Товарищ хирург Глава 23

Платон пришел в вагон раньше всех и занял себе хорошее место у окна. Он наивно полагал, что это место избавит его от необходимости общаться с соседями: можно просто отвернуться и сделать вид, что ужасно интересуешься пейзажами. Но унылый пригород Петрограда не привлекал его; Платону впервые в жизни захотелось, чтобы паровоз поскорее вырвал его из мучительной суеты страшного города и умчал в изумрудно-серую, туманную даль северных лесов.

Паровоз обдавал окна вагонов дымом с мелкими крупинками сажи, которые налипали на мокрое стекло. Платон предусмотрительно запасся газетой, чтобы укрыться под ней от посторонних глаз. Вагон обещал заполниться под завязку; несмотря на постоянные тревожные слухи о непорядках на железной дороге, вроде трафика опиума и нападений на женщин, люди массово перемещались, совсем как мыши в клетке. Совершалось невиданное доселе движение человеческих масс, только какой во всем этом был толк и смысл?

Вот и Аглая куда-то пропала. Платон не терзался ни малейшим угрызением совести по поводу того, что сказал ей в последнюю их встречу. Наоборот, он чувствовал вожделенное облегчение внутри!

И все же её отсутствие на рабочем месте не могло не вызывать вопросов. Раздражали неподготовленные, как он любил, операционные, раздражала путаница в инструментах. Хотя, после смерти того пациента, Платон оперировал крайне мало, не признаваясь себе в том, что стал бояться заниматься тем, что раньше составляло смысл его жизни. Теперь смысл жизни затмили аборты, - надо же было как-то выживать. Платон ощущал, как будто вокруг него замкнулось какое-то адское кольцо, из которого ещё совсем недавно был выход, как застежка в карабине. А теперь лазейки больше нет, и он весь в тисках своей невидимой тюрьмы.

А что же Аглая? Кто-то из коллег сказал, что она взяла больничный. Ну, пусть подлечится... Платон тоже сбегал из Петрограда в надежде, что родная деревня успокоит его расшатанные нервы. 

Место напротив Платона занял какой-то юркий прощелыга, рядом с ним опустилась краснощёкая девушка со спящим в свертке младенцем. Платон весь напрягся, как струна: именно таких персонажей он меньше всего хотел видеть во время своего путешествия. Ну почему маленькие дети с младенцами преследовали его на каждом шагу?! Молодая мамаша была, видимо, напугана предстоявшим путешествием. Крепко прижимая к груди дитя, она то и дело озиралась по сторонам, отчего шаль на её голове разметалась, приоткрыв посеревшие от пота светлые волосы.

Если проснётся, ребёнок, конечно, будет плакать, - и вот это станет для всех настоящим испытанием, особенно для Платона. Мать, конечно, начнёт зажиматься, чтобы приложить его к груди, на которую начнут глазеть все сидящие неподалёку мужики. Вот она, свобода, - достижение нынешнего века. То, что раньше совершалось в величайшей тайне и оттого было освящено особой красотой и торжественностью, теперь совершалось на глазах у зевак и потеряло свой сакральный смысл. Обесчестилось, опошлилось, обессмыслилось, принесённое в жертву призрачному прогрессу.

Платон смотрел на это с чувством гадливости, именно гадливости, а не удивления, потому что уже мало что могло удивить его. Он сам стал самым беспощадным инструментом этого прогресса, его слугой, рабом; он продал душу. Раньше продавали душу дьяволу, теперь отдавали её во власть прогресса, - не было ли это в реальности олицетворение одного и того же кошмара под разными именами? И тут, и там прослеживалась одна и та же неотвратимая зависимость, и дань моде не была ли еле слышной, но навязчивой диктовкой, исходившей из соблазнительных уст сатаны?

Ребёнок зашевелился и закряхтел в своём кульке; мать принялась его укачивать. С соседнего места прощелыга, - как про себя прозвал его Платон, - осматривал девушку придирчивым взглядом, отмечая её не лишённые привлекательности глаза, губы, розовые щеки, обтянутые молочно-бархатной кожей. Одежда простолюдинки, - ой, извините, представительницы молодого рабочего класса, - нарочно подчёркивала притягательность её наружности.

Прощелыга сальными глазами облизывал соседку, Платон, не отрываясь, следил за прощелыгой. Было в этой игре перекрещивающихся взглядов что-то магическое, что держало Платона в напряжении. Он знал все, что теперь томилось в теле прощелыги, знал каждую мельчайшую мысль в его голове, - знал оттого ли, что многолетний опыт врача научил его наблюдать, или знал потому, что душа его, соприкоснувшись с грязью, загрязнялась. Грязь чернильным пятном растекалась внутри его души, - оттого и открыто ему было видение и чувствование страстей в душах других людей. Как животные чувствуют друг друга по запаху, Платон находил и выделял тех, кто, как и он, был одержим страстями.

Заметив необычно пристальный взгляд соседа напротив, прощелыга ладонью затёр к темечку липкую прядь сальных волос и эту же руку протянул Платону с целью познакомиться.

- Матвей, - просто представился он.

Платон нехотя пожал протянутую руку, чувствуя, как на его ладони остается липкий след. Волосы у соседа были редкие, цвета невнятного, хотя в остальном он был, вообщем-то, привлекателен. Есть люди некрасивые, но которые пленяют блеском и живостью своих глаз. Спокойный человек посмотрит спокойно, может быть, даже равнодушно, а этот нет, этому до всего есть дело, и он непременно всех зацепит своей неуёмной энергией. Люди к таким тянутся, сами не зная, отчего, - даже как-то против своей воли.

- Платон, - представился Платон.

- А вас как? - спросил Матвей, обратившись к соседке. Она даже удивилась, посмотрела на него испуганными глазами, но тихо сказала:

- Аполлинария.

- Да не дрожи ты так, Аполлинария, - сразу начал сосед в какой-то слишком уж свойской для первого знакомства манере. Платон усмехнулся, вовремя прикрыв рот газетой, и со скучающим видом снова уставился в окно. Он знал, с незначительными, может быть, погрешностями, какой дальше последует разговор.

- Не бойся, никто не тронет тут ни тебя, ни твоего дитятю.

- Я и не боюсь, - заявила Аполлинария, хотя в самом деле она очень боялась; у ней в глазах стоял страх, которым Матвей откровенно наслаждался.

- Вот и хорошо! Вот и правильно! Это ответ современной советской девушки! А где папка ваш?

- На заработках.

- Понятно. Да ты не бойся! - он скользнул по её щеке взглядом, которого следовало бы бояться. Вообще, судя по наружности, он годился ей в отцы, но, конечно же, в глубине души почитал себя тем ещё молодцом.

- Мы тебя в обиду не дадим! Силушка-то есть, силушка, как в молодости! Никуда не растерял, плещет через край, - он перешёл на шёпот и шептал уже в самое её ухо, прямо над головой ребёнка.

Аполлинария смущалась и не знала, куда себя деть от становившегося назойливым соседа. Можно было, конечно, встать и уйти, да где она теперь найдёт место с ребёнком, - вагон забит людьми. Теперь такие времена пошли, что уступать место женщине неэтично. Всякая советская женщина обязана на это обидеться. Что ж поделаешь, если духом Аполлинария, похоже, застряла в прошлом веке. Конечно, и в этом душном вагоне, можно было отыскать тех, кто, как она, был из века ушедшего и сочувствовал ей, - однако, в тайне, чтобы не стать подозреваемым в нелояльности к новым порядкам.

Платон смотрел на неё и видел, что она элементарно не решается потревожить посторонних людей, что нет в ней той нахрапистости, на которую он вдоволь насмотрелся в Петрограде, - и храбрости, чтобы отшить навязчивого ухажёра, - и Платону стало жаль её! Она тоже пару раз пересекалась с ним взглядом, пытаясь понять, а этот что за человек.

- Да что ты вцепилась в него, дурёха! - продолжал Матвей, имея в виду ребёнка. - Эх, что над ними трястись-то так, они вон, вылазят, как грибы после дождя, когда надо и не надо! - он засмеялся в одиночестве. - Я таких четверых нажил, - и это только те, о которых мне доподлинно известно, - так особо не бился над ними. И ничего! Выросли, на ноги встали, один даже при власти у меня... А сколько их ещё по белу свету раскидано, и не сосчитать. Я по молодости-то ох как любил это дело, да и теперь охоч! Поносила меня судьба по бескрайним просторам матушки-России, невесёлые все были мои скитания, поэтому радовал себя, как мог, что уж тут?

Все, с замученным видом, вынуждены были слушать эти душеизлияния, и никому не хватало смелости заставить замолчать дурака. Сколько раз, не желая отбиваться от бездушной социомассы, мы терпим не только надругательства над своим слухом, - но и вербальные преступления против нас самих, против всего человечества. О, это были не высокопарные размышления в голове у Платона, - ему, как никому другому, было известно, что это за преступление, и каким слабодушием оно попускается.

Платон вдруг почувствовал, как все его тело наливается расплавленной яростью; он готов был разорвать Матвея на куски, прямо здесь, на глазах у всех, - хотя и хранил самый беспристрастный вид. Платон бегло взглянул на Аполлинарию, в самые её зрачки, умоляющие о помощи, - и спусковой механизм сработал.

Платон аккуратно свернул газету и положил её на столик перед Матвеем. Казалось, что за его движениями в это мгновение следило все купе, но он не суетился. Матвей, удовлетворённый своей непрошеной исповедью, замолк, мармеладными глазами облизывая Аполлинарию.

- Скольких, говоришь, ты обрюхатил?

Матвей взглянул на Платона мутно, явно обескураженный неожиданностью вопроса. Но тут же вернулся в шутливое своё расположение духа и махнул рукой в воздухе.

- Да как теперь скажешь? Я разве считал? Говорю тебе, много, - а сколько конкретно, шут его знает.

- Ну, коль не врешь, то я тебя спрошу кое о чем, - Платон говорил тихо, почти шепотом, так, что иногда его голос переходил в какое-то змеиное шипение. - Вот потешился ты сполна, а дети тебе не нужны, хоть ты и гордишься своей производительностью. А ты знаешь, что проблемы от твоей плодовитости зачастую потом решают другие, ни в чем не повинные люди... Вот интересно, если бы тебе предъявили твоих младенцев, смог бы ты с ними расправиться? С холодным сердцем. Мог бы собственными, вот этими самыми руками раздавить или разорвать их? Взять своего отпрыска и, - пока он такой беспомощный, - размозжить,  предположим, его голову о стену?

Прямота и хладнокровие вопроса заставляли задуматься о нервном здоровье спрашивавшего. Точно так, как подозрение о психической или заразной болезни заставляет отшатнуться от человека, Матвей почувствовал себя неважно и уже, наверное, пожалел, что затеял этот разговор.

- А к чему мне думать об этом?

- Вот именно! - воскликнул Платон так, как будто они вместе только что решили какую-нибудь нелегкую задачу. - К чему мне страдать, если я могу оставить страдания другим? Такая простая формула! - Платон даже рассмеялся. - А ты никогда не пытался проследить, хотя бы мысленно, скорбный путь своего эякулята?

- Чего?! - не понял Матвей.

- О, да ведь это любопытнейший путь! Ты никогда не задумывался о том, что маленькие биологические клетки могут погубить душу целого человека. И твою они, возможно, уже погубили, - Платон говорил возбуждённо и радостно. - Тебе на них, конечно, наплевать, а вот им до тебя прямое дело. Для кого-то из них, по самоотверженной воле матери, все-таки наступает рассвет, - и они безропотно принимают долю безотцовщины, растут бесхребетные и затюканные всеми вокруг, особенно, если у матери появляется новый любовник. Кому ж охота возиться с чужими детьми, тем более теперь, когда широкие жесты души - не в моде?! И остаются эти... недоврачи, недоученые, недоучителя, недоматери, недоотцы, недограждане, - одним словом, недолюди уродливым феноменом на поприще величайших судеб, которые, возможно, были им заготовлены ещё до рождения. Понимаешь ты все это?! Я часто об этом думаю, думаю, кого мы убиваем каждый день...

- О, ну, если так, то это ты не по адресу. Я уж точно никого не убивал!

- Убивал, - сладко и протяжно заверил Платон. - Вопрос только, чьими руками.

- Да ты - дурак! - воскликнул Матвей и отчего-то начал подниматься со своего места, позабыв про Аполлинарию.

Платон рассмеялся.

- Дурак? Ну да, возможно, уже да! А знаешь, скольких я уже убил, -возможно, величайших в своём роде, - хлебопеков, сапожников и машинистов, а скольких в придачу профессоров, чиновников, военачальников, актрис, теноров! Да и черт с ним, с величием, - может быть, им суждено было стать самыми посредственными людьми, а я не дал им даже этого!

Удирая, Матвей ещё несколько раз оглянулся, не следует ли за ним странный человек со зловещим взглядом. После его ухода, однако, облегчения так и не наступило в душах присутствующих. Все сидели натянутые, как струна, не решаясь посмотреть в сторону своего попутчика, так напугавшего их своим рассказом. Его сочли за умалишённого, но складность его речи и добротность внешнего вида ставили под сомнение эту гипотезу, отчего становилось ещё более не по себе. Кто это сидел рядом с ними сейчас и уверенно рассказывал столь страшные истории? Люди подсознательно чувствовали какую-то темную силу, которая исходила от Платона, заполняя пространство маленького купе и стучась в души, трепетавшие от первобытного страха.

Платон отчего-то наслаждался впечатлением, которое произвёл на этих людей: и на Матвея, и на Аполлинарию, и на других. С некоторых пор ему нравилось, что люди бегут от него, сторонятся. Он снова взял газету и, со странной улыбкой на губах, углубился в чтение. Вернее, Платон думал, что читает, на самом же деле он сидел и лелеял в душе одно единственное воспоминание - о темном амбаре, где он мечтал схорониться хотя бы на некоторое время в компании своего чёрного Чертополоха. Хотел, чтобы его не трогали, хотел вспомнить себя в пятнадцать лет, когда на его душе ещё не было тяжкого груза грехов, который с каждым днём становился неподъёмнее.


Продолжить чтение http://www.proza.ru/2020/04/06/2440


Рецензии