de omnibus dubitandum 111. 134

ЧАСТЬ СТО ОДИННАДЦАТАЯ (1896-1898)

Глава 111.134. СМЕРТЬ БЫЛА В НЕМ…

    Я потерял сознание этой жизни – был где-то, вне. Сразу я был как будто во многих жизнях, но странного в этом не было. Это уже потом, когда вспоминалось смутно, казалось странным, как я себя мог видеть, с собой кружиться, видеть себя умершим, куда-то убегавшим с нею… И столько было чудесного! Звенели такие звоны, сияли такие светы!..

    Но что я помню?…

    Кружило меня в пространстве. Я взлетал на качелях, над чудесным, великим садом. Шумели внизу деревья. Я падал в ужас. Помню цветы… – таких никогда не видел, таких и нет: как будто розы, живые, в воздушных тканях, – цветы из волшебного балета, сквозного живого блеска, как драгоценный камень.

    Они перебегали, распускались, летели ко мне веяли мне в лицо, качались со мною вместе… Я взбегал по мостам над морем, которое пылало, – и падал в бездну.

    Множество странных женщин – как будто весталок и вакханок, словно с картинок «Нивы» – кружилось со мной в огнях, и мне становилось дурно от их круженья. Множество обнаженных рук, осыпанных драгоценными камнями невиданного блеска, куда-то меня манили… И черный, мохнатый бык гнался за мною ужасом.

    Склонялась лысая голова, в очках, я слышал сигарный запах, меня томивший, узнавал комнату, чьи-то скорбно смотревшие на меня глаза, лампадку… Лысая голова хрипела, и я понимал как будто, что это доктор. Он меня нежно гладил, и мы уплывали с ним. Он показывал мне на льдины, мерцавшие синими огнями, плывшие на нас глыбами.

    Великое золотое море, расплавленное, в огнях, плескалось у самых глаз, плавилось нестерпимым жаром, – ломило глаза от блеска…

    Являлась она, вся в белом… – всюду она являлась! – льнула ко мне, шептала, играла своими волосами… – тянула меня куда-то, торопила, – и мы убегали в сад. Дымное огненное солнце срывалось с неба, катилось, как красный шарик. Темнело сразу, и становилось страшно. Она тянула меня в овраг. В чернеющей глубине его подымались пунцовые жирные цветы, похожие на огромные пионы. Я падал с нею в мертвую черноту оврага…

    Я пел удивительные песни! Были они без слов, одни напевы. От этих чудесных звуков сыпались хрустали, как крупный роскошный бисер, светившийся изнутри огнями, – и она делалась стеклянной и вся сияла… – дремала в зеленоватой воде, за стеклами, в чем-то большом хрустальном, в бриллиантовой чешуе, в огнях, привлекала жемчужными руками, воздыхала атласной грудью, небывалая рыба-женщина, «чудо моря», на которую мы смотрели где-то…

    Помню ужас – извивавшихся толстых змей, черных, в зеленых пятнах. Они клубились за мной по комнатам. Я кидался от них на стены, и стены загорались…
Помню старенькое лицо… – священник? – маленькую золотую чашу, закрывавшую мне глаза, бледное лицо чье-то… – Даша?… почему она плачет?… – медный сиявший таз, откуда сверкали льдины, сквозившую восковую свечку…

    Помню – самое страшное – мохнатого черного быка. Он гнался за мною всюду. Я взбегал на страшную высоту, над бурным, пылавшим морем, – он лез за мною… Он ревел в темноте оврага, подстерегал меня за стеной, за дверью. Он был огромный, с кроваво зиявшим глазом.

    Кровью мутился глаз, истекал ужасом, отвращением, – прожигал меня. Смерть была в нем – я знал. И вот, мохнатый настиг меня. Он поднялся черным горбом, и смрадный, палящий глаз брызнул в меня огнями. Что-то спасло меня… – сверкающая льдина?… Она закрыла. Меня понесло, качая… накрыло белым. Мне стало холодно…

    – Теперь я тебе скажу, голубчик… – говорил мне Эраст Эрастыч, когда я совсем поправился. – Чудо тебя спасло. Ты на том свете уж побывал… тридцать два часика трупиком, под простынкой вылежал… под образами! И головенка твоя была вот под этим местом, между лопатками… – Он меня нежно обнял и поцеловал в голову.

    – Доклад о тебе пишу. Воспа-ле-ние мозга у тебя было, да ка-кое!.. О-те-ки уже появлялись… – Он поднял плечи от удивления и недоуменно развел руками. – Уж как ты это?., как-то уж сам, брат, выдрался!..

    – Ну, конец, думаю, нашему Андрюшке… – рассказывала тетя Катя. – Уж и причащали тебя, и гробовщики у ворот дежурили, негодяи. Ну, думаю, поеду-ка в Свято-Духов мужской монастырь (см. фото), положу на гроб шапочку… вот эту самую, шелко-венькую, Даша сшила… слезами всю измочила, глупая… Положу на гроб с мощевиками, пусть разрешат… к какому-нибудь уж одному концу. Ведь две недели лежал без памяти!

    Надели мы на тебя, а ты и обмер!.. Переложили мы тебя под образа, простынкой накрыли. Два дня не дышал, как мертвый…

    А вот – и опять Андрюшенька у нас!.. – воскликнула тетя Катя, сияющая, необыкновенная тетя Катя. – А сколько ты раз с кровати-то скидывался… привязывали даже!

    И чего-чего ты только ни наболтал!.. Такое ужасное говорил… ах, Андрейка- Андрейка!., да какой же ты… аааа!.. Ну, постой, уж поговорю я потом с тобой!..

    Первое время, дня три-четыре, когда я пришел в себя, я как будто забыл слова. Когда Даша меня спросила: «Хотите клюковной пастилы?» – я даже засмеялся:

    – Почему ты так… «клюковная… па-стель»?! Она защебетала:

    – Вот, болтушка яишная… Да не велит же вам доктор говорить!..

    Она поерошила мне «ежик», – меня обрили, – и потерлась щекой по одеялу.

    – Бледненький вы мой, совсем сквознюшка… картофельный росточек… – зашептала она сквозь слезы. – Уж как я измучилась об вас!

    Она опустилась на колени, прильнула ко мне и стихла. Я погладил ее светлую головку. Комната вдруг качнулась и поплыла… и явилась опять, как чудо. Чудесны, свежи были легкие голубые занавески, живые занавески! завитушки на потолке, бронзовый шар над лампой – с чудесной дробью! – книжки мои на этажерке, белый бюстик милого Пушкина лобзик с блестящей пилкой, пышный букет сирени, сиявшей белыми крестиками, живыми, новыми!..

    Чудесной казалась мне золотистая милая головка Даши. Она уткнулась в белоснежную простыню, сжимала и целовала мою руку, и я увидел вздрагивающие плечи в голубой кофточке, нежную ее шею, в голубоватых жилках, в вьющемся золотом пушку, услыхал сдавленные всхлипы. Мне стало беспокойно.

    – Даша… – выговорил я тревожно, – почему ты…?

    Она вдруг резко откинулась, словно я испугал ее, выглянула сквозь слезы, издалека, – новая моя, голубоглазка…

    – Ласточка ты моя… залетная!.. – шепнула она надрывно, с болью, тряхнула кровать и убежала.

    Но это было уже потом. А когда я пришел оттуда, где был вне жизни, открыл глаза… – я сразу не мог понять, что же такое – это?…

    Это было – радость живого света.

    Случилось это на третий день, как сняли с меня простынку, когда я ушел оттуда.

    Я проснулся. Должно быть, было еще очень рано. Я увидал золотисто-розовое окно, легкие голубые занавески, новые на них ромашки. Они играли, кивали, пропадали, – ромашки по голубому полю. Солнце сквозило в них. За ними струился тополь – зелено-золотые струйки играли в нем. Густой, золотой, зеленый, – чудесный тополь! Голубою полоской сияло над ним небо. Оно дышало. Оно надувало занавески. Оно дохнуло и на меня свежей, густой струей, – земляникой, как будто… травкой?… – впивалось такою радостью!..

    Я потянулся к свету… Руки мои упали, комната помутнела, заструилась, – мне стало дурно. Прошло. Я открыл глаза. Чудесное, новое, живое!..

    Я вдыхал голубую свежесть, и первое мое слово, которое я вспомнил, было –
Утро?…

    Сколько было в этом немом звучании – утро!..

    Я лежал, очарованный. Лился в меня поток – солнечный, голубой поток, – вливался жизнью. Занавески вздувались, опадали. Играли на них цветочки, и все за ними: струившийся за окошком тополь, золотисто-розовые пятна на косяке, от листьев, язычок задуваемой лампадки, утренний стук колодца, журчливые голоса на воле, звонкие петушиные разливы… – все трепетало, играло, жило. Я ловил и вбирал в себя очарование новых звуков, – открывшееся мне чудо…

    «Господи… это – жизнь!..» – пело во мне беззвучно.

    И струившиеся голубые занавески пели, и радостные на них ромашки, и пятна солнца, и радость холодочка… И вот, когда я лежал один, очарованный первым утром, забытым утром, которое вернулось, – радостный, нежный шепот коснулся сердца:

    – Ми…лый…!

    Первое слово, которое я услышал, придя оттуда, – Милый - Белая Даша – она спала на полу, возле моей постели, – наклонилась ко мне, придерживая на груди рубашку.

    – Андрейка…!

    Нежный, чудесный шепот! Я сейчас же узнал ее.

    – Даша… – выговорил я слабо, – ты… Даша?…

    – Нельзя, милый, – шепнула она, как ласка, – не говорите.

    Она отошла куда-то. Опять явилась и дала мне попить из ложки.

    – Господи… – слышал я радостный, торопливый шепот, шуршанье платья. – Слава Богу… и узнает уж!

    Я понял, что Даша одевалась: мелькало и шуршало голубое. Я видел, как она подошла к окну, обдернула скрученную занавеску, оправила лампадку.

    – Даша… – позвал я слабо.

    – Нельзя! – зашептала она тревожно, подбежала на цыпочках и ласково потрепала мои губы. – Нельзя же… ну ради Бога!.. – шептала она с мольбою, – доктор никак не велел… милый!..

    Она нагнулась и поцеловала мне глаз, другой… – едва коснулась. Опять отошла, вернулась, поцеловала в губы. Опять отошла куда-то, и я увидал цветы… много цветов, в белых, чудесных крестиках. Их я как будто помнил, но как они называются – забыл. Чудесная белая сирень! Пышная, свежая, как утро. Даша достала ветку, провела по моим глазам, пощекотала…

    – Милый…

    Нагнулась, – я видел через ветку, – поцеловала в губы, под самой веткой.

    – Ласточка ты моя… залетная!..

    Мне было сладко от этой ласки – в первое утро жизни.

    Меня заливало холодочком, зеленовато-белым, душистым, влажным. Через этот прохладный свет, через пышный цветок пиона, я видел новую комнату, новые занавески, вздувавшиеся от ветра пузырями. Они набегали на меня, обливали сияньем, небом…

    Пропала Даша. Ушли голубые занавески. Ушло утро.

    Я проснулся от щекотанья, от холодка. По мне струилось, приятно холодило.

    Радостный, звонкий вскрик раздался за моими подушками, и я увидал мордочку сестренки, тонкие ее пальчики, бегавшие у меня за шеей, за рубашкой. Я увидал миндалик, выпрыгнувший, сверкнувший, чудесно-белый… еще миндалик, выюркнувший у крестика на моей груди… Миндалики брызгали на меня, прыгали рыбками за шеей, скользили под рубашкой. Это моя сестренка сыпала мне миндалики, детскую свою радость. Я поймал у себя на шее один миндалик, холодный, мокрый, – и раскусил… Какая радость!.. А она прыгала и хлопала в ладошки:

    – Смотрите, смотрите… он совсем выздоровел!.. Андрю-шичка наш совсем здоровый… он съел миндалик!

    Кто-то сказал – шшш… шшш… Зеленое окно за занавеской закрылось темным.

    Комната вдруг пропала. Сияла одна лампадка. Скрипнула тихо дверь.
Дремавшей мыслью прошло во мне – чудесное, радостное –

    Завтра…


Рецензии