5. Хорошие времена - плохие времена

                ДВЕ БИОГРАФИИ
                Роман. Часть третья

                Глава пятая
                (нумерация глав сквозная)
                ХОРОШИЕ ВРЕМЕНА - ПЛОХИЕ ВРЕМЕНА



                МОСКОВСКИЙ ВОЕННЫЙ ОКРУГ. В/Ч 9х8х5
                ЛЕТНИЙ ВЕЧЕР THE BEST

     Джимми Пейдж в каком-то интервью сказал, что 1974-го года вообще не было. Положительно с ним согласен. Могу лишь добавить в строку фигурально, а буквально - в две строки, что тот фантомный год в галифе вылупился и сгинул в трухлявых калужских лесах, оставив после себя сырое эхо утраченного времени. В затихающей эхолалии следующих лет аукнулось следующее:
        - «Письмо вождям», из-за которого журнально поссорились парижские Иван Ивановичи с Иванами Никифоровичами;
        - лубянская пародия 1974 года на «философский пароход» 1922 года;
        - гламурное искушение рока, против которого не смогли устоять даже Queen;
        - сенсационная победа Waterloo;
        - миньоны «Мелодии» с безымянными исполнителями, известными половине человечества.
        - А ещё, «Чёрный принц» на русском и «Вероятностная модель языка» на дискурсивном.
     Эти события 1974-го уцелели, потому что перенесли свои даты в моё будущее, где и произошли. Остальные объективно исчезли по причине своей исторической незначительности.
     Спасаясь от призрачного предшественника, 1975-й начался в мае, отстрелив в жертву небытию четыре безжизненные месяца. Долгожданный дембельский аккорд прогремел бравыми командами над шеренгами синюшных голов молодого пополнения. Их было жалко, они пока не понимали, что погоны - от слова погонять. Карантин был их первым казарменным опытом, а моим - последним. И вот, настал тот День.
     Увольнительные документы я получил вечером, когда автобус с офицерами уже уехал в гарнизон. Знакомый писарь в штабе посоветовал обратиться к только что сменившемуся дежурному по части, которого дожидался гарнизонный уазик. Экс-дежурный оказался капитаном из нашего подразделения. Полистав мой военный билет и просмотрев остальное, он согласился подвезти меня до станции, когда освободится.
     - Иди пока в роту, попрощайся. Я вызову через дневального.
Закатное солнце причесывало верхушки елей, не проникая в разлапистые колтуны. Пустынный плац был в тени и от этого казался уютным. Я оглянулся по сторонам и, в нарушение Устава строевой службы, вразвалку пересёк его по диагонали. Курилка возле казармы и лестничная клетка были пусты. Воняло гуталином и окурками. Из глубин первого этажа доносился дикторский голос средней торжественности: подводились первые итоги посевной, как всегда непростой. Я медленно поднялся по лестнице, насторожив дневальных на стрёме. В расположении затылками ко мне в положении вольно подневольно расселось табуреточное каррэ, на полчаса заколдованное горластым заклинанием дневального «Р-роты! Рассаживайся на просмотр программы «Вре-мя-я»! В роще двухъярусных коек сидели и лежали расстёгнутые и полуголые дембеля и сержанты трёх рот. В распахнутые окна крался ранний вечер. Я прошёл к своим и сел рядом. Заговорили о гражданке. Окая и акая затолкались, зашаркали вздохами, затопотали матерными оборотами чужие душные потёмки. Программа «Время» фоном бубнила что-то свое, безразлично пожирая свободное солдатское время. Время приостановилось, только у тумбочки с телефоном едва слышно тикал дневальный. Я терпеливо ждал, когда сработает будильник. И вот, он заорал:
     - Сержант Велкин! К дежурному по части!
Время пошло. Потёмки исчезли. Осталась только программа «Время».
     - Ну, военные, легкой службы!
После коротких рукопожатий я подошел к своей койке у окна и присел на подоконник. Последний раз оглядел казарму. За спиной орали соловьи, в далёком космосе пукали чёрные дыры, но соловьи были громче.
     - Сержант Велкин!
     - Харэ орать, дневальный! Сержант на гражданку собирается!
Я достал из тумбочки два номера «Ровесника» с дырочками от подшивки и быстро пошёл к выходу. На улице застегнулся и, не оглядываясь, побежал через плац к штабу. На парадной аллее перешел на шаг и подошел к гарнизонному уазику. Капитан курил, прохаживаясь возле капота.
     - Товарищ капитан…
     - Отвыкай. Как зовут?
     - Павел.
     - А где же твой чемодан, Павел? Или, хотя бы дембельский альбом?
Я не знал, что ответить. А ведь надо было предвидеть такой вопрос. Это как: «Где ваш комсомольский значок, сержант?», или даже: «Боец! Где ваш ремень?» Но ответ нашелся сам собой:
     - Мне же ехать меньше суток, товарищ…
     - Сергей Михайлович.
     - … Сергей Михайлович. А альбом… Фото друзей с адресами - есть, ротная фотка в ленинской комнате – есть, - Я похлопал себя по прямоугольному бугру на кителе и приоткрыл журнал с вложенной большой фотографией.
     - Ну, тогда садись.
Уазик весело скакал по лесной дороге, выложенной из здоровенных бетонных сот, минуя редкие посты с шлагбаумами и сторожками. Капитан ненавязчиво поинтересовался о моих планах на гражданке, но поддерживать разговор не стал. Лес по сторонам выглядел как вокруг пионерского лагеря в Литвиново, только более древний, дикий, с кистенем. На поле выскочили почти у самой реки. Возле моста на песчаной проплешине, окружённой камышами, в тёплых густеющих сумерках вытирались два тела, одно - в облипших чёрных семейных трусах-боксерах, другое - трусах-шароварах, дополненных вместительным лифчиком лунного цвета. Почти над ними, на обочине стоял ядовито-зелёный «Москвич» с распахнутыми дверцами, из которого волнением долетала не совсем уместная зычная переливчатая музыка с хором. Я подумал, что «Летний вечер» Стаса Намина был бы здесь более к месту, времени и ситуации.
     Через двадцать минут уазик остановился на привокзальной станции.
     - Ну, Паша, счастливо тебе в гражданской жизни.

                КОЗЕЛЬСК – ЯСНАЯ ПОЛЯНА
                НОЧЬ В ПОЕЗДЕ

     Перед зданием вокзала стоял пазик, а дальше, вдоль низкого насыпного перрона - пассажирский поезд с четырьмя вагонами. Касса в зале ожидания была общей на все два вида транспорта. Я подошёл и спросил про оба. Следующий автобус до Москвы отправлялся только в семь утра, поезд на Сухиничи – ещё позже. Я озадачился не отходя от кассы.
     - Солдатик! А хошь, ехай сейчас до Тулы местным, а оттудова до Москвы на лектричке доедешь.
     Я подумал.
     - А в Тулу когда приходит?
     - В шесть утра, сам раз ко времени. Токма живей соображай, через две минуты отправляется.
     Проводить ночь в ободранном душно-кислом зале ожидания не хотелось.
     - Ладно.
     - Справку давай.
     Я сунул справку в окошко, кассирша громыхнула стулом, подошла к двери, широко распахнула, и со всей мочи кубической грудной клетки проорала вдаль:
     - Шу-ра! Не отправляй! Поздавший у меня!
Через минуту я выскочил на пустой перрон и взлетел в ближайшую открытую дверь. При переходе в своей вагон поезд обдал меня запахом мочи, сделал где-то внизу ш-ш-ш, скр-р-р и легонько качнулся. В вагоне было тускло и спёрто. Из-за некоторых спинок торчали обутые и разутые пятки. Занятых мест было немного, но распределились они равномерно, так, что в каждом отсеке одно-два были заняты вертикальными телами, или целиком скамья – одним горизонтальным. Я прошёл в середину вагона и сел напротив лежащей женщины средних размеров, укрывшейся с головой плащом-болоньей. За окном медленно ускоряясь вихляла неровностями узкая насыпь, вяло выскакивали силуэты кустов и построек, появлялись и пропадали освещённые окна и дальние одинокие огни. Гулко простучал невидимый мостик, поезд дёрнулся и сбавил ход, постепенно останавливаясь. Дрябло прозвенел освещённый переезд, пугнув тишину и темноту в вагоне, и всё замерло. Где-то в углах пошевеливались сонные голоса. Хотелось спать. Я посмотрел на часы: отбой в казарме уже был.
     В этот раз тронулись бесшумно. Когда стук на стыках окреп и стал ритмичным, колеса поменяли тональность и мост через Жиздру гулом отгрохотал стальное соло. Тело приспособилось к мерному покачиванию, а слух – к мягкому эху. Чёрным по чёрному проплывала кривобокая стена леса, исчезала, проваливаясь в черноту. Чёрная шторка задергивала сознание, чернота растворяла ощущения, втягивала в себя, уносила в бесконечность навстречу летящей точке, вибрации, гулу, разрушению, исчезновению, шуршанию болоньи и тишине. Щ-щ-щ…
Поезд ткнулся и замер. Скамейка напротив была пуста. За окном под колпаком света жались друг к другу, как в очереди за тушёнкой, затёртые буквы, стараясь выстроиться в древнеё, как щи со вчерашним кисловатым привкусом название – Слаговищи. Женщина в болонье шла к свету, поравнялась с буквами под колпаком, не останавливаясь пропустила вперёд свою тень и через секунду исчезла в темноте. Я завалился на скамью лицом к спинке, поджав колени и свесив ноги. Сонное сознание нехотя осознало явь, не выходя за границы понятий освещённой надписи. Наша воинская часть была отсюда на расстоянии самоволки. Где-то здесь, в темноте вокруг света подъездной путь убегает в лес и на другом конце срастается с разгрузочной бетонной площадкой недалеко от боксов с техникой, и там, в другом круге света стоит набычившись майор Семенихин и улыбаясь шипит исподлобья: «Сержант Велкин! Подтянитесь, когда стоите перед старшим по званию!» И надо подтянуться и ответить: «Есть подтянуться!» и идти на развод, одёргивая противогаз со спрятанным там журналом или книгой, и выбегая вбок - «Караул! Стой!», и кто-то великий из вечности подсказывает: «Надо сказать: «Чу!» и прислушаться. Это красиво. Этому в школе учат. Ну?» И я говорю: «Чу!» - и прислушиваюсь. И слышу: «Стой! Раз, два!» -«Кто это?» - «Это мы, сапоги!» - «А фуражка где?» «Наверно, упала. Посмотри на полу». Я поднял фуражку, закинул на багажную полку вместе с журналами, лёг на спину и подтянул ноги на скамью. Сон вернулся сразу, слепой и крепкий, но рваный, ломающийся на полустанках и взбрыкиваниях поезда. Киреевское. Что-то знакомое. На станции никто не вошёл. Тишина забвения.
     В глубине ночи разбудил резкий служебный стук. За спинкой зашевелились и зашуршали. По проходу шла бомбообразная женщина в кителе и фуражке и стучала трёхгранником по уголкам сидений: «Билё-ё-в! Билё-ё-в!» Опять что-то знакомое. А! Бабушка отсюда родом. В тамбуре послышались скрипы, лязги и голоса. Надо сесть, но сон, притулившийся где-то рядом, обнимал и не давал. Я отвернулся к спинке и поджал колени. Шаги и голоса прошли мимоходом, стали громче и затихли. Вагон погрузился в глухоту и слепоту и тут же «Ясная поляна! Ясная поляна!» А из Ясной поляны кто? Сейчас проснусь и вспомню про всех сразу списком и картой под закрытыми веками. Киреевское, Белёв, Ясная поляна… И это не считая ответвления на юго-запад перед Плавском, а там, всего в пятидесяти верстах - Спасское Лутовиново и Новосёлки. Усопшая культурно-историческая провинция России.

                В/Ч 9х8х5 БИБЛИОТЕКА
                ВЫБОРЫ

В вагоне было сумеречно, а за окном уже светло. По верхушкам деревьев перебегали с места на место мазки солнца. Сон больше не приставал. Я достал с полки журналы, выбрал наугад один и открыл на многократно читанной статье. Троицкий. Мне не нравилось в каком духе он высказывался о Queen и Led Zepelin, несмотря на то, что он считал их явлением современной культуры - было редкостью даже для молодёжных изданий в СССР. Писать о рок-музыке, тем более по существу, дозволялось лишь немногим проверенным авторам. Самый заметный из них - выдвиженец Троицкий. Менеё приметный и осторожный - Либергал, любитель Beatles, ведший крошечную колонку в «Новом времени», и Переверзев, прячущийся от идеологических нагоняев за музыковедческой премудростью, и ещё двое или трое, фамилии которых не помню. Большинство же авторов, особенно гранды советского ТВ, высказывались о рок-музыке как о чём-то среднем между бесчинством и музыкальным кощунством. Например, записной советский спецкор Цветов в одном из своих репортажей из Японии показал несколькосекундный фрагмент выступления местной рок-группы сопроводив следующим комментарием: «Сегодня они играют гитарами как автоматами, а завтра будут играть автоматами как гитарами». Оценили стиль? Как резцом по граниту. Одной фразой заклеймил японский реваншизм и деградацию массовой культуры. Цветов, наверно, забыл об этом своём высказывании, а я помню. Я всё помню, как тогда было, в том числе с его участием, а ещё Зорина, Дружинина, Каверзнева и прочих ТВ-шестёрок мастью послабее. Все они канули в канализацию истории, и для сегодняшних бачок наполняется.
     Мои и другие «Ровесники» несли нестроевую службу в полковой библиотеке, то есть служили отдушиной для очень ограниченного числа душ. Кроме подшивки, из которой я их уволил в запас, ценным в библиотеке было только прижизненное собрание сочинений графа Толстого, занимавшее почти всю верхнюю полку стеллажа в комнате-хранилище за просторным читальным залом. Рослая шеренга отличалась от обступивших её с трёх сторон советских многотомников как тусклые эполеты от новеньких лейтенантских погон: у первых не было будущего, у вторых только оно и было. Ниже пояса пестрым развалом стояли, облокачивались, прислонялись, лежали ничком и навзничь, поодиночке и друг на друге книги всех возможных форматов, толщин и цветов. Большинство из них были добротно, но безвкусно одеты, многие с расхожими принтами на военную тему. И ни одной не было в обносках – верном признаке умного, интересного или веселого собеседника. Когда я первый раз попал в эту комнату, меня обескуражила безликость толпы, я просто не знал, что выбрать. Библиотекарь тоже не знал, кроме перечня из программы своего областного библиотечного техникума, и я решил больше туда не заходить, чтобы случайно не заблудиться в словоблудии безвкусно одетых или военнообязанных нуднаков.
Брать книги на вынос удалось не сразу, и первый месяц я посещал библиотеку, оседая в читальном зале над подшивками тонких еженедельников на скрепке и у полок с толстыми ежемесячниками на клею. Потом, когда я познакомился с библиотекарем и корыстно скрашивал его молчаливое одиночество в тысячеголосом окружении, он стал оставлять мне книги и журналы, которые сдавали немногочисленные читающие офицеры. В основном это были два-три рыхлых толстых журнала с последовательными номерами или приключенческое чтиво толщиной с кирпич. Почти всё я возвращал не читая. Потом, когда я получил доступ к основному фонду и начал с ним выборочно знакомиться, у меня довольно быстро сложилась система отбора книг, которые я считал обязательными для прочтения. Это были книги, о которых я что-то слышал, и те, ссылки на которые встречал при проглядывании предисловий и послесловий в книгах, меня чем-либо заинтересовавших. Именно тогда я открыл для себя, что в предисловиях и послесловиях, обязательных в советском книгоиздании, нередко прячется живая мысль, которую не часто встретишь в профильной критике и обзорах.
На втором году службы моя система, базирующаяся на предисловиях и интуиции, начала приносить несистематизированные плоды. «Давид Копперфильд», «Госпожа Бовари», «Остров пингвинов», «Свет в августе», «451 градус по Фаренгейту», «Ярче тысячи солнц», «Уловка-22»,«Два письма Поспишилу», «Человек-ящик», рассказы из «Юности» и «Смены» - все летело в пустой жбан спящего мозга, шурша или оглушая, но при этом оставаясь вещью в себе. Мне это не нравилось. Чего-то явно не хватало то ли в самом свободном падении, то ли на дне жбана. Правда, «Уловка-22» произвела ошеломляющее впечатление, то есть снесла крышу, если перевести с забытого русского на понятный российский, но в чем был секрет, я не понимал. Несколько книг считались мировой классикой, но я не смог бы объяснить почему. Литература требовала знаний предмета литературы. И тогда я обратился за разъяснениями к текстам о книгах, фильмах, их создателях, событиях, которые были тогда на слуху, о духе времени, о том мире, где время идет, а не со-стоит из дат и юбилеев.

                В/Ч 9х8х5. БИБЛИОТЕКА
                ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ С КОММЕНТАРИЯМИ

     Библиотекарь Костя показал мне полку, где покоилась литература по предмету предстоящего изучения. Это было Старобабье кладбище критической литературы: помпезные бумажные надгробия с громкими именами усопших и бормочущими именами камнетёсов, гордо нацарапанными на гигантском цоколе. Весь этот полированный гранитный бред с беспомощными ссылками на классиков марксизма-ленинизма ни в малейшей степени не годился на роль метаязыка культуры. Читать про прогрессивное искусство было муторно, про упадническое – зря. Но я не искал легких путей. Отчаянно блуждая сквозь навязчивое пустословие и многословие очевидностей по петляющим следам смысла я прилежно учился ориентироваться на безжизненной местности советской дискурсивной мысли. Из всех текстов, повстречавшихся мне в том творческом пансионате Аида, в памяти остались лишь два.
     Первым была книга «Алекс и другие. Полемические заметки о мире насилия» Юрия Жукова, журналиста-«правдиста» с образцовой рабочей биографией и пролетарским кругозором. Книга мне понравилась. Она была как именной указатель, написанный от руки на полях «Кодекса строителя коммунизма» из парикмахерской. Из неё я узнал имена Бёрджеса, Набокова, Кубрика, Бергмана, Полански и Шарон Тэйт, уже покойной, Макдауэлла, названия фильмов «Соломенные псы», «Лолита», «Космическая одиссея, 2001 год», и, конечно, «Заводной апельсин». Кто сегодня не знает этих имен и произведений? Совсем недавно я вновь заглянул в эту книгу и сделал ещё одно открытие – интересный фрагмент интервью со Стэнли Кубриком о фильме «Заводной апельсин». Вот он.
     Мишель Симан, корреспондент французского журнала «Экспресс»: Какую роль играют в вашем фильме насилие и эротика?
     Стэнли Кубрик: Эротика в фильме отражает то, что как я думаю, наступит в жизни в ближайшие годы. А именно: эротическое искусство станет искусством для масс.
     Это было сказано в самом начале 70-х, когда профессиональной порноиндустрии ещё не существовало, даже «Глубокая глотка» ещё не вышла в прокат. Вот оно, гениальное предвидение художника.
     Вторым текстом стала первая часть очерка из «Иностранки» «Пространство, которое не может быть пустым» В. Комиссаржевского. Я наткнулся на него случайно, распуская веером журнальные страницы из очередной стопки и зацепившись глазом за подзаголовок «Христос и секс». К тому времени я в полной мере оценил рок-оперу и процеживал малейшие крупицы по теме. Знаменитая грешница с голосом Ивоны Элиман и придуманной мною внешностью с обложки «Америки» дополняли образ Христа-хиппи, запоздало долетевшего белым облачком до оканемелой атеистической пустыни. Вам нравится сравнение? Мне тоже нет, но тогда я формулировал преимущественно таким образом.
     Очерк Комиссаржевского был посвящен кризису западного театра. Написанный неряшливо в деталях, все же, он мне понравился, потому что не был глупым, а главное – оголтелым. В мягкой и интеллигентной манере автор - выездной и хорошо подготовленный к встрече с неприглядными проявлениями кризиса западного театра - правдиво рассказал неподготовленным советским читателям об увиденном. Это было по-социалистически гуманно. Мне же этот очерк добавил на полях имена Брехта, Арто, Брука, Гротовского, Беккета и Барбы. Вы только вслушайтесь в эти имена разом, аббревитурируя их по первым парам согласных! Слышите? Бр-ар-бр-гр-бе-ба – звучит как заклинание театральной магии! Но не будем отвлекаться на непостижимом для вас. Вот другое из маргиналий: театр [жестокости, Голубятни, абсурда](обратите внимание, предыдущие скобки математические, с общим членом, а не грамматические, как их поясняющие) - плюс хэппенинг, и много того, что спустя поколение, а то и сейчас, считается смелым на сцене. Например, голые сиськи. С некоторыми именами и названиями были связаны очевидные и не очевидные манифестации с непонятным смыслом, например, «Театр не дом моделей», «Театр против литературы». Что это значит? И что такое «литературность», которую герои очерка считали смертельным изъяном в изобразительном искусстве и театре? О, Черт, как мало я знаю! Помоги мне найти обетованное дерево в дремучих райских кущах, ведь мне оно нужно не ради яблок.
     Главным, хотя и невольным виновником разразившегося на Западе театрального, и вообще культурного кризиса Комиссаржевский считает Антонена Арто и его концепцию Театра жестокости. Этот термин советского театроведения появился как калька с французского, хотя правильнеё было бы перевести термин лишь наполовину - «Театр крюоте», во избежание дешёвых спекуляций со стороны советских номенклатурных интеллектуалов, как позднее и перевёл Вадим Максимов в своем предисловии к сборнику статей Арто «Театр и его двойник». Арто - многогранная полусумасшедшая творческая личность, вы же знаете, безумие – скорее положительная характеристика такой личности, а не диагноз. «Арто стремился к внешнему выражению внутреннего символа, гипертрофированному изображению сущности. В 1922 году он реализовал свои творческие идеи, исполнив роль Тересия в «Антигоне», адаптированной для театра Жаном Кокто. Декорации к спектаклю создал Пабло Пикассо, а костюмы — Коко Шанель» (цит. по указ. Предисл. В. Максимова). Какие имена! Вы слышите их? Во время сексуальной революции 60-х покойный уже Арто вновь стал популярен, уже как представитель сюрреализма, отсюда и пристёгнутая Комиссаржевским тема того десятилетия «Христос и секс», послужившая мне торчащей закладкой. Вы думаете, это общеизвестно? Тогда я о том, чего нигде нет о том, о чем идёт речь. Спорю, что после следующего абзаца вы полезете в свой любимый Интернет. Итак.
     Литературное наследие Арто – это многословные, тавтологичные, лишенные структуры тексты, содержащие обширные, но поверхностные ссылки на эзотерические учения, как будто взятые из одного источника, вроде энциклопедии Мэнли Холла, и при этом - гениальные проницательные догадки о новых выразительных и постановочных средствах театра. По сути, Арто – это всего лишь поэтическая манифестация. Недаром самый популярный текст в его наследии – «Театр и чума» с надуманным очерком о Великой пандемии. В нём он детально описывает картину Лукаса Ван Лейдена «Лот с дочерьми», не замечая, или игнорируя один любопытный живописный фрагмент: в левой части полотна из мрачного силуэта скалы с монастырем на вершине проступает сидящая спиной к зрителю фигура в шляпе, наблюдающая за небесным уничтожением города. Возможно, эта фигура – что-то вроде пятен Роршаха, хотя и без оси симметрии и с содержанием (Hd), как добавили бы проективные психологи и психодиагносты. Однако эта мрачная фигура настолько зрима, что большинство зрителей, не отягощенных искусствоведческо-психологической премудростью, усматривают в ней Творца, наблюдающего за происходящим. А теперь, скорей бежите проверять сказанное в свой всезнающий Интернет.
     Другое дело – тексты Гротовского. Его «Театр и ритуал» – беллетризованный протокол режиссерских поисков. Второе название этой вещи – «В поисках обряда в театре», что больше соответствует тексту, но не соответствует нашему повествованию, а потому я закрываю в своей памяти тот памятный номер «Ровесника» со всеми проекциями на него из прошедшего, настоящего в том прошедшем, и будущего, и возвращаю вас в моем сопровождении на маршрут нашего совместного следования в местном поезде Смоленск – Тула в его завершающей, подъездной части.

                ТУЛА,ВОКЗАЛ - МОСКВА, КУРСКИЙ ВОКЗАЛ
                КОЛБАСНАЯ ЭЛЕКТРИЧКА

     Теперь, когда нулевая ступень IQ повествования задана, можно зевнуть, почесаться, протереть уголочком платка уголки глаз, поковырять в сухом носу мизинцем, а потом указательным, проветрить упревшие за ночь кисти ног и перешнуровать ботинки, поёрзать и уставиться в окно.
     На подъезде к Туле поезд совсем выбился из сил и еле плёлся. Перед вокзалом он вяло порыскал на стрелках, выбрал дальнюю платформу, вытянулся вдоль неё во всю свою короткую длину, остановился и шумно испустил дух. В тамбуре забубнили и зашаркали. На воздухе было свежо, пахло летом, пока ещё без базовых нот разогретого креозота и мазута. Редкая вереница пассажиров потянулась к пешеходному мостику в конце платформы. В противоположной стороне наискосок, по пояс в высоком перроне стояли электрички. Низкие платформы и пути на пути к ним изображали полосу препятствий и предлагали сократить путь и размяться. Я принял предложение и шахматным конём пошагал к цели, перешагивая рельсы и подстраиваясь под ритм шпал. Через пару минут я уже был на перроне. Прямо передо мной плотоядно набирала плоть московская электричка. Первый раз за два года я увидел гражданских в таком количестве и слегка оробел. Они были социалистически деловиты и выглядели так, что по ним невозможно было определить, что сейчас в моде. Я прошёл вдоль поезда несколько вагонов и остановился возле пустого тамбура в ожидании отправления. Солнце поднялось ещё не высоко, и вокзал был ярко освещён низкими утренними лучами. Я отметил, что в сравнении с близлежащими домами он выглядел неуместно монументальным, а как фон проходящим пассажирам – неуместно претенциозным.
     Двери предупреждающе зашипели и я шагнул в тамбур. Почти все сидячие места были заняты, но в проходе никто не стоял и вагон хорошо просматривался. Полки над окнами и крючки над спинками были завалены и завешаны пустыми хозяйственными и спортивными сумками. Кое-где вместе с сумками топорщились мятые плащи и куртки. Опаздывавшие, но не опоздавшие пассажиры (чередование а и о в морфеме этих слов всегда было для меня загадкой) пристраивали вещи где придётся, занимали оставшиеся места и вжимались в них поудобнеё. В их старательности и неподатливости соседей было что-то безразлично сосредоточенное, как перед отправкой на спецзадание, исход которого непредсказуем. Всё говорило о том, что туляки, славные своими ружьями, самоварами и пряниками собрались в Москву за продуктами. Неделями позже я узнал, что утренние электрички, отправляющиеся из областных центров в столицу, теперь называют «колбасными», также как и экскурсионные автобусы, прибывающие в для осмотра достопримечательностей вблизи центральных гастрономов, а гостей столицы, прибывших на них – «плюшевым десантом» за пристрастие к чёрным плюшевым жакетам. Представление о колбасе пробуждало у тех, кто её был лишен, волю к действию. Тогда же, в лексиконе москвичей, особенно новообращённых, появилось презрительное столичное «Понаехали!», заменившее «Шляпу надел!» и «А ещё в очках!», которые перестали быть актуальными, потому что шляпы стали попадаться слишком редко, а очки - слишком часто.
     У меня на голове была фуражка, очки я не носил, был урождённым москвичом и в столицу не понаехал, а приехал один, без сумки, не за колбасой, а домой. И всё же, выйдя из электрички на Курском вокзале, в окружении целеустремлённых энергичных туляков я в первую минуту почувствовал себя потерянным и беспомощным в этом чуждом людском потоке - пока не вышел к вокзалу. Здесь всё было как четыре года назад, когда я встречался с Раей: те же быстроногие вёрткие носильщики, те же киоски и лотки с заношенными продавщицами, урна с вечным дымом и вонючим караулом бичей, джинсовые джигиты с коматозными розами и протокольными гвоздиками, и мусор. Зато девушки стали другие, особенно в метро. На самых заметных были лёгкие длинные, в пол юбки со спиральными, как на новогодней хлопушке, яркими широкими полосами, и матерчатые сумки на длинной лямке с трафаретным изображением Демиса Руссоса или Барбары Стрейзанд с поясняющей жирной надписью для тех, кто изображение не узнал. Прически у девушек тоже изменились: они стали короче и необычней - как у Незнайки, если бы он подрос и сменил пол, а цвет волос оставил. При пересадке в центре, на встречном эскалаторе я несколько раз замечал девушек в широких брюках или джинсах и в сабо на платформе. На платформе я тоже заметил такую девушку, остановился рядом с ней, а потом зашёл следом и внимательно рассмотрел. Джинсы на ней были летние, из тонкого денима, с низкой посадкой и восхитительно плотным охватом в верхней части, что подчёркивал нежно-голубой цвет материала. Брючины равномерно расширялись от бедра в пол, отчего выглядели как пароходные трубы. Линия бёдер не просматривалась, зато место охвата поясом ух как! хотелось подержать в руках.

                МОСКВА. У СЕБЯ ДОМА
                ГАЛАНТЕРЕЙНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

     Ещё с вокзала я позвонил домой и встреча прошла радостно, но без взмахов и всхлипов. В моей комнате всё было без изменения: на стене – журнальные вырезки с группами, самодельное распятие Христа-хиппи из фаолита, светильник с жирной надписью LOVE, шкаф и низкий диван на все случаи жизни. Часа три я отмокал в ванной, стремясь избавиться от запаха казармы, который давно перестал ощущать, но знал, что он въелся в меня и окружает матрасно-дегтярным с примесью съестной кислятины и солярки ореолом. После ванны мать торжественно вручила мне двести рублей, которые скопила на одежду, опасаясь анаболического действия армии, и пару запечатанных в целлофан белоснежных итальянских трусов-плавок - ласточек метросексуальной весны. Я сбросил полотенце и натянул импортную невидаль. Из створки шкафа мне подмигнул торсом юноша бледный с мешочком висящим. Вот так, наверно, выглядят настоящие итальянские жиголо, собираясь на ответственную работу, подумал я и выбросил содержимое всех полок на диван. За два года в гражданской жизни кое-что изменилось: мать больше не штопала носки и взамен штопанного старья на диване лежали полдюжины новых пар протокольных цветов и незатейливой выработки. Этикетка на них была бумажненькая кругленькая и одноцветненькая, зато пятка и носок у носков были качественно уплотнены. У новенькой пары белых, но не по-итальянски снежных, маек-алкоголичек были узкие, как на женском белье, бретельки. Всё это, и ещё одна пара плавок-трусов, тоже белых, хотя без целлофана и попроще, ощутимо свидетельствовала о положительных сдвигах в отечественном галантерейном ассортименте. Да здравствует советская лёгкая промышленность! Прощай семейные трусы, как бы они не назывались – боксеры, шортики или занавесочки для половых гигантов. Теперь меня заставят надеть их только под угрозой изощрённых пыток. Пусть поколение next прётся от проветривания и штанинной брутальности.
     В течение десяти минут я перетряхнул лежащие на диване стопки одежды и с легкостью вделся во всё. Особенно приятно было надевать джинсы на новые обтягивающие трусы. Это было восхитительное бесскладчатое ощущение. Я остался в райфлах и рубашке, а остальное радостно затолкал обратно: двести рублей можно было потратить на украшение жизни, а не одежду первой необходимости. И я перешёл к ревизии предметной составляющей. Поштучно и неспешно я перебрал фотографии, записные книжки, ручки, штучки, значки, цацки, фенечки и провёл тщательную ревизию. Почти всё сохранило субъективную ценность, но не всё – потребительскую. Моя любимая зажигалка Imco - культовая вещица, кто понимает, антагонист Zippo - испустила свой бензиновый дух, а её искромётный кремень обратился в прах. Конечно, можно было легко вдохнуть в неё новую жизнь, но в те годы стремительного перехода на бездушный гигиеничный газ приверженность бензину выглядела по-деревенски сентиментально, и я решил найти ей достойную замену в духе времени, и даже предполагал где. Стойте! «…вдохнуть новую жизнь…», «…в духе времени…». Вам «дух» не раздражает слух двойным повтором? Тогда вперед.

                В/Ч 9х8х5
                СИНИЙ ДЕРМАТИН
     Той службы срок пройдя до половины я познакомился с одногодками из Киева и Ленинграда. Это были клёвые чуваки с чертами субкультурных особенностей своих городов. Всё свое свободное время, не всегда совпадающее, мы проводили вместе в разговорах, наигрывании на ненастраиваемой гитаре и тайном прослушивании в коптёрке переносного коротковолнового приёмника. Ближе к дембелю произошёл случай, после которого мы подружились с видом на отдалённое будущее.
     Наша войсковая часть была серьезная, на девять десятых пополнявшаяся призывниками, специально отловленными по всесоюзной глухомани. Некоторые из них до поимки не видели железную дорогу. Понятно, что наши трёхгородние посиделки с непонятными для них разговорами воспринимались ими как барская блажь. Мы были заметны, и это возымело некоторые последствия, наивно неожиданные для нас.
     Примерно раз в квартал в расположение приходил особый капитан, живший в части своей особой жизнью. Рота плотно набивалась в Ленинскую комнату, где особый капитан по придуманному им поводу велеречиво и вкрадчиво дул нам в уши, как неприятный сквознячок под дверь, стараясь добраться до каждого. Однажды, когда до дембеля оставалось четверть срока, он посреди очередного вкрадчивого велеречия, не меняя интонации, сказал: «Я знаю, что в вашем корпусе работает коротковолновый радиоприёмник, пока не знаю на каком этаже, но знаю, кто его может слушать». - Он сделал несвойственную для него паузу и лениво обвёл нашу грядку голов пристальным, как у агронома взглядом. Помню, что фраза показалась мне фальшивой: хитрый кэп явно хотел подать свою оперативную информацию не как донос, а как результат работы выдающихся радиоэлектронных устройств. А через неделю он пригласил одного из наших - единственного, кому подчинялась капризная ротная гитара, чувака из Киева, назовём его Супа - на беседу в свой кабинет – единственный в штабе с дверью обитой синим дерматином и неприступный ни для кого, даже для командира части и начальника штаба. Такие комнаты за обтянутыми синим дерматином дверями - полковые органы, готовые натянуть любого как синий дерматин на дверь – были тогда, и, наверняка есть и сейчас в каждой серьёзной войсковой части. О вызове мы узнали в тот же вечер от знакомого писаря. На следующий день на вечерних посиделках нам сообщил об этом и сам натянутый Супа.
     Я спустился в курилку, когда все наши были уже в сборе. Физиономии у всех были натянутые, как синий дерматин.
     - Значит, мы теперь у него под колпаком.
     - Не вы, а я, – поправил Супа.
     - Теперь он через тебя будет знать всё, о чём мы говорим.
     - И уже знает много чего. Или узнает. Даже если мы заляжем.
     - А что он уже знает? – Это я спросил.
     - Вот это мы и хотим выяснить, – Это Христоня мне ответил, тоже из Киева – Давай, Супа, рассказывай.
     - По крайней мере, всех нас поимённо он…
     - Дай ему сказать. Что он спрашивал?
     - Про вас – ничего. Его интересовал я.
     - Это почему?
     - Он сказал, что фарцовщики его интересуют исключительно как канал утечки информации.
     - Это ладно. А хотел-то он чего?
     - Наверно, припугнуть. Он задавал вопросы, чем я собираюсь заняться после увольнения, ждёт ли меня девушка, чем занимаются родители.
     - Про приёмник что-нибудь говорил?
     - Нет.
     - Короче, не фига ссать. Всё равно, то, что ему надо, он про нас знает. А приёмник придётся задвинуть, - Это Сыч сказал, самый трезвомыслящий и конкретный среди нас, антипод Супы и тоже киевлянин.
     Супа был самый продвинутый из нас во всех отношениях, включая нетрадиционные. Он был самый утончённый, каким делает человека только природа ещё до рождения. Он один в один играл Марка Болана, знал все модные места Киева, уверенно рисовал с натуры, его русский был вызывающе литературным, а украинский удивительно мягким и певучим, не таким, как у низшего персонала пионерского лагеря в Евпатории и ефрейторов из моего отделения. К тому же, он был внешне привлекателен. В письмах, которые он получал, всегда были вложены фотографии его друзей и подруг, и все они были одеты и позировали как модели в журналах из киоска «Пресса стран социализма» на Проспекте мира в Москве из прошлой главы. Не удивительно, что он стал дизайнером. Не удивительно, что особый капитан испытывал к нему особый интерес, а может быть, и тягу.

                МОСКВА. ГУМ, САДОВАЯ-КУДРИНСКАЯ, 7, БЕГОВАЯ, 2
                ПЕРВЫЙ ПРИКИД

    Расходясь на дембельские аккорды мы договорились встретиться в Киеве, а до этого ко мне должен был приехать один из наших из Ленинграда – пусть он будет Сашка. До его приезда я успел получить новый паспорт и подать документы в институт, среди которых была и обязательная медицинская справка по форме 286, которая гарантировала руководству вуза, что среди студентов не будет инвалидов и умственно отсталых. По совету знающих людей я предстал перед приёмной комиссией в выходной форме, но оставив пушки в петлицах в их приличествующем для дембеля положении – стволами вниз. Отдавая документы, я внимательно следил, не будет ли в них сделана тайная пометка, означающая «принять полюбас/полюбэ», как сейчас выражаются, но ничего не заметил и решил записаться на месячные курсы, чтобы приглядеться к обстановке.
     До или после этого, восстановить уже трудно, я прошёлся по центральным магазинам, пустым и прохладным, пытаясь углядеть что-нибудь, на что не жалко денег из двухсот отложенных рублей. В ГУМе, где-то на верхней галерее я увидел эффектный батник на кнопках. К висящему образцу была приколота картонка с надписью тушью в две строки: «Венгрия 25 рублей». Размеры, как всегда, остались только на слоноподобных. Продавщица на вид была мне ровесница, симпатичная, у прилавка никого не было, и я завёл обычный покупательский разговор о возможной поставке, стоит ли зайти в конце месяца, нельзя ли отложить, потом пожаловался на вышедшую за два года из моды одежду и намекнул на переплату. Неожиданно мне повезло: совершенно случайно батник моего размера лежал у неё дома, купленный для знакомого, но не подошёл – обычная легенда начинающей советской продавщицы. На следующий день я съездил за ним. Батник прильнул идеально. Начало обновляющему шопингу было положено.
     На Ленинградский вокзал я поехал в новом батнике. Сашка приехал в тёртых, как и у меня джинсах, шикарных ботинках на платформе и фирменной футболке с трафаретом Хендрикса. Я с завистью почувствовал преимущество Ленинграда - града портового, околофинского, основанного безбородым реформатором, большим любителем фирмачей и фирменных шмоток. На плече у Сашки висела матерчатая спортивная сумка – фактически вещмешок джинсового солдата, готового к неприхотливой жизни, лишь бы рядом были друзья, музыка, чувихи и портвейн. В первые же минуты он сообщил новости из Киева: Христоня, Супа и все остальные ждут нас в середине июля, дату уточнят на днях.
     На следующий день, отоспавшись и поправившись, мы отправились на толкучку у комиссионки возле Планетария. Сашка знал про это место с разных сторон и взял с собой приличную сумму, засунув в пришитый внутри джинсов карман. Уже на подходе было ясно, что популярность этого места за два года многократно выросла. За два фонаря до комиссионки на широком, как будто специально предназначенном для толкучки тротуаре, стояли группки вокзально-цветочных личностей, фильтрующих взглядами всех без исключения прохожих. К нам подошли почти сразу.
     - Скажщи, что прадаёшь?
     - Ничего.
     - Нэ бойся, я не милицанэр. Разве в Масквэ так загарищь?
     - Сами покупать пришли.
     - Э-э, дарагой! Масквич, а ничэво не прадаёшь. Зачэм пришёл? У тебя и так всё есть.
     Мы с Сашкой переглянулись и гоготнули.
     В магазине было дорого и громко. Аппаратура на полках стала сталистей и алюмистей, дерево и кожа с корпусов почти полностью исчезли. За стеклом витрины на улице оглядывались по сторонам несколько заросших прикинутых чуваков. Я показал на них:
     - Пошли подойдем.
На нас посмотрели с любопытством. Если бы не Сашка с его фирмой, меня бы, наверно, приняли за ментовского Азефа.
     - Чуваки, тут зажигалки кто-нибудь продаёт? – Спросил я.
     - И фирменные сумки, – добавил Сашка.
     - Ну ты даёшь!
     - Не даю. У меня для этого органа нет.
     Двое, стоявшие поодаль, приблизились к нам.
     - Сумок нет, зажигалки есть.
     - Какие? Показать можешь?
     Чувак оглянулся. Подошедшие встали у нас за спиной.
     - С собой три. Если что-то возьмёшь – договоримся, принесу ещё. Смотри.
     Он приподнял дипломат и откинул крышку. Зажигалки были красивые, одна в форме маленького пистолета, и одна узкая длинная под золото, с насечкой. На коробочке блестел золотой росчерк. Я взял другую и посмотрел на клеймо.
     - «Принц». Япония.
     - Вижу.
     Как всегда, японцы первыми перешил на новую технологию и закидали ей полмира. Даже до Садово-Кудринской долетели несколько штук. Покупать этот понтовый ширпотреб не хотелось.
     - «Имко» есть? – спросил я укладывая «Принца» в бархатную люльку.
     - Бензином не занимаюсь.
     - А «Ронсон»?
     - Ну ты задвинул! «Ронсон» - это редкость, чувак. Я бы и сам взял.
     - Да ладно, редкость. Я же не «Носорог» данхилловский спросил. Какая, на хрен, редкость «Премьер» или «Комета»? У нас даже у полкана «Комета» была.
     Пауза была недолгой, но выразительной.
     - Чувак, ты в какой армии служил? В американской?
     - Не, в советской. Поэтому я здесь.
     - А я думал в американской.
     За спиной гоготнули.
Чувак отошёл в сторону, давая понять, что потерял к нам интерес.
     - А сумок здесь ни у кого нет? – спросил Сашка вслед.
     - Это надо на Беговую, - сказал один из них, - Но «Боак» или «Панам» ты там не найдёшь.
     Чуваки заржали.
     - А на Беговой, там что?
     - То же что здесь, только шмотки.
     - А где там?
     - У комиссионки. Спроси любого, тебе скажут.
     Через двадцать минут мы были на месте. Перед витринами и в прилегающем скверике топтались на значительном расстоянии друг от друга человек пятнадцать, в основном по одиночке. Одеты все были неброско, с невыразительными сумками. Мы подошли к нескольким, но они сами приехали за джинсами и были разочарованы увиденным. У последних мы спросили:
     - А тут кто-нибудь что-нибудь продаёт?
     - Вот тот, с пакетом, и тот вот, патлатый, у него сабо из «Берёзки», Габор.
     - Мужские?
     - Женские, с дырочкой на мысу. А что, в «Берёзке» мужские бывают?
     - Я просто спросил. А тот с пакетом что?
     Ответил другой:
     - Да тоже фуфло: марлёвки индийские, прямые как эти, - он показал на себе, - и кремпленовые трузера поносного цвета. Лучше бы я в Ростов поехал, в два раза ближе.
     - А вам кто-то подогнал это место?
     - Ага. Кореш навёл, сказал, тут всё можно купить.
     - И ещё был один, жвачку продавал, «Джуси фрут» и «Пепперминт», я его что-то не вижу.
     Мы с Сашкой понимающе помычали, вздохнули, кивнули и пошли к остановке.

                МОСКВА. ЗАРЯДЬЕ
                ИНОСТРАНЦЫ В «РОССИИ»: DISPOSABLE

     По дороге домой мы думали, что делать дальше. Сашке больше не хотелось тереться по московским толкучкам, да их больше и не было, не считая коллекционных, и мы решили отложить наш прикид до Киева, где у наших были точки выхода на фирму, если, конечно, до этого случайно что-нибудь не подвернётся. Я понимал, что с Беговой что-то не так и решил по возвращении, как говорят в полицейских сериалах, взять её в разработку.
     Стемневшим вечером мы поехали прошвырнуться по центру. Сумеречное безделье на улицах спало, но пустынно не было. Полуосвещённые витрины придавали широким тротуарам уют, фонари отвернулись к проезжей части и липы за их спиной отбрасывали тени по требованию. Дрессированный ветерок шевелил отклеившиеся афиши, перебегая от тумбы к тумбе. Внутри души было пусто и счастливо: прошлое прошло, будущее ещё не наступило, а настоящее было здесь, не заполненное ни чем, только лето, теплынь и беззаботный город: вечерние люди, на которых приятно смотреть и поучительно рассматривать, цоканье шпилек и стук сабо, обрывки диалогов в телефонных будках, вздохи и ругань моторов, громко застёгивающиеся троллейбусы у остановок и стенокардическое мерцание неоновых вывесок.
     В интуристовской зоне бродили стадами, прайдами, попарно и поодиночке интуристы. Большинство из них гнездилось в «России» и, в конце концов, мы выдвинулись туда, сделав неспешный зигзаг по социалистически парадной Москве. Пандус над «Зарядьем» был одним из тех немногих исчезнувших мест, где нетранзитная пустынность сочеталась с панорамным видом на Москва-реку с её противоречивым противоположным берегом, и уютной отгороженностью мегалитической «Россией» от нагромождения низкорослого исторического центра. К тому же, здесь всегда можно было поизучать в реальном времени модную городскую одежду, которую носят в мире, а не в журналах, и сочетаемость элементов. Вот и тогда, через расположенные как на компасе входы-выходы входили-выходили прикинутые скучающие фирмачи и удалялись протоптанными как от водопоя в саванне маршрутами. Некоторые из них заходили в сувенирную «Берёзку» при гостинице за балалайками, матрёшками и открытками с видом Блаженного Василия, чтобы сохранить сомнительные воспоминания о дорогостоящей поездке по диковатым декорациям и бутафориям под наблюдением экскурсоводов с невидимыми погонами.
     Мы сели на неостывший ещё парапет напротив ярко освещённого входа в ресторан и стали рассматривать фирмачей. Они вяло перемещались по пандусу, присаживались, как и мы, на парапет, сидели, вставали, что-то говорили не перебивая друг друга, громко смеялись, растворялись в темноте уходящих на набережную ступеней, появлялись из темноты. Несколько раз они останавливались совсем близко, не обращая на нас внимания. В какой-то момент возле нас сел фирмач лет тридцати в клетчатой марлёвке с небрежно закатанными рукавами и джинсах и закурил.
     - Мальборо, - шепнул Сашка.
     - И «Принц», – добавил я, - Узкая. Может, подпишем?
     - Надо оглядеться.
     - Уйдёт.
     Сашка повернулся в его сторону и с солдатской прямотой и лингвистической кривизной попросил закурить. Я лихорадочно сканировал пандус, чтобы вовремя обнаружить опасность. Фирмач радостно улыбнулся нам, достал пачку, протянул Сашке, а потом нагнулся вперёд и по воображаемой дуге сделал движение пачкой в моём направлении. Я поднялся и взял сигарету. Фирмач чиркнул зажигалкой, мы закурили внимательно её рассматривая. Он увидел, куда мы смотрим, улыбнулся, произнёс набор непонятных слов, несколько раз повторив «диспозбл» и протянул зажигалку Сашке. Он осмотрел её и передал мне. Это была зажигалка с открытым колёсиком, прозрачным корпусом, внутри которого болталась жидкость, и без клапана. Возвращая зажигалку, мы попытались объяснить, что хотим купить джинсы и рубашку, заменив «как у вас» понятными жестами. Весело тараторя, он хлопал себя по ляжкам и разводил руками, видимо, оправдываясь, почему у него не оказалось джинсов для нас. Потом вдруг восторженно заговорил, повторяя то «Москау» и «бьютифл» сахарным голосом, то «сэвис» - скисшим. На прощание он предложил нам ещё по одной сигарете и подарил зажигалку неизвестной фирмы «диспозбл».
     - Слушай, мы даже не спросили откуда он.
     - Откуда, откуда – оттуда!
     - Давай свалим, пока всё хорошо.
Мы обогнули «Россию» и пошли по Старой площади. Слева в небе гордо реяло алое полотнище государственного стяга, по зенитному подсвеченное припрятанными прожекторами. Пустую стоянку зорко патрулировал отутюженный постовой. Чтобы не нарушать величественной картины, мы перебежали в сквер, выбрали свободную лавочку и закурили. Низкие ветки скрывали нас от освещёния. В соседней темноте под раскидистой сиренью бесшумно и неудержимо сплетались два тела.
     - Может, им зажигалку подарить?
     - Зачем?
     - Ну, просто. Когда людям хорошо, им всегда что-нибудь дарят.
     - А когда плохо – отнимают? А ведь правда, - заметил я, заглянув в приоткрывшееся на мгновение будущее, - Ты в философский кружок запишись.
     - Я подумаю. Завтра на пляж с утра?
     - Ага. Надо перед Киевом слегка загореть.

                МОСКВА. НОВЫЕ МЕСТА, ПРЕЖНИЕ МЕСТА
                ПОСЛЕДНИЕ ВСТРЕЧИ

     Незадолго до моего возвращения и сразу после, стали проявляться мои друзья из непересекающихся сообществ: Вадим, Серёжа, чуваки с подготовительных курсов перед армией, армейские приятели по учебке и второстепенные сослуживцы, до отупения влюблённые в слова «кореш», «зяма» и прочий словесный мусор. Последних я задвинул в первых же телефонных разговорах. С Вадимом и Серёжей я при первых встречах здорово набрался. Я был голоден до общения, им это было странно, мне обидно, но я понимал, что мы дистанцировались во времени, и теперь всё зависело от меня, насколько быстро смогу ликвидировать отставание. За два года Серёжа стал молодым юридическим специалистом и это пёрло из него в словах, мыслях и позах. Я попробовал пошатать его, но безуспешно. Прав был Сартр: когда человек одержим Правом, никакие заклинания не способны изгнать беса. Молодая юридическая жена подправила его музыкальные вкусы на свой лад, и теперь он смотрел на мои устаревшие восторги снисходительно, как на задержавшегося в развитии. Я не удивился, когда он сказал, что на мою гитару, которую я отдал ему на сохранение перед сборным пунктом, кто-то случайно сел во время домашнего праздника. Второй - последний раз мы встретились в зимние студенческие каникулы у него дома. Я был весь в новенькой, с первыми сгибами джинсе, а он в протокольном костюме с галстуком лопатой. Понятно, что в таком виде он мне не запомнился и сгинул в небытие.
     Другое дело Вадим. Через неделю после первой встречи я приехал к нему на нефтебазу на Автозаводской. Он показал мне нефтяную грязь и лужи нефтяной жижи в соседстве с тополями и черёмухой, насосы Путиловъскаго завода, которые никак не выработают свой ресурс, и отмель, на которую раз в неделю река выносит раздутые трупы, которых бывшие зэки, работающие на особо вредных работах в водяном пару и нефтяных испарениях, отправляют дальше по течению по негласному указанию участкового, который угрожает им новым сроком, если на его участке из-за их нерасторопности появится висяк. А после работы мы, как в прежние годы, неслись через всю Москву на его тюнингованной Яве, и я опять сидел гордым редифом, держащимся за багажник за спиной.
     Трое знакомых чуваков из учебки уже месяц пили пиво в разных концах Москвы и точно знали, где будут зарабатывать на пиво, когда платить за пиво не работая будет уже не чем. В предзимье стали возвращаться друзья-подготовишки, не поступившие в институт. За два года казармы они охладели к доармейским интересам и ценностям. Никто из них уже не стремился к получению высшего образования и возрождению прежних увлечений. Я уже был студентом и видел, какая между нами разница. Теперь у нас были разные виды на жизнь, и наше общение быстро сошло на нет.
     Последним на гражданку вернулся Анджей. Мы встретились и осели в каком-то кафейном общепите на Бродвее. Анджей изменился больше всех. От того, прежнего балагура не осталось и следа. Он расширился и возмужал, вспоминал службу с суровостью в голосе, красочно описывал приграничный Талды Курганский пейзаж, змею, которая его укусила, и собак, с которыми он бегал по пятнадцать километров через два дня на третий. А потом он доставил меня домой в бессознательном состоянии, каким-то образом проведя через турникет мимо дежурных, контролёров, милиционеров и прочих субъектов, представляющих потенциальную опасность. На следующий день ближе к вечеру, когда способность мыслить и чувствовать частично восстановилась, я ощутил утрату чего-то, что составляло мою прежнюю жизнь, но не мог бы сказать, навсегда это, или просто отлежал в неудобной позе. Через пару недель я позвонил ему, и его мать сказала, что он на работе, на прежнем месте, телефон не изменился. Я подъехал к нему в обеденный перерыв. Мы постояли в жарко натопленном вестибюле, глядя через мутные французские окна с уплотнениями из толстой чёрной резины на подмёрзшую улицу и робкий снежок, а потом он проводил меня до метро и рассказал про свое новое увлечение – рыбалку. Я почти не слушал его и вспоминал, как два с половиной года назад мы также, в обеденный перерыв, весёлые, с ветром увлечений в голове шли по липким тополиным Кадашам, и он показал мне местную достопримечательность - уцелевший деревянный домик с палисадником и низким покосившимся забором. В глубине двора под навесом жевала траву корова. Анджей перевёл меня на противоположную сторону переулка и вывел на точку, с которой была видна корова, а за ней - навершие какой-то кремлевской башни со звездой. Корова и пятиконечная звезда вдали произвели на меня сильное впечатление, которое свежо до сих пор. В 1973 году это была ближайшая к Кремлю корова. Теперь ни коровы, ни дома не было. Жаль, почему-то. Зато, как и тогда у Анджея было кое-что на продажу, в основном импортные рыболовные снасти и – ура! – новая Ронсон «Комета», будто припрятанная специально для меня, а ещё плавки-шортики с геральдической пряжкой на плетёном ремешке. И то, и другое – всего за 12 рублей, вот это везение! Я забрал их на следующий день, и это был последний раз, когда мы виделись. Я чувствовал это. Потом мы созванивались пару раз, и он звал меня на зимнюю рыбалку, но я отказывался. Я боялся повзрослеть как он, как другие, на которых армия оказала свое воспитательное воздействие. Я искал другое решение в отношениях со временем, и нашёл его в Киеве.

                КИ;В. БОРЩАГIВКА
                JULY MORNING

     Всего пару месяцев после наших последних посиделок в казарме мы в полном составе встретились в Киеве. Христоня разместил нас с Сашкой у себя. Он уже куда-то устроился ничего не делать за зарплату и наслаждался беззаботной жизнью в ещё более летнем, чем Москва, Киеве. Христоня был сыном великой страны и ко всем обращался «Папа!», чем сразу обращал на себя внимание. В армии такое обращение вызывало у адресата эффект средний между шифровкой и сигналом тревоги. В конце концов, Папой стали звать его самого. На самом деле, он был сыном человечества, потому что его друзья, человек двенадцать, звали его Христоня. Однажды он поведал мне сороковой афоризм Пифагора, который тот сформулировал специально для службы в армии. Этот афоризм не зафиксирован в известных письменных источниках, потому что был сформулирован специально для будущих армий, так как сами пифагорейцы были освобождены от воинской повинности в Элладе. Этот афоризм передавался ими из поколения в поколение при посвящении, пока не достиг XX века, когда с него были сняты герметические ограничения и он быстро превратился в обиходное выражение. Звучит этот великий афоризм так:
    
         «Смотри на окружающее тебя говно, как будто оно не пахнет».
    
     Не знаю, как сейчас, а в 1973-75 это была чрезвычайно актуальная мудрость. Но самым главным достижением Христони, можно сказать духовным подвигом, стало изобретение способа эллиминировать время в Надлунном мире. Как истинный мудрец, он сначала опробовал этот способ на себе. Выглядело это так. Во время проводов в армию, - а это был июль, нас всех забирали спецнабором, - когда взошедшее Великое Солнце уже полыхало над Борщаговкой и настала пора отправляться на сборный пункт, он поставил на свой «Днiпро» соответствующую случаю July Morning. В середине композиции нажал на стоп, аккуратно вытащил катушки с лентой и убрал в ящик тумбочки. И вот, два года спустя, он вновь собрал тех же друзей, кто провожали его в армию, и нас, новообращённых. И когда взошедшее Великое Солнце уже полыхало над Борщаговкой и настала пора расходиться или валиться спать где попало, он аккуратно вытащил из ящика тумбочки те самые катушки с лентой и поставил на свой «Днiпро». Из динамиков с прерванной ноты зазвучала бессмертная музыка Uriah Heep. Время, разделённое двухгодичной паузой, сомкнулось. Месяцы, проведённые в армии, больше не существовали. За это Великое деяние Христоня был удостоен 90; Arcanum Arcanorum.
     НЕ ПЫТАЙТЕСЬ ЭТО ПОВТОРИТЬ!
     Пояснение. Цифровой дивайс с нажатой паузой не выдержит двухлетнего ожидания. Да и музыки, которую будут помнить через два года теперь не создаётся.

                МОСКВА, ЛЕНИНГРАДСКОЕ ШОССЕ, 32
                ЗАУМНОЕ ЧАЕПИТИЕ

     После первого шопинга в Москве, ещё до приезда Саши, я поехал к Наташе. Слышите приглашающий шелест рифмы? Я тоже его слышал в то лето. Почти два года, до самой весны мы дружески, хотя и нечасто, переписывались. Её письма были содержательными, обстоятельными и умными. Мне это нравилось. Она была единственная из моих корреспондентов, кто ходил в Пушкинский на «Джоконду», отстояв многочасовую очередь, а новаторский «Романс о влюблённых» и его гениальных создателей буквально разгромила, назвав в конце «индийским». Позже, когда я посмотрел этот фильм, мне нечего было возразить ей вслед. В своём последнем письме она написала свой новый адрес. Телефона у неё не было.
     Теперь она снимала комнату в серенькой, как воробей, пятиэтажке напротив новенького номенклатурного комплекса «Лебедь», похожего, в полном соответствии с названием, на гигантский набор стоек для компакт-дисков с вставленными компакт-дисками. В первый раз я её не застал и бросил записку в почтовый ящик. Она отозвалась в тот же день, а на следующий мы встретились на остановке возле её дома. Дворы пятиэтажек были тенисты, неожиданно опрятны и малолюдны. Закатное солнце, соблазнённое «Лебедем», торопило летние сумерки спрятаться в высокомерной тени. Предметы картинно потеряли контрастность, формы Наташи смягчили очертания, бледное, как у всех рыжих, лицо казалось почти белым. Мы недолго походили по асфальтовым тропкам между домов и детских площадок, а потом пошли к ней. Комнатка была той же, только помещённой в другой дом. Даже обои, паркет и шпингалеты на окнах были те же. Наташа по обыкновению устроилась на диване с ногами, а я сел напротив на что-то накинутое и сразу удобно осевшее подо мной. Вкратце всё уже было сказано, и разговор не очень клеился, скользя по спокойной поверхности и ища тему, в которую стоило бы углубиться.
     - Значит, ты всё время дома?
     - Нет. Библиотека, мастерские, консультации… Почти каждый день езжу в институт, правда, когда хочу.
     - Ну да, пока примешь уанну, выпьешь чашщку ко-фэ, выберешь туалет…
     - Из двух платьев.
     - Каждый день из двух разных.
     Она улыбнулась.
     - Расскажи, какие сейчас носят, а то я одичал, кроме мини-юбок ничего не замечаю, остальное – все едино.
     - Ты, наверно, не только на юбки смотришь, если это мини. Или только на юбки, если говорить иносказательно.
     - Ну…
     - «Ну» – это узелок на лицевой стороне.
Она никогда не говорила «ну», «как его», «что ли». Я слушал её с наслаждением. Её речь была изящна, как кружева, которые были развешаны на деревянном обруче в углу.
     - Не только.
     - У меня толстые ноги. И коленки не спортивные: не острые.
     Это была правда. Мне стало неловко.
     - Нормальные у тебя ноги. Так что сейчас носят?
     - Разное. Например, платья с высоким лифом и без лифчика.
     - И с рубашечной застежкой с расстегнутыми верхними пуговицами.
     Мне показалось, что она смутилась.
     - Нет, это другое. Лиф придаёт мягкие очертания, а блуза – это другое.
     Мы помолчали, мне показалось, об одном и том же.
     - Тебе нравится, когда девушка одета в платье без лифчика?
     Я посмотрел на её плотно обтянутую красивую грудь.
     - Ну… то есть, короче…
     - Короче только «да» или «нет».
     Я собрался как у школьной доски с уравнением.
     - Это её дело - её вкуса. Я не против этого.
     В следующий раз мы встретились днём и пошли на пляж. Дома после душа Наташа переоделась в лёгкий трикотажный сарафан, лифчика под которым не было. Соски под трикотажем проступали там, куда их поместил бы Да Винчи, если начертил серебряное сечение специально для женщин. Три верхние и одна нижняя пуговицы сарафана были расстегнуты. В этот раз она села на диван традиционно, следя за нижней расстёгнутой пуговицей и сомкнув ноги. Я хотел сесть напротив, чтобы понизить ракурс, но стул был занят её папками, которые в прошлый раз лежали на шкафу.
     - Садись, - Наташа коснулась ладонью покрывала и улыбнулась. - Жарко.
Она взяла расстёгнутые края сарафана кончиками пальцев и сделала несколько быстрых проветривающих движений. Я ничего не успел увидеть и подумал, что хорошо бы постоять ещё раз, но понимал, что если она предложила сесть, стоять долее бесполезно. Я сел рядом вполоборота к ней.
     - Хозяйка уехала до завтра. Можно музыку поставить, только у меня нет, того, что ты любишь.
     - И не надо. Под неё не поговоришь.
     - Да уж. Поставить Вивальди? – Я слышал этот звук и подозревал, что он означает композитора. Подозрение подтвердилось.
     - Давай потом.
     - Как хочешь.
     В её ответе было что-то выжидающее, и я чувствовал что, но меня что-то останавливало, я как будто прирос к нашим встречам и разговорам как они есть и не желал ничего менять.
     - А из моей музыки тебе что-нибудь нравится?
     Она задумалась.
     - «Чикаго», «Коллозиум»… Майлз Дэвис, Арета Франклин, если последних считаешь своей музыкой.
     - Не. А у вас в институте вечера бывают?
     - Бывают, но я на них не хожу, я там никого не знаю, весь наш курс на дипломе.
     - А раньше?
     - Тоже нет.
     - Почему?
     - У нас подходящего помещёния нет, и вечера устраивались объединённые. Нас приглашали в другие институты, тоже творческие. Я не ходила.
     - Почему?
     - Ты как будто меня допрашиваешь.
     - Мне просто интересно.
     - Потому что сейчас танцуют толпой, каждый сам для себя. Это музыка не для танцев, а для сумасшествия на концертах.
     - Почему ты так считаешь?
     - Она слишком экстатическая, ей требуется энергия восторженной толпы.
     - Это плохо?
     - Да нет, просто мне не нравится под неё танцевать. Она не парная, а танец – это прелюдия.
     - Прелюдия чего?
     - Развития отношений между мужчиной и женщиной. Танец должен быть чувственным.
     - Как танго?
     - В идеале – да. Как последнее в жизни танго.
     - В Париже?
     - Да. Бертолуччи гений. То танго в конце фильма… Потрясающе.
     - Бертолуччи – это режиссёр?
     - Да, - она прикрыла веки и посмотрела на полвека против течения времени. Еле слышно сказала:
     - Наверно, также танцевал пьяный Андрей Белый в Берлинских кабачках.
     - Это…
     - Поэт, писатель. Очень талантливый, и очень несчастный.
     - Откуда ты знаешь? Да ещё пьяный?
     - У нас семинары по истории искусства ведет один почасовик. Очень необычный. И, наверно, тоже несчастный. Вряд ли ты помнишь, тогда, весной, когда тебя забирали в армию…
     - Почему забирали? Я сам пошёл.
     - Забирали, забирали, у нас не добровольческая армия. Не перебивай. Тогда я хотела дать тебе одну книгу.
     - Да, она была у кого-то на руках. Ты не сказала, как она называется.
     - «Петербург». Её автор - Андрей Белый.
     - Бертолуччи и Белый. Последнеё танго в Берлине.
     - Оригинально.
     Наверно, это была похвала.
     - И Блок - безнадёжный Пьеро с неоднозначной Мальвиной. И еще два Б с бедной «Р». Четыре «Б» Серебряного века и один - двадцатого.
     Я почти ничего не понял, но промолчал. Она развернулась по ходу времени и вернулась в Москву на диван рядом со мной.
     - Когда танцуешь, надо чувствовать партнера, тактильно чувствовать, чтобы трепет передавался. Вот, я кладу тебе руку на плечо, – её рука улеглась и сладко потянулась, - и чувствую, что ты ничего не чувствуешь.
     Она убрала руку, откинула свои соломенные волосы и засмеялась. В её смехе было что-то неприятное.
     - Это потому что мы не танцуем.
     - Это потому что ты не хочешь.
     - Просто я…
     - Это правда. Её просто увидеть. Пойду, поставлю чайник.
     Она вышла. Я посмотрел на складки покрывала, где она только что сидела. К дивану с её стороны был придвинут журнальный столик с парой книг и журналом. Я передвинулся на её нагретое место и взял одну. Бунин, «Тёмные аллеи». Надо почитать. Иностранка за прошлый год, «Чёрный принц». Название знакомое, где-то я его уже встречал. Тулуз-Лотрек. Какие-то афиши, ерунда. Я сдвинулся на свое прохладное место и посмотрел на складки покрывала ещё раз. Она сидела совсем рядом в тонюсеньком, ослабленном на четыре расстегнутые пуговицы трикотаже, готовом облететь как одуванчик от одного прикосновения. Но я не сделал этого, нарушив неписанные мужские установления. Как и раньше, рядом с ней мною овладевал телесный покой. Тихо, только чайник шумит. О чём она сейчас думает про меня? На кухне застучали чашки. Вошла Наташа с подносом, освободила журнальный столик. Мы стали пить чай и разговаривать ни о чём, как будто ничего не случилось. Ничего и не случилось.
     За стеной застенало «Спят усталые игрушки» - пробил час, когда мельник рассказывает сказку. Мы попрощались как обычно. В полутёмной прихожей её лицо в обрамлении нетронутых, как у весталки волос, казалось белее призрака.
     В июле начались подготовительные курсы. До этого мы встречались с Наташей ещё пару раз, один безнадежней другого. Она больше не говорила о том, что мне было интересно, а только о дипломе, каком-то случае на пляже, сломавшемся троллейбусе, на котором она ехала, и о море, по которому ужасно соскучилась. Она знала, как меня позлить. Незадолго до вступительных экзаменов я позвонил ей и хозяйка сказала, что Наташа уехала отдыхать. В конце августа, когда я дважды воспользовался правом экстренного звонка, хозяйка долго ходила посмотреть, дома ли Наташа, и оба раза её не оказывалось дома. И тогда я поехал к ней.
Если хозяйки не было дома, Наташа подолгу не открывала, я знал это и подшучивал над ней. Два раза я заставал только хозяйку. Когда я приехал в третий раз, хозяйки не было, дверь никто не открыл. Я поднялся на пол-пролёта, расположился на подоконнике и стал писать Наташе записку, стараясь изъясняться литературно. На последних фразах я услышал шаги на лестничной площадке и оглянулся. Напротив её двери стоял интеллигентный мужчина с пышным бумажным кулём, в котором могли быть цветы. Я подумал, что никогда не дарил Наташе цветы, и в этот момент дверь открылась. Я услышал знакомый голос, мужчина шагнул в дверной проём и дверь захлопнулась. Минуту я привыкал к увиденному, сунул недописанную записку в карман и вышел из подъезда. Наташины окна выходили на дорожку к остановке и она могла видеть, как я подходил к дому, а может, просто дожидалась назначенного условленного времени, не открывая никому.
     На остановке я бросил записку в урну и не стал дожидаться троллейбуса. Я шёл, печаль свою сопровождая, и на прощанье остро представляя под колыбельный лепет ветерка тот бледный глянец в обрамленье соломенных волос, но ещё больше вспоминая наши разговоры, точнее ту их часть, когда она говорила, а я слушал. Она привлекала меня скорее рационально, чем эмоционально, была Симургом, а не Лилит. Я не знал почему. Внешне она была не хуже Раи, только другого типа, и чувственность у неё была совсем особенная - это слово очень шло ей. Наташа ждала меня два года, хотя мы никогда об этом не говорили. Зимой у неё должна была состояться защита диплома, и ей надо было выйти замуж, чтобы остаться в Москве. А что такого? Она была умнеё многих, кого я знал, например, Тани, или Гали. Но они были клёвые, а вот про Наташу так не скажешь. Может, в этом дело? Или, всё же, во мне? В тот день она сделала последнюю, отчаянную попытку, и я обманул её ожидания. Она не простила. Теперь я вижу, что был нелепо юн для неё, моей ровесницы. Её тщательное воспитание, сформированный интеллект и контролируемая чувственность притягивали, но не сближали. Повышая градус обобщения, дерзну сказать: тесситура, предложенная мне надлунным маэстро, оказалась слишком высока для меня в ту пору.
     Годы, а потом и десятки лет спустя я вспоминал Наташу - редко и спокойно, - и буду вспоминать всегда. Её образ удаляется во времени как в обратной перспективе, становясь значительней и дороже год от года – драгоценный Сапфир, как сказал бы Эзра Паунд, случись с ним такое. Она, а не школа или родители, указала мне путь, по которому можно идти всю жизнь, и ни разу не пожалеть об этом. Подайте мне воды. Спасибо. Что не перебивали.

                МОСКВА, УЛ. КАРЛА МАРКСА, 21/4
                ДИФФУЗНОЕ ЕДИНСТВО

     Простимся с этой сюжетной линией в точке, где драматически обломался грифель нашего повествования и вернёмся на четыре абзаца назад, чтобы с новым усердием устремиться вперёд по лабиринту отдельно взятой памяти. В июле начались подготовительные курсы. Группа, в которую я был записан, оказалась исключетельно зрелой – по аттестатной квалификации. «Исключительно» относилось ко мне, что выяснилось сразу, как только началась коллективная расправа над беззащитными тождествами и уравнениями. Я был единственный, кто не мог поднять на них руку.
Мой случившийся однопартиец Валера помог немного освоиться и мне изредка удавалось прикончить некоторых из них.
     В каждой группе было человек тридцать, занятия проходили в соседних аудиториях и во время перерывов узкий корридор старого корпуса заполнялся замедленным движением. На лестничном пролёте от урны, ступенчатым многоголовым шлейфом в такт сизому мареву ворочалась смешанная двуполая толпа. Внешний вид абитуры был по большей части школьно-провинциальный, что объяснялось близостью выпускного бала во времени и Курского вокзала в пространстве. И всё же, по сравнению с техникумом, даже они выглядели вполне сносно, что имело следующее объяснение: во-первых, лекала и цвета советского ширпотреба за два года помолодели с четвёртой молодости до третьей; во-вторых, многие московские семьи за это время протоптали тайные маршруты к залежам дефицита в кладовых магазинов и на складах торговых баз; в-третьих, брючные хакеры с дипломами магистров курсов кройки и шитья взламывали западные журналы мод и промышляли брезентово-парусиновым пиратством; и, наконец, в-четвёртых, Внешпосылторг завалил «Берёзку» вожделенной мануфактурой, упакованной в прозрачные хрустящие пакеты, заклеенные чудодейственным скотчем с зубчиками по краю, и с самодостаточными бирками внутри размером, расцветкой и тиснением как раскладная открытка «Слава октябрю!» с выпуклой «Авророй». Но и это было не всё. Через несколько дней на одном из перерывов я увидел как качнулась в сизой дымке, а позже проплыла по проливу коридора сначала звёздно-полосатая, а потом и крестово-диагональная трехцветная символика. То была отличительная метка клёвого пипла - редкого, но вызывающе меткого.
     Соприкоснувшись с непривычной средой в понедельник, до субботы я чувствовал себя пятницей, в полном соответствии с популярным в будущем гариком. Я смотрел на вчерашних десятиклассниц и запоздавших с поступлением ровесниц, и мотивация получения высшего образования обретала всё более выпуклые формы. Стимул всё больше креп. В следующий понедельник среда стала привычной, послышались голоса, обозначились предпочтения, прежнее рассеяние на переменах обнаружило устойчивые сгущения, в видимом разъединении стало ощущаться диффузное единство. И все же, мало кто знал друг друга, кроме соседа по парте или двору в подмосковном райцентре. Преждевременность знакомств перед экзаменами была для всех очевидной. Эта затянувшаяся диффузность была весьма подходящей для наблюдения - собирательно и избирательно.
     По сравнению с моими ровесниками эти были менее открытыми и менее восторженными, точнее, менее дёргаными. Вы заметили, я намеренно не употребил «экзальтированными» о своих - для точности. И ещё. Я ни разу не видел ни у одного из них ничего такого, что сказало бы мне об их интересах, не связанных со структурой момента. Каждый из них мог оказаться филателистом, флейтистом или футболистом, или начинаться на любую другую букву и кончаться любым другим из 17 суффиксов, перечисленных и описанных академиком Виноградовым в его монументальной монографии. Избирательно я отметил только одного чувака, своим имиджем попадавшего мне в глаза чаще других. Он был в тёмно-синих джинсовых клешах, бульдожьих ботинках на платформе и нежно-голубом джинсовом френче, которые тогда часто можно было видеть на фирме, подберёзовиках и клёвом пипле. Волосы у него были как у Пейджа на Батском фестивале в 1970 году. Мы с ним ещё встретимся. С чуваком, разумеется.

                МОСКВА, УЛ. КАРЛА МАРКСА, 21/4
                ФОРМЕННЫЙ СТИЛЬ

     Подготовительные курсы закончились, но толку от них осталось мало. Я кое-как научился что-то подставлять и сокращать в уравнениях и тождествах и договорился с Валерой об оперативной помощи на экзаменах по математике. Это были необходимые, но далеко не достаточные условия для поступления даже в такой непритязательный вуз, как выбранный. Будь я рядовой абитуриент, с таким ресурсом не мог бы рассчитывать на проходной балл, но я был уволенным в запас из рядов Советской армии военнослужащим срочной службы и это гордое многословное звание решил донести до сознания экзаменаторов зримо. Однако от одной мысли, что на экзамены придется ехать в форме, меня обволакивала линялая зелень тоски.
     Один мой приятель по учебке, с которым я в те дни встретился пару раз, три месяца ходил в форме уже с паспортом в кармане вместо военного билета. При встрече с патрулями он доставал его, препирался, шутил или собачился сообразно ситуации, и беспрепятственно уходил до следующей встречи. Таким образом он экономил на метро и пользовался жалкими льготами в местах общественного пользования. Однажды где-то в центре он даже снял нам на ходу двух тёлок, и я вблизи увидел этот специфический типаж, представительницы которого млеют от вида погон, осязания портупеи и обоняния изнанки фуражки. В отличие от меня, он не сомкнул, а раздвинул форменное безвременье, привезя его с собой в дембельском чемодане. Форма без содержания была вполне конгруэнтна его внутреннему миру. Мне же она была перпендикулярна даже на время поездки на устный экзамен по математике.
     Итак.
     Дано: я, вступительные экзамены в вуз, форма сержанта СА, нежелание ехать по Москве в форме.
     Найти: возможность повышения оценки на экзамене.
     Решение:
Образ молодого строителя коммунизма, прошедшего школу возмужания в армии, необходимо донести до институтского туалета ВЕСОМО, а дальше до экзаменаторов– ЗРИМО.
     Подстановка размерности (по Фреду): - см. предыдущую главу.
     Данное единственно правильное компромиссное решение было эвристически найдено на антресолях в коридоре, ведущем из 2-метровой прихожей в 4-метровую кухню. Там, в залежах ненужных вещей я обнаружил кашалотообразный чехословацкий портфель с защёлкой на язычке, с которым ходил в техникум на втором курсе. В него с некоторым усилием уместился весь комплект военной формы, исключая ботинки, но включая фуражку, правда с вынутым распорным кольцом.
     Настал день первого экзамена. Я ехал с потёртым на складках, надорванным в швах вздувшимся портфелем, соображая куда его пристроить на время экзамена: не мог же я бросить на произвол злоумышленника джинсы супер райфл и венгерский батник на кнопках. Просторный сачок был светел и пуст. Я перешёл в старое здание и поднялся на третий этаж. Вход в коридор с лестничной площадки был перегорожен двумя партами, за которыми сидели две симпатичные близняшки. Я их уже видел раньше, когда подавал документы, а потом записывался на подготовительные курсы - они помогали приёмной комиссии дистанцироваться от абитуриентов. В тот раз я перекинулся с ними несколькими незначительными фразами об экзаменах и институте. Сейчас я видел их третий раз. Перед одной из них стоял молоденький паренёк, а она что-то записывала в амбарную книгу. Другая посмотрела на меня и спросила:
     - Вы на экзамен?
     - Да. Я сейчас, - И прошёл мимо к распахнутой двери туалета.
     Когда через несколько минут я вышел в форме с набором щитообразных значков на груди, они весело улыбнулись. Пока одна заполняла экзаменационную карточку, у другой я узнал, что портфель можно оставить в аудитории, а можно у них: они будут здесь до конца экзамена. Я выбрал второе. У дверей аудитории встретил своего однопартийца Валеру. Мы быстро договорились, что сначала он решит всё из своего билета, а потом - с чем я не справился. Главное, чтобы я не сидел просто так, а что-то ковырял на черновике, не привлекая внимание надзирающего экзаменатора. Минут через двадцать я решил задачку по геометрии и приступил к тригонометрическому тождеству. Надзирающий прошёл мимо и замер где-то совсем рядом сзади. Через минуту над исписанным листком появилась и зависла его кисть. Палец мягко опустился на член и голос с точно рассчитанной громкостью внятно произнёс:
     - Косинус. Два косинус альфа, а не синус.
     Кисть с указующим перстом исчезла, краем глаза я увидел прорезной карман на кримпленовом пиджаке в рубчик, а потом спину надзирающего, плывущего по проходу в ослепительном ореоле солнечных лучей из пыльного окна. «А, ведь, работает!», - отметил я, исправляя ошибку. В конце преобразования я заковырялся, но к этому моменту Валера расправился со своим билетом, взялся за мой, в течение десяти минут доделал заковыристое тождество, решил квадратное уравнение и задачу. После его ухода я не спеша перебелил черновик, сдал экзаменационный лист, поклонился и удалился в гримёрку переодеваться.
     На сочинении надобности в маскараде не было, зато на устных форма оказалась ещё более кстати. Экзаменаторы проявляли к ней доброжелательность и её содержимое встречали по одёжке. Не могу сказать, что они были формалистами, но основное соотношение пропорций было нарушено в пользу указанного направления, равно как и значимость анкетной пунктуации – пунктов анкеты, кто не понял, от единицы к пяти - в охраняющих чистоту будущей нации престижных втузах. В ту пору это были два стереотипных отступления от экзаменационной беспристрастности на приёмных экзаменах, степень которых различалась тут и там в зависимости от этих и тех. В моём случае оно было благом. Но решающим фактором, как и раньше, была помощь моего однопартийца десятиклассника Валеры.
     После сдачи всех экзаменов я подсчитал свой скромный балл и оказался в плену разлагающей неопределённости и вялого ожидания. Жаркими летними днями я ездил на пляж на Левый берег - теперь я жил на Речном - или валялся на диване, слушая музыку и уставясь через балконную дверь на солнечное мерцание в дрожании листвы. В назначенный день я поехал смотреть списки поступивших. Минут пять постоял в сторонке, наблюдая как к ним подходят бывшие абитуриенты, а отходят радостные студенты. Некоторые приходили с матерямии, наверно, на случай безутешного горя. Я подождал ещё: быть отвергнутым не хотелось. В какой-то момент сачок опустел, и я подошёл к спискам. Надежды было мало. Я пробежался по спискам и почти сразу увидел себя – единственного набранного латиницей, без инициалов, просто Welkin. Сейчас я думаю, может, было бы лучше, если я провалился в то лето и пополнил трудовые резервы страны – на год или насовсем – и прожил с другим набором фактов и фикций? Захватывающе. Но я привык к своей жизни, врос в неё и не люблю фантазировать на эту тему.

                ВИЛЬНЮС
                ОДИН В ГОРОДЕ. ПЛАЩ

По случаю поступления мать сделала подарок, какой смогла: договорилась со своей знакомой, у которой были родственники в Вильнюсе, чтобы она взяла меня с собой. Прибалтика в то время имела устойчивую репутацию советского Запада, в котором Литва занимала особое место, также как Закарпатье в Украине, Калининград на крайнем западе, Выборгский район на северо-западе РСФСР – они соседствовали с несоветским Западом непосредственно, а не посредством прибрежных и нейтральных вод, расчерченных вилами в соответствии с международными договорами. Вода безразлично уравнивала все портовые города, прижимая их запрещённую деловую активность к причалам, будь то Таллин, Одесса, Архангельск или Находка. Другое дело – контрольно-пропускные пункты с вереницами туристских автобусов, трейлеров и легковушек сотрудников различных представительств и организаций, и кросс-граничные железнодорожные  маршруты, вроде одиозных Хельсинки – Ленинград и Варшава – Вильнюс. Последний был первым в рейтинге международной спекуляции ширпотребом в рамках СЭВ.
     В субботу, а может, в воскресенье, где-то в пять утра десятивагонная торба из Варшавы прибывала на вильнюсский вокзал. На площади прибывших уже ждала запруда зеленоглазых таксомоторов. Торговый десант заполнял площадь, тут и там хлопали дверцы, заводились моторы. Часть десанта разъезжалась по партнёрам, остальные растянутым караваном выдвигались на тогдашнюю окраину города, в Жирмунай, к автобусному парку на улице Вяркю, рядом с которым располагалась известная всему полумиллионному городу толкучка. У входа приехавших встречали мелкооптовые перекупщики. Негоцианты спешно сбывали товар и тем же транспортным манером возвращались в центр готовиться к чёсу по магазинам инструментов, электро- и хозтоваров. Розничные торговцы и мелкооптовые жмоты дожидались открытия и в течение часа продавали свой товар уже на толкучке. На этом интернациональная фаза мероприятия завершалась. Постепенно местные продавцы заполняли территорию, разбавляя только что привезённый товар загодя припасённым. Жители Вильнюса не измождённые металлургическим и забойным трудом просыпались, пили кофе и отправлялись на шопинг. Солнце и цены поднималось всё выше, к восьми толкучка достигала пика, полностью оправдывая свое наименование, а в десять превращалась в жалкую барахолку.
     Квартира, в которой я был принят, выходила окнами на последнюю полумилю перед толкучкой. Без десяти шесть я был перед входом. Активность происходящего под восходящим солнцем впечатляла. Вещи, разглядеть их было ещё трудно, взлетали над сумками, расправлялись, кувыркались, опадали и исчезали в тех же, или новых сумках. Всё происходило открыто. Продавцы держали вещи в руках или накидывали себе на плечи, иногда по несколько пар или комплектами, и это были вещи, которые не продавались в магазинах, по крайней мере, московских. Позже, при неспешном знакомстве с ассортиментом, я увидел, что большинство вещей – облегчённые версии модного тренда, самопал под фирму, и просто дешёвые поделки. И всё же, точные копии брендовых лекал, обеспечивающие трендовую посадку на фигуре, актуальные расцветки и схожесть текстур обеспечили польскому ширпотребу правильную тональность, даже без обертонов и мощи именитых брендов.
     Увиденное расширяло кругозор, но не оправдывало ожидания - за одним исключением, ставшим апофеозом того дня. Это был совершенно чумовой джинсовый плащ из плотного негнущегося денима черного цвета, почти в землю, с планкой и рубашечной застежкой, фигурной кокеткой, прорезными карманами и поясом. Продавал его упакованный в него поляк. Я подошёл и спросил цену.
     - Проше пана, проше пана, тилко сто рубли.
     Цена была не то чтобы неподъёмная, но завышенная, как я решил сгоряча. Приняв меня за перекупщика, поляк добавил:
     - Можешчь го продавай за двешчи рубли здес. Я спеши до дому. Проше.
     У меня было 200 рублей, но на такую крупную покупку я не рассчитывал. Подумав я отказался, а зря. Через час этот плащ продавал уже другой хозяин – за 150, а в десять, перед моим уходом с толкучки, третий - за 200, как и говорил поляк. Видимо, он не первый раз привозил этот товар и отработал свой штучный бизнес. Потом, уже в Москве я узнал, что с учётом всего-всего он сдал плащ практически без выгоды: видимо, ему нужны были рубли, а плащ выполнил роль выгодного обменного курса. В последующие годы я многократно сталкивался с подобной ситуацией, которая сытно кормила московских спекулянтов, специализирующихся на фирме.
     Я вернулся с толкучки утомлённым, без покупок, выслушал участливое удивление, позавтракал и прилег отдохнуть. Заснуть не получилось, и я стал думать, чем заняться в оставшиеся дни. Было жарко, выходной, рядом протекала Нярис с симпатичными берегами, наверняка где-то можно было искупаться, жаль, не взял плавки. А вечером можно послоняться по центру. В квартире было тихо, я выглянул в прихожую и услышал голоса. Вот что значит хорошая планировка. Кухня, в которой никого не было, делила квартиру на две разнесённые зоны. Я был в такой квартире впервые.
     Поговорив с хозяевами я вышел на улицу и впервые прогулялся по микрорайону. Он был вызывающе не московским. Все вокруг аккуратно, как по линейке. Пятиэтажки стояли просторно, вытянувшись в длинные линии, а не стенка на стенку, как в Москве, и в них было что-то не то. Потом я заметил, что у некоторых были покрашены цоколи и элементы стеновых панелей, а на балконах укреплены одинаковые ящики для цветов. Магистральный тротуар вдоль проспекта был широким и выложенным плиткой, на открытых не застроенных пространствах разбегались пешеходные дорожки разной ширины, предлагая идти в любом направлении. Через минуту пути по ним они разветвлялись и пересекались, перехватывая намерение сократить путь через газон, на котором как на архитектурном макете декоративно разбрелись елочки и кустики, ерошились цветники. Просторные газоны были выкошены, глиняных лысин и вытоптанных косогоров не было видно, а новые многоэтажные дома были слишком хороши для спального района. Было приятно и непривычно видеть это.
     В один из следующих дней я побывал в Лаздинае, о котором узнал от Наташи. Ощущение иной, чем в Москве архитектурной среды ещё более усилилось, хотя качественного отличия я не обнаружил, кроме одного, обусловленного различием рельефа. В Москве понятие рельефа давно было заменено понятием грунта с соответствующим к нему отношением, а ландшафт городской застройке стал привилегией домов для избранных. Я бродил по Лаздинаю и сравнивал увиденное со своим кварталом, который помнил ещё на стадии завершения строительства. Плавные холмистые очертания исходного рельефа были превращены в террасы-площадки с крутыми бульдозерными косогорами. Приёмы посохинского градостроительства можно увидеть в большинстве спальных районов Москвы, если прглядеться. В Лаздинае всё был не так. Каждый дом был аккуратно вписан в рельеф, некоторые имели разную этажность с торцов, в промежутках между домами рельеф был не тронут. Мы тоже сохраним плавные очертания в нашем повествовании и вернёмся в Жирмунай.
     В ближайшем торговом центре я купил плавки, зашёл домой пообедать, взял предложенную подстилку и полотенце и отправился к реке. У воды на песке было оживлённо, и я расположился на травке поодаль. Жара пришла следом и осталась. Короткие поперечные заходы в воду освежали ненадолго. Нярис напоминала Нару, Литва в поле зрения – Литвиново, и это визуально-вербальное сходство наполняло баюкающим, как тихий час, счастьем, позабытым где-то в беспокойном и безмятежном детстве. Когда я проснулся, жара шла на убыль, сонный ветерок гладил кожу, пока не будя мурашек. Я оделся, занёс вещи домой и поехал в центр.
     В троллейбусе шелестела приглушённая литовская речь, я смотрел в окно, чем дальше, тем лихорадочней, прикидывая, где лучше сойти. Спросить по-русски я не решался по соображениям вербальной безопасности, но, в конце концов, потерял ориентировку и осмелился. Опасения были напрасны, вильнюсцы отвечали без упречно, за исключением одного презрительно молчаливого раза. Первый, ознакомительный вечер я решил провести вблизи мест вечернего отдыха. На улицах было людно, но без толчеи, пешеходы куда-то шли, но как будто не заботясь о времени. Одежда у большинства была нарядной, молодёжь выглядела пижонистей и хипповей, чем наша. Тут и там было много цветов, просто охапки цветов, в основном гладиолусов, не представляю, откуда их столько взяли. В воздухе слышался аромат состоявшегося свидания. Многие кафе и бары были открыты, и я зашёл в один, возле которого стояли приметные чуваки. В глубине гремела и переливалась цветами музыка, несколько мест было свободно. Ассортимент расширял границы воображения. Я сделал заказ и бармен артистично закрутил «отвёртку» в мой бокал. Вокруг было как-то сказочно, как в советском кино про загнивающий запад. Одурев от впечатлений и дыма я вышел на улицу. Бархатный вечер навевал ощущение естественного праздника. Я побродил ещё час, пока улицы не стали редеть, и поехал домой.
     На следующий день я собрался посмотреть на соборы. Вы, конечно, знаете, мой просвещённый друг, что достопримечательности – это общее место даже у домохозяек, а экскурсии по ним – времяпровождение для культурных энтузиастов и членов профсоюза, поэтому, когда материна знакомая сказала, что поедет со мной, я не очень обрадовался и сказал, что, наверно, поеду позже. Но она продолжала собираться, ответив, что ей всё равно надо в собор. Это было уже интересно. Я тут же передумал и тоже стал собираться. По моему хотению, мы начали с Собора святой Анны. Пока я обходил его снаружи, моя сопровождающая зашла внутрь и потом я увидел её там молящейся со свечой в руке. Когда мы вышли, она сказала, что её любимый собор – Костёл Петра и Павла и рассказала, как её привели сюда первый раз ещё девочкой и как ей здесь понравилось, и это был простой и трогательный рассказ. В обеих костелах были молящиеся, немного, но больше, чем я видел в Москве, и не таких ветхих. Я спросил, не боится ли она, что об этом узнают и могут быть неприятности, я знал, что такое возможно. Она улыбнулась и сказала, что здесь за это никого не осуждают.
     В оставшиеся дни я утром шёл на берег Нярис и всю жару проводил на пляже. Он был пуст и ярок, как лунная поверхность. Когда жара спадала, я шёл обедать, потом садился на троллейбус, доезжал до Костёла Петра и Павла или соседнего моста, гулял по историческому центру, пересекал площади, осматривал попадавшиеся достопримечательности, отдыхал в Парке бернардинцев, петлял по чистеньким средневековым улицам в районе университета, пил кофе, рассматривал аккуратно одетых людей, красивых девушек с синими как небо глазами, опять бродил и возвращался уже затемно, чтобы насладиться вечерним гостеприимством. Потом я был в Вильнюсе ещё раз, тоже летом, и оба они слились в одно, почти детское солнечное воспоминание. Это, конечно, преувеличение, возникшее от впечатления, но я не стал приуменьшать его до протокольной правдивости.
     Зря плащ не купил.

                «ЗАРЯДЬЕ». ИНСТИТУТ. ВДНХ
                КУЛЬТОРОЛОГИЯ - ТРИ

     До начала занятий оставались считанные дни. За лето я оживил и умертвил старые знакомства и был готов к новым. Ночи стали прохладными, зацветшая от оленей мочи вода уже не призывала к близости, знакомые пляжи на Левом берегу опустели, в парке расположилась осень, а в городе было ещё по-летнему тепло и солнечно. После позднего завтрака я надолго уезжал в интуристовскую зону и убивал там время, разглядывая долетевшие до нас его приметы, а вечерами читал «Иностранку» или слушал магнитофон. Среди примет, долетевших с двухлетним опозданием, был фильм «О, счастливчик!» Рекламные афиши попадались мне несколько раз, и что-то в них было знакомо, но что, я не мог понять. Однажды на подходе к одной из них произошло то, что специалисты по искусственному ителлекту называют распознаванием образов: ракурс и самодовольные черты главного героя совпали с воспоминанием, и в сознании всплыла убогая чёрно-белая фотография из потрёпанной книжки полемиста Жукова. Я подошёл поближе, текст на афише стал различим. Точно! Макдауэлл! Но меня ждал ещё один сюрприз: среди исполнителей я увидел имя Алана Прайса, и он же был автором музыки. На ближайшем стенде «Сегодня в кинотеатрах» я ознакомился с географией проката, не спеша дошёл до «Зарядья» и купил самые дешёвые билеты на ближайший сеанс.
     Огромный зал был почти пуст, и после стабильно содержательного киножурнала «Новости дня» я пересел на лучшие места. Фильм был великолепен. Там все были великолепны, но больше всего мне понравилась Хелен Миррен, сослагательная Миронова, если бы ее дед не остался в эмиграции. Ее сексапильность казалась мне фантастической, и я не был оригинален. На короткое время она стала секс-символом значительной части моих сверстников – грамотных чуваков, к которым я стал принадлежать с 1 сентября 1975 года. Это была повзрослевшая на десять лет и улучшившая формы Сьюзи Кримчиз, и она была супер. В первые недели занятий, когда я жадно впитывал первые институтские впечатления, мне удалось обнаружить четыре герлы, с формами как у Миррен, и у всех у них были кругленькие очочки, как у Патриции в «Счастливчике». Примерно тогда же, в каком-то номере «Англии» я прочёл о режиссере Линдсее Андерсене и безнадёжно возжелал посмотреть его ленту «Если…». Осуществить желание удалось только десятилетиями после, в Интернете. Это был фильм-порка – смачная, с разбегу, как в эпизоде фильма. У нас до сих пор не снято ничего подобного.
     Через пару недель произошло ещё одно важное культурное событие. В качестве приложения к «Устному журналу» в институте играла театральная рок-группа «Аракс», выступления которой в тот период были редки. Состав группы был ещё не классическим, то есть, до прихода Садо с его трендовым эпигонским вокалом, но и уже не начальным -  самым сильным, как говорят знающие люди. До этого я не был ни на полуподпольных концертах в «ДК энергетиков», ни на выступлениях в вузах, где учились мои бывшие школьные друзья, ни на подмосковных танцах, и мне не с чем было сравнить это выступление, кроме концертных записей мировых гигантов. Оно оставило яркое впечатление вокалом Беликова и игрой Шахназарова и Абрамова – гитариста и барабанщика, - но прежде всего – качеством звука. Я и не подозревал, что он может быть таким чистым и отстроенным. Конференц-зал был полон, все проходы заняты, большая толпа безбилетников осталась за дверьми, охраняемыми дружинниками-старшекурсниками, и я понимал, как мне повезло. Я старался зафиксировать структуру момента во всех деталях, и мне это удалось. В тот день у меня сложился первый стандарт концертного звука советской рок-группы. Правда, ненадолго.
     В конце сентября состоялось ещё одно культурное событие, одно из важнейших в моей жизни и заметное в культурной жизни СССР. Это была выставка художников-нонконформистов в павильоне «Дом культуры» ВДНХ. Я узнал про неё случайно, за день до закрытия. Стараниями сарафанного и содействием западного радио вокруг выставки был взвинчен несусветный ажиотаж, и это уменьшало шансы посещения экспозиции практически до нуля. Действовать надо было решительно.
     Без четверти восемь я стоял у центрального входа ВДНХ вместе с сотенной, по самым скромным прикидкам, толпой. Хорошо, что я это предвидел и оделся-обулся соответственно. Кассы уже работали, и покупка билета не отняла времени. Ровно в восемь входные турникеты были открыты для входа, и начался забег по асфальту на 800 метров. Я пришёл первым, или одним из первых, и встал в конец 300-400-метровой очереди шириной в колонну по три-пять. До открытия выставки было два часа. Через час подтянулась подружка из группы, назовём её Нота, и стоять стало веселей. После открытия экспозиции, вдоль очереди стала медленно патрулировать милицейская «Волга» с динамиком на крыше и кастрюльным голосом предупреждала, что выставка упадническая, смотреть на ней нечего, а потом перечисляла как много действительно интересного можно посмотреть на Выставке достижений народного хозяйства в павильонах свиноводства, коневодства, пчеловодства и далее по списку, включая космическое водство. Очередь потешалась - сначала. Выставка закрывалась на вход в пять и за это время «Волга» проползла вдоль очереди в обе стороны раз тридцать-сорок, и в конце концов стала раздражать, на что, скорее всего, и было расчитано. Но здесь стояли люди с крепкими нервами.
     Посетителей пускали на экспозицию порциями человек по пятьдесят-сто. Мы прошли в последней перед закрытием и это было сказочное везение. Позади остались елозиющие ограждения и причитания двух сотен невезучих. Мы им сочувствовали. Внутри выставка оказалась перегруженной и не комфортной для встречи с прекрасным, которого здесь и не наблюдалось в указанном смысле. Экспозиция была провокационной, даже бунтарской, но лишь в культурном отношении. Впечатление было умопомрачительным для моего неразвитого воображения. В помрачённом уме осталось ясное впечатление лишь от нескольких картин, в основном Игоря Каменева. Он был мне ровесник, и это было заметно. Я смотрел на его картины и чувствовал что-то близкое, созвучное. Мне надолго запомнился его скрипач над городом и автопортрет, чем-то похожий на Гиллана в начале 70-х, с заклеенным или забитым гвоздями ртом и закрашенными глазами - что-то такое, точно не помню, как и названия картин. Сейчас он - представитель культурного истеблишмента – тот же Сафронов, только в профиль, - пишет девчачью живопись, которая, наверно, стоит немалых денег, и за которую я не дал бы и ста нынешних рублей.
     Эти три события произошли в течение одного астрономического месяца. Хорошее начало для возобновлённого хода времени, правда же?

                ЛОС-АНДЖЕЛЕС - МОСКВА
                ПОЦЕЛУЙ И ДЕКОРАЦИИ

     На выставке мы пробыли почти час, по нескольку раз возвращаясь в пройденные залы, пока служители, растянув невидимый бредень, не стали теснить нас к выходу. На улице было ещё светло и тепло, лавочки через одну были заняты, одиночки и пары на аллеях акцентировали долгую межпавильонную перспективу. Я предложил прогуляться, и мы побрели, сворачивая на каждую дорожку. Нота взяла меня под руку. В некоторых местах мы оказывались под низким пологом то ли яблонь, то ли сирени, я легонько придержал Ноту и не получив никакого предостережения обнял её за талию. До троллейбусной остановки мы шли почти час и садились в девятку уже в окружении темноты.
     Нота была среднего диапазона и насыщенности, с длинными, как легато, ниспадающими тёмно-каштановыми волосами и хорошим сустейном – моя рука подтверждала это. Сейчас такие девушки – вновь трендовый типаж после задержавшейся на долгие годы моды на телосложение гоночного велосипеда. Когда мы вышли на Колхозной и пошли вдоль Садового по широкому пустынному тротуару, уже плотно обнявшись, между двумя фонарями я развернул её к себе и поцеловал. Дальнейший путь мы продолжили целуясь через каждые пятьдесят метров. Я думал, что поперхнусь её языком, но обошлось. Редкие прохожие сторонились нас, как искушения. Сейчас, когда я боюсь поперхнуться подогретым кефиром, - кстати, где он, мой друг, ещё не приносили? - я вспоминаю об этом в исторической перспективе и восхищаюсь прогрессом человечества в легитимации публичной эпителизации интимных отношений, которая началась всего каких-то сто двадцать лет назад, в 1896 году в Лос-Анджелесе, когда на экране синематографа было впервые показано, как герои целуются. Поцелуй длился 4 секунды, в зрительном зале за ним пристально наблюдали 73 зрителя. Название ленты утрачено: время слизало.
     Дом Ноты выходил фасадом на Бульварное кольцо. Её семья жила в расселенной коммуналке в сухом добротном цоколе старинного дома с окнами на уровне трамвайных колёс, громыхающих допплером в рукой подать метрах. Парадное с трехметровой дверью под эркером с лепниной, в котором было всего две квартиры выходило на узкий тротуар, а чёрный ход из кухни – во двор с аркой в параллельный переулок. Когда-то в этой квартире были трактирные апартаменты, от которых осталась планировка, центром которой была гостиная с приятным эхом, полом на три угловые ступеньки выше, чем в необъятных комнатах, и красавицей голландкой, сохранившей, несмотря на возраст, белоснежные изразцы. Через три года семью Ноты оттуда попросили, что, скорее всего, спасло им жизнь, потому что в 90-е за такую квартиру могли заказать всех прописанных в ней по списку в паспортном столе с применением золотых пуль для контрольных выстрелов по два в каждую голову.
     Её друзья жили в прилегающих переулках в подобных квартирах, отличающихся лишь количеством и размером комнат. Один из них жил в доме, увековеченном «нашим всё»… Нет, сегодня это выражение потеряло однозначность, надо сказать точнее: увековеченном «нашим Солнцем»… Опять двусмысленность. В общем, он жил в доме, увековеченном автором «Евгения Онегина», - том самом, который «..у Харитонья в переулке… ». У его квартиры, тоже расселённой цокольной коммуналки, был отдельный вход с левого торца, он сохранился до сих пор. Комнатка была тесная, квадратов семь, с низкими маленькими оконцами в метровой стене и потолком тоже низким, зато сводчатым и фактурным, как обсыпка у клюквы в сахаре. На широченном глубоком подоконнике стояла серьёзная вертушка, а на полу - серьёзная катушечная дека. К боковой стене прижался неформатный письменный стол-обрубок, молчаливо требующий от сидящего за ним строк «…ещё одно, последнее сказанье…», и никак не слабее. Вдоль четвёртой стены стояла убранная деревянная кровать и тумбочка. Комнат родителей я не видел. Их семью тоже попросили на выход тогда же, и это тоже, наверняка, спасло им жизнь, потому что в 90-е финал с неизбежностью был бы тот же, что и у всех, кто дождался передела уникальной жилой недвижимости, с той лишь разницей, что для законченности стиля новые русские убийцы – киллеры на официальном российском языке - вместо золотых пуль могли использовать старинный бердыш, взятый напрокат из музея за небольшую плату.
     Позднее я побывал ещё в одной квартире – у чувака в бульдожьих ботинках и джинсовом френче, которого приметил ещё на подготовительных курсах. Он звал себя Жора. Родители его жили в Баку, он имел право на общежитие, но жизнь в общаге Жорку не прельщала, и он поселился у родственницы, кажется тётки. Их надвратная квартирка помещалась над аркой в историческом двухэтажном доме на улице Кирова, почти напротив ЦСУ. Жорка жил в крохотной каморке, главной особенностью которой была кривизна стен, переходящая в жилое пространство и мне всегда казалось, на комнату действуют чёрные дыры из космоса, узконаправленно пукающие гравитонами. Весь дом был изгрызен такими каморками. В перестроечные годы в полостях и ходах дома разместилась протяжённая, как кишечник, редакция любимой народом газеты «Аргументы и факты». Сам дом был не очень завидным приобретением, если бы не земля под ним. Жорка прожил в этом доме всего год, поэтому я не знаю, успела ли его родственница вовремя оттуда съехать, спасаясь от передела собственности. Если нет, то, весьма вероятно, она нашла свою смерть от смертельного удара клавиатурой в висок или была задушена канцелярским скотчем с редакционным лого.

                МОСКВА, УЛ. КАРЛА МАРКСА, 21/4
                ГОРИ!

     Я сделал преднамеренный шаг вперёд в нашем повествовании, теперь же, по правилу динамической эстетики С. Пляра, намерен сделать два шага назад, а шутки –в сторону.
     1 сентября я стоял среди молоденьких первокурсников и первокурсниц на знакомой площадке перед входом в институт и слушал казённые, но всё равно приятные, приветственные слова ректора. Происходящее называлось «посвящением в студенты». Рядом проезжали машины, за спиной проходили люди, и они тоже были частью нашего посвящения. Первые недели прошли в сбивчивых поисках аудиторий по тесным коридорам, преувеличенном внимании к вступительным монологам лекторов и первых пугливо-робких ответах на семинарах. За исключением двух-трёх жлобов из агрессивно-панельного Подмосквья, одногруппники были приветливы, но сохраняли возрастную дистанцию. За девять плюс один месяцев подготовительных курсов я побывал всего в двух-трёх аудиториях в одном крыле на одном этаже, а за первые три недели сентября обошёл весь институт.
     Здание состояло из нескольких корпусов. Архитектурно-исторической доминантой было старое здание. Оно было странное, и у него был свой характер, как у каждой оградки с венком. Ото всюду выступали призраки минувшей эстетики: уцелевшие фрагменты былой планировки, останки пропорций, прах наборного паркета, гипсовый тлен убранства, тени прошедших событий, ворох имен, духота страстей и сквозняки мыслей. Разумеется, тогда я не замечал этого, охваченный лихорадкой витальности, готовой привести к витальному исходу при виде первой же очаровательной институтки, но здоровая часть психики бессознательно фиксировала неприметные следы прошлого на будущее. И вот оно настало. Неприметное вербализовано, но ясней не стало. А потому, просто запротоколируем протокольное.
     Старое здание в первоначальном виде было городской усадьбой князя Александра Куракина, того самого – «брильянтового». Наследники продали её в казну, после чего в  ней поочередно размещались Межевой институт, Архив министерства юстиции, Коммерческое училище, Торговая школа. В казённых стенах в разное время преподавали, работали или заседали в попечительском совете Аксаков, Белинский, Сергей Соловьев, Ключевский, Костомаров, братья Третьяковы, известные профессора-естественники Московского университета, в казённые комнаты к преподавателям не раз заглядывал Достоевский.
     Великий Октябрь положил конец непролетарской истории усадьбы и водрузил начало пролетарской. Её началом стал Политехникум - тот самый, в котором я, Велкин, учился в прошлой главе, но уже по другому адресу. В начале тридцатых к Техникуму подселили Институт - тот самый, в котором я, Велкин, учусь в этой и следующей главах по этому адресу. Суровая необходимость, возникшая из-за нехватки пригодных для учебного процесса зданий, породила уникальную структуру «два в одном»: неофициальный учебный комбинат, включавший две ступени технического образования: среднюю и высшую. Многие преподаватели читали курсы в обеих учебных заведениях, использовали общую учебную базу. В результате, формировались единые педагогические подходы и методики обучения специалистов отрасли. Студенты (института) и учащиеся (техникума) на равных пользовались библиотекой и столовой, встречались в коридорах, на территории института. Обстановка совместного обучения создавала особую атмосферу, которая естественным образом формировала стимул к продолжению образования.
     Меняя структурные очертания и границы, неофициальный учебный комбинат Техникум - Институт просуществовал четверть века, после чего Техникум съехал на Большую Спасскую - мы с вами были по тому адресу. Формальным поводом для ликвидации этой уникальной образовательной структуры послужила нехватка помещений для дальнейшего развития учебной базы, хотя окружающие постройки вполне позволяли решить проблему. Но персонажи, которые в те годы сидели в кабинетах и занимались перекраиванием границ республик, областей и генпланов городов, не увидели в учебном комбинате пилотного проекта будущей фабрики человеческого капитала, если выражаться в терминах современной экономики.
     Оставшись в одиночестве, Институт заполнил освободившиеся помещения, освоился в них, потом обзавёлся новым корпусом, но облик своего классического фасада сохранил. Этот отличал его от флагманов советского оружейно-технического образования, для которых специально строились помпезные гранитные дредноуты с бронзовыми гербами и знамёнами над мраморным входом. Зато на нашем фасаде был коринфский ордер Казакова, а во дворике – два флигеля и полуциркульная пристройка по его же проекту, которую, по историческим слухам, тогдашний хозяин усадьбы, «брильянтовый» Куракин, предполагал использовать для подпольного гарема и, вероятно, использовал, потому как, каждый раз возвращаясь из столовой по полукруглому коридору пристройки и видя барышень-сокурсниц, появляющихся из-за плавного, как их стан, изгиба стены и томно проплывающих мимо, прежде чем исчезнуть как видение, - у меня всегда возникало желание собрать их всех, выстроить в полукруглый ряд и решить, кто будет сначала на этот раз. Видимо, князь обладал настолько мощной половой энергией, что она продолжала исходить из его гарема даже в эпоху развитого социализма, но особенно ощущалась мощной интерференцией в укромных уголках и опустевших аудиториях исторического здания бывшей усадьбы, причём, не только студентами, но и некоторыми молодыми преподавательницами кафедр общественных наук.
     Через тридцать лет, в 1990 году, за полгода до наступления эры новых общественных отношений в национальной истории, главный корпус исторического здания со всем неодушевлённым содержимым сгорел дотла. Говорят, когда пожарники вошли в дымящееся здание, на стене парадной лестницы проявилась шевелящаяся карминная надпись:
                Fuck you, Nexts, you’ll never learn!
                Now we left and there’s no return.
     Когда ошалелые пожарники позвали свое начальство, то на месте надписи они увидели лишь несколько тлеющих головешек в стене.

                ИНСТИТУТ. САЧКОДРОМ И КОРИДОР ВЛАСТИ
                «МАШИНА ВРЕМЕНИ» И ШЕСТЕРЁНКА ПРОШЛОГО

     Институт, в который я поступил строевым шагом, был уже не тот, каким я его помнил по подготовительным курсам. Старшекурсники, на год-два старше меня, с которыми я много общался в стройотряде после первого курса, говорили, что раньше культурная жизнь, особенно музыкальная, в Институте была интересней и насыщенней – я ещё застал её фрагменты. В свою очередь, старшекурсники тех старшекурсников рассказывали, что когда-то жизнь в Институте была настолько бурной и вяло контролируемой ректоратом,что со стороны рьяных партийцев стали поступать наверх тревожные сигналы. Чтобы покончить со студенческой вольницей, притаившейся на отраслевых окраинах высшего образования, наверху было принято решение укрепить руководящие кадры Института. Новый ректор, заступивший на боевой пост в 1971 году, был фронтовиком, но, всё же, своим, институтским. Он работал в молодёжной среде, видел студентов в большом количестве с близкого расстояния, среди которых не все походили на строителей коммунизма. Года два всё было как прежде, а потом начались ползучие изменения: сэшны и другие музыкальные ивенты - не только рок-н-рольные, - стали устраиваться всё реже.
     Поводом для серьёзного закручивания гаек разболтавшегося в суставах студенческого коллектива стал сэшн осенью 1973 года с участием тогда ещё умеренно известной «Машины времени». Это событие вошло в анналы Института, но никак не отражено в истории группы. Упомянутые мною старшекурсники в стройотряде, а потом и другие, с которыми я приятельствовал, не раз рассказывали мне о нём. Их рассказы отличались лишь в деталях, совпадая в главном – содержании главной интриги. Сорок пять лет спустя, уточняя исторические подробности тех лет, я наткнулся в Интернете на страничку с отзвуком того памятного музыкального вечера. Строками ниже привожу слова одного из очевидцев, они же – подсказка вам для поисковой строки. Я распечатал текст почти без изменений – с соблюдением «грамматических непоследовательностей», как сказал бы Якобсон, - и, даже, сохранив графику оригинала: в таком виде он передаёт вкус и аромат того времени и нервозность rat racing нынешнего. Я сделал лишь пару уточнений в квадратных скобках.

          привет!
     мы играли после них [«Машины времени»] кто то лампу из усилителя вынул и мы
     и так им  не ровня а без звука вообще... кроме того выступали "Троли"-
     классный голос у певца был -  "Иогана давида" - айрон баттерфляй
          Драка? - была- за ними [«Машиной времени»] куча шестерок
     ездила,мальчики и девочки расфуфыренные ( по тем временам да относительно
     наших бедных рабфаковцев( выпускников рабфака) кто то девочек пытался
     пригласить, а рабфаковцы,да впрочем .как и все ,без портвенизации на танцы
     не ходили..,девочки их послали,вместе с ихними мальчиками ,ну и слово з а
     слово- пойдем выйдем,а рабфаковцы после совместного выживание на сходе(
     мужская общага) были очень дружны да и значительно все покрепче,все ж после
     Советской Армии...вообщем наши победили, говорят за компанию ударнику
     попало- там совсем мальчик был( по слухам- младший брат известного тогда
     ударника Фокина)- не понял куда полез.. После этого машина на стромынке
     зимой выступала - ажиотаж конечно супер,там я тоже был- а то- я ж там 4 года
     прожил.начиная с 1 курса,кстати- они ещё раньше на дне стройотрядов? в
     актовом выступали .аж 40 мин- типа чем мы хуже битлс- те дольше вроде тоже
     как не выступали вот такие воспоминания

     На той же страничке размещёны две фотографии «Машины времени», сделанные с разных ракурсов – большая редкость для тех лет, из размещённых в открытом доступе.
     После случившегося инцидента руководством Института были сделаны соответствующие оргвыводы и сэшны не устраивались в течение года. Потом прежняя активность восстановилась, но ненадолго. В 1974 году, в междурядье партийных съездов, в цвету геополитического могущества, под сенью Разрядки международной напряженности и под её примиряющий шумок, идеологические агротехники СССР перешли от прополки к посадкам и стали уделять больше внимания той незрелой части населения, которую в советском пропагандистском лексиконе именовали «молодёжь и студенты». Интересно, что эти родо-видовые понятия всегда употреблялись в паре, как бы подчёркивая имеющуюся между ними разницу. Вы, часом, не просвещёны - какую? Жаль. Так и вот. Музыкальные вечера в Институте стали реже и проходили теперь в другом формате: приглашённые группы выступали только на сцене с концертной программой в рамках приложения к «Устному журналу» - два-три раза в год, - а на танцах, которые устраивались на сачкодроме один раз на Новый год, играли только свои команды. Я застал уже такой формат.
     К середине 70-х изменилась и корреляция между рок-музыкой и внешним обликом тех, кто её слушал. В начале 70-х безошибочным маркёром интереса, тем более симпатии к молодёжной контр-культуре были необычные аксессуары, незатейливые, но выделяющие из толпы, выкрутасы с одеждой, которую, в принципе, можно было купить в простом универмаге – кому как повезёт, – или выразительный, смачный самопал. Во многих случаях легко угадывался принцип использования вещи не по назначению. И, конечно, длинные неухоженные волосы и вызывающе короткие юбки. И таких чуваков и чувих было много. В 75-м всё было уже иначе. То, что раньше было маркёром интереса и ценности стало маркёром принадлежности к контр-культуре, локализованной в среде молодежного андеграунда – художников, музыкантов и их свиты, ветеранов хиппи и редких одиночек. Маркёром же досужего интереса и симпатии к молодёжной культуре, теряющей признаки альтернативности, стали новенькая фирма (ударение на последнем слоге), звёздно-полосатая символика (реплика d;tente) и актуальные причёски. Выражаясь языком рекламы, посыл у такого look был уже иной, и он был приемлем и для милицейского постового от сохи, и для седеющей инструкторшы в райисполкоме. Всем хотелось фирмовое, если не себе, то дочке-племянничку. Это была уже мода, а не самовыражение. Я той осенью выглядел центристом со смещённым центром тяжести к контр-культуре. То есть, почти троцкист.
     В один из дней, когда по-летнему бабья нежность ранней осени уже остыла, но ещё можно было ходить в джинсовке с поднятым воротником, я шёл, уже слегка обросший за лето, в своих пиленнных райфлах, с тёртым жёлтым кофром через плечо, - шёл себе по бесшумному коридору вдоль одетых в протокольный дерматин дверей с чёрными с золотом именными и красными с золотом анонимными табличками, повешенными так, чтобы смотреть на них снизу вверх, меня остановил неизвестно откуда взявшийся неизвестно кто преклонного возраста в мятом синем костюме, с затупившимся как старое шило взглядом. Его межзубное обращение звучало пародийным анахронизмом: «Товарищ студент!» В либеральные 70-е преподаватели всячески избегали такого обращения, используя всевозможные выражения-заместители, типа: «Вы с какого факультета/курса/потока?», или «Та-к! Вы у нас откуда?», или «Задержитесь, пожалуйста!» Его вторая фраза прояснила первую и все последующие:
     - Что у вас за вид? Вы студент советского вуза!
     Я ответил что-то нейтрально оправдательное, но это лишь озлобило его. Он смотрел на меня в упор и в этом взгляде было что-то бессильно злобное, как у сторожевого пса на цепи:
     - Вы позорите имя советского студента. Государство дало вам возможность получить высшее образование, - он уже шипел словами, а не выговаривал их, - здесь вуз, а не американский притон. Идите за мной!
     Он пошёл первым, не оборачиваясь. Он был уверен, что я пойду за ним, а я стоял на месте и думал, пойти за ним, или идти дальше, куда шёл. И я пошёл за ним, мне было интересно, куда он меня ведёт, и что будет там. Он привёл меня к кабинету проректора по учебной работе, распахнул дверь.
     - Идите за мной.
     Мы вошли. В глубине длинной комнаты у окна сидела молодая секретарша.
     - Николай Ильич у себя?
     - Да. У него NN.
     - Ждите здесь.
     Мятый зашёл к проректору без стука. Секретарша даже не шевельнулась. Через минуту дверь открылась и мятый процедил:
     - Заходите.
     За большим письменным столом друг напротив друга в позе «за сигарой» сидели два интеллигентных мужчины в костюмах не из универмага. Оба – ближний вполоборота –смотрели в мою сторону. Я вошёл и остановился рядом с мятым. Хозяин кабинета с вялым интересом оглядел меня и мягко, почти нежно сказал своему визави:
     - Юрь Николаич, помнишь клошаров в Париже? В прошлом году, когда шли в гостиницу после конференции?
     - Да, похож.
     - На каком факультете учитесь?
     - На машфаке.
     - Курс? Ах, да. Михал Андреич, вы идите, я с ним разберусь.
     Мятый злорадно посмотрел на меня и вышел.
     - Стипендию получаете?
     - Нет.
     Короткое молчание.
     - У вас есть что-нибудь поприличнеё одеть?
     - Нет.
     Короткое молчание.
     - На парикмахерскую тоже денег нет?
     Теперь промолчал я.
     - Делаю вам устнное предупреждение. Если вас приведут ко мне ещё раз, вызову вашего декана и будете разбираться с ним. Советую, не доводить до этого. Ступайте.
     Он сказал «ступайте», а не «идите». Мне показалось, это добрее.
Несмотря на предупреждение, я не стал обходить коридор с табличками. С какой уничижительной стати? И через пару недель снова попался мятому. И опять по его команде пошёл за ним. На этот раз проректора не было, и он повёл меня по коридорам и лестницам в деканат. Встречный пипл смотрел на нас с любопытством: наверно, мы выглядели необычной парой. Разговор в деканате оказался структурным и содержательным эквивалентом разговора с проректором. В завершение декан сказал, что делает мне устное замечание и если меня приведут к нему повторно, то он отведёт меня к проректору, и лучше мне до этого не доводить. И тоже сказал «ступайте». Я вышел и огляделся по сторонам. Мне хотелось увидеть этот обмылок советской нравственной дезинфекции и нагрубить ему, сказав что я о нём думаю. Немного успокоившись, я пошёл в аудиторию. Когда я попался ему третий раз, он повёл меня в комитет комсомола. В комнате вдоль длинного стола шевелились человека четыре. Один из них подошёл к нам, минуту поговорил с обмылком и прервав его на полуслове -  видимо, мой привод был для него обычным делом - сказал, что пошлёт за секретарём факультетского бюро и комсоргом группы, и они втроём проведут экстренное заседание в узком составе, на котором персонально расссмотрят мой вопрос. Уходя обмылок уничтожающе посмотрел на меня. Во его взгляде было шило и дело, которому он долго и рьяно служил. Когда он вышел, главный комсомолец предложили мне посидеть и продолжил заниматься своими делами. Я спросил главного:
     - А он кто?
     - Зампроректора по АХО.
     Через пять минут он же сказал: «Иди, он уже далеко. Только больше не попадайся ему, хотя бы сегодня».
     Я шел по коридору с табличками и думал, скольких эта цепная сука заложила сорок лет назад, когда была в силе? К месту вспомнился гарик:
                Есть служаки на жизненном склоне
                проводящие в должности дни
                окруженные запахом крови,
                той, которой нажрались они.
     Правда, тогда этот гарик ещё не был написан и вспомнился мне уже потом, и не в том виде, в каком был вербализован поэтом, а таким, каким он энергетически вибрировал в ноосфере 70-х.
     Оглушил низвергающийся звонок. Началась пара. Я шёл по затихшему институту и думал об обмылке и их поколении. При первом размышлении всё казалось понятным: или палачи, или жертвы. Но даже вместе они составляли незначительное меньшинство. А остальные? Они готовы были отдать жизнь за вождя, но не за свою свободу. Именно они и родили большинство наших родителей – «поколение исполнителей», всегда готовых поделиться своим бесценным опытом покорности и послушания. Когда я вырос, то увидел, что они всегда думают хором, поучают хором, а поодиночке молчат. Они не любили погружаться в прошлое, а их детские воспоминания сводились к тому, как они в мороз ходили в школу за три версты, ели лебеду во время войны, или в нетопленых классах писали на полях газет, потому что не было тетрадей. Когда я спрашивал их, «И что в этом поучительного?», - они отвечали всегда одно и то же: «А то, что мы терпели ради вас, чтобы вы могли жить как люди». Но ответ не убеждал, а вызывал новые вопросы. Такие разговоры им не нравились, им не нравились сомнения в их правоте. Они считали, что тяготы жизни – это неоспоримое подтверждение их правоты, абсолютный аргумент в их пользу. В другое они поверить не могли, потому что это стало бы самоуничтожением для них. «Дети войны». Теперь они стали кормушкой для правильных детей, возглавивших соответствующие фонды, органы и отделы. Вот и весь результат их жизни. Да медалька «Ветеран труда» на вытертом коврике с оленем - за работу в оборонке в течение сорока лет от гудка до гудка без единого опоздания. Закономерный результат.

                БЕГОВАЯ, 2
                ЗНАНИЕ - СИЛА

     Ещё в августе я, как и планировал, вновь поехал на толкучку к комиссионке на Беговой. Днём там было малолюдно и статично, как и в тот раз, когда мы были здесь с Сашкой. На следующий день я приехал к пяти с намерением потолкаться часа два. Картина была совсем другая – многофигурная. Конечно, не такая густая, как на росписях Сикейроса или полотнах Филонова, а как если бы экскурсионный автобус в дальнюю достопримечательность остановился у полянки покурить и пописать. Я выбрал позицию на периферии скверика под обглодком сирени и стал наблюдать за сквериком и панелью перед магазином. Люди самого разного ассортимента поодиночке и парами ритуально подходили друг к другу, минуту стояли лицом к лицу бесшумно переговариваясь и также ритуально расходились. Издалека это выглядело как сбор скорбящих у морга. Минут через пять один из скорбной пары, оглянувшись по сторонам, конспиративно приоткрыл болоньевую сумку, а другой торопливым кивком заглянул в неё. Если бы я оказался случайным наблюдателем и смотрел с подходящего ракурса, то вполне мог подумать, что один другому заглянул в оттопыренные штаны. После этого оба отошли к станции и спустились по низкому откосу к железнодорожным путям, что также могло предполагать некоторую неоднозначность при ошибочности контекста. Но я был в теме. Над гребнем откоса виднелись две телесные надстройки, по неустойчивости и сокращённости движений которых, было ясно: идёт примерка джинс на невидимый базис.
     Через полчаса я выявил с полдюжины очевидных продавцов. Все они, в отличие от покупателей, были неприметными, не с пакетами, а сумками как у бабушек. К шести народу прибавилось, возникло заметное оживление, со стороны смысл происходящего перестал быть очевиден, продавцы осмелели. Там и тут стихийно вырастал частокол спин, через минуту распадался, двое или трое обнадёженных отходили к путям или под пролёт моста, остальные разбредались и растворялись в разреженном многолюдии до следующего сгущения. Я оставил свой наблюдательный обглодок и начал обход продавцов. Сначала подходил к ним вместе с другими, смыкался в частокол, слушал разговор, запоминал что и как надо спрашивать, чтобы избежать лишний примерочный геморрой возле путей или под сводами моста.
     В течение одного вечера я получил представление о товарном предложении и ценах, познакомился с двумя-тремя засегдатаями без определённых занятий, послушал несколько занятных, но маловероятных историй, узнал о постоянных продавцах и конторе, которая хватает с поличным неосторожных продавцов и даже изредка устраивает облавы, но покупателей без купленного товара отпускает, потому что нет состава правонарушения. Но главное, что узнал в тот вечер - за хорошим товаром надо охотиться, то есть, быть завсегдатаем толкучки. И я решил им стать.
     Через месяц я познакомился с основными продавцами. Все они были перекупщиками и обслуживали разные каналы поступления фирмы через кордон: валютная «Берёзка», подписка, или иначе, бомбёжка фирмачей, экипажи загранрейсов «Аэрофлота» и проводники международных поездов, друзья мальчиков-мажоров, сопровождающие разных делегаций, прочие выездные, включая деятелей культуры, и, редко, залётные коммивояжёры из городов-портов – именно у такого продавца я купил шикарный южский батник алого цвета с высоким жёстким воротником, аж под подбородок, с длинными уголками, широкой планкой и крупными молочными пуговицами. Это был мой подарок селфи к началу занятий в институте.
     После первого сезона на Беговой и удачного посещения Львовской толкучки в зимние каникулы я осторожно занялся перепродажами, сначала от раза к разу, а потом регулярно. Из всего, с чем удалось тогда познакомиться визуально и тактильно, не считая экзотики, вроде комбинезона заправщика из конюшни Феррари в Формуле-1, запомнились тёмно-синие джинсы великолепного бренда Rok. Они сидели так, что любое движение в них выглядело как у профессионального танцора фламенко. И ещё, итальянская, тоже тёмно-синяя, джинсовая куртка Roy Roger’s – ныне раритетный раритет даже на eBay. В 70-е Roy Roger’s и Super Rifle положили конец доминированию американских джинсовых фирм в Европе, первые в более дорогом сегменте, вторые - в менее. В Москве Rok и Roy Roger’s встретились мне лишь однажды, и только на Беговой. Из прочей достойной джинсы, активно ввозимой в Союз разными путями, справедливо отметить джинсовки Wrangler модели No Fault, которую изготовитель позиционировал как куртку для дальнобойщика: четыре удобно расположенных кармана, один из которых - под нагрудным флажком – с дырочкой под карандаш или длинную ручку. В 70-е в Штатах их настрочили столько, что купить эту модель на eBay сегодня не составляет труда – я говорю о модели No Fault только середины 70-х, её легко отличить от более поздних по узкому крою и удлинённым уголкам ворота – общий отличительный признак тех лет, - а также по внутреннему чёрному лэйблу с вышитым жёлтым логотипом и медным пуговицам с надписью Wrangler, выполненной выколоткой, а не штамповкой.
     В 70-е, в период своего расцвета толкучка на Беговой взрастила уникальных доморощенных экспертов, намного превосходящих по своим знаниям не только товароведов советских комиссионок, но и, в некоторых вопросах, менеджеров западных брендовых магазинов. В первую очередь это касалось джинсов. Например, незадолго до юбилейной выставки «200 лет США», проходившей осенью 1976 года в Москве, разнёсся слух, будто фирма Ливайс запустила в производство новый деним с особой пропиткой, обеспечивающей повышенную жёсткость ткани и красивую контрастную тёртость. Поговаривали, что из этого денима уже пошита юбилейная модель джинсов и будут шиться все последующие. Утверждали, что отличить новый деним на глаз или тактильно было практически невозможно, но есть специальный тест, разработанный экспертами Беговой, позволяющий зафиксировать отличие. Для этого надо выдернуть из не заделанного края изделия кусочек нитки основы, то есть синей, раскрутить ее до состояния ровницы и поджечь кончик. Если при горении нить будет разбрасывать искорки, наподобие бенгальских огней, то тестируемая ткань - с новой пропиткой. Я неоднократно присутствовал при таком тестировании и со всей ответственностью подтверждаю, что так оно и есть. Уверен, что коллеги из Сан-Франциско подтвердят мои слова.
     Не надо думать, что сегодня уровень знаний о джинсах благодаря Интернету глубже, выше или шире, чем в 70-е прошлого века. Ничуть не бывало. Просто одни знания тогда были затребованы больше, другие меньше. Например, мы ещё тогда знали о грубой тяжёлой джинсе – «сухом» дениме – raw или heavy denim или, как на лэйблах японских джинсов, selvedge. В пальто-плащах из такого денима – унций 19-20, а то и все 20-21 - на толкучке изредка появлялись лоснящиеся «социалистической зажиточностью» (выражение Леонида Брежнева) пузатые мажоры, чтобы продать какую-нибудь дорогостоящую дрянь, вроде синего клубного блейзера с псевдогеральдическими пуговицами и вышивкой на кармане. Это были предшественники малиновых и изумрудных пиджаков 90-х, и в тех, и в других ходили те, кто понял, как надо жить в родной стране. Но я ни разу не видел сам и не слышал от других, чтобы кто-то продавал такое пальто на толкучке, поэтому интерес к технологии ткачества такого денима и фирмам, шьющим из него, у нас был чисто академический, как к расписанию международных рейсов «Аэрофлота» или поэтажному плану экспозиций в Британском музее. Когда я пару лет назад из любопытства заходил в большие джинсовые магазины и слышал мелодичную трель: «Чем могу вам помочь?» - меня это забавляло. Сейчас также забавляют джинсовые магазины точка ру и точка com, если в Рунете.

                ТРИЖДЫ БЕГОВАЯ И БЕГОВАЯ, 2
                ГЕН МЕСТА

     Когда про толкучку говорили «на Беговой», то одни связывали её местонахождение с одноимённой улицей, другие – с метро, третьи – с платформой. Это тройное, как одеколон, генплановое единство, родословно тяготело к Ипподрому – месту азартной светской забавы, бывшей некогда её запланированным геном. Стадион юных пионеров, возникший в советское время как альтернатива старорежимному пережитку, не предполагал устройства тотализатора на резвости юных пионеров, выполняющих нормы ГТО, зато располагал мощным рекламным потенциалом в продвижении счастливого детства, уже наступившего на гаревой дорожке. Обновлённым геном места стал задорный бег по гаревой дорожке перед вознёсшимися трибунами. С появлением в границах транспортно-топонимического триединства неофициальной толкучки у дома 2, геном места стала она сама. Исследователи вопроса связывают эту любопытную мутацию с тем, что поколение тех, кому всё было по плечу, диалектически уступило место поколению, которому всё было по ниже пояса. Но нас интересует другое: геном самой толкучки стал бег с преследованием. Я поясню.
     У толкучки, как и у отечества, было две беды, но другие. Первой была «контора» - оперативники с Петровки, 38, периодически командируемые на борьбу со спекуляцией, и их шестёрки из народной дружины, подтверждающие печальную мудрость, что беда не приходит одна. Оперативным штабом беды и шестёрок был опорный пункт в подвале дома 4 со входом как в котельную и неприметной табличкой на двери «Штаб ДНД». Этот подвал-застенок был хорошо известен всем, кто торговал в те годы на Беговой. Время от времени туда отводили пойманных с поличным начинающих барыг, случайных продавцов или недотёп-покупателей с вызывающими зависть пакетами. Там у них конфисковывали товар, составляли липовый акт об изъятии, протокол об административном правонарушении и отпускали. Изредка, обычно в выходные, контора по плановой разнарядке устраивала импровизированные облавы, потому что для классической у неё не было кадрового ресурса. Сначала конторщики только наблюдали за толкучкой и выявляли продавцов, и по условленному сигналу хватали их - если удавалось. Как правило, гарантированно попадался кто-то один во время демонстрации товара, то есть с поличным, и ещё два-три надёжно блокированные со всех сторон. Ненадежно блокированные нередко прорывались и вместе с остальными, густо стоявшими по всему скверику и предвитринной панели, в общей суматохе бросались врассыпную и спасались бегством – не все, но многие, кого берег ген этого места. Часть конторщиков и дружинников, которые не принимали участия в погоне, добирали нарушителей из числа растерявшихся покупателей. Пойманных отвозили на специальном автобусе на Петровку для отчёта о выполненной работе и чтобы нагадить нарушителю в личную карточку в отделе кадров на работе. Именно в такой очерёдности стимулов: первым делом - отчётность, ну а гадость - потом. Особым рвением в облавах отличались народные дружинники – рьяные неопрятные мужики из сферы производства средств производства (группа А в терминах политэкономии социализма).
     Второй бедой была урла, промышляющая отъёмом товара. Заповедь

                Не забудь! Станция – беговая!

знали все, и всё равно, время от времени кто-нибудь да попадался. Открытых нападений в скверике не было: оберегала солидарность. Обычно отъём происходил за откосом возле путей или под мостом, куда неосторожный продавец, чаще всего случайный или жадный из начинающих, уходили с подставным покупателем на примерку товара. Неосторожных продавцов сбивали с толку или владение в совершенстве беговым арго, известным только своим, или наоборот, хорошо изображённая совковость. В первом случае подставной представлялся командировочным, готовым взять любой размер, во втором – мама на день рождения дала денег на джинсы, очень хочется, даже если придется ушить. В обоих случаях расчётливо предлагалась цена на 5-10% выше Беговой. Если продавца удавалось уговорить на примерку под откосом, то сначала всё шло хорошо, но во время примерки с двух сторон неожиданно появлялись два крепыша, парой ударов укладывали продавца на землю и все трое быстро скрывались за опорами моста, вагонами или просто удалялись через пути. Погоня была бесполезной, да и опасной. Иногда продавцу удавалось почувствовать стрём до примерки, и он срывался в бегство. Если ему удавалось взбежать на откос и добежать до края скверика – это всего метров 40, - то всё обходилось благополучно: свои были уже рядом. Но бежать надо было очень быстро и не споткнуться. Сейчас мне припоминается, что большинство продавцов Беговой обладали или хитростью освобождённых от физкультуры, оберегавшей их от опасного бега, или генами бегунов с препятствиями.

                БЕГОВАЯ, 2
                ГИБЕЛЬ ЖАНРА

     Через два года я потерял бдительность и меня повязали во время продажи чёрного левиса и блока пачек жевательной резинки Ригли Спирминт - 20 пачек по 7 пластинок. Со мной взяли потенциального покупателя и заодно подмели двух подошедших к нам любопытных. В подвале все трое стали качать права и требовать чтобы их отпустили, покупатель накричал на конторщиков, что они вместо того, чтобы ловить спекулянтов, «как вот этот» - и указал на меня пальцем, как красноармеец на плакате - задерживают всех подряд, и обобщил что-то дерзкое в их адрес. Я сидел тихо, как безбилетный зритель, и внимал. Я уже не был пойманным спекулянтом, я был specula speculans. Десять минут назад этот трибун с пристрастием рассматривал мои джинсы, убеждал меня, что их несколько раз уже надевали, придирался к материалу и строчкам, сравнивал с бразильским левисом из «Берёзки» и твердил, что цена завышена, даже для Беговой. Его перевоплощение было полным. Тогда я не знал, что передо мной пузырится типичный комсомольский вожак, вонючая, текучая, «никем непобедимая» (в одно слово - грамматика Лебедева-Кумача) пена будущей горбачёвской Перестройки и кощеева сила дня сегодняшнего.
     Реакция конторщиков была неожиданной и для меня благоприятной: незадачливых любопытных отпустили, списав паспортные данные, а на ретивого покупателя составили протокол о неподчинении при задержании. В качестве свидетелей его подписал единственный в застенке дружинник и я - не читая текст. После этого все, кроме участкового и меня, ушли, прихватив мои джинсы и жевательную резинку. Ретивого вели крепко держа за рукав у плеча. Участковый мирно списал мои паспортные данные, сказал, что мне повезло, потому что сегодня кого-нибудь должны были отвезти на Петровку, уже и машина приехала, - и действительно, у входа стояла чёрная, но без особых примет «Волга», - а потом поднялся и сказал:
     - Ну что…, Пошли.
     Я не понял куда, но подумал, что лучше не спрашивать: сам скажет. Он встал, опечатал сейф, стал выключать свет в помещёнии. На улице я подождал, пока он закрывал дверь сначала на врезной, а потом висячий замок на тяжелой поперечине. Котельная, да и только.
     - Ну что…, Пошли.
     Я не понял куда, но на этот раз решил спросить.
     - Ты где живёшь? – Я сказал.
     - Ну, так тебе на трамвай до «Динамо». Пошли, мне тоже в ту сторону, в отделение.
     Пока шли к остановке, он спрашивал обо мне как новый знакомый. Я отвечал. Когда подошёл мой трамвай, он сказал:
     - Зря ты сюда повадился. Биографию себе испортишь в самом начале и на всю жизнь.
     Я сел в трамвай, ещё раз сел, и призадумался. Не о биографии, а о своем покупателе-оборотне. Когда трамвай подъезжал к метро, я вспомнил о джинсах и жевательной резинке и пожелал, чтобы у конторщика, который их наденет, отвалились яйца, а тот, кто будет жевать мою резинку – подавился.
     После этого случая я не появлялся на Беговой до весны. Страх после подвала улетучился, но не до конца: слова участкового были не пустыми. Мое возвращение на толкучку было осмотрительным и это снижало продуктивность. К тому же, в джинсовом бизнесе - основном на Беговой - наметились изменения в спросе: покупатели с деньгами хотели джинсы, которые ветераны толкучки называли «смешными». Началось разложение классического джинсового стиля. Преклонение перед американской Большой тройкой превращалось в пуризм, приверженность которому разделяло всё меньшее число покупателей. Главные конкуренты американцев - итальянские джинсоделы - наращивали обороты, но ещё держались традиции вестерн. Лебединой песней стиля стал бренд MCS (Marlboro Country Store), основанный в 70-е, а в 1987 сменивший название на Marlboro Classics и выродившийся в полный отстой к XXI веку. Тогда же появились первые экземпляры из Гон-Конга и Сингапура: это была канареечная песня зарождающейся эпохи. На потребительский рынок выходило новое поколение со своим декоративным представлением о джинсах: материал должен быть не дубовым, а немного рыхлым; флагманским цветом стал не чернильный, какой даёт только натуральный индиго, а разбавленный синий; ткань не обязательно должна контрастно пилиться, достаточно, чтобы она была условно трущейся, то есть, неравномерно линять; защипы, шлёвки крест-накрест, лямочки, дополнительные кармашки под гандончик – обязательны; вышивки и железячки – желательны; цветные и позорные белые строчки больше не вызывали презрения. Через год новое представление о джинсах стало на Беговой мэйнстримом. Ветераны были в растерянности. Но не только декоративность погубила джинсовый бизнес. Разжиревший на нефтедолларах «Внешпосылторг» завалил «Берёзку» не только лицензионным Левисом из стран третьего мира, но и джинсовой дешёвкой из Гон-Конга. Функционеры Внешторга, ГКЭС и ГКНТ и их многочисленные командированные специалисты не вылезали из-за границы. И все везли аппаратуру и джинсы. И в довершение перечисленного появился и стал набирать популярность стиль милитари как принципиальная альтернатива культу классических джинсов. Охота за достойными экземплярами и перепродажа остались в прошлом. Надо было приспосабливаться к новым условиям или уходить, к тому же, всё необходимое для себя я уже мог раздобыть и без Беговой. Рисковать больше не имело смысла. В конце четвёртого курса я перестал бывать на толкучке. Через четверть века стретч и стразы добили джинсы окончательно, превратив их в рейтузы из денима со складкой под коленками и жопкой или в штанишки со стеклянными пупырышками . Великий жанр исчерпал себя и почил в бозе. В позе несдающихся остались лишь несгибаемые японские бренды. Кратко об одном из них – скоро.

                ЛЬВОВ
                МАКЕТ В НАТУРАЛЬНУЮ ВЕЛИЧИНУ

После первого сезона на Беговой, но ещё до того, как я осторожно занялся перепродажами, то есть, в первые зимние каникулы, я с новым товарищем ездил во Львов. Город встретил нас по январски чёрно-белым, что ему совсем не шло, потому что игрушечные города должны быть цветными, как кубики, пусть даже побитые и выцветшие. Концентрация непривычных глазу достопримечательностей была такой, что после отъезда в памяти не осталось ничего достопримечательного, а лишь ощущение Гулливера, упавшего в Мадуродаме головой на площадь, по которой вдоль похожих на музейные чернильницы соборов и домов с завитушками и клетчатыми окнами едет прямо в глаз заводной трамвайчик, в котором нет касс с билетами, как в московских, а только компостеры, и билеты надо покупать на улице, или у вагоновожатого, как это принято у лилипутов по всему миру.
     У Жени – так звали моего нового товарища - во Львове жила N-юродная сестра с родителями. Они не видели своего московского родственника много лет и были рады его приезду, хотя бы с товарищем. Относились к нам одинаково, и несколько дней я чувствовал себя членом их семьи. Сестра Жени училась в университете и дома почти всегда была в компании близкой подруги. Обе были ничего себе и продвинутые. Рядом с их вещами всегда обнаруживалась «Иностранка». От них я узнал про Алана Силлитоу, которым обе восхищались. Раза два они устраивали нам прогулки по городу и оба раза, будто ненароком, сторонились показных достопримечательностей. Места и объекты, к которым съёживался наш маршрут, мне нравились, но с поправкой на лето. И всякий раз я отмечал, что здесь всё другое - более другое, чем в Вильнюсе, скорее, такое же другое, как в Калининграде. Я не про форму, я про уничтоженное содержание, превратившее некогда живые города в культурные протезы империи. Не оглядывайтесь так, за вами никто не следит. Это мои слова.
    Если вы бродячий турист, то знаете что такое «поисковася активность». Увидев что-то выступающее, опоясывающее или загогулистое, мы останавливались и делились впечатлениями. Объект нашего внимания робко делал шаг навстречу, отодвинув потемневшие стволы, но мы этого не замечали, и дом обречённо отступал в снежную сырость, оставляя нам повод для натужного умствования и самовыражения. Минуту-две мы оживлённо толклись рассуждая, потом, не глядя на дом, плавно, как фирменный скорый, трогались с места, и, прибавляя шаг, уходили не обернувшись. Мы были собеседники в купе восхитительного экспресса, мы были поглощены друг другом, а не миром за окном.
Вечером был чай и разговоры. Я вспомнил Вильнюс. Свободное, заинтересованное одиночество – вот что нужно для трогательного свидания с городом и миром.

                ОКРАИНА ЛЬВОВА
                ПО КОМ ЗВОНИТ BLUE BELL

     Настали выходные – трудовые будни толкучки. Ради них я и приехал во Львов. За полгода беспокойного дежурства на Беговой я приобрёл необходимый опыт и быстроту в принятии решений. Возвращаться пустым, как из Вильнюса, я себе запретил. Прежде всего, надо было взять для себя новые джинсы на замену рассыпающимся и потерявшим актуальность райфлам. В идеале – что-нибудь из мировых грандов. Если таковых не подвернётся, я рассчитывал взять что-нибудь для сдачи на Беговой. И, конечно, пару вещёй для Ноты.
     Наши университетские девушки на толкучку не поехали. Свободные деньги они потратили незадолго до нашего приезда и теперь не хотели тратить время впустую, то есть, без траты денег. «Совершая покупки, - объяснили они нам, - надо тратить деньги и врем я одновременно, а не альтернативно». Такое превосходство конъюнкции над дизъюнкцией привело меня к мысли, что женская логика - очень нелинейная.
     Трамвайчик, или что-то подобное, уже не помню, привёз нас на окраину города. Было сыро и сумеречно. Перед нами в мутной белизне подрагивала немногочисленная толпа средней плотности. Войдя в её пределы я ополоумел от воодушевления: повсюду нетронутой синевой темнел фирменный деним. Свешиваясь из сумок, в руках, на пустых коробках, он был у каждого пятого, а то и четвёртого продавца, как на первомайский демонстрации выданный под расписку кумач. Первые минуты здравый смысл отказывался принять увиденное. Джинсы, жакеты и жилетки чередовались с фирменными и самопальными джинсовыми аксессуарами: кепками, картузами, плечевыми и поясными сумками. «Философия оджинсивания мира», с которой в те годы безуспешно боролась советская контр-пропаганда, воплотилась на Львовской толкучке в обнажённом наглядном виде.
     После шапочного и ниже знакомства с джинсовым ассортиментом, я составил лонг-лист покупок. В него вошли: джинсы Wrangler, Big Jhon, беспородные голубые и жилетка, джинсовка Rok, шорты, два картуза, кепка и сумка. Прайс-лист лонг-листа превзошёл бюджет вдвое. После мозгового штурма в шорт лист не попали шорты и аксессуары, что уменьшило дефицит бюджета до 120 рублей. Это была круглая сумма, в которую, подобно витрувианскому человеку Да Винчи, вписывалась только одна пара брендовых джинсов из шорт листа. Выбор предстоял судьбоносный.
     Японские джинсы Big Jhon были неоднозначны. Безупречно сшитые и отстроченные, из тяжёлого высококачественного денима глубокой синевы индиго, они были скроены как портки стройотрядовской формы. По существу, они и были добротными портками для зажиточного фермера. Когда заработал интернет, я узнал, что таков и есть аутентичный японский джинсовый стиль и его представители - педантично сфабрикованные и невыразительные изделия из первоклассного денима, аккурат для понтовых российских байкеров. Топчась перед выбором, я пришёл к выводу, что породистость денима - необходимое, но не достаточное условие для самодостаточных джинсов.
     Wrangler тоже были неоднозначными, но по-другому. Они были низкого происхождения – сделаны на Мальте, - но зато, это была флагманская модель Blue Bell, клешёная от колена, к тому же, с улучшенными обводами в местах прилегания. В начале 1970-х, делая уступку молодёжной моде, дизайнеры Wrangler подтянули лекала там, где надо, а чтобы донести новшество до потребителей, поместили на фирменных полиэтиленовых пакетах изображение откляченной, как силиконовый бюст, женской попы в обтягивающих джинсах на цвета морской волны фоне. Вместительные квадратные пакеты с джинсовой попой почти в натуральную величину встречались тогда чаще, чем холщовые сумки с пальмой и надписью Sochi или Crimea. Это было невероятно. Через несколько лет в таком же количестве в Москве появились пакеты, прозванные в народе «американский пляж». Скорее всего, неисчислимые тиражи пляжа и попы были напечатаны где-то в Польше. В ту далёкую докитайскую эпоху только поляки могли осилить столь масштабные товарные интервенции в страждущий яркого ширпотреба Советский Союз. Стойте! Мы, кажется, сбились с пути. Слышите? Это колокольчик зовет нас вернуться. Идемте же на трель!
     В начале 1970-х Blue Bell носил Джон Леннон, что сделало модель престижной, по крайней мере, в моих глазах. Деним у них был умеренно плотный, сотканный фирменной рэнглеровской ёлочкой, или иначе – паркетом, а не диагональю, как в 90-е. Единственное, что мне в них не нравилось – это высокая пройма. Зато сидели они тузово и глазасто сочетались с курткой Rok, скроенной по типу рубашки на выпуск, со скруглёнными вырезами по бокам и двумя нагрудным кармашками с W-образными клапанами на кнопках. Цвет у неё был ещё темнее, чем у джинсов, а диагональный деним - упрямый, как жесть у советской консервной банки с лужёными паяными швами, в которой бессрочно хранится перловка на складах армейского неприкосновенного запаса.
В тот памятный день я взял у львовской толкучки всё, что хотел, и у меня ещё осталась небольшая сумма на какой-нибудь джинсовый аксессуар, вроде самопального картуза. Женька договорился с продавцом о встрече в будни, накануне нашего отъезда. Увенчав нашу поездку, счастливые и довольные мы вернулись в Москву. В тот же день я встретился с Ноткой и с волнением дал ей примерить львовские «ланцы», как говорили мои приятели в Киеве. Простенькие светло-голубые джинсы и жилетка смотрелись на ней восхитительно. Я был горд своей цепкой зрительной и тактильной памятью, сохранившей её формы и объёмы с точностью до первого знака после запятой в дюймах. Две наши джинсовые пары делали нас завидной парой. Это было очевидно, как дважды два.

                ЛЕНИНСКИЙ ПРОСПЕКТ
                ПОТЁМКИНСКИЕ СТОЛБЫ

     Подмёрзшей осенью, когда начерталка и химия кирпичиками улеглись в подпорную стенку инженерных знаний и уже не обещали сюрпризов, начались коллоквиумы по фундаментальным дисциплинам. Математика повергала меня в страх и трепет. Хозяйка ужаса на нашем потоке была приятной, интеллигентной женщиной с твёрдым характером и, как выяснилось позже, материнской наблюдательностью. За годы преподавания её лекции были отшлифованы до уровня восприятия полудурков, но и это было ровно вдвое выше моих способностей. Готовясь к промежуточной расправе, я пырился на непостижимый узор магических символов в конспекте, стараясь постичь их закономерность, но стоило хозяйке формул и значков изменить их эфемерный порядок, и я впадал в совершеннейший ступор. Изо всех сил царапаясь умственными ногтями о неприступные скалы абстрактного мышления, я чудом выскреб себя на спасительный трояк с длинным, как хлыст минусом.
    Отдохновением от формализованного мышления были лекции и семинары по идеологическим дисциплинам – содержательным по форме и бессодержательным по содержанию. Во второй половине 1970-х всем казалось, что советское общество пришло в устойчивое равновесие, обеспеченное Разрядкой и нефтедолларами. За анекдоты теперь не сажали, идеологическую браваду пропускали мимо ушей, молодёжи позволили галантерейно американизироваться и валять дурака. На семинарах можно было вступать в дискуссию с преподавателем, что я регулярно и делал со скуки и из куража. На одном из семинаров по Истории партии, посвящённом ленинскому определению нации, я сказал, что оно оправдывает имперское навязывание языка титульной нации, а значит и культуры, другим народам и народностям. Разумеется, в качестве образца я привёл Британскую империю, а не Советскую. В конце концов, ведущая семинара, вчерашняя выпускница МГУ однажды попросила меня задержаться после семинара и сказала: «Хотите прижать меня в угол? Я не соглашусь с вами. Никогда». Это было честное признание с её стороны. Я победил! Я упивался своим превосходством. И только потом, когда момент для углового был упущен, я понял, что проиграл. С тех пор я не играю с женщинами в умственные игры, разве что в поддавки.
     В те незабвенные нефтедолларовые годы у Советского Союза появились десятки бескорыстных друзей из числа стран, освободившихся от колониального гнёта. Визиты дружбы следовали один за другим и осень 1975-го не была исключением. Обычно такому визиту предшествовала передовица в «Правде» с парадной фотографией визитёра. Изображение сопровождал текст примерно следующего содержания в сухом остатке: «Президент и главнокомандующий республики Западное Бананоа, верный друг Советского Союза Алджернон Мбо посетит нашу страну с официальным визитом». Далее шла биография высокого гостя:

     Алджернон Мбо родился в семье простого потомственного колдуна, учился в
     «Оксбрижде», после возвращения на родину активно включился в национально-
     освободительное движение, а после завоевания независимости возглавил
     народное правительство, взявшее курс на некапиталистический путь развития.
     Во время визита в Москву товарищ Мбо обсудит с руководителями КПСС и
     Советского правительства вопросы взаимовыгодного сотрудничества.

     Ну как не встретить такого гостя с флажками по пути его следования из Внуково в Кремль, если ради этого отменяют лекции?
     Наш институт был размазан вдоль Ленинского проспекта где-то в середине длины. Добираться туда было неудобно. Не так просто было найти и нужные фонарные столбы, конспиративно помеченные приклеенными бумажками с номерами. Потом надо было отметиться у своего столба у секретаря факультета, и ждать. По команде, исходящей откуда-то отовсюду, надо было уплотниться вдоль воображаемой линии, махать флажками и издавать приветственные звуки, неважно какие. И вот.
     По проспекту чёрной тенью летели большие черные машины с чёрным другом Советского Союза и сопровождающими его лицами, а мы были сопровождающей его безликой стеной живого коридора, дрыгали флажками, вяло вопили, и это напоминало наш институтский коридор с чёрными с золотом табличками, только вывернутый наизнанку, потому что здесь главными были те, кто летел чёрной тенью вдоль живых стен нескончаемого коридора, размеченного пронумерованными фонарными столбами. наподобие дверных табличек в институте.
     К концу семестра я замкнул ближайший круг институтских друзей. В него попали одногруппники, с которыми я ежедневно делил часы занятий и минуты перерывов. Кроме Женьки, делающего поразительные успехи в полузапрещённом каратэ, остальные были обыкновенными московскими мальчишками, умеренными во всем и не страдающими завышенной самооценкой. Другая часть группы была пригородного типа: неистребимый дух тамбура и ларька исходил от её. Параллельные группы на потоке выглядели урбанистичней, и прежде всего, это касалось тёлок: они не были похожи на тёток, которые волшебно помолодели, но забыли переодеться в дочкино. Чуваки, за редким приметным исключением, внешне были универсальны, как манекен из универсального магазина, но отличались друг от друга двигательной активностью и флюидами. Уже через несколько секунд после окончания лекции вокруг них с шумом и смехом возникали витальные завихрения, в которые втягивались поймавшие волну близсидящие чуваки и тёлки. Непуганая независимость, оптимизм, хохмы, интересы и увлечения напоказ – они многое успели сказать о себе заочно. К зиме появились первые знакомые из их числа. Иногда в завихрениях кроме конспектов мелькали диски и книги, и я по возможности старался взглянуть на них. Одной из первых мне в руки вынесло «Аз и Я» Сулейменова. «Да хрень, - сказал знакомый чувак, - взял посмотреть, от чего мой предок тащится, аж телефон кипит». Я полистал её без всякого интереса и забыл лет на тридцать. В те дни я читал взятый у кого-то «Берег», на который была очередь. Тогда этот роман Бондарева казался всем неожиданным, даже смелым, и я не скоро понял, что также как и более поздний «Выбор», эти романы были социальным заказом об Отечественной войне в духе наступившей Разрядки. Надо отдать должное орденоносному писателю: партийное задание он выполнил блестяще. Другое дело – «Аз и Я». Я вспомнил про неё, когда вышли книги Фоменко, вызвавшие нешуточную общественную дискуссию и аллергическое раздражение в академической среде. Новое издание «Аз и Я» вышло в 2005 году c пугливыми, обидными для автора аннотациями, как будто в нашей духовной жизни за прошедшие с той поры 45 лет ничего не изменилось. А, собственно, ничего и не изменилось, если по гамбургскому счёту.
     При отсроченном повторном знакомстве книга увлекла. Основательная в исследовательском плане, написанная строгим, но лёгким языком, не принятым к употреблению в советской академической среде, она, что ещё важнее, была антиимперской по духу. Автор подверг резкой критике одну из икон древнерусской истории – князя Игоря. Первое издание вышло в 1975 году в Алма-Ате беспрецедентным для узкоспециального изданиия тиражом - 300 тысяч экземпляров. Автор и его республиканские издатели хорошо понимали, что только такой тираж и быстрое массовое распространение смогут спасти книгу от уничтожения, когда по доносу главных гуманитарных академиков СССР центральный партаппарат опомнится и примет меры. Так оно и случилось. Автор и издатели получили жестокий нагоняй в ЦК КПСС и в 1977 году выпустили покаянную книгу «Революционное движение в Казахстане в 1905-1907 гг». И всё же, порка была показательной, а не изуверской. Могло бы быть и хуже. Достойные наследники Ростиславичей и Святославичей, готовые перерезать сородичей за клочок удельной земли, за тысячелетие не изменили своей природы, смягчив лишь методы. Не возражайте! Вы правы, у всех народов кровавая история. Вот, только у одних она – история, а у некоторых – живая традиция.

                МОСКВА. НОВОСЛОБОДСКАЯ, 58/12, СТР. 9
                ВНУТРЬ ЧЕРЕЗ НАРУЖНОЕ ОКНО

     Серединной весной, когда отношения с Ноткой улеглись в регулярные отношения, случилось так, что вскоре я сшиб билет на концерт «Машины времени». В тот период их популярность достигла пика, цены на билеты – максимума, а сами билеты – открытки с печатями организаторов - можно было достать только через знакомых. За полгода моего обучения в институте – колледже, если на англо-новгородском – группа у нас не выступала, возможно, и не собиралась. Мои связи в факультетском профкоме были бесполезны и упустить представившуюся возможность было тупо.
     Концерт должен был состояться в ДК в каком-то детском парке на Новослободской. Я решил, что Нотка пойдёт по билету, а я буду пытаться добыть второй у входа или просочиться как-то иначе после начала концерта. Но это была утопия. Ещё от входа в парк мы увидели двухэтажный дом полуприкрытый раскидистой кроной дуба и толпу перед входом в ДК. Концерт уже начался, дружинники еле сдерживали толпу, пропуская в дверную щель опоздавших. Половина толпы требовала позвать кого-то, выкрикивала чьи-то фамилии, матерясь, раскачиваясь и перетаптываясь по ступенькам, удерживая равновесие. Нам с трудом удалось протолкаться к двери, которую уже собирались закрыть, я вытащил открытку и, размахивая ею над головой, окликнул дружинника. Увидев открытку и девушку, которую я продавливал перед собой через толпу, он придержал дверь, пропуская Нотку внутрь, и захлопнул передо мной. Сзади напирали, орали, дышали созревшим перегаром и свежевыпитым портвейном. Перед дверью ловить было нечего. Я выбрался из толпы и отошёл в сторону. Надо было что-то придумать. Возле угла, под стеной стояли, задрав головы несколько чуваков. Я обогнул их и приблизился. Они смотрели на открытые окна второго этажа и балкончик, на который в этот момент с мощной ветки дуба обвалился чувак. На той же ветке у ствола тарзанил ещё один. На земле к стволу был прислонен кусок толстой доски. Пока первый неуверенно вставал и отряхивался, второй спрыгнул на балкончик и оба исчезли за дверью. Больше на дуб никто лезть не собирался. Я подошёл к чувакам.
     - И много так десантировалось? – я начал разговор издалека.
     - Пока двое.
     - А вы? Давайте, а я за вами доску уберу, чтобы все не полезли.
     - Рано. Пусть первые растворятся.
     - Пока будут растворяться, концерт кончится.
     Чуваки ничего не ответили. Я отошёл и стал ждать, надеясь последовать за ними. Через пару минут входная дверь приоткрылась и кого-то выдавили в толпу. Это были те двое.
     - За жопу взяли? – спросил один из ожидающих.
     Ответ последовал после паузы.
     - Из балкона выход на галерею, в задний торец. Там никого, деться некуда, а ты на виду у дружинников. И ни одной двери, кроме бабского сортира. А дружинники до неё стоят.
     - Чё? Вот эти два окна – бабский сортир?
- Правое точно, а угловое – ух его знает.
Один из чуваков подошёл к водосточной трубе и покачал секцию выше своего роста.
     - Алё! Туда по трубе можно залезть. Их, наверно, ещё до войны прифигачили, насмерть.
     Вся компания подошла к трубам.
     - А как с неё в окно-то?
     - Второй из двух, более ловкий и трезвый, объяснил:
     - Ногу на подоконник, а дальше лови равновесие.
     - Я не смогу.
     Остальные промолчали в знак согласия.
     Ловкий подошёл к трубе и молча полез. Он лез так, как будто всю жизнь только этим и занимался. Сделав широченный шаг, он встал одной ногой на подоконник, оттолкнулся, ухватился за край проёма, пошатнулся, выбросил руку вглубь окна, ухватился за рамный косяк и мягко, как кошка, спрыгнул внутрь. Через секунду он появился в другом окне и тихо крикнул вниз:
     - Здесь сортир, а там, - он показал на угловое окно, - курилка, что ли. Дверь на галерею открыта, шум могут услышать. Я пошёл.
     «Первое окно - выходит в тузик» - донеслось микрофонное, но наверняка слов было не разобрать. Чуваки заговорили между собой. Пока меня в расчёт не брали. Надо было как-то внедриться к ним.
     - Я там трубу видел. Надо, чуваки, поставить доску под углом, а труба будет как шест, ею подпирать. Двое снизу её толкают, а третий карабкается по стене до подоконника. Как в кино, короче, про диверсантов.
     Через минуту шест был на месте. Было ясно, что трёхметровый кусок дюймовой водопроводной трубы не очень подходил для штурмового шеста. Первым выбрали худого чувака, телосложением похожего на меня. Как ни странно, все получилось именно так, как надо, правда с громким пыхтением и двухэтажным матом, примерно с этот ДК. Со вторым так не получилось: его не смогли дотолкать до уровня подоконника, а верхний не смог втащить его за руку. У меня появился шанс.
     - Чуваки, давайте я вместо него. Я лёгкий, а вдвоём мы вас точно вытащим.
     Они посмотрели на меня по-новому.
     - Ну, давай.
     Можно сказать, в окно я влетел соколом, но плащ потом пришлось отдать в химчистку. «Полпути позади…», донеслось из зала. Следующего чувака мы втянули без затруднений. Внизу оставалось двое. В общем-то, уперев рядом доску под меньшим углом, а трубу под большим, можно было подняться по трубе до протянутых сверху рук, если перед этим пару раз перехватиться и подтянуться. Так мы втянули ещё одного чувака. На земле остался один - рухнувший с дуба. Тяжёлый и сильно датый, он долго не мог подтянуться, а когда мы все уцепились за его руки, труба съехала, повалив доску, он повис, заорал, мы тоже, у нас больше не было сил держать его, он рухнул на землю, а потом сел, матерясь на всю округу. Я уже знал, что будет дальше. Тихо сдав назад, я зашёл в кабинку, прикрыл дверь и накинул крючок. И тут же снаружи послышалась какофония голосов, шарканье ног, возня, столкновение реплик, замирание битвы вдали. Тишина. Выходить из укрытия было рано. Я сел, обняв сумку и поджав ноги. За дверью послышались тихие шаги и шорох движений. Через минуту шаги ушли и всё стихло. В наступившей тишине над полем зала проиграла победу труба. Пора. Я подошёл к выходу на галерею, нагнулся к полу и крабом выпучив глаз, выглянул. В конце галереи у балконной двери стоял дружинник, с другой стороны, шагах в двадцати, шевелилась плотная толпа. Я распрямился и вышел на галерею как раз в тот момент, когда дружинник обернулся. Не оборачиваясь, я быстрым шагом подошёл к толпе и влип в неё, насколько было возможно. Почти сразу сзади меня одёрнул дружинник:
     - Покажи открытку.
     Я порылся в карманах.
     - Наверно потерял. Хотя нет, куда-то в сумку засунул.
     Сняв сумку с плеча, я расстегнул сумку, вынул и зажал подмышку скомканный плащ и начал старательно изображать поиски открытки, доставая и перелистывая конспекты. Закончив, я отделился от толпы, сел на корточки и начал всё заново. Дружинник потерял терпение, на что я и рассчитывал:
     - Ладно. Оставайся, раз уж проник.
     Я быстро умял содержимое в сумку и распрямился. Передо мной было всего три слоя спин вразбежку. Если подвигать головой, можно было увидеть все части сцены, но не все сразу, и кто-то из музыкантов всегда оставался невидимым. Это напоминало японский сад камней, один из которых покрасили. В крашенном луче пел то ли Боб Дилан с прической Джимми Хендрикса, то ли Джимми Хендрикс с прононсом Боба Дилана. Я стал слушать, периодически отвлекаясь от сцены и оглядывая края зала, надеясь увидеть Ноту. Песни были хорошие, даже классные, некоторые просто великолепны - поэзия, да и только, но в саунде было что-то не то. В тот, и другие разы я не мог понять – что? Теперь, через много лет, оглохнув в нагромождениях студийного и концертного звука, я знаю, что было не то в их саунде - подъездная манера звукоизвлечения у гитариста. Она так никуда не делась за тридцать лет. Да и песни сегодня звучат уже не так откровенно, как воспринималось тогда: полпути позади, кровь не горяча, дней осталось мало… Реальная жизнь оказалась длиннее, чем в песнях, и в полпути впереди автор успел и Тошибу порекламировать, и лучок пошинковать, и к рыбкам нырнуть, и даже с Президентом задружиться и поссориться, и культуру латиноамериканского танго сделать нам ближе, и жизнь нашу запоздало покритиковать. Всё успел. 5 по успеваемости.

                ИНСТИТУТ. АУДИТОРИЯ ГДЕ-ТО
                ФОРВАРДНЫЙ КОНТРАКТ

     Сейчас я не помню даже, как назывался тот раздел математики: дифференциальные и интегральные исчисления, аналитическая геометрия, матанализ – эти слова звучали как канонада для попавшего в окружение. Я и сейчас вздрагиваю от них, а тогда это была засада, через которую надо прорваться, за ценой не постояв. После жестокого поражения на коллоквиумах, основательно потрёпанный на семинарах, я готовился к безнадёжному сражению на экзамене. Изучение конспектов - своих и чужих – ничего не дало: я не владел ключом к пониманию всей этой абракадабры. Шпаргалки были бессмысленны. Спасти от провала могло только чудо. И оно случилось - откуда не ждал.
     Сегодня, когда я смотрю на обложку книжки Барта Camera lucida (Москва, Ad Marginem, 2011, 272 с., куплена на ярмарке «Нон-фикшн» в Москве) со знаменитой фотографией приговорённого убийцы утром перед казнью, я думаю, что с успехом мог бы попозировать в то роковое утро вместо него. Облачившись в одежду на смерть из соседнего универмага, я выехал на позицию. Экзамен принимала Н.А. без ассистента. В подслеповатом освещении коридора я видел сквозь щель раздолбанной двери пробивающийся дневной свет. Первые пять храбрецов уже вернулись из боя, некоторые были легко ранены. Я ждал, когда вернутся остальные. «Завтра, может быть, всё будет кончено для меня, всех этих воспоминаний не будет более, все эти воспоминания не будут иметь для меня более никакого смысла. Сегодня же, я это предчувствую, в первый раз мне придётся, наконец, показать всё то, что я могу сделать». В коридоре осталось только трое из восемнадцати ребят. Я пропустил их, оттягивая время. Засветилась падая ракета. С запозданием на раз-два долетел звук трубы и далёкая барабанная дробь. Послав всех к чёрту, я шагнул за дверь последним.
     Аудитория была тесная, как театрик одного актёра, максимум двух. Штукатурка местами отвалилась, обнажив мелкую, не сегодняшнего кирпича кладку, потолок выгнулся кошкиной спиной, сквозь пыльное переплетённое окно сколько могло просунуло пальцы бессильное сонце, в углу высунув язык лежал чёрный пёс, выложенные лабиринтом экзаменационные билеты на столе светились мертвенным лунным светом. До них было четыре шага. Я крадучись подошёл. Сосредоточился. Протянул зачётку.
     - Берите билет, - её безучастный взгляд не предвещал ничего хорошего.
     - Двадцать второй, - пророческий номер билета не предвещал ничего хорошего.
     - Садитесь и готовьтесь.
     - К чему? – Безучастно не спросил я и побрёл к дальнему незанятому столу.
     На столешнице оказались нацарапаны рисунки-пособия для студентов–медиков. Я безучастно рассмотрел их и взялся за билет. Кое-как изложил теоретический вопрос и увяз в решении задачи и примера. Долго ли, коротко ли, я остался один. Время на подготовку иссякло. Перебелив черновик, я выдвинулся к неизбежному.
     Н.А. безучастно выслушала мой ответ. Когда я неуверенно умолк, она придвинула исписанные листы к себе, безучастно взглянула на них, два из трёх перечеркнула андреевским крестом, и пристально посмотрела на меня в упор.
     - Я поставлю вам тройку, но при одном условии.
     От неожиданности я потупился, как отрок на картинке из Родной речи перед сельским учителем.
     - Не дурите девчонке голову. Вы же взрослее, она смотрит на вас во все глаза, а ей диплом надо получить. Обещайте, что оставите её в покое, хотя бы до четвёртого курса.
     - В смысле, в покое, это в каком смысле?
     - Что не отправите её в декрет, вот в каком.
     От неожиданности я сел, хотя уже сидел.
     - Об этом мы как-то не планировали, пока…
     - Обещаете?
     - Обещаю.
     Н.А. сделала запись в зачётке, отдала мне и стала собирать бумаги на столе. Я тихо попрощался и пошёл к двери.
     Нота ждала за дверью. Я ей ничего не сказал, лишь назвал свой ответ позорным. Мы шли по улице, а я думал о разговоре в аудитории. Он был похож на сделку, но очень странную, то ли театральную, то ли очень математическую. Она была какая-то иррациональная, не из окружающего мира, символическая. Я чего-то не понимал. Надо было подождать, когда Н.А. выйдет из аудитории и понаблюдать за ней. А если бы никто бы и не вышел? Что тогда? Почему-то я допускал, что такое возможно и от этого чувствовал себя, как будто кто-то свёл нас против нашей воли, заставил сказать сказанные слова и посмотреть что будет потом. Я понимал, что от заслуженного хвоста меня спасло чудо, но чудо это было какой-то не учебной, не институтской природы, а всё той же родительской, принуждающей и воспитующей. Чудо это было совсем не чудесным. Правы Стругацкие: чудеса в нашей жизни случаются только поганые - даже при благоприятном исходе. Тем более при благоприятном исходе.
     Через неделю сессия закончилась. Первый курс был позади. Я почти забыл о неприятном разговоре, который осел и слежался осадком где-то в расщелинах памяти. Полетели дни без забот с кувыркающимися закатами и рассветами, за которыми терпеливо ждали два месяца третьего трудового семестра.

                (продолжение следует)


Рецензии
За четыре года, что я на Прозе, вы первый автор, столь длинный для меня текст которого я прочитал запоем. Интересно, содержательно и образно. Браво!

Игорь Глазырин   03.04.2020 16:16     Заявить о нарушении
Спасибо за столь лестный отзыв. Жаль, не указаны недостатки и слабые места (для работы над ошибками)

Велкин   04.04.2020 23:48   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.