Алма-Ата военная

                АЛЕКСАНДР  ЛУХТАНОВ

                АЛМА-АТА  ВОЕННАЯ


                АННОТАЦИЯ

Старая, похожая на деревню, Алма-Ата начала сороковых. В мирную, почти патриархальную жизнь горожан врывается война. Вместе со взрослыми военное лихолетье переживают и дети. Суровая пора, но тяжелые испытания, недоедание, голод и другие лишения не могут заслонить яркие и светлые воспоминания детства, впечатления и события в жизни людей и города Алма-Аты военного времени и послевоенных лет. Эта книга о военных и первых послевоенных годах в Алма-Ате.

СОДЕРЖАНИЕ
Наша улица.
Поганка.
Сад.
Жабы
Вечер на террасе.
Собачий ящик.
Кедровые орешки.
Проводы
Солнечное затмение
Уличные сценки
Улыбка Эрнста.
Папа Эхинокок III.
Рыжик.
Черепок.
Кастрюлька с супом.
Эх, прокачусь на колбасе!
Похлебка.
Фронтовые сто грамм.
Несчастный случай.
Наводнение.
Воры.
Площадь Коминтерна
«Амангельды»
Первая учительница
Зебра...полосатая
Домик на линиях
Котофей Степан Иваныч
 Заморская птица удод
Как я поливал сад
Караси в сметане
Заклинатель змей
Скакуновский сад
Пол человека
Пайка хлеба
Воришку поймали!
Генеральский дуб
Ореховый сад
Рогатка
Ночные голоса
Актюз
Древняя выработка
Вася чечен
Пугасовка и Головнушка
Разноцветный художник
Военные огороды.
Бутылка шампанского.
 Алматинский мятеж.



                НАША УЛИЦА
     Я вспоминаю улицу в тополях и карагачах, заросшую бурьяном, белым клевером и мелкой травкой, в народе называемой птичьей кашкой. Здесь собиралась гурьбой ребятня, зорили гнезда воробьев, сшибали прутьями бабочек или играли в шумные веселые игры
  Пирамидальные тополя напоминали метлы с торчащими в ветвях пучками соломы - птичьими гнездами. Отчаянно чирикали стаи воробьев, в гнездах пищали желторотые птенцы, а с вершины большого серебристого тополя желтая звонкоголосая иволга по утрам будила громким криком:
- Фиу-лиу!
Весной оттаявшие пригорки кишели вереницами красных солдатиков, пестрели желтенькими цветочками куриной слепоты. Карагачи и вязы еще не распустили листья, а уже цвели пахучей кашкой, которой с удовольствием угощалась ребятня. Знойным летом сохли и никли травы, жухла листва на деревьях, но по обочинам цвел розовый чертополох, а по утрам распускались бутончики сине-фиолетовых вьюнков.
Посередине улицы шла узкая полоска дороги, по которой изредка, скрипя колесами, катила телега. Если же появлялся автомобиль, что бывало очень редко, то улицу заволакивали клубы пыли.
Хотя и в буераках и буграх (зимой здесь катались на санках), вся улица, как и всюду в Алма-Ате, была пряма, будто прочерчена по линейке. Согласно преданиям, город проектировал и размерял лично губернатор, знаменитый Колпаковский.
- Генерал сам садил деревья и приказывал делать это и другим, - рассказывала бабка Агафья, прожившая в городе всю жизнь, - а кто не слушался, того пороли.
- Неужели так и пороли? - улыбаясь, не верил папа.
- А что тут особенного, конечно, пороли, - уверяла Агафья.  - А как же без строгости, тогда ведь порядок был. Опять же казаки жили, а они всегда при плетках.
С одной стороны улица упиралась в Поганку, с другой - в купола виднеющегося вдали собора. Когда и где бы ни играл на улице, а посмотришь вдаль - там перед глазами овальные луковки и золоченые кресты. Все жители гордились кафедральным собором, а любой мальчишка мог рассказать, по крайней мере, две легенды о нем. Близких, впрочем, к истине.
Одна - о том, что собор самое высокое деревянное здание в мире.
- Ну, если не самое высокое, то второе - это уже точно, - добавлял всезнающий алма-атинец.
Другая легенда ведала о страшном землетрясении, разрушившим весь город, но не тронувшим собор. Он остался цел и невредим, и лишь погнулись кресты.
Агафья же дополняла:
- До революции звон колоколов верненского собора был слышен в станице Софийской (так назывался город Талгар), в 20 верстах от города.
 Улицы Кастекская, за речкой Поганкой (Весновкой), Строительная и дальше Дехканская были последними и служили  окраиной  города. Дальше простиралась волнистая казахская степь, куда ходили собирать тюльпаны. А вся западная часть  Алма-Аты с давних пор называлась Кучугурами, что означало кочковатая, неровная местность. Возможно, за «кочки» часто принимали курганы, которых было много всюду под горами, а вдоль речек в особенности. Там же торчали камни – огромные  окатанные валуны, вросшие в землю и очень похожие на балбалы, как называли каменные изваяния древних обитателей Семиречья.
Когда-то до революции на Весновке стояли водяные мельницы. С приходом электричества они стали не нужны, их забросили, и воспоминанием о них долгое время служили каменные жернова, нередко встречаемые на улицах. Часто их употребляли в качестве каменной опоры для больших деревянных ворот. Ох, уж эти ворота! Огромные  сооружения с крышей, с кованными железными засовами и  металлическим кольцом для рук. В памяти людей все еще оставались времена, когда в них с грохотом въезжали таратайки, брички, а то и кареты, запряженные тройками.
Сейчас трудно поверить, но во времена моего детства на коньках катались гораздо больше, чем сейчас. А ведь и катков не было, да и коньки нигде не продавались. И все же на улицах, прямо по утоптанному снегу или обледенелым дорогам, всюду бегали мальчишки на коньках, привязанных веревками к валенкам или ботинкам. На коньках бегали в школу, магазин или просто катались на замерзших лужах или речках.
У меня тоже были коньки, называемые «снегурочками». Само название говорило о том, что предназначались они для катания по плотному снегу и имели загнутые в виде завитушек носки. О том, что коньки можно приклепать к ботинкам, никто и понятия не имел. Это было совершенно непозволительной роскошью, ведь у многих вообще не было обуви. Но попробуйте привязать непослушные коньки так, чтобы  они не болтались! Понятно, что это требует силы и настоящего искусства. У меня коньки все время съезжали на бок, что, конечно же, изрядно портило все удовольствие от катания. Ох, и помучился я, прежде, чем уверенно стал на ноги и покатился!
Все же к «снегурочкам» было довольно презрительное отношение. Их называли девчачьими и предпочитали другие коньки, например, «ласточки» с острыми носками, которыми можно было упираться и отталкиваться при катании. Но выше других ценились «дутыши» или по другому «канадские». Это были действительно удобные и быстроходные коньки почти такие же, на каких сейчас катаются хоккеисты. Иметь их считалось шиком, и каждый мальчишка мечтал их приобрести. Никаких магазинов спорттоваров во время войны, как впрочем, и любых других, за исключением самых бедных продовольственных, не существовало и в помине. Все покупалось и продавалось «с рук», поношенное и старое, обычно у знакомых мальчишек или на барахолке.
Самым шикарными все же были длинные и острые беговые коньки, называемые «ножами». Впрочем, кататься на них было практически негде, так как они требовали чистого и гладкого льда.
По замерзшей Поганке любили кататься на санках, отталкиваясь заостренными железными штырьками. Устраивали даже бои, сталкиваясь «на абордаж».
Каждая эпоха имеет свои особенности и свое лицо. Даже во время войны жизнь не замирала, все, даже дети, приспосабливались, как могли. Например, не выпускалось велосипедов, делали деревянные самокаты, вместо колес прикрепляя принесенные с заводов шарикоподшипники. Грохот стоял, когда такой самокат катился по асфальту!

                ПОГАНКА
Поганка - это захудалая речонка, получившая свое название из-за мутной воды. Моя старшая сестра Леля рассказывала:
-Когда ехали  в Алма-Ату из Семипалатинска, отец все говорил: «Там, рядом с Поганкой будем жить». И Леля все удивлялась, что это за гриб такой знаменитый? Наверное, очень какой-то большой. А это оказалась речка, и совсем не большая, почти ручей. Но для меня, как и для всех пацанов, Поганка была наилучшим местом для игр и забав. Мы не обращали внимания на цвет воды и купались с утра до вечера. Летом, в жару воду забирали на полив, и речушка мелела - впору курице пешком перейти. Тогда мы строили из камней запруду, благо округлыми  валунами-голышами было усеяно все русло.
Вода шумит, водопадом перекатываясь через плотину, а в пруду глубина уже по пояс. Вода теплая, но бурая от ила, да мы и сами такого же глинисто-коричневого цвета то ли от солнца, то ли от грязи.
Вдоволь нанырявшись, мы ложились на гальку, посыпая себя горячим песком. Над нами сверкало горячее солнце, с щебетом реяли ласточки, а по речной гальке расхаживала, перепархивая с камня на камень, изящная сизо-голубая птичка с длинным хвостом. Остановится, покачает хвостиком и бежит дальше. Мы ее звали синичкой и уже потом, гораздо позже я узнал, что настоящее название птицы - трясогузка.
На берегах пасли коз, ишаков, коров и разную другую домашнюю скотину. Оттого и травы сохранялись здесь в основном колючие и горькие: высокий, в человеческий рост, чертополох с розово-фиолетовыми цветами, колючки с огромными, длиной в палец,  желтыми шипами, да цикорий, который называли васильком за его ярко-сине цветы. Травы все дикие, степные, таких  сейчас в городе уже давно нет. А тогда, где-нибудь в конце лета, когда все высыхало, в поле босиком не выходи - сплошные шипички да колючки.
Зато в июне, бывало, выйдешь пораньше утром, когда еще держится ночная прохлада, а берег будто вспыхнул красными огоньками. Это расцвели дикие  маки. И как все это ловко устроено: лопались пупырчатые бутончики, а оттуда, разворачиваясь, будто скомканная бумажка, раскрывались алые лепестки.
Родители, отпуская нас на Поганку, были спокойны, зная, что ничего с нами случиться не может, а главное - утонуть никак нельзя. У нас же, пацанов, насчет опасности было свое мнение. Пуще всего, больше змей, жаб и пауков, боялись живого волоса.
- Живой волос! - закричит кто-нибудь испуганным истошным воплем. И все, как ошпаренные, выскакивают из воды.
Что же это за живой волос и существует ли он на самом деле?
Я видел его всего один раз. Это черный, действительно очень тонкий и очень длинный червь, но, конечно, намного толще любого волоса. Верили, что он впивается в тело человека. Не заметишь, и уж тогда конец. Будет пробираться насквозь через все тело, пока не доберется до сердца. На самом деле все это чепуха  и для человека этот червь вовсе не опасен.
А вот рыбы в Поганке не водилось никакой. Как то раз после спада большой воды, я нашел в усыхающей лужице среди камней крохотных рыбьих мальков. Для меня они были диковинней золотой рыбки. Как драгоценность, я принес их домой и пустил плавать в бочку. Там они и жили до самой зимы, пока воду не сковало льдом.
Весной  протаявшие берега Поганки служили местом игр, в обрывистых глиняных берегах рыли пещеры, называя их «штабами», а потом берег на берег сражались в «войну», швыряясь гладкими окатанными гальками.
Даже зимой, когда воду сковывало льдом, притягивала к себе Поганка. По льду катались на коньках, а с берегов скатывались на лыжах и санках. Сейчас трудно поверить, но в те годы в Алма-Ате была настоящая зима со снегом, хотя и не слишком глубоким.


                САД
Наш сад совсем небольшой, но в нем росло почти все, что бывает в алма-атинских садах: яблони, груши, сливы и даже виноград. Гордостью сада была яблоня сорта «Александр» с огромными ярко-красными плодами. Отец, бывая в командировках в Москве, обязательно привозил для друзей гостинцы - яблоки. В трамвае его всегда спрашивали:
- А вы, случайно, не из Алма-Аты?
-Да... А как вы догадались?
- Яблоками очень уж хорошо пахнет, - вздыхая, говорила кондукторша. – Наверное, из
 вашего чемодана...
Папе тут же приходилось угощать кондукторшу и пассажиров.
Слава алма-атинских яблок шла по всему Советскому Союзу.
Любимое папино детище - виноград. Но сколько с ним хлопот! Осенью закапывать, весной поднимать. Беспокоиться о заморозках, опрыскивать, обрезать. Папа «торчал» (по выражению мамы) на винограднике по всем выходным, а он все равно плодоносил плохо - все-таки в Алма-Ате для винограда было прохладно.
Как ни мал сад, а были в нем и любимые  уголки, особенно на задворках, густо заросших малиной и сливами. Мне они казались лесной чащей, особенно по вечерам, когда все погружалось во мрак и уж тогда, точно, превращалось в дремучий лес. Верхом бесстрашия было переспать в гамаке, подвешенном в дальнем углу сада. Как сладко замирало сердце, когда в доме тухли огни, все стихало, а ты оставался один на один с ночным, ставшим таким таинственным, садом!
Днем же здесь было уютно и покойно. Крохотные серые стрекозки лениво и неспешно летали в сумрачной тени деревьев. Вцепившись в сухой сучок, они часами сидели пучеглазые и неподвижные.
С оловянисто-лиловых сливовых стволов стекала янтарная, как мед, застывшая смола. Она так и просилась в рот, а возьмешь - одно разочарование: ни сладости, ни вкуса.
А в стрелках солнечного света, пробивающихся меж ветвей, беззвучно трепещет серебристыми крылышками пестрая муха. Дрогнет, перелетев с места на место, и опять стоит в воздухе, наслаждаясь полетом.
Но все-таки наш сад ничто по сравнению с соседским - огромным и запущенным, как дикий лес. В нем был даже овраг, буйно заросший одичавшими деревьями и заваленный буреломом. «Там и сам черт ногу сломит», - говорила мама. Какие только птичьи голоса не доносились оттуда: соловьев, иволги и даже кукушки! Хозяином его был маленький, пузатый старичок по фамилии Скакунов. Разумеется, все звали его Скакуном. Он держал двух черных коней, фаэтон и занимался извозом. Ходил он в сапогах и в рубашке навыпуск. С растрепанной черной бородой, со сверкающими глазами и вечным бичом в руке, Скакун был похож на цыгана, и его все боялись, особенно мы, дети. Про него говорили, что он красный партизан, но мама относилась к этому скептически, говоря:
- Какой он партизан! Разбойник он, а не партизан.
- Убивец он, - поддакивала бабка Агафья, - какая разница, кого убивал, красных или белых.
Одно время папа арендовал скакуновский сад, и мы пасли там коз. Сколько волшебных воспоминаний связано с ним! Там играли в прятки, гуси-лебеди, да и разные другие игры, которые придумывали сами. Тогда все было обычным, даже обыденным, но теперь я знаю, что вот с того сада меня уже потом потянуло в лес и горы, и с этим садом в душе я прожил всю последующую жизнь и живу сейчас.

                ЖАБЫ
В саду водилось великое множество жаб. Стоило приподнять большой плоский камень или бревно, лежащее на земле, как оттуда обязательно выпрыгивало одно, а то и сразу несколько этих отвратительных созданий. Особенно много их было в дальнем углу сада, заросшем ядовито-зеленой полынью. Там без опаски нельзя было сделать и шагу, а босиком и тем более: ступишь и в ужасе отдернешь ногу, ощутив под подошвой холодное и мягкое живое тело. И дело тут вовсе не в каких-то там бородавках - я не верил, что они бывают от жаб, а в том, что эти существа были мне неприятны. Все разные, от огромной почти черной,  с бугристой спиной, до худой, с гладкой кожей пятнисто-грязного цвета, они были одинаково безобразны. К тому же они неприятно пахли. Стоило дотронуться до бородавчатой спины, как появлялась белая капля, пахнущая так дурно, что я в ужасе убегал.
Жабы обожали прохладу и тень. Чтобы спрятаться от жары и солнца, они забивались в любые щели, в норы и подвал. Как-то мама, спустившись в подпол, чиркнула спичку и в ужасе попятилась. Со всех сторон в темноте горели глаза маленьких дракончиков. Исхудавшие до неузнаваемости, жабы стояли на задних лапках и скреблись по стенкам, в тщетной надежде выбраться наружу. Они смотрели на маму выпученными глазами приговоренных к смерти. И хотя мама довольно спокойно относилась к присутствию этих тварей, от неожиданности у нее невольно вырвалось:
- Тьфу, какая гадость!
Потом она взяла веник и стала сметать жаб в ведерко. Жабы выпрыгивали, шлепаясь об пол со звуком брошенного на стол куска теста.
С безобразным видом жаб никак не увязывалось их пение, мелодичное и приятное. Так как большая часть времени летом проходила в саду и на веранде, то длинными июньскими вечерами все мы наслаждались пением жаб на Поганке. Наверное, их там собирались сотни, и их певучие трели слагались в один звонкий и очень мелодичный хор.
Как-то уже в вечерней темноте я заметил на Поганке блуждающий огонек. Сначала я подумал, что это мальчишки, но потом услышал старческое покашливание и бормотание. Старик бродил с палкой и, подсвечивая фонарем, зачем-то шевелил камни. Это было так загадочно, что я насмелился подойти ближе.
- Вот хожу, как лунатик, - заметив меня, сказал дед, - гоняю лягушек.
- Жаб? - переспросил я.
- Жаб или лягушек, какая разница, - ответил дед, и ткнул палкой. - Все одно, больно громко трещат.
Я промолчал, не став оспаривать этот факт, а старик продолжал:
Я-то ничего. Мне они пускай хоть лопнут от своего крика, а вот моя бабка не может из-за них спать.
    - Вот она, окаянная! - дед с силой ткнул палкой и, конечно, не попал. - Одна тут особенно громко заливается. Надо бы ее найти.
И дед пошел, спотыкаясь и постукивая палкой. Я же подумал о том, сколько у жаб врагов, все их не любят, всем они противны. Вот и я считаю их своими врагами только за то, что они безобразны. А ведь без жаб не будет их пения, придающего ночи столько очарования.
 
                ВЕЧЕР  НА ТЕРРАСЕ 
Теплый летний вечер. Смолкает дневной шум, спадает жара. Сумерки сгущаются над городом.
- Господи, наконец-то пекло кончилось, - облегченно вздыхает мама. - Хоть вздохнуть теперь можно, а то ведь сил нет от этой духоты.
    Летом вся наша жизнь проходит в саду и на террасе. Здесь обедаем, а вечером собираемся всей семьей и пьем чай.
На столе стоит горячий самовар. Внутри его потихоньку что-то урчит, сердито булькает и клокочет, пар выходит из маленьких дырочек на крышке. Чуть-чуть попахивает саксауловым дымком и ... кипятком. Это трудно объяснить, но это так: вскипевшая в самоваре вода имеет едва уловимый, но замечательный и неповторимый аромат. И чай из него куда вкуснее, не то что из электрического чайника.   Мама расставляет на столе малиново-красные чашки из кузнецовского сервиза. В вазочку на тонкой стеклянной ножке кладет урюковое варенье. Где-то внутри его, отражаясь от света керосиновой лампы, горит рубиновый огонек.
С гор тянет прохладный ветерок, который папа называет вечерним бризом. Он приносит с собой запахи душистого табачка и цветущей липы. Но главное, с ним приходит свежесть и  избавление от дневного зноя. А между деревьями на фоне мерцающего звездами неба бесшумными хороводами носятся летучие мыши.
Странные это существа – вечерние сумеречницы.  Они будто пришельцы потустороннего мира. О них рассказывали разные небылицы, будто садятся они на все белое и даже вцепляются вволоса блондинов. В наступивших сумерках они носились над головами, будто и впрямь готовые с нами пообщаться. Мы пробовали натягивать в темноте белую простыню, но ничего из этого не получилось. Беззвучные немтыри не обращали на нее никакого внимания  и, наслаждаясь полетом, уносились в темноту, чтобы через несколько секунд повторить свой маневр.Ассы полета, они ничем не уступали в мастерстве ласточкам и стрижам.
С вершины тополя стрекочет большой зеленый кузнечик, томно и страстно поют на Поганке жабы. Мошка роем кружится над лампой.
Вдруг в полосу света сверкающим метеором врывается большая мохнатая бабочка. От неожиданности все вздрагивают, а мама даже машет руками.
Бабочка носится как угорелая, то исчезая в темноте, то появляясь снова. Я бросаюсь за ней, с грохотом отталкивая стулья, но не так-то просто поймать обезумевшую от света ночную гостью!
- Да зачем она тебе? - говорит мама. - Все равно поиграешь и бросишь. Пускай себе  живет.
Мама, конечно, права, тем более что таких бабочек я едва ли не каждое утро нахожу за ставнями, где они прячутся, налетавшись за ночь. Огромные и мохнатые, с толстым мягким брюшком, бабочки бывают двух расцветок: с синими и красными радужными полосками. Назывались они интересно: синие и красные орденские ленты.
Но самый желанный гость - жук носорог. С басовитым гудением он врывается на свет, и ударившись о стенку, камешком падает на пол.
Ну что за панцирь у него! - твердый и жесткий, как латы рыцаря. И сам жук, крепкий и сильный на удивление. Я садил его с вечера в пустой спичечный коробок, но утром он неизменно оказывался пустым. Непостижимым образом пленник умудрялся открыть коробок и удирал.
Звякали ложечки, неторопливо текла беседа. Город давно замер и теперь становилось слышно, как где-то вдали пыхтит паровоз и стучит молот на военном заводе. Воздух все более свежел, ночь вступала в свои права.
- Ну, вот и кончился день, - говорила мама, но я ее уже не слышал, я спал.

                СОБАЧИЙ ЯЩИК
Одной из непременных примет города, такой же, как ассенизационный обоз, точильщики и паяльщики, лотошники-продавцы мороженного, нищие и гадалки, был и собачий ящик.
- Собачий ящик, собачий ящик! - несется по улице панический детский крик.
В этом крике и страх, и любопытство, возмущение и отчаяние. Трудно себе представить зрелище, которое бы вызвало среди ребятни больший ужас, чем появление на улице громыхающего на телеге ящика-клетки для бродячих кошек и собак. Наверное, когда-то так же люди шли смотреть на смертную казнь, испытывая при этом страх и ужас, смешанный с любопытством.
По пыльной дороге с грохотом колес катится бричка, запряженная понурой клячей. Впереди на козлах двое небритых мужиков неопределенного возраста, в грязной поношенной одежде. На телеге большой деревянный ящик с зарешеченной задней стенкой - походная тюрьма для несчастных уличных псов.
Услышав возглас «Собачий ящик!» взрослые и дети в спешке загоняли своих Шариков и Жучек, мохнатых и лохматых любимцев по дворам и подворотням. Горе дворняжке, да и любой, пусть даже породистой собаке (в те времена таких почти не было) очутиться на пути страшной телеги. Исключение, да и то не всегда, делалось только для собак с ошейником или с намордником - признаком того, что они не бездомные, и у них есть хозяин.
Неразговорчивые и хмурые мужики вооружаются несуразно огромными клещами, крючьями, проволочными петлями, и начинается облава. Выставив орудия лова, собачники стараются окружить собаку, прижать ее к забору, отрезать пути отступления, и та, чуя смертельную опасность, панически поджав хвост, пытается удрать, или же в отчаянной решимости защищает свою жизнь. Но напрасно обреченное животное с остервенением бросается на крючья и клещи. Что могут сделать собачьи клыки против железа? Да и ловцы опытны и безжалостны. Редко какой собаке удается избежать печальной участи. Стальные клещи обхватят шею, один миг и визжащая в предсмертной тоске собака уже брошена в люк вонючего и грязного ящика, откуда уже нет выхода. Там, в темноте и тесноте печальным блеском светятся глаза черных и белых, больших и совсем маленьких, еще совсем недавно добрых или злых, а теперь одинаково понурых шавок. Бывает, вместе с обреченными псами печальной участи ожидают и жалкие кощенки, и что удивительно, никто не дерется, и здоровенные волкодавы не обижают маленьких. Теперь не до того, общая беда объединяет всех: слабых и сильных, комнатных и бездомных, породистых и дворняг. Впрочем, породистых в ту пору почти не бывало.
Мальчишки и девчонки гурьбой бегут за телегой, а из-за решетки на них с мольбой и надеждой смотрят глаза их затравленных любимцев. Но напрасно хозяин несчастной собачонки упрашивает молчаливых мужиков, собачники уже сделали свое дело  и вряд ли согласятся отдать свою добычу. Работа у них тяжелая и опасная, у них есть «план» и его надо выполнять. Сколько детских слез пролито у этих ящиков ужаса и скорби!
Как-то я спросил у своего старшего дружка Мишки, зачем кому-то нужны эти несчастные собаки.
- Зачем, зачем, - сердито передразнил Мишка, - обдерут шкуру на шапку, а мясо на мыло.
Давно, очень давно не вижу я этих собачьих ящиков, но до сих пор передо мной стоят просящие пощады и защиты глаза приговоренных к смерти псов.

                КЕДРОВЫЕ ОРЕШКИ
С началом войны к нам приехали родственники, эвакуированные из Москвы - тетя Зина с детьми Диной и Олегом. Тетя Зина была невесткой тети Фимы, приехавшей к нам еще раньше. А так как тетя Фима была моей родной теткой, то значит, Дина и Олег приходились мне двоюродными племянниками. Очень странная ситуация: Олег мой ровесник (нам было по шести лет) по правилам должен был звать меня дядей! Но, конечно, он меня так не называл, и мы обращались друг к другу запросто: Шурка и Алька.
Во время знакомства, как только родители вышли из-за стола и стали разговаривать на свои взрослые темы, Алька сделал мне знак: выйдем, мол, во двор. Мы вышли на улицу. Алька посмотрел по сторонам и сделал кислую рожицу. Я уже знал, что в Москве они жили на седьмом этаже и что с балкона их квартиры виден чуть ли не весь город. Да, Алма-Ата не была чета Москве, она считалась почти деревней. Мне было немножко обидно за свой город.
- Пойдем на Поганку, - предложил я.
Все-таки, это была наша главная достопримечательность.
 - А, знаю, поганка - это такой гриб на тонкой ножке - сказала Алька, - поганкой его зовут потому, что  он ядовитый и несъедобный.
     - А вот и не гриб, а речка.
     - Ну да, ври больше, - не поверил Алька, - речки Поганки не бывает.
      - Нет, бывает. Сейчас сам увидишь.
      Вдруг Алька вприпрыжку поскакал на середину улицы. Что-то привлекло его внимание.
     - Кедровые орешки, кедровые орешки! - радостно завопил он.
     Я подошел и рассмеялся.
      - Какие же кедровые, когда это козьи орешки.
      Здесь недавно паслась наша коза Шурка.
      - А вот кедровые, а вот кедровые, - настаивал Алька и стал собирать орешки в карман.
  - Пусть он их попробует на вкус, - ехидно заметил мой друг и сосед Юрка. Он был немного старше меня, мы и не заметили, как он подошел.
  - Вот и попробую, пожалуйста, - сказал Алька и засунул руку в карман.
Я испугался и стал просить:
     - Подожди, не пробуй, лучше пойдем в сарай, я тебе покажу такие же.
  Мы заглянули в козлятник. Шурка лениво жевала сено, а вокруг кучками были рассыпаны точно такие же орешки.
Поняв, что попал впросак, Алька сразу сник и насупился. Надо было как-то выходить из положения. Вдруг он очнулся от оцепенения и спросил:
- А ты знаешь, как дети рождаются?
Этот вопрос занимал меня самого. Недавно родилась моя сестренка Мира, и я приставал к матери: «Откуда она взялась?»
Маме почему-то этот вопрос не нравился, и она отвечала односложно:
- Не приставай с глупыми вопросами.
    Ну что ж тут глупого, очень даже важный вопрос. Поэтому я честно признался Альке:
- Нет, не знаю. Откуда?
   То, что Алька рассказал, ошеломило и покоробило меня. Я ему не поверил. Не может быть, чтобы мои папа и мама, замечательные и умные, занимались такими нехорошими и гадкими делами.
- Не веришь, не надо - противно захохотал Алька. - Все равно когда-нибудь узнаешь.
Наверное, он был неплохой психолог. По выражению моего лица он понял, что в этом эпизоде вышел победителем, а потому снисходительно добавил:
- То-то, это тебе не какие-то кедровые орешки.
Я молчал. Да, все-таки Алька был москвич, не то что я - деревенский.
 
                ПРОВОДЫ
- Завтра утром пойдем провожать Федора, - сказал вечером папа. – Пришла повестка, ему надо явиться на сборный  пункт к 12 часам.
Дядя Федя, брат отца живет с нами рядом. Его дети – Стасик 12 лет и дочь Люся 4 лет - мои двоюродные брат и сестра. Мы ее зовем Люся маленькая, так как есть еще Люся большая, дочка другого дяди - дяди Васи. Она старше своей двоюродной сестры всего на два года, потому и «большая».
На проводах все чинно сидели, немного грустные и подавленные. Даже мы, дети, примолкли, понимая, что война – это плохо и там убивают и могут убить и дядю Федю.
И папа, и мои дядья, братья отца были непьющие, вот и сейчас все пригубили лишь по полрюмочке, больше для порядка и потому, что так положено.
Командовала тетя Шура – жена Федора. Добрая и очень полная, она будто плыла по комнате и кормила нас, детей, подкладывая пирожки с капустой.
Удивительно, но больше всего мне запомнился вкус тех пирожков. Съев, я попросил добавки, и все рассмеялись, разрядив напряженную обстановку.
- Вот видите, не все так страшно, - сказал дядя Федор. – Разгромим немцев, и я вернусь домой живой и здоровый.
- Да, да, поскорей возвращайся! Все желали ему поскорей вернуться домой.
- Ты там бей немцев, а мы тоже вот-вот отправимся на фронт. Герасима уже забрали в десантные войска,  - сказал дядя Вася, - я тоже жду повестку.
Прошло каких-то пол года и почтальон принес похоронку на дядю Федю. Он был рядовым пехотинцем и погиб едва ли не в первом бою. Еще через какое-то время пришло печальное известие из Ташкента, откуда на фронт ушел Гера.  Герасим погиб под Сталинградом.
А история его такова. Совсем молодым он прошел курсы с обучением на маркшейдера, которые отец вел в 1929 году в Семипалатинске.   Стал работать участковым маркшейдером на шахте Белоусовского рудника в Восточном Казахстане. Во время ориентировки (передача координат под землю) через ствол шахты рабочий, стоявший наверху, уронил топор. Этот топор попал в голову рабочему, стоявшему внизу и тот погиб. Был суд и Герасим только чудом избежал тюрьмы. После этого он сказал: «Больше я работать маркшейдером не буду». И поступил учиться в медицинский институт. А тогда среди молодежи была мода на сдачу норм ГТО (тотов к труду и обороне), и разных других спортивных и военных занятий и сдачи спортивных норм. Он изъявил желание заниматься парашютным спортом. Прыгал, сдал на значок. А когда началась война, его сразу забрали в десантные войска. На фронте в первую же парашютную высадку в тыл врага всех десантников немцы перестреляли еще в воздухе. Так погиб Гера, а было ему всего 24 года.
Из троих братьев живым вернулся лишь один дядя Вася. Он был инженером-строителем и на фронте служил в саперных частях. Ушел лейтенантом, вернулся в чине капитана.

                СОЛНЕЧНОЕ ЗАТМЕНИЕ
Когда летом 1941 года началась война, город умолк в тревожном ожидании событий. А они разворачивались стремительно. Все разговоры, что на улице, что дома в семье, только о войне, о военкомате, беженцах и эвакуированных.  Почти каждая семья провожала на фронт своих родных и близких, уже начали приходить похоронки, где уж тут было быть в хорошем настроении.
От мрачных мыслей и неутешительных известий с фронта алматинцев осенью того же 41 года отвлекло солнечное затмение, происшедшее 21 сентября.  Несмотря на войну, к этому событию готовились. По радио и в газетах учили, как сделать  закопченные стекла, чтобы наблюдать солнце и не испортить зрение, напоминали дату и время. Даже строгая газета «Казахстанская правда» уделяла предстоящему событию большое внимание. Люди ждали, на какое-то время отвлекшись и забыв о войне. В город приехали специалисты астрономы из разных обсерваторий. И наблюдения удались на славу. Стояла прекрасная, безоблачная погода. Тысячи горожан, высыпавших на улицы, оживленно обсуждали предстоящее редкое событие, все были возбуждены, в  ожидании необычного явления, делясь впечатлениями, и то и дело в нетерпении прикладывали стекла к глазам.
И вот среди ясного неба стало темнеть. Тревожно замычала скотина, заблеяли в испуге овцы.Залаяли, завыли собаки, наступила почти полная темнота и заблистали звезды. Но темнота какая-то странная, цветная, необычная. Зеленые кусты стали иссиня черными, красные цветы приобрели фиолетовый оттенок. «Смотрите, смотрите! - возбуженно воскликнул кто-то, - Летучая мышь летает!» И верно, откуда-то появилась ночная летунья, а со стороны дуплистого тополя затюкала маленькая совушка сплюшка: «Сплю, сплю». Какая-то старушка стала испуганно креститься, повторяя: «Свят, свят!» На нее сердито зашикали: «Ты что, бабка, церковь тебе тут что ли, чтобы молиться!»  Но большинство было так захвачено увиденным, что не замечая ничего вокруг, смотрели лишь на небо, а главное, все забыли о своих заботах, горестях и военных бедах. Теперь на солнце можно было смотреть невооруженным глазом. Отчетливо виден был оранжевый ореол вокруг почерневшего солнечного диска. Крики и возгласы удивления и восторга слышались со всех сторон. Смех и радость от необычного состояния земли и небес охватили  без исключения всех высыпавших на улицы. Это была разрядка от страшного гнета мыслей о войне.
Все это длилось совсем недолго, каких-то минуту-две. Вот потихоньку стал выглядывать краешек солнечного диска, брызнул первый лучик, за ним, все расширяясь, хлынул уже целый сноп яркого света. Освещение и цвета стали возращаться в своё прежнее состояние. Успокоились животные, оживленно защебетали воробьи, примолкшие было во время затмения. А люди всё никак не расходились, обсуждая произошедшее, а один маленький мальчик все спрашивал свою маму: «А сказка про украденное солнце, это когда его луна проглотит?» Не проглотит, а закроет, - отвечала его мама,- когда вырастешь, вспоминать будешь  про этот день. Полные затмения редко бывают». И надо же было ему случиться в 41 году!
По народным поверьям затмения солнца предвещают народные бедствия и страдания. Так на самом деле и случилось, но почему-то тот день 21 сентября запомнился радостным и светлым.

                УЛИЧНЫЕ СЦЕНКИ
«Ножи, ножницы, бритвы, точу-у-у!» – Этот заунывный тягучий крик уличных точильщиков стоит в ушах. Бедно одетые мужики, перекинув через плечо ремень со странным сооружением, напоминающим старенький ткацкий станок, бредут по улице, зазывая хозяек, чтобы сделать свою нехитрую работу. Вот вышла хозяйка с полдюжиной ножей, ножниц и прочих режущих инструментов. Точильщик снимает деревянный ящик с плеча, ставит на землю и, нажимая ногой на педаль, через ременную передачу приводит в движение  наждачный круг. Шорох точильного камня по металлу, еле слышное вращение шкива оглашает улицу.
Утих крик точильщика, еще более жалобный, похожий на плач, слышится голос нищенки. В оборванной  одежде она ходит от дома к дому, стучится в калитки и ворота, клянчит жалобным голосом:
 – Подайте милостыню, Христа ради, кто что может.
В ответ слышится лай собак или недобрый совет:
 – Иди, иди отсюда, нам и самим есть нечего. Дети не жрамши сидят.
Хорошо если у нищенки есть палка, ею можно отбиться и от собачонки, иначе порвет одежду, а то и больно укусит.Эти дворняги- шавки: Шарики и Жучки особенно не любят плохо одетых людей, хорошо их выделяют, и так и норовят вцепиться в ногу или в лохмотья нищенской одежды. Породистые собаки почти ни у кого не водились.
Но вовсе не все хозяйки гонят  нищих. Деньги – копейкидают редко, их мало и у самих обитателей домов. Выносили недоеденные остатки еды: куски хлеба, картофелины, летом – овощи или фрукты, которые выращивались на своих огородах почти в каждом дворе. Нищие не брезгуют ничем, все складывается в холщевые сумки, висящие через плечо.
Самые оживленные места в городе, конечно, базары. Хорошо мне знакомых было два: Зеленый и Никольский. Кого-то они манили острыми запахами готовящейся еды, меня же это отталкивало и подавляли многолюдьем, шумом, гамом и грязью  под ногами, где валялись объедки овощей и фруктов, перемешанные с землей. Над толчеей снующих людей висит синеватый,вонючий чад от готовящихся тут же блюд: мант, дунганской лапши, чебуреков, плова и шашлыков. Во мне, привыкшему к домашней еде, мягко говоря, аппетита они не вызывали.Рев ишаков, запах скотской мочи и навоза – все это мне вовсе не нравилось. Было непривычно, било в нос, оглушало и даже пугало.Но все перекрывал грохот молотков жестянщиков. В ту пору жуткой бедности, даже нищеты, жестяная посуда играла вовсе не последнюю роль в обиходе людей. Ведра, тазы, детские ванны (шайки в банях), бачки для керосина (горожане готовили еду на керосиновых примусах), даже чайные кружки – все это изготавливалось из жести кустарным способом, ремонтировалось и паялось тут же на базарах.
Уже на подходе к базару и вдоль него стояткустари: опять такие же точильщикии лотошники-китайцы, сборщики утильсырья. Изношенная одежда, макулатура, тряпье, кости – все шло в переработку убогой промышленности страны Советов.Еще больше китайцев можно было встретить по окраинам города.  С запряженной  ишачком тележкой они ездили по улицам и дворам, и основными их  клиентами были дети, меняющие принесенный из дома хлам на самодельные игрушки – глиняные свистульки, обезьянки, прыгающие на резинке и прочие безделушки. Мечтой мальчишек было выменять перочинный ножичек. Но это был дорогой товар, и выторговать его никогда не удавалось. Бедовые дети иногда грабили этих китайцев, стараясь ухватить понравившуюся игрушку и убежать.
Благодаря сборщикам утильсырья хозяева дворов избавлялись от домашнего хлама хотя бы частично.Мусор сжигали у себя во дворах или закапывали,  разбитую посуду, золу из печей выносили в коллективные помойки, организованные где-нибудь в укромных местах, обычно на пустырях. Проходило какое-то время, эти свалки зарастали травой, а потом обнаруживались нами, детьми, и раскапывались как драгоценные клады. Это была любимая, азартная игра: кто найдет самый красивый обломок фарфоровой кружки, касешки, чайной чашки или блюдца. Ведь вся посуда раскрашивалась вечными и всегда яркими красками. И чего тут только не было: цветы, птички, красивые барышни, замки и дворцы.
Бедный послевоенный народ в городе одет убого и однообразно. Во многом одежду и обувь донашивали довоенную, перешивая и бесконечно ее латая. Именно тогда появились ватные телогрейки. Говорят, их шили в тюрьмах зэки(заключенные). В них нарядились все советские люди от школьника до стариков, мужчин и женщин.
Днем на летней улице сонная тишина. Чирикают, ссорясь, воробьи. Их очень много гнездится в пазухах ветвей пирамидальных тополей. Кроны этих тополей, и так густых и захламленных отмершими ветвями, прошлогодними листьями и прочим сором, топорщатся пучками соломы. Это все воробьиные гнезда и новые и старые, давно брошенные. Бродят мальчишки с рогатками, сшибая зазевавшихся птичек с макушек деревьев или веток. Голоса ласточек, реющих по улицам над головами людей, непременная примета города, но их никто не трогает, даже мальчишки. Так же и скворцов, каждую весну прилетающих в скворечни, развешенные почти в каждом дворе. Никаких майн, горлинок не было и в помине, они заселились в Алма-Ате где-то в1960-1970-е годы. Голуби очень редки, если где и есть, то это домашние, у которых есть хозяин. Зато голуби какие - породистые красавцы: дутыши,турманы и якобины. Черные дрозды были редкостью и жили они, как и совы сплюшки, в основном на Садовых участках в восточной части города, за Малой Алматинкой.
Для меня, мальчишки 8-12 лет многое значила речонка Поганка (теперь Весновка, Ессентай), текущая рядом с домом. Здесь купались летом, в обрывах копали пещеры, пасли скотину и даже садили огороды. Сбежав с берега напротив улицы Октябрьской,сразу попадаешь на влажный зеленый луг, заросший околоводными травами: чередой, мятой, водяным перцем, жестким, как щетина, пыреем. Весной по вечерам над этим лугом с рассерженным гулом летали мохнатые майские жуки. Тут же шла то ли протока, то ли ручей. Перепрыгнув через нее, попадаешь на галечник, кое-где с отложениями песка. И тут же сама речка, весело и со звоном струящаяся по окатанным и гладким каменным голышам. С нашей стороны склон пологий и есть дорожка, а с другой стороны речка прибивалась к крутому берегу, и жители, чтобы спускаться, продалбливали ступеньки в глиняном обрыве.  Летом мы, пацаны, весь день проводим на Поганке. Здесь всегда интересно:можно купаться, а потом лежать на берегу, посыпая себя горячим песком. Журчит вода, в ней плавают жучки-писари, носятся, как угорелые. Ласточки над водой выделывают воздушные пируэты, трясогузки – стройные изящные птички, - помахивая длинным хвостиком, перепрыгивают с камешка на камешек. И стоит шум и гам от ребячих голосов.
Камешки… Ими усыпано все русло. Крупные булыги, мелкие гальки, круглые, плоские. Швыряться ими удобно или соревноваться, кто дальше забросит, кто точнее попадет в цель.
           Весной на берегах Поганки иногда появлялись шумные таборы цыган с крикливыми черноволосыми людьми в ярких одеждах, с конями и палаточными шатрами.Дети, а то и взрослые приходили смотреть на все это, как на спектакль.
Поганка была и границей. Там, на  «той стороне» жили  «чужие» люди, с ними не общались, их чуждались непонятно по какой причине.
Куры рылись в мусорных свалках, по улицам бродили ишаки, блудливые козы старались забраться в чужой огород или сад, так как трава всюду была съедена скотиной.
Автомобили на окраинах Алма-Аты появлялись редко, а если кто и проезжал, то нередко застревал в арыках, множество которых пересекало дороги и улицы.  Асфальтированные улицы были наперечет, заезжать на них грузовикам и конным телегам запрещалось. Если к кому-то приезжал грузовик, то верхом геройства среди мальчишек считалась заскочить в кабинку и нажать на звуковой сигнал.  Из легковых машин ездили только «Эмки», а после войны еще и американские «Джипы», «Доджики» и «Виллисы».
Самые страшные сцены на улицах: появление собачьих ящиков для отлова бродячих собак. Издалека увидев телегу с мрачным ящиком, детвора поскорее загоняла своих лохматых питомцев по дворам и горе той дворняжке или кошке, что оказалась на улице. Её ловили и бросали в ящик, чтобы потом умертвить.
Зимой по обледенелым улицам Алма-Аты мальчишки катались на коньках, привязанных к валенкам. Да что – коньки! Всю зиму можно было кататься на лыжах, снега для этого хвтало.
Чудом техники и спасительным, единственным транспортом, работавшим в Алма-Ате в  военные годы, что летом летом, что зимой, был трамвай.
 Таким был город Алма-Ата: мы живем в «деревне» (улица Октябрьская у речки Поганки), пасем коз и кур, а если надо в «город», пожалуйста, садись на трамвай на улице Комсомольской и езжай в «город». Все магазины сосредоточились на улице Максима Горького в районе Зеленого базара и по Гоголя близ Карла Маркса. Здесь оживленно, народ (хотя и не толпы), есть асфальтированные улицы, фонари с фарфоровыми шарами-светильниками. Словом, цивилизация. Нужно в парк, кино, театр? Опять-таки все на трамвае и все недалеко. Вот в горы да, добраться была проблема. Например, в Большое Алма-Атинское ущелье только в кузове грузовика, если возьмет шофер. Зато бесплатно, денег шофера не брали. С 1945 года прибавился троллейбус, а автобусы появились с 1950-х годов.
 Помню, еще до войны, центр города мне казался замечательно красивым и ухоженным. Асфальтированные улицы (конечно, не все), тротуары, кое-где цветники и даже фонтаны. И автомобили, особенно легковые, хотя и очень редкие. Моя старшая сестра, восхищаясь ими, говорила:
 - Едут и не слышно, только шины шуршат: «ш-ш-ш!» И это казаось шиком.
Основным транспортом до войны оставался гужевой, то есть телега или коляска с лошадью.
   С этими асфальтированными улицами у нас связана целая история. Наш папа для надобности по домашнему хозяйству иногда брал в Горном институте, где работал, телегу с лошадью. А ехать надо было через весь город от Головнушки до Поганки. Ехал-ехал по грунтовой дороге, а где-то на Сталина (Абылай-хана) свернул на асфальт.  И тут, слышит, свисток. Подходит милиционер в белой форме и даже в перчатках и говорит:
  - Гражданин, вы почему нарушаете правила дорожного движения! Вы разве не видите знак, запрещающий движение гужевого транспорта?  Тем более, что ваш конь подкован и портит асфальтовое покрытие.   
А там и действительно висит над улицей кружок с нарисованной лошадиной головой. Папе, профессору института, стало стыдно: ни о каких правилах движения он и не знал. Стал оправдываться:
 - Вы уж извините, товарищ милиционер, сейчас сверну на другую улицу.
 - Ничего не знаю, платите штраф.
 Пришлось папе заплатить штраф.
  -  Вот как меняются времена, - с некоторым удивлением рассказывал он дома.
– За всем и не уследишь. Вот и по улицам теперь надо ходить и ездить по правилам.
Такой была Алма-Ата до 1960 года, а как все изменилось!

                УЛЫБКА ЭРНСТА
             (рассказ - воспоминание о военной Алма-Ате)
Бывает, выпадет такая минута, задумаешься и перед глазами встают картины давно минувшего. Наверное, это бывает с каждым, когда перевалит за пятьдесят, воспоминания детства не дают покоя, все больше терзая душу. И чем дальше уходят те военные сороковые годы, тем более мучительней хочется заглянуть в далекое прошлое, снова увидеть себя шести-восьмилетним мальчишкой, бегущим босыми ногами по залитой утренним солнцем мягкой дорожной пыли.
Безжалостен бег времени. Пелена лет застилает память, стираются лица, детали событий и лишь иногда во сне вдруг явственно увидишь свой дом с длинной верандой, которая тогда казалась палубой плывущего по морю садов корабля, мутную речку Поганку с обрывистыми берегами, глинобитные дувала заборов, камышовые крыши беленых приземистых хат. Довоенную Алма-Ату вовсе не зря называли большой деревной. Одноэтажные деревянные и саманные домики едва выглядывали из гущи садов и деревьев. Только несколько улиц в центре города было асфальтировано, остальные заросли мелким клевером или же, наоборот, утопали в пыли и грязи. В садах, подступающих к городу со стороны гор, куковали кукушки, цокали ярко-красные фазаны, а на улицу мог выскочить длинноухий заяц толай.
Когда на город опускались сумерки, в густых кущах карагачей и вязов заливались соловьи, мелодично перекликались миниатюрные совы-сплюшки, а со стороны речек и многочисленных арыков доносились нескончаемые трели жаб.
В те годы в Алма-Ате было много душистой белой акации. Ее запахи соперничали с ароматом сирени. Этими цветами были завалены школьные классы во время экзаменов. Позже, в июле, августе по вечерам и ночью улицы благоухали пряными и очень сильными ароматами липы и душистого табачка. Но в это благовоние врывались и совсем другие, дурно пахнущие «ароматы». Ведь в эти же тихие ночные часы ездили «золотари» - канализационные обозы. Услышав грохот тележных колес по булыжной мостовой, парочки влюбленных с ужасом шарахались по сторонам, убегая подальше от зловонных бочек.
Город строился. Уже поднялись белоснежные двух и трехэтажные дома по улицам Дзержинского, Фурманова, Калинина. С недавних пор в городе провели трамвайную линию, ходило несколько автобусов. Во многих случаях их заменяли открытые грузовики со скамейками. Все же к автомобилям уже привыкли. Зато, когда раздавался рокот трактора, то посмотреть на грохочущее чудище ребятишки сбегались со всех соседних улиц. Любимым развлечением было наблюдать за буксующими в грязи автомобилями. В городе было великое множество арыков, в которых то и дело застревали грузовики. Вытаскивали их мучительно долго и с великим трудом.
В строительных лесах стоял оперный театр. Проходя как-то мимо, мать подвела меня к высокому дощатому забору, и я сквозь щель увидел уже почти готовый бело-розовый, словно огромная морская раковина, дворец. Стройкой там руководил мой родной дядя.
Мы жили на западной окраине города, на берегу речки Весновки. Правда, это название никто не употреблял, зато за речкой прочно закрепилось другое наименование - Поганка, наверное, за то, что она служила местом свалки. Это были почти высылки, в простонародье звавшиеся Кучугурами. Буквально через несколько кварталов начиналась холмистая степь, где ранней весной цвели белые подснежники крокусы, чуть позже желтые тюльпаны, а потом полыхали целые поля ярко-красных маков. Здесь проживал разный люд, который и горожанами можно было назвать только наполовину. У всех, конечно, были сады, многие держали скот. О том, кто здесь жил, говорили названия улиц: Уйгурская, Дунганская, Дехканская, Гончарная. Уйгуры и дунгане, поселившиеся здесь с незапамятных времен, были искусными огородниками.  В своих крохотных двориках они делали буквально чудеса, выращивая чудо-овощи для продажи на рынке. На Гончарной улице, понятное дело, когда-то жили гончары, на Дехканской -  крестьяне-мусульмане, а еще здесь жили и люди с темным прошлым, как говорила мать, тюремщики и воры.
В стране шла размеренная мирная жизнь, но в воздухе уже витало слово «война». К ней готовились и это видели даже мы - дети. Каждый вечер, прихватив с собой табуретки, домохозяйки собирались под развесистой старой вербой на занятия по гражданской обороне, которые проводил перепоясанный кожаными ремнями красный командир. Не знаю, как взрослые, но мы - дети воспринимали эти коллективные сборища на улице как праздник, что-то вроде вечеринок.
Война ворвалась ярким солнечным днем. С утра до ночи по радио тревожно пели «Если завтра война, если завтра в поход». Эту песню часто исполняли и раньше, но теперь она звучала уже не как предупреждение, а как ставшая явью страшная реальность. Весь город, содрогнувшись от ужаса, пришел в молчаливое движение.
Все понимали, что война будет затяжной и, как могли, готовились к предстоящим лишениям. В первый же день в продовольственных магазинах было скуплено все, вплоть до черствой буханки хлеба, до последней банки консервов. Когда вечером, вернувшись с работы, отец, взял меня в магазин, то мы увидели голые и некрашеные, совершенно пустые деревянные полки.
Шла спешная мобилизация. Воинские части формировались прямо во дворах учреждений, и тут же на улицах проходили обучение. В неимоверной алма-атинской духоте, обливаясь потом, красноармейцы тренировались в штыковом бою и бегали изнурительные многокилометровые кроссы. Бывало, упавших в обмороке, нам, мальчишкам, приходилось отливать водой. Но этот случай у каждого дома наготове стояли ведра с водой, и хозяйки с готовностью поили буквально загнанных солдат. Сердобольные женщины возмущались жестокостью командиров, жалели красноармейцев, еще не осознавая, что ждет всех их - и начальников, и рядовых на фронте.
Даже в Алма-Ате, удаленной от фронта на многие тысячи километров, проводились учебные маскировки, завешивались и наглухо закрывались ставни в окнах. Эшелон за эшелоном на запад уходили воинские части, навстречу двигались составы с оборудованием демонтированных заводов. Война все больше вторгалась в жизнь всех без исключения людей.
У папы, немолодого уже человека, была «бронь». Его оставили, как нужного для тыла человека. Он преподавал в Горном институте и готовил инженерные кадры для рудников и шахт. А, как известно, рудники Казахстана давали фронту почти весь свинец для пуль, медь для гильз и патронов, марганец для танковой стали, много угля и разных других металлов. Названия рудников Ачисай, Текели, Риддер, Караганда - все время были на языке отца. До войны отец часто ездил туда в командировки.
Вскоре стали прибывать беженцы и эвакуированные. На глазах росло население города. Всех нужно было где-то разместить, поэтому всех горожан обязали потесниться и подселить квартирантов. Предстояло подселение и в наш просторный дом.
 Я и моя старшая сестра Леля с интересом и радостью ожидали новых жильцов. Первой приехала мамина сестра тетя Фима, эвакуированная из Москвы. Это была шустрая тетка с крючковатым носом и в очках с неимоверно толстыми линзами. Уже с первых ее слов стало ясно, что она остра на язык, обладает сметливым умом и неистощимым оптимизмом. Потом в одной из комнат поселилась пожилая чопорная дама - пианистка из Киева Мария Исааковна Окунь. Она преподавала в консерватории и согласилась давать уроки музыки мне с сестрой.
Папа был человеком, превыше всего ценившим образование. С детства его отличала необыкновенная тяга к учебе. Сын крестьянина-ремесленника, сам он, несмотря на все препятствия, чинимые своим отцом, хотевшим видеть его продолжателем своего дела, окончил два института и, конечно же, собирался дать своим детям хорошее образование. Его голубой мечтой было обучить нас музыке и иностранным языкам. Поэтому и квартирантов он выбирал самых экзотических. Так как музыкантша у нас уже была, то для полного папиного счастья предстояло найти еще преподавателя немецкого языка.
И вот как-то, придя с работы, папа с энтузиазмом объявил, что нашел новых квартирантов.
- Это семья шведского скрипача, - сказал он невинно и, как показалось нам, с некоторым смущением в голосе.
- Как шведского? - несколько ошарашенная таким известием, воскликнула мама. - Они что, иностранцы? Как же мы будем с ними общаться? - добавила она так, словно речь шла о жителях луны.
- Ничего, - бодро сказал папа, - как-нибудь объяснимся, зато посмотрим, как живут цивилизованные люди, поучимся иностранной культуре. Все-таки европейцы. Я уже с ними познакомился. Фамилия их Брюкнеры.
И папа рассказал, что это семья антифашистов, эмигрировавшая из гитлеровской Германии в Прибалтику. Перед войной они жили в Риге, а после нападения на страну немцев, их эвакуировали в Алма-Ату. Сам Брюкнер профессор музыки по классу виолончели. Жену его зовут Нора Францевна, с ними еще дочь Марианна и сын Эрнст.
- Уж не хочешь ли ты учить детей играть еще и на виолончели?
В мамином вопросе звучала не только ирония, но и усмешка.
- Да, нет же, - успокоил папа, - Брюкнеры говорят по-немецки, пусть дети поучатся у них языку.
- Ну что ж. - вовсе не успокоено, а скорее обреченно сказала мама, - одна профессорша у нас уже есть, теперь будет две.
Слово «профессорша» мама произнесла с ноткой иронии в голосе. Мария Исаковна была капризной и очень высокомерной дамой.
Вместо платы за постой наши новые квартиранты, так же, как и Окунь, должны были давать уроки мне - мальчишке шести лет и сестре Леле десяти лет. Таково было условие папы.
Брюкнеры въехали со множеством огромных кожаных чемоданов, саквояжей и футляров с музыкальными инструментами. Сам Брюкнер оказался здоровым тучным человеком лет 50-55. Звали его Ной Болтазарович. За ним семенили его жена Нора Францевна - сухонькая, невысокого роста женщина и дочь Марианна - высокая девица лет 16 с отвислыми щеками и толстыми губами. Причудливо одетые, в старомодных башмаках с бантами, они жеманно несли в руках всякую мелочь: зонтики, какие-то коробочки. Замыкала шествие собака необычной для тех лет породы - шотландская колли. Все это здорово напоминало сценку из стихотворения Маршака «Мистер Твистер».
Отец суетился, помогая грузному Брюкнеру и молодому парню, которого я было принял за грузчика. Но оказалось, что это вовсе не так.
- Эрнст, - представился он, когда вещи занесли, и застенчиво улыбнулся.
- Рот фронт? - спросила вездесущая и идейно подкованная тетя Фима.
Хотя она и не была коммунисткой, но за пролетарскую солидарность могла всегда постоять и поспорить с любым.
- Я, я, - закивал головой Эрнст и повторил вслед за теткой:
- Рот фронт!
Без тети Фимы с момента ее приезда в доме не происходило ни одного мало-мальски важного события. Каким-то неуловимым образом в нужный момент она всегда оказывалась под рукой, считая своим долгом вмешаться в любое дело и обязательно дать совет. Бывшая жена паровозного машиниста, она считала себя интеллигенткой и знатоком светской жизни. Она перечитывала все газеты, попадавшиеся ей на глаза, была в курсе всех международных событий, была отчаянно смела и общительна сверх всякой меры. Едва только за новыми жильцами закрылась дверь, как тетка тут же нырнула вслед за ними и уже через полчаса делилась своими впечатлениями с моими родителями. Как она объяснялась с иностранцами, осталось для всех загадкой.
Оказалось, что Эрнст вовсе не родной сын Брюкнеров, а приемный. Настоящие же родители Эрнста, живущие в Германии, с приходом к власти Гитлера переправили сына своим знакомым в Прибалтику, чтобы избавить его от службы в армии.
- Какие благородные люди! - с пафосом воскликнула тетка. - Они, конечно, коммунисты. Только они могли спасти парня от Гитлера, - выразила она свое убежденное мнение.
Слушая этот разговор взрослых, мы с Лелей были не совсем согласны с теткой. Брюкнеры вовсе не вызвали к себе симпатии, а вот Эрнст понравился. Чем? Конечно, был он высокий, красивый, хотя еще и нескладный паренек лет 17. Я думаю, что он покорил нас своей мягкой почти девичьей улыбкой и, конечно, тем, что был он почти мальчишка. И, хотя и не сверстник нам, но все же помоложе и попроще, показавшейся нам чопорной и недоступной Марианны.
В доме уже собирались укладываться спать, когда вышел Брюкнер и о чем-то стал толковать с отцом, все время упоминая имя Эрнста. Отец молча кивал головой, потом сказал:
- Ладно, как-нибудь уладим.
- Он говорит, что надо где-то пристроить Эрнста, - сказал маме папа, когда Брюкнер вышел. - В комнате у них ему нельзя.
- Да, да, - понимающе отозвалась мама, - ведь он же им не родной, тем более с ними молодая девушка. Придется положить у нас, вот только где? Разве что на кухне.
- Мы с Лелей, будто сговорившись, радостно переглянулись: «Ура, Эрнст будет жить с нами!»
У нас действительно уже не осталось свободных комнат и Эрнста поселили на кухне. Это было большое полуподвальное помещение с окном, выходившим во двор на уровне земли, уютное и теплое. Папа мечтал провести сюда водопровод и устроить ванную. В тридцатые годы это было почти немыслимое дело, а когда, началась война, об этой затее и вообще позабыли. Кроме обычной плиты здесь стояла большая русская печь, и длинными зимними вечерами мы любили собираться тут всей семьей. Все усаживались за большой стол и папа читал книги Толстого, Некрасова и особенно часто Гоголя с его рождественской ночью, чертями и ведьмами. Отгороженная раздвижной ширмой, с недавних пор тут поселилась тетя Фима, и вот теперь в другом углу отец с матерью устроили топчан для Эрнста. Пока мать с теткой хлопотали, настилая постель, Эрнст молча стоял с виноватым видом. В руках он держал небольшой холщовый мешок. Кроме этого мешка все его имущество состояло из виолончели в изрядно потертом кожаном футляре красно-коричневого цвета. Теперь даже нам стало понятным почему Эрнст очутился вместе с Брюкнерами. Сын музыканта, он был учеником у Брюкнера, профессора музыки.
Мы с Лелей зачарованно смотрели, на незнакомый, загадочный для нас музыкальный инструмент. Изящные формы, плавные изгибы, завитушки на грифе, затейливые прорези на деке - все это будило в нас те же чувства, что мы испытывали, когда приходящий к нам настройщик пианино, снимал переднюю панель и открывался вид на внутреннее устройство инструмента с его струнами, многочисленными молоточками, оклеенными зеленым бархатом, блестящие бронзовые штифты, старинный рисунок с красивой женщиной и цветами на внутренней панели и все нутро фортепиано, казавшееся нам сказочным, почти волшебным городком звуков, вместилищем таинственных музыкальных гномов.
Считавшая себя специалистом, тетка сразу назвала инструмент Эрнста контрабасом, что нас с Лелей почему-то покоробило. То ли дело певучее и романтическое: виола, виолончель. Нам хотелось повторять его и повторять.
- Ну, вот, будешь теперь жить с бабушкой - тараторила тетка, пересыпая речь поговорками и прибаутками. - Испугался, небось, старуху, про ведьму вспомнил, а ты не бойся. Старый да малый, у печки как-нибудь перезимуем, перебьемся. Воробышки то вон как на холоде, на морозе скачут, прыгают, весну ждут. И мы весну дождемся, а там, глядишь, и война кончится. Гитлера прогонят, а ты, Эрнст, Бог даст, и домой вернешься.
Разговорчивая старуха была рада новому соседу, и наверное позабыла, что Эрнст не понимает русского языка. Она уже успела соскучиться по сыну Пете - моему двоюродному брату, ушедшему на фронт с первых дней войны. Рядом с молодым пареньком ей было легче страдать, ожидая весточек от сына. И так уж сыграла судьба, что вместо сына рядом с ней оказался сын немца, то есть, по тем понятиям, сын врага, врага, с которым сражался ее собственный сын. Но  тетка была мудра и при всем своем фанатичном патриотизме, при всем сталинском настрое на подозрительность ко всему чужому, который тетка успела воспринять и поверить во все это, у нее ни разу не возникло ни тени отчуждения, ни тени сомнения в том, что Эрнст свой, пусть не по родству, не по национальности, не по сословию, а по душе, по сердцу, по всему тому, что роднит всех людей, что заставляет нас всех чувствовать, что мы все одинаковы в своих горестях и радостях, что мы все люди. Тогда, в первый вечер, Эрнст ничего не понимая, молча улыбался и кивал головой. Здесь ему было суждено прожить целый год. Не думаю, что было ему очень уж уютно в чужой стране и чужом доме. Наверное, поэтому он старался быть дома как можно реже. По целым дням, а то и неделям он пропадал, не ночуя дома. Где? Я в то время об этом не задумывался, да и время стерло из памяти. Наверное, где-то работал, перебирался случайными заработками. Если сам Эрнст оставил о себе неизгладимый след, то быт его каким-то непостижимым образом стерся из моей памяти. Регулярно он поднимался к Брюкнерам, репетируя трио вместе с Ноем и Марианной. Бывало, пил с нами чай, когда угощала мать или тетка, но при этом всегда стеснялся и краснел. Ему было неудобно стеснять нас, тем более объедать в это трудное и голодное время. Но я забегаю вперед, а хотелось бы все рассказать по порядку.
Утром следующего дня мама очень долго ждала, когда квартиранты проснутся, но только часов в 12 раздалось пиликанье скрипок. Мама тихонько постучалась, чтобы дать кое-какие хозяйственные разъяснения.
- Войдить! - послышался хрипловатый голос Ноя.
Мама приоткрыла дверь и тут же выскочила, словно ошпаренная.
- Нет, нет, я больше туда не войду, - в смущении сказала она в ответ на любопытствующее лицо своей сестры.
При этом щеки ее пылали багрово-пунцевым румянцем. Тетя Фима, не боявшаяся, по ее словам, ни черта, ни дьявола, сердито чертыхнулась и смело ринулась в дверь. Была она там довольно долго и вышла хихикая и, как всегда, спокойная и деловитая.
- Подумаешь, - сказала она матери, - испугалась мужика в подштанниках, - принято так у них. Я вот слышала, что они и в бане вместе моются: мужики и бабы. Нам это не понять, а для них обычное дело.
Все же мама не согласилась, сказав с возмущением:
- Ну уж, нет, не нужна мне эта буржуазная культура. Снаружи форс, а ковырни - одна гниль. Отец в кальсонах, а дочь взрослая телеса свои развесила. А ты говоришь, «какие благородные люди!» - передразнила мама тетку. - Ни стыда, ни совести у них нет.
Мне было непонятно, почему нет совести, и я обратился за разъяснением к матери.
- Не приставай с глупыми вопросами, - сказала мама, - голышами ходят они у себя дома. Принято, наверное, у них так и тут уж ничего не поделаешь.
Это было так удивительно, что я решил посмотреть своими глазами, что же там происходит на самом деле. Улучив момент, когда все вышли, я заглянул в замочную скважину и увидел поразившую меня картину: отец и дочь, действительно почти голые, сидя на кровати, изо всех сил двигали смычками. Оба в одних трусах, Ной, со спины и во всю грудь заросший черными волосами, и Марианна, как Лореляй из стихотворения Гейне, с распущенными по  плечам волнистыми, льняными волосами и без бюстгальтера. В ногах их, тоже на кровати на ярком клетчатом пледе лежала Роги - так звали собаку. Нора готовила завтрак, разрезая хлеб на немыслимо тонкие ломтики. Тут хлопнула дверь, и я смущенно отвернулся.
Занятия немецким языком начались темным осенним вечером. На улице уже стояли сырые ноябрьские холода. Услужливо улыбаясь, Нора вошла в комнату и тут же стала спиной к горячей печке. Мы с Лелей чинно сидели за столом и вопросительно глядели на нее. Зябко ежась и потирая руки, старуха сказала на ломаном русском языке:
- Что я говору, то вы говору.
Затем она поднесла корявый палец к своему глазу и сказала.
- Ауген.
Мы повторили следом:
- Ауген.
Дважды произнеся это слово, Нора перешла на другие детали своего лица, при этом она то и дело бросала взгляды на обеденный стол, где была расстелена льняная белая скатерть и стояли чашки и блюдца.
Вошла мать, неся горячий чайник и тарелку с хлебом, маслом и испеченными белыми булочками.
- О-о! - радостно воскликнула Нора, - вы кушайт такой хлеб! Зер гут, очень карашо.
Нора тут же забыла про уроки и стала торопливо намазывать масло на хлеб.
Конечно, беженцам жилось гораздо хуже, чем нам. Возможно, сверхскромно жили немцы и в Германии. Во всяком случае, моих родителей всегда поражало то, как бережно, словно к драгоценности, относились они к хлебу.резали они его, как говорила мать, на ломтики бумажной толщины. Впрочем, голодные дни были совсем близко для всех нас. Наверное, это был последний белый хлеб, последнее масло, которые люди видели за все годы войны, да и последующие годы лишений.
Через несколько дней соседский мальчишка, вредный, везде сующий свой нос Генка, ехидно спросил меня:
- Что, у вас фрицы живут?
Было в этом вопросе что-то осуждающе-подозрительное, конечно, не без влияния взрослых.
Я и сам еще не мог разобраться - хорошо это или плохо, что у нас поселились Брюкнеры. Конечно, они вызывали интерес, но с другой стороны они были все же немцы, а с Германией мы воевали. Но Эрнст мне явно нравился, а кроме того у Брюкнеров была Роги - красивая и необычная собака. Поэтому я и ответил Генке:
- Ну и что, немцы. Немцы тоже разные бывают. А Эрнст вообще против фашистов.
Генка расплылся в противной улыбке и пропел:
- Немец, перец, колбаса, жарена капуста!
Ни о каких репрессиях я, понятное дело, не мог и догадываться, но все же от слов подозрительного Генки у меня остался неприятный осадок. Даже тетка, рассказавшая мне по этому поводу о Эрнсте Тельмане, не могла рассеять мои сомнения. Получалось так, что вся страна с немцами воюет, а мой отец пригласил к себе немцев жить. Было во всем этом что-то такое, о чем мне не хотелось ни с кем на улице говорить, как будто мои родители делали что-то нехорошее, недозволенное, что, как догадывался я, могло не понравиться многим людям.
Было еще и другое, что тревожило меня. Мне было неудобно перед товарищами на улице за то, что у всех отцы воюют на фронте, а мой отец дома. Однажды я прямо задал ему вопрос об этом. Отец отнесся к этому очень серьезно. Подумав, он ответил:
- Знаешь, мне и самому нехорошо все время. Неудобно как-то перед людьми. Три моих брата воюют, а я вот в тылу на службу хожу. Я уже просился, заявление написал, но институт пока не отпускает. Некому преподавать. Говорят, без тебя там обойдутся. А когда надо будет - возьмем. Вот и хожу на работу, повестку жду.
Этот ответ меня несколько успокоил, но тем не менее, что-то вроде вины перед товарищами у меня все равно осталось.
С приездом квартирантов наш дом превратился в некое подобие музыкального общежития или небольшого концертного зала. Звучные рулады неслись из разных углов дома. Из комнаты Окунь, или Окуньши, как называла ее мать, слышались трескучие и раскатистые гаммы фортепиано. Мария Исаковна хищным коршуном набрасывалась на рояль и с ожесточением терзала старенький инструмент. Руки ее так и мелькали над клавиатурой. Она была профессиональной пианисткой и не только преподавала в консерватории, но и давала концерты в филармонии. В городе были расклеены афиши, извещавшие о ее концертах. Фортепианным звукам вторили тягучие и густые басы двух виолончелей и одной визгливой скрипки. Это репетировали Брюкнеры с Эрнстом. Временами трио смолкало, и из-за дверей был слышен сердитый и раздраженный голос Ноя, делавшего разнос своим молодым ученикам. Больше всего доставалось, конечно, Эрнсту. В эти моменты мы с Лелей ненавидели Ноя и жалели Эрнста.
- Марьяну свою так не ругает, - возмущалась Леля, - а только и знает, что грызет бедного Эрнста.
«Карабас Барабас, - в свою очередь пришло мне на ум, - злой владелец кукольного театра. Ему бы только плетку в руки».
Мы с Лелей тоже вносили свою лепту в музыкальную какофонию. Отбарабанив на пианино домашнее задание, мы, в отсутствие родителей разыгрывали целые спектакли, то пытаясь воспроизвести громовой концерт мадам Окунь, то изображая ее саму с ее визгливыми возгласами и жеманными манерами.
В годы войны Алма-Ата дала приют не только эвакуированным с запада заводам и отдельным людям, но и коллективам многих центральных театров. Сюда съехались известные деятели культуры, знаменитые артисты кино и театров. Для нашей семьи это было очень кстати, так как отец решил, что настало время, чтобы приобщить детей к искусству. Это выражалось в том, что мы всей семьей стали посещать театры. Каждый такой поход был праздником. Особенно любили ходить в оперный театр. После убогой военной обстановки только что отстроенный театр поражал меня своим великолепием. Роскошное убранство зала, огромная хрустальная люстра, расписной плафон свода над головой, пиликанье настраиваемых в темноте музыкальных инструментов, гулянье в антрактах с выходом на наружный балкон, где веял прохладный ветер с гор - все это волновало так, что потом несколько дней я ходил под впечатлением спектакля. Конечно, разве мог я тогда по-настоящему оценить искусство артистов! В балете Дон Кихот на сцене порхала Уланова, а мое внимание было приковано к Россинанту - лошади доблестного рыцаря. И хотя лошадей в городе было сколько угодно, на сцене конь выглядел огромным и нелепым. Конь в страхе переминался с ноги на ногу, а я с тревогой смотрел на него, боясь, что он сделает что-либо непристойное и испортит сцену - ведь на вид он был совсем не кляча, а вполне упитанная, можно даже сказать, жирная лошадь, вовсе не чета настоящему Россинанту.
- Не беспокойся, - весело сказал папа, узнав про мои тревоги, - перед спектаклями коней не кормят и не поят.
Папа кое-что понимал в театральных делах. Будучи красноармейцем в пору гражданской войны, он играл в самодеятельных спектаклях, любил их и сейчас живо все воспринимал.
От «Ивана Сусанина» я остался в недоумении: почему старика с громовым голосом называют «с усами», хотя на меня гораздо большее впечатление произвела его большая белая борода. Не умея читать, на слух слово «Сусанин» я воспринимал как «с усами».
В «Дубровском» мне было так жаль умирающего в последней сцене героя, что капали слезы. Поэтому я был очень обрадован, когда он, целый и невредимый, раскланиваясь, вышел из-за опустившегося занавеса на сцену. Я был твердо убежден, что сделал он это для того, чтобы успокоить расстроившихся зрителей. Когда я поделился об этом с Лелей, то она рассмеялась, что меня сильно обидело.
«Конька Горбунка» я воспринял в соответствии со своим возрастом и, придя домой, с восторгом прыгал с дивана, изображая резвого жеребенка.
Посещение оперного театра не прошли даром. Леля стала грезить музыкой. Ночами, тайком от родителей, под одеялом она слушала по радио через наушники музыку из Москвы. При Сталине всячески  пропагандировали классическую музыку, а самые лучшие концерты передавались глубокой ночью. Днем же оперные арии лились с заигранных пластинок нашего патефона.
- Куда, куда вы удалились? - в который раз вопрошал Ленский, а я все крутил ручку патефона.
Опера «Евгений Онегин» была любимой у сестры. Долгоиграющих пластинок тогда не было и вся запись оперы размещалась в огромном альбоме, на обложке которого красовались рельефные портреты Пушкина и Чайковского. Он был такой тяжелый, что мы с трудом поднимали его только вдвоем. И хотя в доме было много пластинок с записями арий итальянских опер, арию Ленского Леля могла слушать до бесконечности. Мы оба ненавидели холодного реалиста Онегина и до слез жалели сентиментального романтика Ленского. Но все же мне больше нравилась ария Трике и сцена дуэли. Когда секундант гробовым и зловещим голосом произносил сакраментальную фразу «Теперь сходитесь», а оркестр, взвинчивая трагическую мелодию, звенел все громче, я подбегал к пианино, откидывал крышку и с размаху ударял локтями обеих рук по басовой октаве инструмента. Громовой аккорд сливался со звуком рокового выстрела Онегина.
Как-то за этим занятием нас застал Эрнст. Он зашел, чтобы взять ключ от комнаты, и мы едва ли не силой заставили его остаться. Прослушав пару арий с пластинок, Эрнст помолчал, а потом сказал:
- Чайковский гут, Бетховен зер гут.
Потом он принес виолончель, открыл оббитый изнутри бархатом футляр и, вынув потемневший от времени инструмент, привинтил к нему острую подставку-упор. Лицо Эрнста стало сосредоточенным и отрешенным от всего земного, видно было, что мысли его витают где-то далеко-далеко. Поставив инструмент на пол, он взял в руки длинный смычок, задумался и незаметным движением дотронулся до струн. Полился густой и сочный звук, певучий и до предела напряженный. Виолончель пела человеческим голосом грустно и печально. Нежная мелодия то медленно плыла, то, будто взмахнув крыльями, убыстряла свой темп. Она то баюкала, то будила, плакала и рыдала, к кому-то вызывая и моля. Было и тревожно и в то же время сладостно хорошо. Подперев щеку рукой, в неподвижности сидела тетя Фима. Как она появилась в комнате, никто не заметил. С напряженным вниманием, спрятавшись за печку-голландку, слушала Леля. Постепенно мелодия стала затихать, рука Эрнста двигалась все медленнее, звуки дрожали пока не замерли совсем. Некоторое время никто не произносил ни слова.
- Да-а, - вздохнула наконец тетя Фима, - вот она настоящая музыка. Под такую музыку и умирать не страшно.
Но все-таки, Эрнст, слишком большой у тебя инструмент. Очень мощный. Знаешь, как у Маршака: «Ах твой голос так хорош, но слишком громко ты поешь».
Смысл тети Фиминых слов Эрснт понял.
- Комната маленький, - словно извиняясь, сказал он.
- Звукам тесно, дли виолончели нужно большое помещение - догадалась тетя Фима.
Леля молчала, стесняясь высказывать свои чувства, но я-то знал, что она сейчас испытывала!
Между тем шла война. Тянулись дни, заполненные тревогами, надеждами и отчаянием. Даже у нас, детей, тема войны стояла на первом месте. Каждый день люди обращали свой взор к черному бумажному диску радио, висевшему на стене. Это был своего рода божок, к которому прислушивались с тщетной надеждой и ожиданием добрых вестей. Он был единственным источником информации о происходящем на фронте. Бывший у нас до войны радиоприемник, как и у всех, был забран властями. Для чего это было сделано, никто толком не понимал. Наверное, для того, чтобы никто не мог слушать зарубежные радиостанции или, тем паче, не вздумал бы переделать его в радиопередатчик.
Немецкие танки рвались к Москве, но их остановила дивизия генерала Панфилова, которая формировалась в Алма-Ате, и политрук Клочков, сказавший громкие слова: «Велика Россия, а отступать некуда, позади Москва». Эти слова, повторенные в плакатах и многочисленных агитационных лозунгах, висели в фойе кинотеатров и на стенах домов. Парк Федерации переименовали в парк имени 28 панфиловцев. Артисты театров ставили спектакли на военные темы. Утесов пел смешные песенки про фрицев:
- Барон фон дер Пшик наелся русский шпик...
Красноармейцы на плакатах Кукрыниксов накалывали на штык Гитлера, Геббельса и прочих фашистов. Немцы извивались, корчились червяками, змеями, строили обезьяньи рожицы, скалили зубы и высовывали раздвоенные языки.
Сводки Совинформбюро ежедневно сообщали цифры убитых немцев и наших, сколько ранено и пропало без вести. Выражение «без вести» я воспринимал как «в извести» пропавшие и в своем воображении видел солдат, падающих в ямы с разведенной известью. Такие ямы я помнил еще со времени строительства нашего дома (не хватало емкостей) и недоумевал, откуда и зачем на войне столько ям, что в них пропадают тысячи красноармейцев.
Дожить до послевоенной поры было заветной мечтой каждого советского человека. Верили, что вот тогда-то начнется счастливая жизнь. Как-то на нашей улице появился незнакомый человек и всем встречным говорил, что скоро нам помогут американцы, откроют второй фронт и мы быстро победим. Люди выбегали на улицу, с неподдельным вниманием слушали случайного незнакомца, а потом бежали по соседям, чтобы объявить радостную весть: «Скоро мы победим и война кончится».
Но война не кончалась, а наоборот, все больше затягивалась. И тогда надежды на победу сменялись отчаянием. Некоторые люди не выдерживали и начинали паниковать. В городе ползли слухи о самострелах на фронте. О том, что некоторые солдаты стреляют себе в руку, ногу, а некоторые убивали себя сами, то есть предпочитали умереть сразу, нежели жить в постоянном страхе и ожидании смерти в боях. Я сам был свидетелем разговора соседки Агафьи Петровны, попросту Агафьи, словоохотливой бабы с матерью и теткой. С заговорщицким видом, приблизив лицо к матери, Агафья тихо рассказывала:
- Так и стреляются. Договариваются между собой, становятся один против другого и стреляют одновременно, по счету: раз, два, три, а потом сразу оба: «Ба-бах!»
Тетя Фима сильно рассердилась. Такой я ее видел впервые.
- Ты бы, Агафья, поосторожней, - едва сдерживая себя, проговорила тетка, до смерти не любившая пораженческих настроений и принимавшая их всегда близко к сердцу, словно речь шла о ней самой.
- Не болтай вредную чепуху, а то как бы тебя не упекли за это вранье. Знаешь, что бывает за распространение панических слухов в военное время? Не знаешь?
Агафья молчала, а тетка продолжала ее распекать:
- Военный трибунал, вот что за это бывает. И не посмотрят, что никакая ты невоеннообязанная, а просто бабка, торгующая на базаре чужим тряпьем.
Тетя Фима до того обозлилась, что не преминула напомнить Агафье, что она попросту спекулянтка.
- Да я ничего такого и не сказала, - оправдывалась не на шутку струхнувшая Агафья. - Говорю, что слышала, а может и правда, все это брехня, болтают люди всякое...
Сама тетка так жаждала победы, что ни разу не выразила горечи сожаления о том, что на фронт взяли ее единственного и не совсем здорового сына.
- Надо же кому-то защищать родину, - часто говорила она.
Родину она любила по-настоящему, верила партии и Сталину, но не было у нее слепого поклонения этим идолам, скорее интуитивно, чем разумом под словом Родина она понимала свою страну и народ.
Красная Армия сражалась с клятвой «За Родину, за Сталина», а вся страна трудилась в тылу с лозунгом «Все для фронта, все для победы». И это было не только на словах, но и на деле. Для мирной жизни, для быта людей не выпускалось практически ничего. Торговля продовольственными товарами велась только по карточкам, промышленных же товаров, за редким исключением, не производилось вообще. Если что и покупалось, то только на базаре у кустарей-самодельщиков или спекулянтов-перекупщиков старья. Все же однажды в магазине непонятно откуда вдруг появились чайники. Конечно, не электрические, а простые жестяные, которые нагревались на огне.
- Выбрасывали, - говорила мама.
- Давали, - говорила тетя Фима.
Язык социализма уже и тогда прочно вошел в быт людей.
Тетка побежала в магазин, но там уже была огромная толпа. Толпа волновалась и шумела, штурмуя двери магазина. Лезли, не соблюдая очередность, и тетка тут же бросилась наводить порядок. Все ее красноречие и призывы сразу потонули в гуле и мате разъяренной толпы. Здоровенные мужчины оттирали женщин, работая плечами и руками. Видя, что словами делу не поможешь, худосочная тетка кошкой вцепилась в тулуп здоровенного мужика в лисьем малахае, рвущегося к заветной двери. Тетя Фима, как всегда, была настойчива и уж если за что бралась, то не отступала. Но и мужик попался упрямый. Короче говоря, оба не уступали друг другу, а так как сила была все же на стороне мужского пола, то он и ввез тетку на своей спине. Тут он смачно выругался по-матерному, отряхнулся и сбросил-таки навязавшуюся бабку с плеч. В свою очередь, удивившись такому неожиданному повороту дела, который вовсе не входил в ее расчеты, «блюстительница порядка» не растерялась и тут же подала деньги продавцу. Так она стала обладательницей нового жестяного чайника.
Потом тетка долго смеялась и оправдывалась:
- Не хотела я вовсе без очереди, так ведь он, амбал, сам меня на себе затащил.
Другая теткина покупка была связана с не менее курьезной историей. Как-то раз, никогда не унывавшая, она вернулась с базара возбужденная более обычного.
- Тося, ты не представляешь, какая удача! - громким голосом заговорила она с мамой, еще не успев отворить калитку.
- Мыло достала, купила целых три бруска. Женщина продавала, такая, приятной наружности. И взяла не очень дорого, сто рублей всего.
Действительно, в условиях войны и всеобщей вшивости достать мыло было большой удачей. Тем более мыла хозяйственного. Черные куски приятно пахли довоенным временем. Вообще, проблема бань и мытья в городе стояла очень остро. Чтобы попасть в одну из двух главных бань города, нужно было приходить затемно, рано утром, а затем долгие часы простаивать в огромной очереди. Поэтому зачастую баню устраивали дома. В ближайший банный день представилась возможность испытать теткину покупку. Родители затащили в комнату большую жестяную ванну с высоченными бортами, залили ее горячей водой и накрыли сверху одеялом. Получилась настоящая парная. Первым мылся я. В ванне стояла жаркая, приятная духота. Я взял драгоценный брусок и стал себя намыливать. Провел по животу и тут что-то царапнуло меня.
Что такое? Такого еще не бывало, чтобы мыло царапалось. Я провел еще несколько раз, но с тем же результатом.
- Что ты мне дала? - заорал я матери, высовываясь из ванны. - Это не мыло, а какой-то камень.
- Какой камень? - возмутилась мама. - Идет война, а тебе не нравится такое хорошее мыло.
Она взяла злополучный кусок мыла и внимательно на него посмотрела. И вдруг голос ее переменился.
- Ах, жулики! - даже не вскрикнула.а как-то взвизгнула она. - Что делают! Это же не мыло, а дерево.
И в самом деле это был деревянный брусок, лишь сверху обмазанный слоем мыла.
Все посмеялись, повозмущались, но баня в тот раз опять была без мыла.
Шли дни. С любопытством и интересом присматривались мы к жизни и быту наших иностранных квартирантов. Многое в их поведении казалось странным, необъяснимым, иногда даже нелепым. Впрочем.все это можно было объяснить трудностями военного времени, тем более людей, оторванных от родины, от привычных укладов жизни.
Открытия делали не только мы, но и наши постояльцы.
- Дас ист туалет? - уже в первый день пораженный Брюкнер с удивлением разглядывал будку в конце сада.
Папа с виноватым видом стоял, в смущении опустив голову.
- О, майн гот, у вас нет теплый туалет! - на лице Брюкнера отразилось неподдельное страдание и огорчение.
Два предмета вызывали у Брюкнера постоянное изумление: умывальник и самовар. На следующее по приезде утро, безмятежно настроенный Брюкнер вышел на крыльцо, сладко потягиваясь.
- Гутен морген, - сказал он матери, и вдруг лицо его перекосила гримаса удивления. От изумления он так и застыл с окаменевшим лицом.
- Вас ист дас? - наконец спросил он, указывая на обыкновенный жестяной умывальник, под которым умывалась Леля.
Потом, поняв свою оплошность, он быстро справился с собой, и осклабившись так, что толстые щеки его раздулись, как резиновые, произнес с некоторым оттенком пренебрежения:
- А, понимайт, понимайт, руссишь водопровод.
И снисходительно добавил:
- Оригиналь, оригиналь.
Столь же значительный, если не больший интерес вызывал самовар. Марианна, например, мимо кипящего самовара проходила косясь и повторяя:
- Уф, уф!       Судя по всему, ей казалось, что самовар должен непременно взорваться. Зато Роги - неугомонное, веселое создание сразу почувствовала себя как дома и, едва только ее выпускали на улицу, резво и шумно носилась по двору. Однажды она, к неудовольствию мамы, столкнула полный воды самовар на землю. От удара ручка согнулась и сделала вмятину в боку. Этот самовар сохранился у нас до сих пор, и когда я смотрю на вмятину, прошедшее вновь оживает в памяти и кажется мне уже не полузабытым сном, а живой.хотя и очень далекой и милой явью. Я вижу наш маленький, уютный двор, маму молодую, красивую, резвящуюся Роги, белокурую Марианну и всех-всех прочих героев этого рассказа.
В отличие от своей веселой и ласковой собачки, Брюкнеры были скорее, наоборот, необщительными и замкнутыми.ушедшими в себя людьми. На первых порах родители оправдывали своих постояльцев незнанием языка и неустроенностью быта людей, оказавшихся оторванными от привычных условий жизни. Ной казался угрюмым, мрачным и суровым человеком, вообще не замечающим нас, детей. Нора Францевна - сухой, желчной старухой, досаждающей своими уроками. Марианна - неулыбчивой, неразговорчивой букой, старающейся избегать всех людей. Один лишь Эрнст был всегда доброжелателен, улыбчив и, несмотря на свою застенчивость, легко вступал с нами в контакт. Часто он смешил нас своим произношением и, не только незнанием языка, сколько остроумным выходом из любого затруднительного положения.перчатку он мог назвать пиджаком для руки, велосипед маленьким автомобилем, а коньки лыжами. При этом он сам смеялся над собой вместе с нами, и всем было как-то легко и просто. В семье своих приемных родителей Эрнст выполнял почти всю черновую работу, которая, впрочем, не особенно его и обременяла. Молодому парню ничего не стоило принести воду из колонки, наколоть дров для плиты или вымыть в комнате пол. Делал он это легко и как бы играючи, но даже и этот небольшой перечень обязанностей дал повод маме и тетке жалеть Эрнста, сделав из него своеобразную Золушку. От взрослых, да и от нас с Лелей не ускользало и то, что отношение Брюкнеров к Эрнсту было совсем не таким, как к Марианне.
- Эрнст-то для них чужой, - вздыхала тетка. - Смотрят на него, как на лишний рот. Время-то сейчас голодное.
Тетка давно уже разочаровалась в Брюкнерах, временами взрываясь и напрямую критиковала все, что ей не нравилось. Ноя она назвала барином или господином, важный вид его и впрямь к этому располагал. Все же она была объективней мамы в оценках. Мама же вовсе не жалела черных красок. Да это и было понятно: ведь ей чаще приходилось сталкиваться с жильцами, как это обычно бывает в коммунальных квартирах. То маме не нравилось, что квартиранты ушли, забыв выключить в своей комнате свет, и счетчик впустую накручивает электроэнергию, то мешали по ночам спать своим пиликаньем, то сидящая взаперти Роги начинала скулить, навевая на нее тоску. Словом, поводов было достаточно.
Брюкнеры, недавние выходцы из капиталистической страны, весьма своеобразно понимали советскую власть. Приехавшим с  голыми руками, им весьма по душе пришлись принципы социализма, которые они выражали двумя фразами «что ваша, то наша» и «что вы делаят, то и я делаят». Увидев, что мама черпает детским горшочком моей годовалой сестренки воду из деревянной бочки, Нора тут же проделала то же самое своим внушительного вида ночным горшком. Мама поморщилась, но на первый раз смолчала. Но вода, тем более не арычная, а чистая дождевая, так же как водопроводная из колонки, всегда была в доме дефицитом. К тому же мама, так же, как и папа, тряслись над здоровьем ребенка, родившегося перед самой войной, поэтому в следующий раз, когда заспанная Нора окунула горшок в бочку, мама тихо сказала, коверкая немецкие слова:
- Нихт гут.
А потом, видя, что та не обращает внимания, добавила с отчаянием в голосе:
- Нельзя, нельзя, это вода ребенка.
Нора сделала вид, что не слышит, неторопливо и тщательно прополоскала в бочке горшок, а затем, повернувшись к матери, ответила, чеканя каждое слово:
- Что вы делаят, то я делаят.
Вечером отец успокаивал мать, которая, жалуясь, рассказывала ему об этом:
- Да, брось, не обращай внимания на такие мелочи. Все это ерунда.
- Ну, да, так она и на наш дом скоро предъявит свои права.
И мать, передразнивая Брюкнеров, произнесла их любимую фразу:
- Что ваша, то и наша.
Авторитет иностранцев, как носителей высшей культуры, стремительно падал. В наших глазах они превращались в никчемных, неприспособленных к жизненным трудностям, избалованных и даже ленивых людей. Лишь один папа пока воздерживался их осуждать. Он даже защищал их. Впрочем, пока все держались вполне дипломатично, соблюдая положенный этикет. «Гутен морген, гутен таг, данке, ауфвидерзеен» - обменивались мы любезностями, хотя чувствовалось, что обоюдное раздражение растет и когда-нибудь прорвется и разразиться скандал.
Конечно, вмешиваться в чужие дела нехорошо. Как говорится, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Но люди есть люди, им присущи слабости, а русский человек любит поговорить, покритиковать, попросту, развести демагогию.
- Европейцами называются, - ворчала мама, подтирая грязные следы за Ноем, культурная раса, а грязь развезли, в комнату войти страшно. В баню не ходят, умываться не умеют, того и гляди, вши от них к нам полезут.
Брюкнеры умывались из кувшинчика над тазиком, напрочь отвергнув наш «русский» умывальник, чего им никак не могла простить мама.
- Да они ж с собакой на одной постели спят, - поддакивала тетка, - блох там, наверное! Ленивые они.вот и все. Буржуа, к труду не приспособленные. Дома у себя привыкли, чтобы прислуга за ними ходила.
- Что вы напали на них, - вмешался как-то папа. - Это же так понятно, жили в цивилизованном обществе в квартирах со всеми удобствами: душ, ванна, теплый туалет. А тут на тебе: штаны на морозе надо снимать.
Папа любил солено пошутить. Кроме того это было его больное место, он и сам всю жизнь мечтал провести в дом водопровод и сделать ванну. Но даже и он мечту о теплом туалете не произносил вслух.
- Нет, их надо понять, - добавил он, - и вовсе они не буржуи. Трудятся же. Вот если бы не работали, тогда совсем другое дело...
- А ведь и правда, - спохватилась тетя Фима. - Господи, прости душу нашу, разболтались мы. Недаром ведь говорится «Не судите, да не судимы будете». Как верно сказано, прямо про нас.
Тетка знала библию и, хотя она была неверующей, больше того, даже воинствующей атеисткой.тем не менее, кое-что из священного писания вспоминала, иногда вставляя в свои наставления.
- Ну не говори, - возражала мама, - тебя это не касается, а мне вот за ними грязь надо убирать, шерсть собачью из углов выскребать, а ведь у меня ребенок маленький...
Дефицитом в быту становилось все что угодно, от иголки до нитки, от табуреток до гвоздя. Люди понимали, что ни о каком роптании не может быть и речи, все это воспринималось как должное. Каждый предпочитал терпеть что угодно, лишь бы на фронте шли дела хорошо и лишь бы поскорее кончилась война. Выкручивались как могли, зачастую проявляя чудеса выдумки и терпения. В школах из-за отсутствия бумаги писали на полях книг и между строчек газет. Папа приспособился иначе. Он использовал материал, недостатка в котором не было все годы войны. Он покупал плакаты, разрезал их на аккуратные листочки и мелким почерком исписывал обратную, чистую сторону листа формулами и чертежами. Бумага эта была отличная, глянцевая, в меру толстая, не чета газетной. Мне нравилось рассматривать эти листки, на каждом из которых был изображен то остроносый, похожий на Гитлера, фашист, то красноармеец со штыком или гранатой в руке. Ими можно было даже играть, складывая из отдельных листиков целые картины. Вспоминая сейчас об этом, я удивляюсь тому, как неосторожен был отец. За такие вещи тогда вполне могли дать срок. Но, видимо, какое-то время Сталину было не до репрессий. Смертельно напуганный нападением Гитлера, он даже забыл о своем излюбленном занятии - пытать и убивать ни в чем неповинных людей, ему было просто не до этого, и он оставил людей в покое.
Долгими зимними вечерами размеренно и спокойно проходили вечера в нашем доме. Сидя за одним большим столом, каждый занимался своим делом. Мама штопает, Леля делает уроки. Папа быстро-быстро пишет что-то на бумаге. Он готовится к завтрашним занятиям в институте. Все молчат и только слышно, как скрипит перо в папиных руках. Я сижу рядом и смотрю, как ловко движутся папины пальцы, а на листочках появляются строчки и завитушки букв, линии и черточки, из которых складывается чертеж. Вот папа кончил писать, сложил все листочки в стопку и отодвинул в сторону. Это значит, что папа написал конспекты для своих завтрашних лекций. Он не привык ни минуты сидеть без дела, поэтому скорее всего сейчас достанет томик своего любимого Гоголя и будет читать нам волшебные и смешные рассказы и сказки. Я уже приготовился слушать, но тут вдруг электрический свет мигнул и погас. Такое случалось очень часто, к этому привыкли, так как знали, что в городе не хватает электроэнергии. Как назло, в доме не было керосина.
- Может быть, спустимся к Фиме? - предложила мама, - у нее есть коптилка. Все-таки какой-то свет.
- И к Эрнсту, - добавил я.
Идея всем понравилась. Папа зажег огарок самодельной восковой свечи, и все стали спускаться по крутой лестнице в кухню.
- Что, надоело сидеть в барских хоромах? - ехидно, но одновременно с веселой ноткой радости встретила нас тетка.  - На чужой огонек потянуло? Ну, ладно уж, сейчас я сделаю свет.
Коптилка, лампадка, каганец - это были примитивные светильники из любой посудины с жиром и фитилем. Тетка делала их сама. Лучше всех умела она и добывать огонь, делая это с помощью своего же огнива и кресала, которые по праву считались лучшими в доме.
Тетка достала самодельную коптилку, сделанную из пузырька, поправила фитиль, отщипнув горелый кусочек скрюченными желтыми ногтями и зажгла коптилку от папиной свечки. Пламя заколебалось, осветив кухню, тетку, Эрнста, молча сидящего в углу на топчане. В кухне было жарко натоплено, вкусно пахло укропом, солеными огурцами и какими-то снадобьями и травами, приготовленными еще с лета. Во всем этом не было особого порядка, зато веяло уютом и я, признаться, завидовал и Эрнсту и тетке, которые жили в комнате, где все так напоминало о лете.
По стенам были развешаны вперемежку связки лука, чеснока, букеты высушенных полевых цветов, березовые веники. Тут же в углу стоял и топчан Эрнста, накрытый стареньким стеганым одеялом. Он уже давно стал и моим любимым местом. Мне нравился даже запах постели: аромат старого, много раз перестиранного белья, по существу, ветоши. Я любил тут кувыркаться, и мать нередко сгоняла меня со словами:
    - Ну, что ты таскаешь пыль на постель! Человеку же спать на ней.
    Но я знал, что Эрнст не обидится за это.
    - Что нравится здесь? - спросила тетка, словно читая мои мысли.
Она двигалась по комнате с распущенными каштановыми волнистыми волосами, изрядно тронутыми сединой, а пламя коптилки отбрасывало пляшущую на стене уродливую тень.
- Ну, сущая колдунья, Баба Яга костяная нога, хоть на помело не садись, - смеясь, тетка показывала на свою тень.
В кухне тетя Фима чувствовала себя настоящей хозяйкой.
Все, за исключением Эрнста, расселись за чисто убранным столом. Папа опять раскрыл книгу, всмотрелся в нее и тут же захлопнул.
- Нет, не могу, темно, - сказал он, - хоть в жмурки играй.
Всем стало ясно, что чтения сегодня не будет.
- А что, если в картишки? - робко предложила мама, заядлая любительница преферанса и подкидного дурака.
Предложение было тут же отвергнуто. Тетка не любила карты, предпочитая более пролетарские игры, например, домино или лото. Папа не любил ни того, ни другого.
- Эрнст, может, ты нам сыграешь? - кивнул папа на стоящий в футляре инструмент.
Все вопросительно посмотрели на Эрнста.
Эрнст молчал, не зная, что сказать, но всем и так было ясно, что предложение застало его врасплох, и играть ему вовсе не хотелось.
Молчание прервала тетка.
- Не в форме он, - пояснила она, - не до инструмента ему сейчас. Руки на саксауле испортил. Все в мозолях, да ссадинах. Да и устает он, не до виолончели.
Эрнст виновато улыбнулся, утвердительно кивнув на слова, выручившей его тетки. Он и на самом деле в последнее время приходил с саксауловой базы очень поздно.
- Жаль, - сказал папа, - а мы бы еще и Марианну пригласили. Какой бы дуэт получился!
- Дуэт, - насмешливо сказала мама, - разве ты не понимаешь, что Марианна сюда не придет! Да и Ною это не понравится.
- Да? - удивился папа. - Разве они уже не играют вместе? Эрнст ведь хороший парень.
- Это ты так думаешь, - сказала мама, - а у Ноя другое мнение.
Наверное не слишком тактично при Эрнсте все это было говорить, но слава Богу, Эрнст еще не вполне овладел всеми тонкостями русского языка. Все же кое-что он понял. Наступила неловкая пауза. Чтобы разрядить ее, Эрнст сказал:
- Я буду показывать театр.
- Театр? - переспросила удивленная тетка.
Даже она не могла предположить такого оборота дела.
- Да, да, - подтвердил Эрнст, - китайский.
И добавил:
- Надо иметь, как это называется, экран.
- Как в кино?
- Да, да, - закивал головой Эрнст, - надо белое.
- Скатерть подойдет? - включилась в разговор мама.      - Я, я, - закивал головой Эрнст.
От волнения он снова перешел на немецкий язык.
Натянули белую льняную скатерть, которую мама стелила по праздникам на стол.
- Садитесь на мой кровать, - уже более уверенным голосом скомандовал Эрнст.
Мы все страшно заинтригованы, поэтому уговаривать нас не пришлось. Все дружно расселись на топчане Эрнста. У каждого в голове сидел вопрос: что это такое задумал Эрнст?
Эрнст что-то колдует у стола, передвигает коптилку, на экране движутся тени и вдруг все они собираются в кучу.
- Ага, понятно, - догадался папа, - театр теней.
Но никто из нас, включая тетку и маму, не знает что это такое. Такого театра еще никто не видел. А на экране возник заяц. Он двигает длинными ушами и скачет. Зайца сменяют два человечка. Они лупят друг друга тумаками и мы с Лелей дружно хохочем. Потом Эрнст показал как хромает больной  человечек и объяснил:
- Немецкий солдат не хочет идти на войну.
- Ну, ты, брат, мастер, - удивился отец, - тебя хоть сейчас можно в театр.
- Молодец, - подтвердила тетка, - а я и не знала, что ты такое умеешь. Спасибо.
Потом мы все пили чай с теткиными травками, слушали радио и обсуждали последние известия с фронта. Они были неутешительными. Флажки на большой карте, что отец повесил на стене, отодвигались все дальше на восток. Это понимал даже я. Жизнь становилась все труднее, ненависть к фашистским захватчикам все росла. Может быть, поэтому занятия немецким языком не клеились.
На уроках я дурачился, корчил всевозможные гримасы, стараясь разозлить Нору, обзывая ее за глаза норой, а Ноя - гноем.
- Дурной мальчишка, - в сердцах сказала как-то тетя Фима.  - Знаешь ли ты, кто такой был Ной?
И тетка тут же рассказала мне эпизод из Библии.
- Да, но зачем мне немецкий язык? - не унимался я. - Немцы же наши враги.
- Не зная языка, нельзя победить врагов, - парировала патриотически настроенная тетка.
Это была почти официальная, государственная установка. В школах редко где учили английский язык, зато немецкий был всюду.
Не лучше обстояли у меня дела и с музыкой. Барабаня по клавишам пианино, я то и дело поглядывал в окно на улицу, где на ветвях деревьев чирикали воробьи и слышны были голоса играющих детей. Мария Исаковна, направляя меня, нервно подпевала голосом. Голос ее звенел все громче и громче, а видя, что я все равно не слышу ее, она злобно хватала мои пальцы в свою цепкую и сильную руку и начинала истерично бить ими по клавишам. Окунь знала себе цену и, конечно же, разве хотелось ей возиться с непослушным хозяйским мальчишкой! Как и для меня, занятия для нее  были настоящим мучением. Но что с меня было взять, ведь мне исполнилось всего шесть лет!
Однажды в самый последний момент перед занятием с Норой, мне пришла мысль спрятаться на верху высокого платяного шифоньера. Я запрыгнул туда в одно мгновение, Нора уже входила. Я даже и подумать не мог, какое хорошее укрытие я себе нашел. В поисках все в доме сбились с ног. Обыскали комнаты, сарай, двор, сад, но никто не догадался поднять глаза к потолку, где я сидел, едва сдерживая смех. Вдоволь потешившись, я слез, когда в комнате никого не было. Мое неожиданное появление произвело такой фурор, что меня тут же простили. Поистине, детский эгоизм не знает границ!
Зато у Лели дела шли успешно. Она с удовольствием играла фортепианные пьесы, гаммы и этюды и могла уже довольно сносно отвечать по-немецки. К моей чести надо сказать, что я нисколько этому не завидовал, ведь в моих глазах куда как важнее было научиться кататься на коньках или играть в лянгу и асыки.
Вдруг как-то сразу и неожиданно, после холодного и туманного февраля пришла весна. Под теплым и ласковым солнцем быстро просохли полянки, поросль нежной, как пух, травки покрыла склоны бугров, на берегах Поганки зажелтели мелкие звездочки куриной слепоты. Кинжальчики ростков ирисов, нарциссов, ландышей вылезли из сырой цветочной клумбы. Голые ветви огромных развесистых верб украсились пушистыми барашками золотистых сережек. Остро запахли набухшие почки пирамидальных и серебристых тополей. Пахло дымом от сжигаемых листьев в садах, прошлогодней сухой травы, распаренным навозом из конюшен и хлевов. По вечерам над прогревшейся землей опускались синевато-сиреневые сумерки. Изо всех изб и домов высыпала детвора. Многие безвылазно просидели в домах, так как не имели одежды или обуви. Вместе с пением петухов, квохтаньем кур, блеянием коз и ревом ишаков, ребячьи голоса звенели с утра до позднего вечера.
Приход весны прибавил нам новых забот. Теперь, кроме занятий музыкой и немецким языком, мы должны были еще пасти козу Шурку.
Каждое утро мы выгоняли Шурку на берег Поганки, где она щипала молоденькую траву, и все прохожие сразу же обращали внимание на ее большие рога, считая своим долгом обязательно померяться с козой силой. Даже Брюкнер, несмотря на всю свою важность, не устоял от соблазна показать свою удаль.
- А-а, козел, - сказал он радостно, и злые огоньки блеснули в его глазах, - надо с ним боройсь!
Как видно, у Ноя было благодушное настроение. Он поставил большой и толстый портфель на землю, засучил рукава, обнажив толстые волосатые руки, и схватил Шурку за рога. Пытаясь повалить, он дернул козу к себе, но Шурка мотнула головой и вырвалась. Толстяк потянулся к ней, но козлуха отбежала назад и вдруг, резво сделав выпад вперед, с размаху ткнула толстяка в живот. Тот, не ожидая такой прыти, неловко покачнулся и вдруг рухнул на землю.
- Ах, ты так! - грозно прорычал рассвирепевший Карабас и, как лев, всей своей тушей бросился в новую атаку. Шурка испуганно заблеяла и, натянув веревку, отпрыгнула в сторону. Неуклюжий Ной, конечно, промахнулся и со всего размаха шлепнулся в пыль.
- Ха-ха-ха!
Ребятишки, окружившие борцов, покатились со смеху. Мы с Лелей тоже не могли удержаться и хохотали до слез.
Брюкнер коротко выругался, пнул козу ногой в бок и, бросив на нас злобный взгляд, торопливо зашагал домой.
С тех пор Шурка невзлюбила нашего квартиранта, твердо усвоив, что Брюкнер  чужак в доме. Зато Роги не видела никакой разницы между своими хозяевами и нами. Ласковая и веселая, с вьющейся рыже-желтой шерстью, она была неотразима. Ею любовались не только мы с Лелей, но и все соседи и прохожие, ведь Роги была едва ли не единственной собакой колли во всей Алма-Ате. Когда Марианна выходила с Роги гулять, то собака носилась как угорелая между нами и своей юной хозяйкой. Замкнутая и нелюдимая Марианна была намного старше нас, и мы никак не могли с ней сдружиться. Это было очень неудобно, и даже собака недоумевала, не зная на ком остановить свой выбор. Все же, когда Марианна доставала огромный роговой гребень, чтобы расчесать ей шерсть. Роги покорно ложилась у ее ног. Очевидно, ей нравилась эта процедура, мы же в эти минуты завидовали Марианне, страшно ревнуя к ней Роги.
В те годы многие алмаатинцы, особенно на окраинах, жили по-деревенски. К этому располагал и мягкий южный климат и сельская тишина улиц. В уютных верненских двориках готовили пищу, обедали и спали. А на заросших белым клевером и мелким спорышем лужайках было раздолье для любых детских игр.
Любимой игрой была, конечно же, война. Причем, войны велись по-настоящему. Враждовали два берега Поганки. Река служила границей. Оба враждующих лагеря вели войну по всем правилам военного искусства. В обрывистых берегах речки рыли пещеры, которые называли «штабами». Делали набеги стараясь их разрушить, или устраивали сражения с перестрелкой камнями. Существовало правило: «железные», как назывались настоящие камни, не кидать, а пользоваться только земляными. Однако, в пылу сражений о правилах забывали.и в ход шла речная галька, благо она всегда была под рукой. Это было уже опасно, и мне не раз приходилось возвращаться домой с разбитой головой. Как-то в ходе «боевых действий» меня застал Эрнст. Он взял меня за руку и повел домой, пытаясь внушить свое мнение.
- Война не надо, - сказал он. - Война - это очень плохо. Воевать - плохие люди.
Он помолчал, а потом добавил:
- Воевать - это фашисты.
В голосе его звучала убежденность. Меня же в то время интересовало совсем другое.
-Не говори маме, что мы дрались, - попросил  я Эрнста.
- Я, Я, гут, - Эрнст понял меня, и с готовностью кивнул головой.
Я знал, что Эрнст сдержит слово и не подведет меня.
В другой раз, видя, как я скачу по улице и размахиваю над головой карагачевым прутом, Эрнст выстругал мне из рейки деревянную саблю и, вручив, сказал:
-Гитлер капут.
      В его руках все ловко спорилось.
      - Давай, я сделаю свистеть, - сказал как-то Эрнст.
       - Дудочку, - подсказал я.
       - Да, да, - подтвердил он, - Надо найти хороший дерев.
        Мы пошли по улице, а Эрнст, задрав голову, осматривал каждое дерево. Мы прошли мимо карагача, вяза, ивы. Эрнст отрицательно качал головой.
        - Это гут, - остановился, наконец, Эрнст перед раскидистой липой.
        Он пригнул ветку и ножичком срезал ровный сучок. Потом аккуратно остругал оба конца и сделал посередине надрез. Сложив ножичек, он долго и осторожно стучал ручкой по бокам чурбашки, стараясь отделить кору от дерева. Когда кора отстала, он провернул сердцевину, и сунув в рот, свистнул. Звук у свистульки был негромкий, немного гнусавый, но приятный, Прошло несколько дней, и у всех пацанов нашей улицы были такие же свистульки. Уважение к Эрнсту возрастало. Все давно забыли о том, что он немец. Всеми он воспринимался как свой парень, я же гордился им, будто он был моим старшим братом. Даже Надька, соседская девчонка, молча наблюдавшая за нашими играми, однажды сказала:
      - А ваш Эрнст красивый.
     Я очень удивился этому высказыванию, хотя про себя давно уже думал то же самое. Но я никогда бы не смог этого объяснить. А Надька, словно разрешая мой вопрос, добавила: 
      - Потому что он не белобрысый, как вы, Шурка с Гришкой, а тёмный. И брови у него чёрные. А все брюнеты красивые.
Такое открытие вовсе не обидело меня, я был слишком мал, чтобы ревновать или обижаться, но мне было удивительно, что Надька, соплюха, которую я считал чуть ли не дурочкой, оказалась умнее меня, она знала то, до чего не мог догадаться я. Что же касается Эрнста, то я был только рад за него. С Эрнстом  у меня давно сложились дружеские отношения, и лишь большая разница в возрасте не дала перерасти нашей общей симпатии в дружбу. Да и смешно, если бы Эрнст позволил себе принимать участие в наших детских играх и забавах. И виделись мы не так уж часто. Он исчезал из дома затемно, когда я еще спал, а по вечерам надолго уходил в комнату Брюкнеров. Зато встречаясь, приветливо улыбался, жал и тряс руку, считая своим долгом обязательно оказать что-нибудь смешное. Гораздо больше Эрнст общался с тетей Фимой. Поздними вечерами у них было много времени, чтобы поделиться своими мыслями. Обращаясь к тетке, Эрнст называл ее гросмутер, что означает бабушка. Она же в свою очередь, смеясь, называла его немецким сынком. Благодаря общению оЭрнстом, любознательная старуха едва ли не лучше нас с Лелей успела овладеть немецким языком.
 Летом Эрнст работал на саксауловой базе. Он разгружал железнодорожные составы с дровами. Как и любой мальчишка Алма-Аты, я хорошо знал, что такое саксаул. В каждом дворе высилась гора этих узловатых, мертвых, серого цвета коряг. Это было главнее топливо горожан. Глядя на эти безжизненные безлистные остовы отмерших великанов, трудно было поверить, что еще недавно они были живыми деревьями и росли не так уж далеко – где-нибудь за рекой Или в районе поселка Баканас, или даже ближе. Саксауловые коряги казались мне, хотя и мертвыми, но загадочными чудовищами. Невозможно представить себе более кривое, корявое, шершавое и занозистое растение. Крупное саксауловое дерево всегда более чем наполовину состоит из пересохших, рассыпающихся на чешуйки отмерших ветвей. Стоит только крепко стукнуть о камень большую саксаулину, как она тут же разламывается на отдельные куски. А если дерево очень старое, трухлявое, то оно вообще может рассыпаться, превратившись в кучу мелкой щепы. Почти невозможно взять такой саксауловый обломок, чтобы не занозить руку. А каково, если перекидать несколько тонн! Эрнст приходил с распухшими ладонями и кистями рук. Пальцы, привыкшие держать смычок скрипки, разбухали и кровоточили бесконечными ссадинами и ранками. Тётка грела воду и заставляла Эрнста парить руки, потом она вооружалась большой отцовской лупой и с помощью толстой штопальной иглы вытаскивала несметное количество заноз. Их она почему-то называла пятачками, при этом вела их счет, складывая на гривенники и рубли.
И снова пришла алма-атинская осень с запахами яблок, спелых дынь и укропа. Под ногами шуршала сухая трава, елочными игрушками краснели яблоки в облетевших деревьях. Мы перестали гонять Шурку на берег Поганки, занимаясь теперь сбором опавшей листвы для зимнего прокорма козы. Шурка начисто отвергала горькие листья тополя и клёна, зато обожала сладкие листочки карагача, вяза и берёзы. Берез в Алма-Ате было мало, за ее листьями приходилось ходить на чужие улицы, постоянно опасаясь нападений хозяев - таких же мальчишек, как я, или постарше. Листьями мы набивали большие мешки, сшитые мамой из простыней, а потом вываливали содержимое в угол сарая. В другом углу лежала кукурузная ботва и связки посохшего бурьяна. Шурка не отличалась большой привередливостью и ела все подряд.
     На ноябрьские праздники вдруг неожиданно выпал снег. Странно было видеть его, когда проснувшись утром, мы удивились яркости света в комнатах. Снег вскоре растаял,  но дороги стали грязными и скользкими, словно намыленные. К вечеру подул холодный ветерок, лужицы подернулись тонким ледком. Стало зябко и неуютно. Кутаясь в плащи и ежась от холода, прохожие на улице торопились укрыться в домах. Электрического света теперь уже не было всегда, и окна домов тускло светились коптилками и самодельными свечами. Эрнста я почти перестал видеть. Дома он бывал все реже. Что-то произошло между ним и Ноем, какой-то разрыв или даже ссора. Впрочем, трудно было бы представить Эрнста, перечившим в чем-то Брюкнеру. Совместные репетиции их кончились уже давно, пожалуй, еще с весны. Однажды я услышал разговор между тетей Фимой и мамой.
- Выгнал его Ной, - тихо рассказывала тётка. - Сказал, что самим жрать нечего. Иди, говорит, куда хочешь, а я тебя знать не знаю.
Тётка, хотя и считала, что уже изучила немецкий язык, вряд ли могла точно передать разговор между Ноем и Эрнстом. Скорее всего, она передавала его содержание по своему домыслию. Фантазия тетки работала не хуже ее острого языка, но нельзя было и опровергнуть её, так как уже давно все видели отношение Ноя к своему приёмному сыну.
- Да он и так их не объедал, - так же тихо отвечала мама, - он же без работы, считай что, и не бывает. Ещё и домой приносил что мог. То ведро картошки где-то достанет, то рыбы принесет, а тут еще эта маринка. Угораздило же его!
Мама замолчала, но даже и мне было понятно, что хотела она этим сказать. Дело в том, что недавно Эрнст принес родителям несколько свежих рыбин-маринок. Где-то дали ребята на работе. Мать сразу подсказала Норе, что голову и икру есть нельзя, можно отравиться. Послушавшись, Нора вначале так и сделала. Даже вычистила черную пленку из брюшины, как объяснила мама. Но съев рыбу, Нора не удержалась и зажарила икру. Наверное, решила рискнуть, и даром ей это не прошло. Отравилась так, что еле отошла.
- Я же ее умоляла не делать этого, - оправдывалась мама, - да где там! Упрямые они, немцы, нам не хотят верить.
Тетка закивала головой.
- Да и их понять можно. Оголодали они, а икра так аппетитно выглядит!
 Мама возразила:
- А кто сейчас сытый! Что же теперь голову из-за этого терять?
- Вот именно, - поддакнула тётка, - Ной, видно, после того совсем озверел. На Эрнста волком глядит, как будто он виноват.
Мама и тётя Фима разговаривали несколько озабоченно, и, как мне показалась, несколько встревоженно. В воздухе повисло напряженное ожидание каких-то неприятных перемен. Может быть, сказывались и неудачи наших войск на фронтах. Шла битва за Сталинград, немцы были на Волге, совсем близко от границ Казахстана. В этом месяце Эрнсту исполнилось восемнадцать лет. О дне рождения поведала всезнающая тётка, а как она это выведала, одному богу известно. От неё ничего не могло скрыться!
- Тося, надо как-то отметить это событие, - обратилась тётка к маме, - Может быть, пирог испечем? - Да из чего печь-то, - вяло откликнулась мама, - ни муки, ни сахара, ни  масла.
- А ты, как в сказке, по сусекам поскреби, по полкам пошурши, авось что-нибудь и наберешь, и без сахара обойдемся, сделаем пирог с яблоками.
От тётки нельзя было отделаться.
И вот пришел этот день, надо сказать, что я ждал его с нетерпением. Я даже сделал Эрнсту подарок –  лобзиком выпилил рамку из фанеры под портрет.
Вечером все собрались в гостеприимной кухне перед горячим самоваром, но Эрнст почему-то задерживался. Он пришел позже обычного, как всегда усталый и страшно сконфуженный приготовленным в его честь торжеством. После поздравлений именинника все уселись за стол, где ароматным паром уже дымилась картошка в мундирах и пыхтел сверкающий никелем самовар. Говорили положенные по случаю слова, желая Эрнсту удачи, счастья, скорейшего окончания войны. Эрнст благодарил и смущался. Он не привык быть в центре внимания и чувствовал неловкость от того, что все собрались ради него. А тут ещё тетка встала и пожелала Эрнсту хорошей невесты.
- Это самое главное в жизни, - весело добавила она.
- Эрнст покраснел и совсем растерялся.
- Э-э, да ты, кажется, застеснялся, - засмеялась тетка, - зарделся, как красная девица. Вот ты какой у нас застенчивый!
- Ну, что ты напала на парня! - вступилась мама, - Вводишь в смущение своими дурацкими шуточками.
Потом смущение прошло и всем было уютно и весело. После чаепития Эрнст насмелился и взялся за виолончель. Он долго настраивал инструмент, проводя смычком и пробуя струны, наклоняя голову, прислушивался к звуку и недовольно качал головой. После большого перерыва он никак не мог решиться играть. Наконец, из-под смычка раздалось пение струн, сначала слабое и неуверенное как стон, звук дрожал и вибрировал, но постепенно он становился все тверже, спокойнее и ровнее, пока не потек густой и тягучей волной, заполнившей все небольшое пространство кухни.
Эрнст играл Бетховена и Баха. Лицо его раскраснелось, щеки покрылись нервным румянцем, руки слегка дрожали. И в этом он был весь, как есть: болезненно эмоциональный, тонко чувствующий музыку.
И еще одно событие случилось в ноябре, к сожалению, печальное. Почтальонша принесла похоронку на сына тёти Фимы - Петю. Тётка замкнулась, вмиг превратившись в старуху. Она не кричала, не рыдала по примеру многих, а наоборот, пряталась, и перебирая фотографии, что-то шептала и тайком от всех плакала, уткнувшись в подушку. И куда только подевался её громкий голос, шутки и прибаутки, походка её стала шаркающей, нос загнулся крючком, сделавшись похожим на птичий клюв. Тетка сразу сдала, постарев на добрых двадцать лет. И напрасно мама старалась как-то подбодрить ее и успокоить. Тётка держалась неприступно, изо всех сил пытаясь скрыть свои страдания.
- Не надо, пожалуйста, не надо, - говорила она матери в ответ на попытки её утешить. - Горе везде, и не я одна потеряла сына.
Она была очень гордая - наша тётя Фима.
Проклятая война никак не кончалась, а наоборот, затягивалась всё больше. Жизнь становилась все труднее. Люди не только голодали, а сприходам зимы и мёрзли. Одежда успела износиться, а новую взять было негде. О какой одежде могла идти речь, когда страна задыхалась в тисках оккупантов.
Конечно, хуже всего было эвакуированным. У них не было своих домов, не было родных, которые могли бы помочь. Эрнст ходил в истрепанном тонком пальтишке, старые башмаки его порвались так, что из дырок выглядывали пальцы. Заметив это, мама невесело пошутила:
- Что это, Эрнст, башмаки-то у тебя того, каши просят? Эрнст грустно и как-то виновато улыбнулся и, неопределенно помахав нам рукой, ушёл на работу. Мама в который уже раз перебрала старую обувь, пытаясь подобрать что-то Эрнсту, но так ничего и не нашла. Все уже давно пошло в ход, и мы сами носили латаную и драную обувь. Отец сам брал шило и дратву и кое-как чинил прохудившиеся ботинки.
Эрнст приходил теперь с работы позже обычного. Едва ли не каждый день он обивал пороги военкомата, прося отправки на фронт. Ему не отказывали, но и не говорили ничего определенного. Все это сильно огорчало его.
- Почему они не берут меня? - пожаловался он тетке. - Я тоже хочу воевать. Неужели они не доверяют мне от того, что я немец?
- Возьмут, обязательно возьмут, - попыталась успокоить Эрнста тетка. - Чего доброго, а это-то уважат, - тетка твердо верила в справедливое устройство родного государства. - Да и куда тебе торопиться, - продолжала она, - успеешь еще навоеваться.
В тетке самой боролись два чувства. С одной стороны ей было жаль Эрнста, почти мальчишку, она искренне привязалась к нему, с другой стороны она понимала, что удержать его все равно невозможно, да и, действительно, с какой стати молодому парню отсиживаться в тылу, когда все его сверстники воюют. Это было бы аморально.
- А ты, кстати, с отцом советовался?
- Нет, - махнул рукой Эрнст, - ему все равно.
- Эх, ты, горемыка, - покачала головой тётка, - никому, значит, не нужен.
На следующий день Эрнст пришел раньше обычного. Поздоровавшись с теткой, он, не раздеваясь, лег на постель и уткнулся лицом в подушку. Обычно Эрнст никогда не позволял себе ложиться на кровать в верхней одежде.
- Что-нибудь случилось? - заподозрила неладное тётка. - Был ли ты в военкомате?
Эрнст с усилием привстал и, вымученно улыбнувшись, ответил тихим голосом:
- Кажется, я заболел.
- Простудился, что ли?
Тетя Фима внимательно посмотрела на Эрнста сквозь толстые линзы своих очков. - Ну, ничего страшного, - сказала она, - попьешь горячего чайку и всё пройдет. Погода сейчас такая, все болеют.
Тётя Фима подбросила в печку дров и поставила на плиту чайник.
- Давай-ка, присаживайся!
Тетка повернулась к Эрнсту.
- Ты что-то совсем раскис. Не можется, что ли?
Добрая старуха потрогала рукой лоб Эрнста.
-Эге, да у тебя жар! То-то, я смотрю, лицо у тебя раскраснелось. Где у тебя болит?
Эрнст закашлял и ткнул пальцем в спину.
- Здесь. Холодно мне и голова болит.
Тётка напоила Эрнста чаем с грудной травой в надежде, что к утру все пройдет. Утром действительно жар спал, но слабость разлилась по всему телу, липкая испарина выступила на лбу. Надежды на быстрое выздоровление не оправдались. К вечеру Эрнста опять бил озноб, а температура поднялась до тридцати девяти с половиной. Отец с матерью пододвинули топчан к печке. Тетя Фима готовила отвары с грудной травой и сушеной малиной. Аспирин не сбивал жар, а других лекарств не было.
- Что же это с тобой, сынок? - приговаривала сердобольная старуха, то и дело прикладывая ладонь к воспаленному лбу больного. - Никак, воспаление. Вот некстати, так некстати. И чем лечить, лечить-то нечем.
Тётка то жалела Эрнста, то корила за неосторожность.
- Это всё ноги, ноги ты зазнобил, - твердила она, - ноги надо держать в тепле, а у тебя башмаки дырявые. Виданное ли дело, чуть не босым по снегу ходил! Да и пальтишко чуть не насквозь светится... Потом она вдруг меняла тон и начинала успокаивать. - Ты уж не очень падай духом, - говорила она, - мы тебе еще русскую невесту найдем.
Эрнст слабо и через силу улыбался, и улыбка эта была какая-то виноватая и вымученная. На третий день стало ясно, что Эрнст болен серьезно.
- Ох, ты, горюшко мое, - причитала тетя Фима, - чем же тебя лечить? Разве что горчичники поставить...
Встревоженная и озабоченная мама ворчала на Брюкнеров:
- Сбагрили нам парня, что нам с ним теперь делать! У нас у самих дети, ни лекарств, ни еды. Ответственность-то какая!
Что правда, то правда. Моей младшей сестрёнке Мире было всего два годика, а жили мы, как и все, впроголодь. Вечером папа зашел поговорить с Брюкнерами.
- Да, да, - сказал Ной, - это большая беда, но что мы можем сделать? Я не доктор и не умею лечить. Мы ничего не умеем.
- Мы и сами живем в чужой стране, - заплакала Нора, - нам так тяжело, мы голодаем, нам самим нечего есть.
Папа ничего не сказал и вышел. Да и что можно было сказать? Плохо было всем, а эмигрантам и тем более.
Эрнст так ослаб, что его кормили с ложечки поочередно мама и тетка. Для него готовилась лучшая пища, что была в доме.
Тетя Фима держала в руке облупленное куриное яйцо, как ребёнка уговаривая Эрнста съесть его. В этот момент вошёл Брюкнер. Всё-таки он решил навестить приемного сына.
Руки Эрнста дрожали, и он никак не мог справиться с яйцом. Брюкнер застыл от изумления. Щёки его обвисли, а глаза выпучились от удивления. Вдруг его грузная фигура всколыхнулась. Неожиданно ловко для своей могучей комплекции он подскочил к больному и молниеносно выхватил у него яйцо. В огромной, до пальцев заросшей черными волосами руке, оно выглядело горошиной.
- Дурак, не умейт кушать, - бросил он презрительно, - вот как надо!
И он бросил яйцо в свою запрокинутую глотку. В горле его булькнуло, и яйцо исчезло в утробе.
- Го-го-го! - захохотал он каким-то рыгающим голосом, страшно довольный тем, как ловко всех обманул. - Яйко капут!
- Ах ты, ирод проклятый! – всплеснула руками тетка. - Что ж, ты сироту обижаешь!
Брюкнер на удостоил тетку вниманием, и выставив вперед толстый живот, неторопливо выплыл из комнаты.
- Ах, ты,гад! - не унималась тетка. - Да я же тебе морду могу намылить. Я тебе покажу, как в Советском Союзе надо жить! Это тебе не Швеция.
Тётка действительно могла это сделать, и лишь опасение повредить репутации папы заставило ее воздержаться.
- И яичка-то больше нет! - причитала тетка. - У дитя малого отобрали, а он, фашист треклятый проглотил!
Тетка имела в виду мою маленькую сестренку, ради которой и держали несколько куриц. Между тем, день ото дня Эрнсту становилось все хуже. Он мучительно кашлял, в груди его что-то хлюпало и клокотало. Он таял на глазах.
Вечером папа с мамой шептались.
- Кажется, у него воспаление легких,- говорила мама.
Эти слова звучали у неё как приговор. Несколько лет на¬зад от воспаления легких умерла моя старшая сестра, голубоглазая Мила, и родители до сих пор переживали это горе. У тёти Фимы были свои счёты с этой страшной в то время болезнью. От неё умер ее муж - дядя Ваня. Будучи паровозным машинистом, он простудился в пути, выглядывая из открытого окна. Словом, это была смертельная болезнь, до изобретения антибиотиков не знавшая пощады.
-Завтра я пойду попрошу, может быть, удастся положить его в больницу, - сказал папа. - Нам его не спасти.
-Да, да, - ответила мама. - Обязательно договорись. Только ведь трудно это сейчас сделать. Все больницы забиты ранеными с фронта.
На следующий день папа все же договорился с врачами, и Эрнста увезли в госпиталь на тележке, запряженной ишаком. Дом наш словно осиротел, притихли и мы с Лелей. Вслух никто не говорил, но все, в том числе и мы - дети, чутьем понимали, чем грозит Эрнсту болезнь. Взрослые при нас старались не затрагивать в разговорах эту тему, а когда мама с теткой возвратились из больницы, куда они ходили навещать Эрнста, то сделали вид, что нигде не были. Это был плохой признак и мы с Лелей побоялись спросить об Эрнсте. Тётка лишь раз выдала себя, зло чертыхнувшись по поводу Брюкнера:
- Ему-то что сделается? У него ботинки тёплые, на слоновой подошве, не то что у Эрнста - дырявые.
Здоровенные, не виданные в нашей стране, ботинки Брюкнера на толстой каучуковой подошве, тетка называла колонизаторскими.
Тот день выдался хмурый: пасмурный и холодный. Шёл то ли дождь, то ли снег. Мама с утра послала нас с Лелей за похлёбкой, выдаваемой отцу на работе. Такое питание выдавали только работающим на предприятиях и в учреждениях, очевидно, чтобы поддержать в них силы для выполнения плана. Иждевенцы-дети и неработающие в расчёт не принимались. Обычно это была пустая болтушка с плавающими крупинками вермишели, муки или картошки с густым, неаппетитным, хотя и ситным запахом. Это был запах голода и нищеты. Мама называла её похлебкой, хотя официально это блюдо именовалось супом. Люди же звали ее по-разному: болтушка, затируха, бурда. Слово «баланда» тогда как-то не употреблялось.
Идти надо было далеко, почти через весь город до улицы Иссык-Кульской (потом Мира), где на задворках ресторана была раздача. Моросил дождь, мы замёрзли и продрогли в своих тонких демисезонных пальтишках, а ведь надо было еще отстоять в двух длиннющих очередях по несколько часов каждая, сначала перед воротами, а потом во дворе, где была касса и выдавали еду.
Кассирша - молодая расфуфыренная особа злобно покрикивала на стариков и детей, молча стоящих в длиннющем хвосте. Когда подошла наша очередь расплачиваться, у Лели не хватило мелочи. Она полезла в карман и вытащила на ладошке пуговичку, кусочек жевательной серы и фантик для игры - картинку, нарисованную на кусочке бумаги. Монет у неё не было.
- Что ты мне даёшь! - заорала кассирша и с силой ударила по ладошке.
Пуговичка покатилась по мокрой земле. Все молчали и никто не сказал ни слова. Было тяжело и жалко самих себя. Это был несчастливый день, запомнившийся на всю жизнь. Когда мы, промокшие и уставшие, пришли домой, то узнали печальную весть: Эрнст умер. Сиротливо в углу стояла виолончель Эрнста и его жалкий холщовый мешок, постель, прикрытая старым, давно истертым одеялом. Тётка молчала, так же, как молчала, когда пришла похоронка на её сына. Все в доме прятались друг от друга. Каждый старался не попадаться на глаза, чтобы скрыть слезы. Море, потоки слез были пролиты в эти дни. Смерть Эрнста тяжело переживалась всеми. Особенно страдала Леля. Что-то перевернулось в наших детских душах, изменилось отношение к жизни. Перед глазами все время стояло лицо Эрнста с его застенчивой, доброй улыбкой. Навязчивый вопрос - почему так несправедливо устроена жизнь - не выходил из головы. Почему один человек, уже старый в нашем понимании, вовсе не добрый и не хороший, остается жить, а молодой и всем нужный, ушел из жизни. И разве это справедливо? И снова и снова возникала картина, когда здоровый толстяк отбирает пищу у больного, умирающего человека. Такое нельзя было простить и Лёля тайком от всех начала мстить Брюкнеру. Это было не вполне осознанное поведение, все происходило как-то само собой, интуитивно, по-детски. Она досаждала Ною всем, чем могла. Могла захлопнуть дверь перед его носом, не поздороваться или не ответить на вопрос. Все это было по-девчачьи неумело, наивно и, наверное, глупо. Но к удивлению даже самой Лели, Ной воспринял всё это очень болезненно и остро, и это еще больше подзадоривало строптивую девчонку. Однажды, увидев возвращающегося с работы Ноя, Леля скорчила рожицу и пропищала, вроде бы и не в адрес Брюкнера, а так, между прочим:
- Гутен морген, гутен таг, хлоп по морде вот как так.
Кажется, это был один из куплетов исполнявшейся по радио частушки. Ной уловил смысл и, главное, понял намёк и принял его на свой счет и прорычал:
- Дрянный девчонка, я будет наказывать.
Эта реплика Брюкнера еще более подстегнула Лелю и она пропищала ещё более дерзко:
- Немец перец колбаса, жарена капуста.
Брюкнер рассвирепел и бросился за девчонкой. Леля ловко увернулась и, обогнув сарай, выглянула с другой стороны и показала ему язык.
- Ах, так! - прорычал Брюкнер. - Я буду догонять.
Он сделал вид, что бросился за ней вдогонку, а потом по¬вернулся в другую сторону и ... встретился с Лелей нос к носу. Он ее ловко перехитрил, так как Леля была уверена, что он побежит за ней следом. Ной схватил перепугавшуюся девчонку и изо всех сил отхлестал её по обеим щекам.
Можно было бы посчитать все это мелочью, но Леля сильно испугалась, и рассерженный папа подал на Брюкнера в суд. Возможно, дело было не только в этом. После смерти Эрнста все в доме стали смотреть на Брюкнера, если и не как на врага, то уж как на плохого человека, точно. К удивлению всех и даже самого папы, суд состоялся. Приговор гласил: ответчику публично извиниться перед истцом, что и было исполнено. На суде Брюкнер оправдывался незнанием советских законов, ведь в Швеции, откуда он приехал, по его словам, все было бы наоборот: извиняться пришлось бы не ему, а отцу невоспитанной девчонки.
После всего происшедшего Брюкнеры уже не захотели жить у нас и вскоре съехали, о чём никто не жалел, а тетя Фима позлорадствовала:
-Так ему и надо, буржую недорезанному, чтобы знал, как свои волчьи законы в Советском Союзе устанавливать.
С тех пор прошло более пятидесяти лет. Почти забылись Брюкнеры, но образ Эрнста передо мной до сих пор, как живой. У меня не осталось его фотографии, но я вижу его как сейчас - красивого, молодого, с ласковой, немного застенчивой улыбкой. Я даже не знаю где могила Эрнста. Скорее всего, он похоронен в одной из братских могил на кладбище, куда ежедневно свозились тела десятков умерших в госпиталях раненых красноармейцев. Время было суровое, жестокое. Смерть витала повсюду, к ней как-то привыкли, зачастую не замечая и забывая о ней. На Поганке, в ста метрах от нашего дома всю зиму пролежал труп человека, занесенный снегом. Его забрали только весной и все соседи, равнодушно взирая на эту сцену, тут же забыли о ней. Почти у каждого было свое личное горе, и где уж тут было думать об эвакуированных чужих людях. Брюкнеры так ни разу и не навестили в больнице своего приемного сына и вообще больше не интересовались его судьбой, что дало повод тёте Фиме сделать предположение, что никаким приёмным сыном Эрнст у них не был. «Они им прикрывались, как сыном антифашиста, чтобы войти в доверие к советский власти”, - заявила она.
Эта история надолго осталась в памяти нашей семьи, и её много обсуждали. Мы же с Лелей, вспоминая Эрнста, потом сожалели о том, что не навестили его в больнице. Но что с нас возьмёшь - мы были детьми и многого не понимали.

                ПАПА ЭХИНОКОК 

Мои военные школы №8 и 16 стоят в Алма-Ате до сих пор, и вряд ли кто из проезжающих по оживленной улице Гоголя догадывается, что они построены из… камыша. Но это так, ведь в 30-е годы, когда они строились, страна была очень бедной. Но материал оказался очень долговечным и выдержал даже сильные пожары (горели школы №8 и  24-я, стоящая неподалеку). В памяти моей старшей сестры сохранились отдельные эпизоды школьной жизни, начиная еще с довоенной поры (вот ведь прошло уже более шестидесяти лет со времени той страшной войны, а люди до сих пор делят годы на «до» и «после»).
…До войны на школьных переменах выходили строем и пели революционные песни. С той поры я запомнил учебники по истории у сестры с заклеенными портретами красных командиров: Тухачевского, Якира, Егорова. Недавно они были героями, а теперь стали врагами народа и лицезреть их запрещалось.
…Отопление в 8-й школе было печное, во время войны дров всегда не хватало и в классах стоял такой холод, что замерзали чернила. Наконец привезли саксаул (его ломали у Баканаса за Или), разгрузили на саксауловой базе (примерно на пересечении улицы Фурманова с железной дорогой, то есть чуть ниже Ташкентской). Дрова есть, а перевезти не на чем – нет транспорта. «Перетаскаем руками», - решила директорша. И вот вереница школьниц, среди которых были и пятиклассницы, с занозистыми корягами в руках растянулась через весь город к школе у Никольского базара. Почти весь саксаул порастеряли, побросав по дороге.
…Вскоре после этого в школе случился пожар. Пожар потушили, но еще долго, больше года в классах пахло гарью.
… Детей заставляли шить кисеты, рукавицы для бойцов, водили в госпитали выступать: петь, декламировать стихи. Водили в горы, где дети собирали шиповник, а заодно приобщались к природе.
Почти все учителя имели прозвища и клички, как правило, всегда меткие и отражающие суть человека. Дети быстро подмечали характерные черты, клички рождались сами собой, и трудно было бы назвать его автора. Иногда они были злыми, но чаще безобидными: Лиса (с виду ласковая, на деле хитроватая), сова (круглолицая, в очках), овчарка (злобная),, косуля (слабохарактерная). Старика, учителя арифметики с одним глазом, сразу же прозвали Кутузовым.
Лодыри, тупоумные невежи, без ошибки не умеющие написать ни одного слова, на деле проявляли сметку и изобретательность. Напротив, учителя не отличались остроумием.
–Чем отличается кузнечик от человека?
       Девчонка мнется, силясь сообразить, и не зная что сказать.
      –Человек ходит, а кузнечик прыгает, - мямлит она.
     –А мозги у тебя есть? – багровеет учительница, по прозвищу Курица.
     Отвечая урок по истории, четырехклассница говорит:
     -Тогда правил папа Эхинокок III.
      Имя церковнослужителя Иннокентия она спутала со зловредным червем-паразитом, живущим в животе человека.  В голове бедной школьницы история переплелась с зоологией.
      В весеннюю распутицу, когда детвора несла на обуви шмотки грязи, уборщица (тогда слова «техничка» не существовало), стоя в дверях, кричала властным голосом:
     -Все идите в задний проход!
      Имелся в виду запасной, так называемый черный ход.
      С осени 1943 года школы разделили на мужские и женские и они сразу же стали монастырями. Уже через два года на противоположный пол школьники смотрели как на инопланетян. Страсти подогревали не слишком умные учителя, строго следившие за «моральностью» учеников.
     – Тебе не учиться надо, жениться! – визжала завуч, распекая семиклассника, уличенного в том, что он провожал девочку в школу.
      Неудивительно, что на совместных вечерах старшеклассники боялись подходить к девчонкам. Хотя были и «орлы». В мужских школах процветали драки, воровство, разбой. Старшеклассники обижали малышей, отбирали завтраки, деньги, заставляли на себя работать. Тут надо было держать ухо востро, и в любую минуту можно было ожидать любого подвоха со стороны великовозрастного верзилы.
      Во втором классе меня перевели из 8-й в 16-ю школу. Так я стал новичком, а что это такое я вскоре узнал. Старички быстро дадут понять, кто здесь начальник, а кто подчиненный.
      На переменке, пока я наблюдал за борьбой на бревне, подошел верзила и показал складной ножичек с зеленой ручкой. Очень хороший ножичек, я давно о таком мечтал. Размахивая ножичком перед моим носом, дрын спросил:
      -Хочешь, подарю? Еще бы не хотеть!
      Я кивнул.
      -Десять щелчков по лбу и будет твой. Согласен?
      Я засомневался, отдаст ли? Сказку о попе и его работнике Балде я знал.
      –Ты что, не веришь?
      Спросил грозно, так, что и отказываться опасно.
       –Верю.
       –То-то, - довольный сказал верзила и загнул грязный, с черным ногтем  палец
       Я терпеливо вытерпел экзекуцию. Дрын напоследок стукнул меня кулаком, и, нахлобучив шапку, повернулся, чтобы уйти.
      –А ножичек?
      Верзила выпучил глаза и показал кукиш:
      -А этого не хочешь?
      И захохотал.
Что-ж, сам виноват, растяпа. Ну, да что уж, пережить можно, хотя и обидно. Зато полезный урок на будущее, а за него, как известно, тоже платить надо.
      Как-то гурьбой отправились в горы за подснежниками. Вместе радовались приволью и весенней погоде. Пока малышня лазала, собирая цветы, старшие гоготали, развалившись на солнцепеке. Потом вместе возвращались, став почти друзьями. Но так нам только показалось. Когда спустились в город, «деды» дали нам, мелкоте подзатыльники, отобрав все, что за весь день с трудом было собрано. Знай, дескать, мелюзга, свое место. А место это - быть малаем (слугой) у сильного.
      Это была уличная школа, школа жизни, которую необходимо было постигать. Но не все было так  безобидно. Однажды нашей семье пришлось  спасать знакомого  мальчика из соседнего класса по фамилии Ройтман. За ним гналась шпана с палками, и мать спрятала его в доме, наглухо закрыв ворота. Мне было всего девять лет, но я уже тогда понял, какими жестокими порой  бывают люди. 
       И все же хорошего было гораздо больше. Я отчетливо понимал, что школа из неучей и невоспитанных мальчишек делает людей. Какими бы ни были учителя, а они все были неплохими специалистами своего дела, они давали знания, учили жизни и открывали двери в заманчивый мир природы, культуры, истории. Я часами мог рассматривать или читать толстенные тома старинных изданий из отцовской библиотеки. Любимыми были многотомные издания «Жизнь животных» А.Брема и «Промышленность и техника» еще конца ХiХ века. Более того, я перерисовал почти все картинки из школьных учебников по зоологии и ботаники (кстати, очень неплохих). С еще большим рвением читал географию, в моем представлении ничуть не менее увлекательный предмет, чем книги с приключениями путешественников, искателей сокровищ и пиратов. Все это были живые предметы, возбуждающие интерес и жажду познаний. Чуть меньшее пристрастие я питал к истории и литературе, а вот арифметику (потом алгебру, химию) не любил и даже побаивался. Они казались мне мертвыми, схоластическими, нудными и непонятными, хотя и очень нужными. Уже гораздо позже, став взрослым, я понял, что должен быть глубоко благодарным советской школьной системе (как бы ее сейчас не критиковали), учителям и даже сталинским учебникам, привившим интерес к наукам и познанию мира. Помню, с какой жадностью, будучи учеником 2-го или 3-го класса, заглядывал я в кабинет естествознания, где стояли совершенно замечательные предметы, от которых я не мог оторвать глаз: чучела птиц, гербарии с растениями и насекомыми, глобусы и карты, развешанные по стенам.  Я не мог дождаться, когда перейду в старшие классы, чтобы заниматься в этом кабинете, казавшимся мне комнатой чудес. Но когда это время подошло в шестом-седьмом классах, от того кабинета-музея ничего не осталось. Он исчез непостижимым образом и куда – неясно. Теперь мне понятно, что все это было организовано еще до войны, потом все износилось, съедено молью, и было выброшено.  Возможно, равнодушие учителей, оказавшимися случайными в своем предмете, тоже сыграло свою роль.

                РЫЖИК
Самая первая книжка, которую я запомнил, называлась «Нелло и Патраш». Ее читал папа, когда мне было пять лет. Это была трогательная история о бедном сироте Нелло и его друге, собаке Патраше. Зарабатывая себе на жизнь, они возили на санках молоко на продажу. Была зима, сильный мороз, и голодный, плохо одетый мальчик замерз, стоя перед очаровавшей его картиной Рембрандта.
Когда папа закончил читать, я горько заплакал, мне было очень жаль мальчика. Папа и Леля стали меня утешать, говоря, что Нелло вовсе не умер. Но я все равно плакал и повторял:
- Нет, он умер.
Потом, когда я научился читать, у меня было много любимых книжек, например, «Что я видел» Б. Житкова. Это была огромная книга размером со сложенный газетный лист, со множеством хороших рисунков. По существу, это была детская энциклопедия для дошкольников, причем, очень умно сделанная.
Но я хочу рассказать о другой книжке под названием «Рыжик». Ее читала моя учительница Евдокия Ивановна во втором и третьем классе. Когда мальчишки начинали очень уж сильно шалить, Евдокия Ивановна говорила:
- А ну, перестаньте баловаться, а то не буду сегодня читать Рыжика.
И все шалуны сразу успокаивались.
Читала эту книжку учительница в конце уроков, когда оставалось свободное время. А рассказывалось в ней о бедном мальчике по прозвищу Рыжик. Он был беспризорный, и воры затащили его в свою шайку. История длинная, книжка большая, и всем не терпелось узнать: а что будет дальше. Каждый день, придя в школу, ребята спрашивали перед уроками:
- Евдокия Ивановна, а вы принесли сегодня Рыжика?
   Слушали все, затаив дыхание, а когда кончалось очередное чтение, начинали приставать:
   - Евдокия Ивановна дайте домой почитать! Честное слово, я принесу.
А Евдокия Ивановна отвечала:
    - Нет, тебе не дам, потому что ты плохо учишься.
Другому говорила:
- Тебе не дам, потому что ты не умеешь обращаться с книгами. Посмотри, какие у тебя
грязные учебники!
Она отказывала всем, а однажды сказала:
    - Дам только одному Л. (она назвала мою фамилию), если он захочет.
     Мне было неприятно и стыдно, будто я сделал что-то плохое.
В школе я учился хорошо, и Евдокия Ивановна всегда ставила меня в пример, что мне не нравилось, но я ничего с этим поделать не мог. И хотя мне, как и всем, очень хотелось взять книжку и самому ее дочитать, я все-таки промолчал и не попросил. И вовсе не из гордости. Мне было неудобно перед товарищами, мне казалось, что взяв книжку, я сделаю им гадость. В общем, мне было противно.
Евдокия Ивановна так и не закончила чтение книжки, прервав ее где-то на второй половине. Кончился учебный год, а в следующем классе к нам пришла другая учительница, и мы так и не узнали, чем закончилась история Рыжика. Потом я закончил школу, учился в институте, долго работал и все эти годы помнил про недочитанную книжку. Она мне все как-то не попадалась. И только когда мне было уже далеко за сорок, я случайно увидел ее в библиотеке и, наконец-то, сумел дочитать до конца.
Чтение одной книжки растянулось на целых сорок лет! Но я не жалею об этом, ведь почти с каждой любимой книгой у человека бывает связана своя история, и от этого она становится еще дороже.
 Несколько позже, классах в 4, 5-м началась эпоха повального увлечения книгами. Конечно, она коснулась не каждого, но из тех, кто по-настоящему полюбил книгу в конечном итоге вышли люди.  Читали А.Дюма, Жуль Верна, Майн Рида, Стивенсона, Конан Дойля, Уэллса. Всех не перечислить. Из советских: «Старая крепость» «Дикая собака Динго», фантастика А.Беляева, «Белеет парус одинокий» В.Катаева, «Как закалялась сталь». Но все-таки, самым читаемый, конечно, Дюма. Среди моих друзей непревзойденным книгочеем, чемпионом был Славик Крылов, Крылышко, как звали его в классе. Поразительно, с какой скоростью он поглощал книги, и не проходило и дня, чтобы он с таинственным видом не сообщал: «Достал 10 лет спустя», читал всю ночь, сегодня надо возвратить книгу хозяину. На следующий день это была «Королева Марго» или «Виконт де Бражелон» и т.д.  Невероятно потрепанные и безобразно разбухшие, эти тома, представляющие величайшую ценность в глазах книгочеев, кочевали из рук в руки и из-за недостатка времени читались в основном по ночам. Не могу не рассказать еще об одной книге, которую теперь, вероятно, не встретишь ни в одной библиотеке. Вышедшая еще в тридцатые годы, называлась она «Губерт в стране чудес». Губерт – это мальчик из Люксембурга (Франция), приехавший в гости к своим родственникам, советским немцам Поволжья. Была до войны такая республика русских немцев. Вырвавшийся из проклятого капитализма юноша поражен счастливой жизнью в сталинском Советском Союзе. Полная лицемерия, лжи и фальши, книга, тем не менее, сделана была мастерски, снабжена прекрасными фотографиями. Огромного размера, она сразу же стала моей любимой. Из нее в частности я узнал о Наталии Сац (как раз в это время приехавшей из лагерей в Алма-Ату), Борисе Ефимове (кстати, и поныне живущем в возрасте 107 лет). Из этого образцово-показательного шедевра сталинской пропаганды я узнал и о том, что французы едят лягушек (как плохо живется, до чего дошли!), пусть хотя бы даже и задние лапки, и многое чего еще.


                ЧЕРЕПОК
Наверное, так бывает всегда, что во времена голода и лишений людей тянет к воровству, грабежам и дракам. Дрались много и злобно. Над пойманными ворами устраивали самосуд и били до смерти. Милиция смотрела на это сквозь пальцы и почти не вмешивалась.
Жестоко дрались и в школах. Особенно это стало заметно с 1943 года, когда школы разделились на мужские и женские.
В каждой школе были свои герои, и недобрая их слава разносилась по всему городу. О самых знаменитых  драчунах, а это были уже почти готовые бандиты, говорили почти шепотом и со страхом. Их боялись, но и восхищались тоже. Правда, как-то стыдливо и тайком.
Был такой «герой», а скорее, главарь хулиганов, и в нашей школе. Звали его Черепок. Это был худенький мальчишка на вид 12-13 лет. Можно сказать, заморыш, грязный и оборванный. Несмотря на это, его боялись все, начиная от верзил - старшеклассников до учителей. Он был нагл, смел и умел отчаянно драться. Чтобы навязаться на драку, он задирался по малейшему поводу: не так посмотрел, не то сказал. Ему ничего не стоило отобрать у школьника обед или любой приглянувшийся предмет. Ему подчинялись все беспрекословно.
Я не любил смотреть драки, но в школе волей-неволей приходилось быть свидетелем. Происходило это так.
Уже издали виднелась черная толпа. Со всех сторон сбегаются школьники, передавая друг другу почти шепотом: «Дерутся, Черепок дерется». Учителя благоразумно исчезали.
Почему людей так притягивают сцены насилия и жестокости? Наверное, просыпается какой-то первобытный, животный инстинкт.
Плотным кольцом окружив бойцов, толпа с жадным любопытством смотрит на середину круга. А там мечутся, наскакивая друг на друга, двое - один большой верзила, другой маленький, верткий - Черепок. Шапки сброшены, куртки валяются на земле. Бьются молча, со злобно искаженными лицами колотят кулаками, бьют в лицо, живот, куда попало. Правил никаких не существовало, разве что кроме одного: «лежачего не бьют», но и оно соблюдалось не всегда.
Маленький, верткий Черепок свирепеет, он крутится, как юла, и пока верзила невпопад машет руками, успевает ударить ногами и даже головой. Молчавшая до сих пор толпа оживает и начинает подбадривать Черепка возгласами:
- Бей, дай ему под дыхало!
«Под дыхало» - это значит ударить ниже пояса в живот. Удар, которым пользуются уголовники и шпана.
Вот уже разбит нос, кровь размазывается по лицу. Вид крови еще больше возбуждает толпу. Все видят, что верзила устал и скоро будет сломлен.
- На калган его, поддень на калган! - исступленно ревет толпа.
Поддеть на калган - значит ударить в лицо головой. Это был страшный, коронный прием Черепка, владел он им в совершенстве. Возможно, и прозвище его произошло от этого.
Низкорослый, коренастый Черепок выждал удобный момент, и когда уставший соперник навалился на него, ударил его снизу вверх своим черепом.
Верзила осел и повалился на землю. Драка кончена. Черепок пнул его ногой и победоносно огляделся вокруг. Толпа приветствовала его ревом. Кто-то уже подобострастно подавал Черепку шапку, другой отряхивал одежду. На поверженного никто не обращал внимания. Толпа растекалась так же незаметно, как и собиралась.
Потом Черепок как-то бесследно исчез. Куда - я не знаю, но путь всей шпаны был один - их или забивали насмерть или же они пропадали в тюрьме.
В конце войны, когда стали возвращаться демобилизованные, офицеров, часто изувеченных, брали на работу в школы. Обычно они были военруками. Они-то и навели порядок, шпана из школ исчезла.

                КАСТРЮЛЬКА С СУПОМ
В начале зимы тяжело заболел папа. С высокой температурой его отвезли в больницу, где врачи определили его болезнь - брюшной тиф. Это была очень тяжелая болезнь, и очень многие от нее тогда умирали. Тем более, что шла война, не было лекарств, не хватало врачей и сестер. Положение папы то улучшалось, то снова ухудшалось. Мама приходила из больницы убитая горем и плакала. Она очень боялась, что папа не выживет и умрет. И Леля и я все это понимали и тоже ходили расстроенные и удрученные. И лишь Мира, которой летом исполнилось три года, весело играла, не догадываясь о нависшей над нами беде.
Мать не была суеверной, но одно она не разрешала в доме говорить - это о смерти, вернее, даже делать намек на возможную смерть близких. Одна мысль об этом казалась ей ужасной, а произнести вслух, значит накликать беду. Но отец выжил, и это было большой радостью для всех.
После болезни отец был очень слаб. Ходил он с палочкой, едва переставляя ноги. В то время всем жилось тяжело и чтобы как-то поддержать преподавателей, в Горном институте, где работал папа, сотрудникам стали выдавать дополнительное питание. Все это питание заключалось в миске постного супа, где в жидком бульоне плавали разваренные крупинки перловки, пшена, картошка или чего-нибудь еще. Конечно, папа несъедал этот суп сам, а приносил домой, где его ждала семья, то есть мы, дети.
Автобусов в то время не было, а трамваи ходили плохо, поэтому папа очень часто через весь город брел пешком.
Дело было зимой, а в Алма-Ате в такую пору почти всегда бывает гололед, ходить очень скользко. Папа шел по Артиллерийской улице (теперь она называется Курмангазы) мимо особняка тогдашнего руководителя Казахстана Шаяхметова. Особняк был красив, стоял в саду, со всех сторон обнесенным высоким каменным забором, а посредине улицы был разбит сквер. У ворот стояла деревянная будка, где всегда дежурил вооруженный милиционер. Он охранял резиденцию правителя от диверсантов и врагов. А они, судя по газетам, книгам и передачам по радио, так и сновали всюду по стране, норовя сделать какую-нибудь пакость.
Мимо особняка запрещалось движение автомобилей и даже пешеходы проходили с некоторой опаской и тревогой: не вызовут ли они подозрения у милиционера, зорко осматривающего каждого прохожего.
И вот надо же такому случиться! Когда папа проходил мимо, он вдруг поскользнулся, упал, а кастрюлька с супом выскочила из рук и покатилась по дороге. То ли он засмотрелся на красивый дом, то ли ноги задрожали от присутствия грозного милиционера (хотя папа вовсе не был трусом).
И тут милиционер, хотя и был в тяжелом и длинном до пят тулупе, обнаружил удивительную резвость и живо подскочил к папе. Вы думаете, он хотел помочь пожилому, больному человеку подняться на ноги? Ничуть не бывало! Он наклонился и стал рассматривать содержимое кастрюльки. Он подумал, не диверсант ли это устроил провокацию, и, может быть, по дороге покатилась вовсе не кастрюлька, а бомба!
Папа пробормотал что-то извиняющимся голосом, подобрал кастрюльку и заковылял дальше. Он был доволен тем, что его не забрали и даже не обыскали. Ему здорово повезло. Но больше по этой улице не ходил. 

                ПОХЛЕБКА
С каждым годом войны голод все больше давал о себе знать. Особенно трудно приходилось тем, у кого погибли отцы. У меня отца на фронт не взяли, поэтому я не испытал тех лишений, что были в большинстве семей. Хотя и скудная, еда в доме всегда была,  мы не голодали. Родители как-то  «выкручивались», садили огород, держали козу, кур.
Я учился во втором классе, когда в школах начали давать похлебку. Это была пустая и жидкая бурда с неприятным запахом, но все школьники набрасывались на нее с жадностью.  Я же, привыкший к домашней еде, к тому, что готовила мама,  ел это не то, чтобы через силу, но и без всякого удовольствия. Но я не хотел в этом признаться, мне было восемь лет, но я уже понимал, что нет ничего хуже, чем слыть богатым. Никому, а детям особенно, это не понравится.
 В тот день, когда внесли тарелки с горячей, дымящейся едой, густой и тяжелый запах бурды распространился по всему классу. Но этого никто не замечал, напротив, в ожидании пиршества со всех сторон неслось восторженное причмокивание.
  - Суп очень горячий, - сказала учительница, - все идите к умывальнику мыть руки. Вернетесь, и как раз суп остынет.
Веселой гурьбой все побежали в коридор к крану, а вместе со  всеми вышла и учительница, чтобы наблюдать за порядком.
 Когда вернулись в класс, я сразу заметил, что моя тарелка наполовину пустая. Лишь на донышке осталась водичка, да и та без всякого содержимого.
     - Кто-то съел у меня все клецки! - вдруг гневно заорал маленький мальчик Юрка Тибекин.
     - И у меня осталась одна жижа! - возмущался Генка Малеев.
     - И у меня, и у меня! - неслось со всех сторон.
     Пострадавших оказалось несколько человек.
     - Я знаю, это Ванька из соседнего класса! - закричал Тибекин.
     - Это он выловил всю гущу. Он всегда шныряет по чужим классам, смотрит, что бы стибрить!
     - Слопал самое вкусное, пока нас не было! - возмущенно неслось по всему классу.
     Я тоже знал этого Ваньку. Был он оборванный, грязный и нахальный. Конечно, противно, что в твою еду лазил сопливый Ванька, у него и руки-то всегда грязные. Но  я не переживал: съел, ну и ладно. Мне вовсе не жалко.
      Вскоре после этого мне перестали давать мою порцию. На всех не хватало, да, наверное, и учительница заметила, что я не голоден. И хотя неловко чувствовать себя обделенным,  я был не в обиде.  Пусть едят те, кто живет впроголодь.


                ЭХ, ПРОКАЧУСЬ НА КОЛБАСЕ 
  Все военные годы едва ли не единственным транспортом в Алма-Ате был трамвай. Автомобилей было мало, а автобусов и вовсе ничего (до войны их часто заменяли открытые грузовики с лавками). Все износились да и не до них тогда было. Так что электрический транспорт, к тому же не такой привередливый, оказался очень кстати.
Пущенный в1938-м, трамвай на первых порах ходил по кольцевому маршруту: от улицы Пастера сворачивал на Уйгурскую, затем по Шевченко шел до Карла Маркса  и по ней спускался до Пастера (отсюда была ветка до Ташкентской, а от нее по Сталина до вокзала Алма-Ата II).Позже протянули линию по Комсомольской, уже в годы войны продолженную аж до Тастака. Тогда же Комсомольскую по Талгарской  соединили с Пастера.  Была еще линия на вокзал «Алма-Ата II».
Когда город стал полниться беженцами и эвакуированными с Запада страны, вся нагрузка пала на единственный городской транспорт. Трамваи теперь стали ходить не только «битком набитые», но и облепленные со всех сторон. Держась за рамы открытых окон, пассажиры висели гроздьями.  В набитых, словно сельди в бочке, вагонах кондукторши передвигались, прыгая по спинкам сидений. Билет стоил 30 копеек и многие старались проехать бесплатно.  Вскоре смельчаки поняли всю прелесть и выгоду  езды снаружи вагона: не надо брать билета и едешь с ветерком, не паришься в духоте и давке. Это стало нормой, и кондуктора даже не пытались сгонять зайцев. Особым шиком было прокатиться на колбасе – так назывался буфер заднего вагона (ездили и на буфере между вагонами, что было более опасно). Самые отчаянные даже дрались за право оседлать эту самую колбасу. И не пугала их ни опасность сорваться на ходу, ни то, что буфер всегда измазан машинным маслом. Впрочем, большая часть таких пассажиров в глазах добропорядочных горожан относилась к особой категории, в народе называемой шпаной.
 С того времени запомнились стишки, опубликованные в газете одного из приезжих писателей (это был Александр Хазин) о приключениях Евгения Онегина в послевоенном трамвае. Естественно, мы сразу перенесли ленинградский трамвай в Алма-Ату. Разницы в обслуживании и традициях никаких. Запомнились только отрывки, да и то могут быть неточности.
«В трамвай садится наш Евгений, наивный, бедный человек. Не знал таких передвижений его непросвещенный век».
 Далее шло описание мытарств пушкинского героя среди грубого советского народа. Одна из фраз была такой: «И только раз толкнув в живот, ему сказали: идиот». Возмущенный Евгений хотел бросить перчатку, чтобы вызвать обидчика на дуэль. Полез в карман, а перчатки уже сперли.
 Отец посмеялся, признав, что все это правда, но грешно возмущаться, когда только-только закончилась страшная война (шел 1946 год). На что мать возразила: «Сейчас-то на войну можно свалить, но ведь и до войны так же было».
Две остановки  Комсомольской линии служили пересадочными станциями:  на улицах Карла Маркса и Уйгурской. Особенно оживленно было на остановке Уйгурской. Тут  рядом с  диспетчерской - двумя вросшими в землю трамвайными вагонами - всегда толпился народ. Тогда казалось, что обшарпанные вагончики будут торчать здесь вечно, так врезались они в память - эти неказистые, убогие будки. Подъезжающие к остановке пассажиры знали: Уйгурская, значит остановка долгая – будут подтягивать тормоза. Трамвай останавливался над смотровой ямой, а работяга с гаечным ключом что-то подкручивал и постукивал  в подбрюшье ведущего вагона. Однажды тормоза подтянули плохо: разогнавшийся под горку по Талгарской трамвай не смог затормозить на крутом повороте на Пастера и вагоны пошли под откос. Были жертвы (кажется, больше десяти погибших), но еще больше ходило слухов, когда народная молва число пострадавших увеличила в несколько раз.
 Остановки на Комсомольской были такие. От Кастекской на восток:  Уйгурская, Узбекская, Дзержинская, Сталина, Фурманова, Карла Маркса, Ленина, Талгарская. Достопримечательностей совсем немного: слева по ходу перед Уйгурской запомнились  ухоженные частные одноэтажные особнячки с аккуратными палисадниками; ими всегда любовались.  Перед Узбекской слева госпиталь с колоннами, справа медицинский институт. На Дзержинской справа институт иностранных языков (Инъяз). На Сталина слева здание Верховного совета, а через дорогу огромный пустырь, загороженный забором. Кто-нибудь из пассажиров бросал реплику: «Вот окончится война и построят здесь Дом правительства». В это как-то не верилось, очень уж долго стоял здесь надоевший забор, казавшийся вечным. А дальше, до конечной остановки все одни и те же одноэтажные верненские домики, среди которых выделялся лишь пансионат мужской, еще царской гимназии перед остановкой на Ленина.
Уже во время войны протянули трамвайные пути на запад, причем остановки по примеру Ленинграда назвали линиями. Остановки же были такие: 1-я, 5-я, 13-я, 18-я линии и после длинного-предлинного пустыря с речкой Карасу -  Тастак.
Тастак –это уже совсем край света. Деревня (станица) за городом, знаменательная, пожалуй, лишь тем, что невдалеке протекала Большая Алматинка в огромном, каменистом русле. Туда ездили, чтобы искупаться на «молочке», пруду у молочно-товарной фермы ниже Ташкентской дороги. Там били подземные родники, заполняя естественный водоем с берегами, заросшими водяными травами. Наверное, от этих трав шел неизьяснимый, чудный аромат, а сама вода, ледяная и абсолютно чистая, освежала необыкновенно. Туда  мы, ребятня, шли, изнывая от жары и солнца, а назад  возвращались счастливые и обновившиеся. Желание искупаться в чудесном озерке было так велико, что нас не пугал длинный поход по алматинской жаре.

                ФРОНТОВЫЕ СТО ГРАММ
В детстве я очень любил кататься на велосипеде. Сначала у меня был трехколесный велосипед, потом папа купил двухколесный, но  тоже детский. На нем мы катались поочередно с сестрой. В то время (это было еще до войны) велосипед был большой редкостью и представлял настоящую ценность. Ни у кого на улице больше не было велосипеда. Мы с сестрой гоняли на нем беспрерывно, и он в конце концов сломался. Это было настоящее горе.
- Ладно, - сказал папа, - я отнесу его в ремонт.
И унес велосипед куда-то в мастерскую.
Наступило томительное ожидание. Каждый день я приставал к отцу, расспрашивая, когда же сделают мой любимый велосипед, но ремонт все затягивался. Прошло уже много времени, прежде чем отец, придя как-то с работы, объявил: мастер оказался пьяницей и велосипед пропил.
Я ничего не понял, а мама, опешив, спросила очень удивленно и с возмущением:
- Как это пропил чужой велосипед? Пусть отдает деньги!
Папа молчал, а мама все настаивала, требуя, чтобы за велосипед расплатились. Я же никак не мог взять в толк, как это чужой дядя, ни с того ни с сего, забрал велосипед, который я считал своим. Ведь он же мой, пусть отдает хотя бы сломанный!
Наконец, папа, почему-то никак не хотевший отвечать, не выдержал и сказал как можно более спокойно:
- Да что с него возьмешь, если он пьяница.
Так и кончилась эта история ничем. Началась война, и было уже не до велосипеда.
Эта история оставалась необъяснимой и даже загадочной вплоть до конца войны, когда стали возвращаться солдаты, и я впервые увидел пьяных людей. Многие из них израненные, безрукие, безногие калеки с костылями или на низеньких тележках клянчили милостыню на улицах и базарах. Были они грязны и почти всегда пьяны, страшно ругались и, размахивая костылями, не боялись никаких милиционеров. Они прошли страшную мясорубку войны, потеряли все, взамен не получив ничего. Теперь они сжигали себя в пьянстве, вымещая ненависть на ком придется.
- Споили народ, - качая головой, с сожалением говорила мама.
- Ну, это ты зря, - возражал папа, - народ выдержал такую войну, миллионы людей погибли, а ты какую-то ерунду говоришь.
Я уже достаточно повзрослел и хорошо понимал, о чем идет речь. На войне всем солдатам ежедневно выдавалось сто граммов водки, а перед боем и того больше для храбрости. Этот порядок ввел Сталин. Все, кто вернулся с фронта, были теперь «выпивающими». Стал выпивать даже мой дядя Вася, чего никогда не делал до войны ни он, ни один из его четверых братьев. Что же касается несчастных калек войны, то  они все вдруг как-то неожиданно исчезли где-то в конце сороковых. Куда – это до сих пор осталось для всех тайной.

                НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ 
16 школа, где я учился, стояла там же, где и сейчас: на улице Гоголя. С тех пор здание школы почти не изменилось, сохранились даже белоствольные серебристые тополя перед входом, а вот улица, сейчас запруженная сплошным потоком автомашин, была совсем другой: малолюдной, мощенной круглым булыжником. Грохоча, по ней иногда катилась телега с окованными железом колесами, а машин было мало и ездили они редко. Поэтому на переменках мы частенько выбегали на улицу играть.
Только что кончилась зима. Ребята шумной гурьбой вывалились на улицу и весело гонялись друг за другом. Все радовались приходу весны и наступлению теплых дней. Вместе со всеми бегал и я. В пылу азарта я все же заметил, что по дороге скачет всадник. «Еще далеко и я успею отбежать», - мелькнуло у меня в голове, и я тут же начисто забыл об этом. Да и шум от криков и веселья стоял такой, что ничего не слышно. Опомнился, когда было уже поздно. Грудь взмыленной от бешеной скачки лошади была прямо передо мной. Испугаться я не успел, зато заметил, как всадник
делал отчаянные попытки увильнуть, но где там! Какой-то миг, удар, чудовищная сила отбросила меня, и я лечу в сторону. Со стуком копыт по каменной мостовой, конь, показавшийся мне гигантским, промчался мимо, а я опомнился, уже лежа в луже. И тут только я испугался. Я даже задохнулся от страха и не мог говорить. Что было бы, попади я под копыто! Лошадь раздавила бы меня в лепешку. А так никакой боли я не ощущал.
Испуганные мальчишки сгрудились вокруг меня. Все сочувственно молчали. Они тоже испугались и понимали, что виноваты передо мной. Ведь все они вовремя разбежались, а мне никто не крикнул об опасности. Кто-то помог подняться, кто-то уже доложил учительнице. Евдокия Ивановна прибежала бледная, напуганная. Я стоял жалкий,  растерянный, в грязи. Отряхивался, осматривался. На лбу шишка, побаливает плечо. Не очень-то приятно в таком положении оказаться в центре внимания. Наверное, и учительница чувствовала себя не лучше. Все ушли на занятия, а Евдокия Ивановна повела меня к крану умываться. Она сама помогала смывать с одежды грязь.
Класс продолжал занятия, а меня отправили домой. Я чувствовал, что в этом нет необходимости, но раз отпускают, почему бы не уйти! К тому же, кто знает, сейчас не болит, а вдруг потом будет плохо. Честно говоря, я и сам не был уверен: все ли у меня в порядке.
Мама удивилась, что я пришел так рано. Про лошадь я решил ничего не говорить, а сказал, что поскользнулся и упал. Переодевшись, занялся своими делами и уже забыл о происшествии, и вдруг после школы ко мне заявляется чуть ли не половина класса. Оказывается, учительница послала их меня проведать.
Мальчишки наперебой стали обсуждать мой несчастный случай.
- Как, тебя сбила лошадь! - услышав разговоры, ужаснулась мама. - Почему же ты сразу не сказал об этом?
Мама была сердитой, но потом стала жалеть: не расшибся ли я. Я вдруг почувствовал себя героем. Но прошло время, и все забыли о происшествии. У меня же в памяти запечатлелось это страшное мгновение: мчащийся во весь опор всадник и оглушительный грохот подкованных лошадиных копыт по булыжной мостовой.
От мощеной улицы Гоголя (булыжная мостовая кончалась у моста через Поганку) осталось и еще одно воспоминание, тогда здорово меня поразившее. По улице во весь опор наперегонки мчались два всадника на верблюдах. Видно, джигиты устроили соревнование на скорость или захотели удивить горожан своей лихостью.  Широко раскидывая длинные ноги, лохматые великаны скакали с такой прытью, что и на коне не догнать. Горбы мотались из стороны в сторону, а лихие казахи в малахаях все настегивали  нагайками, понуждая галопировать еще быстрей.
 – Это тебе не лошадь, - удивленный не меньше моего, проговорил школьный товарищ, с которым мы возвращались домой. – Под такого попадешь, раздавит в лепешку. 
Бабка же Скакуниха, прожившая всю жизнь в Алма-Ате, услышав мой рассказ, нисколько не удивилась, добавив:
 - Это что, всего десяток лет тому назад эти верблюды в Алматах встречались на каждом шагу. На быках ездили запряженных, а коней на улицах и не сосчитать. И куда все делось –  ума не приложу.
 
                НАВОДНЕНИЕ
Дождь, не переставая, шел уже вторые сутки. Он то моросил по-осеннему, то резко усиливался и лил, как из ведра. Все небо обложило тяжелыми, серыми тучами. Они лежали совсем низко, сплошной завесой затянув горы. Земля раскисла, и нога по щиколотку вязла в грязи. Стояло начало лета 1947 года.
Мама боялась теплого дождя, ведь он мог растопить снега в горах, и тогда будет наводнение. Папа же смеялся, вовсе не разделяя маминых страхов.
- Дождь, как дождь, - говорил он, - какая разница - теплый или холодный, он всегда один и тот же.
Но вода в Поганке прибывала. Было тревожно, но в то же время и интересно. Все ребята с нашей улицы любили, когда в речке поднималась вода.
Ночью я проснулся от разговора отца с матерью. Стоял какой-то неясный гул. То ли усилился дождь, то ли поднялся и шумел ветер.
- Дождь все идет? - с тревогой в голосе спросила мать.
Тень отца придвинулась к окну. Он распахнул форточку, и в комнату ворвался свежий и влажный воздух, напоенный ароматами свежей зелени и только что распустившейся листвы.
Ах, какая свежесть! - вырвалось у мамы.
Но вместе с чарующими ощущениями юного лета в форточку ворвались и неясные тревожные звуки. Сначала мне показалось, что на улице идет гроза.
   - Шумит, - сказал папа, - видно, совсем разбушевалась Поганка.
   - Не шумит, а ревет, - с беспокойством поправила мама.
    - Не дай Бог, выйдет из берегов. Настоящий сель.
Папа спокойно возразил:
     - Какой там сель! Просто поднялась вода от дождя. Для нас это не опасно, наш дом стоит на горке.    
Родители замолкли, а мне стало жутко: я представил себе, как черные волны разбушевавшейся реки захлестывают наш дом. Теперь я уже слышал далекий подземный гул, чувствовал, как вздрагивает земля под полом, и мне даже показалось, что позвякивают стекла в окнах. И что это за сель? Новое, непонятное слово, и почему наш дом на горке? Никакой горки я не замечал.
Едва рассвело, я побежал на речку. Стояло хмурое серое утро. Набухшие влагой тучи ползли по небу. Дождь уже кончился, но капельки воды бисером блестели на черных ветвях деревьев. Стоило задеть за ветку, как на голову обрушивался водопад.
За два дня дождей листва и зелень травы заполонили все вокруг. Все неузнаваемо разрослось, в саду и на улице. Какая сочная трава выросла вдоль дороги: лопухи, полынь, лебеда!
Уже издали были видны взметавшиеся над берегами буруны волн. Казалось, что там бьется, извиваясь кольцами своего длинного тела, какое-то безобразное чудовище с блестяще гладким змееподобным телом. Вблизи же на реку было страшно смотреть. Еще несколько дней назад маленький ручеек, сегодня она превратилась в грозно ревущий поток. Грязно-коричневая вода с шумом катила валы со скоростью поезда. Глухо и страшно стучали перекатывающиеся по дну камни. Казалось, что под ногами трясется земля.
Здесь уже стояли люди и безмолвно смотрели на разбушевавшуюся реку. Что-то зловещее было в этом молчании. Некоторые смельчаки, вооружившись длинными шестами - баграми, пытались вылавливать плывущие бревна, доски и целые деревья. Стройматериалы, тем более дерево, всегда ценились в Алма-Ате.
- Дождь кончился, теперь пойдет на убыль, - сказал наш сосед. - Можно идти на работу.
- Если опять не польет, - заметил другой.
Днем, когда я пришел из школы, вода заметно спала, а на следующее утро Поганка вновь стала речушкой, правда, с более грязной водой. Зато пойму реки было не узнать. Она стала безжизненной и мертвой. Вся она покрылась слоем черного ила, тут и там громоздились огромные валуны. Кое-где обвалились берега, а сама речка бежала совсем по-другому, она прорыла себе новое русло.
Спускаться к речке было почему-то страшновато. И даже не потому что там лежала грязь. Перед глазами все еще стояли грозные буруны волн, и казалось, что в любую минуту они могут снова помчаться по реке. Хозяева же, все огородники, огорчались:  «голову» разрушило, надо строить заново. В переводе с алма-атинского жаргона это означало, что надо восстанавливать арычный водозабор на Поганке.
Следы наводнения были видны несколько лет. Потом все заросло. Камни разбили каменотесы, пустив на облицовку арыков, ил смыло дождями, протоптались новые тропинки к реке, глаз привык, и Поганка приобрела свой обычный вид: обрывистые глиняные берега, валуны и галька, да ручей мутной воды посередине.


                ВОРЫ

Когда отец уезжал в командировку, по ночам бывало тревожно. Иногда сквозь сон я слышал, как глубокой ночью вставала мама и, не зажигая огня, ходила по комнате. Шаги ее были осторожны, как у кошки. Она отодвигала краешек шторы и выглядывала через окна во двор, на террасу, в сад. Однажды мы с Лелей были разбужены громкими криками:
- Воры, воры! Гриша, неси ружье! Стреляй!
Сначала я не понял, почему мама зовет отца, ведь неделю назад он уехал в командировку в Нарынкол. Да и ружья в доме никакого не было и в помине. Я вскочил с постели и, подскочив к окну, в темноте двора успел увидеть две тени.
Мать стояла в длинной ночной рубашке, с распущенными волосами, взволнованная и напуганная. Прерывающимся голосом она говорила негромко, словно боясь, что ее кто-то услышит:
- Воры, там воры! Я видела, как они ходили по двору. Я услышала, как что-то стукнуло и проснулась. Ах, гады, они что-то искали!
Встала тетя Фима, как всегда спокойная, сказала:
- Ясно, что искали. Не на прогулку же пришли. - И добавила: - А ты не причитай. Надо пойти проверить коз. Не увели бы.
Мать испуганно замахала руками.
- Что ты! Я боюсь. Надо ждать до утра.
Тетка сердито пробормотала что-то себе под нос и, пошарив у печки, взяла в руки кочергу. Коротко буркнула матери:
- Дай ключи, я сама пойду.
Мать торопливо накинула на себя халат.
- Ладно, идем вместе.
Леля и я сидели у окна, смотрели во двор. Там было все не так, как днем. В черных провалах бродили тени, в каждом углу притаилась опасность, и я поймал себя на мысли о том, как хорошо, что на улицу пошел не я, а мать и тетка. Я тут же устыдился этого и прогнал эту мысль прочь.
Вошли тетка и мать, теперь уже спокойные.
- Вроде бы, все в порядке, - ответила мама на наш немой вопрос - козы на месте. Видно, не успели. Хорошо, что я вовремя услышала.
- Днем еще посмотрим, - добавила тетка, - кто его знает, может, что и утащили. Ночью не увидишь.
Действительно, в другой раз утащили огромный ковер с террасы. Он был такой тяжелый, что его не снимали даже зимой. К тому же он был завален тыквами, которые воры аккуратно переложили на другое место. Отец (он в этот раз был дома), выскочив на улицу, даже видел, как двое человек, согнувшись под тяжестью, несли свернутый рулон.
–Гриша, куда! – испуганно кричала мать. – Убьют!
- Ну, и с богом! - махнул рукой отец и не стал преследовать воров. Ковер был явно в тягость, и отец был только рад, что избавился от него.
Летом, когда мы спали на террасе, у нас с Алькой стащили одеяла и даже вытащили из-под головы подушки. Я проснулся только от холода, а Алька так и спал, съежившись, до утра. Никаких воров мы не слышали.
В ту ночь спальные принадлежности исчезли не только у нас, но и у соседей. Воры совершали очередной вояж, и чтобы увезти краденое, им, очевидно, было не обойтись без брички.
- Слава богу, хоть детей не тронули, - сказала мама, - и на том спасибо.
Рассказы о воровстве, о разбоях, о неуловимой банде «Черная кошка» не сходили с языка. Иногда воров ловили и, устраивая самосуд, били смертным боем. Это были страшные сцены. Я видел это своими глазами в соседских дворах.
 
                ВОЕННЫЕ ОГОРОДЫ
Шла первая военная зима грозного сорок второго года. Гитлеровская Германия всё дальше продвигалась на восток в глубину России. Но несмотря на все неудачи на фронтах, люди не теряли надежды на победу, но уже распрощались с мечтой о скором окончании войны. Жизнь становилась все труднее. Даже в Алма-Ате, где почти у каждого был свой клочок земли, садик или огород, голод все больше давал о себе знать. По карточкам отпускалось лишь по четыреста, а то и по триста граммов черного хлеба. Многих продуктов не было вообще. Кончились те небольшие запасы, что удалось сделать в мирное время и в первые недели войны. Все надежды горожан, как впрочем, и всех жителей, были связаны с весной. Едва только наступили теплые мартовские дни, многие устремились в горы, на оттаявшие прилавки, чтобы собирать там первую зелень, луковички, корешки. Большинство же, вооружившись лопатами, прямо в городе стали раскапывать под огородные грядки пустыри, обочины дорог и все остальные брошенные участки земли, а то и просто улицы. Почти все алмаатинцы были знакомы с крестьянским трудом и знали, что матушка-земля не подведет и, если приложить труд, обязательно накормит. И что удивительно, Советская власть, привыкшая всё ограничивать, запрещать и строго регулировать «от» и «до», теперь вдруг потеряла всю свою инициативу и молча наблюдала, как раскапывались улицы города. В Алма-Ате было совсем немного мощёных круглым булыжником, а тем более, асфальтированных улиц. Лишь в квадрате, ограниченном проспектами Ленина и Дзержинского, Головным арыком (нынешний проспект Абая) и Ташкентской аллеей, были асфальтированы улицы, да и то лишь небольшая их часть. Остальные представляли собой заросшие травой пустыри, по центру которых пролегали грунтовые дороги, летом - пыльные, а весной и осенью утопающие в грязи. И вот за одну весну большинство улиц вдруг превратились в картофельные плантации. Участки занимались стихийно, но без ссор и ругани, по договорённости между соседями. Всех сплотила общая беда.
Наша семья тоже заняла под огород часть прилегающей к дому улицы Октябрьской. Кроме того, отец раскопал крохотный участок на берегу речки Поганки. Огородная компания проходила оживленно и очень напоминала воскресник. В один из тёплых дней конца марта все, будто по команде, высыпали на улицу и сосредоточенно принялись за работу. На какое-то время люди позабыли о своем горе (оно было почти в каждой семье), а может просто не хотели говорить о войне, весело здоровались, перекликались и даже подтрунивали друг над другом. Сама погода располагала к празднику. Земля давно оттаяла, просохла и кое-где пробивалась первая травка. Чирикали воробьи, кудахтали куры, пели петухи. Только что прилетевшие скворцы важно расхаживали на пашне, стройные трясогузки, помахивая хвостами, перелетали с одного комка земли на другой. Даже наш кот Васька вместе со всеми радовался весне и, выгнув дугой спину, брезгливо трогал лапой каждого выкопанного червяка.
Всеобщий энтузиазм был так заразителен, что квартирующая у нас пианистка и учительница музыки Мария Исаковна, человек сугубо интеллигентный и городской, и та не выдержала, попросив, чтобы и ей выделили участок. Трудно сказать, что больше побудило её к этому: страх перед голодом, чудесная погода или всеобщий энтузиазм, охвативший почти всех жителей города.
Вместе со всеми трудились и мы – дети. Работа на своём огороде была привычным для нас делом. Отец с малолетства приучал нас ухаживать за растениями, поливать, пропалывать. Поэтому мы с сестрой с любопытством и несколько иронично взирали на свою учительницу музыки, наверняка не знавшую физического труда.
«Это тебе не по клавишам колотить», - ехидно вертелось у меня в голове. Марию Исаковну я не любил.
Мария Исаковна повертела лопату в руках, и с силой вонзив её в землю, стала набрасывать кучу посредине своей грядки. Когда папа пришел взглянуть на ее работу, то удивленно оторопел и с минуту молча разглядывал необычное сооружение, напоминающее то ли подобие могильного холма, то ли цветочную клумбу.
- Мария Исаковна, вы, кажется, собирались сажать картошку, а сами почему-то делаете клумбу под цветы? – наконец, несколько озадаченно и робко спросил он.
 Пианистка на секунду бросила работу и, разогнув спину, гордо расправила широкие плечи.
  - Ну, если на клумбе растут цветы, то почему бы на ней не вырасти картошке! - гордо парировала она и, победоносно взглянув на папу, стала еще более увеличивать высоту насыпи. 
  Посрамленный папа тут же ретировался. Все трудились кто как мог, поэтому поучать или, тем более, делать замечания не только не стоило, но и было неприлично. И как можно было критиковать Марию Исааковну, если она выросла в семье музыкантов и лопату держала впервые в жизни. Но как бы то ни было, все разговоры вертелись вокруг огородов и всего, что с ними было связано.  Придя вечером с работы, папа тут же начинал выкладывать новости, и мама, насидевшаяся весь день дома, слушала его с неподдельным вниманием.
  - Представь, - рассказывал он, - профессор Щурыгин умудрился пахать огород, запрягая в плуг сына.
 -Да что ты! - восклицала мама. - Как ему не стыдно! Это же настоящая эксплуатация.
  - Какой же тут стыд, - возражал папа, - работать все равно надо, а что копать лопатой, что пахать сохой, - какая разница.
-А Остащенко-Кудрявцевы засеяли все поле веничками, - продолжал он.
-А что это за венички?
-Точно не знаю. Кажется, или просо, или сорго из которого плетут домашние веники.
-А зачем они им?
-Сам не представляю. Наверное, на зерно. Говорят, кашу из него можно варить.
 Папа помолчал, а потом добавил:
-Почти все приехавшие с Украины сеют эти самые венички. То ли урожай у них хороший, то ли выращивать  легко.
      Мне в голову пришла догадка, и я сказал:
      - А я знаю, почему их сеют.
      - Почему?
      - Потому что у всех есть семена. Их прямо с веника можно собирать.
      Папа рассмеялся.
      - Ну, что ж, может быть, ты и прав.
     И весело добавил:
      - Может и нам попробовать посадить эти самые венички?
     Пока папа рассказывал что-то еще, я вспомнил, как недавно мы ходили в гости к Остащенко-Кудрявцевым. Они друзья папы еще с юных лет. Недавно они эвакуировались из Харькова. Борис Николаевич - профессор, его родная фамилия - Остащенко, а у его жени Ольги Николаевны - Кудрявцева. Вот и получилось вместе: Остащенко-Кудрявцевы. Жили они в недавно полученной квартире по улице Фурманова. Впервые в жизни был я в казённой квартире впервые, видел, как льется из водопроводного крана вода, выходил на балкон на третьем этаже. Ох, и высоко показалось это мне, страшно вниз смотреть. А там внизу по тротуару люди ходят и ездят машины по дороге. Интересно!
      Но самое главное - у них есть дочь. Одна, единственная. Звали ее необычно и как-то по-иностранному: Леонора. Это была голубоглазая девушка с вьющимися волосами. Они ниспадали ей на плечи, падали на грудь, и чтобы отвести их от лица, она все время стряхивала головой. Таких красивых девушек я еще не видел. Мне она почему-то показалась похожей на Мальвину из сказки Буратино. Как жаль, тут я тяжело вздохнул, что она уже почти взрослая. Леонора была старше Лели на два года.
       - А что еще нового в городе?
      Из воспоминаний меня вывел голос мамы.
      - Видел я сегодня ужасную картину, - печально вздохнул папа. - Не хотелось вам рассказывать, да вот не выдержал. Не могу до сих пор прийти в себя.
   Разговор, наконец-то, перешел на другую тему.
  - А что такое? - встрепенулась мама.
 - Мальчику лет семи трамваем ногу отрезало.
 Мама и Леля окаменели от ужаса.
 - Нога отдельно лежит, - продолжал папа, - а мальчик сгоряча еще в сознании на одной ноге и кричит: «Не говорите маме. Пожалуйста, не говорите маме!»
 - Какой кошмар! - вырвалось у мамы. - Ну, и что дальше?
  - А что дальше, увезли на «скорой помощи».
 Папе не хотелось больше об этом говорить.
 - Значит, спасут, - попыталась успокоить себя мама.
      - Наверное, не умрет, - вяло откликнулся папа, - только я никак не могу все это забыть, и перед глазами стоит лицо того мальчика. Бледное, с расширенным от страха глазами и его слова: «Пожалуйста, не говорите маме». Я сразу Шурика вспомнил, - добавил папа и посмотрел на меня.
       - Ну, Шурик, слава Богу, на трамвае не ездит, - успокоила его мама.
      Все замолчали, по своему осмысливая и переживая рассказ папы. В то время было очень много подобных случаев и чаще всего почему-то связанных именно с трамваем. Алма-Ата была перенаселена беженцами. Транспорт работал плохо, автобусов не было вообще, а трамваи ходили перегруженные, облепленные снаружи пассажирами. В городе рассказывали о страшной катастрофе, случившейся на Талгарской улице. У разогнавшегося вниз трамвая отказали вдруг тормоза, и он перевернулся на крутом повороте.
      - Жертв, ужас, сколько! - рассказывала бабка Агафья.
      Слухами, в основном жуткими, полнился весь город.
      Огород на улице, конечно же, был мал для нашей семьи, поэтому папа взял еще участок за Головнушкой. Так назывался главный магистральный арык, протянувшийся от речки Малой Алматинки и снабжавший водой большую часть города. Теперь там расположен большой и красивый проспект Абая. Тогда же это была южная граница города, за которой тянулись сады или просто пустыри, которые теперь отдали горожанам под огороды. Ходили туда пешком. И хотя пройти всего надо было каких-то километра два-три, это казалось умопомрачительно далеко. Ничто не радовало глаз на этих пустырях: никакой природы, одни огородные грядки, да и те с неприятным запахом. Очевидно, там был сброс канализации. Полива там не было, поэтому родители решили весь участок засадить кукурузой.
      - Будет хоть чем кормить Шурку, - сказала мама, - зимой козе сойдет и ботва, а зерно пойдет для кур.
      Так все и вышло. Правда, кукурузное зерно ели не только куры, но и мы сами, перемалывая ее в ступке на муку.
      В Алма-Ате трудно что-либо вырастить без полива. Скудная песчано-глинистая земля без воды быстро превращалась в белый монолит. Чтобы вырастить картошку, да и все остальное, надо было строить арыки, благо Поганка была под боком. Каждую весну всегда находился заводила-энтузиаст. Он обходил все дома, зычным голосом скликая народ:
- Айда на арык, пошли строить «голову».
 «Голова» - это водозабор, дамба на Поганке, отводящая воду в арык. Наш водозабор находился на улице Комсомольской, у самого моста.
   Бывало это, обычно, в один из весенних вечеров, когда народ приходил с работы. Мужики и бабы собирались  с кетменями, с лопатами, с ломами и шли верх по берегу реки. Следом бежала ватага ребят. Для нас это был праздник. Да и для взрослых хороший повод, чтобы встретиться, посудачить, поговорить о делах и заботах. Здесь были все равны, ни начальников, ни подчиненных, всех объединяла одна цель. Забывались старые обиды и ссоры. Все весело перебрасывались шутками, стучали ломы, звенели, ударяясь о камни, кетмени и лопаты, глухо ухали, перекатываемые вручную, огромные валуны.
Но построить водозабор и арыки - это еще далеко не все. Летом в Поганке было всегда мало воды, где-то выше ее забирали совхозы на полив садов. Если она появлялась, то обычно неожиданно, чаще всего ночью и это заставало многих врасплох. Начиналось суета и горячка и, как водится, тут уже было не до очередности и порядка. Шла самая настоящая борьба за воду, и доставалась она самым ловким и нахальным. В ночной тишине слышалось торопливое чавканье босых ног по раскисшей земле, лязг лопат и откровенная ругань и мат. .Люди теряли человеческий облик, соседи забывали, что были друзьями, да и было отчего, ведь от полива зависел урожай, а может быть, и жизнь.  Кто-то «гнал» воду,  по пути ее хотели  урвать для себя,  случалось, кетменями забивали насмерть.
 Но все это бывало уже потом, летом, когда стояла сушь и жара, а сейчас в апреле, сделав первоочередные посадки, мать с облегчением говорила:
  - Ну, кажется, отсадились. Главное - картошка в земле. Редиска, морковка посажены, - перечисляла она, - остальное как-нибудь потом.
 Чеснок и лук садились еще с осени, в конце марта они уже всходили.
  Остальное -это прочее: дыни, огурцы, тыквы, помидоры. Посадку их нужно угадать так, чтобы от возможных заморозков не померзли всходы.
 Для нас с Лелей начиналось ожидание урожая. Зелень: чеснок, лук, щавель, мы уже отведали в апреле. В мае нарастала редиска. Ядреная, сладкая, с плотным белым телом и в красной едкой шкурке. Ее ели со сливочным маслом (если было!), посыпав солью. Потом наступал перерыв. Теперь взор был направлен на огуречные грядки. Жадными глазами я следил за крохотным ростком, пробившимся из навозной лунки. Следом, держась за руку, ходила младшая сестренка Мира и канючила:
    - Огуйца хочу.
      Ей было уже почти два года, и  она предъявляла свои права.
      А огурцы из двустворчатого ростка превращались в ползучие лианы. Выбросив закрученные усы, они хватались за все что придется и расползались по всей грядке. В начале июня они распускали желтые звездочки цветов. На месте отпавшего цветка необъяснимым образом возникал пупурышек-зародыш будущего плода, и в воздухе уже витал невыразимо сладостный аромат первого огурца.
      Мы с Лелей бегали на грядку каждый день, следя за ростом первенца. А следом и уже во многих местах зарождались другие пупыристо-колючие, продолговатые, как торпеды, огурцы.
       - Смотрите мне, не затопчите грядку! - ворчала мама - успеете еще сорвать. Каждому овощу свое время. И потом не забывайте, что есть еще Мира!
      - Это что, наш огород, - сказал как-то отец, - так, баловство одно. Вы бы посмотрели на огороды дунган. Китайцы и дунгане лучшие в мире огородники.
      Все ребятишки с улицы знали дунган. Они жили дружной слободой по соседству с нами, и мы иногда заглядывали к ним во дворы, вскарабкиваясь на глиняные дувалы. Там пышно кустились диковинные и чудные овощи. Базары были завалены репой, редькой, луком и чесноком, продаваемыми дунганами. Все эти овощи были на диво хороши. Таких больше не бывало ни у кого.
       - А я знаю, почему их зовут дунганами, - сказал я отцу. - Потому что они живут на Дунганской улице.
      - А ты ведь прав, - весело ответил папа. - Только наоборот улицу так назвали, потому что здесь поселились дунгане. Кроме Дунганской есть еще улица Уйгурская, Узбекская. И все они названы в честь живущих народностей.
И папа рассказал, как давным-давно генерал-губернатор Верного, как называлась тогда Алма-Ата, приглашал из Китая, Средней Азии и России земледельцев и садоводов, чтобы они учили местных жителей разводить сады и огороды. Их потомки до сих пор здесь живут.
        Еще огурцов как следует не наелись, а я уже задирал голову вверх: как там насчет урожая на деревьях. Первой поспевала черешня. Ягода (а правильнее плод) так себе, водянистая кислая, забава детям, но от того, что первая, я всегда ожидал ее с особым нетерпением. Может быть, еще и потому что у нас в саду она не водилась. Это было обидно, тем более, что у соседей рядом с нами росла целая роща. Конечно, можно бы и попросить, но дело в том что с соседями мы, хотя и не враждовали, но и не дружили. Отношения довольно-таки холодные. Унижаться я не хотел, а ягоды, между тем, так и просились в рот. Усыпанные красными плодами, ветви свисали к нам через забор, правда, на порядочной высоте. Руками не достать. С некоторой натяжкой их можно было считать своими. Так, по крайней мере, думал я. Я вздыхал, ходил вокруг да около и наконец придумал, как до них добраться. Вырезал длинный прут из молодого карагача и на рогульке, на конце, приладил нитяную петельку. Завел петельку за ягоду, затянул, дернул и вот она, красненькая, у моих ног. Совесть меня не мучила. Что значит для хозяина сада несколько пригоршней черешни! Мелочь, на которую не стоило обращать внимания.
      Следом за черешней все быстро шло одно за другим. Клубника, вишня, малина, урюк. Из яблок первой поспевала столовка, поэтому другое ее название - скороспелка. О, это ароматное, нежнейшее на вкус, деликатесное яблоко! Белые, с розовым румянцем, сладкие и, будто тающие во рту, плоды. Почему-то эти прекрасные яблоки не заслужили того почета, какого удостоился апорт. Впрочем, верненцы всегда ценили этот сорт, у многих он был любимым. У столовки есть один недостаток - она совсем не может храниться, как говорят, «лежать». Да и отходит очень быстро. Разом поспели, все и разом осыпались. Что не съели, то сгнило, пахнуло яблочным ароматом, и вот уж от столовок и след простыл. Все тут же о них и позабыли, тем более, что на подходе было множество овощей и плодов.
      Через неделю, другую на смену столовке приходит другой сорт: лимонка - некрупные, зеленовато-желтые плотные яблоки. На вкус они сладко-пресные, с легким мускатным ароматом и почти не кислят. Наверное, поэтому их можно есть недозрелыми. И потому именно за ними чаще всего лазала по чужим садам нетерпеливая ребятня.
      Следом зрела пеструшка с крупными румяно-желтыми плодами и розовыми пестринами на боках. Выбирая самые спелые, мы с Лелей искали яблоки наливные. Так назывались хорошо вызревшие яблоки, налитые соком до такой степени, что пропитывая мякоть, он просвечивал сквозь кожицу медово-мясляными пятнами. Стоило такое яблоко надкусить, как сок буквально брызгал из-под зубов.
      Все же алма-атинская земля была бедна и требовала удобрений. Но где их взять, если минеральные удобрения не производились и не продавались. Навоз тоже был дефицитом. Тайком от нас папа удобрял землю под яблонями содержимым нашего туалета. Проделывал он это раза два за лето и всегда рано утром, когда все спали. Все же мама, обладающая очень острым обонянием, с неудовольствием замечала:
       - Опять ночное золото тревожил.
      Почему «золото» и почему «ночное» я уже знал. Золотарями называли ассенизаторов, которые возили свое «золото» по ночам.
      Папа делал вид, что не понимает о чем идет речь, отшучивался или рассказывал о китайцах, о том, как хорошо и рационально они ведут сельское хозяйство.
       - Китайский крестьянин обидится, если гость не сходит к нему в уборную, - многозначительно, в свое оправдание, говорил он.
      Это было настолько убедительно, что сражало всех наповал. Но все же мама пыталась сопротивляться:
       - То китайцы, а то мы. У нас земли много, а у китайцев мало. Они даже на лодках огороды делают.
      В те годы Китай был близок к Алма-Ате. Это чувствовалось по тому, как много здесь жило китайцев.
       Мне нравились китайцы. Почти все они занимались мелкой торговлей или сбором утильсырья. Бедно одетые, почти в лохмотьях, они катали тележки со своим товаром  по улицам и кричали:
       - Собираем тряпки, бутылки, бумагу, утильсырье!
       Услышав этот крик, детвора со всех ног бежала к заветной тележке. Чего там только не было! Глиняные свистульки, перочинные ножички, леденцовые петушки на деревянной палочке, дрыгающиеся на тонких резинках обезьянки, ярко раскрашенные птички с пучками куриного пуха. В глазах детей все это было настоящим сокровищем. Они тащили из домов выброшенную старую одежду, тряпичную ветошь, бутылки, кости, получая взамен приглянувшуюся вещь. Шел бойкий обмен, причем, с лотошником-китайцем всегда можно было говорить на равных правах любому мальчишке или девчонке.
      Конечно, самым лучшим из всего набора на лотках китайцев был перочинный ножичек с костяной ручкой и множеством лезвий. Но даже и свистулька тоже чего-то значила. Обычно это был глиняный соловей. Нужно было налить в него воды, а потом дуть. Птичка булькала, брызгала водой и свистела почти так же, как по ночам в дальнем углу нашего сада пел настоящий соловей.
      Несмотря на нищенскую одежду, про китайцев говорили, что все они сказочно богаты и непременно хотят взять  себе жену, чем толще, тем лучше.
 Китаец за нее все делает: и на базар сходит и обед приготовит. Жену бережет, она у него только и знает, что отдыхает, лежит пышная и мягкая.
На задворках сада росли желтые, сладкие сливы. За ними почти не ухаживали. Они кустились, разрастались сами, постепенно превращаясь в заросли. Сорта скрещивались, поэтому вкус на каждом дереве был свой, несколько отличный от других. Плодов нарастало так много, что их не успевали собирать. Они падали на землю, в траву и вместе с подсохшими листьями к осени устилали землю.
Вдоволь наевшись слив, о них можно было бы и забыть, если бы не сушка и заготовка на зиму. Организатором всегда был папа. Сливы резали, вытаскивали косточки и раскладывали на большие фанерные листы для сушки. Это была однообразная и утомительная, а главное, неинтересная и скучная работа. Жарко, духота. Переспевшие сливы давятся, расползаясь в руках, липкий, как варенье, сок бежит по пальцам, растекаясь до локтей. Пальцы слипаются, а тут еще лезут осы, мухи. Хочется все бросить и убежать, а вместо этого приходится часами ряд за рядом  укладывать разрезанные половинки надоевших слив. Так же и с яблоками. Обидно было корпеть над ними, когда с улицы доносились голоса моих друзей. В глазах рябило от бесконечных рядов яблочно-сливового коктейля. Я резал, мучительно придумывая причину, чтобы удрать и увильнуть от ненавистной работы. Мне казалось, что никто, кроме нас, сушкой фруктов не занимается и одни только мы такие несчастные.
Папа делал вид, что не замечает наших страданий.
- Плодожорка замучила, - как ни в чем не бывало, и вовсе не собираясь нам сочувствовать, - ворчит он, выскребая ножом червоточины из яблока. - Все, проклятая, съела. Мало опрыскивали.
Потом добавлял, будто между прочим:
- Ничего, зимой пригодится, еще вспомните меня.
Когда уже все скисали или клевали носом от дремоты, папа рассказывал что-нибудь смешное или пел одну из своих веселых песенок.
                Пошел купаться Ван-дер-лей-лей...
Песенка была довольно бессмысленная, глупая, как говорила мама, но нам с Лелей она нравилась. От нее веяло чем-то дореволюционным, из далеких времен молодости папы, и я просил отца:
- Давай, спой еще.
Папа смелел  и мог пропеть что-то еще более фривольное:
                -Жена мужа на фронт провожала, насушила ему сухарей,
                А сама подэспань танцевала, уноси тебя, черт, поскорей.
   Это из времен первой мировой войны. То время для нас было более закрыто, чем эпоха Древней Греции или Рима, поэтому жадно слушали о той старой жизни. Отец рассказывал, как царь (тогда его называли:Николашка), проезжая на фронт, сходил на  их станции. «Он был в простой солдатской шинели из грубого сукна, а мы, мальчишки бежали за ним, хватаясь за полы. Царь, маленького роста и вовсе неприметный, шел озабоченный, окруженный толпой военных, и ничего вокруг не замечал». Это не укладывалось в голове. Ведь трудно себе было представить, чтобы вот так Сталин появился среди народа. Ходили слухи, когда он проезжал по улицам Москвы, на крышах домов дежурили снайперы и пулеметчики.
Когда листы полностью заполнялись нарезанными фруктами, отец с мамой брались за края и поднимали их на железную крышу террасы. Здесь было жарко, как на раскаленной сковороде. Виноград тянул сюда наливающиеся соком гроздья ягод. Над сушеными фруктами стоял аромат печеных яблочных пирожков. Привлеченные запахами, здесь всегда вились полосато-желтые осы. Под жгучим солнцем сливы быстро румянились, постепенно покрываясь багровым загаром. Через несколько дней их снимали и укладывали в мешок.
В июле-августе в огороде все густело буйно разросшейся ботвой и спело одно за другим. В зеленой гуще колючих лопушистых листьев прятались крутобокие тяжелеющие тыквы. Их цепкие и ползучие, как лианы, стебли веревочными канатами расползались по всему огороду. Выкатившись оранжевыми шарами, тыквы, свешивались с глиняного обрыва, гирляндами украшая берега Поганки. На жарком солнце они толстели и росли, прямо на глазах превращаясь в непомерно раздувшиеся бочонки. Несмотря на приближающуюся осень, тыквы продолжали размножаться, каждое утро раскрывая все новые и новые бутоны, а их цветы - огромные желтые граммофончики казались диковинными пришельцами тропических стран. Этакие взаправдашние слоновьи цветы. Расцветали они непостижимо таинственным образом: вечером, смежая лепестки бутонов, тухли, а утром, как рано бы ни пришел, уже успевали вспыхнуть огненными фонариками в тени загустевшей листвы.
Тыквы были не только одним из компонентов зимнего питания козы Шурки (для этого порезанную на кусочки тыкву мама смешивала с отрубями), но и любимой едой всего нашего семейства. Тыква пареная, пшенная каша с тыквой, вяленые в духовке засахаренные тыквенные ломтики (когда был сахар) - все это нередко попадало на наш зимний стол. Но это зимой, а сейчас гораздо больше нас с Лелей привлекала спеющая кукуруза. Стебли ее вытянулись выше человеческого роста. В пазухах листьев она прятала завернутые в пеленки зреющие початки. В нетерпеливом ожидании я едва ли не каждый день бегал проверять, не поспели ли они. Я разворачивал жесткую кожуру, пробуя пальцем зерна, но они все были вялые, сморщенные и дряблые.
- Не брызжет сок, значит еще рано, - говорила мама. - Видишь, пустые. Одни кочерыжки. Такая кукуруза разве что для нашей Шурки годится.
Наконец, зерна наливались соком и становились плотными и похожими на ряды тесно сомкнутых зубов. Не доверяя нам, мама сама ходила по кукурузным рядам, выбирая самые крупные початки. Она разворачивала зеленые одежды, пытаясь заглянуть вовнутрь, давила початки пальцами и даже пробовала зубами. Зерна брызгали молочно-белым соком. Зеленоватые волосы струились из развернутых початков.
- Волосы Медузы Горгоны, - пришел мне на ум греческий миф.
Леля не согласилась.
- У Медузы Горгоны вместо волос были извивающиеся змеи, - сказала она. - А это скорее волосы Венеры. Нет, - поправилась она, - не Венеры, а скорее, Русалки. Русалочьи волосы, потому что зеленые, как водоросли.
Мама укладывала початки в большой казан по заказу: кому в одежке, а кому - без нее. Казан ставился на костер, а мы с Лелей сидели вокруг и подкладывали сучья в костер. Когда мама открывала крышку, из-под нее вырывался столб ароматного пара, и тогда ожидание становилось невыносимым.
Дымящуюся от жара сваренную кукурузу мама вываливала на стол, и мы с Лелей жадно расхватывали початки. Со вкусом свежесваренной молодой кукурузы не могло бы сравниться ни одно самое изысканное блюдо. Начисто объев зерна, я разгрызал кочерыжку, высасывая из нее сладкий сок. Коза Шурка следила за мной жадными глазами и от нетерпения стучала копытцем. Уж она-то кочерыжки доедала подчистую без остатков.
По вкусу и радости, которую давала вареная кукуруза, с ней могло сравниться разве что ягодное варенье. Мама признавала варенье из вишни, сливы, урюка и черной смородины. Более всего ценилось смородиновое варенье - ароматное, нежное на вкус. Самую вкусную смородину привозили с Иссык-Куля.
Приготовление варенья всегда казалось похожим мне на чудодейство. Мама доставала с чердака потемневший от времени, специально хранящийся для этой цели медный таз. Драила его песком так, что он становился золотым и ослепительно блестел на солнце. На вопрос почему для этой цели нужен именно медный таз, мать с нарочитым удивлением в голосе отвечала:
- Ну чего же тут не понять! В любой другой посуде варенье пригорит, а в медной - никогда.
Потом мама разжигала во дворе печь, заливала в таз сахарный сироп, и засыпав ягод, ставила все это на огонь. Варенье закипало, булькало и пузырилось, источая совершенно  божественный аромат, а мама непрерывно помешивала варенье большой блестящей ложкой. Мы с Лелей завороженно следили за действиями мамы и ждали, когда она начнет снимать пенку. Пенка - это уже всегда была наша добыча. Так было заведено, и мы это воспринимали как должное.
В самом конце лета поспевал апорт. Правда, был он еще тверд и терпок. Чтобы стать нежным на вкус, ему требовалось еще полежать где-нибудь в прохладе подвала. Но мыслимо ли ждать так долго! Когда, наигравшись, я чувствовал голод, то забегал в сад, на скорую руку срывал понравившееся мне яблоко, обтирал его об рубашку и с хрустом разламывал на две половинки. Разломанное яблоко казалось мне более сладким, чем целое. Все же недозревшие яблоки были кислы, съев пару штук, я от оскомины в зубах корчил гримасу:
- Ух, кислятина, Москву видно!
Самые вкусные яблоки росли на дереве в углу сада, сразу за террасой. Это были красивые, крупные плоды багрово-красного цвета. Назывался сорт «кроваво-красный» или «апорт Александр». Название сортов мы узнали из красочного альбома «Плоды и ягоды Казахстана». Это было роскошное по тем временам издание, шедевр тогдашнего полиграфического искусства.
В сентябре выкапывали картошку, и огород сразу становился пустым. На грядках засыхала ботва огурцов и помидоров, и лишь свекла, морковь и капуста продолжали набирать силу. Чтобы привезти кукурузную ботву с огорода на Головнушке, папа попросил в институте подводу. Конюшни стояли в глубине большого двора Горного института на проспекте Ленина. В приземистых деревянных конюшнях было прохладно, пахло сеном и конским потом. Помахивая гривами, лошади лениво жевали овес. Конюх запряг нам в телегу смирную кобылку, и мы поехали через весь город.  Надо было выбрать маршрут так, чтобы не попасть на асфальтированные улицы. Проезд гужевого транспорта по ним запрещался, всюду висели запрещающие знаки: голова лошади в круге. Впрочем, сделать это было нетрудно, так как все асфальтированные улицы можно было пересчитать по пальцам.
Из собранной кукурузной ботвы - бодыльев, как говорила мать, получился воз. Отец ловко перебросил через него веревку и туго-натуго натянув, привязал к подводе. Потом он потрогал и пошатал воз руками: не упадет ли.
- Полезай наверх, - сказал он мне и подставил свое плечо. Сидеть наверху было страшновато, воз показался мне невероятно высоким. Я держал вожжи, но следил не столько за лошадьми, сколько за тем, чтобы не свалиться с воза. Папа шел рядом, и лошадь послушно тянулась за ним. Подвода  раскачивалась на рытвинах, колеса скрипели, и я с замиранием сердца ожидал, что она вот-вот опрокинется. Но скоро я освоился, страх потихоньку прошел, и я стал с гордостью оглядываться по сторонам: видят ли меня прохожие, а главное, мальчишки. Уж они-то, наверняка, завидовали мне.
Встретившая нас у дома мама была очень довольна. Проблема зимнего пропитания козы Шурки была наполовину решена. Кроме кукурузной ботвы в козьих закромах лежали вороха запасенной листвы и большая куча тыкв.
К концу октября огород окончательно опустел, помидорная и картофельная ботва высохла и погнила, последними убрали морковь и капусту, и теперь лишь кое-где торчали почерневшие палки подсолнухов, да капустные кочерыжки. Было немного грустно смотреть на брошенный и будто разграбленный огород. Зато в подполе теперь лежали картошка, свекла, морковь. В кадушке стояла засоленная капуста.  Пахло  сухим укропом, солеными огурцами и помидорами.
Пришел ноябрь, а с ним и конец огородным заботам. В облетевших садах сиротливо краснели забытые хозяевами одиночные яблоки, в голых кустах чернели, отливая фиолетово-синим цветом, переспевшие, никому ненужные ягоды терна, морщились и сохли плоды крошечного сорта яблок, которые алматинцы называли райками. Прятавшиеся все лето в листве деревьев, неказистые домишки вдруг выглянули на свет, и сразу стала видна их убогость. Обнаженный город в один миг потерял свою красоту и привлекательность. Потемнели и стали казаться черными мокрые дувала заборов и глинобитные стены домов. Камышевые крыши прогнулись, и от того приземистые избушки еще более присели и нахохлились. Раскачиваясь на холодном ветру, шумели пирамидальные тополя, трепетали не облетевшие сережки кленов, сухо шелестела желтая, неопадающая до самой зимы, листва дубов.
Много дней не показывалось солнце. Над городом стояла то ли дымная, то ли пыльная мгла, горы потонули в сизоватой дымке. По обледеневшим железным крышам то стучал мелкий, холодный дождь, то сыпалась колючая снежная крупа. Тонкий слой зернистого снега едва прикрывал землю и вороха опавших листьев. Там, где осенью в грязи долго буксовали грузовики, закоченели глубокие рубцы и шрамы исполосованной колесами земли. Под ногами гремели промерзшие, ставшие бетонно-твердыми, кочки. По вечерам над городом не умолкал тоскливый грай воронья, усаживающегося на ночлег. А в метлах пирамидальных тополей шумно гомонились стаи нагловатых воробьев. Казалось, что они изо всех сил стараются перекричать друг друга. Что они так бурно  напористо обсуждали? Наверное, предстоящую зимовку, которая казалась им страшной и холодной. Наверное, и люди также со страхом ждали новую зиму, вторую зиму войны. Они устали от лишений и забот. Подняв воротники, хмурые, неразговорчивые, они спешили укрыться в домах. Зато тете Фиме, эвакуированной и приехавшей из Москвы, алма-атинская зима была не зима.
- Что это за зима! - ворчала она. - И в декабре и в январе выйдешь утром, вроде бы по морозцу в валенках, а днем плывешь по лужам. Ни зима, ни осень, одна сырость, простуда, да насморк.
Какой бы ни была алматинская зима, но и она тянулась долго и нудно. По утрам, вскакивая с постели, я ежился от холода. Дом выстывал за ночь. Ставни уже были открыты, и лучи солнца, пробиваясь сквозь изморозь на окнах, дробились разноцветными искорками.
- Морозец сегодня, - говорила мать, открывая с улицы дверь.
Холодный воздух врывался в комнаты, пахло снегом и морозом. Мать складывала у печки стопку саксауловых дров, потом разжигала огонь, и он гудел в трубе; огоньки алого пламени весело плясали в топке. Через несколько минут железный бок печки становился теплым; прижимаясь спиной, я грел о него руки. Тепло разливалось по комнате, морозные узоры на окнах расплывались, превращаясь в капельки воды. Мать хватала полотенце, насухо протирала стекла, и окна начинали сверкать по-весеннему. Открывался вид на соседнюю сторону улицы с голыми деревьями, за которыми стояла заснеженная цепь гор. Видимость была такой, что можно было рассмотреть каждую елку, каждую скалу - сизовато-синие, они отчетливо выделялись на белом снегу. Я любил сидеть у окна, разглядывая горы и фантазируя о том, какие сейчас бродят там птицы и звери. Днем с крыш капала вода, воробьи, сидя на черных ветвях терна, чирикали бодро и задорно. Но бывали дни тусклые, с небом, затянутым синевато-сизой дымкой. Не то чтобы туман, а какая-то белесая мгла не давала пробиваться солнцу, на улицах стояла стужа и горы едва проглядывали, как сквозь промокательную бумажку.
С утра папа уходил на работу, Леля - в школу, а у меня впереди был длинный-предлинный день. Занимайся, чем хочешь: катайся на санках с горки или сиди дома и рассматривай картинки в книжках, слушай разговоры взрослых или играй с маленькой сестренкой.      Заглядывала бабка Агафья поделиться новостями с мамой, в разговор вступала тетя Фима, и я был невольным свидетелем слухов и городских происшествий.
Слухи, слухи... их было много в те тревожные и голодные годы. Напуганные войной и нуждой, люди боялись не только голода, но и болезней и стихийных бедствий. На памяти еще живущих были два катастрофических землетрясения, которым подверглась Алма-Ата в прошлом и страшное наводнение двадцать первого года. Ходили небылицы о найденных в земле человеческих останках. Во время землетрясения провалился человек в трещину, а вот теперь кости вырыли на огороде.
- Это что, вот на базаре пирожки продают с человечиной. Человечинка-то ведь нежная. Как свинина, только еще лучше.
- А ты ел?
- Не ел, а рассказывают.
- Рассказывают, рассказывают... Глупости все это.
- А вот и не глупости. Один человек купил пирожок, стал есть а на зуб что-то попалось. Вроде косточки или хряща. Посмотрел, а это человеческий ноготь. Его-то сразу узнаешь, не спутаешь ни с чьим другим.
Я слушал своего друга и терялся: разве возможно такое в жизни? Было немного жутковато, и, хотя от страха замирало сердце, почему-то хотелось слушать и верить всем этим былям и небылицам. Я вспоминал прочитанные сказки о людоедах.
Другим источником информации был базар. В магазины тогда ходили разве что за хлебом, все остальное добывалось на базаре. Никольский базар был совсем рядом. Жизнь там била ключом. Толпился народ, жестянщики гремели железом, точильщики точили ножи и ножницы, паяльщики паяли примуса. Нищие просили милостыню, безногие калеки играли на гармошке, а разбитной мальчишка, приплясывая, пел:
Самовары, чайники,
Все ж-ы начальники,
Русские на войне,
А цыгане в стороне.
Я не понимал смысла этой частушки, да как-то и не задумывался над этим. Зато цыган знал хорошо. Летом на берегу Поганки останавливался целый их табор. Их появление было настоящим спектаклем для местных жителей, особенно для нас, ребятишек. Цыгане приезжали в кибитках, запряженных лошадьми, ставили палатки, жгли костры и варили еду в черных закопченных котлах. Паслись лошади, чумазые и отчаянно нахальные ребятишки просили копейки, пели и плясали, хлопая себя ладонями по ногам. Бородатые, страшноватые на вид мужики пасли лошадей и гулко стегали бичами.  Если мы, дети любили этих ярко наряженных людей, то родители не разделяли наших восторгов.
–Ну, теперь берегись, - говорила мама, - прячь добро да подальше.
Непонятным было слово «ж-ы», поэтому за разъяснениями я обратился к всезнающей тетке. Услышав песенку, тетя Фима вначале рассмеялась, а потом сказала, что песенка плохая и петь ее не стоит.
- А кто такие ж-ы? - не унимался я.
- Так не говори, - жестко сказала тетка, - есть евреи, это такая национальность, как, например, русские или казахи.
- А почему они начальники?
- Да не правда все это, - рассердилась тетка, - это плохие люди придумал от зависти, что среди евреев много умных людей. Многие из них работают музыкантами, учеными, врачами.
Саму тетку частенько принимали за еврейку. Была она с загнутым крючком носом, с волнистыми каштановыми волосами, смешливая и бойкая.
Знал я еще казахов. В городе их было мало, видел я их на Сенном базаре, куда они приезжали продавать скот - баранов, лошадей, верблюдов. Выглядели они очень живописно: в полушубках, огромных лисьих малахаях на голове.
Спасибо огороду и саду, с овощами, фруктами с голоду помереть было нельзя. Под домом в подполье стояли две кадушки с соленьями: в одной - квашеная капуста с яблоками, в другой - огурцы с помидорами.
Капуста и яблоки укладывались слоями вперемежку. Моченые яблоки я любил даже больше свежих. Мама это знала и, доставая из кадушки порцию соленья, говорила, ставя на стол чашку с румяными яблоками:
- А это, Шурик, твои любимые, - и добавляла, - соленые, моченые. Ох, и духовитые! Аж в нос шибает.
Я вонзал зубы в порозовевшую мякоть податливого яблока, и, с наслаждением вдыхая едко-пряный аромат, ощущал сладко-соленый сок плода. Соседство квашеной капусты придавало яблокам неповторимый острый, немного пьянящий вкус. И капуста от яблок становилась вкуснее. Гости, бывавшие в доме, непременно хвалили материны соленья:
- Ну, Антонина Павловна, капуста у вас отменная! И как это вы умеете приготовлять?
И всегда просили добавить.
Что правда, то правда, готовить мать умела. Сейчас, в войну, конечно, было не до лакомых угощений. Варить и жарить нечего да и не из чего. Каждый день мать вздыхала, изобретая, чем накормить семью, и вслух рассуждала сама с собой:
- Что же сегодня вам приготовить? Разве что пюре картофельное... Да ведь что с пюре делать, ни мяса, ни котлет.
Не хватало или не было вовсе многого: сладкого, мучного, жиров, мяса, масла.
Я вспомнил былые довоенные времена и любимые кушанья: голубцы, беляши, плов. Когда-то папа за ложку выпитого рыбьего жира давал большую конфету или шоколадку. Но где это сейчас? Нет ни конфет, ни шоколадки, ни противного рыбьего жира.
Как-то я нашел под диваном закатившийся туда с давних пор кедровый орешек. Я съел его с непередаваемым чувством восторга. Крохотное ядрышко с его неповторимым ароматом породило во мне целую волну воспоминаний о чудесном довоенном времени.
Все же мама остроумно решала неразрешимые задачи. Не было муки - она прокручивала на мясорубке отваренную кукурузу или сорго и пекла оладьи. Не было мяса - делала котлеты из картофельного пюре. В доме пахло картошкой, пареной свеклой, кашей из пшена и тыквы. Пареную тыкву мама любила особо и всегда рекомендовала:  «Для желудка нет ничего полезнее тыквенной каши. Самая легкая еда.»
Но все это готовилось раз в день на обед или на ужин, а в остальное время можно было в любой момент подойти к мешку с сухофруктами и, запустив туда руку, вытащить жменю слив или яблок. В доме был заведен демократический порядок, и такое самовольство вполне дозволялось. Можно было спуститься на кухню, где жила тетя Фима, а из кухни в подполье. Там в прохладной полутьме на деревянных полках ровными рядками лежали яблоки. Апорт свободно долеживал до весны. Румяные бока золотистых  плодов были как бы припудрены, припорошены легким налетом то ли паутины, то ли пыльцы. Как говорил папа, эта пыльца и предохраняла яблоки от гниения. Зато перед тем, как съесть, яблоко можно обтереть руками или об рубашку (оно почему-то сразу вдруг отпотевало) и вгрызаться зубами в белую мякоть, которая со временем становилась еще слаще и нежнее на вкус.
- Вот когда они доспели, дошли до своего вкуса, - говорила мама, - не в августе и сентябре, а только сейчас, в декабре.
Правда, после нового года, ближе к весне апорт вдруг быстро начинал терять свои качества, становился безвкусным, не сладким и не кислым, каким-то крахмалистым.
- Как картошка. Один крахмал да клетчатка и никаких витаминов, - по-ученому выражалась Леля.
На боках появлялась гниль и яблоки быстро превращались в прель. Тогда заводились мелкие мушки, которые роем вились над фруктами, пахло сыростью, вином и гнилью. И тогда мама произносила свой приговор:
- Все, надо кончать с яблоками. Дух пьяный уже идет. Прямо, как в винной лавке.
Все же голода в доме никогда не было. Изредка, обычно на новый год, появлялся сахар и даже конфеты. В школе давали подарки, где обязательно была мандаринка. Бывало и мясо. Каждый год коза Шурка приносила козленка, почему-то всегда козла, которого называли обязательно Борькой. За лето Борька вырастал и в начале зимы становился в тягость. Слово «колоть», которое все чаще упоминалось в разговорах матери с отцом, для меня звучало так же страшно, как слово «казнить». А старичок, приходивший резать, в моих глазах был палачом. В этот день я заранее уходил из дома, бродил по городу или гостил у друзей. Мама это понимала и не возражала. Приходил поздно, когда все уже было кончено.
Вечером, при свете керосиновой лампы вся семья смаковала парное Борькино мясо. Не было там только меня. Все мое существо восставало против этого убийства. Мне казалось предательством и кощунством есть мясо козленка, с которым еще недавно дружил. Этот праздничный ужин казался мне пиршеством людоедов.
Посреди стола стояла большая, как таз, китайская тарелка с вареной Борькиной головой. Пар и густой дух шел от казавшегося мне жутким блюда. Даже Леля, всегда романтически настроенная и пасшая вместе со мной Борьку, громко чмокала, обсасывая косточки. Конечно, она это делала, чтобы подразнить меня. Стараясь не глядеть на стол, я прошмыгивал на свою кровать и закрывался одеялом с головой.
Есть я наотрез отказывался. Все уговаривали меня:
- Но ведь ешь же ты курицу, которая у нас жила!
- Он у нас вегетарианец, - говорил папа.
А тетка добавляла:
- Значит не голоден, раз не ест. Был бы голодный, не отказался. Человечину люди, бывало, ели. А он, видишь ли, от козлятины нос воротит.
И тетка рассказывала о голодных годах, коллективизации, о том, как тяжело было в революцию и в гражданскую войну, и после нее, когда раскулачивали. Мама в свою очередь добавляла о том, как много казахов умерло в тридцатом году в Казахстане от голода.
Я никак не мог понять, почему был голод, если не было войны. Отец отмалчивался, а мать неохотно объясняла:
- Раскулачивали, отобрали у них весь скот. Кто умер от голода, а кто в Китай ушел, за границу.
Мне все это непонятно. Что такое «раскулачивали», зачем отобрали скот? Кто отнимал?
- Чего уж тут не понять, - вынужденно отвечала мать - отбирали, чтобы не было богатых, чтобы все были равными и шли в колхоз.
И я смутно догадывался, что взрослые не хотят об этом говорить, а может быть и сами чего-то не понимают.
Еще я знал понаслышке и из отрывочных фраз матери, когда она ссорилась с отцом, что родители отца тоже были богатыми и их тоже могли раскулачить, да отец вовремя увез их в Казахстан. Говорила это мать как бы в упрек отцу наверное потому, что сама была из бедной семьи, росла без отца, и бабушка даже отдала ее в детдом, так как в доме нечего было есть.
Вопросы, вопросы... Их так много и, похоже, и взрослые многое чего не знают или в чем-то сомневаются. А сейчас самое главное, скорее бы победить немцев, скорее бы кончилась война! И тогда будет всего много: игрушек, одежды и, конечно, всякая еда, конфеты, пирожные и мороженое.
Уже когда война перевалила на свою вторую половину, весьма существенной добавкой в рацион питания явилась так называемая американская помощь. Удивительно, но она доходила абсолютно до каждой семьи, до каждого человека. Сплошь и рядом на людях можно было видеть, хотя и не новую, но добротную одежду, присланную из американских семей. Большой популярностью пользовалась свиная тушенка, шоколад, саго, ну и, конечно, яичный порошок. В начале, как это часто бывает, здесь не обошлось без людских домыслов и легенд. Русскому человеку трудно было представить, что можно из куриных яиц делать тонны сухого порошка. Где ж набраться столько яиц? А вот другое дело, где-то там в жарких странах живет уйма громадных черепах и яиц «ихних» горы? Знай, только собирай, да перемалывай на порошок. Но как бы там ни было, продукт пришелся  всем по вкусу. Мама готовила омлеты, а я, лазая тайком с ложкой, нет-нет да и лакомился понравившимся порошком.
Кстати, о черепахах. Трудно поверить, но какое-то время в алма-атинских столовых готовили черепаховый суп. Наверное, мы бы не узнали об этом, если бы не наша родная тетя Шура, работавшая в столовой, не рассказала об этом. Она сама разделывала черепах, живыми бросая в кипяток. Как-то она принесла нам кастрюльку такого супа. Мы попробовали, и всем суп понравился. По вкусу он почти не отличался от куриного. Но мама все-таки отказалась, сказав, что не собирается есть ни змей, ни черепах.
Сразу после нового года, когда все ученики проучились уже полгода, я пошел в школу. Осенью я не прошел по возрасту, но теперь, когда мне исполнилось 8 лет, папе удалось уговорить директора школы записать меня в первый класс. Он сам привел меня в школу, оставил в классе и ушел. Мне стало тоскливо. Класс я видел впервые и не знал, как себя вести. Все с любопытством разглядывали меня. Когда прозвенел звонок на перемену, все ребята побежали в коридор. Я решил, что нужно выходить и мне. Повертев в руках портфель, я на всякий случай взял его с собой. Ребята стали надо мной смеяться. Учительница увидела и сказала:
- Не бойся, никто твой портфель не возьмет.
Я чувствовал себя смущенно. Нужно было привыкать к школьным порядкам.
- Послушаем, как ты читаешь, - сказала учительница, когда начался следующий урок.
Читал я бегло. Учил меня папа. Оказалось, что никто в классе читать так не умел.
- Хорошо, - сказала учительница и посадила меня за парту рядом с самой отстающей девочкой. Звали ее Надей. Из носа у нее всегда выглядывала желтая сопля. Она то и дело шмыгала носом, но сопля упорно выскакивала обратно.
По причине моей грамотности мне не дали букваря. Мне почему-то сильно хотелось его иметь, поэтому я завидовал Надьке, у которой он был. Но Надька так и не научилась читать. Она гнусаво конючила по слогам:
- Ма, ма.
А когда учительница спрашивала, что получилось, говорила: «Папа».
Учиться было легко, но я не любил ходить в школу. Каждый раз жалко было расставаться с домом, где было так уютно, где оставалась мама, моя маленькая сестренка Мира, с которой я играл, тетка, ласковая кошка Нюрка и даже коза Шурка казалась мне родной и такой привычной. Школа подавляла своей казарменностью и строгостью.
В одних из холодных январских дней папа пришел с работы с незнакомым человеком. Гость был вежлив и приятен. Он говорил комплименты маме, заговаривал с Лелей и ласково трепал меня за волосы, но мы смотрели на гостя с недоверием и некоторой тревогой. Гость долго рассматривал папины книги в шкафах, листал их и о чем-то негромко разговаривал с отцом. Ушел он поздно и унес с собой  целую гору книг. Отцу было трудно расставаться с любимыми книгами, но что поделаешь, надо было кормить семью. Гордость своей библиотеки - тридцатитомное собрание сочинений Льва Толстого папа выменял на мешок картошки и узелок муки. Мама осталась довольна, ведь к этому времени у нас уже почти кончилась своя картошка. Мы с Лелей чуть не плакали от огорчения, ведь папа так часто читал нам по вечерам рассказы и сказки этого мудрого бородатого старика.
- Ладно, не вешайте носы, - сказал папа, - все это дело наживное. Зато у нас скоро будет много своей картошки. Весной заведем огород в горах, а книжки купим после войны. Новые, еще лучше старых. Вот жизнь будет!
У всех людей была уверенность, в том что после войны жизнь будет легкая и радостная. Вот только дожить бы до этого времени. А пока вести с фронта приходили неутешительные. Одну за другой принесли похоронки на двух моих дядей: Федора и Герасима - братьев отца. Кажется, еще совсем недавно их провожали на фронт, и вот уже их нет в живых.
Папа часто задерживался на работе. После лекций и занятий со студентами все преподаватели проходили военную подготовку. Каждый вечер мама с тревогой ждала возвращения отца, его в любой день могли забрать и отправить на фронт. На фронт отправили даже директора института.поэтому дома у отца лежал приготовленный мешок с необходимыми для фронта вещами. Мама потихоньку плакала, а папа, смеясь, весело рассказывал о эпизодах своей службы в Красной армии во время гражданской войны. Та, давнишняя война казалась нестрашной, не то что теперешняя.
На день рождения Лели Леонора подарила ей альбом для стихов. Сделала она его сама. На первой странице была нарисована романтическая, очень красивая девушка. Она сидела на скале и задумчиво глядела на море, колыхавшееся у ее ног. Длинные желтые волосы ниспадали ей на плечи. Рядом готическим шрифтом на немецком языке было переписано стихотворение Гейне «Лореляй». Заглавные буквы были нарисованы с затейливыми завитушками золотыми, серебряными и другими яркими красками, да и весь альбом был так великолепен, что от него трудно было оторвать взгляд. Даже папа, сам мастер на подобные вещи, от восхищения покачал головой, а мама, вздохнув, сказала:
- Ну, конечно, у Леоноры мама художница и скульптор.
Что такое скульптор я уже знал. В квартире Остащенко-Кудрявцевых я видел рабочую мастерскую, в которую была превращена ванная комната. Огромная ванна была доверху заполнена размокшей ярко-красной глиной. Мне и самому тогда ужасно захотелось лепить, но я постеснялся об этом попросить. У Ольги Николаевны уже был ученик - казахский мальчик, которого они взяли на воспитание из аула. Впоследствии он стал первым скульптором-казахом. Одна из его работ - памятник Абаю в Алма-Ате. После войны, будучи взрослым, он часто заходил к нам в гости.
Сестра уже хорошо знала немецкий язык и тут же перевела стихотворение на русский. Я сказал, что Лореляй похожа на Леонору, и все со мной согласились.
Леля поставила альбом на полку среди своих самых любимых книг и время от времени доставала его и любовалась. Она и сама была в чем-то сродни и с Лореляй и Леонорой. Стихотворение на немецком языке она знала наизусть.
Мы с нетерпением ждали весну, а зима все тянулась и казалась, что ей не будет конца. В феврале заголубело небо, белые полосы облаков протянулись из края в край. На фоне заснеженных склонов гор все более отчетливо рисовались ели. Закружилось в воздухе, загалдело воронье , прилетели скворцы, во дворах блаженно орали ишаки. В марте стукнул последний мороз, а потом вдруг как-то сразу быстро дело пошло к теплу. Потемнели морщинистые, корявые стволы верб и карагачей, откуда-то из щелей и трещин повылазили несметные полчища козявок, божьих коровок, жучков. Пьяно загудели проснувшиеся мухи, в воздухе замельтешили бабочки - желтые лимонницы, красные крапивницы. На прогретых солнцем проталинах засуетились пестрые, в шахматную клеточку, жучки-солдатики. С веточками распустившейся вербы благообразные старушки вереницами потянулись в сторону кладбища. Листва еще не распустилась, но карагачи и вязы зацвели мелкими цветочками розовой кашки. Все что было давно забыто, затоптано на земле и казалось давно отмершим, вдруг ожило с неудержимой силой. На прошлогодних грядках показались острые шильца чеснока, из едва оттаявшей земли вылезли сморщенные листочки курчавой крапивы. Нежная, как молодой мох, первая поросль травы покрыла завалинки и кровли земляных крыш.
- Ну, теперь не пропадем! - бодро сказала тетя Фима. - Перезимовали. Суп зеленый уже есть из чего сварить.
В один из солнечных апрельских дней мама настежь раскрыла окно.
- Пора зиму прогонять, - сказала она, и в комнату вместе со свежим бодрящим воздухом хлынул поток солнечных лучей, гомон воробьев, крики петухов и кудахтанье кур.
Папа уже собирал огородный инвентарь, чинил лопаты и грабли. С наступлением теплых дней жизнь большинства алмаатинцев постепенно из душных комнат перемещалась на террасы, во дворы, на свежий воздух. Раньше всех на улицу высыпала детвора. Соскучившись по летним забавам, дети прыгали через скакалку, играли в «классики» и спорили на «зелень».
- Ни рвать, ни щипать, вашу зелень показать! - кричат они друг другу.
Игра эта очень проста. В любой момент нужно показать, что ты имеешь при себе листок зелени. По правилам со стороны взять нельзя, вот ребята и прячут травинки в карманах, в складках одежды, а то и на теле: в ухе, в носу, а некоторые умудряются спрятать травинку даже под веко.
Вскоре отец собрался в горы на разведку. Там делили участки под огороды. Пришел он поздно, усталый, но довольный.
- Ну, мать, - рассказывал он, хлебая пустые щи, - ох, и места там! Прямо райские кущи. А земля черная, да мягкая, как пух. Голимый назем. В воскресенье надо идти раскапывать целик.
- Наверное, далеко это? - расспрашивала мама.
- Да, порядочно, - уклончиво ответил отец.
- Значит, у черта на куличках, - резюмировала мать. - Знаю я тебя. Тебе бы только дорваться, а там ты и гору своротишь. Ну, да ладно уж, - согласилась она, - раз решил, значит, будем ходить.
Мама, конечно, только делала вид, что недовольна. На самом деле она была рада всей этой папиной затее. Легкая на ноги, мать любила пешие прогулки, а побывать далеко в горах среди природы было не только нашей мечтой, но и ее. Мы с Лелей чуть ли не прыгали от радости и нетерпения. Предстоящая поездка в горы, казалась нам большим и полным приключениями путешествием.
И вот этот день настал. Ранним воскресным утром, нагруженные лопатами и продовольственной снедью, мы загрузились в трамвай - единственный вид транспорта, что работал в городе. Он был почти безлюден. Город только просыпался, солнце еще не вышло из-за гор, и улицы тонули в сумраке утренних теней. 
Трамвай качало из стороны в сторону, люди входили и выходили, а мы с Лелей считали остановки. Трамвайный путь казался бесконечным. Вот уже вышли все пассажиры, мы остались одни в вагоне. Наконец, на десятой остановке кондукторша сказала:    
- Талгарская, - и добавила: - Конечная.
Мы сошли с трамвая и долго шли по зеленым улочкам, пока какой-то переулок не привел нас к крутому подъему в гору. Слева возвышался глиняный обрыв, весь испещренный круглыми отверстиями. Стаи птиц кружились над обрывом. Они шумели и кричали и было непонятно, то ли они беспокоятся за свои гнезда, то ли радуются хорошему весеннему утру. Папа сказал, что эти глиняные горы называются прилавками, и что теперь мы пойдем по ущелью, которое называется «Глубокая щель».
- Какая же это щель? - удивилась мама. - Вполне широкое ущелье. Можно сказать, даже долина.
- Ну, тут уж ничего не поделаешь, - объяснил папа, - так назвали эти лога верненские первопоселенцы. Они приехали с равнинной России, и наверное эти широкие ущельица показались им узкими щелями. Здесь, рядом соседнее ущелье называется «Прямая щель», добавил он. - Как раз там и наш участок.
Солнце поднималось все выше. Мы миновали небольшой поселок, и спустившись в глубокий овраг, на дне которого журчал ручеек, присели отдохнуть. Была та пора ранней весны, когда снег только что сошел и ростки молодой зелени едва пробивались на пригорках. Из-за посохшей прошлогодней травы округлые увалы прилавков были похожи на мохнатые верблюжьи горбы. Оползшие откосы оврага блестели сочившейся водой, заросли дикого урюка топорщились щеткой голых прутьев. На глинистом берегу ручья желтели золотистые розетки мать-и-мачехи, цвели крохотные фиалки.
- Вот эту гору, - показал папа, - называют Веригиной.
И зная, что сейчас начнутся расспросы, добавил:
- Почему такое название, сказать не могу, но, думаю, что это связано с каким-нибудь монахом. Монахи иногда носили вериги на ногах, чтобы тяжелее было ходить, и тем замаливали свои или людские грехи.
Дорога шла все вверх и вверх, идти было тяжело, лямки рюкзака резали плечи. Но никто не жаловался на усталость, все с интересом оглядывали местность. По сторонам раскинулись яблоневые рощицы, отдельными шатрами стояли деревья боярки, ежиками щетинились кусты барбариса. Из них тут и там взмывали вверх стрекочущие сороки. Они уже загнездились и теперь беспокоились за свои дома. Высоко в небе пели жаворонки. В кустах щебетали мелкие птицы.
Неожиданно склоны лога раздвинулись и открылась широкая долинка, вся изрезанная шрамами окопов и траншей. Поперек долины был протянут трос с подвешенным к нему самолетиком. Из кустов выглядывали деревянные макеты танков и пушек.
- Стрельбище, - коротко пояснил папа.
- А что это означает? - с некоторой тревогой спросила мама.
Это учебный полигон, где красноармейцы учатся стрелять и вообще воевать.
- Так что ты нас сюда завел? - еще более встревожилась мама. - А вдруг сейчас начнется стрельба? И, вообще, если здесь военный объект, то и ходить тут нельзя.
- Ничего страшного, - успокоил папа, - сегодня выходной, занятий нет. Видите, никого нет, тишина.
Все это хотелось как следует рассмотреть, полазать и потрогать. Но папа торопил, да и, по правде сказать, солнце припекало по-летнему. Мы уже изрядно устали, когда наконец взобрались на крутую гору.
- Ну, вот, почти и пришли! - повеселевшим голосом сказал отец. - Теперь тут совсем уже рядом.
Продираясь сквозь посохшие травяные заросли, мы почти бегом стали спускаться вниз и вскоре очутились в старом яблоневом саду. Вернее это был не сад, а скорее небольшой лесок, ведь яблони тут росли сами по себе. Они были дикие. Кряжистые, дуплистые, с изогнутыми кривыми ветвями, с сизыми шершавыми стволами, покрытыми корявыми чешуйками коры. Лес тут же расступился, и открылась широкая поляна на несколько выположенном склоне горы. Со всех сторон ее обступали заросли из нераспустившихся кустов и деревьев барбариса, алычи, боярки и жимолости. И все это переплетено ворохами, пучками вьющихся растений, стебли которых поднимались до самых вершин деревьев. Здесь они густо ветвились, образуя нечто вроде огромных гнезд или шапок, нахлобученных на кроны яблонь и боярки. Седовато-желтыми прядями они ниспадали вниз наподобие всклокоченных и распущенных ведьминых волос. А снизу навстречу им поднимались стена из сухих трав, высоченного желтого камыша, репья и еще чего-то, через что нельзя было ни протиснуться, ни пройти - настоящая чащи, джунгли, тугай.
Но даже не это более всего привлекло наше внимание.
Примыкая к поляне, у края чащи возвышались кучи нарытой черной и рыжей земли с разбросанными тут и там земляными норами такой величины, что в них могла бы пролезть небольшая собака. Настоящий пещерный поселок.
- А это еще что такое? - с изумлением и некоторой тревогой  спросила мама. - Кто тут устроил свинорой?
В голосе ее слышалось негодование и возмущение от того, что кто-то непрошенный успел уже раньше захватить благодатную поляну.
- Это..., это барсучий городок, - словно оправдываясь за непрошенное соседство, проговорил папа. - В прошлый раз я видел здесь барсука. Такой аккуратный зверек с черными полосками на спине.
Папа явно хотел представить барсука, как вполне благонадежного и безопасного соседа.
- Так он же у нас все пожрет! - еще более распаляясь, почти выкрикнула мама. - И будешь работать не на себя, а на какого там барсука.
- Ну, ты так уж не паникуй, - стараясь придать своему голосу уверенности, сказал папа. - Еще неизвестно чем он питается. Может, он и не травоядный, а хищник. Вот придем домой, прочитаем у Брема.
- Нечего сказать, обрадовал, - возмутилась мама, - хищник! Может, тут и работать опасно? Я слышала, что барсуки бывают очень злыми и при встрече кидаются на людей.
- Я тоже такое слышал, - признался папа. - Под Воронежом, где я рос в детстве, такие же басни рассказывали. Говорят, барсук может вцепиться в живот. Но это опасно только для мужчин, так как он целится не просто в живот, а чуть пониже.
Папа сказал это, явно пытаясь все обратить в шутку.
- Ну, тем хуже для тебя, - усмехнувшись, добродушно отреагировала мама, - Ладно, черт с ним, с этим барсуком.
Все скинули котомки и приступили к работе. Надо было, как говорил отец, поднимать целик.
Лопата с трудом вгрызалась в землю, буквально нафаршированную корнями и корешками, словно это была не почва, а какая-то решетка из веревок, проволоки и шпагата. Для этой цели более подходила мотыга или кетмень, как здесь ее называли. И отец, откинув в сторону лопату, с размаху терзал землю тяжелым кетменем, временами останавливаясь, чтобы перевести дыхание и оттереть со лба пот. Силушка у отца еще была! Мама, стараясь не отставать от отца, ковыряла землю лопатой. Это был труд каторжников, труд земледельцев-первопоселенцев, осваивающих нетронутые девственные дебри.
Мы с Лелей разбрелись по склонам горы. Тут и там букетиками и кустиками, а чаще поодиночке из серой земли торчали бело-кремовые цветы крокусов. Все алмаатинцы называли их подснежниками. Пока мы рвали их, к нашему огороду спускались какие-то  люди.
- Это же Остащенко-Кудрявцевы! - узнала Леля. - Леонора! Они будут садить огород рядом с нами.
- Я очень рада, очень рада, - сказала Леонора, когда мы встретились. - Здесь так хорошо!
Я стоял молча, не зная о чем говорить.
- Смотрите, сколько тюльпанов, - сказала Леля, показав на склон соседней горы. - Вся гора желтая.
И предложила:
- Побежали туда!
Леонора согласилась, и мы помчались наперегонки. И хотя Леонора была старше нас, она далеко отстала. Все же она выросла в городе, а мы почти в деревне. Горы она видела впервые в жизни, и мы чувствовали свое превосходство. Уж себя-то мы считали знатоками своих гор.
Какая-то дикая жадность обуяла нас, когда мы очутились среди моря цветов. Пока Леонора срывала один тюльпан, мы рвали целую охапку. Здесь были разные цветы: желтые, оранжевые, красные тюльпаны, фиолетовые ирисы, багрово-пунцевые марьины коренья. От цветов веяло свежестью и весной.
Сорвав один цветок, Леонора долго любовалась им, мы же не могли остановиться. Цветы уже не помещались в руках.
- Зачем же так много! - с мягким укором встретила нас мама, когда мы возвратились. - Больше такого не делайте. Нарвали букет и хорошо. Вот как у Леоноры, больше и не нужно.
Но мы чувствовали, что в душе мама нас понимает и осуждает не сильно.
Мать с отцом и соседями уже расстелили скатерку под яблоней и ждали нас, чтобы обедать. Яйца с луком и солью, хлебная корочка, натертая чесноком показались нам вкуснее самых изысканных блюд.
Поздним вечером, закопав под яблоней кетмень и лопаты, усталые, шли мы пешком, потом бесконечно долго ехали на трамвае. Сон слепил глаза. Стоя на площадке, я дремал, а перед глазами все стояло цветочное поле. Тюльпаны, тюльпаны, целое море цветов мельтешило и колыхалось, заслоняя собою все вокруг.
Дома мы заставили цветами все комнаты. Огромными букетами они стояли в банках и вазах, напоминая о том незабываемом дне.
С тех пор наша семья бывала на огородах каждую неделю, а то и чаще. Работы было так много, что однажды отец решил на огороде заночевать. Беспокоясь, мать говорила:
- Ты уж смотри, как бы что не случилось.
- А что может случиться? - спросил отец.
- Ну мало ли что. Нападет кто. Бандиты или зверь какой.
Папа рассмеялся.
- Сама подумай, кто может напасть. Людей здесь нет, барсуков что ли бояться?
Вечером следующего дня все с нетерпением ждали отца. Он пришел усталый, весь в пыли, с заросшим щетиной лицом.
- Ну, что, как ты там ночевал? - набросились все на него.
- Дайте хоть умыться, - отмахнулся отец, - сейчас все расскажу.
Мама уже ставила на стол дымящийся пахучим паром борщ.
Отец вытер полотенцем лицо и весело сказал:
- Ну, мать, а ведь ты была права. Ох, и натерпелся я страху!
В ожидании рассказа о необычных приключениях, мы уставились на отца.
Работал я пока не стало смеркаться, - продолжал отец. - Потом разложил костер и вскипятил чай. Попил чайку, сделал себе матрац из травы и лег спать.
Отец сделал паузу, взял ложку и начал есть борщ.
- А дальше что? Что было потом? - нетерпеливо теребил я.
- Потом? Потом будет суп с котом, - весело сказал папа и продолжал.
- Лежу, на небо смотрю. Звезд полным полно. Тишина, а надо мною летучие мыши так и сигают. Зигзагами туда-сюда. Тепло, ни комаров, ни мух. Прямо, красота. Только заснул и вдруг сквозь сон слышу: рев. Громкий, хриплым басом.
Папа изобразил этот страшный рык да так, что у нас побежали мурашки по спине.
- Я вскочил, - продолжал папа, - а рев опять, теперь еще ближе. Что делать? Стою, рассуждаю сам с собой, а ничего придумать не могу. Думаю: «Кто же это может быть?» Знаю только, что у нас в горах барсы водятся. Вот я со страха на дерево залез и сижу. Оружия-то у меня с собой нет, разве что кетмень.
Папа опять взялся за ложку и, испытывая всеобщее нетерпение, не торопился продолжать.
- Ну и, как вы думаете, кто это был? - наконец спросил он. - Отгадаете?
- Медведь? - предположил я.
- Медведей здесь, наверное, нет, - с сомнением произнесла мама. - Медведи живут в настоящем лесу, в Сибири, например, а у нас какой лес, одни яблони да боярки.
Тетя Фима тоже пришла послушать рассказ о ночном приключении папы. Она сразу подключилась к разговору.
- Может быть, тигр? - высказала она свое предположение.
- Ну, ты уж скажешь! - саркастически заметила мама, - нашла тоже Африку.
- Африка или не Африка, а тигры на Или водятся, - тетка явно почувствовала свое преимущество в знании зоологии.
- Да, действительно, водятся, - подтвердил папа, - Сто лет назад тигров убивали даже в наших горах.
- Уж не хочешь ли ты сказать, что тоже тигра встретил? - встревожилась мама. - Это же очень опасно.
- Какой там тигр!
Папа рассмеялся.
- Стыдно сказать, рычала-то косуля. Козлом его еще называют, еликом. Я его уже потом разглядел. Рогатый такой, самый безобидный зверь. Плюнул я с досады, слез с дерева и лег спать.
- Вот и все, - закончил отец, - Спал до утра и было мне ни до чертей, ни до леших.
Я был слегка разочарован.
- А барсуки бегали? - спросил я, так как меня все время интересовали эти загадочные звери.
- Вот уж чего не видел, того не видел, врать не буду.
- Да, - вспомнил папа, - видел я еще каких-то странных зверушек. Беленькие такие. Уже в темноте прыгали по ветвям прямо рядом со мной. Только не понял я: то ли мыши это, то ли белки.
- А что, разве мыши прыгают по веткам? - заинтересованно спросила Леля.
- В том то и дело, что не должны, - в раздумье ответил папа, а потом сказал более уверенно:
- Нет, нет, это, конечно, не мыши, у них большие мохнатые хвосты.
Мне тоже захотелось переночевать в горах. Конечно, не одному, а с отцом не страшно. Уж я-то все рассмотрю!
Каждый новый поход в горы приносил все новые открытия. Однажды, подходя к огороду, мы заметили пасущихся на грядках лука двух больших птиц, похожих на кур. Одна птица - ярко-красная с белым ошейником, другая попроще, рябенькая, но обе с длинными хвостами. Увидев нас, они тревожно зацокали, и с шумом взлетев, скрылись в густых колючих кустах барбариса. Мама тут же признала в них фазанов, хорошо знакомых ей с юности по Джалагашу - поселку на Сыр-Дарье. Там жила наша родная тетка. Муж тетки был заядлым охотником и тетка, изредка приезжая к нам в гости, всегда привозила в подарок мягкую наволочку, набитую разноцветными перьями и пухом таких же вот диких красавцев петухов и курочек.
Чем более лето вступало в свои права, тем тяжелее становились походы на огороды. По дороге мучила жара и жажда. Мама набирала воду из ручья в самом начале пути и несла бидончик до самого огорода, ведь там не было своей воды. После майских теплых дождей трава поперла как на опаре. Местность меняла свой облик так быстро, что через неделю ничего нельзя было узнать. Деревья оделись в свой зеленый наряд, из высоченной травы тут и там выглядывали стройные пирамиды эремурусов, во всю свою трехметровую высоту усеянные белоснежными звездочками цветов.
- Божья свеча! - говорила мать, и она, конечно, была права. Она была убежденной атеисткой, но вид цветка заставлял настраиваться на божественный лад. Без сомнения, это был король цветов среди всего местного цветочного великолепия. С ним могла соперничать разве что неопалимая купина ( по местному иссык-кульский корень) тоже высокий цветок, усыпанный розовыми цветами. Местные жители давно на собственном опыте знали свойство купены оставлять на теле долго незаживающие раны, волдыри ожогов, и поэтому боялись ее трогать. Горожане, хотя и понаслышке, тоже знали о коварных свойствах горного растения, а так как два этих цветка - эремурус и неопалимую купену - часто путали или просто не различали между собой, то это спасало «божью свечу» от поголовного истребления.
Мы постепенно знакомились с местной природой, на собствен¬ном опыте изучая свойства диких растений. Оказалось, что листья барбариса, сочные и кисловатые на вкус, хорошо утоляют жажду. Мы с Лелей на ходу рвали их, выбирая посвежее на самыхверхушках молодых побегов и с жадностью жевали. Позже, когда завязались плоды, в дело шли и они вместе с сочными стебельками соцветий.
- Вы точно козы, - смеясь, говорила мама и тут же со вздохом добавляла: - Сюда бы наших коз, никаких бы забот не знали. Травы, травы-то сколько пропадает!
Все же мешок свежей травы мы иногда умудрялись приносить домой. Когда траву вываливали перед счастливой Шуркой, по всему двору разливался запах свежести и гор.
Если на барбарис мать смотрела с усмешкой, то к ревеню она относилась вполне серьёзно. Ревеня было много на влажных склонах, причем в еду шли и сочные черенки листьев и сладковатые дудки соцветий. Из ревеня мать научилась варить квас для окрошки, причём такой нежный и тонкий на вкус, что гости, бывавшие у нас, неизменно просили дать им рецепт.
Пробовали на вкус пучки - траву с кисловатой дудкой, борщевик, пахнущий супом, называемый еще медвежьей дудкой. Многие из этих и других растений рекомендовали употреблять в пищу, издаваемые в те голодные годы брошюрки. Из них мы многое и узнавали.
Из жирной, напоенной весенней влагой, почвы травы поднимались как на дрожжах, поэтому неудивительно, что растения-аборигены не хотели сдавать свои позиции и на огородных грядках. Из распаханной земли, заглушая посаженную редиску, морковь и картошку, они лезли ничуть не с меньшей силой. Вслед за сражением с целиной начался второй  этап огородной битвы - борьба с сорняками. За какой-то месяц каждый оставленный в земле корешок, даже кусочек корешка, луковицы или клубенька успел выпустить росток и прочно закрепиться на взрыхленной, распушенной мотыгой и лопатой пашне. Тут уже нашлась работа посиле и мне и Леле. Все эти вьюнки, пырей и осоты казались мне такими же врагами, как гитлеровские фашисты, с которыми страна вела смертельную схватку, Ох, как надоедала эта нудная, однообразная работа:  ползая на коленках, дёргать ненавистные сорняки, вытаскивать узловатые нити корней, едва ли не просеивая землю сквозь пальцы. Зато какой урожай начала давать жирная, как масло, земля! Редиска вымахала в мужской кулак. Да какая ядрёная, сочная, плотная и никакой там ни дудки, ни дряблости! Её было так много, что обрадованная мама даже носила ее продавать на базар.
Вопреки опасениям, не тронул редиску и барсук. И вообще, этот полосатый ночной сосед оказался настоящим джентльменом, аккуратистом и чистюлей. Он не только обходил огород стороной, но даже туалет устроил вдалеке. Эту пирамидку из остатков жуков, бабочек и ежевики он аккуратно наращивал изо дня в день, и ни разу не оправился в неположенном месте.
Изо всех сил дергая сорняки, мы с сестрой торопились поскорее выполнить свою норму, чтобы успеть побродить и полазать по лесной чаще. До сих пор она оставалась для нас таинственной и неизвестной страной. Одетые в густую листву, в июне деревья и кустарники стали еще более непроходимыми и непролазными дебрями. В ней пели птицы, копошились и лазали по деревьям какие-то незнакомые козявки и зверушки. В кустах цокали ярко-красные фазаны, высоко в небе мелодично перекликались золотистые щурки. Ни тех, ни других нельзя было разглядеть глазом - все прятались, скрывались от людей и стоило только зайти под сень леса, как сразу все исчезало и замирало и только вдали, из глубины лесных дебрей мрачно и глухо что-то стонало и охало. Мне было жутковато, и от этой  таинственности и непонятности сладко замирало сердце.
- Ох - хо - хо! У-У - ох - хо - хо! - стенания неслись весь день и никто из нас не знал, кто это стонет таким замогильным голосом: то ли птица, то ли зверь. Мне всё казалось, что таким страшным голосом должна пугать заблудившихся путников Баба Яга. Сидит себе где-нибудь в непролазной чаще, выглядывает из гнилого дупла обомшелой яблони-коряги и воет.
- Я, кажется, догадываюсь, кто это так стонет, - оказала однажды Леля, когда голос возобновился с новой силой. - Это птица.
- Ну, допустим, птица. А какая?
- Голубь.
- Голубь?
Я недоверчиво усомнился. Мне вовсе не хотелось разрушать придуманную мной сказку о Бабе Яге. Голубь был слишком неинтересной птицей для такого страшного голоса.
- С чего ты взяла?
-Ты что, не слышал, как воркует голубь у соседей? Очень даже похоже. Вот я и думаю, что это тоже голубь, только другой.
- Вовсе не похоже. Наш воркует, будто бубнит под нос, а этот стонет.
- А я и говорю, что это другой голубь.
Втайне я верил, что сестра права, но как это проверить, как подступиться к тайне?
Все это время родители работали, не разгибая спины.
- Ох, пить хочется! - сказала мама и, выпрямившись во весь рост, смахнула со лба пот. - Вода уже почти кончилась, а день-то еще длинный. Душно сегодня что-то. Парит. 
- Сходили бы вы, ребята, за водичкой, - поддержал её отец. - Вон там, на дне лога должна быть вода,
- Только не заблудитесь, - предупредила мама. - Травища-то вымахала какая, выше человеческого роста. Вас в ней и не видно.
- И прислушивайтесь. - добавил отец, - я буду стучать по лопате.
- Ладно, как-нибудь не заблудимся!
Леля взяла бидончик, и мы стали спускаться. Трава сразу поглотила нас с головой. Небо проглядывало лишь в небольшие просветы. Над головой качались и мельтешили какие-то лопухи, ветки - сплошное зелёное кружево. Седые остовы корявых великанов-яблонь простирали над нами узловатые руки-ветви.   Здесь было покойно и мирно и не так донимала жара. Высвеченный лучиком пробившегося света, из тенетов паутины выглядывал  страшноватого вида чёрный паучишка. Пёстрая совушка вспорхнула совершенно бесшумно и снова уселась на ветку, прижавшись к шершавому стволу яблони. Идти, а вернее пробираться, мешали вороха отмерших, упавших на землю сучьев и целые стволы деревьев,
- Слушай, - сказала Леля, когда мы остановились, - кажется, булькает вода.
- И правда, невнятно и глухо, будто из глубокой земляной утробы, далеко внизу журчала вода.
Отдышавшись в прохладной и сумрачной тени чащи, мы хотели тронуться дальше, как вдруг из круглого и чёрного дупла засохшего дерева показалась хищная мордочка усатого зверька. Мы замерли. Зверек внимательно и пристально разглядывал нас. Его обманула наша неподвижность. Не найдя ничего  подозрительного, зверек хищно сверкнул глазами, голова его высунулась наружу, а длинное тело плавно и по-змеиному бесшумно заструилось по упавшему стволу дерева. Размером с кошку, таинственный незнакомец исчез так же незаметно, как и появился. Не дрогнула ни одна веточка, ни одна травинка. Он растворился, словно привидение. Будто и не было никого.
- Нисколько не страшно, - сказал я через некоторое время. - Как ты думаешь, кто это был?
- Наверное, хорек, - подумав, ответила сестра.
- Похоже, - согласился я, - но, пожалуй, хорек поменьше.
Оба мы бывали в зоопарке и хорька запомнили. Он тоже жил в дупле. Злющий,    шипел, как кошка, и запах от него шел нехороший. Звериный, тяжёлый дух.
- Да, наверное, кто-то другой. 
Леля подняла бидончик с земли.
- Ладно, нам надо идти, а то мы тут простоим.
И опять в лицо лезла паутина, перед глазами маячили страшные пауки, а мы все вспоминали неожиданную встречу.
- Вот бы поймать его и домой принести, - размечтался я, - дождаться, когда вернется в дупло и закрыть дырку.
- А потом что?
- Можно дерево отпилить. Папу позвать, он  что-нибудь придумает.
- Не захочет, - вздохнула Леля. - Ему некогда заниматься этим. Да и мама не позволит дома держать такую зверюгу.
- Не разрешит, - подтвердил я, - он вон какой большой. И кормить     нечем. Мяса ему не напасешься.
- Вода! - вдруг крикнула Леля и с шумом провалилась куда-то вниз.
На дне  сырого оврага с оползающими бортами бежал  мутноватый от глинистого ила ручей. Упав ничком, мы долго и не отрываясь, пили пахнущую землей воду. Ручей сердито и гулко булькал и клокотал, по влажному илистому берегу ползали жирные и блестящие, будто смазанные черной ваксой, слизни. Шурша, мелькнул и тут же исчез большой, с ярко-желтым бантом на шее уж.
Обратный путь показался нам даже легче, ведь он был нам уже знаком, да и шли мы почти проторённой тропой. У знакомого дупла остановились. Наверное у нас была тайная надежда снова увидеть хищного зверька.
- А я знаю, кто это был, - вдруг сказала Леля.
- Кто?
Я недоверчиво посмотрел на сестру. Я считал себя большим знатоком, чем она.
- Куница, вот кто! - выпалила Леля.
Я такого зверя вообще не знал, и, не желая в этом признаться, промолчал. Вот если бы узнать, кто эта так мрачно стонет? Этот вопрос, как и сами завывания, никак не давал мне покоя. Из-за этих звуков мне даже боязно было одному заходить далеко в лес.
Словно в ответ на мои раздумья, с ближнего дерева, оглушительно хлопая крыльями, взлетела крупная птица.
- Ой! - испуганно вскрикнула Леля.
От неожиданности мы оба вздрогнули, и я почувствовал, как у меня колотится сердце.
Птица унеслась в чащу, и вскоре опять раздались все те же знакомые стенания.
- Ну, вот, что я говорила! - торжествующе обернулась ко мне сестра.
- А что? - не понял я.
- А то, что это был голубь.
-С чего ты взяла?
- Опять с чего! Разве ты сам не видел? Голубь полетел, только поменьше домашнего.
По правде сказать, я не успел этого заметить, и обладатель таинственного голоса так и остался для меня загадкой.
Когда мы принесли воду, большая туча обложила небо. Будто горы грязно-белого снега, облака громоздились одно выше другого. Глухо пророкотал гром. Отец с матерью с тревогой поглядывали вверх. Наконец, папа бросил работу и сказал:
- Кажется.идёт гроза. Ох, и хлынет сейчас!
Потом он огляделся по сторонам и приказал торопливо:
- А ну, ребята,  живо! Будем  строить шалаш! Рвите траву, да побольше.
Он схватил топор и стал рубить ветки тальника. Работа закипела. Мы с мамой укладывали ветви и траву на каркас. Когда упали первые капли, дождя укрытие было готово. Настоящий индейский вигвам. Все торопливо юркнули в него. Было тесно, мы лежали плотно прижавшись друг к другу. Дождь хлестал, как из ведра. Ручьи целыми потоками побежали по склонам горы, по грядкам огорода.
-Эх, надо было окопаться, - пожалел отец. Я понял смысл этих слов, когда вода стада подтекать под шалаш. Впрочем, вымокнуть мы не успели, так как туча, прокатившись над поляной, унеслась дальше. На прощанье гром пророкотал и смолк где-то за горой. Все вылезли наружу.
- На этот раз пронесло, - заметила мать, - но дождь может еще вернуться.
- Надо строить хижину, - в задумчивости отвечал отец. Можно сделать из жердей, а крышу из коры. Времени вот только никак не хватает, - пожалел он. Идея папы привела меня в восторг, и я сразу размечтался: «Построим крепость, как у Робинзона Крузо. Сделаем забор, чтобы никто не мог забраться или ещё лучше выстроим хижину на дереве и будем лазать в неё по подвесной лестнице.»
- Фантазеры вы, - ворчала мама, - нам бы хоть огород вырастить, да убрать.  Как картошку домой привезти, - вот о чем сейчас надо думать.  Когда у нас будет тележка?
- Что-нибудь придумаем, - отшутился отец, - все в своё время. Будет вам и белка, будет и свисток.
Это была любимая папина поговорка.
Работать после дождя, было невозможно, и как только подсохла трава, все стали собираться в обратный путь. Дорога успела раскиснуть, и ноги скользили и разъезжались в разные стороны.
Но все это были цветочки, а ягодки ждали впереди, когда в довершение всего, вдруг снова грянул ливень, да с такой силой, что все вымокли с головы до ног. На одежде не осталось ни одной сухой нитки. Никто бы не подумал, что летний дождь может быть таким холодным. Ну, просто ледяным!
- У меня зуб на зуб не попадает, - пробормотала Леля, трясясь как в лихорадке.
- Бегом, скорее бегом! - торопил папа, - иначе схватим воспаление легких.
Растянувшись в длинную цепочку, первопоселенцы понеслись рысью.
Мама замыкала кавалькаду, легкой трусцой едва поспевая за всеми. Когда мокрые и продрогшие, мы забрались в трамвай, на нас было жалко смотреть. Мокрая одежда льнула к спине и леденила. Пока бежали, хоть как-то грелись, а тут снова все тело стала бить мелкая дрожь. Дядька, стоявший рядом, сжалился надо мной.
- Давай-ка, забирайся ко мне греться, - сказал он, распахивая полы широченного плаща.
Я в нерешительности взглянул на отца. Человек был незнакомым, да и вообще, в трамвае как-то неловко.
- Ничего, не стесняйся, - одобрил папа. Я робко юркнул под чужой плащ. Пахнущий махоркой дядька притянул меня к себе.
- Ишь, как тебя колотит. Холодный, как цуцик, промок совсем. Давай-ка, вот что сделаем.
И приказал:
- Снимай одежду.
Мне было стыдно перед пассажирами. Казалось, что все смотрят на меня. Но мужик подбодрил:
- Ты чего, стесняешься что ли?
И, раскрыв плащ, сам стал стаскивать с меня рубашку. Я прижался к теплому чужому животу и сразу согрелся. Противная дрожь кончилась, и сделалось совсем хорошо.
Ну, как, жить можно? - спросил дядька и рассмеялся:
- А ты еще не хотел, боялся чего-то.
И добавил не совсем для меня понятное:
- Все люди человеки.
И мне весь мир показался прекрасным, а незнакомый дядька стал вроде бы как своим, а все пассажиры добрыми и улыбчивыми.
С середины июня кончились дожди и наступила сушь. От жары травы обмякли, будто обваренные кипятком. Тряпками обвисли широкие лопухи у заборов. Поникла листва на тополях и кленах. Одному только репейнику не делалось ничего. Расправив свои колючие ветви, он пышно цвел ядовито-розовыми шарами. Его не трогали даже козы, объевшие уже, кажется, всю зелень. Лужайка на берегу Поганки побурела и посохла, и Леля, выгоняя Шурку, мучительно соображала, где же ее сегодня пасти. Самой большой удачей было вовремя подоспеть к срубленному дереву. Сбегавшиеся отовсюду козы вмиг объедали листву. Особенно любили они листья карагача и вяза.
Поганка давно пересохла и арыки бездействовали. Отец, придя с работы, сразу же брался за ведра. Нужно было поливать не только огород, но и сад. Под каждую яблоню требовалось вылить до двадцати ведер воды. И тут  уж ничего не поделаешь, воду носили все: мама, Леля и я. Вода была далеко, только в водопроводных колонках, и около каждой выстраивалась очередь.
В горах жара сказывалась ничуть не меньше, а в нижней степной зоне, где негде было найти тени, зной был просто невыносимым. Все прилавки теперь были наполнены сухим и трескучим звоном кобылок. Слаженным многомиллионным хором они пели так исступленно и громко, что звенело в ушах. А откуда-то из-под небес им вторили мелодичные, как колокольчики, голоса резвящихся в воздухе щурок. Иссохшая земля полыхала жаром. Я отступал на обочину, а из-под ног с сухим шорохом взлетали целые полчища серых проворных прыгунов. Вспархивая, они раскрывали разноцветные крылья, и это было похоже на фейерверк: целые снопы ярко-красных, розовых, голубых искр. От этого разноцветного  мелькания рябило в глазах, оно утомляло, и я думал только об одном: скорее бы дойти и спрятаться под тенистую сень деревьев. Наверное, о том же мечтали и мама, и Леля, шагающие рядом.
Дойдя до яблоневой рощи, мы устало опускались на землю, таящую в себе прохладу и остатки ночной свежести.
- Вот он где рай земной! - говорила мама. Она доставала узелок с едой, раскладывая все на тряпочке, постеленной на землю. Я разваливался на мягкой, липучей траве, которую называл лягушачьей, и усталость снимало, как рукой. На смену ей приходила бодрость, и можно было приниматься за работу. Но прежде мама обходила плантацию, отмечая, что где выросло, где кто наследил на грядках и вообще, что изменилось за время нашего отсутствия. Так было и на этот раз. Мама спокойно подошла к грядкам и вдруг замерла, пораженная.
- Ну вот, что я говорила!
Вместе с трагическими нотками в ее голосе звучало и торжество.
- Разве я не говорила, что он все пожрёт! Барсук здесь хозяин, а не мы. Мы-то что, бываем раз в неделю, а он каждый день. Живет тут  под боком.
Действительно, грядка морковки была почти вся разгромлена. Полосатые ночные  аборигены  всё же нарушили обет порядочности и стали совершать набеги на наш огород. Наверное, попробовали новые для них растения, и кое-что пришлось им по вкусу.
Тут взгляд мамы упал на куст кукурузы с разодранным початком.
-Ах, подлец! - взвизгнула мама, - негодяй! Он же сожрал кукурузу!
Теперь в голосе мамы слышалась неподдельная горечь.
- Чем же я буду кормить козу!
- Он ведь и до картошки доберется. Ох, пропали наши труды!
Мама еще долго ходила вокруг грядок, причитая и охая. Но остальные овощи оказались пока нетронутыми.
Дома папа довольно спокойно выслушал гневное обвинение мамы в адрес барсуков. Можно было подумать, что он давно готовился к таким событиям.
- Ну, что ж, - сказал он, будем знать, что садить кукурузу и свеклу нет смысла. Учтём это на следующий год. Главное, что барсуки не трогают картошку. Папа помолчал, а потом добавил:
- Барсуки - это еще не самые страшные звери. Бывают и гораздо хуже.
- Кого ты имеешь в виду? - насторожилась мама.
- Ну, например, кабанов.
- Ещё бы, - согласилась мама, - но у нас-то, слава Богу, их нет.
- Как сказать, - неопределенно ответил отец, - я тоже думал, что в горах их не бывает.
- А что, разве есть?
- Говорят, есть,
- Что же ты раньше об этом не говорил?
- А я и сам недавно узнал.
И папа передал рассказ своего знакомого. Оказывается, в наших горах водятся кабаны. Только живут они высоко, в ельниках.
- Но могут спускаться ниже, - добавил папа. - Наверное, они не знают про наш огород.
- А если узнают, придут? - вступил в разговор я.
Папа улыбнулся;
- Может, когда-нибудь и придут.
Тут уже встревожилась мама.
- Но ведь кабаны очень опасные звери, - сказала она. - С его клыками кабану ничего не стоит задрать человека.
О кабанах мама знала все по тому же Джалагашу, где в тростниках Сыр-Дарьи водилось много этих зверей, и охотники иногда добывали их.
- Как сказать, - ответил папа. - Для охотника кабан действительно опасен, но если его не трогать, то и он не тронет.
С тогоразговора родители со страхом ждали появления на огороде непрошеных гостей. Что касается нас с Лелей, то мы втайне надеялись увидеть загадочных зверей. Но за все годы кабаны так и не появились. То ли они не прознали про наш огород, то ли вообще не спускались в прилавки. Но ведь рядом 6ыли колхозные сады! Неужели их не привлекали даже яблоки и сливы? Это так и осталось загадкой.
Наконец пришел день, когда можно было отведать молодую картошку. Копать ее было жалко, и мать, не доверяя эту ответственную работу никому, делала это сама. Рыла она своим, совершенно особым способом. Она будто священнодействовала. Выбрав куст покрупнее, с мясистыми жирными стеблями, она осматривала его со всех сторон и, опустившись на колени, отгребала с одного бока землю. Окученная, взбитая тяпкой, почва не слеживалась и была мягкой и легкой, как взрыхленный торф, поэтому мать подсовывала под основание куста руку и мягкими и плавными движениями, будто яички из-под наседки, нащупывала и выкатывала (другого слова не подберешь!) круглые шарики молодой картошки. При этом, чувствуя себя виноватой, она что-то ласково бормотала и приговаривала, словно просила прощения. Мы с Лелей, замерев от восторга, следили за движениями матери, переживая, если картофелины были мелкими и радуясь, когда выбор куста оказывался удачным.
Мать словно воровала картошку у куста, надеясь, что он не перестанет расти, не пропадет, и к осени восполнит свою потерю.
Конечно, еще не выросшую картошку грешно было портить, но ведь и голод давал о себе знать, да и очень уж, молодая, она вкусна. Устоять перед соблазном было просто невозможно! У сваренной в мундире молодой картошки кожура лопалась и свивалась в стружки, а белое крахмалистое нутро так и выпирало наружу, Картофелины таяли во рту как масло. Перекатывая из рук в руки, я дул на горячие картошины,  а мать укоризненно качала головой и приговаривала:
- Куда ты так спешишь? Подавишься. Так и горло обжечь можно. Знаешь, что от этого бывает?
- Нет.
- Рак, вот что. Рак горла.
Мне совсем непонятно, что это за рак, которого так все боятся. Мне он представляется страшным существом с клешневидными лапами, который сидит в животе и поедает человека.
Редко какой поход обходился без приключений. Однажды, уже в июле, когда на огороды ходили тетя Фима с Лелей, их чуть было не забрали в милицию. Дело было так. Когда они, нагруженные рюкзаками с молодой картошкой, проходили через поселок колхоза, их остановили две женщины.
- Чего это вы несете? - строго опросила одна из них с изможденным лицом крестьянки.
- Картошку.
- А где нарыли?
- У себя на огороде.
Эти слова будто подлили масла в огонь.
- На огороде? – взъярилась  старуха, - Это на каком же своем огороде! Может быть, на колхозном?
Оказывается, о наших огородах, затерянных в горах, никто из местных не знал. Зато где-то рядом почти все жители работали на колхозных полях. Нетрудно было представить, за кого нас могли принять.
- Воры, воры! - закричала старуха. - Вот кто ворует картошку на колхозных полях!
Тетка хорошо знала, что бывает за воровство колхозного добра, да еще в военное время. За несколько подобранный на поле колосков можно было получить срок, а тут, попробуй, докажи свою правоту. Поэтому она коротко бросила Леле:
- Бежим!
Обе побежали по улице, но это еще усилило уверенность женщин, что перед ними жулики.
- Держи воров, держи воров! - что есть силы завизжали бабки, и сразу же отовсюду вдруг появились люди.
Трясущихся от страха беглецов поймали и повели в контору разбираться. Но, как водится, в воскресный день там никого не оказалось. Тогда настырные бабки приставили к беглецам охрану - паренька лет четырнадцати, строго-настрого приказав сторожить «воров». Сами же пошли докладываться начальству.
Тетя Фима быстро смекнула, что это едва ли не единственный шанс, чтобы улизнуть и избежать каталажки, и упускать его ни в коем случае нельзя.
- Сынок, - спросила она парня, - а где у вас туалет?
- Уборная?
Парень несколько смутился.
- НУ, да, уборная. Живот у меня болит.
Для убедительности тётка сделала страдальческое лицо.
- Уборная вон там в саду, - махнул рукой парень.
Только этого и надо была догадливой бабке. Она молчком дернула Лелю  за руку и потащила ее в «туалет». А дальше все было уже просто. Скрывшись за деревьями, тётка тут же отыскала в заборе дыру и задами садов по каким-то незнакомым переулкам ушла от погони. Так теткина находчивость и смекалка помогли избежать неприятностей, но больше  мама не отпускала нас в горы без отца.
Тётка была не только находчивой. Она многое знала и многому нас научила. Она собирала лечебные травы, заготавливая на зиму букеты и целые веники из зверобоя,  девясила, иван-чая, чабреца и разных других душистых и пахучих трав. Тетя Фима научила нас копать солодковый корень. Его было много вдоль глинистого оврага под Веригиной горой. Этот желтый, одеревеневший корешок тетка называла лакрицей. В прежние времена его даже продавали в ларьках. Сладкий корень так нам понравился, что мы даже заготавливали его на зиму. Его не надо было ни сушить, ни мариновать, он мог лежать сколько угодно времени и всегда был готов к употреблению. В отсутствии сахара или его дефицита мы жевали его, запивая чаем или утоляя жажду по пути на огородную делянку.
На следующий год отец, на радость нам с Лелей, все же построил на участке хижину. Это была крохотная лачуга из барбарисового прутняка, покрытая сверху ветками и камышом. В ней не было никаких окон, лишь плетеная из хвороста дверца прикрывала вход. Большую часть хижины занимала лежанка-топчан с наваленной кучей соломы. Здесь я любил поваляться или просто полежать в тени, особенно в первой половине дня, когда на улице стояла жара, а хижина еще хранила остатки ночной свежести.
В первое же время в соломе завелось великое множество сверчков. Черные, похожие на маленьких чертиков, они выползали из соломы, шевелили длинными усами и пиликали негромкую, немного грустную песенку. Потом домик облюбовали мыши, и мама вообще забраковала хижину, говоря, что в ней противно. Но я не чувствовал никакой брезгливости к мышам и даже любил слушать, как они шуршат в посохшей траве.
Несмотря на ветхость, хижина спасала нас от проливных дождей, которые нередко случались в начале лета.
Пример отца воодушевил и меня на строительство собственной хижины-крепости. Мне хотелось спрятать ее повыше от земли в кроне большой яблони. Такое расположение имело много преимуществ. Крона дерева давала тень и маскировку, а высота - хороший обзор и недоступность для «врагов». У меня уже была на примете развесистая яблоня с шершавым наклонным стволом. Прибив несколько чурок-заступов, я мог мигом вскарабкаться под самую вершину. Там, в развилке толстых ветвей положил несколько жердей, устроив настил. Скрепив все это бечевкой, из ветвей и сучьев приладил стенки. Получился подвесной, воздушный шалаш. Над  головой трепетали листья, белые облачка тянулись в небе, а мне казалось, что это плывет сама хижина. Висячий домик напоминал подвешенный к дереву гамак, в котором я так любил ночевать у себя в саду. Со стороны же он был похож на огромное сорочье гнездо,  особенно, когда подсохли листья на сучьях.
Хижину продувал ветерок, поэтому здесь всегда было прохладно и уютно. Вооружившись стареньким отцовским биноклем, через щели в стенках я часами наблюдал за окрестными склонами гор. Моими постоянными гостями были птицы. Что-то привлекало их сюда, и они все время суетились на соседних ветвях, посвистывая и норовя заглянуть внутрь моего подвесного укрытия.
Теперь, когда у отца появилось пристанище, он, если позволяло время, иногда ночевал в горах. Мне тоже хотелось остаться с ним на ночь.но мама все время упорно была против. Она почему-то считала, что я обязательно простужусь или случится что-то плохое. Но в июле, когда кончились дожди и наступила сухая и жаркая погода, мать все же сдалась, отпустив с ночевой и меня.
Когда стало смеркаться, отец разжег костер и вскипятил чай. Над головой у нас распростерлось черно-бархатистое небо с бессчетным числом звезд. Отец показал мне созвездие Большой Медведицы и Полярную звезду. Мы лежали на ворохах сухой травы, вслушиваясь в загадочные звуки ночи, которые были непонятны не только мне, но и отцу. Что-то таинственно мяукало, скрипело, страшновато рычало, будто кто нам грозил. Отец никогда не охотился, леса не знал и ничего не мог мне объяснить. Вдруг кто-то совсем близко резко и громко рявкнул. От неожиданности я вздрогнул, в недоумении взглянув на отца. Он усмехнулся, сказав:
- Что испугался? Вот и мне жутковато было одному. Это и есть та самая косуля, по-местному елик.
В свете луны на фоне звездного неба беззвучно кружились летучие мыши, меж ветвей метнулась большая лохматая птица. Угли костра подернулись сизоватым пеплом, со стороны заснеженной горы, выглядывающей из-за лесистого хребта, потянул сырой, прохладный ветерок.
- Пойдем-ка, спать, - сказал отец, вставая, - завтра у нас очень много работы.
Мы перебрались в хижину и легли, укрывшись старым ватным одеялом. Сон слепил мне глаза. Я сопротивлялся изо всех сил, вслушиваясь в непонятные звуки ночного леса, и незаметно уснул. Когда же проснулся, вовсю светило солнце, узкими лучиками пробиваясь сквозь щели в стенах хижины. С огорода слышались удары тяпки по земле. Отец уже давно встал и работал.
Военные огороды просуществовали от четырех до пяти лет. Весной сорок пятого года по городу пошел слух, что власти распорядились засадить уличные картофельные грядки цветами, дабы подобающим образом встретить победителей войны. Наверное, это было вполне справедливо. На улицах поближе к центру города так и поступили, но на окраинах огороды жили еще года два-три. Ведь ожидаемое сразу после войны благоденствие так и не пришло. Страна пережила еще два страшных неурожайных года и люди, бедствуя не меньше чем в войну, продолжали кормиться со своих участков. Все же после сорок седьмого года улицы постепенно начали зарастать бурьяном, потом их заездили автомобилями, и в конце концов от огородов не осталось и следа. Еще раньше наша семья отказалась от огородного участка в горах. Слишком уж трудно было до него добираться. Я перешел в старшие классы, увлекся альпинизмом, высокими горами. Это было как вспышка, как озарение. Красоты заоблачного мира начисто заслонили все впечатления раннего детства. Потом я уехал на Алтай. Была долгая и тяжелая подневольная работа, спасение от которой я находил в вылазках в тайгу, в фотоохоте, в увлечении птицами, а затем бабочками. Алма-Ата становилась все более далекой и недосягаемой. Но чем дальше уходили те годы, тем все чаще начинали всплывать картины давно минувшего. Мне мучительно захотелось снова увидеть ту заветную полянку на склоне горы, квадратик огорода, со всех сторон окруженный яблоневым лесом. Эта полянка виделась мне во сне, она стала для меня дивной, волшебной сказкой. Постепенно все это превратилось в навязчивую мечту найти нашу делянку, и тем самым как бы вернуться в далекие годы детства.
- Что ты мечешься, - говорила мне Леля, - все равно ты ничего не найдешь. От того леса давно уже ничего не осталось. Все теперь там распахано и отдано под дачи или засажено совхозными садами.
Наконец, по прошествии сорока лет я попытался пробиться к заветному месту. Но была зима, я завяз в снегу, и не найдя дороги, возвратился ни с чем назад. Но летом вернулся снова. Я шел, то поднимаясь на гору, то спускаясь в лога. На этот раз мне повезло, и я напал на верный путь. Я чувствовал это каким-то непонятным мне самому чутьем. Справа шли совхозные сады, слева поднимался крутой склон, заросший диким кустарником и сорным лесом. Ноги, а может и сердце, сами вели меня к цели. Я верил, что мне что-то подскажет: собственное сердце, или всплывет в памяти какая-то забытая деталь. Интуиция меня не подвела. Именно так все и случилось, и я действительно все узнал. Подсказала сухая выжженная гора напротив (там, у выхода голых скал мы собирали тюльпаны), совхозная ферма вдали (она была тогда и осталась теперь), да выглянувшая из-за далеких ельников заснеженная вершина горы. Направления на эти ориентиры пересеклись в одной точке, и я понял, что почти пришел. Теперь оставалось только немного спуститься. Там, за перегибом горы должен быть яблоневый лесок, а за ним и наша поляна. Я иду и действительно вступаю под сень старого-престарого яблоневого леса. Воистину он неподвластен времени. Те же самые мощные, покрытые белым налетом сухого лишайника, сизоватые стволы яблонь, шатры боярки с лоснящимися багрово-красными стволами, мягкая, ползучая травка под пологом леса, а за лесом... распаханная, засаженная огородом, полянка. Оказывается, огороды сохранились до сих пор!
Я сижу, отдыхаю в прохладной тени и предаюсь воспоминаниям. Перед глазами я сам - белобрысый мальчик восьми-девяти лет. Я бегу по грядкам и босые ноги по щиколотку утопают в мягкой, как пух, взрыхленной земле. Я чувствую тепло этой земли и вижу отца, мать. Потом наяву слышу птичьи голоса. В те далекие времена все эти звуки были для меня сплошной загадкой, теперь же я знаю всех этих птиц. Даже не видя, я могу определить их по голосам. Не открывая глаз, я мысленно перечисляю: цокает фазан, тренькает бело-голубая лазоревка, пищит ремез, а вдали, как и прежде, стонет когда-то пугавшая меня своим заунывно-загробным голосом, сибирская горлица. А высоко-высоко в небе, перекликаясь мелодичными, как звон бубенцов, голосами поют щурки.
Шорох заставил меня открыть глаза. Это барсук вышел прямо на меня. В седовато-рыжей шубе, приподняв полосатую мордочку, он сердито фыркает, недовольный моим присутствием. Зверь явно потомок тех барсуков, что грабили когда-то наши огородные грядки.
Кажется, что ничто не изменилось за столько лет. Но это только на крохотном участке вокруг огорода. Уже вплотную снизу и сбоку подступают сады. Пройдет несколько лет, и они поглотят нашу поляну - маленький пятачок среди зелени лесов, словно лоскуток одеяла, наброшенный на склон горы. Мне просто повезло, и как хорошо, что я успел навестить дорогой мне уголок детства - военный огород суровых, но таких радостно-счастливых лет сорок второго - сорок пятого годов.

                ПУГАСОВКА И ГОЛОВНУШКА
В Алма-Ате 1940-1950 годов было много памятных мест, сохранивших свои старые названия. Стоило сказать:  «Купил на Пугасовке» или «Дают на Пугасовке» - и  сразу старожил знал, где это находится. Был там магазин и базарчик, а еще всем известный Пугасов мост, что через Малую Алматинку на улице Кирова. Откуда же произошли эти название? Что жил когда-то купец Пугасов, знали почти все, а вот о подробностях ничего. Наша соседка, добрая и говорливая старушка Лукерья Никодимовна Скакунова, прожившая всюжизнь и родившаяся в городе Верном, рассказывала: «Купец, да еще какой! Настоящий русский купчина, косая сажень в плечах, с большой бородой лопатой. Широкой натуры был человек. По праздникам детишкам конфеты разбрасывал, мужиков вином поил. А что Пугасов мост, так он не здесь стоял, а чуть выше. Купец его напротив своего дома поставил, и был он совсем маленьким. Это уж в совтское время поставили другой». Мост сделали другой, а народ название сохранил прежнее.
Или Каргалинский тракт, Копальский тракт. Где это и что такое? Алматинцу было понятно: Каргалинский тракт – это старинная, сохранившаяся еще с XIX века, дорога в села Каргалинку и Каменку. В советское время эта загородная дорога была замощена круглым булыжником и потому считалась хорошей, в отличие от обычных грунтовых, где автомобиль мог завязнуть в грязи. Эта дорога сохранилась и сейчас, теперь превратишись в городскую улицу Джандосова. Вот и ответ на вопрос: почему все улицы в Алма-Ате прямые (по крайней мере, в старой части города), а Джанждосова идет наискосяк? Да потому, что первоначально она не планировалась быть улицей. Просто проселочная дорога.
 То же и Кульджинский тракт, о котором и сейчас все знают и название его сохранилось. Когда-то по нему ездили в китайскую Кульджу. А вот  Копальский тракт – что это, где и почему так называется? Ныне это проспект Суюнбая, а раньше была дорога в Копал и дальше в Семипалатинск. Сейчас Копал  небольшое селение в стороне от главных дорог, а ведь раньше это был город, центр Копальского уезда. Но со временем дорогу провели в другом, более удобном месте, Копал захирел и о нем все забыли. Между прочим, Копал старше Алма-Аты на семь лет и основан он был в 1847 году. Здесь лечился Чокан Валиханов, не раз останавливался П. Семенов Тян-Шанский и многие другие знаменитые путешественники и ученые исследователи.
В годы войны пруд в Парке культуры и отдыха многие, особенно мальчишки,  по старинке называли Казенкой. Откуда произошло это название?  Дело в том, что Парк, кстати почти ровесник Алматы, раньше назывался Казенным садом, так как был заложен городскими властями. Тогда же  и образован пруд, за неимением других водоемов, долго пользовавшийся большой популярностью. Парк сменил название, а пруд по инерции еще долго помнили как «Казенный». Вот и стал он «Казёнкой».
Некоторые старожили Алматы до сих пор называют гору Кок-Тюбе Веригиной. Жил когда-то вблизи этой горы некто Веригин, разводил сады. Вот народ и прозвал гору вблизи его усадьбы Веригиной. Кстати, на картах эта гора называется Анучиной. Значит, не один Веригин тут жил, был еще какой-то Анучин.
А вот еще слово «щель». Широкая Щель, Глубокая Щель, Прямая Щель. Дело в том, что когда в эти края пришли русские люди, многие из них впервые увидели горы и ближайшие ущелья показались им узкими, как щели. Да и слово это ближе русскому языку, чем ущелье. Так это название и закрепилось. А ведь и верно, в некоторых ближних ущельицах, что на прилавках, речушки промыли такие глубокие и узкие овраги, что так и хочется сказать: щель.
Кстати, а что такое прилавок? Кажется, нет другого места, где бы предгорья назывались этим словом. Явно оно родилось в городе Верном. Вот заходишь в старый магазин и первое, что видишь впереди  - прилавок. Вот и в алматинских горах передовые, невысокие горки и назвали прилавками.
Ну, а Головнушка? Правда, сейчас это название подзабылось, но до 1970-х годов было в ходу. Издавно для снабжения города водой был прорыт Головной арык (он и теперь остался), а начинался он от «головы» на Малой Алматинкие. Когда-то там стояла большая трехэтажная мельница и запруда для отвода воды в этот главный арык города. Здесь кончался город и долго ютились разного рода забегаловки:пивнушки, ларьки с чебуреками и пирожками, за которыми на переменках бегали студенты подкрепиться. Рядом находился престижный Горный институт (на улице Достык). Да и из Сельхоза (Сельско-хозяйственный институт) и Ветеринарного, что уже стояли на Арычной улице (ныне Абая) тоже приходили. Так что место было широко известное и популярное, особенно среди молодежи.

                ПАЙКА ХЛЕБА
Моего дружка Альку домоседом не назовешь. Его так и подмывает куда-нибудьсмыться.Убежать и бродить с утра до вечера невесть где по улицам Алма-Аты. Он приезжий, два года назад эвакуированный из Москвы, а Алма-Ату он знает куда лучше меня, хотя это мой родной город. Где Алька бродит, я тоже не знаю, но чаще всего это Казенка – пруд в парке Культуры. Там он купается и уже научился плавать Мне, конечно, завидно, но и подражать ему мне почему-то не хочется.
Мать его работает продавщицей в магазине, отпускает по карточкам хлеб. А это целое искусство. Вот стоит очередь полуголодных, измученных людей. Продажа идет из маленького окошка в стене магазина. Все ждут своей очереди, чтобы получить пайку черного хлеба, брусок грязно-бурого цвета, отрезанный от черной буханки. И тетя Зина, мать Олега (он же Алька) – такая  же сердитая, хмурая и худая, как щука, сосредоточенно орудует ножом. Нужен хороший глазомер и опыт, чтобы одним взмахом тяжелого ножа отсечь от буханки нужный кусок в 300 грамм. Жи-их-их! Резко стучит нож по деревянному столу. Отсеченный кусок бросается на чашечку железных весов. На другой чашке чугунная гирька, клювики рычажков двигаются вверх-вниз, а очередник напряженно смотрит: правильный ли вес. Покупатель разный: одни понимающе молча берут свою порцию, даже если там есть недовес. Другие начинают нервно спорить, даже если недовес всего каких-то 10-20 грамм.
- Я вам не машина, чтобы точно отрезать грамм в грамм, – нервно огрызается тетя Зина. – Сегодня недовес, завтра будет перевес. Я же не аптека, кому-то несколько грамм больше, кому-то меньше. Всего-то несколько грамм… Большинство народа согласно, но есть и такие, что спорят. Обычно это старушки. Конечно, если  недостача больше 50 грамм продавщица отрезает добавку, другим прибавляет хлебные крошки. Работа нервная, тетя Зина  приходит домой измотанная, с серым лицом, искаженным нервным тиком. У нее  от нервов дергается один глаз. Она бросает сумку на кровать и начинает допрос. Дина ее дочь, испуганно отвечает. Если нет Альки, может достаться и ей. А уж когда Олег заявится домой, его рев из-за стенки комнаты слышим и мы всей семьей.
 – Опять Альку порют, - вздыхает мама, - непутевый мальчишка.
- Для его возраста это почти нормально, - возражает папа. – Человек познает мир, адаптируется к обстановке. Потом, когда станет взрослым, легче в жизни будет.
- Да и Зина тоже хороша, - продолжает мама, - нельзя быть к ребенку такой строгой. Чуть не каждый день бьёт. Всегда сердитая и злая, смотреть на неё страшно.
- Издерганная она, измученная. Покупатели на пределе. Страх, что может оказаться недостача. Сейчас ведь все очень строго. Трудно в наше время работать продавцом. Хлеб-то на вес золота, учет и спрос строгий.
Мы с Лелей слушаем разговор родителей и нам все понятно. То, что хлеб величайшая ценность, мы уяснили чуть ли не со дня рождения. Во всяком случае я, так как довоенную, сытую жизнь уже позабыл. Кажется, всегда хочеться есть, и хлеб съедается как лакомство.
Отовариваться, получать по карточкам хлеб и кое-что из круп, мать ходит сама, не доверяя эту обязанность даже Леле, хотя ей уже 13 лет. Сколько было случаев потери детьми хлебных карточек! Бывает, что и хулиганы, голодные мальчишки по дороге отбирают карточки, а для семьи это почти смерть. Не дай бог, остаться без карточек!
Летом мы с Алькой спим на террасе и просыпаемся с гудком завода Кирова. Тетя Зина торопливо бежит на работу, а у Альки уже ушки на макушке. Сунув за пазуху кусок хлеба, он навострился снова в поход.
- Алька ты опять? – укоряет брата бедная Дина.– Ты же обещал матери сидеть дома.
- Много ты понимаешь, - деловито и уверенно обрывает ее Олег.
- Сидишь дома, как квочка, а я вот давеча девчонку из воды вытащил. Плавать не умеет, а туда же полезла. Вижу, пузыри пускает, я ее с глубины на мель вытолкнул. Хорошо, что не захлебнулась. А ты говоришь, сиди дома!
Прошло много-много лет. Мы оба стали взрослыми и как-то я навестил Олега в его родном городе Москве. К моему удивлению он стал тихим и домоседом, и мне все время повторял:
- Вот было время!Как здорово было у вас в Алма-Ате! Интересно, природа, сады, яблоки, горы! А здесь, в Москве сижу, никуда носа не кажу, одна скукота! А ведь, помнится, в Алма-Ате он говорил все наоборот и все расхваливался своей Москвой.

                ПОЛЧЕЛОВЕКА
Что надо делать, если полностью износилась обувь? Идти в магазин и покупать новую. А если в магазине обуви нет, да и были ли промтоварные магазины в годы войны? У меня осталось впечатление, что их не было. Не было, потому что нечего было продавать, и ничего не производилось для гражданского населения. А раз так, то значит, надо обувь починять.
Папа, который иногда обувь починял, повертел башмаки так и так.
- Нет, я ничем помочь не смогу, надо нести к сапожнику.
Тетя Фима тут как тут, у нее на все есть предложения.
- Есть, есть тут один на Никольском базаре. Дядя Миша-горемыка. Хорошо заплатите, хорошо сделает. Подметки что надо подобьет. Руки у него золотые.
- А почему горемыка?
Мама растерянно слушала.
- Калека он, пришел с фронта. Да вы сами увидите. Беда-то еще в том, что пьет он, запивает свое горе. Тут только посочувствовать ему можно. Он ведь с Украины сам-то. Семья под немцами была, погибла от бомбежки. А здесь осел он после лечения в госпитале. Ноги ему отняли. Ехать ему некуда, вот он в Алматах и доживает свои дни.
- Если такой калека, как же он работает? – спросила мама, явно колеблясь, стоит ли беспокоить больного человека.
Тетка тут же развеяла все сомнения.
- Да не думайте об этом. Идите, и все будет хорошо. Он даже рад будет клиенту. Тоска его заедает, а так он человек добрый.
Фанерная будка стояла под большим тополем, и тень надежно прикрывала его хозяина, хотя, казалось, от духоты и алматинской жары не могло спасти ничего, разве что купание в арыке.
То, что мы увидели, поразило меня и привело почти в ужас.  Я уже не помню, но, видимо, это был 44 год, и столь изувеченные люди только-только начали появляться на улицах (и было их много).
У человека не было половины туловища!По крайней мере, мне так показалось. Я, мальчишка 7-8 лет,  даже представить себе не мог, что человек может жить, если его тело начинается от живота.
Дядя Миша сидел или покоился на деревянной подставке с тряпичной подкладкой в виде грязного и замызганногоматраса. Он одновременно и сидел и стоял, и у меня в голове вертелось нехорошее слово: обрубок. Вот взяли человека и отрубили половину тела. Грязное рубище было надето на голое тело, и онпередвигался, не имея ни штанов, ни обуви. Правда, под ним была еще тележка с колесиками.
- Что, молодой человек, страшно на меня смотреть? - Едва ли не первое, что сказал дядя Миша, заметив мой испуганный взгляд. – А ты не бойся, я живой и даже здоровый и всего-навсего у меня нет только ног, а остальное все на месте. Я не только передвигаться, а еще и плясать могу.Что не видел такого?Ха-ха! Всего только ног нет, а кажется, что пол человека. Нет, вы не думайте чего, оказывается, и без ног жить можно. Конечно, не побежишь, но на белый свет полюбоваться можно. Вот и на вас любуюсь. Вот ты, хлопчик, подойди ближе. Вижу, что оробел, увидев пол человека. А ты не бойся, на самом деле я настоящий человек.Тебя звать-то как?
- Шурик, – еле слышно я назвал свое имя.
- А-а, Саша значит. В школу-то ходишь? Во второй класс? Учись, учись. И бегай побольше. Мне-то уж не побегать, а иногда так хочется! Встал бы и побежал, да вот никак не растут  новые ноги. Даже кататься по этой грязи несподручно. По асфальту еще туда-сюда, а вот по земле совсем плохо. Не едут мои катушки.
Эти катушки были мне хорошо знакомы. Шарикоподшипники ставили всюду, где только можно, а более всего на самодельных деревянных самокатах. Откуда брались эти подшипники, секрета тоже не было – с недавних пор в Алма-Ате работали два больших завода: АЗТМ и Кирова, с них, видимо, и тащили.
А дядя Миша продолжал:
- Война она такая, никого не жалеет. И головы отрывает, не только ноги. Тем, что  полегли на поле боя, куда хуже моего, а без ног еще жить можно. Дамочка, у вас что, штиблеты? Давайте-ка сюда, не бойтесь, я никого не съем.
Дядя Миша взял ботинки  своими корявыми, грубыми пальцами.
- Так-так, подбить, подшить. Подметки поставим, все будет лучше новых.
- Нам бы побыстрее, - робко сказала мама, - нельзя ли, чтобы сегодня, прямо сейчас? Мы бы подождали.
- Можно и побыстрее, если заплатите. Подойдите через час.
Дядя Миша назвал цену.
- Да, да, мы согласны, - мама протянула деньги.
- А деньги, барынька, потом, когда обувку заберете.
- Какая я барынька, - мама потом вспоминала и смеялась.
Мы долго ходили порядам, выбирая морковь и капусту, потом сидели на лавочке в тени карагачей. Я же все не мог опомниться от увиденного. Жалость, сострадание, ужас от того, что этому человеку ничем нельзя помочь. Как же так можно жить?
Не знаю, сколько заплатила мама, но рассчитываясь, она сказала: – сдачи не надо, это вам маленький подарок.
- Премного благодарен, носите на здоровье, - ответил дядя Миша, - отметим по-наркомовски.
Это «по-наркомовски» было непонятно не только мне, но и маме. Зато пояснила нам все та же тетка с метлой у базара.
- Да, с дружками сегодня же пропьет ваши денежки, - усмехнувшись, сказала она. – Он же ни ездить, ни ходить не может, его дружки на себе домой утащут. Такие же, как и он, калеки. У кого руки нет, у кого ноги.А куда ему деваться? Выхода другого у него нет, дома ни жены, ни детей.
- Где же они ее возьмут, водку-то, - удивилась мама, - в магазинах же не продают.
- А это не беспокойтесь, кому надо, тот найдет. Если не водку, еще какую-нибудь бузу раздобудут.
Но мама довольная починкой, была настроена оптимистично и грустные разговоры быстро забылись.
 
                ЗАМОРСКАЯ  ПТИЦА  УДОД
Все самое интересное на свете бывает ранним утром. Это я уяснил на собственном опыте. Утром проснешься – прохлада и тишина. Спать, конечно, хочется, но если превозмочь себя и выбежать на улицу, чего только не увидишь! На берегу Поганки вдруг расцвели красные маки. Из зеленых бутончиков, в пупырышках и точь-в-точь похожих на крохотные огурчики вылезли скомканные алые лепестки, развернулись и превратились в прелестные, яркие цветы. Чем не аленький цветочек! А то еще скворцы. Днем они заняты своими птенцами в деревянных домиках – скворечнях, а утром деловито ходят по зеленому лугу и что-то там склевывают. А вот бабочки, те, наоборот, спят. Сидят в цветках чертополоха и ждут, когда солнышко обогреет воздух. Тогда они полетят, а сейчас их можно рассмотреть, сидячих и неподвижных.
Третьего дня на этой неделе я встретил невиданную доселе птицу. Крупная, вся в пестринах, с длинным, тонким и изогнутым клювом, а на голове хохол. Настоящий петушок! Увидел человека, зло зашипел и поднял свой хохол на макушке. Ну, точно индеец, что нарисован на картинке! Хоть и не жар-птица, но ей не уступит.
У меня даже дыхание перехватило: такая сказочная птица! А птица та вдруг начала ходить по кругу,  закивала головой верх-вниз, вверх-вниз, да еще и хохол то распустит, то сложит,то распустит, то сложит. Мало того, еще забубнила монотонным голосом, заладила одно и то же:  «У-дуу-ду, у-ду-ду!»  Ползет к ней мальчишка, а сам не знает, зачем. Ведь понимает, что ни поймать, ни подержать ее в руке, ни погладить. И откуда такая взялась? На такую смотреть бы и смотреть, не отрывая взгляда и чтоб она не улетала, а красовалась бы напоказ. Бывает же такая красота, наверное, прилетела из жарких стран, где живут одни райские птицы!
А невиданная заморская птица вдруг зашипела и сердито сказала: «Кшау-у!» И я и ахнуть не успел, вспорхнула, так замахав крыльями, что зарябило в глазах от мелькания пестроты. Такое разве что в  калейдоскопе увидишь. Замелькало, замельтешило что-то  разноцветное, желтое,  оранжевое, черное, белое. Будто развернулся сказочно-яркий веер и помахал, дразня, перед самым носом.
Заныло тогда сердчишко у мальчугана, не увидеть ему больше такой райской птицы. А так бы хотелось, чтобы всегда жила рядом! Чтобы радовала своим видом каждый день. Нет, не видеть ему такого счастья!
Так тогда поразила птица с веером на голове, что не заметил я соседского Эдьку, стоящего у ворот своего дома. Конечно, он все видел и мне это не очень понравилось. Я не хотел делиться своим счастьем от увиденного и, тем более, не хотел, чтобы видели мое удивление и радость.
- Ха-ха, - сказал Эдька своим скрипучим голосом, - небось, в первый раз увидел удода? А я этих вонючек видел, наверное, сто раз, и сейчас нисколько не удивился. Подумаешь, удод!
Моё волшебное видение смахнуло, как рукой. Ох, и противный же этот Эдуард, как зовет его наша тетя Фима.  Ехидно надо мной всегда подсмеивается, а тут еще и обозвал такую чудесную птичку вонючкой. Но этикет не позволял мне выразить свое удивление или возмущение и задавать вопросы. Тогда Эдька совсем возгордится, и еще больше будет показывать свое превосходство надо мной. Конечно, Эдька почти на десять лет старше меня и сколько он уже поездил со своим братом шофером по горам и пустыням! Все же мне было интересно узнать,что он еще знает об этом удоде.
- Да, в первый раз, - признался я, собираясь услышать продолжение его рассказа.
- Ты не смотри, что он такой красивый, да еще и с хохолком. В гнезде у него вонь и все загажено, хуже, чем в самом плохом курятнике.
Эдька явно хотел сказать мне самое неприятное про птицу, в которую я влюбился с первого взгляда.
- А что, много их там? – спросил я, сам не представляя, где это «там»?
- Много, не много, а как поеду, обязательно встречу.  Я как-то полез к одному в дупло, - сообщил Эдуард, - а оттуда птенец выставил свой зад, да как даст по мне жидким помётом! Такого в руки не захочешь брать.
Конечно, меня поразило это сообщение, но не покоробило, и ореол сказочной птицы вовсе не поколебался.  Зато дупло! Я читал в книгах, что в дуплах живут дятлы и совы. И вот, оказывается, и удод. Как Соловей-разбойник сидит, поглядывает на всех из черноты дупла. Апомёт?Ну и что! Я был полудеревенский мальчишка. И у нашей козы Шурки есть помет, и у кур помет и от этого они ничуть не хуже. Не бывает птицы без помёта!  Зато как ходит важно этот самый удод! Ходит и кланяется, ходит и кланяется, и хохол-веер свой распускает:  «Здрасте, вот и я перед вами. Хожу и вам кланяюсь, а если когда и зашипел, так это не от злости, а для приветствия». Нет, что бы ни говорили про него, а удод замечательная птица!

                КАК Я ПОЛИВАЛ САД
Хорошо спится на свежем воздухе! С мая до октября я вполне автономно обитаю один на веранде. Здесь стоит топчан с бедной постелью. Весной и осенью, когда ночи прохладны, я укрываюсь стареньким ватным одеялом, а в июне вполне достаточно и тонкого байкового.
После десяти  стоит черная ночь, все дневные звуки затихают, зато становится отчетливо слышно, как выпускает пары и глухо стучит паровой молот на заводе Кирова: «Ух-ух, у-у-ух!» – первый удар сильный, второй гораздо слабее,  а мне все кажется, что это какое-то живое существо, большое и могучее, тяжко дышит, с надрывом вздыхая и  жалуясь на непосильную работу, колотит большой кувалдой по наковальне и вот-вот свалится от усталости.
Но нет, не устает, так все и вздыхает до самого утра, пока не будет разбужено гудком завода, сзывающего рабочих на утреннюю смену.
Глухой ночью, досыпая сны, я был разбужен непонятным шумом. Приподнялся, взглянув на клочок неба между кронами яблонь. В почти непроницаемой тьме ярко сверкали звезды. С гор приятно веял свежий ветерок, значит, ночная прохлада все же поборола дневную духоту.
Но вот опять послышались какие-то хлюпающие звуки. Какая-то воркотня, чавканье вроде бы как  ног по болоту. Прислушался: обрывки разговора, то ли шаги, то ли прыжки по воде или звуки от ударов тяжелым предметом по мокрой земле. Треск ломающихся сучьев, явно  кто-то ломился через живую изгородь нашего сада.
«Гонят воду по нашему арыку, - наконец догадался я, - бегаютпо сырой земле и бьют кетменем, укрепляя берег арыка, чтобы вода не вырвалась и не убежала в сторону, то есть в  наш огород и сад».Наверное, где-то выше дали вод, и она из Поганки пошла по арыку. А если она пошла через нашу усадьбу, то значит гонит кто-то из соседей, живущих дальше в конце квартала.
Противоречивые мысли боролись во мне. Стоит только копнуть бортик арыка и вода помчится в наш сад. А ведь поливка так  нужна для яблонь и слив, да и для маленького огородика, на котором трудится мама и для виноградника, над которым бьется отец! Бывало для того, чтобы не засохла яблоня, нам приходилось выливать под нее по 30 ведер воды, таская ее за 150 метров из колонки. А чтобы сад плодоносил, надо не меньше трех раз за лето заливать его, превращая чуть ли не в болото. Потаскай-ка на это все воду! С другой стороны пустить к себе чужую воду, это нечестно, почти воровство. Но опять-таки, честно ли, когда один заливается водой, а другому не достается ни капли. А ведь вода общественное достояние, надо бы поливать по очереди, но кто ее соблюдает! Получается, как в поговорке: кто смел, тот двух съел.
Нет, воровать воду я не решился и под мысли, как нечестно устроен мир, не заметил, как  снова заснул.
Проснулся, когда вовсю светило солнце, чирикали воробьи и щебетали ласточки, гнездившиеся под карнизом соседского дома. И тут же услышал разговор отца с матерью, стоявших в саду. Они уже давно проснулись и обсуждали ночное происшествие.
- Надо же, как повезло! – восклицал папа. – Затопило весь сад, теперь и поливать не надо. Шурик, это не ты пустил  воду?
- Видно, вода сама прорвалась, - вместо меня отозвалась мама.
«Ага, затопило, вот и хорошо, - подумал я, – и огород полило, и воровать не пришлось, и совесть чиста, и не надо теперь таскать эти тяжеленные ведра».

                ПЕРВАЯ УЧИТЕЛЬНИЦА
Мой папа – сын ремесленника- с детских лет пристрастился к учебе, а в годы гражданской войны заведовал клубом в красноармейском гарнизоне. Будучи студентом в городе Харькове, был завсегдатаем театров, посещал и оперные спектакли. Он и сам ставил спектакли в своем полку, привлекая в качестве артистов красноармейцев, зачастую не слишком грамотных.
И вот он решил, что и своим детям надо привить любовь к музыке. А что для этого нужно? Конечно, ходить на оперные спектакли. Но  этого ему показалось мало, и он решил обучать нас игре на фортепьяно.
Уже началась война, потоки беженцев хлынули в Алма-Ату, расположенную в глубоком тылу. Их расселяли по частным домам по всему городу. В одно прекрасное летнее утро в нашем доме по улице Октябрьской поселилась полная дама из Харькова, профессор музыки Мария Исааковна Окунь. Она приехала на грузовике, в кузове которого стоял большой чёрный рояль. Он был такой тяжелый, что отцу пришлось звать на помощь наших соседей чтобы затащить его в дом.
Чопорная и важная, Мария Исаковна сразу же заявила голосом,  не терпящим возражений:
 – Вы как хотите, но мне надо не меньше пяти часов в сутки заниматься на фортепьяно. Я не могу терять форму, я должна готовиться к концертам.
Афиши о ее сольных выступлениях в филармонии были расклеены по всему городу. Папа беспрекословно соглашался, говоря:
 – Да, конечно, мы понимаем, работа пианиста – это большой труд.  Пожалуйста, занимайтесь, сколько вам нужно.
Мама помалкивала, поджав губы, и это уже гораздо позже, спустя несколько месяцев, недовольно ворчала:
 – Когда же это кончится, с утра до ночи слушать, как она барабанит?
Рояль, который она привезла, занимал почти половину нашей столовой. Теперь уже помалкивал папа, ведь именно он выбрал себе квартирантку музыкантшу, когда от властей поступила разнарядка на расселение беженцев. А все дело в том, что Мария Исааковна должна была давать нам, мне и сестре Леле уроки игры на пианино.
Наше старинное пианино, привезенное из Семипалатинска, давно стояло без применения.
- Мальчик, ты должен сидеть прямо, не ерзать. Спина прямая, пальцы согнуты под прямым углом. Вымыл ли ты руки с мылом, прежде чем садиться?
Указания, команды следовали одна за другой. Ни  одного ласкового слова, ты должен, ты обязан, не клади локти на клавиши, что ты стучишь как дятел. А как ты держишь пальцы, согни их под прямым углом! А ногти-то подстриг? Мария Исаковна с шумом и скрежетом двигала свой стул, а мне казалась, что она вот-вот начнет меня колотить. Интерес к занятиям у меня пропал скоро. Уроки стали мучительно нудными, и я с тоской поглядывал в окно, в нетерпении дожидаясь, когда же кончится этот мучительный час.Мария Исааковна чувствовала это, нервничала и все больше злилась.Она подпевала мелодию, и голосеё звенел все громче и все на более высоких нотах. Потом она в сердцах бросала  петь и срывалась если не на ругательства, то на легкую брань, называя меня тупицей и ленивым.
Но все это мало помогало. Я с удовольствием слушал мелодии, исполняемые по радио, но о том, чтобы самому воспроизводить подобное звуки, даже и в мыслях не допускал. Там играют настоящие музыканты, а я кто? Просто мальчишка, которому хочется бегать на улице, играть с такими же, как я, или рассматривать картинки в книжках. Да, я научился барабанить по клавишам и пальцы мои легко выбивали дробь, но складывать мелодии не получалось. Мелодию из-под своих пальцев я не слышал.
- У тебя же есть слух, - убежденно уверяла мама, - я сама слышала, как ты напеваешь песенки.
Это правда, мне нравились многие мелодии из советских фильмов, а ведь отец еще водил нас в оперный театр, где была настоящая музыка.И оперные спектакли я воспринимал с восторгом.
Но вот урок окончился, кажется, свобода на весь день – бегай, играй, да не тут-то было.И трех часов не прошло, теперь мама надоедливо напоминает:
– А ты выучил заданный тебе урок? Давай-ка, садись за пианино.
Ох, уж это пианино!Из репродуктора льются такие красивые мелодии, а сядешь за инструмент, там одни гаммы без начала и конца и никакой музыки.  Хорошо еще, что не каждый день эти занятия. Ох, как ненавистна стала мне и Мария Исаковна, и пианино, и эти ноты со скрипичным и басовым ключами! Я не слышал музыки из-под своих пальцев, хотя музыку по радио любил. Я не верил, что когда-нибудь заиграю сам да и желания такого не было.
Правда, пальцы меня стали слушаться, я научился их правильно держать и легко исполнять гаммы, но дальше продвигался слишком медленно. Я только и освоил «Школу беглости» композитора Черни, да несколько маленьких этюдов, называющихся «Брат и сестра», когда Мария Исаковна съехала от нас, заявив, что теперь она будет преподавать в только что открывшейся консерватории и ей теперь не до нас. Я вздохнул свободно, да, кажется и мама осталась довольна, что капризная профессорша исчезла.

                ЗЕБРА...  ПОЛОСАТАЯ
Мария Исааковна прожила у нас меньше года и скоро съехала. Но радость моя была недолгой, так как на ее место поселилась другая учительница музыки – Софья Абрамовна Мендельсон. В отличие от грузной Окуньши, как называла Марию Исааковну мама, эта была очень красивая и стройная молодая женщина с белокурыми волосами. Сам сейчас удивляюсь, как я тогда сопливый пацан 7-8 лет разбирался в женской красоте! А может, все это казалось, и было все не так? Но в моей памяти все равно осталась изящная блондинка  с греческими правильными чертами лица. И даже не красота была главной чертой Софьи Абрамовны. Она сразу  покорила всех наших домашних мягким обращением и приятными манерами. Вместо слов «тупица» и «безнадежное дело», «из него ничего не выйдет», теперь я слышал нормальные обращения:
- Шура, сейчас мы разучим с тобой прелестную пьеску».
Или:
- А вот какая вещичка, как раз для вас с Лелей: «Брат и сестра», композитор Э. Вагнер.  Это гениальный композитор.
И пьески эти действительно после этих слов казалисьхорошенькими и легкими.
Но какой красавицей была Софья Абрамовна, такой же безобразной была ее дочь.
- Маргарита, - представила мать девочку примерно одного со мной возраста или, может быть, на год старше.
Боже мой, что у нее было с лицом! Очень бледное, белое, оно все было в темных пятнах и полосах. Мне было стыдно на нее смотреть, и я все время думал: «Как она может с таким лицом появляться на людях? Я бы умер со стыда».
- У Маргариточки это от весны. Пигментные пятна, они скоро пройдут, - пояснила Софья Абрамовна. – Бедная моя девочка, она такая умница. Надеюсь, вы полюбите её.
Мои родители посочувствовали, подтвердив, что, да, девочка им нравится и это видно по тому, как скромно она себя ведет.
Ну, уж нет, - подумал я про себя, - с ней я не собираюсь дружить. Мне и подходить к ней близко не хочется.
Вечером я подслушал разговор отца с матерью. Как видно, они тоже были поражены видом Маргариты.
- Это болезнь кожи, - говорил отец, - очень неприятная вещь. Называется заморским словом «витилиго». Не знаю, излечима она или нет.
- Бедная девочка, - пожалела мать, - не дай бог, не заразная ли она?
Этого не знал и отец.
Но Маргаритка была смелой и независимой. Гордо ходила, словно сама не замечала своего отличия от других людей.
- Ну и уродина, - сказал, глядя на нее Юрка, каждый день прибегавший ко мне играть. Он был постарше меня, и я всегда поддавался ему, его желаниям или мнению.
- Близко не подходи, заразишься. Это как кошачий лишай, передается от одного другому.
От его слов мне стало еще страшней, хотя я не верил в заразу. Например, что от жабы, возьмешь в руки, и будут бородавки.
- Дураки, - сказала Ритка, - я и сама не хочу с вами играть. На улице есть мальчики получше вас. И  пропела:
- Рыжий, рыжий, конопатый, убил дедушку лопатой. Это меня задело. Рыжим я не был, но конопушки высыпали каждую весну.
- А ты зебра! – выпалил я и добавил: – полосатая.
Юрка подхватил:
 – Гиена полосатая, - и противно захохотал.
Ритка заплакала и убежала. Я почувствовал, что мы поступили плохо. Нехорошо так обижать, очень обидно такое услышать мальчишке, а тут девчонка.
Вечером отец сделал мне выволочку и был очень сердит.
- Ты почему так обидел девочку? – очень серьезно, как никогда, сказал он и я почувствовал, как лицо мое стало горячим от стыда. Я хотел сказать, что Юрка так нехорошо обозвал, а я только про зебру. Зебра добрая, не то, что противная гиена. И не сказал. Стоял и молчал.
- Вот сейчас идет война, - продолжал папа, - раненые красноармейцы возвращаются. Кто без ноги, кто без руки. Ты тоже будешь их дразнить? Они что, виноваты, что стали калеками?
Я продолжал молчать, понимая, что отец прав. Я готов был провалиться сквозь землю.
- Софья Абрамовна чуть не плакала, -  продолжал отец, - неужели ты такой бессердечный человек?
«Уже наябедничала», - подумал я про себя, но злости на Ирку не было. Были стыд и раскаяние. И черт меня дернул за язык.
Под конец нагоняя  отец сказал:
- Ты должен извиниться перед Ритой, и учти, что я проверю, сделал ли ты это.
Извиняться я не стал, а вместо этого сердито надувшись, предложил Ритке на следующий день:
- Хочешь посмотреть Брема, там картинки всяких зверей и птиц. Есть даже цветные.
Про Брема – шесть толстых старинных книг про животных, стоявших в папином книжном шкафу, Ритка знала и кивнула в знак согласия. Мир был восстановлен.
Мы сидели рядом и, забыв обо всем на свете, разглядывали рисунки. Каких только зверей и птиц не было в книгах! Со всех сторон света, с Африки, Америки и Австралии. И странно: с Ритой мы сидели так близко друг к другу, но я совсем не замечал никаких ни пятен, ни полос на ее лице, будто их и не было. Я забыл и про страх заразиться и про то, что еще недавно Ритка казалась мне ужасно некрасивой и даже безобразной.
«А глаза-то у нее красивые, - заметил я, - и ресницы мохнатые, будто метелки или кисточки для рисования. Но щеки! И за какие грехи бог наказал!»
Ритка страшно любила кошек и собак, но с не меньшим интересом рассматривала и картинки заморских диковинных зверей и птиц. Папа был на работе, а мама с явным удовольствием смотрела на нас и улыбалась.
- Ну, вот и помирились, - сказала она, расставляя чашечки с чаем, - и Софья Абрамовна будет рада.
И верно, на следующий день моя учительница показалась мне особенно ласковой.
С того времени с Маргаритой у нас установился мир. Девчонка она оказалась мировая и вместе со всеми играла в прятки, классики, чижика. Правда, были и различия. Если мы с Юркой гоняли лянгу  и бились в асыки, то Ирка предпочитала скакалку. Мне стыдно было признаться, что прыгать через веревочку я не умел, а Ритка тут была настоящий асс и могла скакать до бесконечности.
Как-то нас с ней пригласил к себе домой Юрка, а во дворе у него  бегала на цепи большая собака, казавшаяся мне очень злой. Бывая у своего друга, я заставлял его держать собаку за ошейник. Полкан злился, рвался, пока я торопливо пробегал мимо. Вот и теперь я крикнул Юрке:
-  Держи крепче, мы мигом!
Но что это?  Ритка вместо того, чтобы побыстрее прошмыгнуть, подошла к собаке и стала ее гладить. А Полкан? Куда делась его злость? Он завилял хвостом, буквально растаяв от такой нежности. Ритка едва ли не обняла его за шею, да Юрка не позволил. Мы оба обомлели: вот тебе и девчонка! Какой мальчишка решится на такое!
Лето кончилось. Все пошли в школу, а Софья Абрамовна с дочерью куда-то переехали. Больше Маргариту я не видел.

                ДОМИК НА ЛИНИЯХ
В один из хмурых осенних дней, когда в горах уже выпал снег, а горы обложили черные тучи, отец привел меня в маленький частный домик, расположенный за Поганкой в западной части города. За калиткой нас встретила аккуратная старушка самого благообразного вида.
- Это Екатерина Карловна, твоя новая учительница музыки, - сказал мне отец, - будешь продолжать свою учебу.
- Да, да, будем знакомы – отвечала хозяйка тихим голосом, - надеюсь, мы станем друзьями.
Мы зашли в дом, где царил полусумрак и  пока я с удивлением и интересом озирался, отец негромко разговаривал с Екатериной Карловной. Их короткая беседа была мне неинтересна, но одну фразу я запомнил.
- Простите за нескромность, меня очень заинтересовала ваша фамилия. Знаменитый горный инженер Барбот-де-Марни из Петербурга, это не ваш родственник? Чувствовалось, что отец был несколько неуверен, задавая этот вопрос,  по тем сталинским временам он был по крайней мере нетактичен. Но видно очень уж отца разбирало любопытство. Сам горный инженер, он очень любил свою профессию и буквально жил работой.
Действительно, тогда люди непролетарского происхождения тщательно скрывали свою родословную, боялись гонений и осуждения окружающих.Вопрос был явно неожиданным для Екатерины Карловны, она несколько замешкалась, но потом уверенно ответила
- Да, это мой предок, – подумала и добавила:  – Но это было так давно. Более ста лет назад. Тогда была совсем другая жизнь, и мы теперь не имеем к ней никакого отношения.
Старушка вроде бы как извинялась за своего предка.
- Что вы, - возразил отец, - вы должны гордиться своим родственником. Он так много сделал для страны, изучал геологию, путешествовал, готовил кадры.
Хозяйка промолчала, и на этом разговор был окончен. Отец торопился на занятия в Горном институте. Прошло много лет, я учился в Горном институте и только тогда снова услышал эту фамилию. Да и к тому времени ученый давно устарел и представлял интерес больше для краеведов и историков, нежели для специалистов горного дела.
Здесь все было старомодно, как старомодна и сама хозяйка. Казалось, время остановилось 30 лет назад и ничего с той поры не изменилось. В комнате вовсе не стоял тот запах войны и голода, что был тогда всюду – запах затирухи-болтушки, супа из горсти муки, картофелины и еще чего-то, что давало тот неискоренимый аромат нищенской пищи. Наоборот, в маленькой квартирке держался стойкий запах старых, даже старинных вещей, и мне казалось, что он хранил аромат дореволюционной эпохи, представляющейся мне романтической и красивой. Мне нравилось бывать у Екатерины Карловны. Тишина, спокойствие, полутьма затемненных комнат с мерцанием бронзовых старинных статуэток, расставленных всюду – на пианино, на старинном комоде очень темного цвета, цветы в вазочках. Екатерина Карловна говорила тихо, голос ее баюкал и ласкал. Но она была малоразговорчива, а меня разбирало любопытство: откуда эти дореволюционные буддийские и китайские божки, фарфоровые изящные куклы, барышни, фигурки животных, отливающих то красной медью, то тусклым блеском желтой латуни. На стенах висели небольшие гобелены, совсем неяркие, даже  блеклые, но меня они привлекали сюжетами, незнакомой стариной, да еще и заграничной жизни.
- Можешь потрогать руками, - разрешала хозяйка, видя с какой жадностьюя смотрю на все эти красивые штучки, казавшиеся мне настоящими драгоценностями. Но я был робок и терялся еще больше, так как мне страстно хотелось, чтобы подобные украшения стояли и у нас. Подобных вещичек у нас было куда меньше, а бронзовых и вообще не было.
Я не знал, чем живет моя учительница, есть ли у нее родные – за все время я не видел у нее ни одного постороннего человека. Хозяйка тщательно скрывала свой быт, да и зачем мальчишке интересоваться всем этим. Я понимал свою задачу в том, чтобы отбарабанить свой урок и уйти на волю свободным человеком.
-Это все от старой жизни – как-то кратко пояснила она, показывая на бронзового рыцаря в латах, - когда-нибудь ты прочитаешь в книгах, как жили раньше. Я молчал, так как уже знал, что разговоры на тему старой жизни вести нельзя, да и застенчивость моя не позволяла расспрашивать, хотя было жгучее желание услышать захватывающе интересные истории.
Так и получилось, что за год занятий у старушки в памяти отложились не сыгранные простенькие мелодии, а интереьер полутемной комнаты с дореволюционными статуэтками.
На самом видном месте, на пианино стоял портрет очень красивого юноши в старомодном костюме. С какого-то времени я стал понимать, что у портрета ландыши и прочие мелкие цветы в крохотных, но изящных вазочках стоят вовсе не случайно, а предназначаются именно этому юноше, изображенному на фотографии. Прошло, наверное, не меньше полугода, прежде чем хозяйка не посвятила меня в тайну портрета. Это Артур – сказала она, - студент университета. Мой друг, и, можно сказать, мой жених, - вдруг призналась она. – Ах, это молодость, вальсы, мазурка, польки. Как давно это было и было ли – даже не верится. Артур учился на зоолога, тогда это, кажется, называлось естествоиспытатель. Он сделал мне предложение, но началась война. А что было дальше можно не рассказывать. На войне убивают. Погиб и Артур. Это все что у меня от него осталось, - добавила она после некоторой паузы.
Екатерина Карловна жила одна, если не считать большого черного кота Мурлыки. Он был даже не большим – огромным. Я таких никогда не видел. Тем не менее, его можно было взять на руки – он не сопротивлялся. И тут оказывалось, что рост его наполовину прибавлялся за счет мягкой и очень густой шерсти. Всегда чистенький и  очень ухоженный, он был домосед и прилипчив. Стоило сесть на стул или диван, как он тут же вспрыгивал на колени, чтобы сладко заснуть.
- Ах, как нехорошо себя ты ведешь, - ласково корила кота старушка, - тем более, мешаешь нам заниматься.
Она легонько спихивала кота с моих колен, надевала очки, придвигала свой стул вплотную к моему и говорила: – Ну что-ж, дружок, посмотрим как ты выучил домашнее задание.
Пианино у нее было старое-старое, с продавленными и истертыми клавишами, пожелтевшими от древности. При ударе по ним пианино издавало скрипучий, дребезжащий звук, словно жаловалось на свою дряхлость. Конечно, готовил я свой урок кое-как.
Екатерина Карловна никогда не упрекала меня за неприлежание и даже не вздыхала горестно, как это бывало у Софьи Абрамовны. Мне всегда казалось, что моя учительница всегда погружена в какие-то свои мысли и мало замечает, хорошо я делаю гаммы или плохо. О чем она думает, почему всегда так грустна и молчалива, - даже мне, ребенку, приходили в голову такие вопросы.
Я по-прежнему не любил занятия музыкой, но у меня была какая-то жалость к своей новой учительнице. Мне казалось, что она всегда грустна и даже печальна. Конечно, я бы никогда не решился расспрашивать ее, почему она живет одна и есть ли родные. Леля, как и я, ходившая к ней на занятия, вполне разделяла мои мысли и даже считала, что она очень несчастна. Нам хотелось как-то выразить ей свое сочувствие, спросить, пожалеть, но мы с сестрой оба были застенчивы и стеснялись не только спрашивать и задавать вопросы, но и вообще разговаривать со своей учительницей на посторонние темы.
- Что же вы хотите, сейчас такая обстановка, война, - отвечала мама, когда Леля делилась своими впечатлениями. - Горе почти у всех, кому есть нечего, у кого сын, муж погиб на фронте. Это все не ваше дело. Ваше дело хорошо учиться.
Учиться, учиться… музыкантом я не собирался становиться. Ох, как они надоели! Но и огорчать Екатерину Карловну было стыдно. Кое-как я готовил домашние задания.
Слушая мои рассказы про учительницу музыки, мама вздыхала, никогда не перебивала, иногда только восклицая:
- Бедная старушка, она же совсем одна, а сейчас такая тяжелая жизнь. Ты хотя бы старайся, учи уроки, ей будет приятно.
Я был согласен с мамой, но что поделаешь,изменять свое отношение к занятиям музыкой я не собирался, теша себя мыслью, что вот Леля занимается с удовольствием и прилежно. Вот она и пусть тешит свою учительницу.
В мае-месяце комната Екатерины Карловны благоухала от ароматов цветущей сирени и акации. Кто-то догадался принести ей с гор тюльпаны и марьины-коренья. И тут мне пришла в голову мысль, что хорошо бы подарить ей цветок пиона, бутоны которых вот-вот должны были раскрыться у нас дома. Ни у кого из соседей не было таких прекрасных, просто роскошных кремово-розовых махровых пионов. И во всей Алма-Ате пионы тогда были большой редкостью. По крайней мере, я ни у кого и нигде их не видел. Да, но как это сделать? Дарить я стеснялся. Пусть лучше это сделает Леля, - подумал я, поделившись с сестрой своей идеей. Леля даже обрадовалась моей придумке, но категорически отказалась её выполнять. Тогда я придумал:
- Давай сделаем так:  потихоньку оставим цветы, а ей ничего не скажем. Она сама найдет и обрадуется
На очередной урок я пришел, тщательно пряча цветы за спиной. Положил букет в  темной прихожей, ничего не сказав Екатерине Карловне. Но разве укроешь этим роскошные цветы, пахнущие, словно вагон дорогих духов! Их сразу же обнаружила моя учительница, провожая после урока.
- Ах, что же это так давно пахнет, словно мы в цветочном магазине! – воскликнула она, едва распахнув дверь в прихожую. – Однако это ты, Шура, их принес. Принес и молчишь! Ну, шалунишка, ну проказник! Таких цветов в Алма-Ате поищешь,  не найдешь. Неужели это у вас дома выросли? Вот спасибо-то!
Я стоял и молчал. Я не узнавал свою учительницу. Я впервые видел ее такой оживленной. Мне показалось, что она счастлива. Может быть, всего на один миг, но как расцвело ее лицо!
Осенью Екатерина Карловна объявила моим родителям, что она сделала все, что могла и, если мы хотим продолжать заниматься игрой на фортепиано, то надо искать другого учителя. Она же ничему больше научить нас не может. Хотя я и не любил музыкальные занятия, мне было жаль расставаться с доброй старушкой и ее уютной квартирой, заполненной замечательными вещами, кажущимися мне не только красивыми, но и какими-то таинственными и загадочными.
Леля продолжила учебу на фортепьяно с другой учительницей, я же  не прикасался к клавишам больше никогда, хотя любовь к музыке осталась на всю жизнь. Запомнилась и Екатерина Карловна, хотя, к сожалению, я больше не видел ее никогда.
Окончилась война, прошло много лет. Ту западную окраину, застроенную тогда маленькими домиками с садами и про которую говорили «там, на линиях», теперь не узнать. Город шагнул далеко за Тастак, в мои времена бывшей деревней, и я теперь даже не могу определенно сказать, где же стоял домик Екатерины Карловны. Где-то в районе нынешней улицы Байзакова и Кирова.

                КОТОФЕЙ  СТЕПАН  ИВАНОВИЧ

Соседка принесла что-то живое, завернутое в кофту.
- Может, возьмете, классный кот? Такой ушлый, от мышей,уж точно, избавитесь.
Мыши, и верно, у нас водились, и отцу с матерью они нередко досаждали. А кот, то, что он себе на уме, показал сразу. Выпростав разлохмаченную голову, он недовольно вякнул довольно противным голосом.
- Ну вот, уже проявился! - мама откликнулась с неудовольствием. - Да куда нам его, тем более, что котенок. Видно, что с норовом, не приживется он у нас.
- Куда ему деваться, хозяев нет, уехали. Два дня покормите, ему и понравится. Больно он молоко любит, – уговаривала тетка Агаша.- Да, кот-то не простой, ученый, - продолжала наша соседка, - его жители кавалеристом прозвали за то, что привык ездить верхом.
- Как это? – изумилась мама, а мы с сестрой переглянулись в недоумении:  что это Агафья Петровна мелет?
- Ага, вижу, вас это удивило, - продолжала рассказ соседка.
- А все очень просто. У его хозяев была корова. Хозяйка, Дарьей её звать, утром гонит корову на выгон, а кот с ними. А это ни много, ни мало, километра два. Кот шествует вместе со всеми. Вышагивает солидно, хвост, как положено, трубой. Видно, что нравится и ему, и корове, да и хозяйке тоже. Утро, солнышко поднимается, не жарко. Пройдет этак метров двести, а по его величине это не меньше километра  будет. Шажки маленькие, иногда рысью догоняет. И тут, то ли надоест, то ли устанет:прыг на спину буренке!А та хоть бы что,  будто так и надо. Вот ведь барин! Французы или там немцы, что сказку придумали про «Кота в сапогах», прямо про нашего Степу рассказали. Важный такой, и откуда что берется!
- Надо же! – мама была изумлена, да и мы тоже.
-  А как же кот, когтями-то царапается, наверное, корове больно.
- Какой больно! Наоборот, ей, вроде бы вся эта комедия нравится. То ли кот когти не выпускает – хитер, брат! То ли шкура у буренки толстая. Вот  умора! Идут кавалькадой – корова с котом, хозяйка с прутиком и пес хозяйский рядом семенит мелкими шажками. Тоже ему приятно, хвостиком помахивает. Все довольны, все счастливы, семья с одного двора. Народ смеется: ваш Котофей Иванович, однако, казак лихой. Хлебом не корми, ему бы только кататься!
Назад Дарья возвращается без коровы, кот при ней бежит вприпрыжку, мяучит, на руки просится. Что тут делать будешь! Возьмет его Дарья в охапку и несет, будто грудного младенца.
- Ну, у нас буренки нет, кататься не на ком, - заметила мама. – Есть только коза Шурка. Она хоть и с обломанным рогом, но в обиду себя не даст. Так поддаст, что кубарем будет лететь, хоть кот, хоть какая собачонка.
Мы с сестрой с любопытством взирали на взъерошенного лохматого кота неопределенной масти. То ли черный, то ли бурый. Взгляд дикий исподлобья, не предвещающий ничего доброго.
- Что-то он у вас такой сердитый?
- Сами подумайте, жил при доме, хозяева любили и вдруг бросили. Осиротел, бедняга. Сильно скучает. Не ест, все ходит, мяучит, хозяйку ищет. Да и не сердитый он, в общем-то, просто загрустил.
- Как кличка-то его? -  мама недоверчиво  оглядывала лохматое создание.
- Степаном звали, Степка значит.
Мать смягчилась:
 – Разве что от мышей… Надоели они нам.
Так кот стал членом нашей семьи.Пришедший с работы папа, кота сразу углядел.
- Вижу вы тут без меня обзавелись движимым имуществом.
- Да, вон, Агафья всучила, - отозвалась мама – Глядишь, может, мышей изведет.
- Эй, Степка! Молочка хочешь?
 Мама с кувшином нагнулась над кошачьей миской:
 – Кис-кис!
 Кот, забившись в угол, не проявил никакого интереса, лишь бросив в сторону миски беглый взгляд.
- Вот ведь голодный, а не идет.
- Да, серьезный котяра. Кличка-то как у него?
Папа нагнулся, осматривая насупившегося гостя.
- Степа! Степка! – позвала Леля, но кот и ухом не повел.
- Нет, так не пойдет, - папа усмехнулся. – Это вам не Степа, а Степан Иваныч. С достоинством ваш кот. Все коты Васьки, а этот Степан. Он себе цену знает!
Через день кот уже с удовольствием лакал молоко, а через пару дней ходил по комнате, подняв трубой хвост.
- Значит, освоился, глядите, как повеселел. Первый признак хорошего настроения. Хвост у них вместо флага, - Тетя Фима была в нашем доме непререкаемым авторитетом, почти таким же, как папа.- Поднял флаг – победа будет за нами, - продолжала она.  - Теперь не уйдет, понравился ему ваш дом.
Постепенно кот завоевал хорошее расположение мамы. Поставит она ему плошку с едой, да еще и скажет:
– Степан Иваныч, ваше благородие, кушать подано! А он:  «Мя-у-мяу!»  Потрется  своим бочком о ногу хозяйки. Это в знак благодарности.
У нас буренки нет, но есть коза Шурка с обломанным рогом и ее сын Борька. Во дворе идиллия: куры роются в соседском навозе, коза, если не пасется, шуршит сеном и нетерпеливо стучит копытцами, требуя свободы. Все с норовом и гонором. Один Петька-петух чего стоит. Вскочит на забор, оглянется вокруг : «Все ли в порядке?» Да зычно крикнет: «Ку-кареку! Я  здесь хозяин!»  Это признавал даже пес, весь день лежавший возле своей будки и не претендующий на роль лидера.
Лучшее время утро, когда ночная прохлада еще держится в тени, а солнце не поднялось высоко. Воробьи щебечут, перелетая с дерево на дерево и тревожно верещат.
Первой неладное заметила вездесущая тетка Фима.
- Что-то, ребята, воробышата нынче в раж вошли. Очень уж шумят. Чует мое сердце, не набедокурил ли чего ваш Котофей? Неспроставоробьи над ним вьются. Однако, слопал глупыша!
А кот лежит себе, глаза зажмурил, будто сладко дремлет.  А воробьи гомонятся, все громче верещят, все ближе подлетают, будто и впрямь вот-вот заклюют котофея. Да где же вам,малышне, одолеть такого зверя! Лежал-лежал кот, да вдруг хвать лапой одного, самого смелого. И куда сонливость подевалась!
Затрепыхался бедный воробышка в кошачьих лапах, заверещал жалобно. Воробьи кучей на кота набросились.
- Ах ты, разбойник! – накинулась на кота Леля.– Отпусти птичку!
Но где там! Зажав в зубах добычу, кот шкодливо юркнул в щель под забором.
В феврале кот исчезал, и это совпадало с кошачьими концертами, явно неблагозвучными и носившими явные оттенки трагизма.
- Ну вот, мартовские  коты запели, - с неудовольствием замечала мама, и наш Степа там же. Душераздирающие вопли! Наши коты концерты дают.
Мы с сестрой спокойно относились к этим визгам и вою, папа же реагировал на все это еще более рассудительно:
- Значит, весна пришла, и все ей радуются. Слышите, как петухи кричат, скворцы вот-вот прилетят. А что коты воют, так это, считайте, голоса дикой природы в джунглях Амазонии.
Джунглями Амазонки надо было подразумевать соседский сад, заброшенный и заросший метровыми травами, вперемежку с порослью желтых слив и терна.
- Голоса природы, зов природы, - передразнивала мама, - уши закладывает от этих визгов. Трепку надо задать нашему кавалеру.
Возвращался кот грязный и помятый, притихший и приниженный, словно после большой шкоды.
- Такого и в руки брать нельзя, - ворчала мама, - совсем запаршивел.
Но проходила неделя, и кот снова весело глядел, а шерсть лоснилась и блестела.
Заброшенный соседский сад, по договоренности с хозяином, был в нашем распоряжении. Мы лазали в него, проделав в прошлогодних травяных дебрях ходы-переходы. Липнет к лицу паутина, пыль, скопившаяся за зиму, летит с посохшей полыни, колючки-репейники цепляются за одежду. Ни Лешего, ни Бабы Яги, ни хотя бы одного птичьего гнездышка мы там не нашли.  Но не отсюда ли слышится по вечерам чудная птичья песня, так услаждающая слух всех наших домашних?
- Божья благодать-то какая! – крестилась забегавшая посудачить Агафья Петровна. – Вот бы взглянуть на певца этого, соловья. Говорят, невзрачная птичка. Серенькая, неказистая, а поет – век бы слушал!
Соловей соловьем, а вот каков у него птичий домик? Этот вопрос все время занимал, что меня, что сестру.
- Хоть бы одно гнездышко найти!И как это птицы их так ловко прячут?
Мама удивлялась:
- А что это тебе даст? Найдешь, там лежат яички, ну и пусть себе лежат и незачем их трогать.
Все так, но почему так нестерпимо хочется их увидеть? К тому же, в каждом гнезде у разных птичек и гнезда и яички все разные.
В прогулках по саду нас иногда сопровождал кот. Видно, вспомнил прогулки со своей прежней хозяйкой. Мы его не гнали, пусть ходит раз нравится.
В голых прутьях смородишника уныло и неуютно. Под коленками сырая земля, на которой в тени не хочет расти даже трава. Но дивно пахнет смородиновой почкой. Они, эти бутончики весной, когда лопнут, выпускают клейкие и такие пахучие листочки. Бывает, и засохшая ягода висит, чудом сохранившаяся еще с прошлого  лета. Я перевел глаза и едва не ахнул: в коленчатые стебли хвоща под самым кустом было вплетено птичье гнездо. Из сухих былинок, замаскированное прошлогодними листьями, травой и всяким другим садовым хламом. И совсем низко над землей. Дрожащими руками я отогнул ветви и увидел зеленоватые, в пятнышках птичьи яички, лежащие кучкой.
Для любознательного мальчишки нет слаще занятия, чем открывать мир природы. В каком-то оцепенении я забыл обо всем на свете, но трепет крыльев вспорхнувшей птицы, заставил очнуться.
«Тик-и-ик», – тревожно и как-то просительно прозвучал негромкий птичий голосок.
Большие и выразительные глаза рыжеватой птицы в упор смотрели на меня.
«Ти-и-ик», – с оттенком грусти повторила птица и перепорхнула на соседнюю ветку.
«Соловей, - наконец догадался я. – Больше некому!»
 И верно, не очень видная, даже скромная  пичуга. Но глаза, глаза! Как выразительно и с укором они смотрели на меня!
Так вот он какой! Скромняга, а каков голос! Заслушаешься!
Два дня подряд мы с сестрой по очереди проведывали гнездо. Лазили почти ползком и так скрытно, что птица даже не слетала с гнезда, а лишь следила за нами глазами. Как выразителен был взгляд этих больших, черных глаз!
Ее супруг, - наконец-то увидели и его, - судорожно прыгал с ветки на ветку, иногда срываясь на обрывки из своей чудной песни. Явно он хотел отвлечь на себя наше внимание. По расцветке он заметно отличается от своей хозяйки.Мольба слышалась и виделась в  них. Мы это отлично понимали, но любопытство было превыше разума и жалости.
- У них вот-вот должны появиться птенцы, – рассуждала Леля. – Видишь, как крепко сидит. Хоть руками  ее бери!
Как жаль, что счастье не бывает долгим! В грустный для нас день мы обнаружили гнездо пустым. Ни яичек, ни птенцов, ни самих птиц.
Гнездо осиротели, но вот непонятно:соловей пел по-прежнему, но, как нам казалось, теперь жалобно и с грустью. И было его невыносимо жалко
Кто разорил гнездо?  Явно не человек, кроме нас никто не посещал полузаброшенный сад.
- Степан, больше некому, - решила сестра. – Все ходит за нами, все чего-то высматривает. Ясно чего, выслеживал птиц, гнезда зорить ему надо.
- Да, ребята, это беда, - выслушав наш рассказ, согласился отец. - Кот – охотник и тут ничего не поделаешь. У него так на роду написано – ловить мышей и птичек. В общем, хищник. Да вы не расстраивайтесь. Весь мир так устроен в природе. Кушать всем хочется.
Кот в наших глазах потерял всякое  уважение. Разбойник, убийца, живодер.
- Что, его мало кормят? Вон, какой толстый, еще и подружку себе заимел, – не унималась сестра.
И верно, с недавних пор к нам во двор стала заявляться соседская кошка и, кажется, наш Степа ничего не имел против нее. Зато мама гнала ее, называя кощенкой и приблудшей.
- Вон, вон отсюда! – гнала она ее прочь, рукой показывая на забор. У нас свой есть, других не надо. Тоже мне нашлась дама из благородного семейства.
- Да, не приблудная она, мама! – уверяла Леля. Соседская, я сама ее видела у Яновцев. (Яновцы – это наши соседи). Понравился ей наш Степка. Красавец-то какой! Как тут не влюбиться!
А жизнь шла своим чередом. По утрам в палисаднике под окнами нашего дома задорно, взахлеб пела какая-то пичуга, размером еще меньше соловья. С большого серебристого тополя напротив через улицу мелодичным голосом кричала иволга. Вот ловкая птица! Голосок, как флейта, а сколько ни смотришь, не увидишь певунью среди листвы. Лишь однажды заметил я, как мелькнуло что-то золотисто-желтое, и тут же скрылась волшебная птица в густых ветвях.
У меня скоро каникулы, а Леле еще сдавать экзамены. Целыми днями, сидя под яблоней, штудировала она учебники. Кот кругами ходил и мяучил.
- Вот пристал, чего ему от меня надо! – отмахнулась сестра. – Иди, иди, не вякай!
Леля снова уткнулась в книгу, а Степа продолжал мяукать, временами даже подвывая.
- Странно, и хвост не держит трубой, - наконец заметила сестра. – Тут что-то не так. Шурка, сходи за ключом в подвал, почему-то   туда он все тянет. Орет и орет, надоел уже. Надо проверить, в чем дело.
- Сейчас мигом!
Мне и самому стало интересно. Я снял со стены ключ, и мы вместе стали спускаться по ступенькам. Кот за нами. Едва открыли дверь, как он первым прошмыгнул между ног. А надо сказать, что подвал у нас сложный. Часть его занимает комната с русской печью и окном, выходящим во двор. Отсюда же идет лаз в низкий подпол под горницу.
«Мм-явв»! – голос Степки в подполе прозвучал гораздо громче, чем на улице. И тут, чего никак не ожидали, мы услышали кошачий ответ, гораздо более нежный, явно женского пола. И звучал этот жалобный голосок приглушенно, будто из-под земли.
На корточках мы облазили все подполье – нигде никого. Но теперь стало ясно, что чужая кошара где-то здесь поблизости. А где – мы не могли определить.
Загадку разрешила пришедший с работы папа.Услышав наш рассказ, он тут же достал топор и стал вскрывать половицу в Лелиной комнате. Едва только  он приподнял доску, как из щели  выскочила насмерть перепуганная кошара. Та самая приблудница, что досаждала маме уже не один день. Стремглав бросилась она наутек, в мгновение ока исчезнув за забором.
Мама наблюдавшая вместе с нами всю эту сцену только ахнула:
– Это надо же, куда забралась негодница!
 Оказывается, пол для тепла папа сделал двойным. Кошка же каким-то образом нашла щель, пробралась в это пространство, а назад выбраться  сама уже не смогла. Вот и звала на помощь своего друга.
Это событие всех в доме озадачило и долго обсуждалось.
Папа удивлялся, как кошка могла проникнуть в замкнутое пространство. Мама радовалась, что ее избавили от мучительной, голодной смерти. Мы же с Лелей восхищались  благородством нашего Степана, спасшего свою подругу от неминуемой гибели.
Степа прожил долгую жизнь. Вот я уже закончил школу, хожу в институт, а  кот все тот же, хотя и постаревший. В последнюю  весну он ушел под голоса «Зова дикой природы». Ушел и не вернулся.
- Ушел умирать, - констатировала тетя Фима. Чуя свой конец, кошки всегда так  делают, чтобы не досаждать хозяевам своей смертью.
Эх, Степа, Степа! Сколько десятилетий пролетело, а он все стоит перед глазами:  с растрепанной, взъерошенной шерстью неопределенного, буроватого цвета.
Давно нет ни родителей, ни отцовского дома, ни сада, превратившегося во двор среди многоэтажных хрущоб. И сама улица стала неузнаваемой. Четыре года назад плохие люди спилили еще совсем здоровый карагач, под которым красный командир перед самой войной проводил занятия по гражданской обороне. А вот белоствольный тополь моего детства, в кроне которого гнездилась иволга, стоит вопреки всему и, кажется, совсем не меняется.
  Когда я смотрю на него в памяти всплывает моя улица того времени. Все, все родные, соседи, даже наша коза Шурка с обломанным рогом и, конечно, кот Степа.  Я думаю, надеюсь, уверен, что его пра-пра-правнуки живут до сих пор.
               
                ПЛОЩАДЬ КОМИНТЕРНА
В 1929 году Алма-Ата стала столицей Казахстана. И сразу встал вопрос, где проводить военные парады и демонстрации трудящихся, чтобы изъявлять свою поддержку партии и правительству и радость по поводу предстоящего коммунизма. В царском Верном, как тогда называлась Алма-Ата, на этот случай была Казарменная площадь, иначе еще называемая Военной или Казачьей. Но все, что было связано с царским режимом, вызывало жгучую ненависть, поэтому площадь перестроили. Снесли стоящий там  Военный собор, и, замостив участок улицы Сельской брусчаткой, наподобие главной площади в Москве, естественно, назвали Красной площадью. Там, напротив выстроенного Дома правительства и проводили демонстрации, пока в 1934 году не поняли, что площадь мала, тем более для парада, где уже участвовали танкетки. И тут вспомнили, что есть еще другая площадь – Покровская на улице Вокзальной (до этого называвшейся Старокладбищенской, позже именем Сталина, затем Коммунистическим проспектом, а в наше время Аблай хана). Срочно снесли стоящий там Покровский собор, а на его месте поставили деревянную трибуну. Здесь-то до конца пятидесятых годов и стали проводить два раза в году: первого мая и седьмого ноября демонстрации и военные парады.
Я хорошо помню эти радостные для детворы праздники. С утра из репродуктора неслись бравурные марши, отец вывешивал на воротах дома красный флаг и то же делали хозяева соседних домов, демонстрируя этим солидарность с советским правительством. Проходящий участковый милиционер с  удовлетворением отмечал, что на его улице все в порядке. Потом отец вместе с нами, детьми отправлялся на демонстрацию. Пешком идти было довольно далеко, но и весело. Всюду толпился народ, играла музыка, реяли красные флаги. Чем ближе к площади, тем гуще толпы народа. На улице Сталина народ стоял уже сплошной стеной. Там мелькали танкетки – маленькие  и юркие танки со стоящими на броне красноармейцами. Чтобы не свалиться, они держались за поручни, укрепленные на башнях. Народ был горд за свою армию. Еще недавно Красная армия дала отпор японским агрессорам на Халкин Голе и никто не сомневался, что также будет с любым противником, осмелившимся на нас напасть.  Забегая вперед скажу, что танкетки были уничтожены в первых же боях с немцами и более не выпускались из-за их полной непригодности к боевым действиям.
 После танкеток наступала короткая пауза, а затем слышался дробный, равномерный перестук множества конских копыт по асфальту. Чтобы я лучше все видел, отец давно уже держал меня на своих плечах. Также поступали и большинство отцов, держащих детей у головы.  Шли кавалерийские полки, расквартированные за Головным арыком. Хорошо откормленные кони гарцевали и приплясывали, и бойцам  с трудом удавалось сдерживать рвущихся в галоп лошадей. Все это производило впечатление, и даже кучи дымящегося навоза, оставшиеся после прохода кавалерии, не могли испортить патриотических чувств зрителей. Я думаю, что именно тогда моя сестра «заболела» лошадьми и с тех пор собирание картинок с изображением коней стало ее страстью. Страна все еще жила под впечатлением гражданской войны, где гарцевали, размахивая саблями, Чапаев, Щорс  и Буденный, а с лихих тачанок строчили пулеметы. Никто тогда и предположить не мог, что вся эта кавалерия в первые дни войны ляжет под танки. Гораздо позже, уже став взрослым, я понял, что те кавалерийские полки были отголоском казачьих частей еще царского времени, стоявших в Семиречье. Кстати, нынешний центр Алматы, там, где стоит здание бывшего Дома правительства, в 40-е годы занимали все еще сохранявшиеся  воинские, и в том числе казачьи, казармы.  Военные же смотры и парады проводились на так называемой Казарменной площади перед Военным собором (примерно там, где стоит Главпочтамт).
     Но вот парад закончен, и мы вместе со всей толпой идем на площадь. В репродукторы кричат лозунги, стоит шум и гвалт, духари дуют в огромные блестящие трубы. Тяжелые вздохи, напоминающие рев стада диких слонов, сотрясают воздух.
– Смотри, смотри, вон сидит Джамбул! – торопливо говорит отец так, будто там, на трибуну сошло некое божество.
Я вглядываюсь в каменные  лица сидящих на трибунах и различаю хорошо знакомое лицо седобородого старика в меховой шапке. Джамбул кажется таким добрым и домашним, совсем не таким, как сидящие рядом с ним истуканы местного Политбюро.
Радостные и полные впечатлений, мы возвращаемся домой, наперебой рассказываем матери увиденное, а потом уже на улице вместе с друзьями устраиваем концерт духового оркестра. Делается это так: прижавшись губами к руке выше плеча, изо всех сил дуем, извлекая неблагозвучные трели, похожие на те, что исходят из-под хвоста лошадей, когда они идут с тяжелым напрягом.
Через несколько лет уже в годы войны и позже нас, школьников гоняли на ту же площадь Коминтерна уже принудительно. Причем демонстрации  школьников все больше походили на военные парады. Очевидно, Сталин, опьяненный успехами войны, решил поставить под ружье все население. Еще за месяц до праздника начинались репетиции парада. Выстроив школьную колонну, нервнобольные военруки (обычно это были списанные офицеры-инвалиды, прошедшие войну) с истеричными криками часами гоняли школьников на задворках школы. Отбивая шаг, школьники думали только о том,  как бы не сбиться с ритма, как сохранить ровным ряд. Впрочем, если маменькиным сынкам вроде меня, это занятие было хуже некуда, другие маршировали с удовольствием. С того времени я возненавидел военные занятия, а, увидев офицера, сразу представлял себе полковника Скалозуба. 
Чем дальше уходило после войны время, тем все более становилось очевидным, что главная площадь не на своем месте. Она далека от центра и не в самом людном месте. Как то проезжая по Комсомольской, отец, указывая на деревянный забор между проспектом Сталина и Панфилова (Красноармейской), сказал :
-Здесь скоро построят новый Дом правительства.
Но это «скоро» тянулось бесконечно долго. Вот я уже учусь в Горном институте (1952-1957), а забор, что поставили еще до войны, все стоит на своем месте. Тогда он казался вечным, а я, все ожидая, когда же преобразят главную площадь любимого города, представлял, что здесь возникнет необыкновенной красоты дворец, наподобие того, что построил Алладин из любимой арабской сказки. А действительно, почему бы не построить на главной площади нашего восточного города под сказочными горами дворец со стрельчатыми башенками, куполами и шпилями в арабском стиле наподобие того здания венгерского парламента, что воздвигли  в том же Будапеште?  Но советский стиль был совсем другим: скучным, безликим. А трамвайную линию убрали и теперь о ней никто уже не помнит.

                КАРАСИ В СМЕТАНЕ
Известно, что Алма-Ата сугубо сухопутный город. «Ах, как не хватает в вашем городе речки или моря! - восклицали приезжие из других городов, - негде ни искупаться, ни сходить на рыбалку».
Но река все-таки была:  Или, хотя и далековато. С этой реки привозили рыбу маринку, чаще всего вяленую. Там рыбацкий поселок на берегу этой реки весь пропах вяленой рыбой. Очень её было много, этой маринки. Но водились и другие рыбы, например, сазаны. Изредка мама приносила с базара свежего сазана. Ах, какие это были красавцы, жирные и толстые, с крупной, золотистой чешуей. Со стороны посмотреть: золотая рыба! У нас с Лелей это был праздник. Так как летом еда готовилась на улице, во дворе, Леля для такого случая собирала самые лучшие дрова – хворост из нашего же сада. Жарясь, сазан шипел на сковородке, а мы с сестрой не могли дождаться, когда он будет готов.
Но вот как-то отец сообщил новость:
- Видел, как в магазине продают живую рыбу. Стоит большой чан со стеклянной стенкой и в нем плавают окуни, лещи и разные там караси. И продавец по желанию покупателей большим черпаком вылавливает понравившегося карася и подает  покупателю.
- Неужели так-таки прямо живую? – не поверила мама.
- Самую что ни на есть  живую, - уверял папа, - продавец кладет рыбу на весы, а она чуть не выпрыгивает у него из рук.
- Изуверство какое, неужели не жалко живьем-то есть?
- Ну, пока домой принесут, они уже снулые будут. Зато свеженькие и такие вкусные!
- Снулые, это значит заснутые? – переспросила Мира – моя младшая сестра, которой недавно исполнилось семь лет
- Заснувшие, - поправил папа, - заснут и не проснутся.
- Значит,  они умрут, - не унималась Мира.
- Что ж поделаешь, умрут, - согласился папа, - мы же кушаем мясо, а оно из курицы или овечки, которая умерла.
Все мы молчали, обдумывая эти сложные житейские вопросы, а папа продолжал:
- В детстве мы, ребятишки любили ловить рыбу на удочку. Речка Битюг прямо за огородом нашего дома бежала. Рано утром встанем и бегом туда. К завтраку уже ваша бабушка пескарей да чебаков нажарит. Свеженькая рыбка  вкусная. А лучше всех готовили рыбу монахи. В пост им нельзя мясо кушать, вот они и готовили жареных карасей в сметане.
Мы все представили, как, наверное, это вкусно: пальчики оближешь.
- Хочу жареных карасей в сметане! – заканючила Мира.
- Я тоже не против, - поддержала ее Леля.
Про меня и говорить нечего. Жареная рыба мое любимое блюдо. Правда, меня сильно заинтересовал аквариум, где плавает рыба.
- Ладно, куплю я вам этих карасей, - пообещала мама. – Вот управлюсь по дому и схожу в этот магазин.
И мы стали ждать и заодно вспоминать, что знали про карасей. Вспомнили поговорку: «На то и щука в пруду, чтобы карась не дремал». Вот какой карась ленивый и толстый. Лежит себе на дне, травку водяную кушает. От того, наверное, и такой вкусный. Такой, как в присказке:
- Вкусный, вкусный!
- А ты сам едал?
- Сам не едал, мой дядя видал, как барин едал».
Вот и мы, сами не пробовали, но  верили: раз монахам вкусно, то и нам понравится.
Дело происходило то ли в 1946, то ли в 47 году, а надо сказать, что страна пережила два голодных послевоенных года и тема еды была все еще очень актуальной.
И вот мама принесла из магазина четырех небольших рыбок. Какие они широкие и толстенькие, эти караси!
- Сейчас помою, а потом буду чистить чешую, - сказала мама и опустила карасей в таз с водой.
- Они снулые? – спросила Мира.
- Снулые, снулые, - отговорилась мама, не отрываясь от работы.
-А мне кажется, что они на меня смотрят, - не унималась Мира, - глаза у них как живые.
- Не говори глупости, - сказала мама, моя рыбу, и вдруг негромко вскрикнула:
- Ой,  что это? Мне показалось, что рыба толкнула меня боком!
Не успела она договорить, как один из карасей вдруг изогнулся и ударил хвостом по воде, да так, что обрызгал маму.
- Ожили, ожили! – завопили мы, перебивая друг друга, – караси проснулись и ожили!
- Что же теперь делать? – растерялась мама. – Не стану же я ее живьемпотрошить.
Мы все стояли потрясенные, живую рыбу видели впервые в жизни, а тут еще и воскрешение из мертвых.Первой опомнилась Леля.
- Мама, ты что, будешь убивать живое существо?
- Здрасьте! - мама возмутилась не меньше Лели, - а зачем же я ее покупала? В игрушки, что ли играть? Сами ведь просили: – Карася, карася, хотим карася!
- Они же тоже жить хотят, - робко вступила в разговор Мира. – Пусть себе живут, а мы как-нибудь обойдемся без них.
- Живут, живут! – мама не могла себя сдержать. – Где же им жить? В Поганке что ли, где курице воды по колено!
Я стоял молча, и во мне боролись два желания:  с одной стороны хорошо бы полакомиться жареным карасем, с другой: а как бы здорово было, чтобы караси жили у нас дома. Об аквариуме я даже мечтать не мог, а так бы хотелось его иметь!
- Можно пока пустить их в бочку, - пришла мне в голову мысль, хотя было еще и другое решение:  снова усыпить рыб.
- А что потом? – не унималась мама, - ни реки порядочной, ни даже пруда в Алма-Ате нет. И чем я должна кормить вас, что отец скажет?
- Папа не заругается, - уверенно сказала Мира, - он добрый.
- Добрый, добрый, - передразнила мама, - все вы слишком добрые, а кушать все равно хотите, я в этом участия не принимаю.
Карасей мы запустили в деревянную кадушку с дождевой водой, и караси сразу ушли в глубину, на дно.
- Спрятались, - радостно отметила Мира, - вот, наверное, обрадовались, что не попали на сковородку.
Папа, придя с работы, долго смеялся рассказу матери, а потом спросил:
- А что же они у вас будут кушать? Голодным сидеть не сладко, надо им туда хотя бы травы нарвать.
А мы все и забыли, что рыбам тоже еда нужна.
С этим делом кончили, травы напихали, а потом стали думать, куда же их выпустить, где пристроить, чтобы они могли нормально жить.  Про пруды Комсомольские и Приютские в окрестностях Алма-Аты мы слышали, но никто, даже папа, не знал где они, и как туда добраться. Пруд в парке Казенок, как его называли, отвергли сразу – там вода грязная и рыба там не живет.
- А Молочка, - вспомнил я, - хоть и далеко, зато там карасям будет хорошо. Чистая вода, травяные дебри по берегам. Самое то, что надо карасям.
Молочка – это пруды за Тастаком. Край света, зато до Тастака ходит трамвай номер 4. А потом еще пешком надо километра три идти.
Везли вдвоем с Лелей, по очереди несли бидон с водой и карасями. Выпущенные в пруд, караси деловито, будто всегда тут жили, раздвинули камыши у берега и, не торопясь уплыли подальше от берега, от людей.
- Вот уже теперь есть им, что рассказать о своих приключениях другим ребятам, - высказалась Леля.
- О том, как не попадаться на удочку, - добавил я.
Счастливого вам пути, карасики!
Потом уж все мы долго вспоминали про тот случай. Мама как скажет нам:
– Ну что, хотите карасей в сметане?
А мы все дружно смеемся.

                ЗАКЛИНАТЕЛЬ ЗМЕЙ
У нас в классе был один мальчик - Витька Жигалин,  весельчак и шутник. Он так умел корчить рожицы, что все ребята покатывались  со смеху. Стоит учительница, пишет текст на доске, то есть спиной к классу, а Витька начинает делать свои ужимки и кривляния. Все хохочут, а учительница обижается и думает, что смеются над нею. Обернется – что такое? Все сидят с серъезными лицами, и ни к кому не придерешься. И так по нескольку раз. Наверное, этому Витьке надо было работать в цирке  клоуном. А может он им и стал?
Я как-то встретил Витьку на своей улице.
- Знаешь, кто у меня сидит под рубашкой? – таинственно заявил он. – Вот смотри!
Он расстегнул ворот, и я с ужасом увидел у него на груди зеленоватого цвета, в разводах, змею.
- Я заклинатель змей, - с гордостью сообщил Витька. – Видишь, меня змея не трогает, не кусает, а ты попробуй, подставь руку – укусит сразу. Ну, что, давай, попробуй! – настаивал он. – Тогда возьми, пошевели её палкой, если боишься рукой.
Я взял обломок ветки и поднес к голове змеи. Она зашипела и, злобно сделав выпад, вцепилась в палку.
- Вот видишь, а меня не трогает, - гордо похвалился Витька, а потом снисходительно пояснил: – Ладно уж, расскажу секрет. Эта змея вовсе не ядовитая, хотя и бывает злой. Называется полозом.
Моя сестренка Мира стояла рядом и со страхом смотрела на всю эту сцену, хотя и не произнесла ни слова. Вечером она спросила папу:
- А правда, что поползень не кусается?
- Кто-кто? – переспросил папа и рассмеялся, – поползень – это птичка такая. Ее так прозвали от того, что она ползает по стволам деревьев, собирая в трещинках коры личинки насекомых. Даже может вниз головой лазить.
- Ах, полоз! – догадался он. - Да, полоз безобидная змея. Хотя и  кидается, а яда-то у нее нет. Так что никакого фокуса у вашего Витьки нет.

                СКАКУНОВСКИЙ САД

- Отец арендовал Скакуновский сад, - как-то вечером объявила мать, – завтра будете пасти там коз.
Новость пришлась нам с сестрой по душе. Соседский сад давно манил голосами птиц и дебрями почти настоящего леса. Да и надоело гонять нашу однорогую козу Шурку и ее строптивого сынкаБорьку по берегу Поганки в поисках хотя бы мало-мальски пригодного  пастбища. Всюду съедобная травка была сострижена до самой земли пасущейся скотиной. У соседей же хозяева свой сад давно забросили, и, как говорила мать, зачем старикам такая охальшина. Стоит им вовсе без надобности.
В зеленой изгороди мы проделали лаз-окно в новый незнакомый мир. Едва протоптанная, заросшая бурьяном тропинка вьется вдоль оврага. Кусты смородины, малины, колючие ветви боярки под сенью яблонь, слив и терна. Пахучий хмель вьется по ветвям, добираясь до макушек самой высокой груши. Почти тугай, где надо продираться сквозь заросли, чтобы пересечь из края в край сад, занявший едва ли не половину квартала
- В этом овраге когда-то бежала наша Поганка, - догадалась Леля. – Может сто или тысячу лет назад.
- Ну, ты и скажешь! – недоверчиво отозвался я. – В речке камни, валуны, галька, а здесь одна земля и никакой воды. Даже родника нет.
- Была, да ушла. Река переменила русло.
Леля карагачевым прутом стеганула Шурку, приноровившуюся объедать орешник.
- Ты разве не видел, что этот овраг продолжается вдоль улицы Гончарной. Сам на санках катался с бугра на Октябрьской, а на Советской горке еще выше. Это все старый берег реки.
Это верно. Катишься, даже дух захватывает. Это я думаю про себя, а Леле не говорю.
- Теперь все русло заросло, в таком саду и заблудиться можно, а уж если козы разбредутся, то и не найдешь.
- Ну уж и не найдешь! – хвастливо возразил я, – я в этом саду в один миг обойду все уголки. От меня не спрячешься.
- А вот не слабо прийти сюда ночью, - не сдавалась сестра. – Небось, побоишься темноты. Кто его знает, кто тут бродит по ночам.
- Не только приду, но и переночую! – ляпнул я, а сестра тут же ухватилась:
 – Вот и попробуй, посмотрю я, какой ты храбрый.
Слово не воробей, а эта вредная Лелька не отступает, нахвалился на свою голову – надо выполнять. Гамак мы вдвоем натягивали под старой яблоней.
- А хорошо тут, - с ехидцей, а может и искренне говорила сестра, - наверное, ночью соловей будет петь, красиво. Жаль, не растет  тут душистый табачок, ночью он так хорошо пахнет.
Днем-то думать о предстоящей ночевке было вовсе не страшно. Да и что могло угрожать? Уж не Леший же и не Баба Яга. И уж тем более не зверь и не птица. Бабка Скакуниха рассказывала, что в былые времена в сад забегали зайцы, колючие ежики шарашились в траве. Но это раньше, а сейчас разве что черепаха приползет и то теперь это редкость. Даже фазанов давно не стало в городе.
Сумрак медленно опускался на сад. Перемигиваясь, на темном небе между макушками деревьев зажглись звезды. Затихли голоса и все звуки во дворе у соседей. Слышно было, как хлопнула  дверь нашего дома. Сквозь зелень едва проглядывал огонек в окне нашей кухни, а света из горницы мне и вовсе не видать. Там уютно, покойно. Все сидят за столом, беседуют, а я тут как волк один. Чувство заброшенности и одиночества охватило меня. Вертелась одна-единственная мысль :«И зачем я все это затеял? Всё это Лёлька виновата. Теперь вот из-за неё отдувайся».
И так меня потянуло на  террасу, на свой уютный топчан! Там все свое, крыша над головой, хоть и не стены, а все же своя веранда. К тому же там все привычно, под боком родители, даже и  кот, не чужой, а свой, Васька.
«Кью… кью…», - меланхолично и грустно все повторяла одно и то же  незнакомая мне птица. «Кью-кью»,  - откликается ей другая. Звуки мягкие, не злые, даже добрые, а мне все равно страшно.
И эти шорохи неясные, глухие, таинственные   и пугающие. Острожные, крадущиеся шаги. Кто бродит, кто пробирается сквозь дебри? Я вглядываюсь в черные тени кустов, они кажутся притаившимися чудищами невероятно больших размеров. Да, точно, они шевелятся, ползут, подбираясь ко мне все ближе и ближе. Они тянут ко мне свои длинные лапы, я прислушиваюсь, вглядываюсь в темноту, готовый удрать в любую минуту.
Вдруг резкий, пронзительный вопль прорезал тишину ночи, заставив меня вздрогнуть, хотя я сразу понял, что это дерутся коты. Вот,чертяки, шуганул бы я вас! А спать страсть, как хочется. Но что это? Я вглядываюсь в темноту и вижу две фигуры, пробирающиеся по саду. Воры! – я пугаюсь и, соскочив с гамака, бросаюсь вон из сада.
Огибая кусты и деревья, мчусь через заросли бурьяна, ныряю в чернеющий лаз пролома в изгороди. Мысль одна – успею ли добежать до двери и не заперли ли ее родители изнутри на крючок? Вот уже скачу через свой сад, а кто-то большой, черный,  лохматый и страшный гонится за мной по пятам. Взбегаю на ступеньки веранды, хватаюсь за дверь. О, чудо! Я спасен! Дверь не заперта, это отец предусмотрительно оставил её для меня открытой. Захлопываю за собой массивную дверь, другой рукой нащупываю кованый, железный крючок, набрасываю его на петлю. Все, я спасен! Уж здесь-то меня не достать! Стою, тяжело дыша от бега, и… просыпаюсь в холодном поту. Значит, все это был сон. Как хорошо, что не наяву!
Ночь на исходе. Поют петухи, на востоке светлеет заря. Веет прохладный ветерок – утренний бриз с гор.
Мычит корова в хлеву у Яновцев, где-то, хрипя и задыхаясь, заревел ишак. А со стороны завода Кирова слышны знакомые звуки: – «пых-пых-пых!» Это паровой молот в  кузне работает. Днем-то его не слышно, а по ночам будто рядом. И так легко и даже весело стало, и я заснул. Проснулся от того, что солнце бьет прямо в лицо. А Леля уже и коз гонит.
- Ну и заспался, однако, ты, - говорит она, - уже девятый час, а ты все дрыхнешь. Ох, и вредная эта Лёля! Она-то сама без страхов отоспалась в комнате, не то что я натерпелся ночных кошмаров!

                ВОРИШКУ ПОЙМАЛИ!
Вечером, засыпая, сквозь сон слышу, как  мать рассказывает отцу:
 – Повадился кто-то ходить на наш огород. Картошку копает. Не пойму, ночами,наверное. И картошка-то не выросла, так только портит. Думаю, это с цыганского табора, что на Поганке стоят.
- Кто его знает, - негромко отвечал отец. – Не пойман не вор. Не будешь же караулить по ночам.
- Как не будем, мы будем! – у меня сон как рукой сняло. – С Лелей на крыше сарая будем спать. Оттуда огород как на ладони.
- Ну, ты герой, – рассмеялся отец .– Не детское это дело, хотя все это мелочи. Подумаешь, несколько лунок  выкопали. Ребятня, скорее всего, балуется.
Но у меня уже созрел план. Сейчас жара, даже мама жалуется на зной и духотищу. Особенно по ночам, спать невозможно. Плохо помогает даже то, что вместо кроватей стелем постели на полу. Мы же с Лелей придумали спать на крыше сарая. Она плоская, деревянная. Лежишь на спине – все небо перед глазами. Звезд там – миллионы. Сверкают, перемигиваются, а нет-нет какая-нибудь сиганёт, искоркой прочертив небо.
Леля даже стихотворение Ломоносова знает на этот счет.
«Открылась  бездна звезд полна,
Звездам счета нет, бездне – дна».
Язык старинный, корявый, а как точно сказано и как раз про наш случай.
С вечера крыша горячая от солнца, а к утру благодать. Никакой жары и прохлада с гор идет такая, что надо одеяло на себя натягивать.
- А для воров мы камни заготовили, будем швырять, пугать их.
Это я отцу говорю. А мама мне:
- Как бы вас самих не стянули. По вашей же стремянке наверх заберутся. Что вы делать будете, воры-то не пожалеют?
- Не стянут, мы стремянку за собой на крышу утянем.
Леля была не прочь, мы на крыше не раз спать укладывались.
На свежем воздухе хорошо сон идет, где уж тут вставать. Все же под утро слышу писклявый Лелин голос:
- А ну, кто там! Сейчас же уходите!
Не-ет, не так надо! Разве может девчонка напугать! Про сон я сразу как-то забыл.
- Эге-гей! Ату их, спускай собак!
Мы расшвыряли в темноту все припасенные камни, а был ли кто на огороде, так и не узнали. Через несколько дней отец спрашивает:
- Ну как там наши караульщики? Поймали кого?
- Слава богу, сами целы – отвечала мама. – Но на огороде пока никто больше не шалит.
- А я сегодня поймал одного воришку.
Папа лукаво посмотрел на нас, а на лице улыбка.
- Что же ты, в милицию его сдал?
- Какая милиция, там мальчонка лет 9 кочан кукурузы выламывал. Видно, что голодный.
- Ну и что ты с ним сделал? – полюбопытствовала мама и тоже без всякой злобы на воришку.
- Отпустил и сказал, чтобы приходил к нам домой яблок набрать. Сливами у нас весь сад усыпан, пропадают почем зря.
Ну и ну! Вот так покараулили, вот так поймали вора! Еще и домой пригласили. Вся охота караулить огород пропала, но на крыше спать мы не отказались. Даже мама как-то нам составила компанию. Втроем еще интересней. Мама у нас как-то и купаться ездила наМолочку – пруд за Тастаком. Все вместе плескались, и мама даже озорной была.
Я уже и забыл ту историю, а как-то мама говорит:
- Иди, там мальчишка пришел, тебя спрашивает. Тот самый, что на огород лазил. Цыганенок, черненький, как раз тебе ровесником будет.
И верно, цыганенок. Даже кучерявый. Я спросил
- Тебя как звать?
- Рома.
Говорит бойко и протягивает мне альчик. Это баранья косточка для игры.Асык.  Шикарная бита, залитая свинцом. С таким альчиком можно хоть кого обыграть. Настоящее сокровище для пацана. Ромка потом часто приходил, и мы с ним много играли, пока его табор не снялся и не уехал в теплые края на зиму.

ГЕНЕРАЛЬСКИЙ ДУБ
 Рассказы, больше похожие на легенды, о каком-то необыкновенном дубе-великане я слышал не раз.Тетушка Агафья, наша соседка, говорила, что  посадил его сам генерал Колпаковский, который и основал город Верный, позже переименованный в Алма-Ату.
-С него и началось озеленение города, – уверяла Агафья, сама коренная верненка, хорошо помнившая жизнь еще до революции. – Он лично ходил и смотрел, кто и как посадил деревья у своего дома, а если дерево засыхало от плохого ухода, того хозяина крепко штрафовали.
- А где же тот дуб? – спрашивал папа. – Интересно было бы на него посмотреть.
- Это проще простого, - отвечала Агафья, - дуб этот растет рядом с Казенным садом на Садовых участках за Малой Алматинкой. Кое-как догадались, что сад – это Парк культуры, а садовые участки – городской район за речкой Малой Алматинкой. А вскоре папа разузнал и точный адрес – это на улице Грушевой между улицами Кирова и Калинина.
- Надо же, - удивлялся папа, ходим рядом на огороды и до сих пор не знали про этот дуб. Говорят, городские власти даже ставили часового охранять этот дуб, чтобы его не срубили на дрова.
Дуб мы увидели еще издалека. Да, действительно это великан. Наверное, надо не меньше трех человек, чтобы руками обхватить его ствол, а крона такая, что в ее тени его, пожалуй, может укрыться человек сто.
Пока мы разглядывали дерево и удивлялись, из соседнего дома вышел старик.
- Вижу, что интересуетесь нашим дубом, - начал он, явно  хотевшийс нами поговорить. – Такого большого дуба вы больше не найдете не только в Алма-Ате, но и во всем Семиречье.
- Говорят, его посадил сам генерал Колпаковский, - довольно неуверенно спросил папа.
- Колпаковский? Э-э, нет. Городу скоро будет всего сто лет, а этому дубу лет 200-250. Хотя и не мешало бы его так назвать. Как вы знаете, дубы никогда не росли не только в Семиречье, но и во всей Средней Азии. И вот Колпаковский выписал из России мешок  желудей и сам лично распределял их по всем селениям и казачьим станицам.
Так появились молоденькие дубки, а откуда взялся этот старый дуб – никто не знает.
- Может, какие-то купцы привезли с караваном товаров? – предположил папа. – Что стоит прихватить с родины несколько желудей.
- Вполне возможно – согласился старик, - и я бы назвал это чемпионское дерево  дубом Пугасова. Ведь здесь, где мы сейчас стоим, находилась усадьба этого знаменитого купца. А вот и его дом, - старик показал на большой одноэтажный дом.
- Да мы слышали про этого купца, – отозвался папа. – И мост его имени на Кирова все знают и магазин, что на берегу Алматинки.
- Да, мост тот действительно Пугасовским зовут, отозвался на это наш собеседник, - только настоящий мост Пугасова стоял вот здесь неподалеку. Понятно, что купец поставил его напротив своего дома. Его уж давно нет. А был он деревянным и совсем небольшим.
Давно все это было. Может быть, в 1944 или в 1945 году. С тех пор прошло очень много лет, но дуб тот все стоит,  хотя и сильно постарел и его догоняют более молодые деревья, растущие по всему  старому Алматы. Одряхлел этот дуб, совсе стариком стал, да еще и больным. У него обломилась верхушка, и в образовавшееся дупло льется дождевая вода. Там поселился грибок – смертельное заболевание дерева и живьем  хочет пожрать подряхлевшего ветерана. А хочется, чтобы дуб продолжал жить и радовать алматинцев своим величественным видом.

ОРЕХОВЫЙ САД
- Очень хочется мне познакомиться с одним удивительным человеком, – как-то сказал в разговоре с матерью отец. – Представляешь, пытается у нас в Алма-Ате разводить грецкие орехи. Никогда они здесь не росли, а он верит, что можно  их приучить к здешнему климату и что в Алма-Ате со временем будут сады из этого ореха.
- А родина-то у них где, в Греции?  - спросила мать. – Там, наверное, гораздо теплее.
- Что в Греции они растут – это верно, также как и то, что  там теплее. А вообще-то, ученые предполагают, что родина  грецких орехов Средняя Азия:юг Киргизии, горы Узбекистана. Там действительно гораздо теплее, чем в Алма-Ате. А фамилия этого человека Шайдуров, - продолжил отец, и живет он  в Глубокой Щели за Веригиной горой, там, где мы ходим на огород.
- Что ж, мы будем мешать  занятому человеку, – сказала мать, - тем более, что и сами всегда спешим.
- Ну, ради такого дела  пол часа потратить не жалко, – возразил отец.
Отец любил сад и интересовался этим делом, хотя свободного времени у него было немного.
И вот утром очередного воскресного дня мы стучимся в ветхую калитку заросшего сада, где в глубине травяных дебрей виднеется неказистая хижина.
 - Да, проходите, проходите смелее, - слышим мы скрипучий голос человека, одетого в рубище серого цвета. – Калитка у меня так, только для видимости, да и забора, как видите, нет. Люди добрые заходят свободно, кто пожелает. У меня ни от кого секретов нет. Живем как отшельники вдвоем с хозяйкой. Питаемся, чем бог послал со своего огородика. Да вот еще куры да козы.
- Интересуетесь разведением орехов? Пытаюсь. Пытаюсь разводить и верю, что приживутся. Без веры нельзя жить.
- И есть уже результаты? – спрашивал отец,  пока мы с интересом рассматривали незнакомые нам деревья с роскошной кроной и огромными листьями.
- А вы присмотритесь получше, - советовал хозяин, - видите зеленые шарики в  листве? Это и есть те самые  орехи, что мы привыкли видеть в костяной оболочке. Они мастера прятаться среди листьев – эти зародыши любимых всеми грецких  плодов.
Вячеслав Иванович говорил об орехах так, будто  это его собственные дети.
- Ну и как, вызревают? – продолжал допытываться отец.
-Вызревать-то вызревают, - отвечал Шайдуров, - хотя иной год и не хватает для них нашего алматинского лета, а значит и тепла. Тут у меня проблема оказалась вдругом – очень толстокорые пока получаются плоды. То есть орехи. Молотком приходится разбивать, да и само ядрышко с трудом выковыриваешь. Оно и понятно – дерево пытается защититься от холода толстой шкурой.
- Может, сорт такой  неудачный?
Отец вертел в руках расколотый плод ореха
- Да, действительно, и сам плод, то есть съедобная часть, меньше обычной.
- В том то и дело и, похоже, чем холоднее, тем кора толще, – делился Шайдуров. – Я пробовал высаживать деревья в горах выше, там кора образуется еще мощнее и крепче. В общем, броня от мороза. А что касается семян, то мне привозили с северного Кавказа самые лучшие сорта. А здесь они вырождаются.
- Тогда, может быть, надо сажать их ниже, например, на уровне Ташкентской аллеи, где теплее, – выдвинул свою мысль отец.
- Лето там действительно жарче, - согласился Шайдуров, - да вот беда: – и морозы зимой там бывают крепче, чем в горах. А это ореху противопоказано. В общем, надо экспериментировать. Вот и работаю, занимаюсь селекцией. Заново высеваю выбранные орехи с наиболее тонкой скорлупой. Результаты есть, вот только ждать приходится долго, ведь ореховое дерево начинает плодоносить только через 10, а то и через 12лет. Боюсь, что моей жизни не хватит, чтобы добиться нужных результатов.
Отец пожелал Шайдуровууспехов, и мы продолжили свой путь на огороды, делясь впечатлениями от увиденного и услышанного.
Какое благородное дело затеял этот Шайдуров, - не переставал восхищаться отец. – Уверен, что у него все получится.
- Да, жаль, что он сам-то вряд ли доживет до того, как в Алма-Ате всюду будут разводить ореховые сады, - поддержала его мама.
С тех пор, страшно сказать, прошло более 60 лет, и вот теперь я вижу ореховые деревья даже в городе, а сами орехи, выращенные в Алматы, причем хорошего качества и с тонкой скорлупой продают едва ли не на каждом углу. А вот о самом Шайдурове, замечательном человеке, которого в свое время считали чудаком и пустым мечтателем, к сожалению, почти забыли. А ведь надо бы о нем помнить, он это заслужил. Я же, когда вижу старушек, продающих орехи на улицах Алматы, вспоминаю тот ясный летний день и самого Шайдурова, стоящего под кроной впервые выращенного в Алма-Ате орехового дерева.
А совсем недавно увидел знакомое дерево не где-нибудь в Алматы, а в Зыряновске Восточно-казахстанской области. Здесь находится полюс холода в Казахстане, и морозы зимой достигают 45 градусов. Я даже не поверил своим глазам, но вот он и орех, упавший на землю. Я подобрал его и дома кое-как  разбил тяжелым молотком – такая у него оказалась крепкая и толстая оболочка. И ядрышко такое, что и говорить про него смешно: крохотное, запрятавшееся в извилинах сколупы. А само дерево выросло да такое красивое!

                РОГАТКА
Генку Чупрынина с Кордонной улицы я не очень любил. Не нравилось, что он забияка и на мой взгляд хулиганистый. Ходит сам растрепанный, лохмы на голове не стрижены, торчат во все стороны. Генка этот мастер стрельбы из рогатки.Где бы не сидел воробей, обязательно собьет.
В этот раз он встретил меня у нашего дома.
- Эй, Шурка, идем воробышат стрелять!
Одет как попало, видно, что немытый, а с ним малолетняя его сестренка Нюрка семенит.
- А ты куда сам-то идешь?
- На вашу Поганку. Наберем снарядов и айда на охоту.
Более меткого стрелка из рогатки в нашей округе не сыскать. Любого воробья даже на макушке дерева собьет. Мне, конечно, завидно. Я тоже пробую стрелять из рогатки, сам их делаю, но в воробья никогда не попадаю.
- А ты научишь, как метко бить?
- Вот беда, что тут учить, прицелился и… бах! Воробей в кармане.
Мы спустились с берега к речке. Галек тут  любого размера хоть пруд пруди, выбирай любую.
- Вот смотри, бери катышек кругленький, чуть только сплющенный, чтобы пальцами удобно держать.
- А ты что, Генка, в парикмахерскую не ходишь, зарос весь.
- Фи-ии! Подстригаться? Ха-ха! Это что, парикмахерше ни за что деньги отдавать? Мне мамка бесплатно чик-чик, и чуба нет. Вот тебе и пахер-махер!
- А воробышки тебе зачем?
- Как зачем! Мама ощиплет и супешниксварганит. Где его, мяса, достанешь? Дорого. Или курятины. А тут трех убил, и тот же цыпленок будет. Правда, Нюрка?
- Супа хочу, - заканючила чумазаяНюрка, - с мясом!
- Так вон же, смотри, на каждом тополе воробьи гомонятся. Ты чего, не бьешь?
- Так там же гнезда. Вишь, солома торчит. Значит, гнездо, а в нем воробышата. Мамку убьешь, а детки её как жить будут? Помрут ведь с голоду. Мне потом моя мамка спасибо не скажет, а то еще взбучку даст.  Не трожь деток. Ты Ваньку с Гончарной знаешь?
- Того, что в школу не ходит?
- Ну да. У него обувки зимой не было.
- Ну, знаю. А что?
Он ведь третьего дня с дерева упал. Полез гнёзда зорить и свалился. Ветка трах! Сломалась, а  он как грохнется! Вот страх-то был! Лежит, стонет, подняться не может. Отшиб все внутренности.
 – Ну и что потом?
- Приехала скорая, увезли.
- Да-а! Еще выживет ли? Я знаю, не лазь на тополь, ветви у него больно ломкие. Возьмешься за какую, а она хрусть! Как спичка ломается.
– То-то и оно, боженька его наказал. Не трогай маленьких!
- А голубя можно бить?
- А ты его видел, голубя-то? Где и есть,так все домашние. Дутыши, гладыши. Красавцы! У них хозяева есть, в голубятнях живут. Ага, вон, смотри, воробей сидит на карагаче.
Генка прицелился, стрельнул и воробей упал. Я взял его в руки. Он был тепленький, но уже не живой.
- И не жалко тебе, Генка?
- Жалко, жалко! - Передразнил Генка. - Жалко у пчелки. А мне жрать хочется. На, Нюрка, держи!
Та с готовностью и с видимым удовольствием взяла и деловито положила птичку к себе в карман.
- А ворону сбить можешь?
- Иш, чего захотел! У вороны перо крепкое. Непробиваемое, как броня. Рогаткой её не возьмешь, катышек отскакивает и ей никакого вреда.
Несколько раз Генка промахивался, но все же трех воробьев добыл, и на этом охота закончилась. Я тоже стрелял, но не попал ни разу.  А мне так хотелось добыть дичь! Во мне проснулся охотничий азарт. Унылый, презирая себя за неумелость, я поплелся домой и тут увидел сидящих на проводах ласточек. Они сидели как ноты на расчерченных линиях в моей музыкальной тетрадке, и весело чирикали.   Наверное, это были совсем молоденькие птички, недавно вылетевшие из гнезда. О том, что ласточек убивать нельзя я знал, но охотничий азарт пересилил. Я докажу, что могу стрелять не хуже Генки. Я подкрался поближе, прицелился. Бах! Спустил резинку и вдруг к своему удивлению увидел, что ласточка упала. Я подобрал её. Она трепыхнулась и... умерла. И тут я опомнился. Горечь, запоздалый стыд и раскаяние овладело мной. Что я наделал! Зачем я убил птичку! Она так весело распевала, а я непонятно зачем её убил! Ведь она мне совсем не нужна!
Я оглянулся вокруг: не видел ли кто моё преступление? Нигде никого. Я торопливо пошел в сад, выкопал ямку и похоронил ласточку. После этого рогатка мне стала противной, будто виновата она, а не сам я. Интерес я к ней потерял и вскоре о ней позабыл.

                НОЧНЫЕ ГОЛОСА
Набегаешься за день босиком по улице – все костяшки на пальцах ног сбиты в кровь, к вечеру так уморишься, что хочется тут же бухнуться в кровать. Глаза слипаюся, не знаешь, как побороть сон, а тут мать:
 – А ноги мыть кто будет! Марш сейчас же! Вода в ведре, бери таз и мыло! Все ноги в цыпках, три как следует!
Пока умывался, сон куда-то пропал. Лежу на топчане на веранде, слушаю ночные звуки. Днем-то ничего не слышно, кроме рева ишаков, криков петухов и блеяния козы, а тут все другое. В ночной тишине слышу, как на  Поганке хором поют жабы и вдруг явственно подает голос завод Кирова.
«Пых-пых-пых!» – стучит молот в заводской кузне. Ему откликается гудком паровоз, то ли на самом заводе, то ли на вокзале.
Да в городе ночная жизнь совсем другая, нежели днем. То коты взвизгнут истеричным голосом, то меланхолически кричит ночная птичка со стороны скакуновского сада.
«Сплю – сплю», - повторяет она, да так грустно и жалобно, что хочется пойти и успокоить ее и пожалеть. И что она все повторяет одно и то же. Раз уж хочешь спать, так и  спи, кто тебе мешает?
- Это сплюшка, такая совушка, маленькая, со скворца ростом, - говорит тетя Фима – Так она ласково кричит и сама такая милая! У нас в деревне, где я жила в детстве, сов не очень-то жаловали, называя чертовми бабушками, а сплюшку ласковозорькой величали. Хотя какая зорька, когда тюкает глубокой ночью.
Милая-то милая, но хищник. Как-то маленькая совка чуть не залетела к нам на веранду, гоняясь за ночной бабочкой. Мелькнула белым метеором в свете электрической лампы и исчезла. Вот  бы найти её у гнезда да как следует разглядеть!
- Ищи дупло в старом дереве, если найдешь, там она и живет, – посоветовала тетка.
Я искал, но так и не нашел. Зато встретил странную птицу. Затаившись, она  сидела истуканом на ветке и своим серовато-пестрым оперением напоминала сухой сучок.
«Живая или неживая?» - подумал я, но в этот момент она открыла большие желтые глаза и бесшумно взлетела.
«Сплюшка», - догадался я. Бросился за ней вдогонку, но где там, разве найдешь!
В июле смолкли все птицы и даже жабы, но запели… кузнечики и сверчки. И пение их мелодичное и нежное было ничуть не хуже, чем у жаб и сплюшки и также убаюкивало.
Я лежу, глядя в небо, усыпанное звездами, а с макушки стройного тополя несется нескончаемое пение, ласкающее слух. Каков же он, этот невидимый певец? Как-то моя сестренка Мира, жалеючи, принесла большого зеленого кузнечика, у которого отпала большая ножка.Вскоре о нем забыли, а он поздним вечером вдруг застрекотал, запел, точь-в-точь, как тот музыкант на дереве. Так для меня открылась тайна ночного певца, такого маленького и незаметного, но создающего приятную атмосферу романтической ночи.
Эти кузнечики наслаждали слух все ночи, пока стояло тепло и лишь к октябрю все смолкло.
 
                АКТЮЗ
Актюз - это рудник в горах Киргизии, почти на границе с Казахстаном. Шуркин отец проводил там геодезические работы и каждое лето на месяц - полтора брал с собой Шурку. Шурка очень любил эти поездки и жизнь в лагере, в палатках высоко в горах. Особенно запомнилась первая поездка в 1947 году.
Ехали степью в открытом грузовике. В кузове стояла бочка с бензином, ведь по пути тогда не было никаких заправок. Да и дороги на Фрунзе (ныне Бишкек) почти не существовало. Шофер ехал почти наугад по пыльным степным проселкам, сбивался с пути, петлял. Шлейф пыли, как черное облако оставался позади грузовика.
Степь поразила Шурку, и за два дня пути он так и не смог отвести от нее взгляда. Отец и его сотрудники дремали, а Шурка все глядел, жадно вдыхая воздух, пахнущий степными травами, смотрел, как волнуется на ветру ковыль, в голубом небе парят орлы, слушал свист ветра и стрекот кузнечиков.
Вон там пробежал суслик, с каркающим хриплым криком с обрыва поднялась ярко-голубая птица, а ободранная, с линяющей шерстью, лисица мчится во весь опор подальше от автомобиля.
Горы по-прежнему стеной стояли все время рядом, но теперь на вершинах уже не белел снег, да и сами вершины из зазубренных пиков превратились в округлые, зеленые холмы.
Солнце палило немилосердно, но в открытом кузове грузовика ветер уносил жар пустыни и холодил тело под раздувающимся колоколом рубашки.
На ночь остановились в крохотном казахском ауле, к боку которого прилепилась густая карагачевая роща. Тысячная стая воробьев гомонила в густейших кронах деревьев, и Шурке казалось, что птицы недовольны вторжением людей в их пернатое царство. Со стороны к роще подступали утлые земляные хижины, на плоских крышах которых росла трава, а стены по цвету не отличались от глинистых обрывов текущей рядом речушки.  Заглядывая голодными глазами, бродили поджарые, с втянутым животом худющие собаки. С удовольствием разминая затекшие члены, путники спустились на землю, еще горячую от недавнего дневного зноя.
- Оазис в степи – сказал Шуркин отец, - похоже, будто мы где-нибудь в Аравии.
– И добавил:
- А на самом деле в настоящем Казахстане, таком, каков он в действительности и есть.  Кстати, Алма-Ата ведь тоже оазис, только очень большой.
Шурка впервые слышал это слово «оазис», но оно ему почему-то очень понравилось, и он запомнил его навсегда.
Во тьме мерцали костры, теплый ночной ветерок приносил с собой то волнующе горький запах полыни из степи, то сладковатый аромат кизячного дымка. Шурка был в степи едва ли не впервые, но почему-то ему казалось, чтоон давно уже когда-то вдыхал этот тонкий аромат дымка, слышал и этот гомон птиц ишелест вольного, освежающего ветерка.
Утром зигзагами, называющимися серпантинами, поднялись на Курдайский перевал, по деревянному мосту переехали через пахнущую камышами и болотом реку Чу, а дальше дорога пошла мимо сплошных сел и садов, населенных украинцами. Хаты с соломенными крышами едва выглядывали из садов. То и дело встречались велосипедисты и женщины в косынках, собирающиена дороге конский навоз.
- На топливо, - пояснил отец, - высушат, получится кизяк. Горит лучше дров.
 Шурке все интересно. Чудно: навоз и вдруг дрова. Дома-то, в Алма-Ате топили саксаулом.
Проехали Фрунзе с хатами под камышовыми крышами, Токмак, Быстровку – столицу шоферов. Машина въехала в горы, и склоны ущелья эхом отразили гул автомобильного мотора. На склонах росли ели, шумела горная река, все было так же, как в окрестностях Алма-Аты.   Да и сам Актюз затерялся в отрогах тех же гор ЗаилийскогоАла-Тау, но с обратной стороны одного и того же гигантского хребта.
 Жили в горах, в большой общей палатке километрах в четырех от поселка. Днем она нагревалась и пахла сеном и еще какой-то особо душистой травой. Возможно, той, их которой было сделано само палаточное полотно.
Продукты завозили на лошадке по кличке «Дизель».
- Она смирная и добрая, - говорил конюх, представляя её. – Давай, Шура, садись, осваивай лошадиную технику.
Про лошадей и скачки на конях Шурка начитался в книжке «Всадник без головы». Хотя он никогда верхом на коня не садился, но покажет, что ничего не боится.Бодро подошел он к коню, однако стоило ему поставить ногу в стремя, как «добрая и смирная» лошадка повернула к нему голову, ощерила свои страшные желтые зубы и пребольно укусила за бедро.
- Ахты, язви тебя! – прикрикнул конюх, видевший эту сцену. – Вот ведь, зараза, понимает, чтомальчонка на неё садится. А ты по зубам его, по зубам! И садись посмелее, конь ведь хитрый, видит, что ты боишься.
По зубам Шурка, конечно, не собирался бить, но теперь был настороже, садясь на коня, глядел в оба, давая ему понять, что за себя постоит. И Дизель это понял, смирился. Постепенно и Дизель и Шурка друг к другу привыкли, и Шурка иногда даже пускал его в галоп.
По утрам в горах стояла звонкая, почти морозная тишина. Солнце долго не всходило из-за горы, а когда пробивалось, яркие лучи брызгали, едва не обжигая. Греясь на солнце, Шурка слушал чарующие звуки песни неведомой ему птицы. Она пела всегда в одно  время и на одном и том же месте - на диком корумнике - нагромождении свалившихся с горы камней. Вокруг стояли ели, строгие и торжественные и казалось, что и они слушают чудного певца. Птица умолкала, и начинался день, жаркий и сухой или дождливый, смотря по погоде.
А над лагерем километрах в пяти от палаток возвышался скалистый горный цирк, похожий на каменную корону. Между зубьями скал шлейфами каменных потоков спускались осыпи, кое-где прикрытые полосками не растаявшего снега. Сколько раз глядел на эту гору Шурка,  мечтая когда-нибудь  попасть на ее вершину. Но ведь на такие горы ходят только специально обученные альпинисты. И, наверное, они очень смелые эти люди, не боящиеся карабкаться по скалам или штурмовать ледяные стены.  Нет, Шурка не решится карабкаться на каменную стену – это опасно и страшно. А все-таки так хочется побывать на тех вершинах!

                ДРЕВНЯЯ ВЫРАБОТКА
С утра экспедиционный народ расходился по своим делам, а Шурка исследовал окрестности, собираясь сделать открытие.  Какое – он и сам не знал. А еще хорошо бы совершить подвиг. Например, кого-нибудь спасти. Или забраться на вершину скалы, что виднелась вдалеке и была точь-в-точь похожа на человеческую голову. На эту скалу все обращали внимание, очень уж она была необычна, и все называли её сфинксом. Сфинкс – это не только мифическое существо с головой человека, но еще и загадочное, хранящее в себе какую-то тайну. И вот же втемяшится в голову, что надо обязательно раскрыть эту тайну. Выбрав солнечный день, Шурка отправился в поход. Часа два пробирался он к сфинксу, сначала спустившись в долину, а потом карабкался по крутому травяному склону. Но чем ближе он подходил к сфинксу, тем все меньше каменная скала напоминала голову.  И никаких вблизи ни пирамид, ни древних курганов Шурка не увидел. Просто отдельно стоящая скала слегка округлой формы, вся в трещинах, выбоинах и сколах. «Выветрелая»,  как говорили геологи.
Да, это было неудача, но открытие все же состоялось. Под вершиной ближней к лагерю горы, среди кустарников Шурка обнаружил вход в каменную пещеру, явно сделанную руками человека. В скальной дыре почти вертикально спускающейся вниз, отчетливо прослеживались ступеньки. Более всего Шурку поразили стенки лаза, да и сами каменные ступеньки, отполированные едва ли не до блеска. Они шли на глубину примерно 7-10 метров, затем лаз превращался в горизонтальный ход, по которому можно было двигаться только согнувшись или на корточках, протирая коленки.  Шурка отлично понимал, что эта древняя выработка для добычи руды, ведь и сама экспедиция располагалась на рудном поле, и рядом находилась рудничная штольня с отвалами породы. Более того, Шурка научился находить в отвале рудные куски и не раз попадались ему тяжеленныекамни с металлическим блеском, называемые галенитом. И даже Шурке было понятно, что это почти чистый свинец, очень уж были тяжелы эти образцы, да и по блеску можно было сказать, что это металл. Один такой образец весил явно больше килограмма, и Шурка даже собирался забрать его с собой в Алма-Ату. Вот удивятся его друзья на улице! У кого еще такой есть!
- Этим древним выработкам более двух тысяч лет и называются они  чудскими, - пояснил Шуркин отец, когда пришел посмотреть старинную шахту. – А кто такие чудь, до сих пор даже ученые не могут толком объяснить. То ли древняя народность,  то ли профессия горняков-шахтеров в эпоху до нашей эры. Трудно себе представить, как древние шахтеры пробивали эти выработки, ведь у них ничего не было, кроме медных молотков. Возможно, нагревали скалу кострами, а потом обливали ледяной водой. В таких случаях камень может растрескиваться. Так и углублялись, пробиваясь к рудной жиле. А чаще шли прямо по этой жиле, иначе называемой рудной залежью.
А Нил Павлович, сотрудник экспедиции, добавил, рассказав, что когда заводчик Демидов более двух веков тому назад начинал свои горные разработки на Алтае, в такой же вот древней шахте нашли заваленного породой рабочего, вернее, его скелет, прикованный цепью к забою. И в мешочке, привязанном к поясу, была руда, богатая на золото.
- Да, вот смотрите, - вдруг оживился Нил Павлович, забой-то ведь здесь не кончается. Видите, завал. Это обвалилась порода с кровли, то есть с потолка. Если разобрать, то выработка пойдет дальше.
- Ну, этого мы делать не будем, - твердо сказал отец. – И ты, Шурик, не вздумай трогать эти камни, может все обрушиться и завалиться.
Шурку так поразил этот рассказ, что всю ночь после этого ему снился древний рудокоп, скелет с кайлой в руках и выработка, уходящая в глубину горы.
Каменнаязакопушка, как назвал отец древнюю выработку, не давала ему покоя. А что там дальше? Может, там лежат древние кайлушки, молотки,орудия, которыми шахтеры долбили горную породу. А то, бывает, стены разрисованы древним художником.Уж скелет-то вряд ли попадется, это очень уж редкий случай. Он еще и еще раз спускался со свечой в руках и осматривал завал. Слежавшийся за столетия, завал так уплотнился, что был почти как монолит. Шурка нашел на шахтном отвале обрезок буровой штанги и мог ковырять им, как ломиком. Камни с трудом поддавались, но надо было еще и куда-то их девать.
Наверное, Шурка бы не решился или не смог бы сделать задуманное. Но тут неожиданно из поселка поднялся в лагерь его новый знакомый и ровесник Генка. Он сразу загорелся Шуркиной затеей. Уж вдвоем-то они осилят каменную стенку! Шурка долбил, Генка вытаскивал породу наружу. Вечером отмывались в ручье, чтобы взрослые не заподозрили в запретной работе. К концу второго дня работы ломик провалился в пустоту. С замиранием сердца Шурка просунул в дыру рукус зажженой свечой. Темень и те же заглаженные стенки.  Расширив отверстие, с трудом протиснулся за завал. Узкий и низкий лаз продолжился метров десять и снова уперся в новый завал.
- Ну что там? – в нетерпении вопрошал Генка.
- Погоди, дай осмотреться! – не менее торопливо отвечал Шурка.
Не дожидаясь Шурки, Генка протиснулся тоже, и оба обшарили выработку. Нигде ничего, только холод подземелья, гнетущая тишина и сырость. Копаться более не хотелось. Вылезли наружу: как здесь хорошо!
Вечером по затертым штанам и особенно по грязным локтям и коленкам Шуркин отец все же догадался, чем занимались ребята.
-Ага, все же вы лазили в штольню, - заметил он, но не особенно сердясь. – Забыл предупредить, что в таких вот выработках любят прятаться змеи. Как, вам не попалась?
Слава богу, не попалась.
Шурка собирался продолжить раскопки на следующий год, но закопушка к тому времени попала в зону обрушения и оказалась за колючей проволокой. На её месте образовался провал, унесший так и не расрытую тайну древнего подземелья.

                ВАСЯ ЧЕЧЕН
Где-то в конце войны в городе появились чеченцы. Их боялись и ходили слухи о зарезанных ими людях, о том, что они всегда ходят с ножами. Чеченцы умели за себя постоять. Но один чеченец стоял особняком. Вася-великан, и о нем ходили легенды. Но что бы о нем ни говорили, все поминали его добрым словом. Почему – никто толком не знал, но его любили и им гордились. Самый большой человек в мире ростом 2 метра 34 сантиметра. Где еще такой есть? Нигде, только у нас в Алма-Ате. И Вася  этот полюбил Алма-Ату и никуда не хотел уезжать, даже в Москву, куда его приглашали. Еще бы! В баскетбольной команде, где он играл за Алма-Ату, все, даже противники, были ему по плечо, а то и до живота. Он играючи, складывал мячи в корзину противника, и ему не надо было для этого прыгать или бегать. В корзину он глядел свысока и все вокруг него вертелись как лилипуты перед Гуливером. Он стоял у корзины и складывал туда мячи, как грибы в лукошко. И хотя он мог любого прихлопнуть, как муху, он никогда никого не обижал и даже наоборот, покупал детишкам мороженое, всегда смеялся, и люди отвечали ему тем же. Конечно, ему не нравилось, что на него показывали пальцем.
- Глядите, вон Вася-чечен! Идемте, поговорим с ним, а может, и сфотографируемся вместе. Вася хмурился, но не показывал вида и никому не отказывал.
Ему, то ли подарили, то ли по блату продали «Москвича», и он раскатывал на нем по всему городу. Но вот беда – прокатить-то он никого не мог. Да и непонятно, как он сам помещался в крохотной машине. Эту задачу для меня разрешил один знакомый. Вася, чтобы залезть и ездить на Москвиче, снял переднее сидение и сидел на заднем, занимая всю кабину.
Бедный Вася, как ему тяжело жилось! Ни минуты покоя, куда бы ни шел, всюду за ним народ, иногда толпой. И глупые вопросы, на которые не хочется отвечать, но надо. И Вася терпел.
-Он долго не проживет, - говорили о нем люди. – Великаны долго не живут. Сердце такое же, как у всех, а тело огромное. И нагрузка на сердце двойная. В общем, оно так и вышло. Вася прожил что-то тридцать с небольшим.
Мне же запомнилась одна сценка. В сороковые, пятидесятые годы в большом дефиците была мука. Ее продавали только перед праздниками, и очередь за ней стояла огромная. Занимали ее еще с вечера, а чтобы не стоять всю ночь, очередников переписывали. Попросту номеровали, а номер писали на ладони химическим, трудносмываемым карандашом (вот ведь примета советского послевоенного времени!) Так как в руки давали только по одному кульку (1 кг), то приходили в магазин целыми семьями и бились в очереди до победного конца, часто с руганью, а то и с драками.
Вот в такой очереди стоял я перед магазином на Пугасовом мосту, что был у речки Малой Алматинки выше улицы Кирова. Запомнилась мне та картинка: стоят все, терпеливо дожидаясь своей очереди и вдруг подходит Вася-чечен со своей матерью. А мать у него была маленькая, сыну до живота, но зато толстая. Народ оживленно загалдел:
- Давай, Вася, проходи, не стесняйся. Как, пропустим Васю без очереди?
Толпа радостно откликнулась:
- Конечно, давай, Вася, бери. Ты у нас один такой в Алма-Ате. А мама твоя почему стоит, не подходит?
- Да, ладно, и на том спасибо.Я уж один возьму, – отвечал Вася, победно выходя с заветным кульком.
Толпа радостно комментировала это небольшое происшествие, а странная парочка – великан и полная старушка, не торопясь, удалялась по улице.

                ПУГАСОВКА И ГОЛОВНУШКА
В Алма-Ате 1940-1950 годов было много памятных мест, сохранивших свои старые названия. Стоило сказать:  «Купил на Пугасовке» или «Дают на Пугасовке» - и  сразу старожил знал, где это находится. Был там магазин и базарчик, а еще всем известный Пугасов мост, что через Малую Алматинку на улице Кирова. Откуда же произошли эти название? Что жил когда-то купец Пугасов, знали почти все, а вот о подробностях ничего. Наша соседка, добрая и говорливая старушка Лукерья Никодимовна Скакунова, прожившая всюжизнь и родившаяся в городе Верном, рассказывала: «Купец, да еще какой! Настоящий русский купчина, косая сажень в плечах, с большой бородой лопатой. Широкой натуры был человек. По праздникам детишкам конфеты разбрасывал, мужиков вином поил. А что Пугасов мост, так он не здесь стоял, а чуть выше. Купец его напротив своего дома поставил, и был он совсем маленьким. Это уж в совтское время поставили другой». Мост сделали другой, а народ название сохранил прежнее.
Или Каргалинский тракт, Копальский тракт. Где это и что такое? Алматинцу было понятно: Каргалинский тракт – это старинная, сохранившаяся еще с XIX века, дорога в села Каргалинку и Каменку. В советское время эта загородная дорога была замощена круглым булыжником и потому считалась хорошей, в отличие от обычных грунтовых, где автомобиль мог завязнуть в грязи. Эта дорога сохранилась и сейчас, теперь превратишись в городскую улицу Джандосова. Вот и ответ на вопрос: почему все улицы в Алма-Ате прямые (по крайней мере, в старой части города), а Джанждосова идет наискосяк? Да потому, что первоначально она не планировалась быть улицей. Просто проселочная дорога.
 То же и Кульджинский тракт, о котором и сейчас все знают и название его сохранилось. Когда-то по нему ездили в китайскую Кульджу. А вот  Копальский тракт – что это, где и почему так называется? Ныне это проспект Суюнбая, а раньше была дорога в Копал и дальше в Семипалатинск. Сейчас Копал  небольшое селение в стороне от главных дорог, а ведь раньше это был город, центр Копальского уезда. Но со временем дорогу провели в другом, более удобном месте, Копал захирел и о нем все забыли. Между прочим, Копал старше Алма-Аты на семь лет и основан он был в 1847 году. Здесь лечился Чокан Валиханов, не раз останавливался П. Семенов Тян-Шанский и многие другие знаменитые путешественники и ученые исследователи.
В годы войны пруд в Парке культуры и отдыха многие, особенно мальчишки,  по старинке называли Казенкой. Откуда произошло это название?  Дело в том, что Парк, кстати почти ровесник Алматы, раньше назывался Казенным садом, так как был заложен городскими властями. Тогда же  и образован пруд, за неимением других водоемов, долго пользовавшийся большой популярностью. Парк сменил название, а пруд по инерции еще долго помнили как «Казенный». Вот и стал он «Казёнкой».
Некоторые старожили Алматы до сих пор называют гору Кок-Тюбе Веригиной. Жил когда-то вблизи этой горы некто Веригин, разводил сады. Вот народ и прозвал гору вблизи его усадьбы Веригиной. Кстати, на картах эта гора называется Анучиной. Значит, не один Веригин тут жил, был еще какой-то Анучин.
А вот еще слово «щель». Широкая Щель, Глубокая Щель, Прямая Щель. Дело в том, что когда в эти края пришли русские люди, многие из них впервые увидели горы и ближайшие ущелья показались им узкими, как щели. Да и слово это ближе русскому языку, чем ущелье. Так это название и закрепилось. А ведь и верно, в некоторых ближних ущельицах, что на прилавках, речушки промыли такие глубокие и узкие овраги, что так и хочется сказать: щель.
Кстати, а что такое прилавок? Кажется, нет другого места, где бы предгорья назывались этим словом. Явно оно родилось в городе Верном. Вот заходишь в старый магазин и первое, что видишь впереди  - прилавок. Вот и в алматинских горах передовые, невысокие горки и назвали прилавками.
Ну, а Головнушка? Правда, сейчас это название подзабылось, но до 1970-х годов было в ходу. Издавно для снабжения города водой был прорыт Головной арык (он и теперь остался), а начинался он от «головы» на Малой Алматинкие. Когда-то там стояла большая трехэтажная мельница и запруда для отвода воды в этот главный арык города. Здесь кончался город и долго ютились разного рода забегаловки:пивнушки, ларьки с чебуреками и пирожками, за которыми на переменках бегали студенты подкрепиться. Рядом находился престижный Горный институт (на улице Достык). Да и из Сельхоза (Сельско-хозяйственный институт) и Ветеринарного, что уже стояли на Арычной улице (ныне Абая) тоже приходили. Так что место было широко известное и популярное, особенно среди молодежи.

                РАЗНОЦВЕТНЫЙ ХУДОЖНИК
- Видел разноцветного художника? – спросил меня товарищ по школе, - Хочешь, сходим, поговорим. Занятный человек.
 - Это тот чокнутый, что у оперного театра? Говорят он не в своем уме. То ли голова свихнулась, то ли притворяется клоуном.
Я не в первый раз слышал об этом странном человеке, что ходит по улицам Алма-Аты и сам встречал его в разноцветных лохмотьях, в развевающихся лоскутах ярких материй.
- Нет, тут все не так просто, - уверял меня товарищ.– И никакой он не сумасшедший. Просто не такой,  как все. Он это и не скрывает, что хочет от всех отличаться. К тому же художник, а они, все такие чудаки, любят покрасоваться. Вот, мол, я какой!
Встретить Калмыкова, так звали необычного художника, не представляло труда, стоило только побывать в районе оперного театра. Каждый день под вечер он  бродил по центральным улицам Алма-Аты, чаще всего с мольбертом или рулоном бумаги под мышкой. Обросший космами волос, с блуждающим и, как казалось мне, с горящими каким-то странным огнем глазами. Он шел суетливо, даже как-будто подпрыгивая и никого не замечал вокруг, хотя на него глазели, не скрывая своего любопытства и едва  не тыкали пальцем. Он был весь в себе, погружен в какие-то свои, никому неведомые мысли. Иногда он расставлял свой мольберт и начинал лихорадочно наносить на холст резкие мазки. Что там было изображено, трудно было понять. Какая-то мазня с такими же яркими красками, как и его разноцветная одежда, напоминающая оперения красочного попугая. Волосы его до плеч, нечесанные и нестриженные, развевались или висели клочьями. Вокруг собирались зеваки, все молча смотрели на работу художника и никто ничего не мог понять из нарисованного(написанного, как говорят художники). Иногда он отрывался от работы и, отступая на шаг, внимательно вглядывался в свое творение. Потом резко подскакивал и начинал бросать мазки с еще большим ожесточением, опять-таки не замечая толпы зевак вокруг себя. Почти всегда находилась какая-нибудь смелая девушка и робко спрашивала, что здесь нарисовано. Бывало, кто-нибудь, чаще пожилые мужчины, начинали поучать его, давать советыпереодеться в «нормальную» одежду.
Калмыков не обижался и начинал пространно объяснять.
- Обыденность – это скучно и пошло, - говорил он. – Мы живем, вообразив себе, что одни во вселенной. А  вселенная велика и разнообразна. Она красочна, как яркая радуга. И обитатели там не ходят в серых одеждах, они кричат своими нарядами о том, как эта вселенная прекрасна.
- А откуда вы все это знаете? – робко спрашивала девушка. – Никакие ученые об этом не говорят, и наука ничего не знает об инопланетянах.
- Хм, - ничего не знает. А откуда они это могут знать? У них нет воображения, и они ползают по земле, как тараканы, не желая даже напрячь своимысли и фантазию. Я же все это вижу, оно сидит во мне и мне хочется показать все это людям. Люди, смотрите, восхищайтесь, радуйтесь. Отриньтесь от будней и думайте о прекрасном. Мир разноцветен и ярок, а люди почему-то не хотят этого замечать.
- Как это здорово, - говорили одни, наслушавшись необычного художника.
- Он явно спятил, - говорили другие.
Некоторые открыто подсмеивались, детишки, бывало, бежали за ним следом, хватая за лоскуты, дразнили и обижали.
Давно ушел художник в мир иной и, кажется, что Алма-Ата потеряла что-то яркое и солнечное, и мир немного потускнел и поскучнел.


                «АМАНГЕЛЬДЫ»
Первый большой кинотеатр в Алма-Ате построили еще до войны на углу проспекта Сталина и Калинина. Назвали его «Алатау». Здесь была самая ухоженная часть города, примыкающая к тогдашнему Дому правительства. Помню, от трамвайной остановки  на Сталина, торопясь в кино,  мы всей семьей бежали по дорожкам сквера, занимавшего полтора квартала от  Главпочтамта  (сохранившееся доныне, это было одно из самых заметных зданий довоенной Алма-Аты) почти до Калинина, где стоял кинотеатр  (после войны сквер застроили, поставив здание консерватории). Там смотрели запомнившиеся на всю жизнь такие шедевры, как «Большой вальс», «Огни большого города», «Веселые ребята». После кино обычно шли в гости к дяде Мите (Дмитрий Дмитриевич Лухтанов), строившему тогда оперный театр и жившему в типичном верненском  домике через дорогу, как раз напротив кинотеатра (позже ТЮЗа).
Когда началась война  в здании кинотеатра разместилась эвакуированная из Ленинграда киностудия «Ленфильм». В конце войны усилиями очень энергичной и пробивной Наталии Сац (Она была известной всей стране создательницей первого в мире детского театра в Москве, а потом репрессирована) кинотеатр отдали под ТЮЗ. Здание перестроили по проекту известного архитектора, но крайне неудачно. Сказалось отсутствие опыта скульптурного оформления монументальных сооружений. Расположенные на главном фасаде фигуры Пушкина и Джамбула были явно не к месту и выглядели довольно карикатурно. Тем не менее, театр пользовался большой популярностью у алма-атинцев. О себе же могу сказать, что побывав на одном из представлений (Красная шапочка), я был страшно разочарован. И это можно понять, ведь отец водил нас почти на все оперные и балетные постановки в театре имени Абая. А тогда труппа там была очень сильной, и после музыкальных опер, смотреть на убогий спектакль было скучно.
Главным же кинотеатром города и тоже «Алатау» стало здание бывшего, еще дореволюционного коммерческого (купеческого) клуба. В 20-е годы там был тоже кинотеатр, называвшийся «Орион», потом казахский драмтеатр.
Этот кинотеатр, стоявший на улице Карла Маркса, на углу с Советской (наискосок от угла городского парка), сразу приобрел популярность.
Перед входом всегда царило оживление: кто-то перепродает по завышенной цене билетик, кто-то его ищет, другие стоят, лузгая подсолнечные семечки. Шелухой усеян грязный, затоптанный снег у каменного крыльца. В тесном фойе, освещенном ярким электрическим светом (дома-то теперь освещались в основном керосиновыми лампами), жарко и душно. На стенах наглядная агитация: плакаты, лозунги. Тут и карикатуры Кукрыниксы (Куприянов, Крылов, Соловьев), соревнующихся с Борисом Ефимовым и лозунги, отражающие события на фронте.  Широко освещался подвиг 28-ми гвардейцев-панфиловцев под Москвой, тиражировались слова политрука Клочкова, сказавшего слова:  «Велика Россия, а отступать некуда – позади Москва». Все горевали, глядя на фото в газете с замученной Зоей Космодемьянской и радовались победам. В углу фойе небольшая эстрада, где перед сеансами выступали артисты, как правило, приезжие, эвакуированные из Москвы.  Театральных подмостков не хватало, а артистов явный избыток. Звучал модный тогда ксилофон, скрипка. Конечно, вряд ли то были звезды (тогда и слова такого не существовало), пели и играли рядовые артисты. Когда в зале потухал свет, перед кинофильмом обязательно киножурнал с освещением событий на фронте или трудовых побед. Все смотрелось с захватывающим интересом, и каждый поход в кино был праздником. Начала сеанса ждали с замиранием сердца.
Как-то я поделился с отцом, что видел в городе артистку, которая играла в только что вышедшем фильме. Отец рассмеялся:
- Ты что не знаешь, ведь на экране не живые люди, а сфотографированные на кинопленку?
 Я и вправду как-то не задумывался над этим, и слова отца были для меня открытием. Тем не менее, я настаивал на своем, отец же сказал:
- Хорошо, я как-нибудь заведу тебя в кинобудку, и ты увидишь, что там никого нет кроме киномеханика.
Этот разговор почти забылся, но через некоторое время отец с удивлением и каким-то радостным возбуждением вдруг заявил: « Шурик, а ведь ты был прав. Сегодня я встретил ту самую артистку, о которой ты говорил. И не только она, вся московская киностудия сейчас вАлма-Ата (тогда слово Алма-Ата не склоняли). Их разместили в бывшем оперном театре на 8-го марта и Комсомольской».
 Из послевоенных  запомнились фильмы «Бемби», «Балерина», «Волшебное зерно», «Ходжа Насреддин». Не помню, сколько мне было лет: 9 или 10, но я уже ходил в кино с дружками. Как-то в «Алатау» со Славкой Крыловым смотрели «Амангельды». На экране скакали джигиты на конях, размахивая саблями. С горящими глазами что-то кричала, бушевала толпа, а вместе с нею приходили в возбуждение зрители, принимая происходящее на экране за действительность.
 - Вот здорово! – сказал Славка, когда загорелся свет и все двинулись к выходу. –  Хоть сто раз смотри и не надоест. - И вдруг предложил: - Давай еще раз посмотрим.
 – А как, - неуверенно отвечал я, - денег-то у нас на билеты нет.
– Это ничего, - уверил мой дружок, - спрячемся под стулья, а когда начнется сеанс, в темноте вылезем. Я уже не раз так делал со своим корешом Витькой. Ну как, согласен?
 – Согласен, - смалодушничал я, хотя большого желания снова смотреть одно и то же  вовсе не было. Что-то фальшивое уловил я в происходящем на экране.
Когда все вышли, мы спрятались под стульями. Время тянулось невыносимо долго. Дальше произошло то, чего опасался я и чего не ожидал мой друг. Гремя ведрами и швабрами, в зал зашли уборщицы, чтобы вымести кучи подсолнечной шелухи после зрителей. Мы замерли.
– А это еще кто тут спрятался! – прямо над нашими головами загремел голос. Ах хитрецы, чего захотели, безбилетники!  А вот сейчас сдадим вас в милицию! И нас с позором вытолкали на улицу.
 Из других кинотеатров можно отметить «Алма-Ата»  в городском парке и тоже в старом, еще дореволюционном здании бывшего Народного дома, был еще «Ударник» в бывшей Софийской церкви в Большой станице. Новых зданий кинотеатров в Алма-Ата не строилось.  Разве что появилась уютная «Родина» в парке культуры имени Горького.
    Пользовались популярностью летние кинозалы под открытым небом, один из которых находился в городском парке у западного входа. Работали они, естественно, в вечернее и ночное время, и был особый шарм смотреть кино, когда над головой сияло звездное небо,  веял вечерний бриз и дневной жар по ходу фильма сменялся ночной прохладой. Для теплой Алма-Аты летние кино были очень кстати.  Мало чем от летнего отличался и новый, построенный позже кинотеатр ТЮЗ, хотя и с крышей, но похожий на большой ангар или сарай. Впрочем, спартанская обстановка зала не мешала наслаждаться новыми кинофильмами, тем более, что тут всегда, даже в летнюю жару, царила прохлада. В пятидесятые годы этот уголок города с оперным театром, двумя ТЮЗами по улице Калинина стал любимым для прогулок молодежи; его называли то Бродвеем, то Невским (проспектом).

                БУТЫЛКА ШАМПАНСКОГО
 В нашем доме вино бывало только в дни вечеринок, которые изредка устраивали родители еще до войны. Тогда бывало очень весело, и мы с сестрой очень любили такие праздники. Приходили нарядно одетые гости, пахло духами, играла музыка, а мама готовила разные вкусные кушанья, самым любимым из которых для нас был торт «Наполеон». Потом гости танцевали под патефон и выпивали за столом вино, звонко чокаясь хрустальными рюмками. Но вот началась война, теперь уже было не до вечеринок, и вдруг обнаружилось, что в буфете стоит бутылка шампанского. Красивая большая бутылка с пробкой, залитой сургучом, и горлышком, обернутым серебряной фольгой. Наверное, еще раньше отец купил ее для какого-то праздника и забыл. Конечно, никто даже и не подумал распивать ее сейчас, когда погибали люди и над страной нависла страшная беда, поэтому на семейном совете было решено спрятать бутылку подальше и распить ее после победы.
Удивительно, что никто не сомневался в нашей победе, а ведь враг стоял у самой Москвы!
О том, где хранить заветную бутылку, двух мнений не могло и быть. Где же еще, как не в мамином сундуке! 
О, этот старинный хранитель семейных реликвий! О нем впору писать отдельный рассказ. Был он большой и деревянный, оббит блестящими металлическими пластинками и полосками жести. Когда его открывали, внутри что-то щелкало и раздавался мелодичный звон, словно это был не сундук, а музыкальная шкатулка. Там хранились совершенно удивительные и чудесные, на мой взгляд, вещи: мамины, еще девичьи платья, какие-то старинные украшения с блестками и кружевами, антикварный коврик очень старой работы, женские туфельки такой красоты, что впору было носить самой Золушке.
Но самыми замечательными были две шкурки соболей, сделанные так, будто это вовсе не воротники, а совершенно живые зверьки. Протягивая когтистые лапы, они смотрели горящими бусинками глаз и скалили острые, как иголки, зубы. Один раз в году мама открывала сундук, чтобы проветрить, а мы с сестрой, свесив вниз головы, заглядывали внутрь, с жадностью вдыхая остатки довоенных запахов: душистого мыла, духов и нафталина, гладили руками атласные отрезы или пугали друг друга хищными мордочками соболей.
И вот в этот-то сундук, запрятав на самое дно, положили бутылку и потом всю войну, долгих четыре года помнили о ней, мечтая о дне, когда можно будет ее вскрыть. И хотя ни я, ни Леля, никогда в жизни вина еще не пробовали, мы уже предвкушали, какой это замечательный должен быть напиток. Одно только нас беспокоило: не испортится ли он от долгого лежания.
- Что вы! - заверил нас папа. - Вино, чем дольше выдерживается, тем оно вкуснее и ценится дороже.
Все эти годы наша бутылка шампанского служила напоминанием о мирном счастливом времени, и в то же время она была путеводной звездочкой, ведущей ко дню победы. В победу верили все и все ее ждали. И вот этот день настал 9 мая 1945 года.
В Алма-Ате стояла замечательная весенняя погода. Цвели сады, воздух был напоен запахами цветущей сирени и белой акации. Уже с утра люди высыпали из домов и запрудили улицы. Лица сияли счастьем, все поздравляли друг друга, смеялись и плакали от радости, знакомые и незнакомые, все вдруг стали родными и близкими. Все подряд на улице обнимались и целовались, смеялись как дети и танцевали.
А вечером вспыхнули огни фейерверка. Никогда еще небо Алма-Аты не расцветало такими яркими разноцветными огнями. Город ликовал. Каждый залп встречался бурей восторгов и радостных возгласов.
Когда отгремел праздничный салют, папа напомнил:
- А про шампанское не забыли?
 Все засмеялись. Разве такое забудешь! Мама уже накрывала стол праздничной скатертью. Пробка ударила в потолок, шампанское забурлило и полилось в бокалы. Ни до, ни после не было у людей праздника более великого, чем праздник Победы.
Это была самая счастливая весна, весна Победы. Но с ней совпала смерть Т. Рузвельта, тогдашнего президента США, открывшего второй фронт и искренне старавшегося помогать Советскому Союзу в войне. Помню, мы работали на огороде, на улице перед домом, и тут прибежал взволнованный сосед и сообщил об этом.  Папа очень сожалел и, действительно, с приходом нового президента Г. Трумэна дружба СССР и США закончилась.


Рецензии