Проблески памяти о военном детстве

Вместо предисловия

В последнее время попались мне на глаза и в руки две (из возможно и большего количества) книги воспоминаний детей о жизни в военную пору: Детство 45-53: а завтра будет счастье / автор-составитель Людмила Улицкая. - М.: АСТ, 2013 и Дневник детской памяти. Это и моя война / автор-составитель Лариса Машир. - М.: АСТ, 2014. Собранные вместе эти воспоминания читаются с большим интересом, но и с не меньшим трудом, поскольку они проходят по жизни и судьбам военных детей.

Да, сейчас дети, которым удалось уцелеть в военное лихолетье, стали сами уже ветеранами, и то, что запало в их память и сохранилось на долгие годы совершенно непроизвольно, наиболее яркие или же случайные события, которые выбрала память, становится редким и тем более важным свидетельством жизни в страшное  время войны. Кому-то довелось познать ужас отступления наших войск и немецкой оккупации, кто-то, голодая, выживал в тылу страны, в эвакуации, или в своём родном доме, где застала его война, как было с нашей семьёй. На глазах детей происходили события бытовые, но, тем не менее, значительные для детского восприятия: не зря же память выбрала именно их.

Да, такие воспоминания просты, бесхитростны, фрагментарны, не предвзяты, написаны не профессиональными писателями, оттого и имеют целую кучу недостатков. Но именно благодаря этим свойствам они воспринимаются современными читателями как небольшие, но яркие звёздочки, («крохотки», по выражению А.И.Солженицына) на фоне мрачного военного неба. Ведь, как говорил В.В.Маяковский:

Послушайте!
Ведь, если звезды
зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!

Воспоминания о военном московском детстве, хранящиеся в нашем семейном архиве, написал в 2003 году мой старший брат Юрий Владимирович Меликов, доктор физико-математических наук, профессор МГУ, лауреат Государственной премии СССР по физике, во время грустного семейного периода. Представленный фрагмент, относящийся к военному и частично послевоенному времени, является отрывком из более полных его воспоминаний «династического» порядка об исторических фактах жизни нашей семьи, запомнившихся ему с детства по следам своих впечатлений. Именно так началась война для нашей семьи.

Мне не приходилось прежде читать ничего подобного о московских событиях 1941-1945 годов, особенно в изложении рано повзрослевшего мальчика из простой московской семьи, которому на начало войны было восемь лет, и чья память сохранила так много подробностей бытового характера военного московского времени. Рискуя навлечь на себя обвинения в графомании, я всё же решил познакомить с этими воспоминаниями ограниченный круг моих друзей – и однолеток, и более молодых, и моих старших товарищей, которые на себе познали разные стороны войны: и горечь поражений, и радость Победы. Все они с интересом, вниманием и сочувствием отнеслись к изложенному видению событий, подтвердив некоторые из них на основе своего собственного опыта или из рассказов родственников и знакомых. Это ещё в большей степени убедило меня в полезности сохранения и опубликования запомнившихся проблесков детской памяти не только для младших членов нашей семьи, но и читателей будущих поколений. Ведь память, как и жизнь, конечна, но её вещественное отражение на бумаге, компьютере позволяет продлить жизнь памяти… В этом я убедился и на примере двух вышеупомянутых книг.

Воспоминания имеют, по замыслу их автора, «гриф ДСП» – «Для семейного пользования». Однако, срок «давности» и значимость описываемых событий, их ярко выраженный познавательный и даже исторический характер, я думаю, позволяют мне, в какой-то степени тоже участнику и несмышлёному свидетелю этих событий, снять гриф ДСП с военной части семейных воспоминаний в память о наших родителях… И привести некоторые свои комментарии по тексту воспоминаний, на основе несколько фотографий и документов из семейного архива.
Младший брат – Меликов Игорь Владимирович

ДСП (Для семейного пользования)

Юрий Владимирович Меликов

События жизни
(Отрывок, посвящённый военному времени)

“Словно смотришь в бинокль перевернутый –
 Всё, что сзади осталось,
уменьшено...”
К.Симонов

<…> Родился я 4 апреля 1933 года в доме № 4, квартире № 4 в 1-м Кадашевском переулке, расположенном рядом с Лаврушинским переулком, где находится Третьяковская галерея, и прожил там 24 года. Наш дом, построенный после пожара Москвы 1812 года, был двухэтажный, с каменным первым этажом и деревянным вторым, имел по две трехкомнатные коммунальные квартиры на каждом этаже и еще полуподвал, который, по крайней мере, до войны был жилым. Раньше дом принадлежал купцам Головкиным, которые продолжали жить в нём и после «уплотнения», на втором этаже в одной комнате, и во время войны тоже. Помню, мы их звали «дядя Петя и тётя Катя».
 
Наша квартира находилась на первом этаже, в ней жили семьи родственников. У нас была комната площадью 18 кв. м, в которой жили пять человек: отец Владимир Александрович Меликов, мать Любовь Никитична Меликова-Панина, моя прабабушка, я и мой младший брат Игорь, родившийся 10 января 1939 года. В двух других комнатах, меньших по площади, жили мамин брат Александр Никитич с женой и двумя дочерьми и мамин брат Виктор Никитич с женой. Это относится к довоенному времени. Удобства были минимальные: кухня крошечная, да еще проходная, газа не было, и готовили на керосинках, отопление было печное (газ и центральное отопление появились в 50-е годы).

Наша семья жила весьма и весьма скромно, хотя питались, по-видимому, нормально. Уровень материального достатка могут характеризовать такие факты. Очень долго отец реализовывал свою мечту: почему-то ему хотелось иметь хромовые сапоги и к ним брюки-галифе, которые купить было невозможно, и они делались на заказ. Когда, наконец, всё было готово, началась война, так что обновить их ему не удалось. Зато они нам очень пригодились во время войны для обмена на продукты.

Другой факт показывает, какими ценностями располагала наша семья. В письме из армии летом 1941 года, когда мама с детьми находилась в деревне, отец советовал ей перевезти из Москвы в деревню наиболее ценные вещи: все зимние пальто, его костюм, а хорошо бы и валенки. Вот и все ценности. Кстати, этот костюм был моим выходным костюмом при окончании школы и в университете.

Перед самой войной, уже в 1941 году, мы всей семьёй впервые сфотографировались в фотоателье. Маме эта фотокарточка сразу очень не понравилась: и отец, и мама, и даже двухлетний Игорь выглядят на ней очень печальными («как на похоронах» - говорила мама), только у меня спокойное, не напряжённое выражение лица. Что это? Предчувствие беды?   

Мое детство четко делится на довоенное и период войны, причём это в гораздо большей степени определяется условиями жизни, а не возрастными различиями. Из довоенного периода память выуживает отдельные фрагменты, события военного времени сохранились в ней полнее и лучше.

…Момент, когда мы узнали о начале войны, отпечатался в памяти настолько четко и детально, что эта картина и сейчас, спустя 62 года (в 2003 году – И.М. – И.Меликов), ясно стоит перед глазами. В воскресенье, 22 июня 1941 года, часов в десять утра мы с отцом пошли за продуктами для предстоящей поездки на дачу в большой гастроном рядом с Домом правительства (знаменитый «Дом на набережной») и кинотеатром «Ударник». Помню, что мама наказывала нам обязательно купить топлёное масло. Магазин был полон, мы встали в длинную очередь. Вдруг какое-то оживление, все повернули головы в одну сторону, к вбежавшему с улицы взрослому парню, который, продвигаясь в толпе, выкрикивал: «Война! Война с Германией!».

Мы с отцом бросились домой, так ничего и не купив. В нашу квартиру до войны радиотрансляция не была проведена, но у дяди Саши, маминого брата, был радиоприемник. По нему только что передали выступление Молотова - председателя Совнаркома, правительства СССР, в котором он сообщил о вероломном нападении без объявления войны (в нарушение заключенного в 1939 году пакта о ненападении) на нашу страну фашистской Германии. Стали собирать общее тревожно-прощальное застолье.

Вдруг дядя Витя, второй брат мамы, увидев в окно идущего по двору постороннего мужчину, говорит: «Это за мной!». И действительно, тот вошел в нашу квартиру и вручил дяде Вите мобилизационную повестку. По профессии дядя Витя был шофер, и его призывали в действующую армию и в «польскую кампанию», как у нас называли освобождение Западной Украины и Западной Белоруссии осенью 1939 года, и в финскую войну зимой 1939-40 годов. Ему было 32 года, он был самым молодым мужчиной в нашей квартире. Помню, придя с финской войны, он рассказывал, что финны применяли массовое минирование, в том числе различных предметов, лежащих на виду, а также использовали снайперов, что для наших войск было в диковинку. Еще запомнился такой рассказанный им эпизод: на дерево забрались старик и старуха, спасаясь от наших солдат, им кричат и показывают, чтобы они спускались, не боялись, так старик сначала застрелил старуху, а потом и себя. Вот так! И в Отечественную войну дядя Витя был призван в первый же день, так что подготовка застолья пришлась кстати.

Запомнились наивные, как я сейчас понимаю, пожелания женщин нашей квартиры на проводах дяди Вити. Дело в том, что брат жены дяди Вити Николай Ермаков был кадровым военным, в то время, наверно, лейтенантом. Так вот говорили, что хорошо бы Виктор попал под начало к Николаю, «тогда он будет сыт». Если оставить в стороне нереальность такого пожелания, то сама его суть отражала знакомую по послереволюционному времени голодуху, а о масштабах предстоящей мясорубки начавшейся войны, как на фронте, так и в тылу, представлений ещё никто не имел. Дядя Витя пропал без вести осенью 1941 года.

Вся наша семья оставалась в Москве еще около десяти дней. За это время дважды объявлялась воздушная тревога, каждый раз поздно вечером. Мы всей семьёй ходили в бомбоубежище, которое находилось в подвале большого дома в конце нашего переулка (бабушка, конечно, оставалась дома). С собой брали маленький чемоданчик, размером чуть больше дамской сумочки, в котором были документы, деньги, бутылочка с водой. Спускаться в убежище приходилось по узкой крутой лестнице, народ напирал, внизу была теснота. И все это ещё под вой сирены, оповещавшей о воздушной тревоге. В общем, состояние было панически-тошнотное, и, я думаю, не только у меня. Ходили слухи, что первая тревога была учебной, а во время второй была слышна стрельба зенитных орудий.

В районе первого июля отец перевез маму с детьми из Москвы за город, по-видимому, родители полагали, что вне Москвы будет безопаснее. Ехать в деревню Рузино, на северо-запад от Москвы, где мы обычно снимали «дачу», посчитали опасным, так что денежный залог, выданный весной хозяину дяде Мише, пропал. В соседнем переулке жила Александра Фёдоровна Жданович, знакомая мамы с 1933 года по родильному дому, дочка которой Муся родилась одновременно со мной (поэтому среди многих знакомых тётей Шур она у нас звалась «Муськиной тётей Шурой»). У неё были то ли родственники, то ли знакомые в деревне Кузьминки, станция Барыбино Павелецкой железной дороги. Вот по её совету и вместе с ней мы и выехали туда, всё-таки направление не на запад, а на юг от Москвы. В деревне мы сняли комнату у хозяев дома по фамилии Воронины, которые были весьма зажиточные, с крепким хозяйством, однако за всё время жизни у них, до середины сентября, они не продали нам ни одного килограмма картошки - берегли для себя. Вспоминаю еще, что бабка хозяев называла своего зятя «пук соломы», подчёркивая, со своей точки зрения, его никчемность (вот ведь какой «мякиной» бывает замусорена память!).

После первого с начала войны выступления Сталина по радио, которое было 3 июля (больше 10 дней он молчал, приходил в себя!), началось формирование народного ополчения из мужчин не призывного возраста. Отец вступил в ополчение уже 6 июля, хотя у него имелась по должности «бронь». Им говорили, что ополченцы, пройдя обучение в полевых лагерях, будут охранять заводы, мосты и пр. в пределах Московской области. Как видно из его писем к нам в деревню, через три дня их подразделение расположилось у станции Сходня Ленинградской железной дороги, в лесу, в шалашах, причем ополченцы были в своей гражданской одежде. 19 июля отец смог навестить нас в Барыбино, получив отпуск на несколько часов. Дома он нас не застал, поскольку приехал без предупреждения, час бегал по лесу и искал нас. Помню, гуляя в лесу, а стояла сильная жара, мы услышали, что кто-то кричит, зовет. Мама, словно её кольнуло, говорит нам с братом: «Это наш отец!». Отец, конечно, был в отчаянии - время отпуска истекает, а нас он никак не может отыскать. Вскоре после его возвращения в часть ополченцам выдали воинское обмундирование, а свою гражданскую одежду они отослали почтой по домам.

Прерву себя на минутку и поразмышляю. Хотя, как говорят, ушедших от нас не судят, а погибших за нас тем более, да ещё своего родителя, но возьму грех на душу. В последнее время, когда стал перебирать в памяти события военных лет, в голове крутится вопрос: как мог отец так вдруг решиться по своей воле, а не по мобилизации, уйти в ополчение, оставляя жену с двумя малолетними детьми (8 лет и 2,5 года), практически совершенно без средств (ведь мама не работала), да еще поставив ее в известность постфактум?! Семьянин он был хороший, жили они с мамой в согласии, детей очень любил. Возраст у него был далеко не призывной - 38 лет. В первом письме к нам в деревню он пишет, успокаивая маму, что идут ВСЕ, ополчение предназначается для защиты Москвы, а от неё до фронта ещё далеко, в таком положении сейчас ВСЕ семьи (выделено мною). Он был беспартийным, ура-патриотом не был. Что же заставило его бросить семью, тем более что ещё до его ухода в ополчение, как он писал, приходили к нам домой люди, составлявшие списки семей с детьми для предстоящей эвакуации из Москвы. Какой поток подхватил отца? Из нашего «сегодня» нельзя перенестись в то время, окунуться в ту обстановку, ощутить чувства тех людей. Быть может, повлияла официальная пропаганда, а может быть, чувство товарищества и солидарности со своими сотрудниками по работе. Ведь говорит же отец в письме, что ВСЕ идут, ВСЕ семьи в таком положении. Что же перевесило заботу о судьбе своей семьи?! - Ответа не нахожу. Бог ему судья. Это ни в коей мере не осуждение поступка отца с моей стороны, а непонимание его мотивов. Кстати, буквально пару дней назад я случайно наткнулся на телепередачу, в которой Вахтанг Кикабидзе вспоминал о своем отце, журналисте, носившем очки с толстенными стёклами, который ушел в ополчение, сказав жене (Вахтангу было тогда три года), что ему будет стыдно выйти на улицу, если он останется. Он погиб в 1942 году под Керчью. Вот такими были наши родители.

Последний раз я видел отца, когда он вырвался к нам в деревню накануне отправки их части в западном направлении. Он появился среди ночи, когда мы уже спали, в самых последних числах июля, и тут же уехал, так что спросонья я помню его очень смутно.

Отец очень часто писал нам письма, открытки, которые довольно быстро, примерно за неделю доходили до нас. Всего мы получили 26 писем, написанных им с 6 июля по 30 сентября.  Из них можно понять маршрут следования их части: 6 августа - Волоколамск, 16 августа - Смоленская область, район Вязьмы, в адресе части теперь значится «действующая армия». С 10 сентября их часть, продвинувшись ещё немного на запад, остановилась.

(Я «перевёл» эти письма, написанные часто карандашом с плохо различимым текстом, с рукописного на печатный компьютерный шрифт для более лёгкого чтения и их анализа. С тех пор прошло 77 лет… И.М.).

Отец, в соответствии со своей гражданской профессией главбуха, был назначен командовать отделением хозяйственного взвода батальона. Жили они в блиндажах, с наступлением осенних холодов стали мёрзнуть, он просил прислать какие-нибудь тёплые вещи, еда была простая, но достаточная, получали ополченцы по 30 рублей в месяц денежного довольствия, но страдали от недостатка курева, большим дефицитом были спички.
 
От себя добавлю, в качестве пояснения для потомков, что со временем солдаты, да и мужики в тылу, стали добывать огонь допотопным способом с помощью кремня, кресала - обычно кусок напильника - и фитиля, который от высекаемых искр начинал тлеть. Умельцы изготовляли всевозможных видов самодельные бензиновые зажигалки, для чего шли в ход винтовочные гильзы.

16 сентября отец получил от мамы подарок - кисет с табаком и трубку, который доставил ему большую радость. 22 сентября отец получил письмо от дяди Вити, младшего маминого брата, который тоже был в армии. 23 сентября он пишет, успокаивая маму, что фронт от них далеко, километрах в 80 - 100. В военных действиях они участия, конечно, не принимали, было ли у них оружие, - не писал. Последнее письмо он кончил писать в 22 часа 30 сентября и отправил его с нарочным: домой был отпущен его сослуживец по отделению, которому было 52 года, и он был практически слепым. Этот человек привёз письмо отца к нам в Москву. В письме отец поздравлял маму с днём ангела (30 сентября - Вера, Надежда, Любовь, Софья), отдельные письма написал мне и брату Игорю. Получилось настоящее прощальное письмо.

В тот же день, 30 сентября немцы начали операцию «Тайфун», нацеленную на захват Москвы. 7 октября в районе Вязьмы были окружены 4 наши армии, которые вели бои в этом «котле» около двух недель, как писали потом историки Отечественной войны.

(Маршрут отца, отражённый в его письмах, я попытался сопоставить с движением 2-й дивизии народного ополчения Сталинского района Москвы, входившей в состав 32 Армии Резервного фронта, по воспоминаниям её командира Владимира Романовича Вашкевича. При выходе дивизии из окружения под Вязьмой 11-13 октября 1941 года 1284-й стрелковый полк, в котором служил отец, был оставлен на реке Вязьме для прикрытия. Как пишет В.Р.Вашкевич, «только небольшой части полка удалось выйти из окружения и присоединиться к своим войскам». Значит, отцу не удалось… Об этом я написал в статье «Наше семейное ополчение. Бои западнее Вязьмы», опубликованной в газете «Кадетское братство», январь 2013 г.  – И.М.).

Официальное извещение из райвоенкомата мы получили в октябре 1944 года, в нём говорилось, что «красноармеец Меликов Владимир Александрович, уроженец г. Москвы, находясь на фронте, пропал без вести в ноябре 1941 года».

Пенсия как семье военнослужащего в размере 180 рублей в месяц была назначена нам с 1 ноября 1943 года по 4 сентября 1949 года, до достижения мною 16 лет (ошибочно была записана дата моего рождения 4.IX.1933).

Возвращаюсь к оставшимся в памяти событиям нашей жизни в деревне, а потом и в Москве. В деревне мы жили до второй половины сентября. Мама периодически ездила в Москву за продуктами. В августе ввели продовольственные карточки. Бомбежки Москвы начались летом 1941 года. Немецкие бомбардировщики летали по ночам почему-то через нас, хотя мы находились на юг от Москвы, с характерным прерывистым завыванием, тон которого был ниже у гружёных самолетов, летевших в сторону города, и выше у возвращавшихся, отбомбившихся. Однажды мама не смогла доехать до города, так как железнодорожные пути были разбиты бомбами, и ей пришлось дальше идти пешком. В другой раз, кажется, в августе, доехав, как обычно на трамвае от Павелецкого вокзала до Пятницкой улицы и подходя к нашему переулку, она увидела, что дорога засыпана битым кирпичом и землей, следами ночной бомбёжки. С тревогой завернула за угол в наш переулок - оказалось, что наш дом цел.

1 сентября я пошёл в сельскую школу в первый класс, но вместо учебы мы занимались работой в поле. Этим ограничилась моя учеба в первом классе, так как в Москве в 1941-42 учебном году школы не работали. В конце сентября мы перебрались в Москву, но как это происходило, в памяти не сохранилось.

В октябре налёты на Москву производились регулярно. В бомбоубежище в соседнем с нашим двором трехэтажном доме, доме № 3 по Лаврушинскому переулку, мы ходили только один раз: там было очень тесно, к тому же жители этого дома «бронировали» там для себя места. После этого мы решили во время воздушной тревоги оставаться у себя дома, а когда разрывы бомб приближались, и зенитки в нашей округе начинали буквально «захлёбываться», мы все становились под сводом тамбура при входе в квартиру, считая это место наиболее крепким и безопасным. (Кстати, то же самое рекомендует современное МЧС при землетрясении).

Как я уже говорил, с первых чисел октября немцы начали операцию «Тайфун», широкое наступление на Москву. Продолжалась эвакуация жителей из Москвы. Дядя Саша еще раньше отправил свою семью в Пензенскую область, сам же он был назначен руководством завода, на котором он работал начальником цеха, ответственным за не эвакуированную часть завода. На нашей эвакуации настаивали и официальные службы, и дядя Саша, который, помню, наседал на маму: «Ты же знаешь, что твои дети могут здесь погибнуть, отравленные газами!».

По опыту Первой мировой войны считалось, что немцы могут прибегнуть к химическому оружию. На самом деле, на протяжении всей войны до нас не доходили ни по официальным каналам, ни в виде слухов сведения об использовании немцами химического оружия. Но вот после войны, году в 1947, находясь в пионерском лагере к югу от Нарофоминска, где в войну происходили ожесточенные бои, мы с ребятами среди прочих следов войны (большого количества минометных мин с вывинченными взрывателями, но оставшимся тротилом, пробитых солдатских касок, наших и немецких, попадались даже головки от снарядов, парочку которых мы однажды сунули в костер, перед тем как идти обедать, и слушали, как они взрываются) нашли в засыпанном окопе несколько полуистлевших листков записной книжки, на которых, я хорошо помню, чернильным карандашом были написаны слова: «...от близкого разрыва осел блиндаж, проклятый немец пустил газы.....». И вот сейчас, когда пишу эти строки, я посмотрел на этот счет энциклопедию «Великая отечественная война» (год издания 1985), где сказано, что в отдельных случаях химическое оружие использовалось немцами против советских воинов и гражданского населения, но в широких масштабах они его применять не решились, хотя мощности по его производству достигали в 1943 году 180 тыс. тонн.

В этой напряжённейшей обстановке мама наотрез отказалась от эвакуации, отдавая себе отчёт в том, что ехать «в никуда» одной с малыми детьми и без средств к существованию - это верная гибель. Так всю войну мы и прожили в своих Кадашах.

Фронт подходил все ближе к Москве. Однажды мы увидели, что на Кадашевской набережной и вблизи Малого Каменного моста через Обводной канал, который в наших краях называли Канавой, в отличие от Москвы-реки, с помощью отбойных молотков делают через каждые 20-30 метров отверстия. Это была подготовка к минированию стратегических магистралей города на случай прорыва немцев. В памяти всех, находившихся тогда в Москве, запомнился день 16 октября, как говорили, день паники, когда началась массовая эвакуация из Москвы правительственных и государственных учреждений. В тот день была разрешена выдача по карточкам хлеба на пять дней вперед, а не на один день вперед, как обычно. С 20 октября Москва была объявлена на осадном положении (режим военного положения был введен с началом войны), запрещалось всякое передвижение по улицам с 12 часов ночи до 5 часов утра без спецпропусков.

Отдельно расскажу о бомбежках Москвы, которые продолжались, по-моему, вплоть до Курской битвы летом 1943 года, правда, не с такой интенсивностью, как в 1941 и 1942 годах. Воздушная тревога объявлялась по радиотрансляционной сети. С осени 1941 года в каждой комнате нашей квартиры был репродуктор радиотрансляционной точки, а свой приемник дядя Саша, в соответствии с приказом властей, сдал «на хранение» на почту, откуда тот так и не вернулся: это было сделано для того, чтобы исключить доступ населения к не подконтрольной информации. Из репродуктора нёсся чеканный голос диктора, от которого мурашки пробегали по спине: «Граждане! Воздушная тревога!». Вслед за этим следовал вой сирены. Сигнал тревоги подавался вдобавок гудками паровозов и заводов. После окончания воздушного налета по радио диктор объявлял: «Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!».

Иногда за одну ночь тревога объявлялась дважды, а в редких случаях и днём. Стекла окон было велено заклеить крест-накрест полосками бумаги для уменьшения вероятности ранений от осколков стекла, а сами окна с наступлением темноты нужно было плотно закрывать светонепроницаемыми шторами. Светомаскировка соблюдалась и на улицах: уличное освещение не включалось, фары автомобилей были закрыты щитками, свет выходил сквозь узкую прорезь, прикрытую козырьком.

Местоположение нашего дома имело повышенную опасность при бомбежках: как раз напротив нашего переулка, через Канаву и Москву-реку - Кремль, рядом с ближайшими к нам мостами - теплоэлектростанции с высокими трубами, все это явные цели для немецких бомбардировщиков. За всю войну в эти объекты бомбы не попадали (говорили, что одна небольшая бомба упала на территории Кремля) благодаря плотному заградительному огню зенитных орудий, а также счетверенных зенитных пулеметов, для размещения которых на крышах высоких домов были оборудованы специальные площадки.

С целью дезориентации немецких лётчиков вдоль Москвы-реки и нашей Канавы были развёрнуты декорации, по-моему, на льду, в виде крыш домов, которые, правда, оставались недолго. В итоге все сыпавшиеся с неба немецкие «подарки» доставались окрестностям указанных объектов, в том числе и нам. Кроме фугасных бомб, в больших количествах сбрасывались зажигательные бомбы, которые, пробив крышу дома, поджигали пожар на чердаке. Для борьбы с ними на чердаках и крышах домов по ночам дежурили бригады жильцов, вооружённых длинными щипцами, и стояли ящики с песком, в которые нужно было сунуть зажигалку, так как вода на термитную начинку бомбы не действовала. Правда, в ближайших к нам домах пожаров не произошло.

А вот фугасные бомбы нас дважды «тряхнули» основательно и оба раза после объявления отбоя воздушной тревоги, во втором часу ночи: по-видимому, возвращался и прорывался через противовоздушную оборону одиночный самолёт. Один раз большая бомба упала в Толмачёвском переулке, в том месте, где к нему подходит Лаврушинский переулок, попав в одноэтажный домик. Взрывная волна была такой силы, что отвалила треть здания художественной школы, построенной в рекордно короткие сроки перед самой войной как раз напротив Третьяковской галереи. Несмотря на то, что наш дом находился на расстоянии нескольких сотен метров (длина всего Лаврушинского переулка) от места падения бомбы, в нашей комнате вылетели стекла, распахнулась дверь, а нас всех сбросило с кроватей на пол. Вставленная вместо разбитых стёкол фанера продержалась недолго: как-то, тоже после отбоя, мы услышали звук приближающегося самолёта, который перешёл в надрывный вой, а затем, без характерного предварительного свиста падающей фугаски - взрыв. Бомба уничтожила зенитную батарею, находившуюся на Болотной площади, на другом берегу Канавы, напротив нашего переулка, на которую, по-видимому, спикировал самолет. Нас опять сбросило с кроватей, опять выбило окна. Бомбежки оказали сильное психологическое воздействие на брата Игоря, которому было три года: с наступлением темноты он боялся подходить к окнам, говоря, что «там стреляют».

А еще раз мы остались живы только благодаря счастливому случаю. Однажды вечером, мы еще не ложились спать, во время воздушной тревоги за окном раздался звук, будто по тротуару проехал на самокате мальчишка (такие самокаты на двух шариковых подшипниках мы мастерили из двух досок, скрепленных под прямым углом шарниром из согнутой железки и гвоздя.) И все, тишина. Наутро выяснилось, что в конце нашего переулка упала бомба весом в 1 тонну (насколько я помню, самая крупная из применявшихся во время воздушных налетов), но не взорвалась, сломав лишь пару ступенек у деревянного домишки, и ушла в землю. Я сам видел, как её увозили в кузове грузовика-полуторки солдаты ПВО, причём хвост бомбы выступал за задний борт кузова. Если бы она взорвалась, от всего нашего переулка ничего бы не осталось.

Одно из самых больших разрушений, причинённых бомбежками в Москве, было в Овчинниковском переулке, за Пятницкой улицей, куда упало «нечто», которое, по словам очевидцев, светилось, падая. Возможно, это был подбитый самолет с грузом бомб, ходили разговоры также, что это была какая-то «торпеда», это уж не столь важно, но был снесён целый квартал (я туда не ходил). Нам казалось, что мы подметили закономерность: когда на фронтах немцы терпели неудачи, они усиливали бомбежку Москвы, а когда у них были успехи, интенсивность бомбежек падала. Не знаю, конечно, являлось ли это отражением реальных планов немецкого командования. Особенно чётко такая закономерность проявлялась в тех случаях, когда какой-нибудь крупный город в течение короткого времени переходил «из рук в руки», например, Ростов-на-Дону в ноябре 1941 года и Харьков в феврале-марте 1943 года.

Школы в Москве в 1941-42 учебном году не работали. Мама находила время заниматься со мной дома, в результате я выучил всю таблицу умножения, а потом оказалось, что в программу первого класса входило только умножение на два. В сентябре 1942 года я пошел во второй класс, но не в школу прямо напротив нашего дома, которая еще не работала (по-моему, в ней размещался госпиталь), а в школу № 12 в Старомонетном переулке у Малого Каменного моста. Через полгода весь наш класс был переведён в школу № 585, ещё на одну трамвайную остановку дальше, вдоль улицы Большая Полянка.

В этом учебном году мальчики и девочки последний год обучались совместно. Учиться мне было легко, сказывалась домашняя подготовка. Учебники выдавались один на три - четыре человека, большей частью подержанные. Помню, что помещённые на страницах учебников портреты некоторых военачальников, объявленных врагами народа и расстрелянных за пару лет до войны, были закрашены чернилами - это отражение «чисток», устроенных Сталиным в армии.

Во втором классе нас приняли в пионеры, я, кажется, был звеньевым, так как присутствовал на инструктаже, который проводила с пионерским активом старшая вожатая школы № 585 по имени Сусанна, которое, по мнению ребят, ей, девушке восточного типа с усиками, очень соответствовало. Врезались в память своей абсурдностью ее наставления, которые мы записывали под диктовку: «читать газеты, обсуждать статьи......».

Еще помню из той поры уроки строевой подготовки, которые проводила с нами молодая учительница: стоя в шеренгу, мы отрабатывали выполнение команд «равняйсь», «смирно», «вольно», «можно оправиться». Последняя команда особенно нравилась, все начинали судорожно устраивать беспорядок в своей одежде, а потом быстро приводить её в порядок.

В классе верховодили малолетние представители городской шпаны, особенно двое: крошечного роста Коля Милованов из дома № 1 в нашем переулке - бандитского гнезда, поскольку у него были старшие братья вплоть до взрослых парней (самый «авторитетный» из них был известен в округе под кличкой Сюля), и второй мальчишка, плотный крепыш по прозвищу Бычок. У каждого из них была «своя» девочка в классе, которые благосклонно принимали их покровительство. Остальных ребят они терроризировали тем, что по дороге домой приказывали снимать пионерский галстук и прятать его в карман, сами же потом ябедничали учительнице, что такой-то и такой-то ходят по улице без галстука.

Летом 1942 года у нас в семье произошло событие, которое по тем временам было трагедией. Помню, я лежал в постели с ангиной, которой в детстве частенько болел, трёхлетний Игорь гулял во дворе, а мама занималась хозяйством. Стояла жара, двери на улицу и в комнату были открыты. Вдруг входит Игорь без ботинок, в одних носочках. Мама бросается к нему, спрашивает, где его ботинки, а он спокойно отвечает, что какая-то тётя сняла, сказав, что в ботинки заползла букашка. Мама бросилась на улицу, но той тёти и след простыл. Где взять новые ботинки взамен этих, единственных? На промтовары, в отличие от регулярно выдаваемых продуктовых карточек, эпизодически в каких-то ведомствах удавалось выклянчить «ордер» на покупку той или иной вещи. Вот и такая была жизнь! Этим же летом умерла моя прабабушка.

На какие средства мы жили? До середины 1943 года мама не работала. Летом и осенью 1941 года какие-то небольшие деньги перепадали с бывшей работы отца, потом этот источник заглох. Никаких накоплений, разумеется, не было. Чтобы «отоварить» карточки (у меня с братом - детские, с относительно небольшими нормами, а у мамы с бабушкой - иждивенческие, с самыми низкими нормами), много денег, конечно, не требовалось, но все-таки они были необходимы. Мама начала продавать и менять на продукты вещи, не помню точно какие, знаю только, что до сапог и галифе отца дело дошло не сразу. Один случай и здесь был трагическим: проходимистая бабёнка из соседнего дома предложила мешок картошки в обмен на какую-то вещь, возможно, шерстяной платок, предупредив, правда, что картошка подмороженная, но не гнилая. Сделка состоялась, а картошка оказалась совсем гнилой, не годной для еды. Но назад уже хода не было. Вот так! Иногда помогал дядя Саша, принося с завода бутылку спирта, который на рынке был настоящей валютой. Как-то на работе отца мама получила бидончик бензина, который она везла на нескольких трамваях, рискуя быть арестованной, поскольку это огнеопасная жидкость, а запах проникал через упаковку. Бензин тоже пошел на рынок. В то время я, видя, конечно, всё то, о чём сейчас рассказываю, не особенно осознавал, как же маме удаётся выкручиваться? Не могу понять и теперь, прожив целую жизнь! Земной ей поклон!

Изменить положение к лучшему помог случай. В начале лета 1943 года у тёти Шуры гостила ее племянница из Коломны, дочка брата Николая (который, кстати сказать, вернулся с войны живым), и заболела. Вызвали районного врача, пытаясь скрыть от нее, что девочка в Москве не прописана. Она, конечно, раскусила эту хитрость, разговорились и, узнав, что мама не работает, предложила ей место медицинской сестры в школе № 7, где она также работала. Мама колебалась, поскольку у неё не было никакого медицинского образования, но Роза Соломоновна Длугач, так звали врача, настоятельно советовала соглашаться, говоря, что она её введет в курс обязанностей медсестры, тем более что медсестре полагалась рабочая продуктовая карточка, имевшая наивысшие нормы.

К осени 1943 года оказалось, что школы в Москве поделены на мужские и женские, школе № 585 предстояло стать женской, а мне возвращаться в прежнюю школу № 12. Но мужской становилась и школа № 7, в которой начала работать мама, и я перебрался в неё, еще более чем на остановку трамвая дальше от дома, и учился в ней с третьего по десятый классы. Когда мама стала работать, Игоря устроили в детский сад, который находился на Софийской набережной Москвы-реки, напротив Кремля, вплотную к английскому посольству. Утром его отводила в сад мама, а к вечеру за ним приходил я.

Теперь о карточной системе. Карточки выдавались раз в месяц по месту жительства, для разных категорий граждан (рабочие, служащие, дети, иждивенцы), карточки были разных цветов. Лист карточки был разграфлен на отдельные талоны, на которых указывался вид продукта и его количество. Месячная норма каждого продукта была распределена по нескольким талонам с номерами. Купить продукт можно было только по тому талону, который был «объявлен» в определённый день месяца, причём он оставался действительным какое-то время, а затем аннулировался и «объявлялся» следующий талон. Не использованные в положенный срок талоны, например, из-за отсутствия товаров, пропадали. Карточки нужно было «прикрепить» к какому-либо магазину и только там «отовариваться». Магазины по уровню снабжения были разные, и важно было «прикрепиться» к хорошему магазину. Учителя школы № 7, и мама вместе с ними, «прикреплялись» к неплохому магазину в начале Большой Калужской улицы (ныне Ленинский проспект). На хлеб были отдельные карточки и их, по-моему, не нужно было «прикреплять». Потерянные карточки не возобновлялись, и их утрата являлась большим несчастьем. Нас, как мне кажется, такая участь миновала.

В школе № 7 в полуподвале была столовая, в которой я обедал. В обмен на определённые талоны карточки можно было купить абонемент на обеды. В кассу вместе с деньгами отдавался один талончик абонемента, а взамен получался талончик на обед, который вручался официантке. Хлеб надо было приносить с собой. Я так детально описываю эту процедуру, потому что с ней связан произошедший со мной неприятный эпизод. Однажды я стоял в очереди в кассу, а пара кусочков хлеба, завернутые в газету, лежали у меня в кармане пальто. Сзади меня крутился какой-то парень, старше меня по возрасту. Когда я получил талон на обед и пошёл в обеденный зал, хлеба в кармане не оказалось. Я, конечно, огорчился, сел к столу, и за тот же стол сел этот парень, достал мой хлеб и, нагло глядя на меня в упор, стал обедать с моим хлебом. Наверно, эта демонстрация увеличивала удовольствие oт украденного хлеба. А может быть, он рассчитывал позабавиться, когда я буду предъявлять ему свои претензии, а ведь не пойманный - не вор. Да к тому же мне можно было дать по шее за «голословное» обвинение. Но я смолчал и, по-моему, не рассказал об этом случае маме, чтобы её не огорчать. Это был запавший в память случай полнейшей атрофии человеческой совести, наряду с ботинками Игоря и мешком гнилой картошки.

«Отоваривание» хлебных карточек входило в мои обязанности. Ближайшая булочная находилась в двух шагах от дома, в начале нашего переулка, но иногда приходилось ходить за хлебом на Пятницкую улицу. Хлеб резался и отпускался по весу, так что всегда были кусочки-довески. Маленький довесок я позволял себе съесть по дороге домой. В каждой булочной стояли попрошайки, которые настойчиво просили «подать кусочек». Вид одного из них у меня в памяти до сих пор: кряжистый парень с бандитской мордой, который так пристал ко мне: «Дай, пахан!» (я тогда не знал этого слова из уголовного лексикона и понял его, как «дай похамать», т.е. поесть), да ещё увязался со мной до самого выхода из магазина, что я со страха отдал ему большой довесок черного хлеба.

С походом за хлебом на Пятницкую улицу связан эпизод, произошедший со мной, наверно, летом 1944 года, который, если бы не потрясающее везение, мог стоить мне жизни. Когда я уже перешёл улицу Ордынку, грузовик, поворачивавший с моста через Канаву на набережную между Ордынкой и Пятницкой, налетел сзади на меня и других пешеходов. Я очнулся под машиной, между передним и задним колесами и с криком: «Что вы делаете!!» пулей выскочил из-под машины, успев заметить лежавшего рядом со мной еще, по крайней мере, одного сбитого пешехода - женщину. Буквально в ту же секунду шофер, видно, с перепуга, дал задний ход и переднее колесо, я видел, наехало на женщину, проехав и по тому месту, где только что был я. Я отделался легким ушибом левой ноги выше колена, не было даже ссадины, а только небольшое онемение кожи. Сгоряча я побежал в булочную на Пятницкую, купил хлеба по карточкам, которые так и остались зажатыми в кулаке, и пришёл домой. Первые слова, которые я сказал маме, были: «Ты не волнуйся, я просто попал под машину», а уже потом разревелся, жалея, к тому же, потерянную тюбетейку. Мои приятели-мальчишки бросились к тому месту за тюбетейкой, но вернулись без нее, сказав, что она вся в крови, а машина задавила двух женщин. Вот такие дела!

Помню, что мама каким-то образом ухитрялась создавать небольшой страховой запас продуктов: некоторое количество хлеба (старый ели, новый откладывали), пара коробок шоколадного набора, купленных по талонам на сахар. Был насушен мешочек картофельных очисток, но до употребления их в  пищу дело не дошло. Без карточек продукты можно было купить на рынке, но это было не для нас: помню, что буханка чёрного хлеба стоила 100 рублей. Однажды нам удалось купить без карточек бидончик костного бульона, простояв в очереди полдня, да ещё не хотели нас пускать в свою очередь, так как во время нашей отлучки произошла новая перепись очереди (номера писались на ладони чернильным карандашом).

В школе без карточек ежедневно выдавался каждому ученику бублик, очень вкусный. Поскольку бублики отпускались школьному буфету по числу учащихся, а выдавались персонально каждому присутствующему на занятиях, то неизбежные излишки служили, как говорили, хорошим источником обогащения для тех, кто был к этому причастен. Вспоминаются несколько приездов сослуживцев брата тети Шуры, солдат-шоферов, которые приезжали в Москву за военным снаряжением и останавливались у нас на ночевку. Устраивался общий ужин, шоферы выставляли свои припасы, мы варили картошку. Лакомством была американская тушёнка и особенно колбасный фарш в консервных банках, открываемых с помощью ключика, а также солёное сало.

Отопление в Кадашах, как я упоминал, было печное. Печка - «голландка» очень слабо нагревала комнату и требовала много дров, поэтому в первую же военную зиму в комнате поставили самодельную железную печку - «буржуйку», которую, по-моему, достал дядя Саша. Уже от пары тонких полешек она раскалялась докрасна, на ней же готовили еду. Однако тепло в комнате держалось только, пока топилась печка. Перед следующей зимой мы с мамой решили поставить в комнате кирпичную печку-плиту. Где взять кирпич? Купить было невозможно. Я присмотрел большой штабель нового кирпича под аркой ворот дома в конце нашего переулка, в котором находилось бомбоубежище. И вот несколько вечеров, в темноте, мы с мамой воровали этот кирпич, нося его по нескольку штук в сумках. Кстати, в этом же доме помещался районный суд, к которому мимо нашего дома регулярно ездили «воронки» с заключенными, так что далеко нас, жуликов, доставлять не нужно было. И действительно, однажды нас «застукал» какой-то мужик, кирпичи мы из сумок выложили, но смогли уйти домой. Потом продолжили свое черное - благородное дело и заготовили необходимое количество кирпича. Где-то нашли печника, печка получилась на славу, тепло она держала до следующего дня, а на ее плите готовили.

Дрова покупались на дровяном складе на Ордынке. Надо было укараулить, когда появятся приличные дрова, побольше березовых, хотя их отпускали меньше половины, а остальные клали осиновые (а «осина не горит без керосина»). Для того чтобы привезти дрова, которые были метровой длины, домой, нанимали мужика с ручной тележкой, либо с телегой, запряженной лошадью. Во дворе был сарай для дров. Пилкой дров занимались мы с мамой, а колол дрова я. Пилили их на нашей маленькой кухне, на опрокинутой табуретке двуручной пилой. Сил было мало у обоих, то и дело выясняли, кто из нас плохо тянет пилу. Однажды дядя Саша достал великолепных сосновых дров, толстых, диаметром 30-50 сантиметров, по-моему, уже напиленных. Поленья были и толстые, и сучковатые, так что их колка доставляла мне много хлопот. Засадив в полено топор, я часто не мог сам его вытащить обратно и дожидался, пока по двору пройдет какой-нибудь мужчина. Но горели они отлично.

Пока я был маленький и умещался в корыте, мама мыла меня дома. Воду грели в двухведерном самоваре, с которым связано событие, чуть было не кончившееся трагически. По-видимому, рано сняли трубу и заглушили самовар, в котором ещё оставались тлеющие угли. Мы почувствовали запах угарного газа, когда уже в помещении стояла голубоватая дымка, и у нас началось головокружение. У мамы хватило сил вытащить нас с братом (бабушки, по-моему, уже не было в живых, а тетя Шура и дядя Саша были на работе) в коридор, дверь из которого вела уже во двор, состояние у всех нас было то ли обморочное, то ли близкое к этому.

Когда я подрос, стал ходить в Кадашевские бани, которые находились в конце нашего переулка, поначалу с нашим дворником. Это был симпатичный старичок, в круглых очках, обмотанных веревочкой, мастеривший в своей сторожке, где он и жил, фанерные, как он их называл, саквояжи. Мне нравилось сидеть рядом с ним, подавать ему гвозди, которые он по несколько штук держал между губами, чтобы удобнее было их брать по одному. Он также и сапожничал, делая мелкий ремонт.

Наши Кадаши (1-й, 2-й, 3-й Кадашевские переулки и Кадашевская набережная) были, если и не таким бандитским районом, как, например, Марьина Роща, но местных уголовников тоже хватало. На набережной, по обе стороны от нашего переулка, стояли двухэтажные дома, принадлежавшие до революции ломовым извозчикам, в которых во времена моего детства жили их многочисленные потомки, задававшие тон среди шпаны всей округи. Я уже упоминал о бандитском гнезде в доме № 1 по нашему переулку, мужское население которого осуществляло ротацию между тюрьмой и волей. Наш дом с ними тягаться не мог, но в каждой квартире подрастающий парень «садился». Кумушки во дворе рассчитывали, когда подойдет и моя очередь, самого младшего. Но в квартире над нами, на втором этаже, было уже два «сидельца», итого 4 человека на 4 квартиры нашего дома, так что лимит, по-видимому, оказался исчерпанным, и меня эта участь миновала.

Большим развлечением были для нас, ребят, военные парады, а позже и салюты. Военная техника, прежде всего танки, после Красной площади проходила по Ордынке, которую от нашего дома отделял недлинный 2-й Кадашевский переулок. На тротуарах Ордынки выстраивался народ. Помню, однажды произошел несчастный случай в метрах 30-50 от меня: танк не вписался в поворот Ордынки после моста через Канаву и, замедляя ход, стал наезжать на расступающуюся перед ним толпу, срезав деревянный столб уличного освещения. Концом этого столба, повисшего на проводах, тяжело травмировало женщину, о других пострадавших я не слышал.

О дне 7 ноября 1941 года остались в памяти большие снежные сугробы по краям улицы на Ордынке и мороз около 25 градусов, что было большой редкостью для этого дня, а вот проходила ли бронетехника по Ордынке в этот день, я не помню.

Первый салют в Москве был произведен после завершения Курской битвы, в ознаменование освобождения от немцев Орла и Белгорода  (5 августа 1943 года). Помню, что первый салют отличался от последующих тем, что артиллерийские залпы сопровождались не фейерверком разноцветных ракет, а пулеметными очередями трассирующих (светящихся) пуль, которые крест-накрест перечёркивали ночное небо. Потом говорили, что эти пули на излете ранили находившихся на улицах многочисленных зрителей салюта, поэтому от их использования отказались. Второй салют был произведен в честь освобождения Харькова. Вскоре салюты стали сопровождаться лучами прожекторов, которые то передвигались в определенном порядке по небу, то замирали в виде перекрестий или свечками. Обычно прожектора везли на места их дислокации в день салюта ещё засветло, так что о предстоящем салюте мы знали еще до объявления по радио приказа Верховного Главнокомандующего (Сталина), который передавался ближе к вечеру. На завершающем этапе войны бывали случаи, когда в день производилось два салюта. Во время салютов на аэростатах поднимали видные с Кадашевской набережной, откуда мы смотрели салюты, огромный цветной портрет Сталина и красный флаг, освещаемые прожекторами.

Воспоминания о школе связаны, в основном, со старшими классами. Из событий, происходивших в младших классах, кроме рассказанных выше, всплыла в памяти первая фраза, которую нам продиктовала учительница истории на первом уроке: «Первобытные люди были дикарями и, как животные, жили стадами». Запомнился случай на улице, когда я шел с Игорем, держа его за руку, и на мне был пионерский красный галстук. Навстречу шла пигалица-девчонка, тоже с галстуком. Поравнявшись с нами, она задиристо потребовала: «Пионер, ответь за галстук!». Я стушевался и ничего не смог сказать ей в ответ. Оказывается, нужно было ответить (один из вариантов): «Не тронь рабочую кровь, оставь ее в покое!». Как-то зимой, в сильный мороз, я шёл по улице, не опустив шапку на уши. Вдруг встречная женщина говорит мне, что уши у меня совсем белые. Я потрогал их, а они твердые. Когда пришёл домой и стал их растирать, уши посинели и распухли так, что колыхались при ходьбе. Спустя некоторое время уши пришли в норму, но с тех пор даже при слабом морозе они мерзнут и требуют растирания до появления ощущения теплоты.

Летом 1944 года все жители нашего дома испытали сильное потрясение во время пожара дома, однотипного с нашим, который находился по другую сторону нашего небольшого двора. Дом загорелся от неаккуратного обращения с примусом, заправленным бензином, деревянный второй этаж сгорел дотла, а жар был такой, что нельзя было высунуться из двери нашей квартиры во двор. Когда следующим летом дом восстанавливали, а я крутился около тесавших бревна плотников, собирая щепки для топки печки, по радио было объявлено об атомной бомбардировке американцами Хиросимы. Эта новость, по-видимому, так поразила меня, что память детально запечатлела ту обстановку, в которой я её услышал.

Хорошо помню День Победы. Накануне вечером, 8 мая 1945 года, все напряженно ждали сообщения по радио о капитуляции Германии, ведь Берлин был взят еще 2 мая. Завершение войны, сбрасывая колоссальное напряжение четырех военных лет, в то же время как бы проводило черту, отделяя выживших от погибших. Мама плакала. Днём мы все втроем ходили в столовую при школе № 7, а вечером пошли к Красной площади смотреть салют. Кстати, салют был еще и днём 9 мая в честь освобождения Праги. Однако, увидев столпотворение на Красной площади, мы туда решили не протискиваться. Мама долго уверяла себя и нас с братом, что отец ещё может объявиться после освобождения из возможного плена и последующих наших лагерей (слухи о переправке освобожденных из немецкого плена наших солдат в советские концлагеря ходили в народе). Но в то же время она, по-моему, осознавала призрачность таких надежд после Смоленско-Вяземской «мясорубки» 1941 года. Признаюсь, что у меня была своя, полу-мистическая, версия судьбы отца на войне. Ещё во время войны мне снился повторяющийся сон: на каком-то тёмном пустыре я вижу одинокую фигуру человека, который вдруг взмахивает обеими руками и корчится, будто расстреливаемый. Я для себя сделал вывод, что это была весть о гибели отца. Маме, да и вообще никому, я об этом, конечно, не говорил.

Когда я учился в пятом классе, мне выдали пришедшую в нашу школу бесплатную путевку в знаменитый всесоюзный пионерский лагерь «Артек» на южном берегу Крыма с 1 апреля по 25 мая 1946 года. Ехал я туда с группой московских ребят поездом в течение 2,5 суток, в дорогу мама собрала мне целый мешок продуктов. После окончания войны прошло меньше года, и функционировала лишь часть большого артековского комплекса - Верхний лагерь. Во время войны южный берег Крыма оккупировали румынские войска, в Нижнем лагере на самом берегу моря они устроили конюшни, а в Верхнем лагере была резиденция румынского диктатора Антонеску, который спешно бежал на гидросамолете от наступающих частей нашей армии, поэтому этот лагерь уцелел.

Через неделю пребывания в лагере я заболел свинкой и значительную часть смены провел в изоляторе. Чувствовал я себя неплохо, тут была небольшая группа ребят и вожатая, мы гуляли по парку и окрестностям, да к тому же не учились (поскольку лагерная смена приходилась на учебный год, несколько часов в день артековцы учились). На работах по приведению лагеря в порядок использовались пленные немецкие солдаты под руководством своих офицеров, они приносили на кухню изолятора дрова, за что поварихи их подкармливали. Помню, что неприязнь у нас вызывали только немецкие офицеры, которые вели себя высокомерно, ходили с руками за спину и покрикивали на работающих солдат. Не припомню, чтобы я видел там наших конвоиров. Остаток смены я провел со своим отрядом, мы ездили на катере к двум знаменитым скалам Адоларам, ходили на гору Аю-Даг, похожую на огромного медведя, пьющего воду из моря. Поскольку море было еще холодным, мы не купались, а только брызгались водой. Пионервожатые мужчины были, как правило, фронтовики, получившие ранения и присланные в «Артек» фактически на отдых. В нашем отряде вожатым был моряк, лишившийся руки, поэтому нашей отрядной песней он предложил сделать известную в те годы песню «Прощайте, скалистые горы». На обратном пути на одной из остановок поезда я купил на оставшиеся карманные деньги большую связку фиолетового лука маме в подарок.

В 1947 году была отменена карточная система и проведена денежная реформа с обменом денег в соотношении 10:1, кроме звонкой монеты, которая за некоторое время до обмена начисто исчезла из обращения. Помню, в трамвае, на котором я иногда ездил в школу, кондуктор брала с каждого пассажира вместо 15 копеек 1 рубль, не давая сдачи и не позволяя платить одному за несколько человек. И до отмены карточек существовала свободная продажа продуктов в так называемых коммерческих магазинах, но цены в них были фантастические...

(На этом можно бы и закончить детские военные воспоминания юного москвича – моего старшего брата. Может показаться странным, но в том же 2003 году я попал в больницу и там, среди безделья, начал писать первый вариант своих детских воспоминаний «Письма к внуку», имеющих тоже в большей степени «семейное пользование». Часть из них, посвящённая моей жизни в суворовском училище, была опубликована в уже упомянутой газете «Кадетское братство» за ноябрь-декабрь 2013 года. Они помещены в Главе 6 вышедшей в 2018 году моей книги «Ополченье, где ты? Отзовись!.. 1941» - И.М.).


Рецензии