Вячеслав Иванов

Вячеслав Иванов – поэт, мыслитель, филолог, теоретик символизма и переводчик, - родился в Москве в феврале 1866 г. в семье землемера. Пяти лет он лишился отца и воспитывался матерью, привившей ребенку глубокую веру в Бога и любовь к поэзии. Гимназические годы Иванова не были безоблачными — семья обеднела, и будущий поэт давал много частных уроков. Очень рано он обнаружил склонность к языкам — в двенадцать лет  самостоятельно начал изучать древнегреческий и на всю жизнь сохранил пыл этого увлечения, развив в себе особую чуткость к эллинскому духу. Впоследствии он свободно владел многими языками, в том числе, немецким, французским, итальянским, латынью.

До 1903 г., как писал поэт в одной из автобиографий, он не был литератором, отдавшись целиком науке – изучению истории и филологии, вначале в Московском университете, затем в Германии и Франции. В это время он познакомился с трактатом Ницше «Рождение трагедии из духа музыки», оказавшем сильнейшее  воздействие на миропонимание Иванова и положившем начало его увлечению дионисийством. («Ницше возвратил миру Диониса, - писал Иванов, - в этом было его посланничество и его пророческое безумие»). После окончания курса (в 1891 г.) Иванов написал на латинском языке диссертацию о государственных откупах в Древнем Риме. С 1892 г. вместе со своей первой  женой (Дмитриевой) и дочерью Иванов поселился в Риме. Здесь к нему  пришла большая любовь -  в июле 1893 г. он познакомился с Лидией Зиновьевой-Аннибал. В 1895 г. (после девятилетнего брака) он оставил ради нее свою первую жену и дочь. Бракоразводный процесс Зиновьевой тянулся еще четыре года.  Только в начале 1899 г. они смогли  обвенчаться в греческой православной церкви в Ливорно.

Иванов всегда считал встречу  с Лидией Дмитриевной настоящим подарком судьбы.  Она стала его подругой и единомышленницей, предметом  языческого обожания и бесконечной любви. Лишь благодаря ей  он  понял самую сущность той мифологии, которую прежде изучал как теоретик: ему открылась дионисийская стихия бытия. Жизнь, прожитая с ней, стала для него порой обретения смысла, эпохой преодоления изначального человеческого эгоизма (что возможно только в слиянии с индивидуальностью другого). «Друг через друга нашли мы – каждый себя и более чем только себя: я бы сказал, что мы обрели Бога», - признавался Иванов в одном из своих писем.

Несмотря на то, что стихи Иванов писал с детства, впервые они были опубликованы в различных журналах только в 1898-1899 гг., но  остались практически незамеченными. Внимание привлек только первый сборник его стихотворений «Кормчие звёзды», который  вышел на средства автора в Петербурге в 1903 г. Здесь впервые ясно обозначились основные принципы поэтики Вячеслава Иванова: возвращение к архаизированному языку русской поэзии XVIII века (прежде всего, Державина), использование разнообразных стихотворных размеров и главное – особый род многослойной  символической образности, с трудом поддающейся расшифровке.

Вячеслав Иванов сразу приобрел репутацию «поэта для избранных»  и «ученого поэта». В самом деле, его эрудиция была колоссальной. Отмечая своеобразие творческого кредо Иванова, Андрей Белый писал: «Не кипение молодости, не разрыв с традицией превратил Иванова в поэта-символиста; наоборот, углубление в науку, присягновение древней традиции привели его к нам».  В поэтической картине мира Иванова христианские традиции сложным образом переплетаются с поэтической мифологией  Владимира Соловьева и древнегреческим орфическим учением о Дионисе-Загрее. (Орфический миф повествует, что Зевс, вступив в брак с царицей преисподней Персефоной, породил сына – Диониса-Загрея; однажды титаны ополчились против него, растерзали и пожрали; небесные громы спалили мятежников, а из оставшегося пепла, в котором божественное было перемешано с титаническим, возник человеческий род). В 1904-1905 гг. в  журнале «Новый путь» Иванов опубликовал свои чтения о дионисийстве — «Эллинская религия страдающего бога», где доказывал, что искупление и жертва – категории дохристианские, присущие античному и греко-римскому сознанию. Таким образом, в мифе о Дионисе-Загрее жажда античной полноты жизни соединилась с христианским культом жертвы. Диониса он объявлял одной из ипостасей Христа. (Этот образ, кстати, был воспринят потом Блоком: тот Христос, что идет во главе Двенадцати в его знаменитой поэме, вовсе не был Христом Евангелий; это – Христос-Дионис, Христос-Демон Вячеслава Иванова, воплощение «дионисийского» духа музыки). В 1904 г. в Москве вышла «Вторая книга лирики» Иванова — «Прозрачность», с воодушевлением встреченная символистами. Она создавалась в период близости с Лидией Зиновьевой-Аннибал, и центральное место в ней занимают стихотворения, посвященные мистическому, дионисийскому таинству любви.

Полагая, что центром литературной жизни России является Петербург, Иванов по возвращении в Россию летом 1905 г. поселился в этом городе на Таврической улице, в 25-м доме - в знаменитой «башне», которая вскоре сделалась самым известным столичным литературным салоном. С осени 1905 г. на «башне» регулярно проходили литературные «среды». На них собирался весь модернистский Петербург – ученые, поэты, писатели, артисты, художники и духовенство. Среди завсегдатаев были Гиппиус и Мережковский, Блок, Андрей Белый, Федор Сологуб, Розанов, Сомов, Комиссаржевская, Мейерхольд, Кузьмин и многие другие. Центром «духовных игрищ» был сам Вячеслав Иванов. Наделенный уникальным талантом собеседника, он казался современникам Орфеем, покоряющим слушателей. «"Башня", - вспоминала Сабашникова, - была центром духовной жизни Петербурга. Иванов, казалось, заражал других своим вдохновением. Одному подскажет тему, другого похвалит, третьего порицает, порой чрезмерно; в каждом пробуждает дремлющие силы, ведет за собой, как Дионис – своих жрецов». А Бахтин справедливо отмечал позже: «Как мыслитель и как личность Вячеслав Иванов имел колоссальное значение. Теория символизма сложилась, так или иначе, под его влиянием. Все его современники – только поэты, он же был и учителем. Если бы его не было как мыслителя, то, вероятно, русский символизм пошел бы по другому пути». (Действительно, критико-теоретические работы Иванова получили едва ли не большую известность, чем его собственные поэтические произведения). Здесь же на «башне» происходили первые заседания «Общества ревнителей художественного слова», где Вячеслав Иванов читал лекции по стихосложению (среди его слушателей были и будущие акмеисты: Мандельштам, Гумилев, Ахматова и др.).

Активный быт на «башне» продолжался вплоть до смерти Зиновьева-Аннибал. Заразившись скарлатиной, она неожиданно умерла в октябре 1907 г. Ее кончину Иванов оплакивал потом до самой смерти. В 1949 г., за день до ухода из жизни, он напишет: «…И надвое, что было плоть одна, рассекла смерть секирой беспощадной». Через два с половиной года Иванов начал жить со своей падчерицей (дочерью Зиновьевой от первого брака) Верой Шварсалон, а летом 1913 г. женился на ней. Это была попытка вернуть хотя бы образ той, с кем его безжалостно разлучила смерть.  Стихи, которые он в разные периоды жизни обращал к Вере, носили общее заглавие «Ее дочери».

Своеобразным итогом жизни на «башне» и поэтическим памятником ушедшей жене явились два тома стихов «Cor ardens» (лат. «Сердце Пламенеющее»), вышедших в 1911 и 1912 гг. Эпоха духовного возрождения, когда поэт нашел утешение в чертах Лидии, узнаваемых в «ее дочери», отразилась в сборнике «Нежная тайна» (1912).

После почти двухлетнего пребывания в Швейцарии и Риме Иванов и Шварсалон возвратились со своим годовалым сыном Дмитрием в Россию и поселились в 1913 г. в Москве. В это время он начал работу над поэмой «Младенчество» (1913-1918), которая писалась в пику блоковскому «Возмездию». «Набатному» звукоряду Блока, в котором слышался "неустанный рев машины", Иванов сознательно противопоставил «святой безмолвия язык» - укромную, мирную тишину колыбели и могилы.

Второе десятилетие ХХ века вообще стало для поэта временем «подведения итогов». Он много размышлял о религиозно-мистической судьбе человечества, мировой истории и России. Его искания  воплотились в своеобразном жанре  мелопеи — многочастной поэтической композиции «Человек. Размышления о существе и назначении, отпадении и божественном воссыновлении человека» (1915-1919; издана в 1939 г. в Париже). Мелопея писалась в годы войны и революции, в эпоху злобы, ненависти и насилия. По структуре поэма представляет собой сложное целое, понять смысл каждой части можно, лишь руководствуясь комментариями самого автора. Для Иванова эта поэма была исключительно важна, поскольку он считал, что именно в ней целостно отражено его миросозерцание.

После событий 1917 года Иванов первое время пытался сотрудничать с новой властью. В 1918-1920 гг. он являлся председателем историко-театральной секции ТЕО Наркомпроса, читал лекции, вел занятия в секциях Пролеткульта. Он принимает участие в деятельности издательства «Алконост» и журнала «Записки мечтателей», пишет «Зимние сонеты» (эта пронзительная книга, которую Анна Ахматова считала лучшим творением Вячеслава Иванова, была навеяна смертью его третьей жены Веры Шварсалон, скончавшейся в 1920 г. от туберкулеза). В 1920 г. Иванов уехал в Баку, где провел три следующих года. Среди его работ той поры надо особо отметить «Переписку из двух углов» (1921), где подводился итог давним размышлениям Вячеслава Иванова о путях культуры, о ее связи с религией: «Всякая большая культура есть ничто иное, как многовидное выражение религиозной идеи, образующей ее зерно», - утверждал он. На этом основании Иванов высказал свое резко отрицательное отношение  к «внерелигиозному» течению русской революции. Еще прежде в статье «Политика и религия» он подчеркивал: «Для улучшения и спасения революции необходимо ее религиозное осмысление и освящение, только проникнутая светом религиозного сознания, она воистину выразит и воплотит народную волю».

 В конце августа 1924 г. Иванов навсегда покинул Россию. Вместе  с сыном и дочерью он поселился в своем любимом  Риме, где в основном и прошли следующие двадцать пять лет его жизни.  В 1926 г. он принял католичество. Иванов не печатался в эмигрантских журналах, сознательно сторонился  общественно-политической жизни русской эмиграции. Единственный из всех русских символистов он до конца своих дней сохранил верность этому течению. Из его поздних вещей особо отмечают сборник «Римские сонеты» (1924) и замечательный цикл из 118 стихотворений «Римский дневник» (1944), вошедший в подготовленное им, но изданное посмертно итоговое собрание стихов «Свет вечерний» (Оксфорд, 1962). После смерти Иванова осталась незаконченной начатая им еще в 1928 г. прозаическая поэма «Повесть о Светомире-царевиче». Над этим произведением Иванов напряженно трудился в последние годы жизни, считая его своего рода венцом всего творчества. Из 12 книг он успел написать всего пять. Поэма замышлялась как миф о человеке (Светомире), который через преображение плоти и духа преодолевает свою греховную человеческую наследственность. Повествование должно было завершиться видением царства Божия на очищенной от греха Земле.

Умер Вячеслав Иванов в июле 1949 г. в Риме.

****

ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ

Над смертью вечно торжествует,
В ком память вечная живет.
Любовь зовет, любовь предчует;
Кто не забыл, - не отдает.

Скиталец, в даль - над зримой далью
Взор ясновидящий вперя,
Идет, утешенный печалью...
За ним - заря, пред ним - заря...

Кольцо и посох - две святыни -
Несет он верною рукой.
Лелеет пальма средь пустыни
Ночлега легкого покой

ПЕРСТЬ

День белоогненный палил,
Не молк цикады скрежет знойный,
И кипарисов облак стройный
Витал над мрамором могил.

Я пал, сражен души недугом...
Но к праху прах был щедр и добр:
Пчела вилась над жарким лугом.
И сох, благоухая, чобр...

Укор уж сердца не терзал:
Мой умер грех с моей гордыней, -
И, вновь родним с родной святыней,
Я Землю, Землю лобызал!

Она ждала, она прощала -
И сладок кроткий был залог;
И всё, что дух сдержать не мог,
Она смиренно обещала.

Между 1895 и 1902

FATA MORGANA

Так долго с пророческим медом
Мешал я земную полынь,
Что верю деревьям и водам
В отчаяньи рдяных пустынь,—

Всем зеркальным фатаморганам,
Всем былям воздушных сирен,
Земли путеводным обманам
И правде небесных измен.

ПАРУС

Налетной бурей был охвачен
И тесный, и беспечный мир:
Затмились волны; глянул, мрачен,
Утес — и задрожал эфир.

Я видел из укромной кущи:
Кренясь, как острие весов,
Ладья вдыхала вихрь бегущий
Всей грудью жадных парусов.

Ей дикий ветер был попутным,
Она поймала удила —
И мимо, в треволненьи мутном,
Пустилась к цели, как стрела.

РОПОТ
 
Твоя душа глухонемая
В дремучие поникла сны,
Где бродят, заросли ломая,
Желаний темных табуны.

Принес я светоч неистомный
В мой звездный дом тебя манить,
В глуши пустынной, в пуще дремной
Смолистый сев похоронить.

Свечу, кричу на бездорожье,
А вкруг немеет, зов глуша,
Не по-людски и не по-божьи
Уединенная душа.

1906

ПЕРВЫЙ ПУРПУР

Гроздье, зрея, зеленеет;
А у корня лист лозы
Сквозь багряный жар синеет
Хмелем крови и грозы.

Брызнул первый пурпур дикий,
Словно в зелени живой
Бог кивнул мне, смуглоликий,
Змеекудрой головой.

Взор обжег и разум вынул,
Ночью света ослепил
И с души-рабыни скинул
Всё, чем мир ее купил.

И, в обличьи безусловном
Обнажая бытие,
Слил с отторгнутым и кровным
Сердце смертное мое.

1912

ОСЕНЬ

Что лист упавший — дар червонный;
Что взгляд окрест — багряный стих...
А над парчою похоронной
Так облик смерти ясно-тих.

Так в золотой пыли заката
Отрадно изнывает даль;
И гор согласных так крылата
Голуботусклая печаль.

И месяц белый расцветает
На тверди призрачной — так чист!..
И, как молитва, отлетает
С немых дерев горящий лист...

ххх

Вы, чей резец, палитра, мира,
Согласных Муз одна семья,
Вы нас уводите из мира
В соседство инобытия.

И чем зеркальней отражает
Кристалл искусства лик земной,
Тем явственней нас поражает
В нем жизнь иная, свет иной.

И про себя даемся диву,
Что не приметили досель,
Как ветерок ласкает ниву
И зелена под снегом ель.

1944

ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ

Вячеславу Иванову было тогда около сорока двух лет. Он был высоким, стройным, легкие рыжевато-белокурые волосы падали отдельными маленькими завитками по обеим сторонам высокого лба, образуя вокруг него некую орифламму. Лицо с остроконечной бородкой, окрашенное в теплые тона, казалось совершенно прозрачным; небольшие серые глаза смотрели хищно; его тонкая - слишком тонкая улыбка, а также высокий носовой тембр голоса показались мне тогда слишком женственными. Говоря, он всякий слог сопровождал выдохом, что придавало его речи своеобразную торжественность, сакральность.

Ивановы уже год жили в Петербурге. Их дети со своей воспитательницей оставались в Женеве, где они учились в школе. Их квартира представляла собой, как я уже говорила, "башню". Во всех комнатах стены были круглые или косые. Комната Вячеслава была узка, с огненно-красными стенами, так что в нее входили, как в раскаленную печь.

Вячеслав Иванов был тогда центром духовной жизни Петербурга. Легко вдохновляясь и обладая даром проникновения, он умел усиливать творчество других. Так, одному он подсказывал тему, других зажигал, хвалил или порицал, иногда чрезмерно; в людях он пробуждал им самим неведомый мир, еще дремлющий в них, и вел, как Дионис, жрецом которого он мне явился, хор не столько вакханок, сколько вакхантов.
И не только в творчестве - он был своего рода инспиратором и в личной жизни окружавших его людей. В его огненную пещеру приходили с исповедью и за советом. Распорядок дня у него был необычен: около двух часов дня он только вставал, принимал посетителей и работал ночью. Но в ту зиму, честно говоря, он работал не слишком много.

Пришла ожидаемая среда. В большой полукруглой комнате "башни", днем освещавшейся только одним маленьким окошечком, горели в золотом канделябре свечи; в их свете блестели маленькие золотые лилии на серых обоях и золотые волосы хозяина. В этом обществе было больше мужчин, чем женщин, и среди них - кроме Лидии - ни одной сколько-нибудь выдающейся.

У Вячеслава Иванова - каждая буква жемчужно ясна и окрылена, строчки летели легкие, как все его движения. Говоря, он то поднимался на цыпочки, то делал шаг вперед, то назад, так что вся его фигура как бы танцевала перед слушателем; рука, сначала сжатая, затем открывалась, как цветок, поднималась вверх с той же брызжущей легкостью.

У Вячеслава же, напротив, речь - совершенная по форме, мысли - чеканны; почти по-византийски запутанные фразы озарялись пламенем воодушевления или негодования.
Эти занятия вдохновляли: он говорил как поэт и вместе с тем как ученый. Опираясь на свои обширные познания в области греческих мистерий и культов, он истолковывал существо различных метров и ритмов, приводя примеры из античных и новых классиков на языках оригиналов, потому что он в совершенстве владел и древними, и новыми языками.

Я поехала прямо в "башню" (после смерти Лидии). Был полдень, но мне пришлось ждать, пока Вячеслав встанет. В комнатах, которые прежде так мне нравились простотой обстановки, было теперь много лишней мебели, привезенной из Женевы. Всюду пыль и духота. Среди всего этого нагромождения, как серая мышь, сновала женевская приятельница, воспитательница детей. Ко мне она была явно нерасположена. Повсюду, куда ни посмотри, взгляд падал на увеличенные фотографии Лидии; только ее свободного духа я здесь не чувствовала.
Вся жизнь в "башне" была вознесена в потусторонние сферы, в которых естественные чувства должны увянуть, и в то же время потусторонность совлекалась вниз, в сферу личных желаний.

«Среды» Вяч. Иванова. Присутствовал «цвет» современной поэзии (впрочем, и не цвет тоже). Литературный эстетизм переживал тогда момент судороги – революция, неудавшаяся, сказывалась. Оживление немножко сумасшедшее, напряженно-разнузданное… Частью оно потом выродилось в порнографию.
На средах было заведено, читает ли признанный поэт или начинающий, слушатели, поочередно, тут же высказывают свое мнение. В критике не стеснялись, резкости даже преувеличивали. Но она касалась главным образом формы; и выходило, что профессионалы критиковали молодых, обижаться было некому.

 (Сабашникова)

***
Был праздничный день; вдруг - спотыкаясь в пороге, с цилиндром
стариннейшей формы, слегка порыжевшим, с перчаткою черной на левой руке, в
сюртуке, - мне казалось - с отсиженной фалдою, косо надетом, сутулящем,
сунулось в дверь нечто ярко-оранжевое, лоснясь пористым, красным и круглым
лицом (пятна выступили) и пугая проостренным носом, бросаясь усами,
короткими, рыжими (бороду он отпустил уже после); скользящим движеньем
сутулых плечей, с громким скрипом сапог и с претыком о кресла, то "нечто"
пропело:
 - "Иванов!"

***
Иванов в рассеянности, проявляя бестактность,
настырство какое-то; в поисках себе сторонников, он, разрываясь в чужих
мировоззрениях, как бы идя на них, в сущности, производил кавардаки: во
всяком.
 Его ощущали сплошным беспорядком в гостиных, весьма утомительным, хоть
интересным; хотелось - на воздух, к цветам, мотылькам; я жил мыслью: в
деревню бежать; а Иванов стоял на дороге, как пересекая мой путь и как бы
нападая с мудреными витиеватыми спорами - о Дионисе, Христе, евхаристии,
жертве.

***
Вселились Ивановы в выступ огромного здания, ново-отстроенного над
потемкинским старым дворцом, ставшим волей судьбы Государственнои думой,
впоследствии выступ прозвали писатели "башней Иванова"; всей обстановкой
комнат со старыми витиевато глядящими креслами, скрашенными деревянного
черной резьбой, в оранжево-теплых обоях, с коврами, с пылищами, с маскою
мраморной, с невероятных размеров бутылью вина, с виночерпием, М. М.
Замятиной (другом жены), с эпиграфикою, статуэткой танагрской.

***
Я потащил на извозчике к Блокам Иванова, созерцая
сутулую, скрюченную под огромною шубой персону в пенснэ, выставлявшую свою
бородку, подстриженную под Корреджио.
Так золоторунная голова Вячеслава Иванова в шапке мехастой явилась в
передней; стряхнувши снега, косолапую сбросивши шубу, в которой он выглядел
сущим попом еретической секты, - вошел; Блоки встретили "батюшку"; "батюшка"
в светло-оранжевой теплой столовой, впиваясь взглядом своим то в того, то в
другого, трясясь, с перетиром, с лукавым мурлыком подкрадывался: де театр не
театр, разумеется, и не... трапеза, а, - ну, допустим; и - хнык носовой; и
лоснящимся носом меж мною, Л. Д. и А. А. переныривал, точно пушившийся,
спину свою выгибающий кот; хорошо собираться в интимном кружке:
 - "А что будем мы делать?"
 И выяснилось: то, что ритм продиктует; Л. Д. осторожно спросила:
"Одежда обычная ритм не нарушит?" Иванов повел деликатные речи о том, что
пурпурный оттенок есть знак дионисова действа; а... впрочем; и - хнык,
перетир!


***
Я открыл по нему свой огонь изо всех
батарей (из газет, из "Весов"), утверждая в статье своей "Штемпелеванная
калоша": ногою в калоше штампуют святыни: "презренье ломакам"; ["Арабески",
стр. 281 209] "истинный художник... предпочтет до времени облечься бронею
научно-философских воззрений... а если уж будет говорить, то честно назовет
имя своего бога"; ["Арабески", отдел "На перевале" 210] писал против "Ор",
против "Факелов". "Восхищались, что символ... дерзновения - золотой,
булочный крендель. Мистический анархизм создал еще нечто более смелое:
резиновую штемпелеванную калошу. Калоша - вот знамя мистического анархизма"

***
Вдруг явился в "Кружок", где читал реферат я о драме, направленный
против него, за который мне руку жал Ленский; тащился средь тренов и
смокингов с видом Эдипа, ведомого прочь от злосчастного места, где рок
раздавил ему зрение; он спотыкался о юбки, пропятясь орлиною лапой,
положенной скорбно на плечико падчерицы, почти девочки, Веры, сквозной,
точно горный хрусталь, с волосами белясыми, гладко зачесанными: во всем
черном; отвесясь рукою, он шел; на меня протянулся сутуло; широкую черную
ленту пенснэ он за ухо, прикрытое мягко пушащейся бледной космою, отвил;
поразил похудевший, страдальческий, как перламутровый, профиль.

***
Три дня - разговор: бурю мира, - вот что проповедовал мне В. Иванов,
предвидя в трагедии Ницше и в драмах, написанных Ибсеном, - молнии из
набегающей над человечеством тучи; Толстой-де весь - кризис сознания; весь
Достоевский есть весть о грозе. Образуем же общину из бунтарей! Он сплавлял
темы Блока, мои и свои, как бы подготовляя союз символистов, который он
осуществлял в терпеливом усилии, с Блоком миря; союз осуществился в
девятьсот десятом году, процветя в "Мусагете"; он подлинно знал: нас роднит
чувство кризиса; ось разрешения - в каждом по-разному; он ее видит в
сложеньи коммун из творцов-созидателей, пересекаясь дословно с д'Альгеймом,
сложившим коммуну такую, "Дом песни"; во мне эта ось есть проблема сознания
долга, ответственности; Блок-де искал сомкнуть ножницы между народом и нами,
Иванов заставил меня осознать, что Блок - близкий мне брат, сам став братом,
творящим мир братьям; я уж написал: "Кажется, что на черный горизонт жизни
выходит что-то большое, красное... Но что?.."

***
В эту пору Иванов стал суше, серьезней; прошло "обалдение" от
декадентской шумихи, в которой недавно такие он вредные плевелы сеял; не так
уже кольчато локоны падали; слегка облез; скоро, сбрив свою бороду, даже
усы, как-то выпрямившись, даже промолодев откровенною старостью, ясно
блеснув серебром седины, к нему шедшей, стал - лектор на курсах , научный
сотрудник Зелинского, от анархизма мистического отвернувшийся,
перевернувшийся к Греции, к ритмике, к "только поэзии"; уж философствовал
над современностью нашей, - не критской; явил молодевшим лицом точно
пересечение: Тютчева с Моммсеном!
 Изображенье Христа - по Корреджио - стерлось с него: навсегда.

***
Быт выступа пятиэтажного дома, иль "башни", - единственный,
неповторимый; жильцы притекали; ломалися стены; квартира, глотая соседние,
стала тремя, представляя сплетенье причудливейших коридориков, комнат,
бездверых передних; квадратные комнаты, ромбы и секторы; коврики шаг
заглушали; пропер книжных полок меж серо-бурявых коврищ, статуэток,
качающихся этажерочек; эта - музеик; та - точно сараище; войдешь, -
забудешь, в какой ты стране, в каком времени; все закосится; и день будет
ночью, ночь - днем; даже "среды" Иванова были уже четвергами: они начинались
позднее 12 ночи. Я описываю этот быт таким, каким уже позднее застал его (в
1909 - 1910 годах).
 Хозяин "становища" (так Мережковские звали квартиру) являлся к обеду:
до - кутался пледом; с обвернутою головой утопал в корректурах на низком,
постельном диване, работая не одеваясь, отхлебывая черный чай, подаваемый
прямо в постель: часа в три; до - не мог он проснуться, ложась часов в
восемь утра, заставляя гостей с ним проделывать то же; к семи с половиною
вечера утренний, розовый, свежий, как роза, умытый, одетый, являлся:
обедать.

***
Мы же, жильцы, проживали в причудливых переплетениях "логова": сам
Вячеслав, М. Замятина, падчерица, Шварцалон, сын, кадетик, С. К. Шварцалон,
взрослый пасынок; в дальнем вломлении стен, в двух неведомых мне
комнатушках, писатель Кузмин проживал; у него ночевали "свои": Гумилев,
живший в Царском; и здесь приночевывали: А. Н. Чеботаревская, Минцлова; я,
Степпун, Метнер, Нилендер в наездах на Питер являлись: здесь жить; меры не
было в гостеприимстве, в радушии, в ласке, оказываемых гостям "Вячеславом
Великолепным".

***
Чай подавался не ранее полночи; до - разговоры отдельные в "логовах"
разъединенных; в оранжевой комнате у Вячеслава, бывало, совет Петербургского
религиозно-философского общества; или отдельно заходят: Аггеев, Юрий
Верховский, Д. В. Философов, С. П. Каблуков, полагавший (рассеян он был),
что петух - не двухлапый, а четырехлапый, иль Столпнер, вертлявенький,
маленький, лысенький, в страшных очках, но с глазами ребенка, настолько
питавшийся словом, что не представлялось, что может желудок его варить пищу
действительную; иль сидит с Вячеславом приехавший в Питер Шестов или Юрий
Верховский, входящий с написанным им сонетом с такой же железною
необходимостью, как восходящее солнце: из дня в день.
 У В. Шварцалон, в эти годы курсистки, - щебечущий выводок филологичек
сюрприз репетирует: для Ф. Зелинского; ну, а в кузминском углу собирался
"Аполлон":[Журнал, посвященный искусству и редактировавшийся Сергеем
Маковским] Гумилев, Чудовской или Зноско-Боровский с Сергеем Маковским; со
мною - ко мне забегающие: Пяст, Княжнин иль Скалдин.
 Все отдельные эти рои высыпаются к чаю в огромную серо-бурявую
пыльно-ковровую комнату; ставится монументальных размеров бутыль с легким
белым вином; начинается спор; контрапункты воззрений, скрещаемых, -
невероятны; хлысту доказуется Аристоксен; а случайно зашедшему сюда от сына
редактору "Речи" внушается, что верчи дервишей, как хоровая оркестра, весьма
оживили б кадетскую партию.
 К двум исчезают "чужие"; Иванов, сутулясь в накидке, став очень уютным,
лукавым, с потиром своих зябких рук, перетрясывает золотою копною, упавшей
на плечи.

***
Да, фигура неспроста! В ней интерферировала простота изощренностью,
вкрадчивость безапелляционностью; побагровеет и примется в нос он кричать:
неприятный и злой; станет жутко: кричащая эта фигура - химера; отходчив: вот
и засутулится; льет незабудки из глаз; распивает вино; добрый, ласковый,
нежный.

***
Лицо - плоское, очень широкое: лоснилось; лоснился лоб; он огромных
размеров - не "лобик", как у Мережковского; мужиковатое было бы это лицо;
но - змеиные губы, с двусмысленной полуулыбкой.
Любил его дома: в уютной и мягкой рубашке из шерсти, подобной рубашке
А. Блока; любил его в ботиках, в шубе на лисьем меху, в мягкой, котиковой
малой шапке; когда мы садились на саночки, я имел вид псаломщика, он -
изможденного батюшки (в шубе старел); я застегивал полость ему; и сказали
бы: "Ну, - повезли попа: службу справлять!" Эти редкие выезды в гости имели
ответственный смысл: сложить группу, союз заключить, конъюнктуру налаживать,
провозгласить; и - кого-то свалить; словом: службу справлял; было очень
уютно с ним после вернуться на "башню" и с ним поповесничать, изобразив в
лицах карикатурно то, что перед тем с благолепной серьезностью деялось им;
он любил, чтобы даже над ним подшутили, беззлобно смеясь над ему поднесенным
комическим, собственным "мельхиседековым" видом.

 (А. Белый)

****
Он был необыкновенно широк в оценке чужого творчества. Любил поэзию с полным беспристрастием – не свою роль в ней, роль «ментора» (как мы говорили), вождя, наставника, идеолога, а – талантливость каждого подающего надежды неофита. Умел восторгаться самым скромным проблеском дарования, принимал всерьез всякое начинание. Он был пламенно отзывчив, но в то же время вовсе не покладист. Коль заспорит – только держись, звонкий его тенор (немного в нос) покрывал все голоса, и речист он был неистощимо. Мы все его любили за это темпераментное бескорыстие, за расточительную щедрость и на советы обращавшимся к нему младшим братьям-поэтам, и на разъяснения своих мыслей об искусстве. На всех собраниях он председательствовал, руководил прениями, говорил вступительное и заключительное слово. Когда дело касалось поэзии, он чувствовал себя непременным предводителем хора…
И наружность его вполне соответствовала взятой им на себя роли. Золотистым ореолом окружали высокий рано залысевший лоб пушистые, длинные до плеч волосы. В очень правильных чертах лица было что-то рассеянно-пронзительное. В манерах изысканная предупредительность граничила с кокетством. Он привык говорить сквозь улыбку, с настойчивой вкрадчивостью. Высок, худ, немного сутул… Ходил мелкими шагами. Любил показывать свои красивые руки с длинными пальцами.

 (Маковский)

У Вячеслава Иванова гости. В сводчатой зале,
обставленной старинной итальянской мебелью, - "Таврический мудрец" ведет
важную беседу на какую-нибудь редкую и ученую тему. Это не "среда", когда в
этой гостиной собирается весь литературный Петербург, - несколько
избранных, "посвященных" собрались потолковать о "тайнах искусства",
недоступных профанам.

 (Г. Иванов)

***
Вячеслав Иванов – несколько напоминающий суженной нижней частью лица Бальмонта. В глазах его пронзительная пытливость, в тенях, что ложатся на глаза и на впалости щек, есть леонардовская мягкость и талантливость. Длинные волосы, цветочными золотистыми завитками обрамляющие ровный купол лба и ниспадающие на плечи, придают ему тишину шекспировского лика, а борода его подстрижена по образцам архаических изображений греческих воинов на древних вещах.

 (Волошин)

***
Ср. одно из первых печатных свидетельств о еженедельных собраниях
на "башне" Иванова в обозрении Конст. Эрберга "Художественная жизнь
Петербурга": "Интерес, проявленный к этим "средам" в кругу литераторов,
художников, артистов и музыкантов преимущественно нового направления, а
также среди некоторых представителей официальной науки, следует отнести не
только к личным качествам радушных и высококультурных хозяев. Большая доля
успеха собраний у Вяч. Иванова лежит в несомненно назревшей у нас
необходимости обмена мнений между представителями разных областей искусства
и науки" (Золотое руно, 1906, Љ 4, с. 80). В своем отчете Эрберг перечислил
темы, обсуждавшиеся на "средах": "искусство и социализм", "романтизм и
современная душа", "счастье", "индивидуализм и новое искусство", "актер
будущего", "религия и мистика", "одиночество", "мистический анархизм".
Позднее Н. А. Бердяев посвятил ивановским журфиксам специальную статью, в
которой писал: "Это была атмосфера особенной интимности, сгущенная, но
совершенно лишенная духа сектантства и исключительности. Поистине В. И.
Иванов и Л. Д. Зиновьева-Аннибал обладали даром общения с людьми, даром
притяжения людей и их взаимного соединения"; "...образовалась утонченная
культурная лаборатория, место встречи разных идейных течений, и это был
факт, имевший значение в нашей идейной и литературной истории" (Бердяев Н.).

 Всегда поражала меня в Вяч. Иванове эта необыкновенная способность с каждым говорить на те темы, которые его более всего интересуют;—;с ученым о его науке, с художником о живописи, с музыкантом о музыке, с актером о театре, с общественным деятелем об общественных вопросах. Но это было не только приспособление к людям, не только гибкость и пластичность, не только светскость; которая в В. Иванове поистине изумительна,;—;это был также дар незаметно вводить каждого в атмосферу своих интересов, своих тем, своих поэтических или мистических переживаний через путь, которым каждый идет в жизни. В. Иванов никогда не обострял никаких разногласий, не вел резких споров, он всегда искал сближений и соединений разных людей и разных направлений, любил вырабатывать общие платформы. Он мастерски ставил вопросы, провоцировал у разных людей идейные и интимные признания. Всегда было желание у В. Иванова превратить общение людей в Платоновский симпозион, всегда призывал он Эрос. «Соборность»;—;излюбленный его лозунг. Все эти свойства очень благоприятны для образования центра, духовной лаборатории, в которой сталкивались и формировались разные идейные и литературные течения. И скоро журфиксы по средам превратились в известные всему Петрограду, и даже не одному Петрограду, «Ивановские среды», о которых слагались целые легенды. Все увеличивалось число лиц, посещавших среды, и беседы становились планомерными, с председателем, с определенными темами. Душой, психеей «Ивановских сред» была Л.;Д.;Зиновьева-Аннибал. Она не очень много говорила, не давала идейных решений, но создавала атмосферу даровитой женственности, в которой протекало все наше общение, все наши разговоры.

****
На «Ивановских средах» встречались люди очень разных даров, положений и направлений. Мистические анархисты и православные, декаденты и профессора-академики, неохристиане и социал-демократы, поэты и ученые, художники и мыслители, актеры и обще-гтвенные деятели,;—;все мирно сходились на Ива-ионской башне и мирно беседовали на темы литературные, художественные, философские, религиозные, оккультные, о литературной злобе дня и о последних, конечных проблемах бытия. Но преобладал тон и стиль мистический. Сразу же создалась атмосфера, в которой очень легко говорилось. В постановке тем и в характере, который приняло их обсуждение, быть может, не хватало жизненной остроты, и никто не думал, что речь идет о самых жизненных его интересах. Но образовалась утонченная культурная лаборатория, место встречи разных идейных течений, и это был факт, имевший значение в нашей идейной и литературной истории. Многое зарождалось и выявляюсь в атмосфере этих собеседований. Мистический ишрхизм, мистический реализм, символизм, оккультизм, неохристианство,;—;все эти течения обозначались на средах, имели своих представителей. Темы, связанные с этими течениями, всегда ставились на обсуждение. Но ошибочно было бы смотреть на среды, как на религиозно-философские собрания. Это не было местом религиозных исканий. Это была сфера культуры, литературы, но с уклоном к предельному. Мистические и религиозные темы ставились скорее как темы культурные, литературные, чем жизненные. Многие подходили к религиозным темам со стороны историко-культурной, эстетической, археологической. Мистика была новью для русских культурных людей, и в подходе к ней чувствовался недостаток опыта и знания, слишком литературное к ней отношение. То было время духовного кризиса и идейного перелома в русском обществе, в наиболее культурном его слое. На «среды» ходили люди, которые группировались вокруг журналов нового направления;—;«Мира искусства», «Нового пути», «Вопросов жизни», «Весов». Повышался уровень нашей эстетической культуры, загоралось сознание огромного значения искусства для русского рождения. И как-то сразу же русское литературно-художественное движение соприкоснулось с движением религиозно-философским. В лице Вяч. Иванова оба течения были слиты в одном образе, и это соприкосновение разных сторон русской духовной жизни все время;—;чувствовалось «на средах». Но ничего не было узко кружкового, сектантского. В беседах находили себе место и люди другого духа, позитивисты, любившие поэзию, марксисты со вкусами к литературе.

                (Бердяев)



Модернизм и постмодернизм  http://proza.ru/2010/11/27/375


Рецензии