Крокодиле» появился еще один фельетон, где вроде бы и упоминается «боксер», то есть я».
Писатель Николай Климонтович в своем рассказе «Лёнечка» добавляет: «И эти три строфы так и остались единственной прижизненной публикацией Губанова на родине, а эти оскорбительные рецензии — так никогда и не зажившей раной Лёнечкиной души.
Леня всегда считал, что вся эта история — от начала до конца — дело рук Вознесенского и Евтушенко, бывшими тогда членами редколлегии либеральной «Юности». Мол, они таким образом навсегда избавились от конкуренции с его стороны. Не думаю, что Евтушенко, одной рукой печатая Леню, другой обзванивал редакции и заказывал ругательные статьи. Но сам он никогда бы так не подставился. И, будучи мастером литературной интриги, не мог не понимать, что такая неподготовленная чрезмерно яркая публикация неотвратимо погубит официальную репутацию молодого неизвестного пиита. Более того, они и не вступились за юного «художника», когда началась травля, глухо промолчав. И позже неизменно избегали поминать его имя, когда давали интервью с неизбежным ответом на вопрос «о молодых».
Лев Аннинский в очерке «Леонид Губанов. В таинственном бреду» описывает прелюдию к этой публикации и послесловие к ней: «Эмоционально эта история полна горечи и сладости. Поэт Петр Вегин, имеющий вкус к рискованным предприятиям, соображает, кому бы показать губановские стихи; среди корифеев «шестидесятничества» (а дело происходит в 1964 году) он находит такого виртуоза подтекстов, мастера редакционных уловок, аса лавирования среди цензурных барьеров и покровителя молодых талантов, как Евгений Евтушенко (все эпитеты – вегинские).
Ас соглашается: «Пусть приносит».
Стихи принесены в журнал «Юность»…
В журнале еще не выветрился пьянящий дух катаевских времен (дух “мовизма”, как трезво шутил сам Катаев), однако на лишние неприятности здесь теперь не напрашиваются: Борис Полевой тщательно взвешивает публикации. Евтушенко идет к нему и целый час читает вслух Губанова. Как член редколлегии, курирующий в журнале поэзию, Евтушенко предлагает его в номер, посвященный дебютантам. Полевой и Преображенский приходят в ужас: стихи не лезут ни в какие ворота (даже либерально “мовистские”). В публикации отказано. Евтушенко заявляет, что в таком случае он выходит из состава редколлегии.
Лежит в гробу мое молчанье,
И тот, кто дорог, догорел.
Я знаю – песня не случайна.
Зачем же делать замечанья,
Когда выводят на расстрел?
Расстрел отменен. Сторговавшись, отбирают 12 строк. Хотя и отмеченных дерзостью, но более или менее проходимых…
Все бы сошло, но на это полнолуние мгновенно откликается главный сатирический журнал страны «Крокодил»:
“Снилось Северянину что-нибудь подобное? Не снилось. Не тот век. Не те сны. Это могло присниться только в наши ночи. Только нашему Лене Губанову, 1946 года рождения. Ученику 9-го класса нашей школы. Вот и выходит, что не гений был Игорь Северянин. Далеко не гений”.
Умнее всех реагирует сам Губанов: укус «Крокодила» сулит куда больше, чем обручение с «Юностью». Надо же знать тогдашний образ жизни! Не успевает разнестись по советской печати сигнал к травле, как в дело включаются «вражьи голоса»: стихи идут в эфир, прорываются сквозь треск глушилок, Губанова запоминает вся диссидентская рать, и он мгновенно становится героем дня. В смысле – героем зарубежных голосов. Переоценивать эту репутацию не следует. Наиболее проницательный знаток поэзии Губанова (и его характера) Владимир Бондаренко с уверенностью утверждает, что рано или поздно Губанов, окажись он «там», разругался бы и с западными покровителями: «набил бы кому-нибудь морду и был бы отправлен в американскую тюрягу». В тюрягу его не отправили и на родине (отправили в психиатричку к Кащенко). На родине, по наблюдению того же Бондаренко, Губанов не был своим, ни у либералов, ни у патриотов, он был «вольным русским поэтом». То есть самоотверженно-отверженным. То есть затравленным гением.
Слово «гений», в сущности, подсказано «Крокодилом», иронически поставившим в эпиграф строку Северянина: «Я – гений…». Может, Губанов не подхватил бы его, но нашла коса на камень. Извлечь из этой ситуации ореол, одновременно победоносный и мученический, не сумел, кажется, никто из его ровесников. А он еще и в атаку их повел. Собрав отверженных в могучую кучку, объявил себя и несколько своих друзей «Самой Молодой Организацией Гениев».
Либеральная оттепель 60-х еще не подернулась ледком подступающих заморозков, да и от Организации несет духом не столько подзамыленного “мовизма”, сколько полузабытой проломной саморекламой 20-х годов; СМОГ – это в расшифровке – для разумного начальства: Смелость, Мысль, Образ, Глубина. Для соратников по безрассудному бунту – клич: кто СМОГ, тот выиграл… (а для себя: «Я прошипел сквозь смог рассвета»).
Старики не выдержали, дрогнули, отступили. Предложили гениям прийти в Союз писателей и почитать стихи.
На таком чтении я оказался в 1965 году в роли приглашенного критика. Стихов не запомнил: мне мешало ощущение ярмарочного представления и всегдашнее почти импульсивное отвращение, когда кто-то называет себя гением. Запомнился мне седовласый Борис Слуцкий, с судейскими интонациями самоотверженно отчеканивший: “Товарищи смогисты, я считаю, что ваши дела хо-ро-ши”. Да еще один из гениев, так же крепко отчеканивший в ответ: “А вот попроси я у кого-нибудь из вас три рубля, – не дадите!”.
Не помню, кто такое сказал, но не Губанов. Может, его и не было на том обсуждении. Но имя его как вдохновителя и организатора партии “смогистов” топором висело в воздухе.
Вскоре это представление забылось, затерлось, затерялось; как-никак накатывала новая эпоха, до подавления Пражской Весны было рукой подать. Поколение гениев осталось где-то в “подробностях времени”. Поколение, оттесненное от рулей и рычагов, отрезавшее себя от Системы, ушедшее в “сторожа и дворники”, предпочло сидеть в бойлерной и считать звезды, чем иметь с Системой хоть какое-то дело...»
Думается, здесь есть смысл процитировать целиком поэму «Полина», опубликованный в «Юности» отрывок из которой навсегда поссорил Губанова с советской цензурой (поэту тогда исполнилось всего восемнадцать лет):
ПОЛИНА
Полина! Полынья моя!
Когда снег любит –
значит, лепит,
А я, как плавающий лебедь,
В тебе, не помнящей меня.
Полина! Полынья моя!
Ты с глупым лебедем свыкаешься,
И невдомек тебе, печаль моя,
Что ты смеркаешься, смыкаешься,
Когда я бьюсь об лед молчания.
Снег сыплет то мукой, то мукой,
Снег видит, как чернеет лес,
Как лебеди, раскинув руки,
С насиженных слетают мест.
Вот только охнут бабы в шали,
Дохнут морозиком нечаянно,
Качать второму полушарию
Комочки белого отчаянья.
И вот над матерьми и женами,
Как над материками желтыми
Летят, курлычут, горем корчатся –
За теплые моря в край творчества.
Мы все вас покидаем, бабы!
Мы — лебеди, и нам пора
К перу, перронам, переменам,
Не надо завтра мне пельмени –
Я улетаю в 22!
Забыв о кошельках и бабах,
Ждут руки на висках Уфы,
Как рухнут мысли в девять баллов
На робкий, ветхий плот строфы.
Душа моя, ты — таль и опаль,
Двор проходной для боли каждой,
Но если проститутка кашляет,
Ты содрогаешься, как окрик!
И все же ты тепла, и зелена,
И рифмой здорово подкована.
Я сплю рассеянным Есениным,
Всю Русь сложив себе под голову!
Давно друзей не навещаю я.
Все некогда — снега, дела.
Горят картины Верещагина
И пеплом ухают в диван!
И где-то с криком непогашенным
Под хохот и аплодисменты
В пролет судьбы уходит Гаршин,
Разбившись мордой о бессмертье.
Так валят лес, не веря лету,
Так, проклиная баб и быт,
Опушками без ягод слепнут
Запущенные верой лбы.
Так начинают верить небу
Продажных глаз, сгоревших цифр,
Так опускаются до нэпа
Талантливые подлецы.
А их уводят потаскухи
И подтасовка бед и войн,
Их губы сухо тянут суки.
Планета, вон их! Ветер, вон!
При них мы сами есть товар,
При них мы никогда не сыты,
Мы убиваем свой талант,
Как Грозный собственного сына!
Но и тогда, чтоб были шелковыми,
Чтобы не скрылись ни на шаг,
За нами смотрят Балашовы
С душой сапожного ножа.
Да! Нас опухших и подраненных,
Дымящих, терпких, как супы,
Вновь разминают на подрамниках
Незамалеванной судьбы.
Холст тридцать семь на тридцать семь.
Такого же размера рамка.
Мы умираем не от рака
И не от старости совсем.
Мы сеятели. Дождь повеет,
В сад занесет, где лебеда,
Где плачет летний Левитан, –
Русь понимают лишь евреи!
Ты — лебедь. Лунь. Свята, елейна.
Но нас с тобой, как первый яд,
Ждут острова святой Елены
И ссылки в собственное «я».
О, нам не раз еще потеть
И, телом мысли упиваясь,
Просить планету дать патент
На чью-то злую гениальность.
Я — Бонапарт. Я — март. Я плачу
За морем, как за мужиком,
И на очах у черных прачек
Давлюсь холодным мышьяком.
Господь, спаси меня, помилуй!
Ну, что я вам такого сделал?
Уходит из души полмира,
Душа уходит в чье-то тело.
И вот уже велик, как снег,
Тот обладатель.
Не беспокоясь о весне,
Он опадает.
Но он богат, но он базар,
Где продают чужие судьбы.
Его зовут месье Бальзак
И с ним не шутят.
С его пером давно уж сладу нет,
Сто лет его не унимали.
Ах, слава, слава, баба слабая,
Какие вас умы не мяли?
Когда мы сердце ушибаем,
Где мысли лезут, словно поросль,
Нас душат бабы, душат бабы,
Тоска, измена, ложь и подлость.
Века, они нам карты путают,
Их руки крепче, чем решетки,
И мы уходим, словно путники,
В отчаянье и отрешенность.
Мы затухаем и не сетуем,
Что в душу лезут с кочергою.
Как ветлы над промокшей Сетунью,
Шумят подолы Гончаровых.
Ах, бабы, бабы, век отпущен вам,
Сперва на бал, сперва вы ягодка,
За вашу грудь убили Пушкина.
Сидела б, баба, ты на якоре!
Ау! Есенину влестившая
Глазами в масть, устами в кленах
Ты обнимаешь перестывшего
За непознавших, но влюбленных.
Тебе, не любящей одних,
Его как мальчика швырять.
Да! До последней западни!
Да! До последнего шнура!
О, если б знали вы, мадонны,
Что к Рафаэлю шли на Пасху,
Что гении сидят, как вдовы,
Оплакивая страсть напрасную,
Что гении себя не балуют,
Что почерк их ночами точится,
Что издеваются над бабами,
Когда не в силах бросить творчество.
Когда изжогой мучит тело
И тянут краски теплой плотью,
Уходят в ночь от жен и денег
На полнолуние полотен.
Да! Мазать мир! Да! Кровью вен!
Забыв измены, сны, обеты,
И умирать из века в век
На голубых руках мольберта.
Полина, полоня меня
Палитрой разума и радости,
Ты прячешь плечики, как радуга,
На стих мой, как на дождь, пеняя.
Но лишь наклонишься ты маком,
Губами мне в лицо опав,
Я сам, как сад, иду насмарку
И мне до боли жалко баб!
Как впоследствии писал его друг и также один из создателей группы СМОГ Владимир Алейников, «Губанов начал рано и блистательно. Большой талант его был очевиден для всех. Стихи его прекрасно воспринимались с голоса. А читал он охотно, много, везде. В течение года литературная Москва была им покорена. Можно сказать, это русский вариант Рембо» (Алейников В. Имя времени // НЛО. 1998. № 29).
Уже в начале следующего, 1965-го, года Губанов вместе с Владимиром Алейниковым, Владимиром Батшевым, Юрием Кублановским, Юлией Вишневской и другими участвовал в создании независимого литературно-художественного объединения СМОГ («Смелость, Мысль, Образ, Глубина»), стал одним из авторов его программы, устроил на своей квартире «штаб» СМОГа. Первый поэтический вечер объединения состоялся 19 февраля 1965 года в одной из московских районных библиотек.
Владимир Радзишевский пишет, что вечер в библиотеке Фурманова (первый вечер СМОГа) прошел тихо, как детский утренник. Смогисты выходили к стулу и по очереди читали, держась за спинку. И сам Губанов отметил, что «соорудили помост, похожий на плаху», взбирались на него. Батшев надел длинную рубашку, которую всю обколол булавками. Приезжала милиция. Потом КГБ. Смогистов выпустили через черный ход. «Отмечали вином». То есть – напились. Все вечера смогистов проходили в атмосфере скандала. А некоторые скандалили до конца жизни.
В чудом сохранившейся рукописи Губанова он сам рассказал о создании СМОГа:
«...Итак, начали. Девочки и мальчики. Господа и дамы.
То, что прошло, как старая вата, не горит, а правду говорит. Снявши голову, по волосам не плачут. Я слышал, что Каплан пишет воспоминанья «Как все это начиналось». Я тоже кое-что пишу. Две акварели друг другу не помешают. Мама, это было в 1962 году. Мальчик Леня еще не лежал в сумасшедшем доме, а получал двойки и срывал химию.
Когда говорят разбитые окна, форточка слушает, открыв рот.
Итак, это было в 1962 году. Два штриха. Потому что давно – и правда. Осенью 1962 года Л. Губановым был организован неофутуризм. Семь человек и одна девочка. Девочка не человек. Любил и целовался в Сокольниках. Манифест, открытый как заграничная марка и громкий как майка Чюрлениса. Семь выступлений в школах. Журнал «Бом». 15 копеек. Переписывали и задыхались. «Маяковский, когда вы застрелитесь?» Журнал имел успех. Отводили в сторону и шепотом спрашивали: «А это ваше?» Эх вы, граждане, коровы и быки, до чего вас довели большевики... В районе Аэропорта на квартире была открыта выставка Сенкевича. Тогда мы его считали гениальным. И ходили, закрыв ноздри. Осень пахла рынком. Милиционеры говорили о бумажниках. Что еще, – музыка и свечи. Поношение прошлого. Гоношение в собственных ушах. Неофутуризм сдох в полугодовых пеленках. Губанов писал и ругался матом. Мы ничего не знали. Но что-то получилось. И было очевидно, как трешка на водку. Когда простужены, кушайте клубнику.
Опять творчество, опять желтые глаза газона, и, наконец, гостеприимный сумасшедший дом. На Беговой талантливые ребята – Садлаев, Волшаник, Мейланд и так далее. Леня пришел туда поздно, как рыба. Сетей не было, но и разбитое корыто сошло за лодку. Упорное молчание.
Чучела. Сходки.
И рваные шарфики.
Пошлите Дом пионеров на три буквы, говорила черная женщина. Послал.
Вот так забытая стрела
Не думает о крупных вишнях.
Вот так в серьезные дела
Мы как в перчатки папы вышли.
Это – из манифеста. Не буду говорить о времени, ушедшем на творчество. Оно не прошло даром. Факт тот, что 29 января 1965 года наконец-то был организован СМОГ (Самое молодое общество гениев). Все это Леня придумал в теплых переменах сумасшедшего дома. Нужно было срочно что-то делать, Надоело писать в стол. Первая программа была подписана Губановым, Алейниковым, Батшевым... В начале февраля (в 10-х числах) был произведен съезд. На съезде присутствовали поэты, художники, прозаики и т. д. Были приняты главные положения. И наметка дальнейшей работы. Февраль кипел. Помню фантики и грохот печатных машинок. Пили. Стенограмму съезда украли для КГБ. Читайте, милые, читайте.
Смогизм начинался фатально, как проститутка, и неожиданно, как премия. На квартире председателя множились пригласительные билеты, отбирались картины, Это было похоже на ад без яблока.
Первое выступление произошло в библиотеке имени Фурманова, Беговая,13. Это было 19 февраля. Ярко освещенная зала. 350 рыл в табачном дыму. Гениальные стихи и средневековая музыка. Картины, Помост похож на плаху и чуть подмигивает, Будем ходить босыми и горячими! Лишим соцреализм девственности! Ура, товарищи! Как смешно и мило. Как смело. Вечер прошел с успехом Айседоры Дункан.
Отмечали вином. Дальше закипело по инерции. Институт Сурикова, общежитие Строгановского училища, МВТУ, опять Беговая, школы и т.д. Смогизм обладал тремя гениальными поэтами, а именно: Губанов, Алейников, Кублановский. Держались как пуговицы. Кто оторвет – поцелую. Все было. Живопись, поэзия, проза, музыка, Старались друг друга перекричать. А зачем вам мороженое? Я повторяю: все было бы хорошо, если бы...»
Дальше рукопись Губанова прерывается – листы вырваны.
А вот, собственно, и Манифест СМОГа:
«МЫ СМОГ!
МЫ!
Наконец нам удалось заговорить о себе в полный голос, не боясь за свои голосовые связки.
МЫ!
Вот уже восемь месяцев вся Россия смотрит на нас, ждет от нас...
Чего она ждет?
Что можем сказать ей мы, несколько десятков молодых людей, объединенных в Самое Молодое Общество Гениев – СМОГ?
Что?
Много. И мало. Всё и ничего.
Мы можем выплеснуть душу в жирные физиономии «советских писателей». Но зачем? Что они поймут?
Наша душа нужна народу, нашему великому и необычайному русскому народу. А душа болит. Трудно больной ей биться в стенах камеры тела. Выпустить ее пора.
Пора, мой друг, пора!
МЫ!
Нас мало и очень много. Но мы – это новый росток грядущего, взошедший на благодатной почве.
Мы, поэты и художники, писатели и скульпторы, возрождаем и продолжаем традиции нашего бессмертного искусства. Рублев и Баян, Радищев и Достоевский, Цветаева и Пастернак,
Бердяев и Тарсис влились в наши жилы, как свежая кровь, как живая вода.
И мы не посрамим наших учителей, докажем, что мы достойны их. Сейчас мы отчаянно боремся против всех: от комсомола до обывателей, от чекистов до мещан, от бездарности до невежества – все против нас.
Но наш народ за нас, с нами!
Мы обращаемся к свободному миру, не раз показавшему свое подлинное лицо по отношению к русскому искусству: помогите нам, не дайте задавить грубым сапогом молодые побеги.
Помните, что в России есть мы.
Россия, XX век».
Весной 1965 года стихи Леонида Губанова были опубликованы в трёх самиздатских поэтических альманахах: «Авангард», «Чу!» и «Сфинксы».
По его предложению СМОГ 14 апреля 1965 года провел демонстрацию в защиту «левого искусства», а 5 декабря 1965-го принял участие в «митинге гласности» на Пушкинской площади, устроенном математиком и поэтом Александром Вольпиным в день Конституции. Основным лозунгом митинга было требование гласности предстоящего суда над арестованными незадолго до этого Андреем Синявским и Юлием Даниэлем. Митингующие также держали плакаты с призывом «Уважайте Советскую Конституцию».
14 апреля 1965 года у памятника Маяковскому прошла первая демонстрация смогистов. По воспоминаниям Владимира Батшева (он выступал с программой СМОГа, закончив призывом идти к Дому литераторов), было их в тот день человек 12. Да еще 40—50 «малых шефов» — сочувствующих; это люди, которые устраивали вечера смогистов, держали салоны, помогали. Леонида Губанова не было — его, спасая, не пустил на площадь Владимир Алейников.
Смогисты двинулись по Садовому кольцу. Они несли смешные плакаты: «Мы будем быть»; «Оторвем от сталинского мундира медные пуговицы идей и тем»; «Будем ходить босыми и горячими». Самый лихой плакат — «Лишим соцреализм девственности» - Марк Янкелевич придерживал для конечной точки – для ЦДЛа. За недолгий путь от Маяковки до Герцена (ныне Большая Никитская) демонстрантов изрядно потрепали крепкие, спортивные, коротко стриженые ребятки. Кого-то оттеснили в сторону, плакаты порвали. Особую ярость гэбистов вызвал почему-то плакат Саши Васюткова: «Русь! Ты вся поцелуй на морозе!» (Потом Васютков напишет поэму о площади Маяковского, и ее долго не будут печатать.)
До Дома литераторов добрались немногие. Батшеву удалось пройти внутрь и вручить петицию смогистов первому встреченному там поэту — им оказался Виктор Урин. На том красочно-торжественная часть и закончилась.
В апреле? в мае? Кончатся
сонеты и сонаты
и площадь Маяковского
станет нам Сенатской.
(Владимир Батшев)
Это переполнило чашу терпения властей и на всех смоговцев начались гонения – кого-то реально отправили за решетку, кого-то в ссылку, самого же Губанова упекли в психиатрическую больницу, где у него потребовали показаний против Александра Гинзбурга, который в июне 1966 года передал Губанову вырезки из зарубежных газет о СМОГе. И Гинзбург, и Губанов подтвердили факт передачи–получения материалов о СМОГе.
Жестоко преследовали и принудили к эмиграции Сашу Соколова, Юрия Кублановского. Выгнали из МГУ Михаила Соколова, Аркадия Пахомова, Владимира Алейникова. Пахомову пришлось посидеть и в Бутырках. Алейникова посадить не смогли, потому что он 6 лет жил в Москве без прописки, ночуя у друзей, у батарей на лестничных пролетах. Поймать бомжующего поэта и КГБ оказалось не по силам.
Вот что писала в декабре 1965 года, выходившая в Париже эмигрантская газета «Русская мысль»: «Аресты молодых поэтов в Москве: Арестованы Л. Губанов, В. Буковский и Ю. Вишневская». (Русская мысль. – Париж, 1965, 25 дек. – № 2404. – С. 2.) И на следующий год та же песня: «Антиправительственная демонстрация в «День Конституции»; Сообщение об аресте Л. Губанова, В. Буковского и Ю. Вишневской». (Посев. – Франкфурт-на-Майне, 1966, 1 янв. – № 1 (1024). – С. 1.) Вот вам и школьница в белом передничке со стихами для «Пионерской правды» – Юля Вишневская.
Родителей Леонида Губанова вызвали в горком партии и предупредили, что их сын будет арестован, если не прекратит выступать со стихами.
Из воспоминаний В. Алейникова: «Своим рождением и дальнейшей действенностью СМОГ целиком обязан поэту Леониду Губанову. Помню, как в январе 1965 года ждал я друга в условленном месте, заинтригованный его телефонным сообщением о том, что сказано мне будет нечто крайне важное.
Зимний вечер был морозен и ясен... Из глубины вечера, как бы из самых его недр, возникла коренастая, ладно сбитая фигура Губанова. Лицо его, несмотря на холод, матово-бледное, было напрочь лишено обычной тяжеловатой статичности, близкой к мраморной застылости, – желваки перекатывались под кожей, лоб то сморщивался, то распрямлялся, как это бывало всегда, когда Губанов волновался. Его изумительные серо-голубые глаза, действительно – зеркало его, губановской, таинственной души, излучали особенный теплый, льющийся изнутри непрерывным потоком свет – свет предчувствия грандиозных событий, тайны, откровения. Он ринулся ко мне и сразу же, по-ребячески старательно выговаривая броское слово, сообщил, что он организует СМОГ, а это значит – начинается что-то новое, отчаянное и праздничное и пришла замечательная пора, настало время и нам, ровесникам, единомышленникам, объединиться, по-настоящему заявить о себе. Победно поглядывая из-под неизменной своей лохматой шапчонки с опущенными ушами, едва прикрывавшей неровную челку, он расшифровал название»...
Помянул СМОГ и Саша Соколов («Общая тетрадь, или групповой портрет СМОГа»). О Губанове он пишет так: «Не спрашивай же, с чего начинается, ибо знаешь. А знаешь – так заводи, воспевай; хочешь волком, а хочешь – молчком, волчком. И вышагнул, и воспел, и се: невредим, воспаряет над ерундой обстоятельств, над вздором семейных терзаний, дворовых драм. Этот мальчик растроган. Образами его изъясняясь, он умилен приблизительно в том ключе, в том духе, в котором растроган и умилен Гумилев был на той ли расстрельной заре. В духе прощанья, прощенья, исчезновенья за. Пав, встает. И по лестнице, полной чего-то онтологического, или, во всяком случае, не лишенной его, он восходит. Он мыслит вернуться в свою кубатуру, в обитель, в уютный фамильный склеп. Вернуться и раздобыть по сусекам с пригоршню каких-либо изумительных слов: возвестить свободу парения. Да возвестит. Да возвысит.
Он жалует в некую комнату вроде своей и садится за клавесин типа бабушкина. И в тетради для нот, между струн пресловутой Лунной: Полина, полынья моя. А далее – все остальное, все строки. И видно, как вольно им там, в этой общей тетради. Но видно: с комплектом смирительного является караул. Но это не угнетает поэта, это не напрягает его. Потому что Полина уже на крыле... И в минуту последнего умиленья в альбом милосердной сестре: «Настоящая справка выдана певчей Фортуне о том, что ни в чем не повинна, ибо не ведала, что творит: просто пела. И подпись, вплетенная в акростих памяти.
Ли Цинджао:
Грачи
Улетели;
Будучи
Агt
Nuovo;
Осень
Волнительна».
Под давлением властей СМОГ в конце 1966 года прекратил существование.
И здесь опять пошла в бой «тяжелая артиллерия» в лице писателей и комсомольских деятелей. Поясняя, что в манифесте смогистов декларируется, что в течение трех лет СМОГ завоюет искусство, Леонид Лиходеев в фельетоне «Отраженная гипербола» («Комсомольская правда», 20.07.65), используя хорошо известный старый прием (я не читал, но осуждаю) так откровенно и пишет: «Я не читал произведений смогистов, не видел их картин, не слушал их музыки. По-моему, этого добра просто еще нет… Вы пишете, что смогистов объединяет «любовь к подлинной жизни, до восемнадцатого века, нетронутой дарами цивилизации». Вы знаете, фарцовщики, продающие старые иконы, упирают на то же самое … Все это дешевка … Ничего вы не завоюете …». Ему вторит первый секретарь ЦК комсомола Сергей Павлов: «Собралось где то полтора десятка лоботрясов, назвали себя «самым молодым обществом гениев»… Все это смешно и жалко».
Если же вообще судить по официальной прессе того времени, то первые шаги СМОГа особых восторгов ни у кого не вызвали. Даже те, кто благоволил к ним, высказывались настороженно… Но история литературы о них не забыла.
Как вспоминает Алена Басилова, председатель КГБ Семичастный, любивший литературу, поставил вопрос перед руководством Союза писателей СССР: либо СМОГ заслуживает внимания как литературное явление и должен быть подключен к официальному литературному процессу, либо эта группа смутьянов не имеет отношения к литературе, и тогда с ней должно покончить его ведомство. Благоприятное решение вопроса на встрече смогистов с членами Союза писателей было сорвано в результате неожиданно злобного выступления Юнны Мориц и незаинтересованной позиции большинства.
Все дальнейшие годы Леонид Губанов не принимал участия в официальной литературной жизни. Общеобразовательную школу оставил после девятого класса, учился недолго в вечерней художественной школе, но не закончил и ее. На жизнь зарабатывал неквалифицированным трудом (был рабочим геофизической экспедиции, фотолаборантом, пожарным, художником-оформителем, дворником, грузчиком…). Шумный успех середины 1960-х годов к концу 1970-х сменяется почти полным забвением. Не складывается и семейная жизнь Губанова – рушатся браки, рвутся мимолётные привязанности.
Читал свои стихи на собраниях молодых непризнанных поэтов и художников — в их квартирах и мастерских. Произведения Губанова — перепечатанные и в магнитофонных записях — широко ходили в самиздате. Многие из них были положены на музыку, их часто исполняли барды: Владимир Туриянский, Виктор Попов, Елена Фролова, Денис Бережной, Инна Тудакова и др.
В 1966 г. журнал «Грани» напечатал подборку стихов смогистов. С этих пор Губанова стали публиковать в западной периодике, включать в антологии неподцензурной русской поэзии.
Моя свеча, ну как тебе горится?
Вязанья пса на исповедь костей.
Пусть кровь покажет, где моя граница.
Пусть кровь подскажет, где моя постель.
Моя свеча, ну как тебе теряется?
Не слезы это - вишни карие.
И я словоохотлив, как терраса,
в цветные стекла жду цветные камни.
В саду прохладно, как в библиотеке.
В библиотеке сладко, как в саду...
И кодеин расплачется в аптеке,
как Троцкий в восемнадцатом году.
МОЛИТВА
Моя звезда, не тай, не тай,
Моя звезда — мы веселимся.
Моя звезда, не дай, не дай
Напиться или застрелиться.
Как хорошо, что мы вдвоем,
Как хорошо, что мы горбаты
Пред Богом, а перед царем
Как хорошо, что мы крылаты.
Нас скосят, но не за царя —
За чьи-то старые молебны,
Когда, ресницы опаля,
За пазуху летит комета.
Моя звезда, не тай, не тай,
Не будь кометой той задета
Лишь потому, что сотню тайн
Хранят закаты и рассветы.
Мы под одною кофтой ждем
Нерукотворного причастья
И задыхаемся копьем,
Когда дожди идут нечасто.
Моя звезда — моя глава,
Любовница, когда на плахе,
Я знаю смертные рубахи,
Крахмаленные рукава.
И все равно, и все равно,
Ад пережив тугими нервами,
Да здравствует твое вино,
Что льется в половине первого.
Да здравствуют твои глаза,
Твои цветы полупечальные,
Да здравствует слепой азарт
Смеяться счастью за плечами.
Моя звезда, не тай, не тай,
Мы нашумели, как гостинцы,
И если не напишем — Рай,
Нам это Богом не простится.
* * *
Я выковал себя как меч,
И в ножны ты меня не прячь.
Пока кровава наша речь,
Я не могу в могилу лечь,
Я сам – и Ангел, и палач!
И мне пора с могучих плеч
Срубить все головы дракону.
Огнём вселенную зажечь,
На плуг Медведицы налечь
И с Музы – написать икону!
Губанов явно выбивается из среды своих сверстников в сторону гениальности. Да и среди более старших и знаменитых поэтов-шестидесятников он явно не теряется. Губанов уже подростком органически сумел связать достижения шестидесятников (прежде всего, в области ритма и рифмы) с поисками поэтов самых разных течений Серебряного века. Он стал как бы перепутьем дорог Есенина, Маяковского, Хлебникова, Цветаевой, Пастернака. Уникальна природа губановской метафоры, ее свежесть, самобытность. Стихи его необычайно метафоричны. Иногда за счет повторов в лексике, синтаксисе и звучании в них появляется что-то от заклинаний.
В те шестидесятые — семидесятые годы ему завидовали многие из куда более признанных и печатаемых во всех журналах поэтов. Завидовали его дерзости, его потаенной славе бунтаря и вольнолюбца. Завидовали его свободному владению стихом, его импровизациям. Он был негласным поэтическим королем своего по¬этического поколения. Как вспоминает его давний при¬ятель поэт Юрий Кублановский: «Авторская декламация Губанова по силе эмоционального воздействия была впол¬не сопоставима с исполнением лучших тогдашних бардов, несмотря на то что не могла брать за горло струнными пе¬реборами. И слушавшие его в ту пору ценители через всю серятину последующей жизни пронесли полученный от не¬го заряд-огонек». И в самом деле, не запомнить Леню Губа¬нова было нельзя. Он был самородком в любой компании, впрочем, и сам любил подчеркивать это, не любил сопер¬ничества, из-за этого и драки с тем же Эдуардом Лимоно¬вым, презрение к шестидесятникам, которых не выносил.
СЕРЫЙ КОНЬ
Я беру кривоногое лето коня,
Как горбушку беру, только кончится вздох,
Белый пруд твоих рук очень хочет меня,
Ну а вечер и Бог, ну а вечер и Бог?
Знаю я, что меня берегут на потом
И в прихожих, где чахло целуются свечи,
Оставляют меня гениальным пальто,
Выгребая всю мелочь, которую не в чем.
Я стою посреди анекдотов и ласк,
Только окрик слетит, только ревность притухнет,
Серый конь моих глаз, серый конь моих глаз,
Кто-то влюбится в вас и овес напридумает.
Только ты им не верь и не трогай с крыльца
В тихий, траурный дворик «люблю»,
Ведь на медные деньги чужого лица
Даже грусть я тебе не куплю.
Осыпаются руки, идут по домам,
Низкорослые песни поют,
Люди сходят с ума, люди сходят с ума,
Но коней за собой не ведут.
Снова лес обо мне, называет купцом,
Говорит, что смешон и скуласт,
Но стоит, как свеча, над убитым лицом
Серый конь, серый конь моих глаз.
Я беру кривоногое лето коня.
Как он плох, как он плох, как он плох!
Белый пруд твоих рук не желает понять —
Ну а Бог?
Ну а Бог?
Ну а Бог?
(Осень 1964)
«Вспоминая губановского "Серого коня", переложенного на музыку и исполняемого под гитару близким другом Лёни – Владимиром Бережковым не могу не рассказать о посмертном посвящении Лёне Майи Луговской – вдовы поэта Владимира Луговского. Будучи ученым, писателем и художником, она, как разносторонне одаренная, яркая личность, притягивала к себе людей и особенно творческую молодежь. Каждый, кто приходил в ее дом в Лаврушинском переулке, всегда находил внимание и поддержку. Когда я в первый раз, уже после смерти Губанова, прочитала ей его стихи, она была просто ошарашена. Потом, расспросив о его жизни и судьбе, с горечью воскликнула: "Почему же ты не привела в мой дом этого мальчика? Я бы его пригрела".
...Жил поэт. Куролесил, спивался, страдал,
Что велик и не признан страной.
Почему, почему же твой конь проскакал
Мимо жизни моей стороной?
– вот отдельные строки ее посвящения.
Стихотворение было зарыто Луговской в могилу Губанова на Хованском кладбище, в годовщину его смерти, в 85-м. Хорошо помню тот день. Уже темнеет. Моросит дождь. На кладбище – ни души. Вдруг на могилу опускается голубь. Доверчиво ходит у наших ног. Намокшие, взъерошенные перышки невольно ассоциируются с часто неровно подстриженной, неприглаженной Лёниной челкой... (Н. Шмелькова, «Во чреве мачехи, или Жизнь – диктатура красного», Лимбус Пресс, Санкт-Петербург 1999).
Не менее важна и выработанная Губановым модель творческого поведения с извечно пушкинскими конфликтами: поэт и власть, поэт и толпа.
Точно так же отражается конфликт у Губанова между Богом и Сатаной (почти по-хлебниковски: «Сатана играет с Богом в карты»). Для него – Бог – обманщик. У него все святые – «в крови от пыток»; у него – «царь и Бог – дурак Емеля». Вестником же смысла для поэта выступает Ангел, который извещает героя о том, кто же победил в игре за его душу. Весть – неутешительная: «Бог над Ангелом рыдает». А Ангел? Молчит. У Ангела свой спор – со Зверем. «Я Ангел, Ангел, а не Зверь». Еще один вариант тяжбы: Рай и Ад. Не поймешь, где что: «Ад не принял, Рай смеется, может, Бог и сохранит».
Быть одиноким не к лицу
любви, преданиям и вере,
а как же быть, когда к венцу
метут нас царские метели?!
Я босиком пришел терпеть
людских грехов людские гвозди,
а как же быть, когда тебе
Любви обглоданные кости
бросают так из-за стола,
как будто ты не мира этого,
а незнакомец, что с утра
попутал двор с попутным ветром.
Но тушат свет и тянут спать,
и в ледяные лбы целуют,
и я могу не ревновать,
не ревновать тебя, земную.
А на столе свеча горит,
горит душа моя, не тает,
и Ангел с Богом говорит,
и Бог над Ангелом рыдает!..
***
Что ангел мой родной мне пишет?
Что Бог к моим страданьям шьет?
Я чувствую тебя все ближе,
холодной грусти переплет.
От этой истины, ручаюсь,
с людскою ложью водку пью.
На славу царскую венчаюсь
и славы царской не люблю.
А забинтованной женою
идет Россия по холмам
церквей, засыпанных золою,
где кости с кровью пополам.
Мое чело чеканит стужа.
Мое перо таскает враг.
Я навожу приятный ужас
лишь стопкою своих бумаг.
Вас ждет Антихрист, ждет Антихрист
и чавкающим стадом — ад.
Я умоляю вас — окститесь,
очнитесь, и сестра, и брат!
Кто может здесь еще молиться —
пусть молится. Иначе — плен.
И от зари и до зарницы
вы не подниметесь с колен.
И зверь иконой будет вашей
по всей земле, по всей земле.
И будут гарцевать по пашням
немые всадники во мгле.
И вашим мясом, вашим мясом
откормят трехголовых псов,
и кровью вашей, словно квасом)
зальют тюремный ваш засов.
Глаза мои бы не глядели
на вашу землю в эти дни…
Но вот мы с ангелом летели
и плакали, что мы — одни!
В начале своего творчества, в период создания СМОГа слава Леонида Губанова перехлестывала через все края, ему могли позавидовать и многие увенчанные и книгами, и премиями поэты того вре¬мени. Даже то, что фельетоны о нем писал Леонид Лиходеев в «Комсомольской правде», что его громили в «Крокодиле», вызывало ревность у регулярно печатавшихся коллег.
Андеграунд был на слуху в культурной богеме, и о Губа¬нове слышали все, кто даже ни разу не видел его и никогда не читал его самиздатских стихов.
Он не был принят в это время ни в кругах либералов, ни в кругах патриотов, будучи изначально чересчур волен по натуре своей. Он не был осознанным диссидентом или ниспровергателем основ. В семидесятые — восьмидесятые годы он был вольным русским поэтом, что категорически не допускалось. И очень обидно, что Леонид так и не смог опубликовать многие свои прекрасные стихи, наполненные и любовью к родине, и любовью к нашей истории, и к природе.
Есть у Губанова еще несколько безупречных по форме стихотворений — их тогда передавали из уст в уста. Одно из таких стихотворений 1964 года посвящено Алёне Басиловой, несмотря на официальное посвящение Александру Галичу:
СТИХОТВОРЕНИЕ О БРОШЕННОЙ ПОЭМЕ
Посвящается А. Галичу
Эта женщина недописана,
Эта женщина недолатана.
Этой женщине не до бисера,
А до губ моих – Ада адова...
Этой женщине только месяцы,
Да и то совсем непорочные.
Пусть слова ее не ременятся,
Не скрипят зубами молочными.
Вот сидит она, непричастная,
Непричесанная, ей без надобности.
И рука ее не при часиках,
И лицо ее не при радости.
Как ей хмурится, как ей горбится,
Непрочитанной, обездоленной.
Вся душа ее в белой горнице,
Ну, а горница недостроена.
Вот и все дела, мама-вишенка!
Вот такие вот, непригожие.
Почему она – просто лишенка.
Ни гостиная, ни прохожая?
Что мне делать с ней, отлюбившему,
Отходившему к бабам легкого?..
Подарить на грудь бусы лишние,
Навести румян неба летного?!
Ничего-то в ней не раскается,
Ничего-то в ней не разбудится,
Отвернет лицо, сгонит пальцы,
Незнакомо-страшно напудрится.
Я приеду к ней как-то пьяненьким,
Завалюсь во двор, стану окна бить,
А в моем пальто кулек пряников,
А потом еще что жевать и пить.
Выходи, скажу, девка подлая,
Говорить хочу все, что на сердце...
А она в ответ: «Ты не подлинный,
А ты вали к другой, а то хватится!»
И опять закат свитра черного,
И опять рассвет мира нового,
Синий снег да снег, только в чем-то мы
Виноваты все невиновные.
Я иду домой, словно в озере
Карасем иду из мошны.
Сколько женщин мы к черту бросили –
Скольким сами мы не нужны!
Эта женщина с кожей тоненькой.
Этой женщине из изгнания
Будет гроб стоять в пятом томике
Неизвестного мне издания.
Я иду домой, не юлю,
Пять легавых я наколол.
Мир обидели – как юлу –
Завели... забыв на кого?
Алёна Басилова — главная лю¬бовь Губанова: ей он посвящал стихи на протяжении всей жизни, как бы она ни складыва¬лась. (Но сборники его стихов издадут следующие жены, поэтому посвящения — отсутствуют.) В тот год он ухаживал за ней и вскоре она вышла за него замуж – ему еще не было и двадцати, ей на три года больше. Особенно сблизила их общая идея СМОГа.
И все, описанное в этом стихотворении – взято из жизни. И будущую свою тещу, Аллу Рустайкис, замечательную певицу и талантливую поэтессу, Губанов так и называл – «мама-вишенка», и двор, в который заваливается «пьяненький» Губанов и кидает камень в окно и кричит. Алёна с мамой жили на втором этаже, и кричать им с улицы, что подтверждает в мемуарах Генрих Сапгир, было даже принято. Так что весь разговор, весь скандал, описанный в стихотворении, – подлинный!
Кричать снизу было необходимо, потому что Алёна оказалась свидетельницей защиты по процессу Александра Гинзбурга и Юрия Галанскова. К ней часто захаживали милиционеры, проверяли устроилась ли она на работу. Светила статья за «тунеядство». Но спас К. Чуковский, оформив ее своей помощницей. А КГБ установила за ней постоянную слежку. Вызванная на допрос в КГБ, Алёна Басилова отказалась подписывать протокол и давать подписку о неразглашении тайны следствия. За Алёной и ее мужем, Губановым, было установлено наружное наблюдение. В целях психологического давления оно велось открыто — в течение десяти дней за ними медленно ездили по улице черные «Волги». Дверь на звонок предпочитали не открывать. Свои, чтобы обозначиться, кричали снизу. Такая атмосфера дома, «на радость соседям», как пишет Сапгир.
И обстановка квартиры, описанная одним словом: горница – очень точно. Квартира была обставлена в русском стиле. Иконы, прялки, мебель в стиле Александра III. Деревянное абрамцевское кресло с топорами в виде подлокотников. Сам этот дом давно снесли, он стоял в Оружейном переулке, на бульваре Садового кольца, между двумя противоположными потоками машин, и тянулся от Триумфальной площади до ул. Чехова. Такой он был длинный. В их квартиру часто захаживали Булат Окуджава, Андрей Битов. В повести «Улетающий Монахов» Битов вывел Лёню под собственным именем и впервые опубликовал в ней его стихотворение.
Кстати, еще одно пророчество Губанова, декларированное в этом стихотворении, сбылось. «Этой женщине из изгнания будет гроб стоять в пятом томике неизвестного мне издания». Как известно, при жизни у Губанова напечатали только один отрывок 12 строчек... Какое уж – «в пятом томике». Читать это в те годы было немного смешно. Однако, в наши дни, действительно, вышло уже 5 «томиков» Лёни Губанова.
О своем «пятом томе» Губанов упомянет еще в одном стихотворении:
Над питейным домом
дым стоит лопатой.
Пахнет пятым томом
и солдатским матом,
и зимой сосновой
в кабаках хрустальных,
и бессмертным словом:
«Как же мы устали!»
Литературоведы в поэзии Губанова могут отыскать переклички и с Шекспиром, и с Есениным, и с Блоком, но всякая перекличка с классиками сопровождается у Губанова сдвигом ситуации к гибели, к пистолетному дыму, к обреченности. Однако ужас мгновенно смывается поющей, плывущей поверх всего музыкой стиха. Которая и есть суть высказывания. Мемуаристы рассказывают, что, когда Губанов читал свои стихи (а делал он это охотно и умело), это было какое-то камлание, и даже дурные, плохо сделанные словесные обороты тонули в прелести общей мелодии. Юрий Кублановский (соратник по СМОГу) вспоминает: «За текстом такая энергия, что нередко держит на плаву даже провальное».
Впрочем, подобного «провального» у Губанова практически нет – его спасает талант поэта. Но плывущий надо всем «морок» – важнее «оструг», над которыми он плывет.
Мы идем с тобой низами,
Давний друг мой, Низами.
Я с подбитыми глазами
Вечность взял себе взаймы.
Низами не рифмуется здесь с низами – строки роднятся и прорастают друг в друга от самой магии слов. Обычно консонансы применяются именно для того, чтобы импульс созвучия шел от кончиков скрепляемых строк к их началам. Такая рифма была утверждена в современной просодии Евгением Евтушенко и его соратниками, став опознавательным знаком поэзии «шестидесятников».
У Губанова другое: он созвучия не рифмует, он их оживляет внутри строк, созвучия живут «изначально», «природно», гармония излучается независимо от того, какая «аркадабра» царит в реальности, а самое интересное – если излучается ей наперекор. Слова роднятся и сплетаются, смыслы распадаются и рвутся.
«Бессмертие – от слова бес!»
«Дышу погромно, пишу неровно – но сладко, сладко».
«Я бел, как мел, но всё же мил…»
И грустно так, и спать пора,
но громко ходят доктора,
крест-накрест ласточки летят,
крест-накрест мельницы глядят.
В тумане сизого вранья
лишь копны трепетной груди,
зеленоглазая моя,
ты сероглазых не буди!
Хладеет стыд пунцовых щек
и жизнь, как простынь, теребя,
я понял, как я много сжег, –
крест-накрест небо без тебя!
***
Я с тихой мельницей дружу,
Слов для тебя не нахожу,
Но знаешь ты, что я нежданный,
Негаданный и первозданный.
Пойду пожалуюсь ручью,
Что ты ручная чересчур,
Но я услышу звон ручья,
Что ты ничья, ничья, ничья.
Зачем бродить, за что платить,
Слов для тебя не находить?
Пусть скажет и тебе ручей,
Что я ничей, ничей, ничей...
Но вот, настала наша ночь.
Настала ночь, и ты не плачь.
Ничей – ничья, чем нам помочь?
Тем, что ты жертва, я – палач.
Одна из постоянных тем Губанова (как и многих русских поэтов) — выяснение отношений с родиной. «О, Русь, монашенка, услышь…». Вплоть до полного слияния:
А мне — семнадцать. Я — семьсотый.
Я Русь в тугих тисках Петра.
Я измордован, словно соты,
и изрешечен до утра...
А Петр наяривал рубанком.
А Петр плевать хотел на совесть.
На нем стрелецкая рубаха
и бабий плач царевны Софьи...
(Поэма «Петр Первый»)
ИЗ «ЗЕРКАЛЬНЫХ ОСКОЛКОВ»
О, родина, любимых не казни.
Уже давно зловещий список жирен.
Святой водою ты на них плесни,
ведь только для тебя они и жили.
А я за всех удавленничков наших,
за всех любимых, на снегу расстрелянных,
отверженные песни вам выкашливаю
и с музой музицирую раздетой.
Я – колокол озябшего пророчества
и, господа, отвечу на прощанье,
что от меня беременна псаломщица,
которая антихристом стращает.
В меня же влюблена седая ключница,
любовница тирана и начетчица.
Пока вся эта грязь с улыбкой крутится,
со смехом мой топор старинный точится.
И, тяпнув два стакана жуткой водочки,
увижу я, что продано и куплено.
Ах, не шарфы на этой сытой сволочи,
а знак, что голова была отрублена!
Меняет ли свой облик Россия в стихах (и в сознании) поэта? Как протянуть нить между отчизной «отцелованной» и отчизной, которая, как он пишет, к нему «прижимается», потому что «измучена»? Где путь от признания: «Муза русая моя» к возгласу: «Моя родина, ты – гадина!» Россия «стоит – на подлецах». «Россия! Оскандаленная в веках, где погремушки черной кошки равны костям богатыря». «Россия иль Расея, алмаз или агат… Прости, что не расстрелян и до сих пор не гад!» «Россия рыбку удит – как подвыпившая баба, все простит и все засудит».
Родина, моя родина,
белые облака.
Пахнет черной смородиной
ласковая рука.
Тишь твоя заповедная
грозами не обкатана.
Высветлена поэтами,
выстрадана солдатами.
Выкормила, не нянчила
и послала их в бой.
Русые твои мальчики
спят на груди сырой.
Вишнею скороспелою
вымазано лицо.
Мальчики сорок первого
выковались в бойцов.
Бронзовые и мраморные
встали по городам,
как часовые ранние,
как по весне — вода!
……………………………….
Знай же, что б ты ни делала,
если придет беда,
мальчики сорок первого
бросятся в поезда.
Сколько уж ими пройдено?
Хватит и на века!
Родина, моя родина,
чистые берега!
(«Родина, моя родина...», 9 мая 1979)
Леонид Губанов первый раз женился в юном возрасте на смоговке Алёне Басиловой – в 1965 году Губанову было девятнадцать лет, Басиловой – двадцать два. В 1964 году Губанова привел в гости к Алёне общий приятель, поэт Александр Юдахин.
«В шестидесятые к нему липли разбитные, загульные девки, которых он постоянно за собой таскал. Они не сводили с него сумасшедше поблескивающих глаз. Месил он круто, по-есенински сжигая себя в кутежах. Ему везло: по нему сходили с ума. Но, как и всем истинным поэтам, женщины были нужны ему лишь как темы, как эпистолярное наследие. В конце концов все они исчезли, не оставив после себя ни праха, ни воспоминаний. И только одна Алена Басилова обладает правом претендовать на шрам в его отпылавшем сердце. Это был молниеносный, но так сладко отравивший его альянс двух лирических душ, это была дань культуре московского салона, в рамках которой удержаться его необузданной стихии было, конечно, немыслимо» (Игорь Дудинский, составитель первого посмертного сборника поэзии Леонида Губанова «Ангел в снегу» (Мюнхен, 1989; Москва, 1994).
В 1970 году, после репрессий, обрушившихся на смогистов, разгрома их объединения, перенесенной клинической смерти от перитонита, а также после неоднократного привода в КГБ и периодических посадок Губанова в психушки, Басилова не выдержала и развелась с ним, переехав в знаменитый Дом на Набережной.
АВГУСТОВСКАЯ ФРЕСКА
А. Б. (Алене Басиловой)
И грустно так, и спать пора,
Но громко ходят доктора,
Крест-накрест ласточки летят,
Крест-накрест мельницы глядят.
В тумане сизого вранья
Лишь копны трепетной груди.
Голубоглазая моя,
Ты сероглазых не буди.
Хладеет стыд пунцовых щек,
И жизнь, как простынь, теребя,
Я понял, как я много сжег –
Крест-накрест небо без тебя!
Впрочем, и после развода бывшие супруги не теряли связей друг с другом. Басилова даже посещала Губанова в психиатрических клиниках.
Вскоре, однако, Губанов женился во второй раз. Его избранницей стала учительница Ирина Станиславовна Сапо, от которой у Губанова родился сын Дмитрий.
В своей книге «Во чреве мачехи, или Жизнь – диктатура красного» (1999) Н. Шмелькова, описывает одну из своих встреч с Губановым в психушке:
...Спрячу голову в два крыла.
Лебединую песнь докашляю,
Ты, поэзия, довела,
Донесла на руках до Кащенко.
- писал Губанов в 64-м.
В психиатрические больницы он попадал периодически, и через многие стихи разных лет эта тема проходит:
Я провел свою юность по сумасшедшим домам...
или
Благодарю, что я сидел в тюрьме,
Благодарю, что шлялся в желтом доме...
Это был 83-й год, когда я заехала в больницу имени Кащенко навестить своего знакомого Д. Д., излечиваемого в ней от инакомыслия. Иду по мрачному коридору и вдруг вижу: навстречу, в потертом сером больничном халате, – Губанов! Порасспросив об общих знакомых, он с таинственной улыбкой, заговорщицки протянул мне незапечатанный конверт: "Это письмо в районный комитет КПСС. Опусти в почтовый ящик. По дороге можешь почитать. Посмеешься..."
Ознакомившись с текстом, написанным размашисто-торопливым почерком на шестнадцати страницах школьной тетради, я решила во избежание неприятных последствий письмо не отправлять. Приведу из этого письма отдельные выдержки, заменив инициалами упомянутые имена и сохранив орфографию.
В Районный комитет КПСС Ворошиловского района от Губанова Леонида Георгиевича. Москва, ул. Красных зорь, У. 37, кв. 116. 1946 года рождения г. Москвы.
Умоляю! Прочесть до конца, ну хотя бы как фельетон.
ПРОШУ РАЗОБРАТЬСЯ.
Я – Губанов Леонид Георгиевич, прошу проверить состояние здоровья вашей коммунистки К. В. С. Чтобы долго не писать, постараюсь покороче. Ровно 9 месяцев я и ее дочь Н. любим друг друга. Она приезжала ко мне в гости, я читал стихи, пили чай. Провожал ее до дома. Пьяной от меня она ни разу не приехала. Ее мать, вдруг, через отца узнает, что я чуть ли ни убийца и начинает нажимать на педали. Сначала тихо и спокойно. Звонит мне домой и говорит – оставь мою дочь в покое, или я подниму на ноги все МВД, ГБ, ЦК – ну и так далее. Я говорю ей, вполне вежливо, что я дочь вашу люблю, она меня тоже любит, дескать – Разойдемся по-хорошему. Н. – 23 года!!! Так, пошли дальше. Она звонит в театр, где мы с Н. познакомились, матеря всех благим матом, убирает ее с работы. Она начинает и меня обливать грязью на этой Работе, после чего мне пришлось уйти из театра. После этого, чувствуя, что не проняло, она своими бесчеловечными звонками с декабря месяца, когда Н. находится у меня, звонит и говорит, – Что умирает, что вот последний час пришел, и чтобы Н. в течении 30 мин. была дома. (КУНЦЕВО-ЩУКИНСКАЯ). Слава Богу, до подорожания такси. Н. и я, обалдев от такой жизни, решили – Раз у нас в Совет. Союзе не дают друг друга любить, да мы лучше повесимся на пару у ворот ЗАГСа, или выстоим право на Любовь. Короче, Н. позвонила матери и сказала, что жить больше с нею она "ни за какие деньги" больше не будет, и что останется жить у меня. Ее мать – спокойно обозвала ее проституткой и повесила трубку. Но, "не прошло и полгода", бац, Меня и Н. вызывают в 90 о/м с допросом – имеете ли вы право – любить друг друга. Хоть стой, хоть падай!
Капитан Красовский Н. Н. все понимал и покачивал головой. Но Волков из УВД был не приклонен и решил, "что совместную жизнь с гражданином Губановым стоит прекратить". На этом мы и расстались. Стали жить-поживать, да "добрую тещу наживать" <...> (Ее мать, которая держала Н. у себя до 22 лет, в свое время отрезала ее от "солнечной советской жизни" нашего детства. Не отпускала ее в пионерские лагеря).
<...> Произошел в гостях один несчастный случай, и Н. попала в больницу. Сколько уже об этом исписано бумаги, уму не понять. Я не виноват в этой истории. Я навещал Н. в больнице спокойно и трезво. Мать с 5 часов до 6, я – с 6 до 7. Н., не выдержав разлуки со мной, сбежала из больницы <...> Ушла из дома. Я тоже ушел из дома к черту от этой вашей "коммунистки". Видите, как я нажимаю на перо. Пока я жив, я этого просто так не оставлю. Это письмо, переписанное в 6-ти экземплярах, я отправлю: – (у меня не заржавеет)
1. В психдиспансер (мадам)
2. В ж. "Крокодил"
3. В "Комсомольскую правду"
4. В Международный красный крест
Почему, прочитайте до конца. Короче, уставши мыкаться по друзьям и мешать им жить, мы решили вернуться ко мне. На второй день нас нашли. Моя "теща" с пьяным в доску супругом приехали к нам и стали выламывать двери. Вошел милиционер, его оттолкнули, дали в морду, а Н. (23-летнюю крепкую бабу) увезли, как ребенка, к себе на кроватку. Мать меня не пускала в эту мясорубку, хоть Н. и кричала, как поросенок, а милиционер вытирал скулу. Когда ее привезли домой, она, чтобы не быть с такими любящими родителями, вызвала скорую псих-помощь и в данный момент находится в больнице № 14 (10 женское отделение). Умоляю вас, позвоните ей и прочтите мое письмо от начала до конца. Она не знает правды. Я – гениальный поэт, хороший художник. А этой теще зачитайте письмо с глазу на глаз. Если хоть одно слово она найдет лживым, да разразит меня Бог!!!
Несмотря на это, все остальные письма я отправлю по адресам. Я, не она дойду до ЦК. (И Лида Кущ мне поможет). Если бы вы знали, откуда я пишу!!!
Р. S. За пазухой у меня еще NNN козырей. С приветом.
Ночь. 25 июня. Леонид Губанов.
БЛАГОДАРЮ
Веронике Лашковой
Благодарю за то, что я сидел в тюрьме
благодарю за то, что шлялся в желтом доме
благодарю за то, что жил среди теней
и тени не мечтали о надгробье.
Благодарю за свет за пазухой иглы.
благодарю погост и продавщицу
за то, что я без паюсной икры
смогу еще полвека протащиться.
Благодарю за белизну костей
благодарю за розовые снасти
благодарю бессмертную постель
благодарю бессмысленные страсти.
Благодарю за серые глаза
благодарю любовницу и рюмку
благодарю за то, что образа
баюкали твою любую юбку.
Благодарю оранжевый живот
своей судьбы и хлеб ночного бреда.
Благодарю... всех тех, кто не живет
и тех, кто под землею будет предан.
Благодарю потерянных друзей
и хруст звезды, и неповиновенье
...благодарю свой будущий музей
благодарю последнее мгновенье!
Кстати, лечил Губанова в Кащенко известный ныне художник-карикатурист и владелец кафе «Петрович», а тогда просто психиатр Андрей Петрович Бильжо, который написал об этом воспоминания.
Кроме любви к женщине (или — женщины к себе), Губанов много писал о славе, о будущей славе — настоящей, хрестоматийной. Тут же, впрочем, пародируя самого себя, в духе Северянина, с которым его связал фельетон после самой первой публикации:
И когда вы понесёте
Плоть свою в гробах украшенных,
Я проснусь в великой моде,
Ну и в ценах, значит, страшных.
И Венеция, и Вена,
И две шлюхи из Милана
Позабудут стиль Верлена
И полюбят стиль Губанова.
* * *
Живём в печали и веселье,
Живём у Бога на виду:
В петле качается Есенин,
И Мандельштам лежит на льду.
А мы рассказываем сказки,
И, замаскировав слезу,
Опять сосновые салазки
Куда-то Пушкина везут.
Не пахнет мясом ли палёным
От наших ветреных романов?
И я за кровью Гумилёва
Иду с потресканным стаканом.
В моём лице записки пленника
И старый яд слепой тоски.
В гробу рифмуют кости Хлебникова
Лукавых строчек колоски.
Но от Москвы и до Аляски,
Когда поэты погибают,
Ещё слышнее ваши пляски,
Ещё сытнее стол с грибами.
«Это было в печально знаменитом 1968-ом, может быть, осенью, уже после ввода советских войск в Чехословакию. Какая то квартира на Комсомольском проспекте. Леня Губанов стоит на подоконнике, окно раскрыто настежь. Вышел, кажется, на спор, выпито было всеми уже много – и дешевого тогда сухого, и неизменного портвейна. Губанов стоял над людьми, над ситуацией. Глумится? Нет. Это естественное – противостояние – против или за??– за всех …
Ужаса за него – что сорвется – не помню. Нам всем по 19-25.Это сейчас ясно, что очень молодые. А тогда – все значительно: готовим революцию, против Совдепии, читаем запрещенное, собираемся на подмосковных дачах, в московских коммуналках, иногда – на очень богатых квартирах, где-то на Кутузовском, или в общежитиях... Много стихов, гитары обязательны, как и ребята с философского МГУ, впрочем, как и часто пьяно-буйные художники авангардисты. У всех «нетленка», все гении, у всех жизнь на разрыв: выгоняют из институтов, молодые семьи распадаются, кому-то негде жить, находят полузаброшенные дачи полудрузей полузнакомых. Все ищут в своем окружении стукачей. Гэбист, как ангел, где-то очень рядом, недавний друг – не стукачем ли стал?? Подозрения, «напряженка» ото всего. Всегда много вина, всегда красивые (и не очень) юные «декабристки» с ошалелыми глазами: подруг и знакомых девушек называют «старухами», себя – «стариками», до сих пор из тех лет слышу те, особенные интонации: «привет, старик». Высочайший накал отношений – звучание поэтического слова, готовность к лагерям и баррикадам, листовки, сочинение текстов, - все опасно. Помню, вычисляли систему проходных дворов в районе Столешникова, Петровки, Тверской (тогда – ул. Горького), чтобы можно было уйти от слежки… И в памяти, как памятник, Губанов на подоконнике» (Нина Давыдова, координатор Союза литераторов России).
РУССКАЯ КЕРАМИКА
Есть где-то земля, и я не боюсь ее имени,
есть где-то тюльпаны с моей головой и фамилией...
Есть где-то земля, пропитанная одышкой.
Сестра киселя, а душа — голубеющей льдышкой.
Есть где-то земля, пропитанная слезами,
где избы горят, где черные мысли слезают
напиться воды, а им подают лишь печали,
есть где-то земля, пропитанная молчаньем.
Есть где-то земля, которую любят удары
и ржавые оспы, и грустные песни-удавы...
Есть где-то земля, пропахшая игом и потом,
всегда в синяках, царапинах и анекдотах.
На льняную юбку она нашивает обиды,
и только на юге ее украшенья разбиты.
Есть где-то земля, как швея, как голодная прачка,
день каждый ее — это камень во рту или взбучка.
Над нею смеются, когда поднимается качка.
Цари не целуют ее потемневшую ручку.
Есть где-то земля, как Цветаева ранняя, в мочках,
горят пастухи, и разводят костер кавалеры.
Есть где-то земля, как вино в замерзающих бочках —
стучится вино головою, оно заболело!
Есть где-то земля, что любые предательства сносит,
любые грехи в самом сердце безумно прощает.
Любые обиды и боли она переносит,
и смерти великих, как просеки — лес, ее навещают.
Есть где-то земля, и она одичала, привыкла,
чтоб лучших сынов застрелили, как будто бы в игры
играли, уволив лишь жалость, плохую актрису.
И передушили поклонников всех за кулисами.
Есть где-то земля, что ушла в кулачок даже кашлем,
и плачет она, и смеется в кустах можжевельника.
Есть где-то земля с такою печалью — нет краше.
Нельзя так сказать, помилуйте, может, не верите?
Есть где-то земля, и я не боюсь ее имени.
Есть где-то земля, и я не боюсь ее знамени,
последней любовницей в жизни моей, без фамилии,
она проскользнет, и кому-то настанет так завидно.
Есть где-то земля, и я не боюсь ее грусти.
От соли и перца бывает, однако, и сладко,
есть где-то земля, где меня рекламируют гуси,
летящие к Богу на бледно-любую лампадку.
И я сохраню ее почерк волшебно-хрустящий.
И я сохраню ее руки молочно-печальные,
на всех языках, с угольком посекундно гостящий.
Я знаю, я знаю — одна ты меня напечатаешь.
Ах, все-тки люблю я церковный рисунок на ситце.
Ах, все-тки люблю я грачей за седым кабаком,
приказано мне без тебя куковать и носиться
и лишь для тебя притворяться слепым дураком.
Ах, все-тки люблю я утюг твой и вечные драки,
и вирши погладить давно бы пора бы, пора...
И с прелестью злой и вовсю нелюбимой собаки
лизнуть твои руки. Как будто лицо топора!..
Он часто бывал неровным, небрежным, драчливым, не заботясь о своем совершенстве ни в жизни, ни в поэзии. Это характерно для любого непечатающегося поэта, каким бы талантливым он ни был. Свои стихи, как правило, он воспринимал только на слух, а исполнял он их изумитель¬но — звучащее слово поглощало все недостатки иногда не¬брежно сделанного стиха. Лишь публикации, книги заста¬вили бы его строже относиться к авторедактуре. Друзья все более уставали от него, бросали в сомни¬тельных компаниях... От прежнего авторитета безусловно¬го лидера не осталось и следа, да и весь ранний андеграунд шестидесятых годов, якобы не нуждавшийся в публикаци¬ях, стремительно перекочевывал на сытый Запад со своими выставками, со своими книгами в солидных переплетах, наверстывая упущенное. Губанову Запад был не нужен сов¬сем, изредка в каких-то западных антологиях и журналах появлялись и его неотредактированные стихи. Он то ис¬кренне радовался, то закидывал их куда-нибудь. Ему нуж¬на была его Россия. Но где она, где его читатели, его слуша¬тели? Он становился жестоким, мог впасть в истерику, как писал тот же Алейников, «когда его не просто вело что-то и куда-то, но — несло, и был он — одержим, был — сплош¬ной взлет и сплошной нерв...».
Я сам изгой — но не предатель.
Куда я убегу? Зачем?
Прошу! Спаси меня, Создатель,
от суеты любых систем!
Ключи развесив по карманам,
я поднимаюсь на чердак
лишь потому, что я Губанов,
а значит, мне милей чудак...
А чудакам закон, известно,
не писан. Значит, не беда.
Усевшись в бархатное кресло,
диктует мне сонет звезда.
Венок на голову примерю,
луну в окошко заманю,
не буду поклоняться Зверю,
изверюсь, но не изменю
Афине, Бешеной Палладе:
зевающего Зевса дочь
опять в разорванном халате
со мной, со мною в эту ночь!
Я заварю покрепче чаю
на горьких веточках олив
и Мудрость сладкую с печалью
впущу, окошко отворив!
***
Родина, моя родина,
Белые облака.
Пахнет чёрной смородиной
Ласковая рука.
Тишь твоя заповедная
Грозами не обкатана,
Высветлена поэтами,
Выстрадана солдатами.
Выкормила, не нянчила
И послала их в бой.
Русые твои мальчики
Спят на груди сырой.
Вишнею скороспелою
Вымазано лицо.
Мальчики сорок первого
Выковались в бойцов.
Бронзовые и мраморные
Встали по городам,
Как часовые ранние,
Как по весне - вода!
Что по лесам аукают
Бабушки из невест?
Вот запыхались с внуками,
Памятник - наперерез.
Имени и фамилии
Можете не искать,
Братски похоронили
Ягоды у виска.
Кто-то венок оставил,
Может быть, постоял.
Кто-то опять прославил
Звёзды и якоря.
Знай же, что б ты ни делала,
Если придёт беда,
Мальчики сорок первого
Бросятся в поезда.
Сколько уж ими пройдено?
Хватит и на века!
Родина, моя родина,
Чистые берега!
В 1994 году в издательстве «ИМА-ПРЕСС» вышла первая в России книга Леонида Губанова «Ангел в снегу».
Губанов мечтал умереть среди книжных полок:
«Я не на улице умру
среди бесстыдного народа,
а книжных полок посреди,
черновиков где рваный ворох».
И еще пророческое:
Здравствуй, осень, нотный гроб,
жёлтый дом моей печали.
Умер я – иди свечами.
Здравствуй, осень, новый грот.
Умер я, сентябрь мой,
ты возьми меня в обложку.
Под восторженной землёй
пусть горит моё окошко!
За четыре дня до смерти:
В твоих глазах закат последний,
Непоправимый и крылатый,
Любви неслыханно-весенней,
Где все осенние утраты.
Твои изломанные руки
Меня, изломанного, гладят,
И нам не избежать разлуки.
Я на мосту стою холодном
И думаю - куда упасть...
Да, мы расстались, мы – свободны,
И стали мы несчастны – всласть...
Умер Леонид Губанов тихо, от сердечного приступа, в одиночестве. Слухи ходили, что покончил с собой. Обстоятельства его смерти до сих пор подернуты тайной. Но умер он, как и предсказал в своей поэме «Полина», в возрасте тридцати семи лет, 8 сентября 1983 года. Накануне он в очередной раз поссорился с матерью и уехал с дачи в Москву. Когда через несколько дней вернулась в Москву и его мать, то застала сына мёртвым в кресле.
Похоронен в Москве на Хованском кладбище.
Константин Кедров: « …Богемная Москва обожала Губанова, молилась на него, боготворила при жизни; но не могла защитить ни от КГБ, ни от ЦК ВЛКСМ (…) … Губанова нельзя читать. Его надо кричать. И он выкрикивал свои строки, как молитвы, как заклинания, по традиции московских юродивых, не заботясь о связи слов… … Губанову, как Есенину, было труднее других, потому что он безумно любил Россию…».
«Губанов — это трагедия. Но он принадлежит к поэтам последующего поколения, которое стремилось выйти со своими стихами к людям — на площади ли Маяковского в Москве, либо в других местах» (из интервью поэта Геннадия Айги).
«Стихи Леонида Губанова – как секретное оружие, взрывают русскую поэзию изнутри. Именно поэтому, думается, он был неугоден официозной советской литературе при жизни, именно поэтому творчество Губанова продолжают замалчивать и после его смерти. Книги поэта начали выходить спустя многие годы после его преждевременной загадочной кончины, что нехарактерно даже для самых запрещенных советской властью поэтов. Почти всех напечатали сразу же с началом перестройки – пусть неполностью, не всё, но напечатали. Стихи Губанова шли к читателю слишком долго. Один из самых известных поэтов Москвы 60-х годов прошлого века, основатель легендарного «СМОГа» («Самого Молодого Общества Гениев»), сегодня Губанов – тайная легенда. Его имя мало кому знакомо из читателей постперестроечного поколения. И это при том, что некоторые коллеги и критики называют Губанова гениальным поэтом XX столетия» (Андрей Коровин. «Под восторженной землей пусть горит мое окошко»).
«Через четверть века после смерти Леонид Губанов наконец-то был впущен в историю отечественной словесности: написанное им извлечено из столов, снято с черновиков, вычитано из папиросных сколков самиздата. Все собрано, издано тысячными тиражами, брошено в читающую публику. Семисотстраничный том сопровожден высказываниями виднейших и скандальнейших сподвижников. И еще трехсотстраничный том избранного добавлен. В общей сложности – две с лишним тысячи поэтических строк.
При жизни опубликовано – двенадцать. Двенадцать строк. И те со скандалом. Впрочем, поскольку кроме этих, опубликованных, все остальное гуляет как миф, то и скандальная первопубликация мифом влетает в 60-е годы» (Л. Аннинский. «Леонид Губанов. В таинственном бреду»).
ПАМЯТИ ЛЕОНИДА ГУБАНОВА
Подмосковная осень свела наугад
В затемненности комнат знакомых
Всех, узнавших, что каждый – кругом виноват,
Что утрата – расплата за промах.
Что им делать сейчас в этом доме пустом?
Рваться к листьям, сюда залетевшим?
Беспокойно толкутся и тянутся ртом
Ближе к стеклам, опять запотевшим.
Что им в сумерках надо сегодня искать,
Что ловить в этих вздохах и всхлипах.
Здесь, где ветер дождем не устанет плескать –
И смиряться и прятаться в липах?
Что им надо понять в этих бреднях сырых,
В этих зыбких виденьях и знаках?
Слишком зябко – и круг размыкается их –
Не уйти от значений двояких.
И тоска их тогда в одночасье пронзит –
И увидят в излучине света:
Что за призрак вон там, в отдаленье, дерзит
Этим дням? Уж не юность ли это?
Владимир Алейников
«Губанов был чудовищно талантлив, недаром есть мнение, что он — лучший русский поэт второй половины XX века, — отмечал Юрий Мамлеев в предисловии к посмертному сборнику стихов. — Его поэзия абсолютно самобытна и неповторима. Он первичен. Он создал собственный уникальный поэтический мир».
***
«Без Алены Басиловой Москва 60—70-х была бы, боюсь, неполна. Дом ее стоял прямо посередине Садового Кольца, примерно напротив Эрмитажа, рядом был зеленый сквер. Теперь ни этого дома, ни сквера давно нет... А когда-то с раннего утра или посредине ночи мы кричали с улицы…
— Алена!!! — и соседи, как понимаете, были в восторге.
В ее просторной старомосковской квартире кто только не перебывал, стихи там читали постоянно. Помню кресло в стиле Александра Третьего, вырезанное из дерева, как бы очень русское: вместо ручек топоры, на сиденье — деревянная рукавица. Здесь зачинался и придумывался СМОГ в пору, когда Алена была женой Лени Губанова. Здесь пили чаи и Андрей Битов, и Елизавета Мнацаканова — такие разные личности в искусстве. Мне нравилось смотреть, как Алена читает свои стихи: она их буквально выплясывала, оттого у стихов ее такой плясовой ритм. Очень сама по себе и совершенно московская Алена Басилова». (Генрих Сапгир. «Самиздат века»)
Алёна (Елена) Николаевна Басилова (1943–2018) — поэтесса.
Алёна Басилова родилась в Москве. Отец — театральный режиссер и композитор Николай Александрович Басилов, помощник Всеволода Мейерхольда; мать — колоратурное сопрано, звезда советской оперетты, драматург и поэтесса Алла Александровна Рустайкис. Дедушка Басиловой по материнской линии – актер и режиссер Александр Александрович Рустайкис, в молодые годы был ведущим актером МХТ, играл в одном спектакле со Станиславским («Моцарт и Сальери»). Бабушка по материнской линии, пианистка Ида Яковлевна Хвасс, и ее сестра, художница и врач-инфекционист Алиса Хвасс, приходились родственницами Лили и Элле Каган, в замужестве Лиле Брик и Эльзе Триоле, и родственницами (со стороны матери прабабушка Вельгельмина Исаковна Мендельштам) Осипу Мандельштаму. Ида Хвасс умерла рано, и воспитанием Алёны Басиловой занималась Алиса, заменив ей родную бабушку.
Семья Басиловой проживала в доме на углу улиц Каретный Ряд и Садовая-Каретная, по адресу Оружейный переулок, 1/34, занимая две 25-метровых комнаты в квартире № 34 (в третью, маленькую комнату хозяева в 1930-е годы прописали домработницу, а та — своего мужа, таким образом отдельная квартира превратилась в коммунальную). Дом не сохранился — весь квартал снесен в рамках подготовки к Олимпиаде-80, в результате чего от Оружейного переулка уцелела лишь четная сторона.
В начале 1960-х юная Алёна Басилова становится завсегдатаем поэтических чтений на площади Маяковского (ныне – Триумфальная), которые стихийно возникли после открытия памятника поэту в 1958 году и вскоре приобрели характер культурной и политической фронды. Басилова, ходившая на площадь с Садовой-Каретной кормить голубей черствым хлебом, оказалась в эпицентре этого неформального движения. Ближе к ночи (чтения стихов и уличные дискуссии у памятника, как правило, происходили вечерами по выходным) наиболее активные участники «советского Гайд-парка» перемещались в «салоны» — квартиры или комнаты друзей, живущих поблизости, где общение в кругу единомышленников продолжалось до самого утра. Такие встречи происходили регулярно и после разгона Маяковских чтений в 1961 году.
Личное знакомство Алёны Басиловой с диссидентами, читавшими стихи у памятника на площади Маяковского, началось с того, что она вступилась за автора антисоветского «Человеческого манифеста» Юрия Галанскова, схваченного людьми в штатском. Увидев, как его бьют по лицу и выкручивают ему руки, она заступилась за него, была задержана и доставлена вместе с ним в штаб оперативного комсомольского отряда (ОКО), где стала свидетелем жестокого избиения и издевательств над молодым поэтом.
У нее дома беседовали, в основном, о литературе и искусстве. Общественные темы затрагивались лишь изредка: «меня больше интересовало искусство, и они это понимали. Даже Володя Буковский в моем доме редко рассуждал о политике. Он читал свои рассказы <…> Так длилось года два-три, а потом в моей жизни появился Лёня, начался СМОГизм, и ребята с „Маяковки“ как-то постепенно рассеялись. Кое с кем, конечно, и потом встречалась, но уже гораздо реже». Позднее Буковский и Каплан станут «почётными членами» СМОГа.
Тогда же Басилова начала и сама писать стихи. А вместе с Леонидом Губановым, Владимиром Алейниковым, Владимиром Батшевым, Юлией Вишневской и несколькими другими молодыми поэтами стала одним из организаторов СМОГа — единственного неформального литературно-художественного объединения в послевоенном СССР — и вскоре вышла замуж за главного СМОГиста Леонида Губанова. Контуры объединения наметились к концу 1964 года. «Новое литературное течение уже просматривалось, но имени не имело, — вспоминает Генрих Сапгир. — Надо было его срочно придумать. Помню, сидели мы у Алёны Басиловой, которая стала потом женой Губанова, и придумывали название новому течению. Придумал сам Губанов: СМОГ. Самое Молодое Общество Гениев, Сила, Мысль, Образ, Глубина, и ещё здесь присутствовал смог, поднимающийся с Садового Кольца нам в окна».
Слава СМОГа распространилась с невероятной быстротой. Всего через четыре дня после того, как Губанов повесил объявление об основании СМОГа с домашним телефоном Басиловой в курилке Всесоюзной библиотеки имени Ленина, ей позвонил из Парижа с поздравлениями Александр Керенский.
Среди известных людей, посещавших гостеприимный дом «прекрасной дамы СМОГа» на Садовой-Каретной, были поэты Андрей Вознесенский, Иосиф Бродский, Семён Липкин, все члены «Лианозовской группы» (Евгений Кропивницкий, Генрих Сапгир, Игорь Холин и др.), Андрей Битов, Юз Алешковский, Игорь Губерман, Эдуард Лимонов; театральные режиссеры Пётр Фоменко и Галина Волчек, режиссер, художник и теоретик театра Борис Понизовский, советские барды Владимир Высоцкий и Булат Окуджава, художники Анатолий Зверев, Дмитрий Краснопевцев, Оскар Рабин, Анатолий Брусиловский, скульптор Эрнст Неизвестный, композиторы Николай Каретников, Альфред Шнитке, София Губайдулина, артисты театра и кино Марианна и Анастасия Вертинские, Сергей и Никита Михалковы, Евгений Евстигнеев, Олег Табаков, Сергей Юрский, Людмила Гурченко, Зоя и Виктория Фёдоровы, коллекционеры Георгий Костаки, Леонид Талочкин, Нина и Эдмунд Стивенсы, а также Аркадий Райкин, подруга Валерия Брюсова Аделина Адалис и дочь Марины Цветаевой Ариадна Эфрон, семья архитектора Шехтеля, ученые-физики В.И. Векслер и И.Е. Тамм, Д.С. Лихачёв, читавший вместе с Алёной стихи Мандельштама. Захаживал и друг детства Сергей Каузов с будущей женой Кристиной Онассис.
При этом даже самые язвительные и недоброжелательные авторы воспоминаний отмечают красоту хозяйки, ее вкус и умение одеваться: «Библейское лицо. Глаза с поволокой. Зовет в бездну» — описывает первое впечатление от встречи с ней художник и литератор Валентин Воробьёв.
В возрасте 19 лет Алёне Басиловой удалось познакомиться в Поволжье с настоящей вопленицей (профессиональной плакальщицей), одной из последних представительниц этой древней традиции. Она восхитила ее своей способностью входить в транс, свободой импровизации, ритмической организацией речи. Басилова добилась от Московской консерватории специальной командировки с звукозаписывающей аппаратурой, и это положило начало целой коллекции записей народных плачей Сибири, Северного края и других отдаленных районов.
Кстати, о художнике Анатолии Звереве, которому пришлось столкнуться с решительностью Баси (как в кругу друзей именовали Басинскую) замечательно рассказано в книге воспоминаний Заны Плавинской «Отражение»:
«Его деспотизм редко встречал сопротивление, но однажды он нарвался на решительный отпор в доме поэтессы Аделины Адалис (в девичестве Эфрон). Зверев с компанией нагрянул к возлюбленной Брюсова выпить и закусить по-свойски, почитать стихи и поиграть на рояле. Но поэтесса денег не дала и выпить не предложила. А выпить было необходимо. И ничего не оставалось, как запугать и спровоцировать. Зверев был решителен, как Германн из “Пиковой дамы”. Он распахнул окно и прыгнул на подоконник. “Старуха! Если денег не дашь, прыгну с десятого этажа! Будут судить!” Аделина перепугалась, позвонила Алене Басиловой и со слезами умоляла спасти от Зверева. Бася тотчас явилась. Зверев стоял в раме распахнутого окна на широком карнизе и, балансируя руками, пластично топтался на месте, извиваясь и откидываясь, изображая французского мима Марселя Марсо, идущего по проволоке против бешеного ветра. Собутыльники помирали со смеху. Старая поэтесса лежала в обмороке. Басю (борца с алкоголизмом) охватил праведный гнев, и с криком: “Прыгай, сволочь, сию минуту!” – она захлопнула окно. Мнительный Зверев опешил, струсив не на шутку. Он с воплем начал ломиться в комнату, барабаня по стеклу, но с благоразумной осторожностью, боясь его разбить и порезать руки. А Бася крепко держала раму и кричала: “Прыгай, сволочь, сейчас же!” Наконец с помощью соратников Звереву удалось проникнуть в комнату, сначала всунув ботинок между створками рамы. Оттолкнув Басю, он зайцем, в один прыжок оказался у двери и был таков. За ним с топотом, гиканьем и свистом, табуном мустангов, кинулись остальные. Пыль от них еще не улеглась, Аделина пришла в себя, и с героической Аленой они выпили по рюмочке “Абрау-Дюрсо” за изгнание бесов.
Самое удивительное в этой истории – портрет Баси, нарисованный Зверевым вскоре после описанных событий. У нее двухэтажные глаза от непролитых слез. Портретов было несколько и один лучше другого, как ни странно, они общались, как ни в чем не бывало, сохраняя взаимную симпатию и суверенитет (незлопамятны оказались оба)».
Однако не только решительностью, но и рискованным бесстрашием обладала с детства Алёна. В короткой юбке, с летящими волосами, на бешеных скоростях мотоциклетки, Бася гоняла по Москве, и шлейф первых рокеров сопровождал ее всюду. Ей было тогда всего 16. А потом в голове, в ритме гонки, засвистели анапесты и хореи, на лету охватываясь рифмой, рождая диковинные метафоры. Она стала кумиром и романтическим символом СМОГа. От нее сходило с ума пол-Москвы. Ее стихи, кипящие темпераментом и артистизмом, покоряли даже упрямых консерваторов. А мэтры 1920-х – 1950-х годов: Кручёных, Чуковский, Шкловский и Квятковский (открывший в ее стихах редчайший размер), а также и 1970-х: Светлов, Самойлов, Алешковский и Окуджава – покорились яркой новизне стиха.
«В 60-е годы я много читала по академическим институтам, в основном у физиков. На одном из таких выступлений в институте Петра Капицы я познакомилась с Александром Павловичем Квятковским, автором известного «Поэтического словаря». Он сказал, что мои стихи написаны редчайшими размерами. Так, он ни у кого перед этим не мог найти пример на шестидольник третий и был вынужден сам его написать. А у меня шестидольника третьего было сколько угодно. Он также утверждал, что в моих стихах нашел даже «тактовик шестиугольный», которым никто «не пользовался».
РОЗОВЫЙ ШУТ
Особливо про-зы-ва... про-зы-ва-ли
Полюбила я шута ро-зо-ва-во!
Полюбила Истинно Сахарно-го!
Ах румянец
выступил
Аховый! — О!
С добрым молодцем гуляли Молодцы...
С добрым молодцем гуляли Девицы...
Встали. Поустали. Но за молодцем
Слава моментальная стелется:
— Ох, не лиловатое — синее!
— Не сиреневатое — красное!
— Красное не красное — Сильное!
— В розовое больше, чем в разное!
— Он ли моложавый — высокенький...
— Он ли уважаемый — махонький...
— Он ли воображаемый все-таки, и...
— Он ли обожаемый? Ахоньки!
— Розовые очи по ночам рычат,
— Розовые очень по ночам рычат,
— Розовые очень, да не грозные,
— Просто очень, очень даже розовые!
Уж его я милого, пятого,
В розовы очечки поприпрятала,
Розового — Стало мне весело —
Розовые сны поразвесила!
— Ох, не лиловатое — синее!
— Не сиреневатое — красное!
— Красное не красное — сильное!
— В розовое больше, чем в разное.
Дай еще разочек мне мой розовенький,
Гипсовый мой, мраморный мой, бронзовенький,
Грезки поразборчивей — раз уж живешь —
(Тьфу-ты, даже рыжим не назовешь!)
Все твои враги — благообразные…
Все твои друзья — О! Улыбаются…
Самые коварные согласные
С гласными прекрасно уживаются…
Детство мое дальнее (только не..)
Бегство мое тайное, тонкое..
Волюшка невинная шалая..
(Вон я побежала за мамою...)
Ро ро ро ро... Розовые, светлые!
Зо зо зо зо (Надо же!) Зо зо зо зо зо!
Вы вы вы вы не были на свете бы,
Если бы, ну если бы, нуеслибынуеслибы... Ну?!
— Ах, не виноватая я — синее!
— Синее не синее — (Матом бы!.)
— Красное не красное — Сильное!
— Ах, не винова, не виноваты вы!
«В ранних своих стихах я шла от Иннокентия Анненского, Мандельштама, Пастернака. И я, уверяю вас, превратилась бы в эпигона кого-нибудь из них, если бы не русский фольклор. Он меня буквально спас. Меня поразила тайнопись русской фольклорной поэзии. Из поэтического фольклора меня больше всего интересовали разбойничья поэзия и поэзия плакальщиц. Ведь все мы двигались тогда, как в ночи. Благодаря фольклору я себя и нашла».
СОЛОВЬИ-РАЗБОЙНИКИ
Со подвечера — ваша,
Со полуночи — тоже,
Ходит девка постарше,
Ходит девка построже,
Ходит море испугом,
Ходит мир перекатом,
Ходит севером, югом,
Ни врагом и не братом,
Ейный дом позаброшен
где-то в самом начале…
— Ходит девка по рожам
За своими плечами.
Простолюдина речка
Точно зеркало старит —
Эта девка осечки
Никогда не оставит!
Ейный муж, оправдавшись,
Проживает богато,
А минутою дальше
Худоба у заката,
А минутою позже
Жернова и отчаянье —
Ходит девка по рожам
За своими плечами…
Узкогрудые чайки,
Недобитые птицы,
На ходу не встречайтесь,
На лету не сходитесь,
Эй, трамваи и храмы,
Пошляки и поэты,
Не ходите на траур
Пышнокаменный этот!
Сотню раз переждавши
На земле перегнившей
Вы идите подальше!
Вы идите пониже!
Ваши головы в титрах,
Ваши мысли на приисках —
Вы полегче ходите,
Вы на пушечный выстрел
— Страх!
Ходит девка по краю,
Ходит девка по крою,
Ходит тень, не мигая,
Точно глаз у конвоя,
Ходит девка по хмури,
Ходит четко и гладко —
К ночи тело прибудет
Точно мертвая хватка!
Эта девка не шутит,
Эта девка не щадит,
Эта девка до жути
Босиком обучает!
По земле перестывшей,
По дороге уставшей
Ходит тело, забывшись,
Или в душу запавши
Исполиновым звоном
Иль улыбкою светской
По булыжному дому
И по голому месту.
Никого не неволят —
Все мы вольные птицы!
Если волки не воют,
Значит лес не родится…
После левых и леших
После крепкого чая
Ходит девка опешив
За своими плечами.
Академия сброшенных
Чистой кровью заплатит…
Эта девка — попроще.
Натерпелась — и хватит!
«Но даже стихотворчество не смогло вобрать в себя всю природную энергию. Живая сметливость, твердая рука и точный глаз обернулись многолетней забавой. Королева зеленого поля владела кием, шаром и лузой с блистательным мастерством. Она производила фурор в бильярдном павильоне сада Баумана, где когда-то прогуливался Чаадаев, “всегда мудрец, но иногда мечтатель”…
С эренбурговской трубкой, в вольтеровском кресле могучим гулом чеканила она свои ритмические стихи. Такой я увидела ее в случайных гостях в 1960 году. Ей было 17 лет. Мальчики лежали у ее ног, как венок сонетов…» (Зана Плавинской книга воспоминаний «Отражение»).
Посол США в СССР после знакомства с Басиловой в Спасо-хаусе произнес: «Алёну можно по праву назвать первой советской хиппи», когда Басилова пришла на прием по случаю Дня независимости босиком и в длинном замшевом платье.
«...Большой русский поэт, пишущий в ритмах, ранее поэтами не использованных...» – и эти, и другие столь же высокие слова говорили о поэзии Алёны Басиловой К. Чуковский, А. Вознесенский, А. Квятковский...» (Из предисловия к поэме «Комедия греха», 1992 г.).
Из поэмы «КОМЕДИЯ ГРЕХА»
ЦАРИЦА ДОКАЗАТЕЛЬСТВ
(Монолог Екатерины Второй)
...Как из облак божество:
Лежа царством управляла,
Их журя за шаловство.
Державин
Мною правит мой недуг
Алчный, алчный, алчный, алчный
Схоронить в одном ряду
Вещий мир с землею брачной.
Над Россией мой кулак
Мрачный, мрачный шут колпачный
И прижат законом прах,
И придушен крик барачный.
Мы играем невсерьез
Суд бумажный — шут продажный,
Но игра у нас до слез!
До сердечной боли даже.
Два полка в моей судьбе
Три струны у балалайки,
Плюс вольтеровские байки
И уверенность в себе.
В просвещении — (Упрек!)
Ходит месяц одноглазый!
Порет ересь, принцип — врет.
И в бинокль гонит разум...
Бог рядит — земля гудит.
Вечность дышит, точно леший.
На моей живой груди
Крест испивший крови грешной!
Господи! Какой неволей
Ты несешь в страну пигалей
Скорбный зов больного звона
Тех, кого не поминали!
Господи, прости, помилуй,
Осени ковчег не Ноев.
Только стон стоит над миром
Невиновен... НЕ-ВИ-НО-ВЕН...
Для Алены Басиловой, как и для Губанова, после разгона СМОГа путь к широкому читателю оказался закрытым. Подготовленная к печати книга ее стихов «Комедия греха» с предисловием Виктора Шкловского пролежала в издательстве «Советский писатель» семнадцать лет и бесследно исчезла. Несколько отрывков будут опубликованы только в 1992 году в виде буклета на одном раскладном листе «рекламно-просветительным» импринтом Союза писателей СССР, к тому времени уже распавшейся и несуществующей организации. Этот листок остается единственным отдельным изданием стихов талантливейшей поэтессы «замолчанного поколения», рано прекратившей писать и не желавшей идти на компромиссы, необходимые для прохождения книг через цензуру, или обращаться за поддержкой в президиум комсомола, как рекомендовали ей знакомые: «Андрей Вознесенский настаивал, чтобы я записала адрес: «Пойдешь в кабинет, стукнешь кулаком и скажешь: „Я что, не советская? Почему вы меня игнорируете, не даете мне возможности печататься? Вот так можно повернуть ход событий“. И чем страстнее он мне это рассказывал, тем больше я понимала, что я не советская и лучше мне никуда не лезть».
«КОМЕДИЯ ГРЕХА»
* * *
У истоков всех услад,
В самом центре всех творений,
Где земли моей талант
Рабски рухнул на колени,
Посреди небытия,
Где твоей коснулась боли
Оскорбленная земля
Посреди могильной вони,
Где уснул последний воин…
Представляешь?
— Это я!
Пей до дна, мой дерзкий край,
Нам с тобой еще поставят!
Только ты отныне знай,
Как меня да не хватает,
Как молчит сыра земля,
Как ловчит поганый ворон,
Под кустом, крестом, затвором,
Представляешь?
— Это я!
Средь намеков и острот
Мой колпак смакует ветер!
Здесь стоит немой острог
Толстозадых ваших сплетен
Посреди разбитых ртов,
Средь пророчущих шутов,
Сброда, чудищ огородных,
И юродивых…
Представляешь?
И кто?
Представляешь?
— Вспыхнут уши у Сократа.
— Пискнут души виновато…
— Покраснеет каждый атом…
— Вздрогнет старая земля.
— Представляешь —
Это я!
Если утро хуже яда,
Если муторно, что рядом
Чей-то кашель и возня…
Рядом с ванною под кайфом,
Где стихи ползут на кафель,
За упрямым старым шкафом…
Что же смотришь ты казня,
Эту плаху знаю я лишь.
Неужели ты меня
Без себя не представляешь?
(Мне ли смерть не отразить,
Где-то здесь она скакала,
Стала кровь мою просить —
Налила ее в стакан, и…)
— Представляешь? —
Разве зеркало стареет
Кто же там в учителях…
Эта кровь тебя не греет…
Этот мир тебе не верит…
— Ты сюда, сюда скорее…
— Представляешь —
Это я.
(С полотенцем и венцом,
С присоленным бубенцом,
Со свинцовою примочкой.
С поцелуем и Лицом).
На меня, на этот свет
Тычут звезды нагловато
Ты послушай-ка совет
Из Аркадии горбатой…
Колесницу с животом
В честь поруганного грека
(— Приведи Господь, потом
Вспомнить имя Человека),
Представляешь —
В честь представленного дня
В честь греха — (Чего дороже!)
— Только позже у меня
Будет камень вместо рожи
— Представляешь?
В мире брошена жестоко
Чья-то истина-стена…
Так давно, такого срока
Не слыхала тишина…
Не пуста стоит она —
В ней всевидящее око…
Заколочена от рока,
От греха и от порока
(Наша щедрость — это крохи)
— Ты еще пустой Акрополь,
Представляешь старина.
— Горе нищим бунтарям,
И царям — богатырям,
Если слушать неподдамши
Загремит затылок дальше…
Представляешь
Неизбежность — это Я.
Со времен царя Гороха
Здесь «Комедия» моя
Запятою пыльной грохнет.
Стихотворения Басиловой, как правило, с грубыми искажениями, печатались в «тамиздате» — в составе поэтического сборника, изданного на русском языке в Милане, в парижском эмигрантском журнале «Эхо» и др. На родине несколько ее стихотворений входят в крупные антологии, начиная с 90-х годов (и тоже не без серьезных искажений: так, «Розовый шут», посвященный Олегу Целкову, в книге «Самиздат века» обрывается на полуфразе).
«...Прекрасная Дама СМОГа Алёна Басилова — первая и главная любовь Губанова: ей он посвящал свои стихи на протяжении всей жизни, как бы она ни складывалась. Она не уступила бы Ахмадулиной — ни красотой, ни талантом. Автор «Поэтического словаря» Квятковский находил в её стихах очень редкий размер — шестидольник третий. Её причудливые стихи — ворожба и волшба: Детство моё дальнее (только не...) Бегство моё тайное, тонкое... Волюшка невинная - шалая... (Вон я побежала за мамою...)» (Виктория Шохина «СМОГ на площади: «Мы будем быть», «Частный корреспондент», апрель 2012).
Губанов и Басилова поженились в 1965 году. За год до этого их познакомил общий приятель поэт Александр Юдахин. Одновременно он представил ей Владимира Алейникова, вспоминающего об их первой встрече:
«Алена была — красивой.
По Хлебникову: как мавка.
По-врубелевски: таинственной.
По-восточному: смоль с молоком.
Бледное, чистое, нежное, тревожное, непреложное — пророчица, вестница, львица? — пронзительное лицо.
Длинные черные волосы. Густые. Горечь и ночь.
Светлые, цвета блеклой незабудки, с искоркой шалой, с поволокой хрустальной, глаза.
Белые, гибкие руки. Музыкальные, длинные пальцы.
Тонкие губы, с улыбкой, леонардовской, тихой, магической. Точеные, стройные, ножки в стоптанных маленьких туфельках.
Обаяние редкое. Шарм!
А голос ее, хрипловатый, словно слегка надтреснутый, то, нежданно для всех, понижающийся до волшебного полушепота, то, внезапно, вдруг, возрастающий, обретающий смело высокие, выше птичьих трелей, тона!
И так она просто держится!
И так мила и приветлива!
Настоящее чудо. <…>
Молодая хозяйка, прекрасная, в красоте своей огнеопасная, знаменитейшего в Москве, лучше всех остальных, салона.
Собеседница — навсегда.
Чаровница. Денница. Звезда.
Немудрено, что все это глубоко поразило Губанова.
Удивительно и другое.
Алена — с первого взгляда, сразу, влюбилась в Леню.
И тут же, в день первой же встречи, начался их роман, о котором вскоре заговорили все.
Губанов тоже, конечно, впечатлившись, влюбился в Алену.
Однако не сразу. Или, скорее всего, из упрямства, просто сделал вид, что не сразу.
Поначалу он – дал ей возможность не на шутку влюбиться в себя.
Позволил влюбиться в гения.
И разгорелась у них такая любовь, что впору об этом когда-нибудь отдельную книгу писать».
Леонид Губанов сразу написал стихотворение в ее честь «Я провожаю волосы». Он будет приходить к Алёне каждый вечер, а вскоре переедет жить к ней. Их отношения будут сопровождаться бурным поэтическим диалогом, то и дело переходившим в поэтическую дуэль. В реальной жизни он благоговел перед женой, но, давая выход чувствам, жестоко расправлялся с ней в своей лирике. Она стала платить ему тем же: так, Губанову было посвящено язвительное стихотворение Алены, начинавшееся словами «Ах, рога, рога, рога — Вышла замуж за врага».
В то же время их чувство в поэзии достигает исключительной высоты и искренности. Между ними возникает постоянное напряжение из-за его свиты — ясновидящий в своих стихах и чистый душой, в повседневной жизни Губанов отличался доверчивостью, бесхарактерностью, был падок на лесть, легко поддавался чужим влияниям, и Алена не без оснований считала, что товарищи по СМОГу его спаивают, а поклонницы стремятся затащить в постель. Еще одним болезненным вопросом была политика. Алена Басилова была убеждена, что большая поэзия и политическая деятельность несовместимы: «За нас взялись основательно после суда над Синявским и Даниэлем, когда часть „смогистов“ вышла на демонстрацию в их защиту. После этой демонстрации и начались посадки. Я же всегда считала и до сих пор считаю, что те, кто занимается политикой, написать хороших стихов не смогут». Находясь в меньшинстве, диссидентское крыло во главе с Батшевым подводило под удар остальных, сознательно втягивая их в протестную активность. Другую опасность представляли осведомители КГБ среди смогистов или гостей. Накопившиеся противоречия и опасности, от которых Басилова пыталась оградить мужа, в конечном итоге привели к тому, что она потребовала выбирать между ней и СМОГом. Губанов пообещал прекратить все контакты со смогистами. Находясь в больнице после прооперированного перитонита, она поняла, что Губанов не сдержал слова. Это и стало непосредственной причиной, по которой она заставила его уйти. В течение двух лет Губанов отказывался давать ей развод. Она не переставала сожалеть о том, что они разошлись, но и жить вместе с ним ей было больше невозможно. В течение всей своей короткой жизни Губанов продолжал посвящать Алене Басиловой свои стихи.
Эдуард Лимонов в «Книге мертвых» отзывается о Губанове с подчеркнутым пренебрежением, но в то же время проговаривается, что воспринимал отношения Губанова с Басиловой как идеальный образец любовной истории, которому стремился подражать — «Поэт андеграунда встречается с модной красоткой из светского общества»: «В стиле 60-х годов, в мини-юбках, длинноногая, длинноволосая, в высоких сапогах, с чёрным пуделем. В России такие девочки были тогда жуткая редкость. Зато они встречались в западных журналах, где обычно стояли рядом со знаменитыми людьми. <…> Я бывал у Алёны в ее (она шла в ногу со временем, жила если не по Гринвичу, то по Сан-Франциско) комнате, где стены были окрашены в черный и чернильный цвета, пахло жжеными палочками, на низких матрасах лежали домашние — крашеные — покрывала в хиппи-стиле и такие же подушки. <…> В общем, вполне Сан-Франциско, Ашбери-Хайтс, того же времени».
Само пространство квартиры, которую знали в шестидесятых все писатели и поэты, художники, барды, ученые, переводчики, просто люди колоритные, вся богема, где происходило практически круглосуточное общение, в воспоминаниях разных авторов расплывается, меняет размеры, планировку и стиль. И если у Лимонова она выглядит набором интерьерных фетишей 60-х, то одному из основателей СМОГа Владимиру Алейникову квартира Алены привиделась неким гибридом антикварной лавки с огромной и запущенной советской коммуналкой — с большим количеством внешне убедительных, но недостоверных подробностей, от вырезки из журнала с фамилией Басиловой рядом с отдельным звонком на входной двери и заканчивая флаконом из-под духов Chanel, якобы выпитых Андреем Вознесенским.
В 1969 году в квартире Алёны Басиловой была сделана первая магнитофонная запись выступления Булата Окуджавы.
После развода с Губановым, у Басиловой завязался роман с еще одной неординарной личностью – Стасом Наминым, внуком известного государственного деятеля Анастаса Микояна.
Ее же вторым мужем станет гражданин Португалии Антонио Жозе Кортеш Силурико Драго, оставивший Сорбонну после студенческих волнений 1968 года, чтобы поступить во ВГИК на режиссерский факультет. Первый год он должен был учить русский язык, но поскольку на тот момент уже владел 11 языками, ему понадобилось на это всего несколько месяцев. Знакомая привела его в гости к Алёне Басиловой вскоре после его приезда в Москву. Разведясь с Губановым, Басилова выходит за него, но четыре года спустя после первой встречи они расстались (во время поездки Басиловой в Париж в середине 1970-х Антонио предлагал ей вернуться к нему и остаться жить во Франции, но Алёна отказала). Она до самой своей смерти оставалась женой Антонио (официально они так и не развелись, хотя вместе прожили всего 5 лет, поддерживали хорошие отношения, он часто ей звонил). И Антонио не желал разводиться с ней, дабы не дать повод КГБ арестовать Басилову – все-таки жена иностранца. Так одиноким он и прожил жизнь в Португалии. И приехал в Россию только на похороны жены.
Поэзия Басиловой отличается высоким совершенством техники. Одна из ее неотъемлемых черт — изощренная метрика, в основе которой лежало отвращение к ямбу и хорею, классическим размерам, которые постоянно использовались сотнями поэтов, принятых в официальные писательские организации, и по этой причине воспринимались ею, как мертвая догма, которую она стремилась разрушить во что бы то ни стало. В поисках собственного поэтического инструментария Басилова экспериментировала с размерами, искала «свои» ритмы. Неожиданным подспорьем для нее оказались песни группы «Битлз», в которых один размер перетекает в другой. Ее поиски в области ритма беспокоили и возмущали руководителя переводческого семинара при Московской писательской организации Давида Самойлова, у которого она занималась, переводя по подстрочнику поэзию Гаучо и армянского поэта Ашота Граши. Своеобразная манера напевной декламации с отбиванием ритма чуть не помешала ей получить разрешение читать свои стихи на вечерах в Центральном доме литераторов — члены комиссии при Союзе писателей назвали ее шаманкой и уже было постановили разрешения не давать, но ситуацию спас председатель комиссии поэт Егор Исаев, сказав, что выступление «шаманки» ему понравилось.
В 1968 году Алена Басилова, невзирая на запугивание и угрозы, выступила свидетелем защиты на процессе Александра Гинзбурга и Юрия Галанскова, приговоренных к 5 и 7 годам лишения свободы на известном процессе, который привел к консолидации правозащитного движения в СССР (тогда же были осуждены Вера Лашкова за то, что перепечатывала антисоветские материалы двух главных обвиняемых на пишущей машинке, и, в рамках отдельного дела, члены СМОГа Владимир Буковский, Евгений Кушев и Вадим Делоне за участие в демонстрации протеста против ареста Галанскова, Гинзбурга и их друзей).
Сам политический процесс выглядел как зловещий спектакль: ее ввели под руки двое военных, все ее слова заглушались грубым хохотом специально подобранной публики, заполнявшей зал (заседание формально считалось открытым), в нарушение закона свидетелям со стороны защиты не позволяли оставаться в зале после дачи показаний.
Вызванная на допрос в КГБ, Басилова отказалась подписывать протокол и давать подписку о неразглашении тайны следствия. За Алёной и ее мужем Губановым было установлено наружное наблюдение. В целях психологического давления оно велось открыто — в течение десяти дней за ними медленно ездили по улице чёрные «Волги», что вызывало у Губанова сильнейшую депрессию. Леонид Губанов, стоявший на психиатрическом учете с подложным диагнозом «вялотекущая шизофрения (под вопросом)», был принудительно помещен в Институт психиатрии АМН СССР и подвергся пыткам у изобретателя этой несуществующей болезни профессора Снежневского. Самой Басиловой грозила высылка из Москвы за тунеядство, но ее спас Корней Чуковский, написавший справку в милицию, заверенную в Литфонде, где было сказано, что она помогала ему в работе над собранием сочинений.
По свидетельству Льва Алабина («Смерть музы), «Алёна, как рассказывают близкие ей люди, позднее стала вести ночной образ жизни и умудрялась по ночам собирать на московских помойках выброшенную мебель 19 и даже 18 века. И все несла на другую уже квартиру, складывала в общем коридоре, и соседи мужественно это терпели, не смея все эти ломберные столы выбросить.
Была у нее какая-то старая машина, история с которой попала на страницы «Литературной газеты». Машину украли милиционеры с Петровки, где она жила. И даже прятать не стали. Алёна сама нашла ее, ночью, во время прогулки с собакой. Собака и учуяла. Но машину так и не удалось вернуть».
Алёна Басилова умерла 30 августа 2018 года в Москве в возрасте 75 лет.
«Вчера, 5 сент. 2018 г. проводили в последний путь Алёну Басилову. Отпевание прошло в морге больницы им. братьев Бахрушиных. Отпевали ее вместе с совершенно посторонним человеком. Так уж вышло. Последние лет 20 ее никто не видел. Как-то я пытался ее найти по музейным делам. Она не подходила к телефону и мне сказали, что она ведет ночной образ жизни и, вообще, очень больна. Ночью я не стал звонить. Алёну Басилову из ее старых знакомых пришел проводить только Игорь Дудинский и Алла Рахманина. Я тоже ее знал, но шапочно… Главное, что это та самая женщина, которой были посвящены многие, потрясающие стихи ее мужа Леонида Губанова. В этих стихотворениях ни с чем несравнимый накал страсти. Я хотел прочитать эти стихи у ее гроба, но мне не разрешили. Не разрешали и снимать. Но что значит, не разрешить снимать или читать стихи старому диссиденту и в прошлом тёртому поэту. Я только усмехнулся и сделал несколько снимков. Представьте себе, что запретили бы делать снимки на похоронах Лили Брик…
29 сентября урну с прахом определили в могилу к маме Алёны, Аллы Рустайкис. Могила на Ваганьково, в виду памятника Сергею Есенину. Из Лиссабона приехал Антонио (второй муж) с сестрой… Собралось много народа, из музея Цветаевой, друзья Аллы Рустайкис. Решили не расходиться, а пойти в какое-нибудь кафе. Помянуть. Добрались до кафе "Петрович". Разговоры, перебивая и перетекая друг в друга, не утихали. Сумели пересказать множество историй из прошлой жизни...
Несмотря на огромное количество знакомых и друзей, рассыпанных по всему миру, умерла она совершенно одинокой. И только благодаря братьям Каретниковым последние годы, полные болезней, стали сносными.
Поминки, как и, собственно, вся жизнь, тоже оказались невероятными. Собрались не сговариваясь, не планируя, отложив все дела в ресторане "Петрович". На клеенчатом столе стояла бутылка водки и чашка нарезанных кубиками черных сухарей. Так поминали "недописанную и недолатанную женщину"» (Лев Алабин. «Смерть музы»).
БУБЕНЦЫ
Высока ли высота потолочная…
Глубока ли глубота подпольная…
— Кирша Данилов
Кто клоун, а не царь,
С поклоном у лица,
А с полрюмочки винца
— Порция бубенца!
Дай рожу погляжу
Построже постыжу
Пришивался к беглецам
— А оказалось к пуговицам…
Процитировал из ситца
— Думал красная девица
— А ей бы красного винца
Да провела за бубенца!
Стоп, старый, ты куда?
Сподь, стало быть, не та!
Аль забыл своего отца?
— Порция бубенца!
Пригласила пьедестал,
— Пришел в гости — белый стал
— А как пошла с ним под венец
— Разыгрался бубенец!
Нас ссорят смехачи
А вас совесть сволочит
— Вся Россия у певца
Веселая виселица!
Посмотрите, как нам платят
Синыки на наших платьях
Колпаки на костылях
И бубенцы на площадях.
Как по старой памяти
Ходят все да кланяются
А малютка бубенец
Колоколами славится!
Встала баба у крыльца
Обронила бубенца
— Расхохоталась лестница
Вспомнив добра молодца…
Что в земле давно зарыто
И забито, шито-крыто,
Но еще не до конца…
— Порция бубенца!
Я рассказ о бубенцах
Веду от первого лица
С пяти лет решительно
Хотите — пишите мне!
Москва, центр, дробь один.
(Дом за бесценок продадим)
Голова зар;чиста
А сама речь в городе…
Ты стукнешь по трубе,
А я дуну в барабан,
— Каково на улице?
— А ничего особенного…
Давид Самойлов. АЛЁНУШКА
Когда настанет расставаться –
Тогда слетает мишура...
Алёнушка, запомни братца!
Прощай - ни пуха ни пера!
Я провожать тебя не выйду,
Чтоб не вернулась с полпути.
Алёнушка, забудь обиду
И братца старого прости.
Твое ль высокое несчастье,
Моя ль высокая беда?..
Аленушка, не возвращайся,
Не возвращайся никогда.
***
Зять, поэт Леонид Губанов, называл ее «мама-вишенка». Дочь ее – поэтесса Алёна Басилова. И именно благодаря им Алла Рустайкис стала героиней нашего очерка – сработали родственные связи. Но и сама по себе фигура Рустайкис интересна, хотя бы потому что начинала она свою творческую биографию, как прима Куйбышевского театра оперы и балета, а потом нашла свое призвание в литературе.
Алла Александровна Рустайкис (1920-2008) – поэтесса, драматург, актриса.
Родилась Алла в Москве в творческой и довольно известной семье. Ее отец – латышский актер и режиссер, один из создателей латышского кинематографа и режиссер Русского драмтеатра в Риге Александр Александрович Рустайкис (иногда пишут – Рустейкис) и пианистки Иды Яковлевны Хвасс, работавшей в Студии Станиславского, в Камерном театре.
Имя талантливой пианистки Иды Хвасс, значится на стене почета Московской консерватории. Сестра Иды — Алиса, ученица художников Леонида Пастернака и Константина Юона, стала живописцем. Обе выросли в среде московской интеллигенции, а дом Хвассов в 1910-е годы собирал людей искусства. Часто бывал здесь Владимир Маяковский, где он и познакомился с Лилей Брик. Знаменитый художник-модернист А. Осмеркин свою «Даму с лорнеткой» в 1917 году писал с Иды Яковлевны Хвас — один из лучших портретов этого периода. Сама же Алла дружила в детстве с детьми известного архитектора Фёдора Шехтеля Львом и Верой.
Молодой артист Художественного театра Александр Рустайкис (Рустейкис) и Ида полюбили друг друга. Премьера «Моцарт и Сальери» в Художественном театре сделала Рустайкиса знаменитым. О нем восторженно написали А. Бенуа и Н. Эфрос, называли его «чудом божьим».
Вот как рассказывает о своих первых годах жизни сама Алла Александровна: «Писать стихи и петь я начала почти одновременно, лет в двенадцать. Бог послал незаурядный голос. Пела с мамой на школьных вечерах, а стихи случились – именно "случились", ведь стихи случаются – совершенно неожиданно. Волею судьбы мой отец оказался в Риге, за железным кордоном, в те годы это означало – навечно. И однажды ночью, глядя на его карточку в роли Моцарта, я, обратившись к нему, разразилась бурным потоком слез вперемешку со словами. На рассвете это оказалось стихами. С этой ночи стихи меня уже не покидали. А когда появилась проблема выбора: литературный институт или Гнесинский – преемственность и гены все же взяли вверх...»
Синяя гостиная, полка книжек длинная,
Те же двери белые и ковер цветной,
И рояль по-старому стонет под ударами,
Гулкими и смелыми каждый выходной…
«…А когда я родилась, мама работала у Таирова, и меня, грудную, носили в театр на кормление на репетиции и спектакли. В Камерном в это время шла оперетта "Жирофле-Жирофля" Лекока и капричио по Гофману "Принцесса Брамбилла" с романтической, трогательной и искрометной музыкой. Все действие происходило на фоне феерического карнавала. Может быть, поэтому, когда мне, оперной певице, пришлось столкнуться в жизни с жанром оперетты, я окунулась в него, как в родную реку (одной из ролей Рустайкис в Куйбышевском театре была «Принцесса цирка» – В.Ю.)… Когда я родилась, Коонен и Таиров прислали маме в родильный дом огромный букет белых роз с запиской: "Маленькой принцессе Брамбилле от Камерного театра". И потребовали, чтобы так меня назвали в честь спектакля...». Но Ида Яковлевна все же поступила по-своему – девочку назвали в честь знаменитой актрисы Аллы Назимовой. Кроме того, это имя близко по звучанию имени ее отца – Александра Рустайкиса. Он был актером МХАТа, учеником Савиной, которая его бережно передала в руки Станиславского.
Ах, мне бы в теплую постельку...
Да под бочок... Да под хмельком...
А я, стихов напившись в стельку,
Вожу беседы с мотыльком...
Ах, я разиня, я разиня,
Разиня, стоптанный штиблет!
Мои покупки в магазине,
А чеки в пачке сигарет,
И в голове такая каша
Из рифм, несчастий и комет –
Меня артист и музыкантша
Произвели на белый свет!
И Алла Рустайкис в юности пошла по стопам родителей – стала актрисой Куйбышевского театра оперы и балеты (благо, голосом, колоратурным сопрано, она была награждена щедро), там она была задействована в спектаклях «Принцесса цирка», «Летучая мышь», «Фиалка Монмартра», «Сильва». Да и замуж вышла за театрального режиссера и композитора, помощника Мейерхольда Николая Басилова.
Из книги воспоминаний Эльзы Триоле «Заглянуть в прошлое»:
«Я познакомилась с Маяковским, если не ошибаюсь, осенью 1913 года, в семействе Хвас. Хвасов, родителей и двух девочек, Иду и Алю, я знала с детских лет, жили они на Каретной–Садовой, почти на углу Триумфальной, ныне площади Маяковского. А мы — мать, отец, сестра Лиля и я — жили на Маросейке. Каретная–Садовая казалась мне краем света, и ехать туда было действительно далеко, а так как телефона тогда не было и ехали на авось, то можно было и не застать, проездить зря. Долго тряслись на извозчике, Лиля и я на коленях у родителей. Чем занимался отец Хвас — не помню, а мать была портнихой, и звали ее Минной, что я запомнила оттого, что вокруг крыльца, со всех трех сторон висело по большущей вывеске: «Минна». Квартира у Хвасов была большая и старая, вся перекошенная, с кривыми половицами. В гостиной стоял рояль и пальмы, в примерочной — зеркальный шкаф, но самое интересное в квартире были ее недра, мастерские. Вечером или в праздник, когда там не работали, то в самой большой из мастерских, за очень длинным столом, пили чай и обедали.
Старшая девочка, Ида, дружила с Лилей, а я была мала и для Али, младшей, — ей было обидно играть с маленькой. Из развлечений я помню только, как Ида, Лиля и Аля, все сообща, запирали меня в уборную, и я там кричала истошным голосом, оттого, что ничего на свете я так не боялась, как запертой снаружи двери.
И сразу после этих детских лет всплывает тот вечер первой встречи с Маяковским осенью 13-го года. Мне было уже шестнадцать лет, я кончила гимназию, семь классов, и поступила в восьмой, так называемый педагогический. Лиля, после кратковременного увлечения скульптурой, вышла замуж. Ида стала незаурядной пианисткой, Аля — художницей. Я тоже собиралась учиться живописи у Машкова, разница лет начинала стираться, и когда я вернулась с летних каникул из Финляндии, я пошла к Хвасам уже самостоятельно, без старших.
В хвасовской гостиной, там, где стоял рояль и пальмы, было много чужих людей. Все шумели, говорили, Ида сидела у рояля, играла, напевала. Почему-то запомнился художник Осьмеркин, с бледным, прозрачным носом, и болезненного вида человек по фамилии Фриденсон. Кто-то необычайно большой, в черной бархатной блузе, размашисто ходил взад и вперед, смотрел мимо всех невидящими глазами и что-то бормотал про себя. Потом, как мне сейчас кажется — внезапно, он также мимо всех загремел огромным голосом. И в этот первый раз на меня произвели впечатление не стихи, не человек, который их читал, а все это вместе взятое, как явление природы, как гроза… Маяковский читал «Бунт вещей», впоследствии переименованный в трагедию «Владимир Маяковский».
Ужинали все в той же мастерской за длинным столом, но родителей с нами не было, не знаю, где они скрывались, может быть, спали. Сидели, пили чай… Эти, двадцатилетние, были тогда в разгаре боя за такое или эдакое искусство, я же ничего не понимала, сидела девчонка девчонкой, слушала и теребила бусы на шее… нитка разорвалась, бусы посыпались, покатились во все стороны. Я под стол, собирать, а Маяковский за мной, помогать. На всю долгую жизнь запомнились полутьма, портняжий сор, булавки, нитки, скользкие бусы и рука Маяковского, легшая на мою руку.
Маяковский пошел меня провожать на далекую Маросейку. На площади стояли лихачи. Мы сели на лихача…».
Вот отрывок из стихотворения Аллы Рустайкис, посвященного матери:
МУЗЫКА
А мама играла... А мама играла...
И звуки рояля, как вздохи хорала,
Над тленом и былью, над зыбью земли
Меня, как на крыльях, по миру несли...
А мама играла... То бурно, то нежно,
То очень бравурно, то очень неспешно,
И пенилась звуков кипящая пена
Под Скрябина трепет и шепот Шопена...
И руки взлетали так нервно и бегло,
По клавишам черным и клавишам белым,
Как будто вздымаясь из бездны до неба
По белым и черным натянутым нервам...
Та музыка билась, искрилась и гасла,
Куда-то стремилась, шептала неясно,
И, словно корнями, в меня прорастала,
И я вырастала... и я вырастала...
А мама играла... И время настало
Мне встать и запеть у нее за плечами,
И снова нас звуков качели качали –
И вдруг замолчали... И мамы не стало.
Той мамы, которая сделалась мною,
Которой от счастья достались лишь крохи,
Ее, как волной, затопило войною,
И горькими слёзами дочки дурехи...
Когда дочери исполнился год, отец волею судьбы оказался в Риге. В те времена это означало – навсегда... Связь была потеряна, у него уже была другая семья, три дочери. Но в доме Аллы в Москве царил культ отца, свято хранились его фотографии, письма и рецензии из архивов МХАТа. Мама часто рассказывала дочери о нем, мечтала встретиться, но было не суждено: в 1945 году она умерла.
Их дом на Садово-Каретной, где выросло четыре поколения семьи, принадлежавшей к театрально-художественной интеллигенции Москвы, был широко открыт для талантливых людей – художников, артистов, музыкантов, поэтов. Каких только имен не слышали стены дома! Здесь в 1910-1920-е годы собирался весь цвет «Бубнового валета». Здесь пел тогда еще никому не известный, бедствующий и только начинающий сочинять свои песенки Александр Вертинский. Здесь «подкармливали» голодающих поэтов и художников, здесь созревали актерские таланты Грановской и Бабановой. А написанные в те годы портреты сестер – Иды (художник Осьмеркин) и Алисы (художник Мильман) – висят один в Русском музее, а другой – в Третьяковке.
Позднее, в 1960-1970-е годы, традиции семьи продолжила и сама Алла Александровна Рустайкис и ее дочь – поэтесса Алёна Басилова. Здесь собиралось уже другое поколение московской и ленинградской интеллигенции – «андеграунд», шестидесятники: Андрей Битов, Леонид Губанов (впоследствии ставший ее зятем), Булат Окуджава, Инна Лиснянская, Андрей Вознесенский и Иосиф Бродский; художники Олег Целков, Михаил Шемякин; композиторы Альфред Шнитке и Николай Каретников. В этом доме с его уникальным прошлым, оживающем и в настоящем, все раскрепощалось. Звучали новые стихи, песни, фортепиано и гитара, и на время отступало то гнетущее, что царило тогда в стране. Здесь каждый становился самим собой.
Вспоминала о встречах в доме Аллы Рустайкис и поэтесса Инна Лиснянская:
«В самом конце лета (1969 года) я снова приехала из Баку в Москву, остановилась на Садовой-Каретной, в доме опереточной актрисы и поэтессы Аллы Рустайкис, ныне известной как автор слов песни «Снегопад». Именно в ее доме я организовала первую запись песен Окуджавы по просьбе одного харьковчанина (имя позорно забыла). Он был другом Григория Левина и страстным поклонником поэзии, приехал с громоздким магнитофоном и с мечтой записать разных поэтов, в особенности — Окуджаву. В продолговатой, да еще перегороженной шкафом комнате семейства Левиных места для такого мероприятия попросту не было.
Поэтов разных идейных и художественных устремлений на Садовой-Каретной собралось и разместилось немало. Решили — каждый прочитает по стихотворению, на что уйдет одна бобина (кассет еще не было), а вторую бобину целиком заполнит Окуджава. Не всех собравшихся поэтов я запомнила, но кого запомнила – помню, даже кто что читал. Григорий Левин прочел свои популярные тогда «Ландыши», Евгений Винокуров — «Моя любимая стирала…», Станислав Куняев — «Добро должно быть с кулаками…», Владимир Корнилов — отрывок из поэмы «Шофер». Подававшая большие надежды Светлана Евсеева прочла стихотворение, где были строки: «Я — как новенькая печь железная, \ раскаленная добела…» Андрей Вознесенский, уже прославившийся своими «Мастерами», прочел «Долой Рафаэля! Да здравствует Рубенс…» и еще одну вещь на бис.
После краткого водочного перерыва Окуджава с гитарой вышел своей легкой, почти никогда не слышной походкой. Он поставил ногу на подножку стула и запел. Пел час-полтора, пел сосредоточенно и вдохновенно, время от времени прикладываясь к фляжке, которую я, запомнив про коньячок, поставила рядом — на рояль. Запись получилась замечательно чистая, ибо никто ни разу не кашлянул, не чихнул, не шаркнул ногой и т.п. Замечу, что, несмотря на «оттепель», Булат предусмотрительно в песне об Арбате слова «Ты моя религия» заменил на «Ты моя реликвия». У нас была почти детская надежда: а вдруг бобина дойдет до них, и они тут же санкционируют большой вечер или же предложат выпустить пластинку. Но все же откликнулся известный тогда руководитель джаза Эдди Рознер. Ему одну из копий бобины показала знакомая с ним Алла Рустайкис. И он сделал Окуджаве вот какое предложение: ему понравились слова песни об Арбате, но мелодия не годится, он, Эдди Рознер, напишет другую музыку, и песня будет исполняться его знаменитым джазом. Булат растерялся, именно растерялся, а не возмутился.
— Как ты думаешь, Инна, отдать «Арбат» или нет? Может быть, «Арбат» пусть и не с моей музыкой пробьет дорогу остальным песням? Есть ли смысл?
Я же не растерялась, а возмутилась:
— Ни в коем случае! Нет никакого смысла! Вспомни про таймырский концерт! Да тебя лет через пять вся страна запоет!
К счастью, я ошиблась — уже через два года песни Окуджавы стали известны и любимы. Но, видимо, растерялся Булат лишь внешне и на мгновение, так как тут же сказал:
— Запоют меня или нет, музыки своей никому не отдам.
После моего уже предпоследнего возвращения в Баку Окуджава некоторое время часто навещал дом на Садовой-Каретной. Это я знала и с его слов и со слов Рустайкис и ее юной дочери Алены Басиловой, будущей СМОГистки и жены Леонида Губанова. Возможно, тогда была сделана в их доме еще одна запись, поскольку Лев Шилов в своей книге «Голоса, зазвучавшие вновь» со слов Аллы Рустайкис пишет, что первая запись песен Булата Окуджавы была произведена сразу на четырех магнитофонах. Но это, наверное, аберрация памяти гостеприимной Рустайкис. В тот субботний вечер, о котором я рассказала, был, повторю, один громоздкий магнитофон...»
(Из статьи Инны Лиснянской «Концерт на Таймыре. Три новогодние ночи с Булатом Окуджавой» «Российская газета» от 3 ноября 2005 г.).
Алла с детства писала стихи, но в силу семейных традиций своего дома выбрала артистический путь. Окончив Гнесинский институт, стала певицей, работала в театрах Москвы и Куйбышева, занялась драматургией, написав либретто нескольких оперетт, которые за несколько десятилетий обошли все театры страны: «Ромео мой сосед» Рауфа Гаджиева (в соавторстве с Д. Кисиным), «Первый факел» Энвера Бакиева; русский текст музыкальной комедии Горни Крамера «Воскресенье в Риме» (в соавторстве с А. Гусевым), оперетты Жака Оффенбаха «Крыши Парижа» (в соавторстве с мужем, Николаем Басиловым) и др.
О, это странное соседство –
Тот дальний колокольный звон
Из мира призрачного детства,
Где рифм кружился перезвон
И тон предерзкого куплета,
Что так привычен стал и мил,
"Карамболина!" Карамболетта!" –
Какая прелесть, черт возьми!!!
Но поэзия всегда была рядом, и это не могло не стать еще одной гранью ее творчества. И именно стихи принесли ей заслуженную славу. Наиболее известны написанные на слова Рустайкис песни «В дальний путь» (музыка Алексея Цфасмана), «Снегопад» (музыка Алексея Экимяна), «Цвела сирень» (музыка и исполнение Аллы Баяновой). На стихи Рустайкис написаны также песни «Черёмуха, черёмуха, луны полоска узкая», «Уходят женщины» и др.
Скоро вдаль умчится поезд стрелой
И развеет ветер дым.
Буду писать тебе, родной,
И встречи ждать все эти дни...
Я тебя пораньше выйду встречать –
Улыбнешься мне в ответ.
И перестану я скучать,
С тревогой думать о тебе.
Ты к глазам подносишь платок –
прощальный звонок,
Твоих не слышно слов.
Ты в светлом окне улыбаешься мне:
Прощай, моя любовь!
Я тебя пораньше выйду встречать –
Улыбнешься мне в ответ.
И перестану я скучать,
С тревогой думать о тебе.
Эту песню, написанную еще в 1940 году, с успехом впоследствии исполняла Людмила Гурченко.
Песни на стихи Аллы Рустайкис входили в репертуар Нани Брегвадзе, Валерия Ободзинского, Людмилы Гурченко, Аллы Баяновой.
Цвела сирень, цвела, кипела над садами...
Была любовь, была — недолюбили сами.
Надеждою звалась — обидой обернулась.
Рекою разлилась — слезами захлебнулась.
Особенно популярной была одно время песня на ее стихи «СНЕГОПАД».
Я еще не успела испить свою осень,
А уже снегопад сторожит у ворот.
Он надежды мои, как дороги, заносит
И грозит застелить надо мной небосвод.
Снегопад, снегопад, не мети мне на косы,
Не стучи в мою дверь, у ворот не кружи.
Снегопад, снегопад, если женщина просит,
Бабье лето ее торопить не спеши.
Не спеши, снегопад, я еще не готова,
Ты еще не успел мою душу смутить.
Неизлитую боль лебединого слова
Не тебе, а ему я хочу посвятить.
Снегопад, снегопад, не мети мне на косы,
Не стучи в мою дверь, у ворот не кружи.
Снегопад, снегопад, если женщина просит,
Бабье лето ее торопить не спеши.
Я еще разобьюсь о твою неизбежность,
Голубая метель запорошит мой дом.
Я прошу, снегопад, не заснежь мою нежность,
Не касайся любви ледянящим крылом.
Снегопад, снегопад, не мети мне на косы,
Не стучи в мою дверь, у ворот не кружи.
Снегопад, снегопад, если женщина просит,
Бабье лето ее торопить не спеши.
Интересна история появления этой песни на эстраде.
Сейчас мало кто знает, что первой исполнительницей песни «Снегопад» была Людмила Зыкина, но она не смогла допеть песню до конца – ее стали душить слезы. Затем песню спела Валентина Толкунова. Но сам композитор Экимян с упрямой настойчивостью просил записать эту песню грузинскую певицу, народную артистку СССР Нани Брегвадзе. Вот как об этом вспоминает сама Брегвадзе в интервью журналисту Юрию Бирюкову:
«— Нани, когда вы впервые познакомились со «Снегопадом»?
— В 1978 году, в один из наших приездов в Москву. Меня разыскал Алексей Экимян. Мы тогда еще не были знакомы. Он долго уговаривал меня записать песню на радио, убеждал, что это «моя» песня. А я не верила, не чувствовала этого. И все-таки, уступив просьбе, спела, слыша только музыку. Сейчас-то я пою совсем другой «Снегопад» – признание, мольбу. А тогда — спела и забыла. И вдруг через какое-то время посыпались письма с благодарностями и просьбами включить в программу, списать слова, петь ее всегда…».
Однажды Брегвадзе даже на гастролях в Америке пришлось петь «Снегопад». Она вспоминала, что, когда она уже отпела концерт, все стали скандировать: «Снегопад! Снегопад!», хотя на улице стоял знойный июль. Впрочем, песня эта вовсе не о времени года, как может показаться на первый взгляд...
Интересно, что впоследствии к этим стихам обратилась и Алла Баянова, положив их на свою мелодию. В ее трактовке еще больше подчеркнут драматизм женской судьбы, не желающей смириться с угасанием чувств. Кажется, это тот редкий случай, когда обе песни – хороши, каждая по-своему, и имеют равное право на существование.
Рустайкис даже предположить не могла, что песня не просто станет популярной, а начнет жить отдельно от нее, автора. Она стала почти народной песней: ее распевают от Японии до Америки, мужчины, женщины, дети.. Поют в вагонах, в ресторанах, у костров, за столом на свадьбах и поминках и, рассказывают, даже... в тюрьмах, вовсе не помня об авторе.
Алла Рустайкис после войны на пароходике, по реке Каме, приехала в Елабугу и приобрела вещи Марины Цветаевой, оставшиеся у хозяйки дома, где Марина жила. Там была куплена знаменитая волчья шкура. (Помните, как вопрошала Цветаева: «Кому достанется волчий мех?»)
Личная жизнь у Аллы Рустайкис тоже оказалась не простой. С мужьями ссорились, разводились, мирились и сходились. Бывший муж Аллы как-то заявился к ней с пистолетом и предложил вместе застрелиться. Вот это была любовь!
Однажды кто-то из знакомых режиссеров, вернувшись из Риги, рассказал Рустайкис, что встретил на Рижской киностудии ее отца – Александра Александровича Рустайкиса. Поинтересовался, где тот живет, оказалось – в Майори, где в последнее время работает в одном из фотоателье.
«С тех пор Алла Александровна стала страстно мечтать побывать в Майори и повидаться с отцом. И вот в начале 50-х годов, купив путевку в санаторий "Рижское взморье", где часто отдыхали актеры, поехала. Вспоминает, как вместе с одной приятельницей-актрисой, принявшей горячее участие во всей этой истории, долго разыскивала фотоателье отца, как наконец в одном его позвали по-латышски, как он вышел: статный, красивый, седой... Это был он! Она узнала его тотчас же по портрету в роли Моцарта, который до сих пор висит дома на стене. Ноги ее не слушались, горло перехватило, и приятельнице пришлось взять на себя роль любознательной посетительницы, пришедшей за какой-то консультацией. Он вежливо и обстоятельно отвечал на все вопросы. А Алла все еще не могла придти в себя. Наконец, приятельница не выдержала и вышла.
- А что Вам угодно, мадам? – спросил он, все так же вежливо обращаясь к ней.
- А Вы – Александр Александрович Рустайкис? – задохнувшись, произнесла она.
- Да...
- Я тоже... Вы помните Иду?
Он побледнел, как мел, и вдруг закричал:
- Алла!!! Дочка!.. – по лицу его градом катились слезы.
Он крепко прижал ее к себе, и она не может вспомнить, сколько часов подряд они проговорили: сначала здесь, в ателье, а потом гуляя по берегу Балтийского моря. Помнит, что в санаторий вернулась только под утро... Потом были еще встречи: и у него дома, и в беседке в саду, и у нее в санатории, но эта первая встреча запомнилась навсегда. Через несколько лет появились вот эти стихи, которые она посвятила своей матери:
МОРЕ БАЛТИЙСКОЕ
Море Балтийское... Море Балтийское
В мореве марева Море Балтийское,
В городе Майори Моря Балтийского
Серое зарево Моря Балтийского...
Нет, ты не видела Моря Балтийского,
Но в маяте своего одиночества
Ты доверяла мне Море Балтийское
И повторяла, как песнь, мое отчество.
Море Балтийское... Море Балтийское...
Хмурое море свинцового цвета –
Ты так и не видела Моря Балтийского,
Так ничего и не знаешь про это!
Как я искала его в этом мареве,
В дымчатой вязи из брызог и света,
В маленьком городе, городе Майори,
В год своего тридцать первого лета...
Как, вспоминая глазами твоими,
Я узнавала его по портрету,
Как побледнел он, назвав твое имя –
Ты никогда не узнаешь про это...
Как затопило слезами глаза его,
Словно их залило Море Балтийское,
Словно в глазах его замерло зарево,
Серое зарево Моря Балтийского.
Как мы бродили вдоль Моря Балтийского,
Не замечая часов до рассвета –
И было серебряным Море Балтийское,
Хмурое море свинцового цвета.
Как мне был близок раскат его голоса
В смехе счастливом, парящий над дюнами,
И были его поседевшие волосы
Так же прекрасны, как в дни ваши юные.
Больше с тех пор не видали глаза мои
"Юного Моцарта" с Моря Балтийского...
Он похоронен у самого-самого
Лучшего берега Моря Балтийского...
Если глазами всмотреться под вечер
В мутную млечность Моря Балтийского,
Перед глазами не море, а вечность,
Вечно сурового Моря Балтийского...
Море Балтийское... Море Балтийское...
Хмурое море свинцового цвета –
Ты так и не видела Моря Балтийского,
Так ничего и не знаешь про это!
(Татьяна Кузнецова, рижская газета «Наше время», 12 декабря 1998 года)
Стихи Рустайкис, искренние и непритязательные, стали драматичной и нежной музыкой к судьбам интереснейших людей. О чем бы ни писала Рустайкис — это путь ее собственного самопознания. Она сама утверждала, что пишет стихи только когда ей плохо. И как горько читать о неизбежном итоге: «Мы уходим из поля зрения, виноватые без вины». Но были и стихи, за которые в прежние советские времена могли и наказать – «Рахманинов», «Музыка», «Тверской бульвар, 26», «Цветаевские поминки», «Расстрел Гумилёва».
ДОМ НА НАБЕРЕЖНОЙ
Стоит чудовище в ночи,
И стыд в зрачках глазниц запрятан.
В него входили палачи
В тридцать седьмом… В сорок девятом…
Лицом к Кремлю обращено,
В реке Москве подошвы грея,
Оно и днем черным-черно,
А ночью – черного чернее…
И видит бог, как по ночам
В нем оживают привиденья
И вопрошают к палачам
Загубленные ими тени.
И отсвет крови до сих пор
Таит в зрачках повадку зверя,
Но на устах его запор
У каждого окна и двери…
Глухую тайну той поры
Сокрыли тополи и липы,
И разметали вдаль ветры
Немые шепоты и всхлипы.
Но, как позор иных погостов,
Таят зубцы Кремлевских стен,
Хранит чудовище у моста
Позор неслыханных измен…
Алла Рустайкис написала и несколько поэм – «Принцесса цирка» (Смешно, но я была актрисой…), «Русско-прусский сказ о Екатерине Второй и Петре Третьем»:
Царь-скрипач Ораниенбаума
Был с престола сброшен сворой,
В орденах и аксельбантах,
В пору тронного раздора…
Но среди них наиболее сильная поэма – «Нерон. Римская мистерия», где поэтесса соприкасает историю с близкой ей современностью – Нерона сравнивает со Сталиным, а казни первых христиан с казнями первых большевиков.
При этом, при жизни поэтессы вышел один лишь сборник ее стихов и поэм – «Снегопад», да и тот практически в конце жизни – в 2000 году, аккурат к восьмидесятилетнему юбилею.
В 1953 году судьба свела оперную диву Рустайкис с дивой балетного искусства – Галиной Улановой. И они не просто встречались в общих кругах, но и были в творческой дружбе. Ей, Улановой, Рустайкис посвятила такие строки:
Крылатый ямб – он Ваш. И только.
И Ваши Пушкин и Шопен,
Вздох вальса и задорность польки –
Все, что не знает меры цен.
О, если б мысль понять сумела,
Что в выси держит облака...
Вот так в пространстве Ваше тело,
Так пишет храм его рука!
Алла Рустайкис была замужем дважды, и оба ее мужа – композиторы. За первого, Николая Басилова, вышла в начале Великой Отечественной войны, а в 1943 году родилась ее единственная дочь – Алёна Басилова, также ставшая поэтессой.
Дочери мать посвятила стихотворение
НЕ БОЙСЯ, ИСТИННЫЙ ПОЭТ
Не бойся, истинный поэт,
Что Муза, дом твой покидая,
Стирает намертво свой след…
Она придет, Она такая…
<…>
Не бойся, что, тебя бросая,
Она к другим стучится в дверь, –
Ты только истинно ей верь…
Она придет… Она такая…
Николай Александрович Басилов — театральный режиссер, композитор; в 1934–1936 гг. работал помощником режиссера в театре Всеволода Мейерхольда, позднее — в Оперно-драматической студии им. К.С. Станиславского.
А там, как манна на душу,
Любовь – охапкой ландышей,
Та первая, несмелая,
Любовь – как птица белая...
Та первая, язычная,
Почти косноязычная,
Как от цветов парение,
Любовь – до одурения...
В последний год своей активной художественной деятельности Мейерхольд выпустил один из самых своих замечательных спектаклей – оперу «Пиковая дама» Чайковского на сцене Ленинградского Малого оперного театра. Репетиции начались 17 сентября 1934 года и шли почти ежедневно до 28 сентября. Уезжая на гастроли, Мейерхольд оставил указания режиссеру–ассистенту Н.А. Басилову и в следующий приезд репетировал с 22 октября по 2 ноября. Атмосферу репетиций этого спектакля прекрасно передают некоторые записи Басилова, который вел их в течение всего репетиционного периода, а позже на их основе он написал исследование о мейерхольдовской «Пиковой даме» («Мейерхольд на репетиции» и «Мейерхольд создает спектакль»). Особенно ценны эти записи тем, что Мейерхольд просматривал блокноты Басилова и делал в них свои заметки.
Совместно с Басиловым она перевела на русский язык и переработала оперетту Жака Оффенбаха «Крыши Парижа».
Трагичный поэт Леонид Губанов, женатый на дочери Аллы Александровны, поэтессе Алене Басиловой, затравленный преследованием властей и психушкой, – до конца жизни был тяжелой ношей памяти Рустайкис. Даже после того, как дочь развелась с ним. Ему она посвятила одно из своих стихотворений, в которой практически записала всю его трагическую биографию.
ПАМЯТИ ЛЁНЕЧКИ ГУБАНОВА
И локонов дым безысходный,
И я за столом бездыханный…
Леонид Губанов
Над столом, к тахте придвинутом,
Пятый день он недвижим…
Голова назад откинута…
Спит ли? Стих ли сторожит?
Лай щенка обезумевшего,
Неразлучного дружка,
Огласил конец умершего,
Разрывая ткань замка…
Крики мамы… Забытье –
Словно жизнь из тела вынули!
Лапа смерти опрокинула
Сердце мальчика ее…
По чужим домам, потерянный,
Он слонялся по ночам
Музам Господом доверенный,
И стихи свои кричал.
Каждой строчкой россыпь слезную
Пуще прачки выжимал
Этот дерзкий, неотесанный,
В небо рвущийся накал!
С ранних лет за дар во мщение,
Огласив в печати стих,
Он, как первое крещение,
Получил удар под дых.
Фараоны его мучили,
Стукачи его пасли,
И от случая до случая
В ад психушек волокли…
Кэгэбэшник в маске кореша,
Что болтался по пятам,
Знал стихи его до корочки
И ментам взахлеб читал…
И, как вещие ораторы,
Облачась по горло в грусть,
Прославляли психиатры
Вирши «психа» наизусть!
Но, затравленный, осмеянный,
В бездну ран он водку лил,
Потеряв в пути рассеянном
Ту, которую любил…
Ах, в тебе ли, мальчик маленький,
Все познавший старичок,
Превратился цветик аленький
В кровью налитый смычок?
Он то бился, словно колокол,
То, как скрипка, дух томил,
То грозился вещим молотом,
То пророчил, то любил…
Тридцать лет носил под ребрами
Этот мальчик тот удар,
Но хранил, в тетрадках собранный,
Свой печальный божий дар.
В день сентябрьский, с приятелем,
Когда желтый лист летит,
К одинокому распятию
На Хованском подойди!
Там, под вечной сенью звездною,
Тот же стих в глуши ночной,
Шепчет гений неопознанный,
Не услышанный страной…
26 сентября 2000 г.
В 1960 году Рустайкис овдовела, но вскоре вышла замуж за композитора Кирилла Владимировича Молчанова , отца будущего известного телеведущего Владимира Молчанова (рожденного от второго брака композитора с актрисой Мариной Пастуховой). Именно Кириллу Молчанову, второму мужу, посвящены стихи о снегопаде.
А еще вот это:
Отгоревший, отболевший, кровный, свой
Приходил со мной проститься неживой...
Тихой поступью вошел в мое жилье
И принес ко мне страдание свое...
Говорил и пальцы бледные сжимал,
Словно жизнь свою корежил и ломал...
А сама спросить не смея ничего,
Узнавала все больнее я его...
И, пытаясь что-то главное понять,
Все смотрел он безотрывно на меня
И казнил меня глазами. И корил...
И за все благодарил... Благодарил...
В свое время всех потрясла его смерть – в ложе Большого театра на премьере собственного балета «Макбет»!
Неожиданно, в начале нулевых годов в Америке вдруг зазвучала песня на ее стихи «Уходят женщины». Удачно положенная на музыку, она долетела туда издалека:
Как угадать, чего им хочется
И в чем секрет душевной трещины,
Когда в глухое одиночество
От нас уходят наши женщины...
Казалось, намертво
Дороги скрещены,
Но с сердцем запертым
Уходят женщины!
От снов несбывшихся
И слов развенчанных
Уходят женщины,
Уходят женщины...
За годом год по кругу гонится
И вроде не о чем печалиться –
А пережитое все колется,
А незабытое все жалится!
Ведь были намертво
Дороги скрещены,
Но с сердцем запертым
Уходят женщины!
От снов несбывшихся
И слов развенчанных
Уходят женщины,
Уходят женщины...
Пусть нашей нежности маяк горит
Для глаз любимых даже издали,
Чтоб не срывались с наших якорей
И не искали новой пристани!
Чтоб были намертво
Дороги скрещены,
И с сердцем запертым
Не жили женщины!
Чтоб снов несбывшихся
И слов развенчанных
Не знали женщины,
Не знали женщины!!!
Скончалась А.А. Рустайкис 18 мая 2008 года, похоронена в Москве на Ваганьковском кладбище, в могиле своей матери, пианистки Иды Хвасс.
Дочь писателей Юрия и Лидии Либединских, тоже Лидия (Лола) написала воспоминания о дружбе своей матери и Аллы Рустайкис:
«С Аллой Александровной (Лялей) Лидия Борисовна дружила еще со школы. История их знакомства часто повторялась ими обеими и не имела разночтений. Ляля училась на год старше мамы. При переходе, кажется, из седьмого в восьмой класс мама получила переэкзаменовку по математике. В таком же положении оказалась и Ляля. Они еще не были знакомы, но оказались за одной партой на переэкзаменовке, и Ляля решила мамин вариант, а на свой уже не хватило времени. С этого злополучного дня и началась их большая дружба, продолжавшаяся почти семьдесят лет. До самой старости они, бывало, ссорились и обижались друг на друга совсем по-детски. Скучали и искали достойные способы примирения. Встречались вновь, делились самым сокровенным, вспоминали, много смеялись.
В пятидесятые годы Алла Александровна работала в Куйбышевском театре. В театре она была примадонной, примой. В Москве бывала наездами. Появлялась к нам, как из сказки, — красивая, в необыкновенной широкополой шляпке.
ПРИНЦЕССА ЦИРКА
Смешно… Но я была актрисой,
Плясала в платьях золотых…
И мне носили за кулисы
в корзинах письма и цветы.
Смешно… Но я была певицей.
И тот предел, где «ми» и «фа»,
мне до сих пор ночами снится,
как лучшая в стихе строфа…
Смешно… Но я была счастливой!
И отрывалась от земли,
когда партнеры горделиво
меня на суд толпы вели…
И мне кричали «Бис!» и «Браво!»,
и зал гудел, как дно реки,
и я налево и направо
роняла скромные кивки…
И снова занавесь вздымалась,
и я все также улыбалась
сегодня, завтра и вчера…
Когда Ляли не было в Москве, к нам приезжала ее тетка Алиса («моя вторая мама» — называла ее Алла Александровна) привозила к нам Лялину дочку Алену на праздники и просто так, брала нас гулять. Алиса была необыкновенным человеком, достойным отдельной книги.
Позже Алла Александровна иногда подолгу жила у нас в Лаврушинском и на даче в Переделкине, и, без преувеличения можно сказать, была членом нашей семьи. Когда у двухлетней внучки Лидочки родилась сестренка, Лидочка гордо сказала: «У меня теперь две сестры — Ляля и Маша». А уже сейчас, 18 ноября 2011 года Таня Губерман родила дочку и назвала ее Алиной — в честь Ляли, с которой Танечка скоротала немало дней, в те нелегкие годы, когда ее родители были в ссылке, и она жила с бабушкой.
В письмах в Сибирь Губерманам мама пишет: «А с Лялей они просто первые подруги. Когда Ляля живет у нас, то я, возвращаясь домой, всегда застаю их на кухне весело щебечущими. <…> К моей Ляле, едва ее давление поднимается до 160, неотложки едут одна за другой. Но я боюсь смеяться, а то вдруг получится, что „симулянт умер“. Таня, едва увидев Лялю, начинает смеяться и не может остановиться весь вечер. Но Ляля все это воспринимает со свойственным ей добродушием и продолжает развлекать Таню рассказами о нашем детстве».
Из письма пятнадцатилетней Тани родителям: «У нас часто живет Алла Александровна и рассказывает мне всякие смешные истории из своего детства. Она ко мне по-прежнему пристает с вопросом, не влюбилась ли я? И когда я приехала из Пушкинских гор, она мне задала тот же вопрос, и я ей сказала, что влюбилась в поэта А.Ч., на что она, громко ахнув, заявила: „Значит, вот почему тебе никто не нравился, ты относишься к той категории девочек, которым нравятся взрослые юноши!“ Я не выдержала и захохотала».
С Аллой Александровной действительно было весело. Она обладала необыкновенным качеством сама со смехом рассказывать про свои промахи. Например, о том, как однажды, идя по улице, она увидела мужчину, который нес на плече очаровательного рыжего щенка. Протянув руку, чтобы его погладить со словами «какой хорошенький!» она подошла ближе и с ужасом увидела, что это никакой не щенок, а роскошный меховой воротник. Мужчина отпрянул и ускорил шаг. Как-то раз на даче они с мамой делали салат, и Ляля в задумчивости спросила: «Скажи, Лида, а в пучке всегда одинаковое количество редиски?» Получив ответ, что, наверное, кто сколько хочет, столько и связывает, Алла Александровна уточнила: «Я имею в виду, когда они в земле растут». Недаром ее реплики сослужили хорошую службу младшему брату ее подруги Марины Шехтель Вадику Тонкову в репертуаре его знаменитой Маврикиевны. Помню, как-то раз мама с Аллой Александровной поехали на Новодевичье кладбище. Не знаю, зачем взяли нас, детей, — наверное, для общего развития (в те благословенные времена «нашей» могилы там еще не было). Видимо, это была годовщина Фадеева. Недалеко от его могилы похоронена Аллилуева. Уже когда мы садились в машину, Ляля вдруг спросила: «А где же сам-то?» А «сам» в это время все еще лежал на Красной площади в мавзолее. Не хочется, чтобы кто-то подумал, что все эти забавные истории происходили с ней от какого-то недомыслия, скорее от наивности ее чистой души (не будем бояться красивых слов):
Ах, я разиня, я разиня,
Разиня, стоптанный штиблет!
Мои покупки в магазине,
А чеки в пачке сигарет.
И в голове такая каша
Из рифм, несчастий и комет —
Меня артист и музыкантша
Произвели на белый свет!
Алла Александровна любила петь и редко отказывалась исполнить свои песни для друзей. Чаще всего ее просили спеть «Снегопад», хотя у нее и до, и после было несколько замечательных песен. Мама пишет в письме от 12 октября 1981 года: «Ляля на моем сборище (мамино шестидесятилетие) великолепно исполнила „Снегопад“, снискав бурные аплодисменты».
На свадьбе у внука Л. Б. Антона (июнь 1983 года): «Очень всех оживляла Алла Александровна своими, как всегда, непосредственными репликами, так что, когда дело дошло до „Снегопада“, она уже была любимицей публики, и успех был потрясающий». В последние годы она уже не очень охотно соглашалась петь, стесняясь своего изменившегося голоса, что еще раз свидетельствовало о ее высоком профессионализме. Как-то раз в Лаврушке, когда все гости уже разошлись и остались только свои — Алла Александровна с Аленой и Маргарита с Машей Алигер, — всем хотелось еще петь, и Маша стала просить Лялю спеть «Снегопад», на что Алена сказала: «Прекрати! Оставь мою мать! А то я попрошу твою почитать „Зою“!». Пришлось всем оставить Аллу Александровну в покое.
У Аллы Александровны было редкое чутье на таланты. С ней было интересно смотреть и слушать всякие музыкальные конкурсы. Она сразу, без всякого жюри, определяла лучшего, и время показывало, что она была права. Она безошибочно выделяла из большой компании своей дочери самых талантливых и уязвимых. В ее доме Тата впервые услышала «живого» Окуджаву и принесла запись домой. Ляля знала цену тому времени, или, вернее, безвременью, в котором ей довелось жить.
Мы — свидетели лихолетия,
Очевидцы и зла, и тьмы, —
Но нам дорого то столетие
И земля, где родились мы.
Мы — военное поколение,
Мы — накаты одной волны,
Мы уходим из поля зрения,
Виноватые без вины!
Так заканчиваются ее стихи, посвященные маме.
Алла Александровна была талантлива. Она пела и рисовала, писала стихи, песни, либретто. Рисовать она начала поздно, но оказалось, что и это ей под силу. Ее светлые картины много лет украшают наши дома.
Но главный дар, которым обладала Ляля, — это умение любить. Она пронесла через всю жизнь свою первую несложившуюся любовь, она сохранила на все годы благодарную память и любовь к рано ушедшим родителям. Она самозабвенно обожала дочь. Она вникала в проблемы друзей и их детей. Она была живым человеком, и такой и осталась в нашей памяти».
Свидетельство о публикации №220040101190
Галина Райхерт 15.04.2025 17:59 Заявить о нарушении