свет памяти моей

                                                БОРИС НИСНЕВИЧ





СВЕТ ПАМЯТИ МОЕЙ

Дневник очеркиста







;
© 2017   –   Нисневич Борис Афроимович

О книге.
Книга представляет собой своеобразную творческую исповедь журналиста – дневник очеркиста.
Первая тетрадь дневника – драматическая и романтическая биография авто-ра, охватывающая период от последних дней Великой Отечественной войны (дет-ство) до нашего времени. Сюда вошли воспоминания, путевые дневники, портрет-ные и морские очерки о тех, с кем пересекались жизненные и журналистские пути автора. Это легендарные мореходы Григорий Носаль и Михаил Малаксианов, Ни-колай Студенецкий, первый губернатор Юрий Маточкин, профессора - корабелы Александр Архангородский и Никита Севастьянов, поэтесса Ольга Берггольц, пи-сатели и поэты-маринисты.
Вторая тетрадь - калининградская история в лицах: очерки о людях необыч-ной судьбы, выдающихся учёных и литераторах, десятилетиями замалчиваемая ис-тория гибели судов и рыбаков в первых калининградских экспедициях в Северную Атлантику. Сюда же  вошли очерки, связанные с журналистским поиском автором эксклюзивных материалов о последних днях Королевского замка, организацией борьбы за сохранение которого он активно занимался, о секретной работе розыскников спецслужб в Афганистане, о тайне смерти нацистского преступника Рудольфа Гесса, раскрываемой его охранниками и сыном, история благородного движения «Салем.

;
 
Светлая память о жене моей Наталье сопровождает страницы этой книги, создан-ной с её участием. Пятьдесят пять лет она разделяла со мной все перипетии журналист-ского пути. Её эстафету приняли моя дочь Елена Шарова и зять Андрей Надольный, своей заботой и вниманием способствуя выходу книги.
Особую благодарность автор выражает близким друзьям нашей семьи, людям большой души Оксане и Андрею Свинаренко, без участия которых эта книга не смогла бы увидеть свет.
Искренне благодарю моего коллегу, надёжного друга Александра Хихлю за высо-копрофессиональное редактирование моей рукописи и умные советы.
;












Тетрадь первая





;
Книгой может стать жизнь каждого. Всё зависит от того, что пережил и как пере-дал бесчувственной бумаге страдания своей души. Иногда пронзительная правда жизни в простой кальке документальности потрясает сильнее художественной прозы. Вспомните «Дневники Анны Франк». И наоборот: литературные образы проникают в самое сердце живее живых героев. Всё так…
Писатели, начинавшие с журналистики, подолгу в газетах не задерживались. Дис-циплина слова, рабство фактов, однодневная жизнь  сотворённого  были только размин-кой перед рассказами и романами. У меня случилось иначе. Когда-то было такое издание «Роман-газета». На газетной бумаге печатались повести и романы современников. Кстати, там впервые увидел свет «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. А газета – роман  не по игре слов, а по сути – стала содержанием  всей моей жизни.
Меня предупреждали, ссылаясь на классиков: из газеты надо вовремя уйти, иначе иссушишь свои мозги, станешь ремесленником слова, и тебя засосёт болото политики. Но я не внял – на всю жизнь связался с газетой, её кочками, булыжниками, болотами, морями реками и, главное, людьми. Их судьбами приумножилась моя жизнь. Как говорил Пуш-кин, «когда я жил, я много жил».
Теперь пришло время рассказать, что получил, «жизнь на жизнь умножив». Вернее, на многие жизни.


























 
Я РОДОМ ИЗ ВОЙНЫ

Город Кричевв Белоруссии, где мне довелось родиться, я – слишком был мал –не видел, можно сказать, никогда. Если не считать ту ночь на железнодорожной  станции и ту адскую бомбёжку, что пережил семилетним пацаном. Воспоминания о ней меня пре-следовали до 14, пока я не описал, что там было, и не отнёс свой первый газетный опыт в «Полесскую правду».
Война – моё детство. Пули и патронные гильзы – мои первые игрушки. Несколько картошин в керосине, что как-то нашли с братом под вагоном, – еда, а комбикорм – пи-рожное.
Картинки детства всплывают в моей памяти со стуком колёс, лязгом вагонных бу-феров, звоном в голове от толчков и скрежета движущегося состава. Про эти звуки пел Высоцкий: «...Или когда железом по стеклу».
Наш ремонтный поезд двигался в освобождаемые от фашистов города, где пред-стояло восстанавливать железнодорожные пути. Отцу разрешили взять семью с собой. Но благополучной эту жизнь назвать было нельзя.
Помню, мы ехали чистым полем, когда над нами закружили самолёты со свастика-ми на крыльях. Резкая остановка там, где начинался лес. Все устремились к ближайшим зарослям. Мама прижимает меня к земле и закрывает собой. Над нами пучками искр про-носятся трассирующие пули. Это были бенгальские огни моего детства. Тогда мне, конеч-но, в голову не приходило, что они несут смерть. И только позже, после бомбёжки на станции, я всё осмыслил.
А о ней я рассказал в «Дубке» – моей пробе журналистского пера.
«Тогда мне было семь лет. Я не помнил первых взрывов, известивших о варварском нападении фашистов, но никогда не забуду последних…
Более трёх лет на колёсах…Вечный запах мазута, угольная пыль, пронзительные свистки и гудки паровозов, лишь редкие остановки на два-три дня, иногда неделю. И сно-ва – стук колёс, скрип железа.
Но вот, наконец, настоящий дом. Широкий двор, артезианский колодец.
Добрая хозяйка угощает нас парным молоком (давно его не пили). Мы обхватили тёплые кружки дрожащими маленькими ручонками и медленно, чтобы продлить не-жданное удовольствие, стали хлебать, ещё не успевшую остыть, жидкость. А чуть позже, в хлеву, нежно гладили «миловидную» Милку – источник нашего замечательного кушанья.
Выбегаем во двор. Не забыли сунуть свои любопытные мальчишечьи головы в глу-бокий колодец, прокричали туда что-то и сели под единственным на весь двор деревом.
Это был молодой дубок. Красивый и стройный, он возвышался над поломанным забором и заросшим сорняками огородом, где когда-то были деревья – теперь же о них напоминали отражения вывернутых корней в грязной воде воронок.
Незаметно прошёл день. Наступили сумерки. Я смотрю в окно. Тёмное небо рассе-кают лучи прожекторов. Кругом необычайно тихо.
На пыльном некрашеном полу, приготовив постель из соломы, расположились сра-зу несколько семей. Спать ложимся не раздеваясь. Мать сказала: «Кто знает, что мо-жет случиться ночью. Надо быть наготове».
Опасения были не напрасны. Отброшенные огнём советских зениток от Рославля, фашистские бомбардировщики совершили налёт на нашу узловую станцию – Кричев. Это были их предсмертные удары– 1944 год.
Такой бомбёжки мы не видели за всю войну. Окна и двери повылетали. Осколки со свистом проносились над нашими головами, врезались в стену, в печь. Раздался звон «ра-неной» иконы – смертельный металл не щадил даже Христа. Бог был бессилен.
Напрасно молилась хозяйка. Что она шептала, невозможно было услышать, но всем казалось – она молится за упокой не только своей, но и наших душ.
Вдруг в двери появились две незнакомые фигуры. Одна из них сразу же исчезла. Другая – это была женщина – упала тут же у порога. Кто-то подполз к ней и подтащил ближе к печи.
Ослепительные вспышки рвущихся зажигательных бомб освещали комнату, и можно было рассмотреть, лежавшую без сознания женщину. Мы увидели перевязанную левую руку без кисти, залитое кровью платье. Её лицо выражало ужас. Распущенные длинные волосы спадали на лоб и окровавленные щёки. Широко раскрытые глаза были неподвижными.
Раздался оглушительный взрыв, за ним другой. Бомбы разрывались где-то совсем близко. Горели соседние дома.
Раненая незнакомка пришла в сознание, начала стонать. Кто-то снова подполз к ней с кружкой воды.
На какой-то момент стало тихо, и до нас донёсся плачущий голос раненой.
– До-о-ченька… До-о-ченька… Где ты, родная? Где твоя головонька? До-о…
Доченька, убитая, без головки, лежала в землянке, откуда к нам принесли её изра-ненную мать.
– Господи! Милостивый… – сквозь шум доносились причитания хозяйки…
А дальше – всё тот же ненавистный – то нарастающий, то утихающий – гул са-молётов, оглушительные взрывы, ослепительные вспышки, свист осколков.
Бомбёжка продолжалась всю ночь. Утром мы вышли во двор. Из сарая доносился какой-то душераздирающий вой: стало жутко. Много криков и стонов услышали мы за эту ночь, но такого… Мучилось раненое животное – это было хуже смерти. Хозяйка разрыдалась. Милку решили пристрелить.
Дубок! Он стоял в двух метрах от новой воронки, уже успевшей заполниться мут-ной пенистой водой. Лучи восходящего солнца ласкали его поседевшие от пыли листья. Как и прежде, он оставался красивым и стройным, зовущим к жизни…»
«Дубок» напечатали один к одному. Без правки.  В тот день и в тот час, когда я увидел пережитое напечатанным, я понял, что мой путь там, где происходят волнующие события, интересные не только мне. 
В первые  послевоенные годы, и даже десятилетия, о войне писали то, о чем можно писать. О героизме и мужестве, страданиях и фашистских издевательствах. Позже появились такие откровения, как «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, «Сотников» Василя Быкова и много другой «правды о войне». 
Я написал о том, как в детстве переболел войной. И теперь понимаю, почему после «Дубка» не возвращался к воспоминаниям о ней. Не мог писать о том, что не вмещалось в моё детское  сознание.
А юность моя выпала на пору, когда рано приходит осознание, что можно и что нельзя вслух говорить,  тем более – доверять бумаге.
Вот пришёл к отцу после Дня Победы его односельчанин из Велятичей, что где-то под Борисовом. Бравый старшина. На погонах – жёлтые лычки буквой «Т». На гимнастёрке – три ордена Славы! Усы чапаевские – под орлиным носом. И брови мне запомнились черными крыльями. И глаза горящие, блестящие, чуть навыкате.
Отец ему рад, отец им горд, светится уважением.
Мать суетится, ставит на стол большую сковороду. На ней сало шкворчит и лежат большие картофелины, обнятые кольцами позолоченного лука. Отец бросает в этот ши-пящий жир кислую капусту – так он любил есть, когда было что… Они выпивают махом по гранёному стакану.
Фронтовик рассказывает, где и как воевал. Заводится, вскакивает, начинает ходить взад-вперёд, звеня наградами. Описывает маленькие высотки, облитые большой кровью. Говорит про страх в рукопашном: «Здоровые мужики обсирались». Про свои три смерти за три ордена –каждый мог быть последним.
Я слушаю, раскрыв рот. Он мне к губам – толстый палец: «Птичка влетит!» И рас-сказывает дальше то, что меня больше всего поразило.
Все полегли. Осталось в окопе их двое – он и молодой лейтенантик. И танк на них идёт. Лейтенант говорит:
– Бери мои гранаты, старшина… Я представление на тебядам, на Героя.
Старшина ему в ответ: «Я сам о тебе написать смогу. У меня три Славы, всяк рав-ны звезде».
Так они выясняли, кому геройски погибать, пока танк не прошёл…
Рот у меня закрылся. Кавалер трёх Слав поблёк в моих глазах. Не могло быть тако-го на войне, сказали бы мне, решись я написать об этом в пятидесятые годы.
Как много жизни остаётся за текстами, которые мы, журналисты, публикуем. Это я понял, возвращаясь к своим материалам разных лет.
Пока же – о том, что осталось за «Дубком».
Могилёв. Наш дом – напротив лагеря немецких военнопленных. Людей-зверей. Я их должен ненавидеть! Не помню, в какой это было деревушке много раньше, чем мы по-пали на станцию Кричев. Везли на телеге по слякотной грязной дороге пойманного в лесу фашистского десантника с перебинтованной башкой. Ещё живого гада везли красноармейцы. И я попросил: «Дядь, подними, я в него плюну!» 
А тут, болтаясь с пацанами у колючей проволоки, я всматриваюсь в лица. Особен-но застрял на одном, рыжем, чем-то похожем на моего дядю Давида. Он подошёл к ко-лючке, протянул мне свежевыстроганный деревянный пистолетик. И сказал: «Брод!» У него было доброе, грустное лицо. Я не смог его в тот момент возненавидеть. Пошёл до-мой, втихаря отрезал четверть от полбуханки хлеба и, прячась за кустами, пробрался к ог-раде лагеря. Тут меня и накрыли пацаны – из тех, кто был узником на неметчине. Как они меня поколотили, не хочется вспоминать.
Хуже было потом, когда я оклемался и вышел, чтобы вместе с ними играть в войну.  Сначала мне предложили быть полицаем, поскольку я заодно с немцами. Или Гитлером, потому что чёрный и, если добавить усы, стану похож. Но и в том, и в другом случае казни мне не избежать – через повешение. Я не согласился, а силком меня заставить не получилось: подстраховал старший брат, остановил палача с верёвкой.
Но пацаны меня простили быстро. В других играх признали красным.
Всё это мне вспомнилось однажды в Польше, на кладбище, где могилы наших со-ветских солдат и немецкие могилы оказались рядом и где наши ветераны говорили о при-мирении.
О многих людях я писал свои очерки. И в них за чужими жизнями – моя жизнь и моя боль.
Мою детскую болезнь войной осложняли инфекции репрессий, позже выраженные политическим диагнозом «культ личности».
Зажиточная семья моего отца не приняла революцию.  Знаю, что были в хозяйстве деда красивые лошади, красильня и постоялый двор, где бабушка обустроила библиотеку и любила водить разговоры со всякими странниками – людьми типа нынешних бомжей.
Деда,моего тёзку, во время оккупации выдал кто-то из местных, когда он надумал бежать к партизанам. Его привязали за бороду к телеге, хлестнули лошадь…И всё!..
Сестра его, Хася, попав в Минское гетто, умудрилась вывезти оттуда в «золотовоз-ке» будущего командира партизанского отряда, заманить в лес и сдать нашим обоз с му-кой и немецкой охраной. Об этом было в  книге, изданной в послевоенной Белоруссии, «Мстители гетто».
Я застал тётю Хасю в здравии в 60-е годы – доброй полной женщиной с седыми, забранными в пучок волосами. В лице её сразу уловил схожесть с портретом деда и похо-жесть на неё отца. Она рассказала о родственниках, расстрелянных фашистами, моих двоюродных братьях и сестрах.
Среди них был и сын Берла Боброва – брата моей мамы.  Его расстреляли первым в городке. Он вышел на площадь и демонстративно сорвал с себя жёлтую звезду.
 А Зяму расстреляли последним. К стыду своему, я не знаю, через кого он прихо-дится мне братом: погибли-то практически все родственники по линии и отца, и матери.
Его, студента консерватории, поставили надо рвом играть на скрипке… Между залпами она, наверное, звучала особенно пронзительно. Никто никогда не узнает, с какой музыкой он ушёл в могилу.
Отец после войны запил. Помню, собирался он навестить родную деревню и под рюмахой проболтался: гада, который деда заложил, разорвёт на куски, как там местные разодрали старосту, привязав к двум берёзам. Мать буквально костьми легла у двери, за-стонала, запричитала пронзительно. Такие мучительные звуки можно услышать только в еврейских песнях. Она не сомневалась – разорвёт он того мужика точно, если туда по-едет…
С виду спокойный,  всегда немногословный, здоровенный и по росту, и по весу, отец редко взрывался. Сдерживал себя: сам своих кулаков боялся – мог убить. Такое с ним случалось до войны, когда служил в кавалерии и, точно знаю, произошло в день эвакуа-ции.
Тогда он,посадив нас с мамой в товарный вагон, стал закидывать туда вещи, а во-рюга с другой стороны вагона, через приоткрытую дверь, их утаскивал. Отец догнал его, сорвал со спины мешок и им же уложил мародёра на рельсы, быть может, навсегда. Потом во снах догонял его снова и снова, кричал «Стой!» и дико матерился.
Но не об этих срывах отца я хотел вспомнить, говоря об инфекции репрессий в го-ды «культа личности».
Так сложилось и до, и после войны, что всегда жили вместе семьи двух сестёр: Эммы – моей мамы, и  Фани – моей тёти. Её мужем был чекист Михаил Фадеевич Фадеев-Львов – участник операции, связанной с арестом Бориса Савенкова, и других славныхэнкавэдэшных дел.
Отец мой сильно усложнял ему жизнь. С одной стороны, дядя Миша  высоко ценил  способности отца – умение умножать в уме многозначные числа, память на  мудрые изречения из книг, что читал на древнееврейском. Но жутко злился, когда тот заговаривал о власти и вожде. Он, будучи начальником НКВД в Гомеле, прикрыл отца до войны, когда на него «настучали» как на «контру». Отец стал держать язык за зубами. Но после войны по пьяни часто терял над собой контроль.
Мне запомнился диалог, переросший в семейный скандал. Отец вернулся из села подвыпивший и угнетённый увиденным там. Тут совсем некстати из радиотарелки понеслось: «Если б нам теперь, ребята, в гости Сталина позвать, чтобы Сталину родному всё богатство показать…»Не воспроизведу дословно текст, что он выдал, пересыпая матюгами. По смыслу: бедность ему, «родному», надо показать, «таракану кровавому». Что он о жизни знает? Только, как обрывать её и людей гноить!
– Всё, Фроим! Я должен тебя арестовать! – сказал Михаил Фадеевич так, что все поняли: сделает. Он  давно говорил: «Если я тебя не сдам, возьмут меня». Однако тут по-лучил такую драму, после которой о своём большевистском долге забыл надолго.
Моя мама, побледнев, скатилась со стула. Тётя Фаня кинулась к ней со стаканом воды, стала искать пульс  и, не найдя его, тоже упала в обморок.  Папа протрезвел, приво-дя маму в чувство, дядя забегал с нашатырём…
– Ладно, забудем,– успокоил он сестёр. А отцу бросил:
– Ты лучше бы вспомнил Берла.
– Вот-вот, – ответил отец. – И тебе его полезно вспомнить.
Дядю Берла – старшего брата мамы – арестовал заместитель Михаила Фадеевича, когда тот был в командировке. Ему нужно было сделать Фадеева-Львова родственником врага народа, чтобы занять его место. И он уложился в срок, выбив у Берла все признания  до возвращения дяди.
Мама мне часто рассказывала о брате. Пела его песни на идише. Их не перевести – всё теряется. Не передать и драматического дребезжания её голоса. Мне хочется сказать: так поют слёзы. Потому что их пение никому не дано услышать: можно только почувствовать сердцем…
Помню одну из этих песен. Она – о маленьком родном городке Берла. Он видит домик, где родился и рос, качалку на том же месте. Красивые детские годы не вернутся никогда. А городишко стоит в этом горьком мире и терзает его изломанное сердце.
В 70-е годы я услышал её в исполнении сестёр Бэри. Знают ли они автора песни, записанной ими в Америке? Неважно. Она живёт. И это голос Берла!..
Эпизод за эпизодом создавали  в моем воображении его образ. Я домысливал отдельные ситуации, слыша голос матери. Так сложился рассказ о нём.





























БЕРЛ БОБРЭ И МАРА

«Когда ты родился, в Борисове всё было не так. И там, где сейчас продуктовый магазин, стоял маленький домик Берла.
Откуда тебе его помнить? Ты тогда ещё писать сам не просился.
Берл, бывало, придёт, привяжет ремнём к руке твою коляску, катает её и поёт те песни, что сочинил в польской тюрьме.
Если ты пойдёшь по старому мосту через Березину, ты сможешь её видеть. Стоит она справа, как спускаешься, и закрывает дорогу.
Там Берла кормили селёдкой и не давали воды. Селёдку он прятал в золу, в печь. Но её находили, разжимали Берлу рот кинжалом и заталкивали солёные куски вместе с углём.
Красные отступили, и у нас были поляки. Когда они взяли Берла, полгорода собралось на деревянном мосту. Его вели под саблями, а сабли держали так, чтобы он не мог выпрямиться, но Берл не хотел идти сгорбленным, и поэтому у него вся шея была в крови.
Потом, после объявления мира и новых границ, обменяли пленных, и Берл вернулся. Его встречали с почётом. Но он был уже без здоровья. Такое настрадавшееся лицо! И глаза – как в ямах. И палочка в руке.
Он сказал: «А битэрэвелт». А как ему было там сладко, мы могли только догадываться.
Постепенно он отошёл, и в доме стало светлее. Мара родила дочку. Берл аж выпрямился! Чтобы не стучать, он ходил дома без палки. У него посветлели глаза – он становился тем Берлом, которого я знала много лет.
И, как когда-то, он шутил! Останавливался около двери и начинал что-то искать во всех карманах, вытягивал шею и спрашивал у Мары:
– By майн гарц?
– В губкоме, – отвечала Мара, ведь Берла назначили самымглавным в городе по финансам!
– До!  – говорил Берл.
Он подхватывал на руки дочку – этот комочек счастья – и начинал ей петь. Он пел ей свои песни про горькую судьбу пленника, про его надломленное сердце. Пел, как плачет это сердце и слезы попадают в кровь, как арестант ломает о решётку свои зубы, потому что в камере только он и его сердце, и ему не надо искать силы на мужество...
Когда я вспоминаю Берла, перед глазами у меня стоит Мара. Ты знаешь, почему Берл никогда не рассказывал о польской тюрьме? Он не хотел тревожить её сердце. И как там ему пришлось, мы узнали от людей.
У Мары были горькие глаза. Она очень мало говорила. Поэтому мне всегда казалось, что она и слушает глазами. Наш Берл дышал ею – этого не передать...
Что было больше – её сердце или её надежда?.. Она ждала Берла и после тех слухов о том, что его расстреляли.
Чтобы знать счастье, нужно иметь такое больное сердце, как у Мары. Ведь в жизни её не было ни одного светлого дня. И всё горе, и весь голод всегда ложились на её плечи.
Когда вернулся Берл, она уже не носила открытые платья, потому что эти плечи были в сплошных рубцах. Я видела – рубцы синие с жёлтым. Как будто он – этот жандарм – бил её совсем недавно. О! Лучше бы он выгорел в животе у своей матери!
С тех пор она все время держала руки вот так: на груди и крепко сжимая пальцами рукава кофточки.
Это случилось в те голодные дни, когда она ходила со своей сестричкой по деревням и меняла одежду на что-нибудь из еды. И вот уже менять было нечего, и Мара предложила одной девушке в Велятичах кофточку прямо с себя. Девушка пообещала дать за неё картошку. Вышла. А назад с ней пришёл жандарм, как потом сказали люди, её любовник.
Ему тоже понравилась кофточка. Он сказал:
– Жидоука! Кофту сымай – и гэть! Каб мае вочы цябе не бачыли!
Мара не шелохнулась. Она только смотрела на него, и я представляю её горький и гордый взгляд.
Тогда он стал бить её хлыстом из сырой кожи. Бил, пока не устала рука.
– Убей! Ну, убей же! – крикнула Мара.
Я хочу тебе сказать, что невозможно на одного человека сразу сваливать столько горя.
Ведь ты не знаешь, что было с Марой потом?
Когда ушла она со своей сестричкой Инной из Велятичей, начиналась пурга. Снегу намело до окон. А идти нужно было через лес. И скоро Мара поняла, что заблудилась.
– Инна, – сказала она, – мы не на той дороге. Нам идти ещё всю ночь.
Но не беспредельно терпение. Беспредельно горе – но не беспредельно терпение! Мара почувствовала, что не найти ей дорогу. Среди тьмы, среди снега, закутавшего лес.
– Иди ко мне, – сказала она Инне. – Давай присядем. Давай отдохнём.
Они обнялись. Наверное, так им было тепло и не страшно. Только закрыла Инна глаза, как ей подумалось: вдруг она не уснёт, вдруг останется одна, когда сон и мороз заберут Мару. Ей стало страшно.
И когда она открыла глаза, к ней пошли деревья. Они вытягивали белые руки и странно вздрагивали. Весь лес превратился в странных людей... В страшных людей превратился лес.
– Мара! – крикнула она и стала трясти и щипать, и тереть щеки сестры.И когда через лес, через ночь, через страх она увидела спокойные глаза Мары, ей стало легче.
Потом Мара боялась, что уснёт Инна. Потом она не давала ей уснуть.
И так было долгое время, пока они отчётливо не услышали, как воют волки, как этот вой идёт прямо к ним.
Он поднял их на ноги, погнал по лесу и привёл к огоньку и к человеку. Сам Бог послал им этого человека!
Если я тебе скажу, что возчик, тот возчик, которого человек попросил довезти немного картошки для бедной их матери, пытался ограбить сестёр, ты поймёшь, что страданиям Мары не было предела.
О, как берегла потом Мара каждую счастливую минуту своей жизни! Как скупа была она на радость. Если был в мире человек, способный вызвать её улыбку, то это был Берл.
Фамилия Берла была Бобров. Но под этой фамилией его никто в городе не знал. Знали Берла Бобрэ. По его песням, по стихам, по подпольному кружку.
В кружке – там было, кроме Берла, ещё двое рабочих и два студента – его научили грамоте, потому что он нигде не учился, а работал сапожником, как только появились силы, чтобы работать. Потом он стал очень грамотным человеком. Из-за книг – он их много читал.
Как ты знаешь, в нашем городе до сих пор поют его песни. А первые песни он не записывал: он их сочинил прежде, чем научился писать.
...Мне нетрудно все это представить даже сейчас, через много лет.
Наш бедный домик, который с годами все глубже уходил в землю. Стёкла – как в тумане: мы всегда хотели, чтобы они были чистыми, но чем больше их тёрли, тем меньше они пропускали света. Печка – напротив той стены, где качалка. Портрет дедушки.
Наш маленький домик, где у женщин только одно дело – смотреть за детьми и помогать тем, кто зарабатывает на хлеб.
Берл сидит на кровати. Он обернулся клетчатым одеялом так, как это делали большие люди в Риме. Ему очень это шло. В такой одежде, среди морщин лица, которые постоянно двигались, его нос не казался длинным, а был мужественным.
Мара чинила ему штаны. По-моему, он носил их все годы, как стал взрослым.
Вошёл Лейбович, человек с большой красной головой. В когдатошние времена он держал в нашем городе целую улицу своих домов. И когда-то он запрещал своим детям играть с сапожниками Бобровыми.
– Чем обязан твоему визиту, Лейбе? – спросил Берл.
Он не любил этого человека и потерял настроение от его прихода.
– Бобрэ! – сказал Лейбович, пыхтя. – Ты ведь понимаешь, я здесь потому, что считаю тебя неглупым человеком?!
– Я догадываюсь, почему ты здесь, – ответил Берл. Совсем недавно он говорил нам: «Надо послать инспекторов к Лейбе. Он много скрывает от нас из доходов».
– Бобрэ! – снова сказал Лейбович – или ты тоже думаешь, что чужие нации научат нас делать страдания друг другу?.. Мы всегда помогали своим, потому что нас всегда было мало! Что же будет? Партийная ячейка не кагал. Когда придётся кого-нибудь хоронить, на это не дадут из партвзносов!
– Я перестал тебя слушать, Лейбе, – сказал Берл,  – я знаю все, что ты скажешь. Но если тебе сейчас жалко отдать то, что положено власти, а власть берет для всех, то твоя мудрость оправдывает тебя так: Лейбе не хочет с другими национальностями делиться... А что было раньше? Почему ты раньше держал под подушкой своё благородство и не стеснялся заработать и на похоронах бедных евреев, и на праздниках? А не тебе собирали люди деньги, чтобы ты, после похорон Каждана, не пил кровь из его семьи за долги?
– Но в доме твоём ничего не изменилось, Берл,– перебил Лейбович. – За патриотизм власть немного даёт... Я хочу тебе сказать: когда перестают работать руки – можно работать головой.
–Я перестал тебя слушать, Лейбе! – напомнил Берл и встал в одеяле посреди комнаты.– Закрой дверь быстро, чтобы холод не попал на моего ребёнка!
Откуда Лейбович мог знать нашего Берла?
– Ты большой любитель чтения, я слышал,– сказал он и протянул Берлу книгу в коже. – Тут много чудесного написано, – нежно сказал он.
Берл взял эту книгу, открыл, а там… Там крупными деньгами были переложены все листы!
Мы никогда не видели таких денег. Они рассыпались вокруг, потому что Берл сразу бросил книгу, как горячие угли... Потом он заталкивал деньги в карманы и за рубашку Лейбовичу.
– Обманутый, – пыхтел Лейбе, – их возьмут твои фининспекторы, так что за разница! А ты в своих залатанных штанах проходишь всю свою обманутую жизнь!
Таким я не видела Берла! И я не видела, что сделал он: он закрыл от нас спиной этого Лейбе и что-то покрутил ему руками, наверное, так, как когда-то ему самому в польской тюрьме. И Лейбе вскрикнул, как кричит кот, когда попадает под колесо телеги. А потом он длинно завыл под дверями, сидел и выл под дверями... Тогда, чтобы вой не раздражал ребёнка, Берл запел.
...Мне нетрудно будет представить наш маленький домик, сколько бы лет ни прошло. Маленький, тёмный… А когда появлялся Берл – всёв доме светлело, всё становилось шире.
Только входит он, и Мара поднимает глаза, свои черные, как густая ночь, глаза. Она смотрит на него, как могут смотреть счастье и тревога вместе.
– Что делается? – спрашивает она Берла.
– Земля крутится, и мы крутимся, – отвечает он ей.
– А что у тебя слышно на работе?
При этих словах лицо Берла изменяется:
– Мы ко всему должны быть готовы, – говорит он, – То, что происходит, вызывает у меня на душе тревогу.
– Жизнь становится справедливой. Ты сам так часто говоришь об этом.
– Жизнь – да. Но люди... Люди ещё долго будут несправедливы. А что происходит сейчас, меня очень тревожит.
– Что же происходит, Бобрэ? – снова спросила Мара. Когда она называла Берла Бобрэ, когда она так к нему обращалась,– это значило, что она готова услышать все, как бы ни было ей тяжело от правды.
– Берут людей... Хороших людей берут, – ответил Берл.
– Но Песя, – Мара имела в виду нашу двоюродную сестру, – Песя считает, что все правильно. Она мне сказала: «Ежов знает, кого брать».
– Если меня возьмут, – заверил Берл, – Песя тоже так скажет.
Он как в воду смотрел. Но нам тогда не верилось, что так может быть. Не могут же взять Берла Бобрэ, человека в городе известного, из бедняков.
А в тот день, когда мы ждали его с работы, у нас был полный стол вкусной еды. Шло время, всё остывало, но он не приходил.
– Может быть, он пошёл на любительский кружок к Каменскому, – сказала я Маре. Берл играл в этом кружке и часто там задерживался. Мара покачала головой: она знала, что в этот день репетиций не бывает.
Всю ночь мы прислушивались к скрипам, только так и не услышали шагов Берла.
Наутро пришёл Калядич, работник губкома, один из его друзей. Это был высокий мужчина с крупным лицом и такими красивыми чертами, как рисуют теперь на плакатах рабочих.
– Я прошу вас не волноваться, – сказал он. – Вероятно, произошло какое-то недоразумение. Арестовали Бобрэ. Я думаю, нам удастся всё поставить на свои места...
Только дверь за ним закрылась, как пришёл растерянный Каменский.
– Я встретил Калядича, – сказал он, – вы уже в курсе дела…Бобрэ арестовали. Да…
Он потёр висок.
– Арестовали Берла, – ещё раз сказал Каменский и потянул глаза к потолку, наверное, чтобы не допустить слезы.
Мара не плакала. Она смотрела на качалку и так, не поворачиваясь лицом к Каменскому, спросила:
– Вы не знаете, вам не передали, что сказал Бобрэ, когда его взяли?
– Он сказал: «На этот раз я могу не вернуться».
Из дома мы в тот день не выходили. Люди приходили уже без стука. Последний гость, Мордухович, из ближайшей лавочки, с порога сказал:
– Пусть тысячу раз перевернётся мир, если то, о чем говорят люди, – правда!..
– Правда, – ответила я.
После разговора с Каменским Мара весь день молчала. Вечером она пошла к Березине. Я предлагала пойти вместе с ней, но она покачала головой.
Конечно, идти туда, к деревянной тюрьме, не было смысла. Не увидишь ничего. Но Мара простояла там всю ночь.
К нам никто уже не приходил ни на второй день, ни на третий.
А Мара каждый вечер уходила к деревянной тюрьме.
Потом нам передали, что Берл во всем сознался. Он признал себя немецким шпионом, и его должны расстрелять.
Мара разрешила мне пойти с ней к Березине. Мы постояли у моста, потом перешли на другую сторону. Нас прогнали от тюрьмы... Мы услышали крики, такие, что непонятно: мужские или женские.
–Это мой Берелэ... Это кричит Берелэ, – прошептала как молитву Мара.
– Он не должен кричать, – успокоила я её, – он ведь уже все признал.
Сама же я не сомневалась, что это его крики. Все последнее время, наблюдая Берла, я видела, что держится он из последних сил. Поляки отобрали у него здоровье, а несправедливость отобрала у него мужество.
В жизни моей не было такой одинокой ночи, как та, у Березины.
Горе ослепило меня, и если я что-то видела, то это были дрожащие глаза Мары, из которых уходил последний свет.
Я удивилась, когда увидела её утром хорошо причёсанной, с беззаботным лицом. Мне показалось даже, что она чуть улыбается, настолько не напряжённым было её лицо.
– Ты видела Берла? – спросила она.
– Нет, нет, – ответила я, обрадовавшись. – А он дома? Его отпустили? Мара, какое счастье!
– Да, его отпустили, – сказала она. – Его только нужно найти... Я найду его. Ты побудь с детьми, а я его найду.
Я видела, что она идёт к Березине, и тихонько поторопилась вслед за ней.
На мосту она останавливала каждого знакомого и незнакомого человека и о чем-то говорила. Когда рядом со мной оказался лавочник Мордухович, я поинтересовалась, о чем говорила Мара:
–Она спрашивала, видел ли я Берла. Разве она не знает, что его расстреляли сегодня утром? – ответил он.
Тогда я быстро подошла к Маре. Она держала за рукав Калядича и спрашивала его:
–Может быть, вы видели Берла, Берла Бобрэ, моегоБерелэ?
А он стоял с восковым лицом и говорил только губами:
– Да. То есть сегодня я его не видел. А раньше видел. Очень странно... Не хочется верить... Он признал... Как мне сообщили, приговор приведён в исполнение.
– Но, может быть, вы видели Берла, Берла Бобрэ? Я его жена, Мара Боброва! – снова сказала она.
– Идём, Мара, – вмешалась я в этот тяжёлый разговор. – Идём, – сказала я. – Может, пока мы тут стоим, он домой вернулся…»
О культе личности и репрессиях я читал по мере прорыва в печать этой темы. Читал с ощущением, будто сам это пережил и способен сравнить художественное отражение той эпохи с реальностью новых дней. 
Страшно, когда судьбы людей зависят от кучки беспощадных примитивных и умных, но бессовестных людей. Но были же, есть и будут люди с чистой совестью! Наверное, нужно сыпать соль на раны общества, вызывать боль в душе своей и у других людей, чтобы они не перевелись…
Я думал об этом, перечитывая «Берла».
Не всё, что я знал о его трагедии, легло в строки рассказа. Каким-то образом родственникам стали известны детали. Он признал себя немецким шпионом, когда ему зажали меж дверей мошонку. И «сознался»: половинка расчёски в его кармане должна была совпасть с другой половинкой – у резидента.
Совсем немного осталось жертв репрессий – тех, кого время культа коснулось непосредственно.
Моё детство то время коснулось «делом врачей». Мне захотелось  найти газеты о той кампании. В архиве, оставшемся после ухода из жизни моего тестя – капитана первого ранга Якова Ефремовича Холодкова, их не оказалось. Зато в отдельной папке были свидетельства народного гнева, вызванного предыдущими разоблачениями врагов.
Вот газета Тихоокеанского флота от 26 января 1937 года. Колонка передовой: «Страна до краёв переполнена жгучей ненавистью, грозным возмущением к злобным и подлым своим врагам – троцкистским выродкам, изменникам Родины. Отовсюду слышен могучий голос советского народа: «Смерть убийцам, шпионам, смерть предателям!»И статьи с такими заголовками: «Развеять в прах врагов социализма!», «Никакой пощады убийцам», «Уничтожить гадин!».
«Раздавить гадину!» – это годом раньше (20 августа 1936-го), заголовок в газете «Правда». Рядом – подборка откликов на суд над «троцкистско-зиновьевской шайкой убийц» с таким текстом в «шапке»: «Сталин – наш мозг, наше сердце, наша душа. Удесятерим бдительность! – заявляют миллионы трудящихся».
Тексты обвинительных заключений вопиют: наш народ и народы многие могли лишиться отца и учителя. Безмерным гневом дышала страна в 30-е годы…
И вот уже, оправившаяся от ужаса войны, но никогда не забывающая о внутренних врагах, она получает информацию о  новой попытке убить вождя. Утром 13 января 1953 года советский народ оглушило сообщение ТАСС «О раскрытии террористической группы врачей-отравителей».
«От Москвы до самых до окраин» поднялась мощная волна гнева. Врачи-евреи Вовси, Виноградов, Коган и другие решили отравить товарища Сталина! Весь день устрашающе и тревожно неслось из репродукторов: «Советский народ с гневом клеймит преступную банду убийц...»
Арестованных врачей называли «извергами человеческого рода». В «Правде» печатались сообщения об арестах в разных городах шпионов с бесконечным рядом еврейских фамилий...Страна возмущена подлыми замыслами «американских наймитов», «убийц в белых халатах». Оказывается, не только руководителей государства, но и детей страны Советов планировали отравить изуверы с еврейскими именами. Дымил, трещал политический костёр. И стелился над нами антисемитский угар.
В нашем классе двое евреев – я и Наум Лапидус.
В тот день, после передачи сообщений об «отравителях», я почувствовал, придя в школу, какой-то холодок от тех, с кем дружил и, как ни странно, от Наума. Впервые тогда я услышал антисемитские реплики: «Фрицы их не добили», «Не впервой они на Сталина…»
А вечером, возвращаясь из школы, увидел у ворот своего дома какие-то метущиеся тени. Ближе подошёл и поразился, если так назвать страх, ударивший в голову и опустившийся дрожью к обмякшим ногам. С явным намерением меня побить, тут собрался почти весь класс! У кого – палки, у Наума – велосипедная цепь.
Ребята молча взяли меня  в кольцо. Среди них – и моя белокурая  мечта, Рита. Ещё вчера мы прогуливались с ней у Пины-реки, под тополями. Она даже под руку меня взяла, как своего парня.
Что с ними со всеми произошло? Кто? Что их изменило? Наум – двоечник, я подтягиваю его по математике. Он такой же, как я, еврейский мальчик. Что он-то тут делает? Рита…В классе, когда встречаемся глазами, не можем оторваться… Зачем она здесь?..
Пролетали ли у меня такие мысли в голове тогда, или это только сейчас приходит мне в голову? Не суть как важно. Наверное, важнее понять сквозьгода идеологическую интуицию детей эпохи культа.
Неизвестно, чем бы всё это закончилось, не появись в это время мой двоюродный брат Володя Львов – спортсмен-перворазрядник. Меня ещё не успели с ног сбить, когда он врезался в кучу жаждущих приложить руку и разбросал всех.
Директору школы «доброжелатели» тут же обо всём донесли. Разбор шёл по версии банальной школьной «тёмной», с выявлением детей-организаторов, оставляя в стороне взрослых вдохновителей. Власть ведь к погромам не призывала. Просто дала понять: советские евреи – ненадёжные, не те советские люди, которыми гордится страна.
О Берле я написал в 1966 году. Уже развенчан был культ личности и вышли из лагерей многие жертвы репрессий. Но тема всё ещё оставалась закрытой.
Впрочем, на публикацию я не рассчитывал, писал «в стол». Только когда в Калининграде Союз писателей СССР организовал семинар молодых прозаиков под руководством известного московского критика Ивана Козлова, решился дать этот рассказ на обсуждение.
Козлов попытался по следам семинара опубликовать рассказ в журналах «Знамя» и «Новый мир» – не получилось из цензурных соображений. Оставалось только рассказывать о нём по радио да в обзоре на страницах «Калининградской правды». Вопрос «Где можно прочитать?» оставался без ответа  ещё несколько десятилетий.   
Прощание с «годами безвременщины», как их определил Борис Пастернак, затянулось. «Оттепели» сменялись «заморозками», но, как неистребимое семя в земле, ждала своего часа выстраданная литература.
Когда увидел свет «Один день Ивана Денисовича», только и разговоров у нас в редакции «Калининградского комсомольца», куда я пришёл после своей рыбацкой одиссеи,  было о Солженицыне. Не вспомню, кто укротил наш восторг, сказав: «А знаете мнение Снегова?  Он назвал Солженицына жалким нивелировщиком! Всё было куда страшней».
Сергей Александрович Снегов был в теме «благодаря» своему немалому сроку политзаключённого. Но я убеждён: боль, болезни, пытки нельзя ни сравнивать, ни сопоставлять – о живых ли речь или о мёртвых. И позже выяснилось: фразу Снегова вырвали из контекста и несколько исказили.
А интервью с ним, «завёрнутое» областной партийной газетой, мне и сейчас представляется любопытным, несмотря на то, что тема культа личности уже исследована вдоль и поперёк, отражена историками, публицистами и кинематографистами… Но исчерпать её невозможно. И возвращаться к ней необходимо. Уходят последние живые свидетели, остаются только исторические свидетельства и вечный вопрос: могла ли жертва сама быть палачом, мог ли палач быть жертвой?
Интервью, написанное в то время, когда партия несколько удлинила поводок, на котором держала свою прессу и стала декларировать открытость и гласность, публикуется во второй части этой книги  под заголовком «Ещё не время жить по душе».
«Время всё отдаляет и отдаляет нас от той чёрной полосы…»Так у меня начинается  очерк об искалеченной судьбе нашей землячки Марии Штукарь – «И не вернуть непрожитую жизнь».
Заживают ли такие раны?..
… И К МОРЮ БЫЛ ПРИГОВОРЕН

Тема культа личности ещё не однажды всплывёт в моих очерках, поскольку, формально говоря, имела место в судьбах моих героев. А сейчас я возвращаюсь к своему роману с газетой.
Так сложилось: жажда романтики привела меня в море, а море – к журналистике. Романтики хлебнул я вдосталь – чуть не захлебнулся, говоря словами моего друга поэта Сэма Симкина, «как к высшей мере, я к морю был приговорен». Но перед хождениями в моря пришлось пройти «славный» трудовой путь.
С дипломом механика холодильных установок я прибыл по назначению – в Брест. Там, близ известной героической крепости, на втором холодильнике, предстояло мне сменить самоучку - начальника цеха. Только сначала надо было ознакомиться с установками в качестве машиниста.
Какое-то время всё шло своим чередом: запускал компрессоры, следил за параметрами установки. Потом меня обеспокоил старый горизонтальный компрессор «Вегелин и Гюбнер» – огромный, фаллической формы, именуемый машинистами «немецкий хер».
Сильный иней на нём явно говорил, что вот-вот хлебнёт он сжиженный аммиак на всасывании. По схеме дошёл я до жидкоотделителя и убедился – переполнен, есть угроза гидравлического удара в компрессоре.
Я  к начальнику цеха Калядичу: надо остановиться, наладить автоматику и так далее.
– Жидкость, – говорю ему, – практически не сжимается. Вынесет головку у немца!
– Ну, ты переучился, – смеётся он. – Кто ж нам позволит останов!
Тогда предлагаю описать ситуацию в докладной главному инженеру и поставить ультиматум: или он отдаёт приказ работать при таких критических параметрах, или мы останавливаемся. 
– Пиши, – соглашается Калядич.- Может, писателем станешь. Про имя своё не забудь…в конце.
И впрямь деловой получился материал. Со ссылками на все нормы и правила.
Приказа долго ждать не пришлось. Калядич меня с ним ознакомил, не скрывая удовольствия. В связи с производственной необходимостью машиниста Нисневича переводили в слесари.
Начальник цеха, теперь уже никем не подсиживаемый, дал мне задание на неделю: разбить фундамент демонтированного компрессора – старшего брата того самого «немецкого хрена», из-за которого я поднял бучу. 
С бывшим польским капралом Писевичем мы работали как военнопленные на каменоломне. Он держал деревянными клещами большое зубило, а я кувалдой, которую и двумя руками приподнять было нелегко, долбил этот вековой бетон. Иногда он меня сменял…
Однако докладную мою оценили. И руководитель предприятия Наталевич – бывший председатель Верховного Совета Белоруссии, сосланный сюда из-за дочерей, закрутивших преступную любовь с семинаристами, оценил и принципиальность в постановке вопроса, который никто не собирался решать, и стиль изложения. Мне было предложено подумать о должности секретаря комитета комсомола.
Но я в то время уже думал о морях. О больших рефрижераторных судах в Калининграде.
Родственные связи отца привели меня к калининградцу, который мог оказать содействие в устройстве на флот. Им оказался влиятельный в городе человек – участник штурма Кёнигсберга Леонид Борисович Турецкий. В довоенном прошлом – разведчик. Его брат мне как-то сказал: «Лёня шпионил в стране, которая носит нашу фамилию».
Как-то Леонид Борисович рассказал мне о бое у Шталлупенена, в котором погиб заместитель командира танкового корпуса, полковник Степан Нестеров, чьим именем и называется теперь этот город.
После форсирования реки Писсы войска вышли к местечку Коссубен, где противнику удалось задержать наступление. Сложилась так, что продвинувшиеся вперёд танки попали в своеобразные вражеские клещи, и наш головной стал пулять по своим. Руководивший боем Нестеров сорвался с брони, побежал к опасному участку. И, скошенный очередью немецкого автоматчика, упал на руки бежавшего рядом Турецкого…
Позже я опубликовал подробности гибели Героя Советского Союза Степана Нестерова в «Калининградском комсомольце». К сожалению, публикацию не сохранил. Сейчас вспомнил, прослеживая свой путь, где почти каждое событие – в строку или за строками других событий, одну фразу Леонида Борисовича, которая застряла во мне навсегда:«Мы думали, останемся  живы – нас понесут на руках. А нас понесли на кулаках!»
Какие шрамы в душе прибавились к ранам и шрамам на его теле? Знаю, в своё время он попал под подозрение, но, к счастью, оказался лишь в числе тех, кому решили не доверять работу в наших спецслужбах. Слышал, как сетовал старый «закордонник» по поводу отзыва разведчиков-евреев, прижившихся в разных землях и странах. Глупо, говорил, если не преступно. Ему предложили возглавить облремстрой, по тому времени самую мощную строительную организацию, восстанавливавшую Калининград из руин. И он этим успешно занимался…
Благодаря его рекомендации меня долго не морочили с открытием визы и паспорта моряка, оформили рефмашинистом на большой морозильный траулер «Чернышевский» базы «Запрыбхолодфлот».
БМРТ стоял у пирса в районе двухъярусного моста, напротив холодильника. Красивый, свежевыкрашенный, рядом с эсэртэшками – как франт среди оборванной шпаны. 
Тогда мне и в голову не приходило сравнивать их:  всё равно, что штиль равнять со штормом. Что СРТ надо писать большими буквами, как имя самого отважного морехода. Ребята на «Чернышевском» это знали и не без гордости сказали мне: «Наш кэп лет десять на СРТ пахал».
За освоение зимнего промысла в Северной Атлантике капитан СРТ-108 Григорий АрсентьевичНосаль в 1958 году был награждён орденом Ленина. Правда, на флоте ждали Звезду Героя, но её он получил позже.
Говорили – потому, что не умеет ладить с начальством. Характер, мол, у него не сахар, а соль. И не случайно, когда на РТМ «Аргунь» он достиг фантастических выловов, представление на него в Президиум Верховного Совета пошло из Министерства рыбного хозяйства, а не с подачи обкома партии.
Мне явно повезло с капитаном. Таким и рисовало моё воображение морских волков. Рыжеусый, голубоглазый, с высеченными ветрами морщинами и волнистой шевелюрой, Носаль сразу вызывал чувство надёжности – с таким кормчим не пропадёшь.
В мои двадцать он, тридцатисемилетний, представлялся мне опытным и закалённым. За его плечами была Великая Отечественная война. За мужество, проявленное в ходе боев на кораблях Балтийского флота и в морской пехоте, он был награжден орденами и медалями. Среди них – медаль «За отвагу», особо почитавшаяся фронтовиками. Эта медаль – память о боях под Ленинградом за деревню Лялицы, где морской пехотинец миномётчик Носаль, невзирая на сильный огонь противника, вел огонь из своего миномета, уничтожив при этом три станковых пулемета и до сорока солдат и офицеров противника. Там он получил первое ранение. Но не последнее. Много лет спустя мне рассказывал его первый помощник с «Аргуни», как сбегал он из госпиталей на фронт.
За восемь лет в калининградском Управлении экспедиционного лова он вырос от третьего  штурмана до капитана. Причём считался одним из лучших капитанов рыбной промышленности страны.
В первый мой рейс мы пошли в район Ньюфаунленда. Там, под «боком» у Америки, ловили лупоглазого красночешуйчатого окуня. Теперь такой крупный окунь встречается только в памяти старых рыбаков. Они помнят балык, что был покруче украинского сала. Уловы были богатыми. На подвахтах мы едва справлялись с завалами рыбы. Шкерили её отчаянно.
Как эти косяки капитан вычислял, одному Нептуну известно, но, сколько ни бросали трал, ни разу не промахнулись. Удачами Носаль делился, наводя на рыбу другие суда. А  когда мы хорошо затарились, он рискнул проведать пролив Девиса. 
В этом памятном рейсе меня поражала его железная выдержка, когда нашему судну приходилось буквально ползти меж льдин в этих широтах, близких к Гренландии. Только вздутые вены на его руке, сжимавшей ручку «телеграфа», передавали напряжение от частых команд машине: «Стоп! Малый! Стоп!»
Что привлекло нашего капитана в эти ледовые бедовые квадраты, не все понимали. Но добытчики, готовя трал, уверяли: «Потянем пустышку». Позже выяснилось, Носаль решил отвлечься от традиционного района промысла и провести, как говорится, разведку боем в более высоких широтах. Что ж, отрицательный результат – тоже на пользу промыслу, а наверстывать упущенное он умел как никто.
Как жаль, что не сохранил фотоснимок, где он рулит шлюпкой, спущенной в ледяное крошево. Тогда Григорий Арсентьевич сделал нам, пожелавшим «креститься» в воде у берегов Гренландии, такой подарок. Те, кто осмелился прыгнуть в ледяную воду, получили по стопарю спирта. Наверное, этот эпизод помполит не отразил в своём отчёте…
Этот рейс у нас складывался благополучно. А в предыдущем, рассказывали мне в машине, была экстремальная ситуация, именуемая на флоте «борьба за живучесть». С полученной пробоиной экипаж справился так, будто весь рейс не тралил, а только тем и занимался, что на дырищи в корпусе заводил пластыри. «С нашим кэпом это было, что лейкопластырь на палец наложить», - резюмировал друг - моторист.
«Биографию моря» Ричарда Кэррингтона я прочитал позже, но именно в ней обнаружил то, что было самым важным для отражения и моей судьбы в морской теме. Море – это только фон, на котором разворачивается величественная драма, именуемая жизнью. И, действительно, только фон. Помню, когда пропали очертания берега, матрос Миша Тажибаев вздохнул: «Одни вода». Наивно и точно – по-восточному.
В штиль такой фон вызывает мысли об одиночестве, оторванности от земли и жизни, полной береговых радостей. И совсем иным становится этот фон в шторм, когда океан встаёт на дыбы. И начинается то, что называется «борьбой за живучесть». Наверное, в литературной маринистике мало кто обходился без описания дикой стихии. Но помнится мне, что буквально физическое ощущение я испытал от «Тайфуна» Джозефа Конрада, где он описывал, что происходит с людьми в трюме. Никому не больно от слов типа «огромные волны, словно могучие кулаки, били о борт корабля». Но надо видеть абсолютно спокойные лица моряков, когда крен кажется последним перед оверкилем.
Первый рейс с ним мне запомнился в разнообразных деталях.
Вот входит Григорий Арсентьевич в обед в наш матросский салон, спрашивает:  «Как жизнь ребята, какие проблемы?»- «Шамовка хилая», - нарочито приблатненно говорит судовой балагур Эдя, с бутербродом в руке. «А ты хлеб на масло потолще намажь!» И все рассмеялись, обратив внимание на сантиметровый слой масла на Эдином бутерброде.
Когда на судне иссякли все алкогольные запасы и в ход пошёл «Тройной одеколон», моим друзьям-мотористам, в просторечии – «мотылям», повезло. Они выдурили у начпрода бидон из-под мёда и заделали бражку-медовушку,которая довела их до сильного охмеления. Один из них не придумал ничего лучшего, как «пощекотать» меня, спящего, шкерочным ножом.
Нож мне удалось у него вырвать, но ценой перерезанных связок на трёх пальцах правой руки. Маргарита – наш судовой врач – сделала перевязку и подвесила мне руку к штанге над кроватью. Утром ко мне в каюту зашёл Григорий Арсентьевич, уже проинформированный о случившемся.
– Ещё с петровских времён, – сказал он, – драки на кораблях запрещены. Всё – до берега.
Я не стал говорить о самообороне. И он не стал заниматься разборкой.
В этом рейсе в нашем районе промысла сложилась необычная для советского рыболовного флота ситуация. Получив с берега изменённые в сторону уменьшения расценки на выловленную рыбу, экипажи забастовали. Лежали в дрейфе «писатели» – БМРТ «Лермонтов», «Радищев» и другие. Никто не бросал тралы, на берег шли протестные радиограммы, смысл которых сводился к тому, что рейсовые задания и условия, на которые согласились рыбаки, изменены в одностороннем порядке, а посему по новым расценкамработать не согласны. А с берега, понятно, шли ссылки на Минрыбхоз, угрозы понизить в должности, закрыть визы…
Носаль не препятствовал развёрнутой судкомом забастовочной работе. Не знаю, что уж там писал по этому поводу шифровальщик Баев (была такая должность на больших судах), но многих ожидала по прибытии в родной порт самая тяжёлая кара. Ведь из переговоров в прямом эфире информация о забастовке советских рыбаков попала на «вражеский берег» и, похоже, «голоса» передали её в эфир.
Среди тех, кто пострадал за свою «политическую незрелость», как выяснилось, оказался и легендарный капитан Евгений Мухин, с которым позже свели меня морские дороги. Его из старпомов понизили до второго помощника. И всё же рыбацкая солидарность победила. Расценки были восстановлены. Носаля наказывать не осмелились.
Мой следующий рейс с Носалем на «Чернышевском», на разведку и добычу сардины к берегам Африки, вызвал у меня некий внутренний восторг. Сбывались мои романтические мечты. Наверное, это связано с первыми уроками географии и удивлением от того, что земля может быть такого необычного цвета. Красная земля, изумрудная зелень пальм, зеркальная синь океана…
На верхней палубе оборудовали гамаки. На корме – небольшой бассейнчик. Загар и вода – работе не помеха. На рыбу вышли быстро – она водится там, где Носаль. И стали её таскать и морозить, не давая передыху скороморозилкам.
После вахты я загорал, раскачиваясь рядом с нашей новой буфетчицей, но приятный разговор прервал рефмеханик Боря Метерив: «Не морозит правый борт. Наверное, ПРВ засорился. Поможешь прочистить».
Меня насторожил иней на корпусе ПРВ. Но Метерив уже бряцал ключами. Гайки поддавались туго, а когда их освободили, механик попытался отбить крышку и перекосил её. Я ему сказал: «Перекури».
Он отошёл к иллюминатору. Двумя отвёртками я поддал торцевую крышку, и жидкая обмораживающая струя вылетела с клубом аммиачного пара, ударила мне в лицо и растеклась по телу. Я непроизвольно прекратил дышать. Это спасло лёгкие. «Все отравятся…» – мелькнуло в голове. Стал прижимать крышку, затягивая гайки на направляющих, не думая о коварстве разъедающего тело аммиака.
Нужна вода – как можно скорее промыть глаза. Ближе всего – гальюн. Бросая себе в лицо пригоршни воды, увидел в зеркале некое подобие перекорёженного лица. Страшное это дело - ожог обморожением. Жуткое жжение вынесло меня к чану на палубу. Когда я вынырнул из него, добытчики в ужасе отпрянули: никто не мог себе представить, как выглядит человек после химического ожога.
В судовом лазарете Маргарита не могла найти у меня места для укола. Шприц вываливался у неё из рук. На помощь пришли моторист Бен Арутчев и токарь Женька. Бен справился с уколом, а Женька вентилятором стал обдувать моё тело.
– Больно? – спросил он.
– Как на сковородке в аду…
Женька продержался с вентилятором полчасика и потерял сознание. Маргарита привела его в чувство нашатырём.
Григорий Арсентьевич зашёл на несколько минут, молча постоял и, уходя, сказал: «Скоро будет врач из французского военного госпиталя в Дакаре. Держись, моряк, мы ещё вместе походим». Он назвал меня моряком, он верит, что я выживу! От этих слов как будто боль поутихла.
Через короткое время к борту «Чернышевского» пришвартовался портовый катер. Молодой бодрый врач сунул мне в рот сигарету и сказал Маргарите: «Через трое суток всё станет ясно».
И трое суток дрейфовал «Чернышевский» на траверзе Дакара, ожидая мой труп.
Наверное, это был длительный наркоз во избежание болевого шока. «Семьдесят процентов кожи – ожог, не совместимый с жизнью», – говорили мне наши медики по возвращении на Родину. 
Мне повезло, в Дакаре работала французская противоожоговая группа врачей. Но основные проблемы, как выяснилось, были с глазами.
Ночь опустилась над моей Африкой. Я понял, что ослеп. И не представлял, что будет дальше. Тогда мне, двадцатилетнему, конец света представлялся именно таким.
Живы ли глаза – доктор проверял сильным лучом фонарика. И суждено было мне снова увидеть красную землю. Хотя и частично, но зрение в Дакаре мне вернули.
За мной зашёл БМРТ «Радищев», поскольку решено было, что долечиваться я буду в ганском порту Такоради. Но когда мы туда прибыли, выяснилось, что в сенегальской полиции остался мой паспорт моряка. И тогда наши научники с траулера «Оскол» подошли на шлюпке к «Радищеву» и без всяких документов сдали меня в госпиталь.
Его главный врач, к счастью, говорил по-русски – это снимало многие проблемы.
Лечил меня ганец Кваркупомэ. После нескольких недель его активной терапии затянулись последние следы от ожогов, и наши дипломаты из Аккры стали решать вопрос о моём возвращении в Союз.
За несколько дней до того, как я должен был поехать в столицу Ганы, в палате появился нежданный гость – мистер Бенг, начальник полиции. В то время в независимой Гане ещё оставались английские чиновники, управлявшие Золотым берегом. Бенг был из их числа. Корректно, но с упором на то, что без документа я нахожусь «вне закона», он предложил свою помощь в оформлении английского паспорта. Я, естественно, отказался. По тем временам принять чужой паспорт было равносильно измене Родине. И воспитывались мы на стихах о «серпастом, молоткастом» советском паспорте.
В Аккре я провёл неделю в советском посольстве, где поближе познакомился с экзотикой Золотого берега. Земля в этом городе ещё принадлежала вождям племён, а сама столица напоминала большую африканскую ярмарку. В посольстве как раз принимали такого вождя – у него нужно было выкупить площадку под строительство дома для сотрудников дипмиссии. Тот разговаривал через переводчика, хотя явно владел английским. Называл французские бисквиты русскими, а когда заканчивалась тарелка, намекал: «Русские бисквиты – хорошо!» За время переговоров метнул он их более ста штук.
Мы ездили по негритянским улицам без тротуаров, наслаждались манго в мороженом, пили пальмовое вино…
Возвращаться мне предстояло длинным путём: Аккра, Триполи, Рим, Лондон, Копенгаген, Москва. В посольстве мне оформили вместо паспорта «свидетельство о возвращении на родину». В Лондоне полицейский недоуменно посмотрел на него и сказал: «Тут написано «моряк теплохода «Чернышевский», а где же паспорт моряка?» До выяснения меня задержали в аэропорту, пока не прибыли наши консульские работники.             
Был ноябрь. А на мне – шорты и босоножки типа «тропик» из грубой свиной кожи, поэтому несколько часов ушло на поиски одежды. В Москву я прилетел «как денди лондонский одет». В «Калининградском комсомольце», где продолжился мой журналистский путь, коллеги долго помнили кофейное пальто с кожаными, под футбольный мяч, пуговицами.
В Институте Гельмгольца, где я долечивал глаза, удивлялись десяткам радиограмм с моря. Среди них особенно меня ободряли  радиограммы, подписанные Носалем. В конце того южно-атлантического рейса на собрании экипажа он предложил премию, причитавшуюся за перевыполнение плана, передать мне. Все его поддержали.
С Григорием Арсентьевичем больше мои дороги в морях не пересекались. На берегу встречал его как депутата и почётного гражданина города.
С именем Носаля связаны многие всесоюзные рекорды по добыче рыбы, его трудовые подвиги отмечены двумя орденами Ленина, орденом Октябрьской Революции, золотой медалью ВДНХ и Золотой Звездой Героя Социалистического Труда. Как бы сейчас ни относились к этим наградам, но одно несомненно:  стоит за ними адский труд рыбацкий. Этот труд был почетным и по- своему романтическим.
Калининградские литераторы выходили в море писать романы с натуры. Наиболее удачными оказались те, которые, по сути, были дневниками. Такими, как книга Анатолия Соболева «Якорей не бросать». Он устроился матросом на «Аргунь» к Носалю и практически один к одному описал рейс в то время уже прославленного капитана, но почему-то изменил фамилии. У него Носаль стал Носачём, а его первый помощник Шевченко – Шевчуком. Впрочем, Шевченко и родственники Носаля не находили в этом романе ни малейшего вымысла.
Не знаю, переиздадут ли когда-нибудь эту книгу, но недавно, перечитывая её, я ощутил перекрёсток судеб двух моих земляков из числа тех, с которыми связана духовная судьба нашего края. Как выяснилось, во время войны водолаз Анатолий Соболев и морской пехотинец Григорий Носаль проходили военную подготовку в одном и том же городке. А узнали об этом, только встретившись в море.
И много было схожего в судьбе писателя и моряка. И много пережито такого, от чего сжимается у нас сердце, когда мы видим подобное на экране либо читаем в романе. Кажется, знакомая сцена: тяжело раненного бойца выносит из боя, теряя силы, его друг. И боец просит: «Оставь меня». Но того, кто его не оставил, Григорий Носаль помнил всю жизнь.
На открытии мемориальной доски Григорию Арсентьевичу его помполит Шевченко сказал мне: «А вот в прошлой жизни он, наверное, служил в эскадре Петра Великого!» Мне вспомнилось, как всегда к месту наш немногословный капитан напоминал наставления Петра I. Казалось, что о его флотской жизни он знает всё и вся наша судовая жизнь строится по петровскому «Морскому уставу».
Недавно, заглянув в «Историю российского флота», я натолкнулся на цитату из первой книги этого устава: «Корабли Российские не должны ни перед кем спускать флаги, вымпелы и марсели под страхом лишения живота». От кого я это мог слышать? Конечно, от своего первого капитана. Рыбацкая работа всегда проходила «под страхом лишения живота» - жизни. Об этом надо помнить. И  напоминать.
Свои рыбацкие приключения я не описывал. Но позже они во многом помогали мне в описании других морских судеб.
В 1960 году в «Калининградской правде», с которой я позднее связал себя почти на тридцать лет, появился очерк Бориса Тодеса «Обыкновенная история». А три года спустя – ещё один материал обо мне, «Человек остаётся в строю». Эти публикации стали для меня уроком познания журналистики через собственную судьбу.
И всё-таки я находил возможность выходить в моря. Преимущественно это были журналистские командировки, что помогало оформить санпаспорт. Но свой морской хлеб я оправдывал на вахтах в машинных отделениях судов.
Первой газетой, в которой я профессионально начал работать, был «Калининградский комсомолец».
Среди материалов на морскую тему, опубликованных в нём, особое место занимает очерк «Сильнее моря». Не только как проба пера в этом жанре, но и как газетный материал, созданный по свидетельствам участников событий. По совпадению обстоятельств одним из его героев стал мой родственник, брат жены, радист Борис Холодков. Это имя рыбакам 50–60-х годов говорит о многом. Не только по официальному признанию заслуженным радистом страны, но и по тем качествам, которые отличают настоящего «морского волка», всегда готового прийти на помощь, уступить «место в шлюпке и круг». Крещение морями он принял в войну, на торпедном катере. И ушёл из жизни тоже в море.
Я выспрашивал у Бориса мельчайшие подробности спасения норвежского судна, чтобы почувствовать себя сопричастным к этому событию. И его профессиональный морской рассказ позволил представить, как всё это происходило.
«Вспыхнул прожектор. Все в рубке пристально вглядывались в темноту. Белый качающийся луч ломался на горбах волн, шарил вокруг траулера…
Трудно было «Минусинску»в эту ночь. Девять баллов, ветер часто меняетнаправление, плохая видимость, снеговые заряды.
В рубке не разговаривают. В рубке ждут. Следят за прожектором.
Вот его луч выхватил из темноты крупную крутую волну. Что это? Похоже, корпус судёнышка? Нет… Заслонила волна…
– Они! – крикнул старпом.
«Минусинск» сбавил ход и начал маневрировать. Стараясь держать своё судно носом на волну, капитан Камкин норовил поставить его так, чтобы можно было подать на аварийное судно выброску.
Подошёл – ближе нельзя: разобьёт деревянный корпус стальным бортом траулера.Уже видна надпись – «Фредерик Ландааро».Четверо норвежцев стоят  у рубки, вцепившись в стойки лееров.
На палубу «Фредерика» падает выброска. К ней кинулся капитан Янвальд, стал выбирать тяжёлый буксир. Из последних сил помогают своему капитану Маг, Нортон и Новичок.Наконец, закрепили. Ощутили толчок и с надеждой посмотрели на «Минусинск».
Конец оборвался!
Камкин резко дёрнул ручку телеграфа на «стоп». Вовремя остановил машину: буксир могло намотать на винт.
Снова выброска на палубе «Фредерика». К ней привязана рукавица с запиской, которую капитан «Минусинска» набросал на английском: он спрашивал, в какой порт вести «Фредерик», если удастся закрепить буксир…
Не закрепили. Нет сил у норвежцев…Нет сил…
Напрасно на «Минусинске» готовили спасательный плотик. Напрасно обвязывали его резиновыми буями. Те, на «Фредерике», держались окаменевшими пальцами за остатки лееров хваткой обречённых.
А плотик болтался совсем рядом…
Тогда капитан Камкин решился на отчаянный шаг. «Умеешь топить – учись спасать!» – сказал он волне и пошёл на новый манёвр: поставил судно бортом к норвежскому.
Раздался глухой треск. Борт СРТР скалой вырос над «Фредериком» – пошёл вниз и на какие-то секунды слился с его бортом.
– Ну !!!
И норвежцы сделали этот последний прыжок к спасению.
Едва Янвальд пришёл в себя, как вновь его затопило отчаяние. Что будет с «Фредериком»? Что будет, когда он вернётся в порт – капитан без судна?
Норвежец смотрел на своего спасителя. Русский – опытный моряк и не боится риска. Ради людей. Но не станет же он рисковать ради какой-то деревянной скорлупки.
– Я хотел вас просить связаться с Хаугессуном, – с хрипотцой сказал Янвальд. – Попросить буксир для «Фредерика».
Чтобы связаться с Хаугессуном, времени понадобилось немного… Радиооператору Борису Холодкову не хотелось удручать норвежского капитана. Но Камкин велел передать ответную радиограмму Янвальду. Там было: «Давно вас разыскиваем, но спасатель выслать не можем из-за штормовой погоды».
– Не волнуйтесь, Янвальд, отдыхайте, - сказал Камкин. – Мы что-нибудь придумаем.
Он поднялся в рубку. Всё это время «Минусинск» патрулировал у «Фредерика».
По-прежнему штормило. Судёнышко плясало на волнах, размахивая оборванными снастями. «Единственная возможность спасти его, – подумал Камкин, – послать кого-нибудь закрепить буксир».
–  Позвольте мне? Я найду добровольцев, - сказал старпом.
– Да… Возьмите ещё двоих. Больше пока нельзя.
...У борта стояли старпом Ляпунов, помощник бригадира Анатолий Игнатенко и матрос Юрий Чурсин – ждали команду прыгать на «Фредерик».
– Представляю, как там весело по такой кучерявой погоде, – кивнул Чурсин в сторону аварийного судна. Но «Минусинск» уже начал манёвр.
Всё было, как при снятии людей с «Фредерика». Чурсин услышал «Давай!» и прыгнул.
На скользкой палубе, страхуя друг друга, трое рыбаков закрепили буксир.
«Минусинск» взял курс на ближайший норвежский порт – Берген.
– Это невероятно! – воскликнул Янвальд, узнав о том, что трое смельчаков находятся на борту его судна.
Но радость его была преждевременной. Через три часа буксир оборвался, и Камкину стоило больших трудов снять с «Фредерика» своих людей.
Шторм так и не улёгся. К вечеру ветер достиг восемнадцати метров в секунду.
Капитан не позволил собрать вторую аварийную команду: лучше потерять сутки, ещё сутки, чем людей.
Всю ночь «Минусинск» кружил вблизи «ФредерикаЛандааро», а наутро новая группа смельчаков вызвалась перебраться на него. К капитану обратился второй штурман Павел Нефёдов.
– Разрешите мне. Со мной пойдут механик Кротов, инженер Антропов, радист Холодков. Попробуем откачать воду.
И снова (в который раз!) начинает маневрировать траулер. Прыгать опасно, очень опасно прыгать на скользкую палубу, по которой разгуливают волны.
Они ползут по палубе – только так можно добраться до рубки. Им удаётся обхватить её стальным тросом и присоединить к нему капроновый буксир.
Теперь можно заделывать пробоины, откачивать воду.
Нефёдов распределяет вахту на аварийном судне. Сам он становится у штурвала. В машинное отделение спускаются Холодков и Кротов. Двигатели залиты водой, разбиты все аккумуляторы, повсюду следы страшной аварии. Кротов пытается завести вспомогательный двигатель. Ключи приходится ловить в воздухе и падать вместе с ними в лужи воды, электролита и соляра, крутить на ощупь гайки, сбивая пальцы. Среди разбитых аккумуляторов Холодков находит уцелевшие банки, отделяет их от повреждённого корпуса, соединяет.
– Да будет свет! – Борис включил переноску. – Сейчас и прожектор изобретём. Терпение, «Фредерик», терпение.
Они отказались смениться и остались ещё на ночь на борту аварийного судна. Всё это время ни один из них не сомкнул глаз. Наверное, у каждого были свои причины так отнестись к этой миссии спасения. Тот же Холодков на себе испытал, что значит оказаться за бортом, ещё в войну, когда служил на торпедном катере.
Пока четверо смельчаков боролись за живучесть норвежского судна, переодетые в сухую одежду, испытавшие всю доброту гостеприимства советских рыбаков, Маг, Нортон, Новичок и Янвальд отдыхали в каютах «Минусинска».
А на рассвете траулер вошёл в Бергенский порт.
По традиции с берега спасённым бросили бутылки с пресной водой. Каждый из них отпил по глотку».
;
 
Творческий причал маринистов

Всё меньше остаётся тех, кто помнит Калининград рыбацким городом. Время будто выветрило морской дух, пропитывавший в бывшем Кёнигсберге всё и вся. В шестидесятые - восьмидесятые годы казалось, что, кроме рыбаков, здесь никого и нет.
Тех, кого называли пионерами Атлантики, мне хочется сравнить с участниками первых экспедиций к полюсам планеты. Много схожего было в движении рыбаков в штормовую пасть океана и безумстве одиночек, замерзавших в самых высоких широтах. И не случайно поручили создать в Калининграде писательскую организацию прославленному российскому мореплавателю  Герою Советского Союза Константину Бадигину…
Ему принадлежит один из полярных рекордов. Капитан Бадигин с четырнадцатью членами экипажа на ледоколе "Георгий Седов" провел в ледовом дрейфе 812 суток, пройдя более 3300 миль!
Между прочим, всем нам, мечтавшим о своём месте в литературе, Константин Сергеевич дал понять, что о море понаслышке не напишешь. Его книги, которыми мы зачитывались, лучшее тому подтверждение. Особенно те, где сам он был участником описываемых событий. Впрочем, в Калининграде Бадигин продолжал свои хождения в моря капитаном. Тогда, в шестидесятом году, писательскую организацию укрепил своим авторитетом Сергей Снегов. Пятидесятилетние - Бадигин и Снегов нам представлялись старыми мэтрами. А они говорили с нами на равных, хотя мы делали в литературе и журналистике только первые шаги.
Калининград в 1960 году стал портом приписки маринистской литературы. Только крещённые морями осмеливались писать о дважды моряках - рыбаках. В составе научных групп открывал новые районы промысла в Мировом океане научный сотрудник Института АтлантНИРО Юрий Иванов. Его книги «ходили» в судовых библиотеках вместе с классиками. «Привозил» с морей стихи рыбмастер Сэм Симкин. Один из сборников своих стихов он назвал «Плавать по морю необходимо», другой - «Цвета моря».  Приезжал из Клайпеды не позволявший себе береговой трезвости Игорь Строганов («среди концов и огонов назад так двадцать лет явился Игорь Строганов, салага и поэт…»), писал он о себе. Сборник его стихов «Моря больше, чем земли» стал поэтической Библией для Сэма и других молодых поэтов.
Молодой литературный Калининград представляли в те годы ещё мало кому известные Владимир Корниенко, Никита Суслович, Марк Кабаков, Сэм Симкин, Олег Глушкин, Юрий Беляченко, Анатолий Галенко и другие, позже пополнившие Союз писателей СССР, а затем – России. Свои поэтические и прозаические дерзания они приносили в литературные объединения «Калининградского комсомольца» на суд «суровый и беспощадный» своих товарищей. Оценивали всех по самой высокой мере поэтической гениальности. Вдохновляла калининградские таланты дерзкая московская поэзия.
Ребята ездили в Политехнический музей на поэтические вечера Андрея Вознесенского, Евгения Евтушенко, Роберта Рождественского, Беллы Ахмадулиной, подзаряжались стихотворной публицистикой столицы. В то время фраза «Поэт в России больше, чем поэт» точно соответствовала духу литературы.
 Кажется, все мы – журналисты и молодые литераторы – были впечатлены аллегорическими шифрограммами Андрея Вознесенского в «Похоронах Николая Васильевича Гоголя». Мне и сейчас представляется актуальной эта строфа:
Поднимите мне веки,
Соотечественники мои,
В летаргическом веке
Пробудите от галиматьи…
Всё было просто и понятно в атакующей поэзии новой волны, «где стучит в миллиметре от лезвия «Ахиллесово сердце» Андрея, где «правый край спешит заслоном и сипит, как сто сифонов, ста медалями увенчан, многим ноги покалечил...».
Эти годы, названные Борисом Пастернаком годами безвременщины, для многих из нас не были загадкой. И не случайно одно из ранних своих стихотворений Сэм Симкин закончил так:
Смотрите, как трепещет пламя.
И высоко, и далеко.
От поднимающего знамя
До развернувшего его…
Помню, в каком радостном возбуждении прибежал «румяный цензор наш» снимать это стихотворение с газетной полосы. Напрасно я пытался внушить ему лукавую мысль о вечности революционной идеи, которой ещё покорятся новые и новые высоты. Он был непоколебим. И разрыв между «поднимающим» и «развернувшим» знамя расценивал не иначе как идеологическую диверсию.
Мне это время представляется расцветом поэтической публицистики. То, что невозможно было сказать напрямую, проговаривалось в прошлом времени на исторических примерах. Володя Корниенко всегда бурлил новыми находками. Помнится, с каким горящим взором он читал стихи из журнала, посвящённые вроде бы декабристам: «Как червь, разрезанный на части, я под лемехами власти, влачусь разъятый пополам» и где «бессмысленна тупа, ползёт по улице толпа». Печататься было практически негде. Выходил тяжёлый альманах «Калининград», но места в нём молодым не находилось. Первым прорывом стал сборник рассказов под одной «крышей» Олега Глушкина и Алексея Солоницына. Потом появились так называемые «кассеты», напоминающие свёрнутые газеты, с подборками стихов молодых авторов.
Во всём у калининградских литераторов доминировала морская тема,она к нам притягивала и московских поэтов. Опускались на нашу землю многие поэтические боги-педагоги. Неожиданным подарком после встреч с Борисом Абрамовичем Слуцким стало его стихотворение «Сэм Симкин».
Романтику наших поэтов ценили и разделяли признанные мэтры и коллеги из московского авангарда. В 1974 году после вечера встречи в Доме культуры моряков Андрей Вознесенский предпочёл приглашению командующего ДКБФ студенческую компанию в крохотной комнатёнке журналиста Петра Угроватова, куда набилось человек двадцать. Вознесенский почти до утра читал свои стихи, и свои читали ему молодые авторы. Андрей-архитектор в поэзии создавал свои неповторимые формы - смелые, аллегоричные и публицистичные.
Размышляя о том, чему и как учить журналистов, я пришёл к выводу, что поэзия уже давно – высшая школа всех журналистских жанров. Только если эту школу попытаться оформить в некую науку, она сразу утратит весь свой смысл. Ведь главное, что может почерпнуть журналист у поэта, – образность мышления. Впрочем, «почерпнуть» – не точно, да и невозможно. Важно хотя бы понять. Валерий Брюсов утверждал: понять Пушкина  – значит, достичь его гения.
Особенно близки нам были авторы журналов «Новый мир» и  «Юность». Многих из них мы знали лично, и от них – о делах в московских и ленинградских писательских организациях. В дни гонений на Пастернака Володя Амлинский, автор популярной в те годы повести «Тучи над городом», рассказывал мне, как одного из уважаемых мэтров московской писательской организации послали в  Переделкино уговорить автора «Доктора Живаго» отказаться от Нобелевской премии. Борис Леонидович усадил его в кресло на веранде, налил чаю, подошёл к нему сзади, положил руки на плечи и, не дожидаясь слов гостя, цель визита которого интуитивно понял, тихо сказал: «А ведь литература, мой друг, такая возлюбленная, от которой отказаться никак нельзя».
Так было, так, наверное, будет всегда: литературную среду власть не устанет раскалывать, разъединять во имя своих политических амбиций, ставить себе на службу – если не произведения талантов, то их имена.
В разговоре на эту тему Юлиан Семёнов, проведший с нами, молодыми журналистами, несколько долгих вечеров, очень убедительно показал, что такое «большинство московских писателей, осуждающих либо обвиняющих…»:
– Сможешь мне назвать подряд хотя бы сто имён членов Союза писателей? А их тысячи!
И, действительно, «наскреблось» в памяти меньше пятидесяти. Но в писательской организации Калининграда их можно было по пальцам считать. Далеко не каждый талантливый литератор мог попасть в этот Союз. Так, например, Всеволод Остен среди них не значился. Он участник войны, узник Маутхаузена. Автор пронзительных книг «Уцелевшие в аду» и «Встань над болью своей» считался неблагонадежным. Ему от этой жизни доставалось много неимоверных страданий. Только грустным я его не помню: без юмора он не мог построить ни одной фразы.
Но вернусь к путям - дорогам писателей-маринистов. Калининградское книжное издательство выпускало историко-приключенческую серию «Морской роман». Классика жанра! Всё, что овеяно романтикой и трудовым героизмом, могло увидеть свет и вне этого хрестоматийного «сериала». Но реальная морская жизнь отпугивала издателей, контролируемых обкомом партии. Так, например, «Записки докмейстера» Олега Глушкина в нашем издательстве отвергли. Позже они были опубликованы в журнале «Нева» под названием «Пятый док».
Трудно приходилось всем, кто «очернял» действительность. Что уж говорить о жёсткой правде? Если всё называть своими именами, то надо сказать, что система подвергала жизни рыбаков смертельной опасности. Планы не учитывали потери времени ни на шторма, ни на бункеровку, ни на простои у баз. Чтоб дать стране рыбу и хорошо заработать, рыбаки презирали непогоду, затаривались рыбой, забывая об остойчивости своих судов, брали план любой ценой, нередко ценой собственной жизни. 
Эта реальность в маринистской литературе и журналистике шестидесятых - восьмидесятых годов не могла найти своего отражения. Трагические эпизоды на промысле в Северной Атлантике отразились в книгах свидетелей и участников первых экспедиций. Так, в 2008 году вышла книга Винера Опекунова «Уэловцы», в 2013-м – воспоминания ветеранов «Обрученные с морем». Ее издание инициировал Рудольф Алексанян, ставший составителем и одним из авторов. В 2014 году в издательстве БГАРФ вышло документально-художественное произведение «Реквием рыболовным судам Калининградского района». Пока это первые попытки хотя бы обозначить, что происходило в действительности.
Появятся ли у творческих причалов Калининграда новые писатели–маринисты - покажет время. Одно очевидно - единственная возможность сохранить дух рыбацкого города дана только литературе. В широком смысле – от художественной до документальной.

 

ЭТО Я, ГОСПОДИ!

После защиты диплома на факультете журналистики Ленинградского госуниверситета мне повезло на встречи с ленинградскими писателями. Наиболее памятным оказалось общение с поэтессой Ольгой Берггольц. В тот день мы ехали на Чёрную речку через весь Ленинград. Уже заходило солнце, но всё же подслеповатые его лучи вырвали золотой блеск куполов Исаакиевского собора, шпилей Адмиралтейства, потом – Петропавловки.
Мой однокурсник - московский журналист Виктор Засеев не знал, как называется та улица у Чёрной речки, и обещал отыскать её дом по памяти: «Там нет асфальта, точно помню», – обнадёживал он. 
…Нет асфальта, из земли торчат куски арматуры, и стоят дома. Никакого стиля, все подъезды – близнецы.
Останавливаем первую встречную женщину:
– Не знаете, где живёт Ольга Фёдоровна Берггольц?
Она не успела ответить, как девочка, оказавшаяся рядом, указывает на подъезд и называет квартиру. 
На звонок выходит Татьяна Михайловна Н. Открывает дверь и сторонится: значит, не выпроводит, не проверит на наличие припрятанного вина, что, по словам Виктора, до недавних пор было проверкой перед пропуском входящим.
Неделю она была непреклонна:
– Да, я знаю, что вы должны встретиться, да, да… Но Ольга Фёдоровна спит, – было ответом на телефонные звонки.
Комната, в которую мы прошли вслед за ней, скромна. Подсвечники и свечи – красные и жёлтые. Высоко на стене в круглой рамке – Герцен. На столе – старые издания Достоевского.
– Современников сейчас не читает. Современную литературу не любит. Вот попросила подобрать это.
– Алло!
Это её голос.
– Она зовёт вас, – говорит Татьяна Михайловна.
Над её кроватью два портрета. Из редких резких и прямых черт – Достоевский. И рядом, чуть пониже, рисунок Модильяни с профилем Анны Ахматовой.
И ниже, у этой же стены, лицо живое, но тяжело погружённое в подушку. Редкие золотые волосы, на бледно-гладком лице болезненно вспыхивают глаза…
– Вы сегодня прекрасно выглядите! – говорит Виктор с присущей ему репортёрской беспечностью.
– В гробу я буду выглядеть лучше, – отвечает она, не повернув головы.
– Ну что вы, зачем так, Ольга Фёдоровна… Вот я принёс вам рукопись. Вашу рукопись. Я читал запоем. Есть места… Я думаю, что отрывок мы дадим в «Литературной газете»… Кстати, такие живые ребята. Так было в жизни? Это документально?
– Я всё выдумала. Всё. Мне было тогда 22 года. А может, и не было. Не помню.

Телефонный звонок. Она быстро, нервно берёт трубку.

Как-то, когда звонил Засеев, она сказала: «Я слышу звонки, когда не звонят. Я не люблю звонков по телефону». Почему? Ответ на этот вопрос мне был известен из её послевоенных стихов в журнале «Юность». Мне запомнились строки из триптиха.
Я не люблю звонков по телефону,
когда за ними разговора нет.
"Кто говорит? Я слушаю!"
В ответ молчание и гул, подобный стону.
Кто позвонил и испугался вдруг,
кто замолчал за комнатной стеною?
"Далекий мой, желанный, верный друг,
 не ты ли смолк? Нет, говори со мною!
Одною скорбью мы разлучены,
одной безмолвной скованы печалью,
 и все-таки средь этой тишины поговорим...
Нельзя, чтоб мы молчали!"
 А может быть, звонил мой давний враг?
 Хотел узнать, я дома иль не дома?..

Позже в разговоре я поинтересовался, не связано ли это стихотворение с арестом поэта Бориса Корнилова, ее первого мужа. Была же тогда у чекистов такая метода: звонить, проверяя, дома ли «объект».
- Нет, с Борисом мы тогда уже были разведены, я вышла за него в восемнадцать лет…
Его расстреляли в тридцать восьмом  году, а мы расстались в тридцатом.
А звонки, звонки, они были, когда меня, беременную, арестовывали. Это было как раз  в тридцать восьмом  году. Меня обвиняли «в связях с врагами народа» и в участии в контрреволюционном заговоре против Ворошилова и Жданова. После побоев и пыток в тюрьме я потеряла ребёнка.
В июле 1939 года была освобождена и полностью реабилитирована. Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в неё, гадили, потом сунули обратно и говорят: живи!
В том же тридцать девятом году появились её стихи из поэтической переписки с Борисом Корниловым:
Перебирая в памяти былое,
я вспомню песни первые свои:
«Звезда горит над розовой Невою,
заставские бормочут соловьи...»
Но годы шли все горестней и слаще,
 земля необозримая кругом.
 Теперь — ты прав, мой первый и пропащий,
— пою другое, плачу о другом…
 А юные девчонки и мальчишки
 они — о том же: сумерки, Нева...
 И та же нега в этих песнях дышит,
и молодость по-прежнему права.
Эту главу своей жизни она открывает трепетно, с нескрываемой душевной болью. Они вместе учились на Высших курсах при Институте истории искусств. Там преподавали такие учителя, как Тынянов, Эйхенбаум, Шкловский,  выступали Багрицкий, Маяковский и Уткин.
Корнилов разделял с ней счастье поэтического признания, когда в 1926 году на заседании союза поэтов её стихотворение похвалил  Корней Чуковский, сказав, что в будущем она станет настоящей поэтессой… Как она пробивала издание книг его – репрессированного поэта - отдельная глава её трудной жизни.
 А в самом начале нашей встречи разговор прервал телефонный звонок. Она взяла трубку, и лицо ее сразу просветлело, закончив  разговор, обращается к нам:
- Звонила Любушка, дочь Ивана Андреевича. Знаете ли вы, мальчики, кто он такой? – она указала рукой на тумбочку у кровати, где, как выяснилось потом, хранились тексты её выступлений на радио в  сорок втором – сорок третьем, документы тех лет. Вот здесь его произведения. С чем их сравнить? Не было выше его человека в Ленинграде. Он командовал в блокадном городе продовольствием. Вот как их надо читать (в её голосе появились левитановские строгие ноты военных лет): «Ленинградский областной совет депутатов трудящихся разрешает выдать населению сто пятьдесят граммов клюквы!» Он мог стать миллионером! Он мог одеть свою семью в жемчуга. Но он был нищим и честным. Когда мы его ставили на эту должность, то решили не контролировать, облечь полным доверием. И мы не ошиблись… А в сорок девятом его наградили – тюрьмой. И семью сослали. В то время… Вы знаете, иностранные журналисты всегда удивляются, когда я говорю, что во время блокады не была разрушена ни одна лавка, не нападали люди ни на один магазин…и не грабили. Удивительно? (Совсем недавно я узнал, что в 44-м экземпляр её «Ленинградского дневника» оценивался в пайку хлеба).
Она, конечно, много могла бы рассказать нам о своих блокадных днях. Мне запомнилось, что писали о ней: «Ольга Берггольц поддерживала мужество ленинградцев». В те трагические дни они почти каждый день слышали ее голос и ее стихи по радио.

О, ночное воющее небо,
дрожь земли, обвал невдалеке,
бедный ленинградский ломтик хлеба -
 он почти не весит на руке...
Для того чтоб жить в кольце блокады,
 ежедневно смертный слышать свист -
 сколько силы нам, соседка, надо,
 сколько ненависти и любви...
Столько, что минутами в смятенье
ты сама себя не узнаешь:
Вынесу ли? Хватит ли терпенья?
Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь.
 Дарья Власьевна, еще немного, день придет -
над нашей головой пролетит последняя тревога
 и последний прозвучит отбой.
 И какой далекой, давней-давней
 нам с тобой покажется война
в миг, когда толкнем рукою ставни,
сдернем шторы черные с окна.
Пусть жилище светится и дышит,
полнится покоем и весной...
Плачьте тише, смейтесь тише, тише,
будем наслаждаться тишиной.
Будем свежий хлеб ломать руками,
темно-золотистый и ржаной.
Медленными, крупными глотками
будем пить румяное вино.
А тебе - да ведь тебе ж поставят
памятник на площади большой.
Нержавеющей, бессмертной сталью
облик твой запечатлят простой.
Вот такой же: исхудавшей, смелой,
в наскоро повязанном платке,
вот такой, когда под артобстрелом
ты идешь с кошелкою в руке.
Дарья Власьевна, твоею силой
будет вся земля обновлена.
Этой силе имя есть – Россия.
Стой же и мужайся, как она!
В январе 1942 года умер от голода и болезней в блокадном Ленинграде второй муж Ольги Федоровны, литературовед Николай Молчанов. В его боевой характеристике была фраза: «Способен к самопожертвованию». Ему посвятила она поэтическую книгу «Узел».
…Она замолкает, замирает.
В эту минуту по её лицу видно, как меняются настроения.
По подушке разметались короткими стрелками прямые волосы. Видно, уловив взгляд, она приподнимает их таким движением, как берут котёнка, всё так же нервно, небрежно. И озорное сверканье появляется в её глазах.
– Мальчики! Я никогда не красила волосы. Такой у них был цвет. Были длинные волосы… Как… скифская грива. Когда Маршак в первый раз привёл меня к Горькому (он жил в «Астории»), у меня была такая грива, на мне – кожаная югендкуртка, сапоги. Я только что вернулась из Казахстана, от меня пахло потом и лошадями.
Алексей Максимович тогда что-то сказал о значении интуиции. Кажется: «Тётя Оля, нужна такая вот, как у вас, интуиция!»- «Не интуиция, а идейность!» – заявила я тут же с присущей мне глупостью.
Он усадил меня на диван, мягко сказав: «Сударыня! Интуиция очень важна!» И долго объяснял, как достигший в искусстве совершенства музыкант, владеющий техникой, выходит за пределы возможного…
Потом пригласил меня к себе на обед. Жена его сына и кто-то ещё из родственников нашли мне платьице, отвели к парикмахеру, который сделал мне высокую причёску.
На обед я чуть запаздывала, но Алексей Максимович ждал. Когда я появилась – худенькая, стройная – в зале, где собралась вся ленинградская элита, Горький громко сказал: «Тётя Оля, что за безобразие у вас на голове! Сейчас же всё смойте, приведите себя в порядок! Мы не будем есть без вас».
Засеев спрашивает:
– Это была не последняя встреча с Горьким?
Она удивленно вскидывает глаза:
– Я жила в его семье несколько месяце.  И это был не последний позор.
Телефонный звонок, короткий разговор…
– О чём я говорила?
Я напоминаю.
– Да. Потом на обед принесли мороженое. Большая башня, на которой горел огонёк. Он поставил её мне. Ия съела всё, до огонька.
Она задумывается.
– Алексей Максимович часто говорил: «Тётя Оля, вы верующая. Ох, как трудно вам будет жить!»
Потом, без всякой связи, с каким-то озорным блеском в глазах вспоминает:
– Однажды ночью я спустилась вниз. У Горького было в гостях несколько писателей. Он принёс огромный апельсин – такая редкость в то время! И объявил конкурс на фразу, которая говорит сразу и о времени, и о месте действия и так далее. Не помню кому, но приз достался автору такой «зарисовки»: «И вёрткая же была лодка!» – сказал мужик, отдирая от задницы рака!»
– Ольга Фёдоровна, – спрашивает Засеев, – а что более всего из произведений Горького вы цените? 
– В разное время разные его книги действовали на меня по-разному. Но, конечно же, его «Мать» и «Песня о Соколе», и « Жизнь Клима Самгина»!
– Вы перечитывали «Мать» в зрелом возрасте? – спрашиваю я.
– Не перечитывала! Не буду! И не хочу! – отрезала она мой вопрос  «на сомнение».
– Вы сейчас читаете Достоевского? Но неужели и впрямь не следите за современной литературой? Читали ли что-то Белова, Бакланова, Тендрякова?
– Да. Очень талантливые писатели. Но русская классика…
– Вы любите Пушкина?  – как для разрядки, наивно произносит Засеев.
Она молчит минуту.
– Возьмите, Боря, юбилейное издание Пушкина – Татьяна Михайловна знает где.
Снимаю с полки большой коричневый том Пушкина 1949 года издания.
– Здесь моё предисловие. Без подписи – тогда фамилии моей нельзя было упоминать. По-моему, я случайно, походя, сделала в нём несколько открытий. Вот в письмах этого периода Пушкин не случайно вспоминает Радищева. «И власть, как медный конь», – читает она.
Мы говорим о Борисе Пастернаке.
– В тот год Анна Андреевна заставила меня сжечь листки с телефонами… Мне пришлось сжечь и некоторые письма Бориса Леонидовича.
Она поднимается и проходит к книжной полке. Достаёт пожелтевшую книгу «Сестра моя, жизнь!». Титул с обеих сторон исписан его рукой. Ей и о ней. В книге – письмо, пожелтевшее, будто от страданий корреспондента, изломанное… Его рука, его стремительный почерк с будто выведенными по лекалу крыльями чаек над заглавными буквами. Протягивает его мне. Я прошу, чтобы она прочитала сама.
Подходит к окну. Читает. Это ответ на её письмо. Он ждал, что она напишет, и всё же письмо пришло неожиданно. Она кожей почувствовала загоревшийся во мне журналистский интерес, сказала:
– Не надо это запоминать.
И как отключила память. Я действительно его не запомнил, хотя ловил себя на желании впитать каждое слово. Но как в удивительном сне, когда жаждешь, чтобы это был не сон, и всё же знаешь, что спишь, это письмо ушло невозвратно. Я понял: он видел её талант, и не менее, чем её муза, волновала его и она сама.
Берёт «Сестру мою, жизнь!» и кладёт под подушку…
Неумолимая, когда речь об алкоголе, Татьяна Михайловна, «ангел-хранитель», сама принесла бутылку сухого вина. Мы сидим за столом в гостиной. Ольга Фёдоровна смотрит на стену, где под двумя её любимыми подсвечниками расположился розовый плащ «домоправительницы».
– Уберите, я не могу на это смотреть!
Татьяна Михайловна сварливо прикрикивает:
– Не уберу! Кто ты такая здесь! Тоже мне, деспот…
О, какое обречённое лицо! Больное, беспомощное. Чем измеряется власть приживалки? Болью души, которую уже не выразить той, чьи дни сочтены?..
Плащ всё же убран. И Ольга Фёдоровна останавливает взгляд на портрете Герцена выше подсвечников.
– Одна великая актриса, побывавшая в этом доме, спросила: «Это ваш отец?! Вы очень похожи». А один священник сразу определил: «Это Герцен. Хорошо!»
Засеев напоминает о том, что Ольга Фёдоровна уже давно обещала подарить ему свою фотографию со Светловым. Он периодически об этом напоминает.
…В руках у Ольги Фёдоровны серый двухтомник. Она открывает страницу с посвящённым ей стихом и читает вслух:
Ближе к следующему столетию,
Даже временивопреки,
Всё же ползаем по планете
Мы – советские старики.
Что сказали врачи – неважно!
Пусть здоровье беречь велят…
Старый мир! Берегись отважных 
Нестареющих дьяволят!..
Завтра её заберут в больницу – «отнимается нога». Но она уже продумала план побега на горьковские дни и договаривалась с кем-то из Союза писателей о поездке в Нижний…
Целует страницу, закрывает томик и минуту гладит его по переплёту. Нежно, как по лицу. Трогательно, как очень близкого человека.
Вечер. Она пропела стих Прокофьева.
– Талантливый поэт!
– Не может быть, Ольга Фёдоровна, – говорю я.– Какой Прокофьев поэт?! Скажите, что вы пошутили!
– Он – талантливый поэт!
– ?
– Правда, за последние тридцать лет он ссучился! Вы знаете, что значит «ссучился»? В конце мая 1945-го на Х пленуме СП СССР он заявил:
- Я хочу сказать, что Берггольц, как и некоторые другие поэты, заставила звучать в стихах исключительно тему страдания, связанную с бесчисленными бедствиями граждан осаждённого города.
На критику я ответила стихом:
 И даже тем, кто всё хотел бы сгладить
в зеркальной робкой памяти людей,
не дам забыть, как падал ленинградец
на жёлтый снег пустынных площадей.
Привычно говорить, что поэты в своих стихах обнажают душу. Но чаще это только искры горящей души. Жестокое время жизни Берггольц не позволяло ей открыто выражать свои мысли. Лгать она не могла, правду говорить могла только в рамках цензурных ограничений. Единственным выходом оставались для нее дневники.
Дневники, которые поэтесса вела много лет, при её жизни не были опубликованы. После смерти её архив был конфискован властями и помещен в спецхран. Вот выдержки из её дневников, опубликованных в 2010 году:
«Жалкие хлопоты власти и партии, за которые мучительно стыдно… Как же довели до того, что Ленинград осаждён, Киев осаждён, Одесса осаждена. Ведь немцы всё идут и идут… Артиллерия садит непрерывно… Не знаю, чего во мне больше — ненависти к немцам или раздражения, бешеного, щемящего, смешанного с дикой жалостью, — к нашему правительству… Это называлось: «Мы готовы к войне». О сволочи, авантюристы, безжалостные сволочи!»
 Кому она могла доверить эти мысли? Только своим запретным дневникам. 
Но, так или иначе, крик души поэта вырывается наружу:
На собранье целый день сидела –
 то голосовала, то лгала...
Как я от тоски не поседела?
Как я от стыда не померла?..
………………………………..
Как мне наши праведники надоели,
 как я наших грешников люблю!

……………………………………….
...Я недругов смертью своей не утешу,
 чтоб в лживых слезах захлебнуться могли.
 Не вбит еще крюк, на котором повешусь.
 Не скован.
Не вырыт рудой из земли.
Я встану над жизнью бездонной своею,
над страхом ее, над железной тоскою...
 Я знаю о многом. Я помню. Я смею.
Я тоже чего-нибудь страшного стою.
...
Речь заходит о её словах, выбитых на Пискарёвском кладбище.
Здесь лежат ленинградцы.
Здесь горожане — мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своею
Они защищали тебя, Ленинград,
Колыбель революции.
Их имён благородных мы здесь перечислить не сможем,
Так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням:
Никто не забыт и ничто не забыто.

– Как-то мне позвонили: «Ольга Фёдоровна! Сколько вы хотите за надпись на Пискарёвском? Я ответила: «Нисколько! Ничего!»
– Нет, но вы не знаете, какая эта сумма! Это фантастическая сумма!
– Не знаю! И знать не хочу!
– Но что же делать с этими деньгами?
– Что? Не знаю! Отдайте детскому дому!
– У нас детские дома хорошо обеспечены.
– Перенесите туда огонь с Марсова поля!
Я положила трубку…
Потом позвонил секретарь Союза писателей:
– Ольга Фёдоровна, это правда, что вы запросили миллион заПискарёвское?
– Кто вам сказал?
– Товарищ П.
– Пусть зайдёт ко мне, я ему….
– Я должна написать книгу об Анне Андреевне. Это мой долг. Я напишу… Когда я принесла ей стихи первый раз… Стихи были по первым буквам: Галя, Оля, Валя… Нина и ещё раз я, Оля! Почему она меня не выгнала? Я потом спрашивала. Она говорила, что были у меня искренние глазёнки и длинные косы, и гибкая талия… Всё было, кроме стихов.
– Вам трудно было рядом с ней? – спрашивает Засеев.
– Нет!
На полке стоят книги Рокуэлла Кента.
– Он мне присылает все свои издания.
– Кого вы в нём цените больше, художника или писателя? – спрашиваю я.
– Наверное, художника.
Она смотрит на полку.
– «Это я, Господи!». Если бы не Кент, может быть, я бы додумалась до такого. Как бы мне хотелось назвать свою книгу «Это я, Господи!».
…На этом надо бы закончить воспоминание,  вынеся в заголовок последнюю фразу. Но кто лучше поэта скажет о себе и своем времени:

Нет, не из книжек наших скудных,
Подобья нищенской сумы,
Узнаете о том, как трудно,
Как невозможно жили мы.
Как мы любили горько, грубо,
Как обманулись мы любя,
Как на допросах, стиснув зубы,
Мы отрекались от себя.
Как в духоте бессонных камер
И дни, и ночи напролет
Без слез, разбитыми губами
Твердили "Родина", "Народ".
И находили оправданья
Жестокой матери своей,
На бесполезное страданье
Пославшей лучших сыновей.
 О дни позора и печали!
О, неужели даже мы
Тоски людской не исчерпали
В открытых копях Колымы!
А те, что вырвались случайно,
Осуждены еще страшней.
На малодушное молчанье,
На недоверие друзей.
И молча, только тайно плача,
Зачем-то жили мы опять,
Затем, что не могли иначе
Ни жить, ни плакать, ни дышать.
И ежедневно, ежечасно,
Трудясь, страшилися тюрьмы,
Но не было людей бесстрашней
И горделивее, чем мы!




























;
БУНТ В «КОМСОМОЛЬЦЕ»

«Ты комсомолец? Да! Давай не расставаться никогда!»…Такая была песня. И другая: «Комсомол - нашей доблестной партии сын…» Сын копировал мать –КПСС везде и во всём: от партийной принципиальности до лицемерия во имя карьеры. Наверное, комсомольское прошлое мало кого теперь интересует. Но я уверен, главы той жизни нельзя отчёркивать на полях: такое может повториться под другим заголовком.
И в 1963 – 1968-м в редакции «Калининградского комсомольца» нам казалось творческое наше единение вечным, как в упомянутой песне. В «молодёжке» работали на редкость талантливые журналисты. Они не позволяли себе писать затёртыми словами, презирали штампы, стремились к самобытности и собственному стилю.
Для оперативной газетной работы это не всегда было полезно. Пока, например, Валера Голубев занимался ювелирной обработкой фраз, актуальность материала пропадала. И хотя он сам как-то высказался по поводу одного автора, перегрузившего текст «перлами»: «Громче своего голоса не скажешь»,  – всю свою жизнь в журналистике придерживался самой высокой требовательности к слову.  Собственно, и появился в газете Валерий Голубев как представитель литературного объединения Ильи Баевского из города Гусева, имея за душой первый тонкий сборник стихов.
Рядом с ним в отделе комсомольской жизни осиливал райкомовскую оргработу переводчик латышских дайн Феликс Скудра. В этом же «экипаже» дерзали бывший матрос-эсэртэшник Слава Карпенко и, приехавший к нам из Питера, Гриша Рыскин. Спорт тогда вёл Алексей Орлов – мой однокурсник по журфаку Ленинградского госуниверситета. А заместителем редактора был Алексей Солоницын, приехавший к нам из Риги с выговором в партийной карточке за срыв политического плаката. Где-то в «поддатии» он оторвал одну аршинную букву от плаката «Слава КПСС».
Главным редактором был Алексей Авдеев, написавший позже книгу об Алексее Леонове «На земле он такой».
Не лгать, писать о том, во что сам веришь - было для нас негласным законом, хотя пробиваться через толстый цензурный асфальт было непросто. И это сказывалось на репутации газеты. Не случайно, когда молодой архитектор Лев Соскин обнаружил в облисполкоме письмо с резолюцией, разрешающей снос Королевского замка, он сразу же пришёл к нам. Но Авдеев мне отказал в публикации материала в защиту замка. «Я сам - за снос этого символа милитаризма,  да и цензор задробит» -  сказал он. Помог Наум Мар - известный публицист «Литературной газеты». В ней опубликовали письмо, нисколько не изменив мой текст. Наум только убрал из подписантов фамилии Нисневича, Карпенко и Голубева, объяснив нам, что это обнаруживает организаторов письма. Остались подписи участников штурма Кёнигсберга, героев войны, архитекторов, писателя Ерашова… Тут же, в стенах «Комсомольца», готовился текст письма в ЦК партии и сценарий вечера творческой интеллигенции в защиту исторического памятника. В Красном доме о нас, как выяснилось со временем, по доносам всё знали. Реакция на письмо была немедленная. Тех, кто отказывался, утверждая, что заблуждался, не разобрался -  миловали. Так редактор телевидения заявил: «Выпивши был, подмахнул не глядя….» Его простили. Не простили главного архитектора города Владимира Ходаковского- ему пришлось расстаться с должностью.  «Ушли» из Калининградского госуниверситета Елену Мельникову: она распространяла среди студентов подобное письмо, отредактированное в нашей конторе.
Меня прорабатывал секретарь обкома комсомола по пропаганде. После индивидуальной лекции о происках реваншистов, дал лист бумаги для раскаяния. Мне одного листа не хватило, чтобы изложить, чем ценен замок для истории мировой культуры. Он посочувствовал мне, сказав, что придётся отозвать комсомольскую рекомендацию в партию. А это означало, что о работе в Москве, в Агенстве печати «Новости», куда меня приглашали после защиты диплома, надо забыть.
Редактор нашей газеты, облечённый особым доверием обкома партии, был для свободолюбивых молодых журналистов, как они говорили, «в достачу». Он быстро вошёл в образ крупного руководителя. Всё меньше утруждал себя объяснениями решений по конкретным материалам, всё больше принимал волевых решений. В итоге внутренняя обстановка в редакции, связанная с методами руководства коллективом, накалилась добела. И так совпало, что одновременно мы вели борьбу за сохранение останков Королевского замка, которой он всячески противодействовал.
Толковый, литературно одарённый Алексей Авдеев в роли редактора оказался совершенно бездарным. На открытом партийном собрании, с подачи Алексея Солоницына, коллектив дружно просил обком партии освободить Авдеева от занимаемой должности. Реакция последовала немедленно. Беседовали с каждым и, насколько я понял после разговора с заведующим сектором печати обкома, которого мы между собой называли «Пачаму», о смене руководителя не могло быть и речи: «Если идти на поводу у всех, кто не доволен руководством, что ж тогда будет?»
И тогда мы – молодые горячие репортёры – в один день и один час положили на стол редактора заявления об уходе. Такого поворота событий не ожидали ни в обкоме комсомола, ни в обкоме партии. Сначала нас попробовали «расколоть». Первый секретарь обкома комсомола Михаил Шапаев, настроенный ко мне вполне дружелюбно, сам пришёл в редакцию и предложил, как он выразился, «компромиссный вариант: «Ты остаёшься, чтобы сформировать новую команду! Мы тебе предлагаем последний мостик. Иначе все шлагбаумы опустятся автоматически».
 Он хорошо знал ситуацию в моей семье. Жена в это время лежала в обкомовской спецбольнице, дочь – в детской. Шапаев  сказал, что в противном случае мою семью в «спецухе» лечить не будут. Мои коллеги тоже знали о моих семейных бедах и заявили, что если я останусь, то это не будет штрейкбрехерством. Но жена моя Наталья категорически отказалась от предложенных компромиссов. Между тем обработка бунтовщиков продолжалась. Инструктору отдела печати, взятому на повышение из районной газеты, Анатолию Лунину было поручено побеседовать с каждым. Надо сказать, что к этому поручению он отнесся своеобразно, как священник к таинству исповеди, выслушал каждого, не пытаясь переубедить. 
Поворот всех дальнейших событий был в том же ключе: всё было представлено так, будто не мы уходим, а нас «уходят». Для партаппарата и спецслужб очень важно было, чтобы информация о демарше молодых журналистов не просочилась на «проклятый Запад». Тем более, что она так или иначе была связана с историей защиты Королевского замка. Поэтому и увольняли всех с «треском» – решением бюро обкома комсомола.
Это был спектакль в «лучших» традициях. За столом первого секретаря Калининградского обкома ВЛКСМ, как верховные судьи, сидели члены бюро. По периметру большого кабинета – заведующие отделами и инструкторы. Место вызываемого было у торца стола, напротив первого секретаря.
Приглашали по одному. Инструктор по кличке Коля Буслаев, за которого, как правило, переписывали материалы наши литсотрудники, зычным голосом читал нечто вроде обвинительного заключения: «Рыскин Григорий! Работает в редакции немногим более года! За это время проявил себя как личность конфликтная, уделял внимание не столько творчеству, сколько различным интригам…»
Рыскин, выслушав «обвинение» и поправив свои «троцкистские очёчки» (он, действительно, чем-то был похож на Троцкого), попытался рассмеяться:
– Это какой-то карточный домик! Потрудитесь привести хоть одно доказательство. Доказательств его «интриганства», естественно, не было. Другое дело – его газетные материалы: они всегда были объективны и доказательны. 
Впрочем, один из его материалов «припомнили», но не ему, а мне.
– Вы подписали репортаж Рыскина «От Шиллера до Иринки» (имелся в виду его материал под рубрикой «Навстречу выборам в Верховный Совет). Что, с Шиллера начиналась советская власть?
– И с Шиллера, и с Гёте, – отвечаю я, намереваясь что-то напомнить о мятежном духе поэта.         
– Садись, незрелость!Но главная «незрелость» состояла в нашем «замковом процессе».
Славе Карпенко припомнили правку письма студентов университета в защиту этого памятника. Другим – подписи в коллективных письмах.А внешне всё выглядело «пристойно» и просто: обком комсомола не устраивали обстановка в редакции и качество работы журналистов.
И действительно, для уволенных бунтовщиков все шлагбаумы областных СМИ опустились. Исключение было сделано только для Леши Солоницина, что было для нас загадкой, открывшейся через несколько десятилетий. Его взяли главным редактором на телевидение в благодарность за стукачество.
Валера Голубев и Володя Шмелев устроились матросами на баржу в рыбном порту. Слава Карпенко надолго покинул пределы области. Феликс Кудра рванул на целину. Гриша Рыскин и Алексей Орлов уехали в Ленинград.
Моё изгнание из газеты затянулось на десять лет. Это не было изгнанием из журналистики, поскольку уже было не то время, когда ломали хребты без оглядки, но между тем, это было то время, когда идеологические гайки были закручены и зашплинтованы всё тем же «материалом», именуемым «Партийная организация и партийная литература».
Друзья-рыбаки нашли мне должность инженера по технике безопасности в Рыбакколхозсоюзе. Когда я представил соответствующие документы в отдел кадров РКС, стало известно, что в обкоме партии мне «задробят» и эту работу. И тут сработала активность одного из стукачей. Дело в том, что мои друзья, возмущённые обкомовскими происками, решили написать в ЦК КПСС. Естественно, информация об этом обеспокоила руководителей «красного дома». Во время решающей беседы с председателем правления РКС Владимиром Васильевичем Колесниковым раздался звонок его «короткого» правительственного телефона. Он поднял трубку и привстал от неожиданности:
– Слушаю Вас, товарищ Никитин!.. Да. Но мы ещё никакого решения не приняли. Решить положительно? Понял. Спасибо.
Колесников добродушно посмотрел на меня и сказал:
– Вот ведь, сам секретарь обкома вас хорошо характеризует!
Откуда ему было знать обо всех тонкостях обкомовских игр… Колесников, выходец из астраханского простого рыбацкого народа, хоть и считался партийной номенклатурой, но в силу врождённого простодушия всё принимал на веру. Ему и в голову не мог прийти вопрос, с какого перепуга секретарь обкома по идеологии вдруг заинтересовался претендентом на должность рядового инженера?
Но говорят же: – «что ни делается – все к лучшему». У меня появилась возможность откомандировываться в рейсы на судах Рефтрансфлота, Запрыбпромразведки, публиковаться в газете «Водный транспорт» и литературно-художественных журналах. В составе комиссий Минрыбхоза СССР я объездил все рыбопромышленные бассейны страны.
И, в завершение этого «изгнания», после победы на конкурсе очеркистов был приглашен в «Калининградскую правду», где прошел путь от спецкора до главного редактора.

ТАКИМ БЫЛ РЫБАЦКИЙ СОЮЗ

Красиво и точно это сказано в газетных публикациях о рыбаках: «Пахари голубой нивы». В голодные времена «Балтгосрыбтрест» переселенцев, прибывших из рыбных областей, объединил в рыболовецкие колхозы. Ещё не успевал поспеть урожай на полях новой области, а рыбаки прибрежного лова уже кормили калининградцев добытой в заливах рыбой. Так что можно сказать: и с рыбаков-колхозников начиналась, ставшая мощной индустрией, рыбная промышленность нашей области.
Рыбколхозы росли и крепли. На деньги, вырученные от продажи государству рыбы, покупали поначалу малые, а потом средние рыболовные траулеры. Стали не только рыбачить в Куршском и Вислинском заливах, но и в Балтийском море, ходить на промысел далеко в Атлантический океан. Чтоб не пропасть поодиночке, колхозы объединились в единый союз, именуемый РКС -«Рыбакколхозсоюз». Подобно государственным минрыбхозовским базам, РКС управлял колхозным флотом, координировал и направлял хозяйственную деятельность всех членов этого кооперативного союза, в правление которого входили все председатели колхозов. Вся эта структура при социализме представляла собой прообраз рыночной экономики. Когда в 1973-м году Юрий Маточкин возглавил рыбколхоз «За Родину» он как то, шутя заметил: «Это моя практика перед докторской. Тут её тема с моей работой прямо таки совпали.»
А я пришёл в РКС еще в бытность его предшественника - Ивана Матвеевича Кольцова. И в составе комиссии разбирался в обстоятельствах гибели матроса на СРТ рыбколхоза «За Родину».
Как инженер по технике безопасности, подготовил проект постановления правления, где предлагалось за упущения в организации работы по безопасности труда объявить строгий выговор Кольцову. Перед голосованием председатель рыбколхоза «Заря коммунизма» Пётр Чернюк заявил: «Что это будет, если мы друг другу станем выговоры втыкать, вместо того чтоб поддерживать друг друга!» «Может мне медаль какую попросишь за потерю человека,- перебил его Иван Матвеевич, - Прошу вас, друзья мои, проголосовать за моё наказание. Так будет справедливо, людям понятно будет…»
Такие они были, - что председатель одного из крупнейших в стране рыболовецких колхозов Кольцов, - что председатель РКС Колесников. «Жить по справедливости» - такая у них была моральная норма. И что-то старомодно-патриархальное иногда видели в них раскрепощённые лихие моряки. Какие-то несовременные нравственные критерии блюли эти отцы-руководители. Рассказывал мне один из капитанов, как, вернувшись из Клайпеды, попытался рассказать Ивану Матвеевичу о девочках портовых - фартовых. «Только дошёл до момента, когда красивуля прыгнула мне на коленки, батя аж прикрикнул на меня: «Замолчи, Гриша! Дальше не рассказывай… Давай, лучше, обсудим рейсовое задание.» И дальше пошёл у них разговор на одном языке, языке промысловиков. Кольцов его усвоил ещё до колхоза, будучи директором Моторно-рыболовной станции. Обсуждали, какими сетями работать, какую ячею подобрать. Матвеич не сдержался от упрёка: «Тебе, Гриша, в Клайпеде не девочками надо было заниматься, а промвооружением…» 
В колхозе в то время было 12ОО тружеников. Считался он одним из лучших в отрасли. За рекордные уловы в океане и прибрежных водах, организатора этих побед - Кольцова наградили орденами Ленина и Октябрьской Революции.  Они прибавились  к его боевой Красной Звезде.
Пути Кольцова и Колесникова в чём-то были схожими. Оба пришли из директоров МРС. Оба прошли через войну.
И у Владимира Васильевича Колесникова, как у Кольцова, иногда нравственная требовательность зашкаливала. Его наивная искренность порой нас просто потешала. 
Вот вернулся из Сочи электромеханик-наставник Иванов (фамилия изменена) и стал коллегам по механико-судовой службе рассказывать о своих курортных похождениях. Как полюбил медсестру, потом сестру медсестры и их общую подругу. Главный механик всё это пересказал Владимиру Васильевичу. И тот велел собрать партийное бюро – обсудить и осудить недостойное поведение коммуниста Иванова. Члены партбюро попытались его отговорить: вдруг узнает жена Иванова, и от такой воспитательной меры семья пострадает. Но Колесников был непреклонен. На заседании он прорабатывал Иванова, что называется, и в хвост, и в гриву, взывая к его, отца троих детей, совести. Иванов потел, краснел и бледнел, со всем соглашался.
– А теперь скажи – потребовал в заключение Колесников, – если встретишь вот такую же красивую медсестру, честно скажи, по-партийному, как поступишь?
– Если честно, по-партийному… как коммунист скажу: «Не устою!» 
Надо бы напомнить о Колесникове как об отце-организаторе переселения рыбаков и создателе рыбколхозов, инициаторе укрупнения хозяйств, строительства межколхозной производственной базы. Но в памяти ярче светятся человеческие его черты.
Когда по его предложению колхозы сбросились на строительство пионерского лагеря «Алые паруса» в посёлке Лесное на Куршской косе, он поручил мне контролировать строительство. А, спустя неделю после открытия лагеря, появился раскрасневшийся, запыхавшийся в дверях моей квартиры с моей дочурой. Мы с женой были немало удивлены. «Вот, - сказал Владимир Васильевич, - девочка плакала, просилась домой. Адрес сказала, вот…Может это неправильно, что я её из лагеря забрал?»
Моя Алёна правильно определила дядю, на которого безотказно действует детская слеза.
Меж тем Колесников мог быть твёрдым и принципиальным в производственных делах. Сказывалась рыбацкая молодость, жизненный опыт, комсомольская и партийная работа, комиссарская служба на базе военизированного флота во время войны, активное участие в партизанских операциях отряда «Дедушка», руководство моторно-рыболовной станцией в первый послевоенный год. Многоопытный и мудрый был он руководитель, но хитрые номенклатурные игры и интриги были ему чужды. И своего непосредственного куратора из обкома он также наивно воспринимал, когда тот приводил его по утрам в расстройство своими неожиданными вопросами типа: «А почему СРТ-4304 ничего не ловит?» Мог ли он предполагать, какое удовольствие получает завотделом рыбного хозяйства обкома, заставая врасплох начальников баз и его, руководителя РКС, успев до их прихода на работу просмотреть сводки с промысла.
Вмешательство партийных аппаратчиков в хозяйственные дела раздражало Колесникова, «они за деревьями леса не видят, - сказал он мне в откровенной беседе, когда оказались вместе в командировке в Москве, - Я до войны поработал в райкоме партии. Уже тогда всякой статистикой грузили по горло. Хотя работа с людьми была на первом месте.»
В то время у нас назревал конфликт с райкомом. У меня, как у секретаря парторганизации, и у него, как у облечённого партийным доверием руководителя областного масштаба. Райком настаивал на персональном деле заведующего орготделом РКС Марьянова /фамилия изменена/, страдающего алкоголизмом. Предлагалось исключить его из партии и уволить с работы. Марьянов до прихода в РКС работал вторым секретарём райкома. Речь шла о том, что он позорит не только звание члена партии, но и подрывает авторитет партийного органа. Я предупредил: за исключение наши коммунисты не проголосуют. Колесников заявил, что по статье увольнять не будет, только по собственному желанию. Мы знали: Марьянов запил из-за семейных драм, неприятностей с любимой дочерью. И, всё же, провести партсобрание меня обязали. На нём велеречивый представитель райкома призывал партийцев проявить принципиальность, быть бескомпромиссными, не взирая на былые заслуги, применить самую строгую меру к неоправдавшему высокое звание коммуниста. У меня от этих звонких призывов забыть прошлые заслуги аж сердце свело. Срывающимся голосом сказал: «Марьянов это звание своей кровью оправдал, своими ранами и осколками, что до сих пор ему покоя не дают. Заявление в партию он написал на Сталининградском фронте перед боем: «Хочу умереть коммунистом.» Так право у него есть не расставаться с партбилетом до конца дней своих!» «Не мы ему партбилет вручали, не нам его отымать,- сказал Владимир Васильевич, - те, кто давал ему рекомендацию в братской могиле давно.» 
После единогласного неодобрения предложений райкома, мы с Колесниковым ожидали вызова на бюро райкома и наказания за беспринципность. Но в Ленинградском райкоме работали здравомыслящие секретари, толковые и честные. Они это дело спустили на тормозах.
Первую салачную путину я провёл  в Пионерском порту в качестве представителя РКС. Там базировались бригады рыболовецких колхозов «Заря коммунизма» и «Труженик моря».
Работали они ставными неводами. Рыбу таскали большими лодками, байдами, привязанными к рыболовным ботам. Балтика отдавала салаку нелегко. Огромные палатки на бригадном стане согревали плохо, и рыбаки предпочитали согреваться изнутри.
Вот после сдачи рыбы на портовый холодильник за длиннющим столом собралась вся бригада Туманова. В здоровенных мисках флотский борщ с горкой мяса. Перед тарелками гранёные стаканы. Сторож-горбун принёс мешок с водкой. Туманов разносит по полному стакану:
– Начальнику путины – первый стопарь!
Мне неловко сознаться, что постольку не пью и что председатель РКС Колесников предупреждал: «Смотри, чтоб там не перепивались!», да и что тут скажешь, глядя на распухшие багровые руки и посечённые ветрами лица. Я молча беру стакан. Только это, оказывается, первый – для «затравки»…
Опрокинув вместе со всеми ещё один и половинку, Туманов говорит:
– А теперь приступим к обсуждению проступка наших товарищей, которые вчера в рабочее время допустили выпивку.   
Такая «постановка вопроса» вызвала у меня, мягко говоря, удивление.
– Сколько же они выпили, – спрашиваю у бригадира, для которого обеденные пол-литра – допустимая норма.
– Не знаю, – отвечает он, – их принесли от клуба. Да и люди-то новые. Видно, пить не умеют, а пьют…
Разумеется, рыбаки-колхозники, как и все советские труженики, были участниками Всесоюзного социалистического соревнования. Их труд и подвиг в красках расписывали авторы газетных репортажей. Но реальная жизнь была сложнее её отражения. Этот «пробел» многие пытались восполнить неким романтическим флёром. Но романтика, присущая морской профессии, не выручала, поскольку рассказ о ней без сопряжения с адской рыбацкой работой становился пустым звоном.    
Между тем за газетными строками и звучащими текстами радиопередач оставались смытые за борт люди и затонувшие сейнеры, искалеченные судьбы и инвалиды по трудовому увечью. А по стране раскатывалась слава о тружениках моря, пахарях Атлантики, рекордсменах по лову рыбы в заливах и Атлантическом океане.
«В конце сороковых годов колхозными рыбаками были пройдены тысячи морских миль, выловлены тысячи тонн рыбы. В течение десятилетий они тихо, без шума и помпы, делали своё дело, поставляя на стол калининградцев треску и судака, салаку и корюшку, угря и, почти забытого снетка. Основные добытчики живого серебра в прибрежных водах Балтийского моря они с успехом работали и на просторах Атлантики. Хозяйства владели морским флотом, сотрудничали с Анголой и Сьерра – Леоне, - МРТК и МРТР ловили рыбу в прибрежных водах этих государств, кошельковые суда работали в океанической зоне.» Этой цитатой из книги «Рыбная промышленность Калининградской области», изданной в 2009 году по проекту известного руководителя отрасли Владимира Цуранова я заканчиваю свои воспоминания о службе в рыболовецком колхозном союзе. «Таким был рыбацкий союз», - вынес я в заголовок. Но это только фрагмент из не написанной летописи о том, каким он был. 
 
ХОЗЯИН ЗАЛИВА

Никто в нашей части Балтийского моря не добывал столько угря и не знал так его инстинкты, привычки и образ жизни, как Василий Андросович. Не изменяла ему рыбацкая удача и в работе со ставными неводами на добыче салаки, леща, судака.
Ещё при первой встрече с ним на его бригадном стане близ Бальги я сразу почувствовал в нём хозяина залива. Позже так и назвал очерк о нём. Во время разговора он перебирал сетное полотно, дель, отыскивая для крыла невода то, что с более толстой ниткой.
– Вот наблюдаем и знаем, какого возраста, какой длины и упитанности рыбу ловить, какую ячею взять на сети. Знаем, где да когда она лучше питается, лучше нагуливается. Места нереста и икрометания знаем и многое другое. Только всё это не для того, чтоб рыбу перехитрить или рыбоохрану обвести. А чтоб взять рентабельные уловы, разумно, по-хозяйски, взять такую толику, что не во вред, а скорее – на пользу.
Лов угря для Андросовича – встреча с таинственной страницей «биографии» моря. Жизненный цикл этой рыбы в течение сотен лет был загадкой для естествоиспытателей. Каких только версий не существовало о размножении угрей! Аристотель считал, что они прибывают из так называемых недр земли, из мест, где происходит сильное гниение. Плиний младший утверждал: при размножении угорь трётся о камни, от его кожи отрываются куски и становятся новыми угрями. Иные, более поздние авторы, толковали, как можно произвести мальков угря, бросая в воду лошадиные волосы… В древние времена, когда мурену от угря не отличали, один греческий поэт воспел её союз со змеем, жаждущим супружества.
Уже разгаданы многие загадки: ясно, как из личинок самих угрей в океаническом инкубаторе зарождается новая жизнь. Ясно, что, явившись в солоноватый Вислинский залив трёхгодовалым малышом без чешуи, угорь живёт здесь восемь – десять лет, а затем отправляется в долгий путь за семь тысяч километров от Европы – в Саргассово море, к своим бермудским нерестилищам. Здесь свершается таинство продолжения рода, после которого взрослые угри погибают во имя потомства.
Наблюдательный угрелов Василий Моисеевич замечал, как изменяется угорь, готовясь к дальнему странствию. По тому, как увеличиваются глаза и темнеет окраска определял, что его организм уже начинает приспосабливаться к жизни в море. И всё же он всегда оставался для него загадочным существом. Почему покидает свой дом-залив и идёт путём, погубившим его родителей? Откуда у него такая удивительная ориентация. По каким навигационным «огням» идёт в открытое море, что служит компасом этому странному «мореходу»?
Большая часть его загадочной жизни проходит в заливе. Андросович знал, где угорь охотится по весне за мелкой салакой, где довольствуется прочей живностью или икрой. Его ловушки всегда оказывались в местах наибольшего скопления этой рыбы. Такими же, как у него, вентерями промышляли все, но секрет его удач постичь не могли. В путину «прибрежники» говорили мне:
– Чего-то Василий таит!
– Что таить-то? –  недоумевал он, когда я допытывался, есть ли у него свои секреты.
– Наблюдательность…Так это ж доступно каждому… Вот у угря отличное зрение – он и ночью охотится. А у рыбака для охоты всё: и зрение, и слух, и память… Ведь даже самые совершенные орудия лова рыбу сами собой не возьмут. Они-то не понимают, что чайка сказала, как вода прогрелась, чем рыба нынче кормиться будет. Это знают рыбаки. Многое в заливе повторяется, но многое и меняется. Не у всех хватает воли искать, переставлять десятки раз орудия лова. Иные поставят – и ждут удачи. А мы не ждём, идём ей навстречу…
Каждый, кто в весеннюю салачную путину бывал на Калининградском заливе, любовался рассветами над водной гладью, наверняка встречал небольшие катера и боты, буксирующие вереницу байд. Но не каждый представляет напряжённость рыбацкого труда в заливе, понимает, что это значит – «вылить рыбу» или поставить ловушку, построить большие, «светлые», заходы косячной салаке.
Со стороны лов в заливе не представляется ни трудным, ни опасным. Только встав в лодку у салачного невода, когда рыбак покрасневшими пальцами, презирая перчатки, не дающие почувствовать сеть, начинает подъём сливной части, поймёшь, что это за работа. А каких трудов стоит снять ловушку и крыло невода в преддверии шторма, на волнении! Промысел ставными неводами требует от бригадира и ловцов находчивости, большой физической и моральной выдержки: не случайно мужчины из рыбацких посёлков, которые ходят на судах океанического лова, не считают свою морскую «рыбалку» труднее прибрежной.    
Залив – тихий только с виду. Он знает немало трагедий с тех пор, как человек познал вкус его рыбных запасов. Сравнительно небольших глубин всегда достаточно, чтобы с мачтой накрыть шхуну, бот или фелюгу. Условия плавания здесь хоть и кажутся несложными, но вовсе не исключают риск и требуют хорошей морской практики.
Однажды, получив штормовое предупреждение, Андросович решил оставить сети и вернуться в свою бухту. Северо-западный ветер меж тем не ослабевал, а усиливался. Находящиеся на борту ловцы чертыхались, проклиная погоду. Один из них предложил:
–Может, поспеем вылить салачку?
– Поспеем, – в тон ему ответил бригадир, – если богу прикажешь, чтоб не дул.   
Вскоре из-за плохой видимости уже нельзя было найти входные вехи. Сильная бортовая качка грозила судну опрокидыванием. Андросович понимал, что при маневрировании это вполнеможет произойти… Мотолодку заливало волной – её беспрерывно откачивали. Он принял решение – идти к наветренному берегу. Опасаясь сильного порыва ветра, хотел было выбросить судно на береговую отмель. Но в последний момент передумал, стал на якорь под самым берегом и велел подрабатывать двигателем, чтоб мотолодку не сорвало. Когда шторм утих, снова взял курс к своим ставникам.
Котлы невода кишели салакой. Андросович проверил его крылья, убедился, что положение невода в воде не изменилось.
– Ну, вот и поспели, – сказал удовлетворённо проявлявшему вчера нетерпение ловцу.
– А я уж представлял, как по мне на берегу плачут, – откровенно сознался тот.
– Комбинат по нас плачет – рыбу ждёт, – подбирая вытянувшиеся под нагрузкой канаты, заметил бригадир.
Они и на этот раз появились у причала первыми. Диспетчер традиционно пошутил: «Ночевал в заливе?» А ловцы, как обычно, спокойно поставили байды под разгрузку, и причальные насосы потянули салаку. В лучах восходящего над заливом солнца она заиг-рала ртутной струёй…
Калининградским заливом на послевоенных картах назвали часть Вислинского. Эту узкую длинную лагуну, вытянутую прямоугольником с юго-запада на северо-восток, Василий Андросович исходил вдоль и поперёк до самой границы с Польшей.
Залив слабо защищён от ветров. Природа не создала на его побережье удобных бухт, не подумала, как защищаться от волнения рыбакам. Поэтому и появились искусственные гавани в Светлом, Мамоново, Приморске, Ладушкине и у бригадного стана Андросовича. Несмотря на то, что по добыче рыбы он опережал пятилетки, его постоянно мучило чувство ответственности за будущее залива. Он часто осматривал и изучал места нереста. Удобно ли будет здесь краснопёрке или чехони. Затапливал окутанные сетями старые автопокрышки: давно уже выяснил – это очень помогает рыбе отнереститься.
Он ухаживал за заливом, как хороший садовод за садом. В нерест, застав на берегу реки или ручья не в меру крикливую компанию, непременно призовёт к тишине.
– А чего тише-то?! Кругом никого! – бывает, возмутится горожанин.
– Тут рыба. В нерест она чувствует даже небольшой шум.
Терпеливо разъяснит почему. Может вспомнить и указ Петра I, запрещавший звонить в колоколапри массовом ходе леща на нерест: «Батогами секли за нарушение».
Наше отношение к заливам привычно связано с отдыхом на природе, ушицей на берегу, прогулкой с ветерком на катере, вспенивающем волну.
– Совершенно недопустимо, – возмущался он, чтобы любитель ходил на моторе. Нужно сесть на вёсла. В залив – только на вёслах! Водоёмы – как то хлебное поле. Разве можно себе представить, что по полю с пшеницей несутся, не разбирая дороги, подминая колосья, грузовики? Если по-настоящему любишь природу, то сможешь отказаться от тех удовольствий, что ей во вред.
Мне представляется, я надеюсь, будет так: любители станут ловить со специально организованных станций, где напрокат – плавсредства, снасти, где приёмный пункт, автостоянка. За рыбалку может быть установлена символическая плата. И лов – без ограничений: лишнюю рыбу сдавай по установленным ценам. Ведь многих интересует не столько добыча, сколько процесс. Как и охотников.   
Кстати, охотниками в его бригаде были все. Выходили на охоту коллективно. Добыча становилась хорошим подспорьем в общем котле. И к охотничьим угодьям относились по-хозяйски. Очищали их, заготавливали корма для зверя, сдавали государству мясо.
К Андросовичу, как к знатному охотнику, любил наведываться и сам хозяин области. Правда, закончилось это грустно.
После публикации моего материала о знатном угрелове в «Калининградской правде» у главного редактора состоялся неприятный разговорс первым секретарём обкома КПСС. Тот поинтересовался, «с какого перепуга» героем газетного материала стал Андросович. Последовал ответ о его награждении орденом «Знак Почёта».
–Ну, получил орденишко, – раздражённо сказал «первый», – и что?
Истинная причина его раздражения выяснилась позднее. Во время последней охоты, когда «первый» сместился со своего номера, Андросович поставил его на место как обычного нарушителя непререкаемых законов охоты. Для Василия Моисеевича на охоте ни рангов, ни званий не существовало. И напомнил он «первому» о его матери в самом неприятном контексте.Охотники знают, чем оборачивается смещение с «номера», особенно когда идут на кабана.
Впрочем, сам Андросович по «первому» не скучал. Мы только посмеялись с ним над рассказанной обкомовскими шофёрами историей о том, как удостоенный чести выйти на охоту с хозяином области идеологический секретарь, завидев кабана, так сиганул на дерево, что потом его оттуда с трудом сняли.
Разговор наш с Василием Моисеевичем случился на берегу залива, за его фирменной ухой. Немного выпили. И он сказал:
– Под угря пить – водку переводить!
И, действительно, она нас не брала.

Плоды прибрежного лова нам до сих пор доступны. Дают свежую рыбу заливы. Вернее сказать отдают. И будет она, пока рыбаки не забудут заветы хозяина залива. И главный из них - не будешь ничего заливу отдавать, нечего будет брать.




 
ВЕТРОМ ПОЛНА ГОЛОВА

Мне повезло. Нашлась одна свободная должность в составе десятой экспедиции Западной промысловой разведки в Антарктику. И хотя моя задача не связана была с рубрикой «Журналист меняет профессию», но предложенная мне должность техника-ихтиолога научной группы оказалась для меня новой, поскольку мои морские дипломы рефмеханика и моториста не пригодились.
Капитан «Атланта» Эдуард Тиховнин особой радости от появления моей фамилии в судовой роли не испытал. Он знал, какой шлейф аварий и всяческих приключений преследуют мои хождения в моря по репортажам в газетах и рассказам рыбаков. Поэтому при знакомстве он недовольно буркнул: «Идёшь искать приключения…»
А так оно и было. Однажды, при выборке трала, сорвалась стрела и, зависнув на оттяжках и топенантах, остановилась в нескольких сантиметрах над моей головой. Тиховнин подошёл ко мне, слегка побледневший:
– Вот, началось, – сказал он и, переведя глаза на мои не по размеру тяжёлые «болотники», уже с юмором добавил:
– Ходишь по палубе как военнопленный…
Наши исследования близ антарктического материка связаны были с добычей мраморной нототении. Сначала её промысел шёл очень активно. Этой ледовой рыбой завалили все прилавки: ешь – не хочу. Но жадность промысловиков сгубила: нототения покинула районы промысла и ушла в неизвестном направлении. Теперь предстояло определить пути её миграции, выяснить, какую ещё рыбу можно добывать в высоких широтах. По пути предстояло поработать в промысловом режиме в Центрально-Восточной Атлантике и на Патагонском шельфе.
Время перехода стало временем моего ихтиологического самообразования. Переводя с английского данные о породах антарктических рыб, я, кажется, уже живо представлял, как они выглядят наяву. И позднее, когда мы выбрали первый «ледниковый» трал, к удивлению моих коллег-ихтиологов, я назвал всех рыб-незнакомцев.
Параллельно с работой в лаборатории «стучал» я свой дневник на прихваченной в рейс портативной «Олимпии». Сейчас, перелистывая 180 страниц этого личного судового журнала, я нахожу описания, из которых возникали отдельные мои путевые очерки. И заново проделываю путь от Балтики до острова Южная Георгия.
Эпиграфом к дневнику стали две строки Шарля Бодлера: «Мы всходим на корабль – и происходит встреча безмерности мечты с предельностью морей».Такой получился камертон… Но точнее было бы сказать «безмерности морей». Не случайно известный популяризатор автор книги «Биография моря» Ричард Кэррингтон море называл «самой величественной и привлекательной из всех стихий, существующих на нашей планете».
С тех пор как человек стал овладевать морями, он многое преодолел. Самым трудным порогом был суеверный страх: поклонение богам и богиням океанов, жестокие обычаи, подобные лакедемонянскому «прыжку любви», когда ежегодно сбрасывали в море с белой скалы преступника в жертву за божественное разрешение плавать в безопасности.
Теперь наивным кажется суеверие предков. И всё-таки есть у нас обычай бросать в море цветы в местах гибели моряков. Есть две бетонные косые волны над могилой ребят с «Тукана» и спокойные, будто пляжные, волны над их затонувшим кораблём на нашем пути в Атлантику.

Проходя океаном, мы флаг кое-где приспускаем.
И с улыбкой в порту на иных мы глядим простофиль,
Для которых прогулкою кажется служба морская,
Море – это не тётка, не песня с картинкой, не фильм.

Так прочувствовал море поэт-рыбак Игорь Строганов…
В этом рейсе я должен был впервые проходить экватор.
Традиционное событие в жизни каждого корабля, входящего в Южное полушарие, по-своему неповторимо. Судовая жизнь от начала рейса становится сюжетом театрализованного действия, в котором участвует весь экипаж. На кормовой палубе установили купель. По бортам была натянута дель с плакатами июморными рисунками. Слева от купели стояли «нехристи», справа – крещёные, то есть те, кто уже переходил экватор. У траловой лебёдки возвышался трон, и неподалёку от него, ближе к рядам «нехристей»,располагалось страшное «чистилище», адская труба из натянутого на кольца брезента, нутро которой было сплошь завешено волокнами сизали, лентами, клочьями материи, густо намазанными отходами горюче-смазочных веществ.
Итак, все с нетерпением ждали, когда на борту появится владыка морей и океанов Нептун. По спикеру торжественно прозвучала традиционная речь штурмана, и вот под бой, гром и грохот дикого оркестра чертей появилась свита: стражи, пират, звездочёт, брадобрей, доктор, виночерпий. За ними шествовали Нептун с русалкой. В Нептуна перевоплотился помощник капитана по науке Вячеслав Волков.
Черти выглядели страшно и смешно: мастерски сделанные ими самими рога, хвосты, парики, пояса на чёрных переливающихся синью под солнцем телах создавали действительно такое впечатление, будто они явились из ада. А чернота их рук и тел имела своё назначение: ласково обнять кого-либо из «нехристей» – и он станет тоже похож на чёрта. Лишь один из шести чертей был белокожим. Но зато его тело было сплошь украшено татуировками: женщины, кинжалы, изречения «за жизнь» и через всю грудьнадпись:«Нюрка – гибель моя!».
В голубой мантии и звёздами расписанном колпаке, с трубой, направленной к солнцу, стоял мудрый звездочёт (аспирант-гидрограф Мацегора). Две огромные книги с золотыми запорами оттягивали его плечи. Чёрная, с силуэтом чёрта – «Книга пороков». И белая, с силуэтом ангела – «Книга добродетелей».
В рваной тельняшке, которая одновременно заменяла и штаны, и рубаху, широкополой шляпе, с красным носом и сине-фиолетовым фингалом под глазом важно шествовал круглый виночерпий. Реклама его алкнапитка красовалась на правом борту: «Алжирское вино, хоть и говно, пьём всё равно!»
Доктор, будто после операции, с красными по локоть руками, огромным шприцем, трубкой, банкой микстуры и полуметровым термометром жадно всматривался в клиентов, опять же – «нехристей».
Брадобрей был элегантен до сосков своей груди – там кончалась его белая манишка с чёрной бабочкой. Прямой пробор волос и усики ниточкой, ведро мыльной пены в левой руке, белая расчёска и ножницы в правой, капли крови на животе – всё было как в рекламе, висевшей рядом на дели: «Стрыжом, броем, кровь отвораем!».
В таком же духе были наряжены пират, стражи, русалка. А Нептун, разумеется, выглядел царственно строгим: с трезубцем, в золотой короне и белой мантии с красным подбоем. Правда, на плече его тоже красовалась наколочка.
Пират выстрелил из ракетницы. Черти на площадке у купели заплясали, дразня и маня зрителей туда, в воду. Свита прошла за Нептуном. Он сел на трон, к ногам его опустилась русалка, по бокам встали стражи. Танцуя, черти подошли ближе к трону, потом опустились тут же на палубу и стали играть огромными картами в «очко». 
– Из каких земель, государства какого пришла сия ладья в мои моря? – громко спросил Нептун.
И поскольку ответа не последовало, лишь пожимала плечами свита, он, сердясь, воскликнул:
– Кто посмел нарушить покой владений моих?
Поднял трубу звездочёт. Завыл чёрт ручной сиреной.
– Подать сюда капитана! – приказал Нептун.
По всей форме вышел Тиховнин, парадно блестя галунами.
– Имя сей ладьи, владыка морей и океанов, покоритель бурь и тайфунов, БМРТ «Атлант». Принадлежит она народу российскому государства советского. Держит путь в Антарктику. Пожелай же нам удачи, бог морей, да приумножения богатств земли нашей и народа.      
– Узнаю отважных русских мореходов, – подобревшим голосом говорит Нептун, – славными делами известны они. Вот ключ тебе, капитан, – он протягивает резной метровый ключ из красного дерева, – ключ от владений моих, ключ к тайнам моим. Открывай, и будет удачным твой рейс.
Капитан же передаёт Нептуну свиток, судовую роль с крещёными и «нехристями» и начинается обряд крещения.
Свита и Нептун особенно пристрастны к новичкам.
– Первый раз в море? – спрашивает бог матроса Омельченко.
– Да, – тихо отвечает тот.
– Что-то голос слабоват! – говорит доктор (начпрод Виктор Кузнецов).
– Дать ему микстурки!
Доктор заталкивает в рот матроса ложку горчицы. Парень выплёвывает её.   
– Не пьёт! – сокрушается доктор.–Придётся клизмочку поставить! – и, оттянув трусы, из литрового шприца направляет в них струю ледяной воды, подкрашенной марганцовкой.
– Постричь волосана! – приказывает Нептун. И брадобрей,лихо проведя по подбородку матроса квачом с мыльной пеной, здоровыми ножницами из фанеры начинает играть над его головой.
– Посмотри, звездочёт, в «Книгу пороков», – грозно молвит  Нептун.
– Молод сей мореход, – отвечает звездочёт, – и не записано за ним ни грехов, ни добродетелей.
– Так пусть сполна  познает наш обряд, – решает Нептун, – в чистилище его, черти ленивые! 
И черти с диким криком заталкивают юношу в страшную трубу, из которой он вылезает таким же чёрным, как они.
– Теперь купать его с пристрастием!
Матрос сам бросается в купель, и его три раза ещё туда возвращают.
– Одари его чашей вина, виночерпий! Нарекаю тебя, отважный мореход, именем Кафф!
Но вот стоит пред Нептуном на коленях не салага, а морской волк, стармех Чернаков. Звездочёт раскрывает «Книгу пороков» и читает:
– Он грань  земли прошёл не раз, но пьёт не только хлебный квас!
– Всё? – спрашивает Нептун.
– Нет, ещё запись: лишь только дали полный ход, засыпал сажей пароход!
Дело в том, что свежевыкрашенная надстройка «Атланта» действительно была покрыта слоем копоти от неправильного сгорания топлива по вине механиков.
– Отмыть грязнулю! В купель!
Никто не знает, о чём спросит Нептун, и многие попадают впросак, как один из добытчиков.      
– О чём думаешь, отважный мореход?
– О тебе, владыка. О том, что праздник хороший, – отвечает тот.
– За подхалимаж – в чистилище! – приказывает Нептун.
Нет снисхождения и женщинам. Ядвига Алейникова, кастелянша, оделась так, чтобы, вымазавшись, платье выбросить за борт.
Но Нептун проницателен:
– Раздеть её!
И черти с удовольствием выполняют его команду.
– Теперь скажи, бесстрашная мореходица, прелюбодействовала ли на водах моих?
Потупив взор, она качает головой – нет.
– Правду ли она говорит, всевидящий звездочёт, черти пронырливые?
–Врёт! – кричит свита.
– В чистилище! Да купать с пристрастием!
Нужно сказать, что свита особенно беспощадна к своим друзьям, а Нептун, естественно, к научной группе. Студентов-практикантов он, несмотря на записи в «белой книге», отправил в чистилище. Не успел Юра Климов, ихтиолог, пасть на колени, как Нептун приказал:
– Раздеть!
Смягчая положение, звездочёт читает из добродетелей:
– В работе прилежен. К семье своей нежен!
Но владыка требует «чёрную книгу». А там запись: «Рыб разных из кладовой Нептуна изымает, от хвоста до рыла их замеряет!»
Обласканный чертями, ждёт Юра своей участи. Нептун назначает ему купель с пристрастием.
А перед богом морей уже преклонил колени инженер Женя Карпов.
– Сатиры смелой властелин и культуризма теоретик, – выкрикивает звездочёт.
– В «книге пороков» что? – спрашивает Нептун.
– Владыка, в пастбищах морей он радиацией своей планктон натыкал!
Так в празднике обыгрывается всё: и работа, и характер мореходов, и недостатки служб. Старпом, например, получил вполне справедливый упрёк: «Однако в самом важном деле – держать обслугу в чёрном теле – больших успехов не достиг…»
Не забыт был и мой дневник. В «книге добродетелей» была запись о «прилежном стуке машинки по вечерам».
– В своей каюте, словно в келье, как Пимен, летопись строгает… – вещал звездочёт.
Страсть к чучелам записана уже в «книге пороков»:
– Из рыб твоих, владыка, он душу вынимает. Опилками и ватой их кожу набивает!
Нептун хмурился. А черти, припомнив, что я помогал им разрисовывать в страх лица, кричали:
– Он работал с нами в аду!
– Здоров! – помахивал градусником доктор.
– Вина ему, вина! – кричал виночерпий.
– Бороду ему остричь! – приказал Нептун. – И в купель кинуть.
На ходу сбросив сандалии, я кинулся в купель.
– Нарекаю тебя именем Сириус! – сказал Нептун.
Праздник закончился пляской свиты и купелью для всех.
Почему бог не отправил меня в чистилище, он объяснил мне на следующий день в моей каюте:
– Ну как я мог наказать автора праздничного сценария?!..
Перекувыркнулся месяц и стал вверх рогами. Мы в Южном полушарии. Путь свой держим в высокие широты к маковке земли. Свою научную задачу отработали тралениями в традиционных районах, набив рыбой-саблей, ставридой и скумбрией трюма «Атланта». Перечёркнутыми днями в календаре уходят мили, приближающие к Антарктике.
И вот явление Южной Георгии.
После чёрных  ночей, угрюмых однообразных дней вдруг появляется над горизонтом ледяной остров. Высокие его горы в голубом мерцании тают, касаясь облаков. Безмолвно, безжизненно и великолепно. «Великолепное безмолвие»,– так, кажется, говорят об антарктическом пейзаже.
Французский энтузиаст-полярник Марио Марре заметил, что антарктический пейзаж относится к числу явлений, чьё очарование улетучивается по мере того, как к ним привыкаешь. Но дни и месяцы нашего пребывания в этом районе этого очарованиятак и не сгладили: Южная Георгия всякий раз являлась в новой красе, в фантастическом колорите, чем-то напоминающем живопись Рокуэлла Кента и Рериха. Прозрачно-голубаяна рассвете,Георгия к вечеру становится нежно-розовой, будто подсвеченной огнём изнутри.Появляется желание подойти поближе и потрогать руками этот живой лёд. И мы подходили «лицом к лицу» к острову, но очарование не исчезало. Южная Георгия, будто зная о своей красе, сверкала новыми гранями.
Мы продолжаем работу на краю света, невдалеке от острова Анненкова. Именно с этого острова и с Южной Георгии начинали свои исследования Антарктики Беллинсгаузен и Лазарев, вписавшие свои страницы в историю важнейших географических открытий. В конце декабря 1819 года их шлюпы, «Восток» и «Мирный», подошли к острову Южная Георгия. Небольшой же остров вблизи Георгии открыл и описал участник экспедиции лейтенант Анненков. Северную часть Георгии снял на карту ещё Джеймс Кук. Над ней возвышается голубой хрустальный горный хребет Сальвесен.
В прошлом хозяин острова, английский миллиардер Сальвесен, увлекавшийся изучением Антарктики, наладил английскую китопромышленность, раньше других смекнув, что маленький порт на Георгии,Грюнтвикен, принесёт немалый доход. А когда перспективы промысла ухудшились, враз вывел Англию из китопромышленников, своевременно продав её антарктическую флотилию. Человек довольно сложной судьбы, в молодости он дружил с бесстрашным полярником Эрнстом Шеклтоном, чей прах свято хранит Южная Георгия. Сальвесен был свидетелем последнего дня его жизни, когда в 1922 году, направляясь на «Квесте» в антарктическую экспедицию,тот специально зашёл в Грюнтвикен, чтобы навестить старого друга, и неожиданно умер от сердечного приступа.
Да, именно здесь случайно оборвалась жизнь человека, чьё мужество стало путеводной звездой для тех, кто покоряет Антарктику. Под этим небом, среди этих айсбергов, китов и пингвинов, неутихающих штормов совсем в ином свете видится история. Быть может, в такой же день 1902 годаШеклтон поднимался вместе с Робертом Скоттом на воздушном шаре над ледяным барьером Росса. Он мёрз, голодал, погибал среди льдов и воскресал для новых экспедиций к Южному полюсу. А смерть, которую исследователь привык видеть лицом к лицу, подстерегла его в безмятежной бухте Грюнтвикен.
Нашаработа неожиданно открыла мне имена легендарных полярников в латинских названиях антарктических рыб. Эти рыбы так же мало изучены, как и сам холодный материк. Определяя различные виды нототении, мы встречались с Шеклтоном, Моусоном, Россом, Скоттом. Это были их находки в ихтиофауне. За каждым таким названием стояли экспедиция и стремление добраться до Южного полюса. А мы неожиданно натолкнулись на их романтические следы, поскольку стране нужна была рыба.
Опускаю страницы дневника, где подробно описал этимологию редких названий антарктических рыбок. Это интересно только ихтиологам. Но когда я их для себя открыл, то с особым трепетом перечитал всё, что было у меня об известных полярниках. За рыбками, носящими имена Скотта и Шеклтона, стояла драматическая история их восхождения к Южному полюсу: первый автомобиль, доставленный Шеклтоном на мыс Ройдса и оказавшийся непригодным для передвижения в Антарктиде, погибшие пони, преодоление экспедицией опасных трещин на склонах ледника Бирдмора – всё это было не напрасно. Они не дошли до полюса сами, но тем самым подготовили успех Амундсена.
Ничто в исследованиях Антарктики не проходит бесследно. Все жертвы и подвиги открывают миру этот материк, делая его всё более доступным.
Роль нашей  экспедиции довольно скромна. Мы не претендуем на значительные открытия, но наши исследования в любом случае станут необходимыми строками в научном познании фауны и флоры антарктических широт.
Мало кому известны имена моих новых друзей. У каждого из них есть свои открытия, только они, как правило, входят отдельными фрагментами в общую картину, именуемую «новый район промысла», или становятся частью исследований фауны морей и океанов.
В Атлантическом океане нет, пожалуй, таких промысловых районов, где бы ни вёл свои исследования помощник капитана по науке Вячеслав Волков. Одним из первых он пришёл на Патагонский шельф. Любители балыка меч-рыбы тоже во многом обязаныему. До «Атланта» он сделал семнадцать рейсов на научных судах, включая парусники «Крузенштерн» и «Седов». После рейса у меня сложилось убеждение: он мог всю программу нашей «науки» выполнить сам. Так ведь было: на всех узких местах – постоянно Волков, который в любой момент мог работать гидрологом и гидрохимиком, метеорологом и ихтиологом или гидрографом. Не чурался он и никакой чёрной работы. При большом улове  выходил на подвахту и становился рядом со мной шкерить рыбу. А когда мы, ихтиологи, стали «зашиваться» с мечением двух тысяч нототений, то он тоже встал рядом.
– Отследим и съедим, – говорил Волков, крепя капсулу с нашим адресом и просьбой сообщить, где поймали меченую рыбку.
– Любопытное дело, – как-то размышлял он, наблюдая за моей работой над чучелом морского петуха, – вот фитопланктон поедает зоопланктон, а зоопланктон поедают разнообразные ракообразные, а их – мелкие рыбки, мелких – крупные. И всё завершает человек, пожирающий всё и вся…
Мы выразительно посмотрели  друг на друга и рассмеялись.
За его простотой в общении изамечательной контактностью скрывался опыт исследователя и многогранного учёного. Мы слушали его советы не потому, что это руководитель: он толкует по делу, и это очевидно. Он обладал прекрасной способностью комментировать редкие явления спокойно и рассудительно, глазами излучая детский восторг.         
Среди моряков часто встречаются люди, не утратившие способность открывать новый мир в простых вещах и явлениях. Один из них – гидролог Сергей Воронин, испытанный одиночеством многолетних арктических зимовок, насквозь продутый полярными ветрами. Ему доводилось хоронить друзей в промёрзлой земле, делить с белыми медведями несколько квадратных километров острова Преображения.
С каким неподдельным восторгом относился он к каждому рачку из морской фауны, как бережно работал над чучелами, чтобы на берегу разделить радость своих маленьких открытий. Как многие калининградцы, он связывал свою морскую судьбу с обстоятельствами («так сложилось», «некуда деться»), но, очевидно, это была придумка, скрывающая романтическую тягу к странствиям и увлечённость своим делом. В этом я убедился, работая у него «мальчиком на подхвате».
На штурманскую карту Волков нанёс точки, где предполагалось сделать замеры воды. Таких, как говорят гидрологи, станций было шесть. Мы «макали» термобатиграф в указанных координатах, определяя температуру воды на разной глубине. Судно останавливалось, разворачивалось под ветер, зажигались на мачте красные огни. Я, придерживая трос, чтобы прибор не ударился о борт, бросал его за борт, а Воронин регулировал скорость лебёдки. Ветер пронизывал нас до костей.
– Гидрологи – самые калеки… Сплошь радикулитики, – бурчал Воронин.
На специальном стекле термобатиграф процарапывает кривую, по которой можно было определить температуру воды на любой глубине от поверхности воды до 200 метров. Воронин перенёс данные шести станций на миллиметровку и «разрезал» тридцатипятимильный участок океана. По характеру изотерм можно было определить более благоприятные условия обитания рыбы. Это самая поэтичная часть работы гидролога. Чаще рыба обнаруживается на стыке холодных и тёплых вод. И когда на палубу падает тяжёлый трал, добытый по следам такого разреза, понятно, какие чувства испытывает Воронин.В такие минуты в нём просыпаются как бы два человека: научный работник и промысловик.
Необычна наша «рыбалка». С одной стороны – науки ради, с другой – рейсовое задание по добыче. Мы уже повытаскивали немало «пустышек». Всё было: и зацепы трала, и перебор рыбы.
Вот как выглядит наша охота за нототенией  по описаниям в моём дневнике.
«С 0 часов 20 июля 1971 года в рубке штурманы прицеливали новый трал. Третий помощник был наводчиком. Ему уже удалось однажды добиться успеха именно таким способом. Сложность заключалась в том, что трал нужно было отдать прямо и точно над подводной скалой, потом отойти чуть в сторону и пробежать вдоль её стенки. Всё это происходит там, на глубине. Только эхолот пишет рельеф. Как точно надо определиться. Это можно сравнить со стрельбой с закрытыми глазами.
– Понял, – принимая вахту, сказал второй штурман Володя Щербина, – я бью мешком по стенке, и вся её штукатурка, считай, у меня в кармане!
Спустя два часа, началась выборка трала. Я подошёл к лебёдчику Борису Баженову.
– Набрали грязи со всего океана! – чертыхался он.
Лебёдка надрывалась, тянула на пределе. Выскочил на корму вахтенный электрик:
–Чёволокёте?! У меня весь распредщит дрожит!
А палубу бросало то вверх, то вниз. Слышно было, как трещат крылья трала.
– Оборвёт к чёртовой матери! – крикнул кто-то из добытчиков.
– Придумали! В такую свежую погоду бросать! –кипятился Баженов.
Всё рвалось и трещало. Трал мутился в буруне и где-то за кормой носился из стороны в сторону. Никакой надежды выбрать его уже не было.
Прибежал старший тралмастер Виктор Сиротин. Сонный, в плавках и шлёпанцах, проскочил к слипу.
– Оставьте так, – приказал, – я сейчас.
Он скоро оделся и, разогнав всех из опасных зон, продолжил выборку.
Борис Баженов переводил рычаги лебёдки, волок тихо, на первой скорости, с безнадёжным настроением, проклиная штурманов, погоду и разное прочее, что ложится на крепкий матросский мат.
Но вот показался мешок, и стало очевидно – это такой улов, каких «Атлант» не видывал. Его протащили через всю кормовую палубу, а конца не было видно: он тяжело лежал на плоскости слипа.
– Вот это дали! – сказал электрик.
Добытчики не могли сразу выйти из своей злости за порванный трал. Но он уже был на палубе – больше двадцати пяти тонн рыбы. И уже ругались только по инерции: все понимали – такой улов в этом районе - дело редкое…»
Нас вместе и порознь называют «наука». Только каждый представляет науку свою. Володя Мацегора – морскую геологию. Его интересуют камни и ил, рельеф грунта. Он помотался не только по морям, но и по тайге и горам с геологоразведкой и золотоискателями. На флоте ходят о нём  и его камнях байки и стишки типа: «Толь на радость, толь на горе к нам явился Мацегора. Чемодан у Мацегоры больше крейсера «Аврора».
На «Атланте» Володя свой чемодан пополнял экзотическими камнями. Он их аккуратно укладывал в мешочки. Среди его добычи был редкий песчаник – древний как мир, с отпечатками ракушек и каких-то морских существ. По рельефу видно было, что ракушки теплолюбивые. И это подтверждало, что Антарктида не всегда была ледяным материком. Здесь были своя зелёная природа, пышная растительность и всё прочее, что сопутствует тёплому климату. Советские исследователи находили в песчаниках Антарктиды отпечатки листьев и растений 200-миллионной давности. Камень Мацегоры примерно этого же возраста. Это была довольно редкаянаходка.
Володя особо не распространялся о тайнах морских глубин. Только как-то заметил, сославшись на американского океанографа РожераРевелла, что дно океанов изучено хуже, чем поверхность Луны.
К подаренному Володей камню, попавшему в его донный ковш у острова Анненкова, я прикрепил белый коралл, выловленный там же. Получился всадник на вздыбленном коне. Такая память об антарктическом дне…
В отличие от камней истории морских приключений, которые случались с калининградцами, Володя не коллекционировал. Он впитывал их в долгих рейсах от флотских ветеранов. А пересказывал с такими деталями, будто был инспектором по безопасности мореплавания. Технические особенности, связанные с катастрофами, когда судно выбрасывает на мель или оно садится на рифы, горит или тонет, в его передаче только усиливали физическое ощущение того, что переживали терпевшие бедствие.
К этому я и сам стремился в своих маринистских очерках. Один из них напрямую связан с «наводкой» Володи на одиссею капитана дальнего плавания Михаила Малаксианова. Его борьба за жизнь товарищей в штормовом океане после гибели парохода «Павлин Виноградов», здесь, во мгле сороковых - роковых широт, виделась мне как наяву. Мацегора пересказал эту историю со слов одного из инспекторов той инспекции безопасности мореплавания, которую создал и возглавил Малаксианов. А я нередко встречался с ним по службе и ничего не знал.
Спустя несколько лет после рейса, я сделал с Малаксиановым интервью и написал очерк «Голубые и огненные мили», вошедший в книгу «Фарватеры одержимых».
А после нашего рейса «багаж» Мацегоры пополнится ещё одной драматической историей. В моём дневнике она описана так.
«1-2 августа 1972 года.
Два дня на «Атланте» не прекращается водяная тревога. Работают осушительные насосы. А всё началось с осмотра третьим механиком Саней Сиваковым шахты гидролокатора. В её стенке он заметил подозрительную мокрящуюся точку, сковырнул её пальцем – и мощная струя ударила ему в лицо. Зажал дыру ладонью, потом телогрейкой. Кликнул боцмана. Тот вырубил здоровый чоп и из дырочки сделал дырищу. Шахту стало быстро затапливать. Срочно завели пластырь, и эта «наклейка» на теле «Атланта» приостановила катастрофическое поступление воды. К шахте подтянули осушительные насосы. Начали откачивать воду. Когда позволила вода, Сиваков спустился в ледяную ванну и начал устанавливать большой насос, который мы медленно опускали на тросах. Наконец, установили. По сигналу Сивакова дали подпитку и включилиоткачку. Но шланг оказался гнилым. Он тут же прорвался в нескольких местах, и насос стал молниеносно помогать затоплению.
– Вырубайте! – крикнул Саня.
– Наверх! – до хрипоты заорали мы.
Насос вырубили. Стали искать новый шланг. На этот раз всё обошлось.
Осушение продолжалось почти до утра. Наконец, появилась возможность заделать коварную течь. Но и здесь не всё сложилось благополучно. Нас снабдили обычным строительным цементом. Он не схватывался. Пришлось обращаться за помощью к другим судам. Договорились с капитаном «Кавдора». Он согласился поделиться аварийным запасом. Вываливать шлюпку в такую свежую погоду рискованно, только деваться некуда. Старпом Вихарев решил идти с Сиваковым и двумя матросами. Шлюпка отвалила. Наперекор и вразрез волнам побежала она к дрейфовавшему поблизости судну. Там уже всё было на «товсь», и наши загрузились в считанные минуты. Но шторм не утихал. Когда шлюпка докувыркалась до борта «Атланта», при подъёме её несколько раз прилично стукнуло, продольно раскачало так, что и видавшему виды Вихареву, как он позже сознался, стало на минуту не по себе.
 И на этот раз всё обошлось. Портландский цемент – на борту, злополучная дыра заделана, водяная тревогаснята. Восстанавливался прежний ритм судовой жизни. Теперь, после героического преодоления трудностей, связанных с нашей неподготовленностью к такому «экстриму», можно было и юморить.
– Вот потонули бы, – сказал мне со смешком в голосе Волков, – и в истории мореплавания «Атлант» остался бы пароходом, насмерть пробитым пальцем.
А капитан в кают-компании, хитро сощурившись, проговорил:
– Знаете примету: когда так неожиданно возникает течь, значит, чья-то верная жена не выдержала.
На это почему-то никто не среагировал».      
На девяностые сутки рейса «Атлант» взял курс к берегам Южной Америки. Нас хорошо покачало в сороковых-ревущих и пятидесятых-неистовых– так, что твердь земли даже трудно было себе представить. Стали привычными соседство коварных айсбергов, крики полярных птиц, встречи с экзотическими пингвинами: как-то пингвины Адели пошли с нами наперегонки, двигаясь невдалеке от борта, выскакивая из воды как по команде дружно в ряд. И теперь, только высунулись мы из бухты Южной Георгии, ветер стал чистить «Атланту» скулы, провожая в тёплые края.
Прямо по носу у нас возвышалась огромная льдина, и на ней, как на подиуме, красовалась группа пингвинов в чёрных фраках: ну, прямо-таки дипломатический корпус. Но это ещё не прощание с Антарктикой, а короткая передышка перед вторым этапом исследований.
«Атлант», спускаясь с высоких антарктических широт в субтропики, несколько суток пробивал штормовой щит сороковых параллелей, чтобы вырваться из полярной зимы в безмятежный простор Патагонского шельфа. Дальше, уже в ослепительных лучах южного солнца, траулер продолжал свой путь в Уругвай. Там мы пополним запасы продовольствия, возьмём воду и топливо, передохнем перед трудными научно-поисковыми работами в ледовом районе.
Моряки и научные сотрудники, кажется, уже затёрли глазами голубую воронку на карте, всматриваясь туда, где на манящем берегу Ла-Платы приютился Монтевидео. Мы поднимаемся вверх по течению Ла-Платы проторённым фарватером. Тут соблазнительно вспомнить, что вот так же, как ты, стоял когда-то на палубе молодой магеллановский матрос, напряжённо вглядываясь в серую полоску на горизонте. Стоял и вдруг воскликнул: «Монте видео!» То есть: «Гору вижу!» И эта фраза стала именем города. Хотя это только одна из версий…
Монтевидео…  Весеннее утро спокойно. Солнце не очень ярко. Тихо сопя, буксиры поджимают «Атлант» к пирсу с невысоким маячком.
Никакого движения у пакгаузов. Застыли корабли в военной бухте. Невообразимая тишина. И вдруг пронзительный петушиный крик разрывает эту тишину и горластым эхом катится над полусонным портом. Столь экзотическое приветствие незнакомого города вызывает недоумение на вытянутой морде судового пса, привыкшего лишь к голосам полярных птиц.
Монтевидео изысканно назван Рубеном Дарио «бокалом очарований». Нам предстоит если не испить, то пригубить этот воображаемый бокал. И мы ступили на берег.
Под изумрудными перьями пальм разливается золото мимоз, в зелёных чашах алоэ играет «приручённая» радуга – так великолепно цветёт каждой весной уругвайский  столетник. Чуть дальше вспыхивают жёлтые цветы дерева «типас» и будто звенят, переливаются фиолетовые колокольчики «параисо». Искусно и гармонично вошли в цивилизованный город джунгли, обхватывая кривыми стволами мрамор дворцов, прирастая к красным камням колючими кактусами, свисая над тротуарами и гранитными цоколями зданий лианами и эпифитами. И благоухает над этим субтропическим «коктейлем» пьянящий цитрусовый аромат с лёгкой горечью жареного арахиса.
В этом дивном городе мне предстояло встретиться с коллегой – редактором славянской газеты «ВосЭслава» Роберто Загородько.
Он ждал меня в культурном центре русских эмигрантов имени Максима Горького на авенидеЧарруа. Узкая белокаменная авенида(улица), названная в честь коренного свободолюбивого и гордого индейского племени, предательски уничтоженного колонизаторами, сбегает вниз от университета. По ней идёшь как по крутой лестнице, с ощущением, будто кто-то толкает тебя в спину.
Об этом центре мне много рассказывали мои друзья-моряки. Здесь они познакомились с известной в прошлом балериной Викторией Вениаминовной Томиной, создавшей в Уругвае хореографическую группу «Фольклор». Я же столкнулся с ней уже в Ленинграде, навестив её в Доме ветеранов сцены имени Савиной. Как и мои друзья, я был очарован этой удивительной старушкой, прожившей почти полвека в Южной Америке, неустанно пропагандируя классический русский балет. Ей помог вернуться на родину Константин Симонов, избавив от вождя русских духоборов Сорокина, у которого она служила гувернанткой. Не каждое слово – в строку. Сейчас я сожалею, что не записал её даже мимолётные, воспоминания об Анне Павловой, Ольге Спесивцевой, с которыми она танцевала, о Фёдоре Шаляпине, называвшем её «светлячком».
Я выполнил её просьбу – передал Загородько фотографии, чтобы он проиллюстрировал очерк о «Фольклоре», рассказал о жизни Томиной в Ленинграде. Роберто бережно положил перед собой её портрет, посмотрел на него тоскливо и ласково.
– И жалко, что она не с нами, и хорошо, – сказал он, чуть откинув назад свою большую голову и разметав по плечам длинные рыжие волосы, – я не представляю, что делала бы она сейчас в Уругвае. Песо так упало, что её пенсии хватило бы только на проезд до нашего клуба, на репетиции. Газета у нас выходит реже, люди ведут себя осторожней – вот уже несколько лет в стране чрезвычайное положение, полицейский режим, инфляция, предвыборная борьба.
То, о чём говорит Роберто, никак не вязалось с первым моим очарованием южноамериканской землёй. Помполита, правда, предупреждали шифрограммой с берега о сложной уругвайской обстановке, даже рекомендовали отменить увольнения на берег. А сухощавый агент фирмы «Писсадал» Фельдман обмолвился: «Вы зашли неудачно. Сегодня праздник – День освобождения, а завтра, возможно, будет забастовка».
Здесь принято дни торжеств встречать на фешенебельных пригородных курортах – Поситосе или Караско. Столица выглядела нарядной невестой, покинутой в день свадьбы. Венки и букеты цветов у памятника освободителю Уругвая Хосе ХервасиоАртигосу на площади Независимости, листовки на тротуарах, электрические гирлянды на фасаде отеля «ПаласиоСальво» – всё казалось уже ненужным нарядом…
Люди и встречи – суть нашей профессии и журналистского образа жизни. Роберто предложил навестить бывшего хозяина Виктории Томиной вождя духоборов-свободников Сорокина. «Интересная личность», –  заметил мой собеседник. И рассказал историю появления этой личности в Монтевидео.
От тех духоборов, что попали в Канаду с помощью Льва Толстого, истратившего на их переселение гонорар за «Воскресенье», Сорокин в послевоенные годы отколол себе часть верующих, создав секту «свободников». Потом, в начале 70-х годов, он стал настраивать их на переселение в Уругвай. Но прежде, собрав значительную сумму денег, приехал в эту страну сам – якобы скупать благодатные земли. Приобрёл себе эвкалиптовую рощу и асиенду. О переселении единоверцев стал забывать. Время от времени писал им пространные письма, всякий раз убеждая, что переезжать ещё не время. Когда терпение у паствы лопнуло, к нему заслали некоего Николаса с заданием убить бывшего наставника. Только проницательный Сорокин этот замысел разгадал и смог заставить Николаса ему поверить, сделав того верным слугой себе.
В Канаде Сорокин издал свою книгу «Три дня и три ночи в загробной жизни, или Как я был умучен властями НКВД и воскрес». Эта мистическая повесть пользовалась у духоборов определённым успехом.
Но встретиться с Сорокиным мне не удалось. Он, как выяснил Роберто, улетел в Канаду именно в тот день, когда мы подъехали к его дому. Загородько не сомневался: Сорокин и на этот раз задурит головы своим духоборам.
Нашу неудачную поездку Роберто решил заесть настоящим креольским асадо. В крытом рынке, напоминающем старинный замок, в зале, пол которого был усеян окурками, мы сели за столик. Здесь можно было получить к красному вину поджаренный на углях, шипящий каплями жира вожделенный кусок баранины.
Роберто считал, что нам крупно повезло, и оживился, когда заметил за соседним столиком министра, а напротив него – знакомого сапожника.
– Если министры идут сюда на асадо, – сказал он, – значит, сегодня это единственное место, где ещё можно его отведать. Такие пошли у нас времена…
События первых дней нашего пребывания в Монтевидео раскрыли смысл того, что Загородько назвал «полицейским режимом».
В переулке близ главной авениды, 18 Июля, рядом с группой моряков «Атланта» притормозил военный автомобиль. Солдаты с автоматами наперевес преградили им дорогу и дали знак садиться в кузов. Тем, кто сопротивлялся, помогали прикладами.Приказали заложить руки за голову.
Моряков обвинили в том, что они якобы фотографировали неразрешённые объекты возле тюрьмы. Но наши ребята при задержании не позволили засветить плёнку, а когда её проявили, то обнаружили всего несколько кадров с памятником первым переселенцам скульптора Беллони– «Ла дилихенсия».
Загородько связался с комиссаром полиции Луисом Бойтурейра.
–Печальное недоразумение, – произнёс тот отработанную для подобных ситуаций фразу.–Это наши солдаты сделали из-за непонимания. Всё же поблизости – тюрьма.   
Роберто потом рассказалмне, что тюрьма, о которой упомянул Бойтурейра, доставляет немало хлопот уругвайской полиции. Подпольщики из «Тупамарос» ловко организовали отсюда массовый побег. Это был не просто налёт, а технически продуманная операция с анализом схем столичного водопровода и канализации для подкопа под камеры. Молодчики из «Тупамарос» в масках прошли в тюрьму по подземным тоннелям и вывели на свободу тридцать восемь заключённых. Лишь четыре женщины не смогли уйти: одна была больна, другая – беременна, двое – с грудными детьми. Южноамериканские анархисты наводили в стране порядок своими методами. Террор и похищения давали властям повод усилить в стране полицейский режим…
Сколько красок в Монтевидео, сколько граней в уругвайской жизни? За короткую стоянку  не познать.
   Скованные нищенскими командировочными, обязанностью ходить группами, советские рыбаки в этом экзотическом порту чувствовали себя не очень-то комфортно. Расслаблял разве что дешёвый  алкоголь. В первые дни идеально трезвым оставался только судовой пёс.
В «Окей-баре» на припортовой улочке, заслышав русскую речь, девочки сразу загрустили: не те клиенты. Очаровательная толстушка-мулатка, закинувшая на спинку стула аппетитные мощные ноги, небрежно коснулась рукой одного из матросов:
– О, русский импотенто!
В отличие от нас заходившие в Монтевидео калининградские китобои оттягивались здесь по полной программе. Но в портовых барах знают разницу гостям.
Ночной Монтевидео не доступен нашим морякам. Но если очень хочется, то можно… Русских можно встретить в самых неожиданных местах. И нацентральнойавениде, 18 Июля, где в ночном разливе огней так светло, что хоть иголки собирай, и на совершенно чёрных улочках в восточной части порта, где бредёшь наощупь, вспоминая незатейливую песенку студенческой поры: «Мы идём по Уругваю, ночь хоть выколи глаза…»
Мой коллега Роберто знал, куда вести. На авенидеБартоломей Митре он показал мнеафишу космического представления в «БонанзаБойте». В отличие от портовых баров это заведение имело современный интерьер, круглую сцену, оснащённую хорошей техникой для световых эффектов, хорошую акустику, удобные кресла и столики.
Находим столик на двоих. А рядом, под французским флажком, сидят наш второй штурман и двое «научников». По залу разливаются звуки глубокого и томного танго. Только вчера я видел, как танцуют танго уругвайские студенты под креольскую гитару, кларнет и скрипку. И стало понятно, почему так горячо оспаривают право считаться его родиной Буэнос- Айрес и Монтевидео.
Роберто сказал, в «Бонанзе» можно услышать в «первородном»  исполнении то, что не услышишь в ведущих театрах Уругвая.
– Вот, вслушайся в эту милонгу!
Прекрасный солнечный тенор самозабвенно выводил из ритмичного речитатива на широкий простор песню в сопровождении гитары. Это была та, никогда не повторяющаяся, самобытная мелодия, вышедшая из сердца уругвайского пастуха-гаучо. Оставалось только представить, как плывёт она над волнами пурпурной пампы, льётся из уст погонщика и укротителя диких лошадей.   
Звон серебряных шпор раздался вслед за милонгой. Будто из карнавала вышли трое нарядных парней в широких голубых  брюках-бомбачо, мягких сапожках в гармошку, с хлыстами, лассо, с ножами за чеканным поясом. Лихо заломленные сомбреро чуть колышутся над бронзовыми лбами, то прикрывая, то открывая крутые орлиные брови. И вздымается пончо – дом и кров гаучо, неизменный его спутник. (Когда говорят: «Отобрала женщина пончо!» – значит, лишился покоя гаучо, пришла любовь. Но европейские женщины не по образному выражению, а по капризу моды отобрали у гаучо пончо, сделав его на какое-то время своей одеждой). И под дробь барабанов трое юных гаучо рассекли хлыстами дымный воздух «Бонанзы» и пошли в неистовом ритме с пулемётной чечёткой.
В темпераментном танце играли ножи и лассо, плечи, брови, барабанная кожа. Это зрелище очаровывало своей необъяснимой первобытной ритмикой, где синтезировались, возможно, и ритуальные пляски индейцев чарруа, и тамтамы привезённых сюда африканских невольников.   
Я вышел из «Бонанзы Бойте» с ощущением тепла от души уругвайцев и их страны. Потом были встречи с журналистами газеты «Эль Популар», видными публицистами ЭдуардоВиеро, Нико Шварцем, секретарём ЦК Компартии Уругвая Хайме Пересом. Они мне представили страну, раздираемую политическими противоречиями и пребывающую в экономическом хаосе. Виеро сравнил Уругвай с бедняком, сидящим на мешке с золотом.
Встречались мы с ними в безмятежном Монтевидео, а после нашего ухода, когда Уругвай стал мятежным, этих замечательных людей ждали тюрьмы и пытки. Онистали жертвами репрессий, отстаивая социальную справедливость…
Последний день нашей стоянки в Монтевидео. Так же  безмятежно, как в день прихода, ловили рыбу с пирса уругвайцы. Та же старушка, седенькая, в клетчатом пончо, приехала на своём двухместном автомобиле и, удобно усевшись на кнехт, разматывала удочки. Мы  уходим, город отодвигается от нас.

Монтевидео – чудо городов,
Очарований стало ты бокалом,
Благоуханий нежным опахалом,
Я совершенство чтить в тебе готов!

Может быть, Монтевидео – такой же, как у Рубена Дарио, когда на него смотришь с высоты птичьего полёта. А мы прошли по земле. И в памяти – тёплое и тревожное лицо уругвайской весны…
Капитан  Эдуард Тиховнин  грустным взором окинул кают-компанию:
– Кто- то из древних сказал: «Люди делятся на живых, мёртвых и тех, кто ходит в моря».
Ироничный Тиховнин не из тех, для кого дни и годы дальних плаваний вычеркнуты из жизни. Но впереди – ревущие и неистовые широты и ровно столько же дней томления, сколько позади.
Замечательное человеческое качество – способность удивляться – порой притупляется однообразием вялотекущих дней. Полгода морского общежития сделали своё дело: многие открылись до «донышка». Выложились так, что стали  сами себе неинтересны.
Страницы моего антарктического дневника полны деталей, взятых из неиссякаемого источника, именуемого «морская жизнь». Всем теоретическим рассуждениям о роли деталей в очерке я бы противопоставил простую истину: самая точная, метафоричная, яркая, иногда душераздирающая деталь приходит из пережитого. Собственно, этот дальний и долгий антарктический рейс был для меня той журналистской школой, что сказалась на очерках о новых походах в моря.
Как-то Тиховнин, хитровато прищурив глаза, поделился своими мыслями о пишущих мужчинах:
– Вот сидит в экране Володя Солоухин. Такой здоровый мужик! И держит в большущей руке такой маленький карандашик.
– Ну, не топором же рубить стихи! – возразил я. Но видно не слишком убедительно. «Кто в море не ходил, тот не мужчина», – так считают многие «морские волки». И их можно понять.
Что расскажешь о море, не хлебнув солёной воды? Не припомню ни одной книги, вымышленной береговым автором. Морскую  жизнь невозможно придумать.
На пути в родной порт предстояло ещё поработать в промысловом режиме. На последних страницах дневника я так описал наше прощание с ледовым районом.
«2 – 9 октября 1971 года.
Мы пробивались восемь дней сквозь штормовой щит, оберегающий южноамериканский и африканский материки от холодного дыхания Антарктики. Соскребали масло с подволока в кают-компании, ловили у переборок чайники, расклинивались в койках, спали по два-три часа в сутки, а то и вовсе не спали.
Я сделал из дивана ящик, положил в него матрас, перекинул крышку к письменному столу и таким образом вместо килевой качки получил бортовую, а вместо койки – люльку. Но был хороший крен, и из люльки меня всё же выкатило.
«Ветром полна голова!» – такой нам запомнилась Антарктика.
Результатом нашего рейса стали научный отчёт и добытые в промысловом режиме сотни тонн рыбы. Среди экспонатов везём на берег самого большого клыкача – длиной 190 сантиметров. Такой антарктической белорыбицы нет ни в одном музее мира. Он попал к нам у скал Шаг. Чтобы никто не съел это морское «сало», мы прикрепили к туше ярлык: «Осторожно! Формалин!».
Но что наш клыкач по сравнению с экспонатом, который везли в порт китобои?  Историю о нём мне поведал бывший главный инженер Калининградского рыбоконсервного комбината Борис Гроссман.


 
ВЫСОКОЕ ДОСТОИНСТВО КИТА

Последняя  экспедиция  Калининградской  китобойки в Антарктику вызвала у главы области, по тем  временам первого секретаря обкома партии, члена ЦК КПСС и депутата Верховного Совета  СССР, живое  любопытство к  вымирающему млекопитающему.
Чего только ему не рассказывали  о морском исполине.В 20-е годы, например, добыли синего кита  весом в 50 слонов. Представьте, какая у него пасть была, какие плавники и…какое мужское достоинство.
В советское время, как вы помните, все мечты сбывались. Только подумал «первый», только легонько намекнул, что хорошо бы воочию увидеть, чем там удерживает кит-султан гарем самок, и уже на промысел в далёкие ревущие широты пошла шифрограмма: в научных и познавательных интересах срочно отрезать под корешок, сохранить и доставить в порт приписки китобазы предмет, что даёт продление китовому роду.И вот по приходу китобойки секретно, осторожно доставили его с рейда в Балтийске на Калининградский рыбоконсервный комбинат.
Но, сами понимаете, эта штука не идёт в сравнение с иголкой в сене. И двери холодильной камеры так часто стали открываться, что возникла угроза потери холода. Впрочем, главный инженер комбината был выдающимся технарём – он тут же запустил дополнительный компрессор, чтоб компенсировать теплопотери... И ему же – кстати говоря, лучшему партийному пропагандисту Центрального района – поручили почётную миссию демонстрации экспоната во время как бы рабочего визита первого секретаря на предприятие.Надеялись: он сможет  преодолеть все этические и технические трудности.
Достоинство нужно было не только сохранить, но и представить во всей красе и силе. Если вынести его загодя, оно могло, подтаяв на солнце, опасть. А если сразу из морозилки – заиндеветь и не иметь живого блеска.
И ещё такая тонкость: показать его нужно было как-то не нарочито, как бы невзначай, чтобы не сложилось впечатления, что член ЦК ради, извините, члена кита посетил передовое рыбообрабатывающее предприятие.
Главный инженер все продумал до мельчайших деталей и в назначенный час с парторгом и предпрофкома, облечёнными особым доверием, в волнении ждал у проходной  высоких гостей.
Они несколько задерживались, и это усиливало беспокойство: грузчики-то, занаряженные на членоносительство, долго не удержатся, поддадут, и тогда – конец света!
Когда «первый» и сопровождающие его лица появились у проходной, главный инженер дал отмашку, и команда «Выносить!» понеслась от корпуса к корпусу.
Грузчики, конечно же, уже поддатые, взяли достоинство на плечо и, пошатываясь под тяжестью ноши, двинулись в предписанном направлении, где возле угла холодильника должны были его прислонить и быстро исчезнуть. Но несущий начало конца оступился (это же не бревно на историческом субботнике), и ноша соскользнула. Правда, он тут же, не убоявшись перелома, подставил ногу, чем предотвратил членовредительство в буквальном смысле.
Догадливые сопровождающие лица по бледным лицам руководителей комбината поняли, что произошло что-то неладное, и притормозили первого, заговорив о каких-то новых технологиях в рыбоконсервном производстве. Достоинство в это время уже удалось снова взять на плечо и поставить там, где оно должно было стоять... в новых условиях.
Когда  высокое начальство  приблизилось к не менее высокому достоинству, «первый»произнёс  историческую фразу: «М-да!»
– Бывает  больше, – попытался развить разговор заведующий  отделом рыбного хозяйства.
– Куда уж! – отреагировал  «первый».
– Недаром у него такой  фонтан! – вмешался  некто невежественный, явно не рыбник.
– Фонтан не оттуда, – поправили его.
«Первый» позволил себе ещё раз взглянуть на достоинство и опустил взор. Возраст, положение, сопровождение не позволяли ему застревать на таких глупостях. И он зашагал в консервный цех, где, как назло, работали только женщины…
А разомлевшее на солнце достоинство, последний реликт из далёкой Антарктики, с которого, словно скупые мужские слезы, стекала струйками вода, отправили не в Музей АтлантНИРО, а на муку…









































 
ГЁТЕБОРГСКИЕ ВСТРЕЧИ

В «железном занавесе», оберегающем Калининградскую область от проникновения злых идеологических духов проклятого Запада, был проход для моряков. Недоступные обычным советским гражданам чужие страны и континенты открывались им, визированным, тщательно проверенным и облечённым партийным доверием. Но нет-нет, да бывали срывы. Случалось, не возвращались моряки на судно при заходе в иностранный порт, либо прыгали за борт в узких проливах. Тогда летели головы помполитов и ужесточался отбор кадров.
Особенно придирчиво отбирали экипажи судов, идущих за рубеж на ремонт. С одной стороны, туда попадали дети партийной элиты, с другой – те, без кого не обойтись, высококлассные специалисты.
Моё желание попасть на ремонт плавбазы «Ленинградская слава» в Гётеборге поддержал начальник базы «Рефтрансфлот» Николай Иванович Студенецкий. Он представил меня экипажу, заметив, что «этот журналист не будет нахлебником, займётся ремонтом компрессоров, а в свободное от работы время – своей литературной работой». Кроме того, на «Ленинградскую славу» меня командировала газета «Водный транспорт». Так и появился впоследствии цикл очерков «Гётеборгские встречи».
Сейчас, перечитывая их, становится понятно: путевые очерки подвержены старению. То, что раньше вызывало интерес и обогащало информационно, теперь, когда мы открылись миру и мир открылся нам, кажется примитивным. Но отдельные страницы ещё не стыдно перечитывать.
…Гётеборг выходил нам навстречу как факельное шествие. В сыром небе за подвесным мостом курились и таяли над скальными силуэтами его огни. Они уже заливали палубы нашей плавбазы, набегая на борт с пирсов и доков, пробуждая, как свет утра, хотя было далеко за полночь.
А мост над рекой Гёта-Эльв будто присел при подходе «Ленинградской славы».   Казалось, вот-вот хрустнет мачта! Но, конечно же, ничего не произошло: мост пропускал нас с запасом.
Нам определили место близ гавани Линхольм, как раз напротив центра Гётеборга. Пришвартовавшись здесь, «Ленинградская слава» застыла, став на несколько месяцев элементом многоцветной марины полуострова Хисинген.
Ещё в проливах, перечитывая стихи Артура Лундквиста, я напомнил себе о том, что люди, к которым иду, живут теми же чувствами, что и мы: в прибалтийских городах, в «шумах фабрик» и «позолоченном звоне саксофонов», в посёлке у моря, где в утреннем солнце седой рыбак несёт корзину зелёных угрей…
 «Идёт к посёлку молодая пара, и утреннее солнце – в их глазах, они встречают рыбака седого, морского деда… Идёт от моря он, от лесок, сетей, лодок… Они же от земли идут, румяные, листвой благоухая…Два лика жизни видит это утро».
Этого лундквистского рыбака я встречал и средь белых дюн на Куршской косе, и в латышском посёлке Туя, и на эстонском острове Сааремаа, видел, как ворожит он над котлом ухи, подвешенным к рогам трёх вбитых в песок якорей.
Первый взгляд на город не очаровал, но и не разочаровал. Многокрасочность одежды гётеборжцев оживляла серое утро. Движения их были неторопливы, речи негромки. В отличие от южных портов, к морякам здесь никто любопытства не проявлял. Так можно пройти по городу прохожим, ничего не оставив в памяти, кроме отмеченных путеводителем достопримечательностей. Только есть в Гётеборге особая уютность, раскрепощающая простота кварталов и парков, набережных и каналов, есть свойство не отчуждать от себя иностранцев. А увлечённость шведов собой и своими делами помогает забыть, что ты здесь гость. Потому кажется порой, что к тебе уже давно привыкли, даже забыли о твоём существовании.
Конечно, не лучшая роль быть в этом городе просто прохожим. Однако бывает, случайная встреча помогает открыть город изнутри. На судоверфи «Гётаверкен» я познакомился с инженером Артуром Зигмундовичем Винтером. В сороковом году он бежал в Швецию из фашистской Германии. Этот северный город напоминал ему Ленинград, где он работал вместе с другими иностранными специалистами, помогавшими молодой  Советской республике.
Невысокий Винтер со стороны напоминал энергичного кузнечика. Движения его были резки, походка пружиниста, а чуть выпуклые глаза, забыв о прожитых семидесяти годах, смотрели на мир  с удивлением.
Мы бродили с ним по иному Гётеборгу. На мои впечатления невольно наслаивалось его отношение к городу.
– Жаль, – сказал он, – что о Гётеборге не написана книга, подобная «Душе Петербурга» Анциферова. Гётеборжцы по-разному относятся к своему городу: любят и ревнуют, гордятся им и над ним же подтрунивают. Вот не нравится многим «Скандинавиум», так называют его в издёвку «Колизеем». А улочку, по которой мы идём, тоже не без иронического оттенка окрестили «аллеей счастья», так как по ней любят прогуливаться шведские богатеи, Валленберги и Брустремы. Кстати, видели у музея мореходства на высокой колонне женщину с младенцем? Этот символ верности подруг морякам кое-кто называет: «Откуда ты, чудесное дитя?» Гётеборжцы многое могут рассказать о городе такого, что не  найдёте ни в одном проспекте. И вы узнаете, что Дворцовый парк в нашем городе вовсе не имеет дворца, и услышите о многих других парадоксах. Но с какой стороны вам бы ни открывали город, мне уже по своему опыту ясно, отношение ваше к нему будет зависеть от того, с кем вы встретитесь.
И с кем только не довелось мне встретиться благодаря Винтеру.
Он обрадовался, узнав о моём филологическом образовании, полученном в Ленинградском университете, и предложил провести несколько уроков русского языка с инженерами  завода «Вольво»  –  его учениками.  Показал мне учебник, по которому они занимались. Мои соотечественники в этом учебники выглядели  приземистыми типами в шляпах, телогрейках и сапогах. Обращались друг другу так: «Здравствуй, товарищ, как ты себя чувствуешь?! – Спасибо, товарищ, хорошо!» Винтер заметил моё недоумение, улыбнулся: «Это последний учебник… Лучше, к сожалению, нет».
На уроке в заводском клубе я попросил Винтера перевести мои комментарии к этому смешному учебнику:
– У нас никто так официально не разговаривает и так не одевается.
Я пригласил его учеников в гости на «Ленинградскую славу», а Винтер пригласил экипаж нашей плавбазы на экскурсию по автомобильному гиганту «Вольво».
На заводе нас встретили гид и специальный радиофицированный автопоезд.
Это предприятие ежегодно посещают более пятидесяти тысяч туристов, поэтому маршрут и скорость поезда рассчитаны так, чтобы в течение часа можно было охватить беглым взглядом всю огромную площадь «Вольво».
С обычного плоского серебристо-матового листа начинается жизнь легкового автомобиля. Вокруг всё – в контрастных красках, поэтому невольно думаешь о цвете, поэтому невольно всё воспринимаешь как цветной кинофильм. На поезд наплывают красные линии конвейеров, рабочие в голубых фирменных блузах и брюках, американские прессы «Дейнли» в лимонном лаке. Серебряные крылья, капоты, крыши покачивались в механических руках, принадлежащих этим же гигантским прессам. Наконец, сами кузова выходилииз горячих камер, будто на парад красок. Редко повторялся какой-либо один цвет.
Среди этих внешних эффектов особенно впечатлял так называемый «конвейер брака». Нет, не в честь бракованной продукции так назывался этот участок на сборке. Здесь сходятся две нити конвейеров – кузов соединяется с ходовой частью. «Брачная церемония» длится секунды, в течение которых каждый рабочий успевает точно выполнить свою технологическую функцию. Действия настолько слаженны, что со стороны процедура выглядит как несколько лёгких щелчков пальцами. В действительности это – довольно трудоёмкий участок, где до автоматизма доведены не только управление всеми процессами, но и движения людей.
Мы увидели, как зарождается, растёт и живёт первые часы своей жизни современный легковой автомобиль «Вольво». В сравнении с первенцем фирмы, экспонирующимся в музее с 1927 года, он выглядит как лань рядом с динозавром…
Гётеборг называют маленьким Лондоном. Но ни погодой, ни обликом своим он сравнения этого не подтверждает. Метеорологи отмечают тут самое большое среди северных городов количество солнечных дней, чего, как известно, не дано Лондону. И ритм в Гётеборге иной, и Гёта-Эльв – не Темза. Видно, есть инерция сравнений с большими городами. Они давят своим авторитетом, порой заслоняют восприятие самобытности других, тех, кто не создан по их образу и подобию.
Гётеборг прежде всего город моряков и корабелов, крупнейший порт Скандинавии. Эти морские ворота на западном побережье шведского королевства с давних времён распахнуты для торговых связей, для океанских кораблей всех стран и континентов. Не случайно в этом городе крыши старых церквей имели килевидную форму – зодчие не избежали влияния кораблестроения.
И своеобразными домами на воде стали доки с судовыми надстройками. «Ленинградская слава» стояла в одном из них. Сквозь расшитый борт рабочие судоверфи извлекали из машинного отделения мощные генераторы и отправляли их по рельсовому пути в цех.
На моей вахте в рефмашину вошёл слесарь, пожилой швед с добрыми чертами лица. Он тихо поставил портфель у пульта управления, глазами отыскал нужный компрессор, подошёл к нему, погладил по корпусу, сочувственно, как больного.
– Ассо! – выдохнул он восклицание, которое у шведов означает и восторг, и удивление, и участие или всё это одновременно. Оказалось, он встретил старого знакомого: компрессор был изготовлен известной шведской машиностроительной фирмой.
Не спеша, слесарь достал из портфеля ключи и приспособления, разложил их на чистой ткани, поставил большой аэрозольный баллон и несколько флаконов. Протёр руки, надел перчатки.
Приготовления его были похожи на подготовку к сложной операции, хотя предстояло лишь отдать прикипевшие к фланцам гайки, чтобы заменить сальник винтового компрессора. И эту грязную работу он провёл прямо-таки стерильно, предварительно размочив «неподдающиеся» места специальным раствором.
«Гётаверкен» воплощает в себе множество интересных решений. На её счету сотни изобретений. Не случайно в обзорах как нашего журнала «Судостроение», так и в изданиях многих других стран постоянно упоминаются работы конструкторских отделов верфи.
С увлечением рассказывал мне Винтер о приборе, в создании которого и сам он принимал участие,– электронно-вычислительном лодикаторе, позволяющем правильно оценивать распределение груза на судах.
– Как моряк, вы представляете ценность такого технического помощника штурмана. Он мгновенно решает проблемы остойчивости судна, дифферента, прогиба, его осадки! – говорил Винтер, долгие годы имевший дело с электронной техникой.
Самым же значительным достижением фирмы остаётся её дизель. Второй век живёт старик «Гётаверкен». На его стапелях начинали свой путь ещё колёсные пароходы. Здесь строились первые винтовые корабли, современные трансатлантические суда, уникальные доки, надёжные двигатели.Емувомногом обязана Швеция своей судостроительной славой…
Ещё на переходе помполит Иванов сделал экипажу идеологическую прививку против социального и сексуального очарования Швецией. Напомнил: «Исторически  наши шведов всегда бивали, но вот уже больше века они не знают войн и в Отечественную не пострадали. Потому страна богата. А известно, в буржуазном обществе всё можно купить и продать. Отсюда наркомания, разврат и прочие пороки».
Вот мы и увидели Швецию, «входящую в грех». Раньше большим откровением здесь считали бронзовую  скульптуру Карла Миллеса, изобразившего Посейдона не привычным классическим старцем, а молодым весёлым и счастливым парнем, нахлобучившим на голову морскую раковину и крепко ухватившим трепещущуюся рыбину, из пасти которой бьют прозрачные струи воды. Благонравные американские бабушки-туристки, глядя на этот фонтан, говорили: «Бессовестные шведы! Все приличные люди изображают богов прилично. А вот им обязательно нужно оставить открытым «грех». Теперь, они, должно быть, испытывают шок, проходя мимо витрины, в которой красуется муляж двухметрового фаллоса, в объятиях трёх нагих нимф.
«Запретный плод и сладок нам, и горек», – обмолвился в одном из своих стихов наш морской поэт Сэм Симкин.Никакие уроки в школе коммунистического воспитания не останавливали наших моряков перед дверьми секс-шопов.
Порножурнальчики в припортовых лавках придавались презентом к покупкам. В страну, где «нет секса», рыбаки привозили эротические и порнографические кассеты и журналы. Эту опасную контрабанду чаще всего прятали в местах общего пользования. Возмущался рефмеханик Марков:
– Ну что у нас за держава? Посмотришь на то, что мы все делаем по ночам, – и не ходить тебе за границу. А то и в тюрягу угодишь.
Между тем всё человеческое и советским людям не чуждо. Перед глазами –шведская сексуальная революция. Холодная, в пуританском духе воспитанная нация, какбудто с цепи сорвалась. Кто мог предположить ещё несколько лет назад, что рядом с Посейдоном появится нагая конкуренция в виде «секс-шопов», «лайф-шоу», муляжей половых органов, Афродит и Аполлонов в виде кукол в человеческий рост с рекламой «для индивидуального употребления». Когда на Железной площади мужчина в помятой шляпе с безразличным обмякшим лицом расставляет столы для журналов, уже ясно: каждое второе издание – порнографическое. Последние новинки совокупляют людей и зверей.
Городская газета «ГТ» рекламирует очередные серии фильма «Экстрасекс». Ими не пренебрегают и ведущие кинотеатры города. Я видел, как покупали билеты на такой фильм в самом главном из них, «РИО», юные граждане Гётеборга и как вносили в вестибюль кинотеатра дряхлого старика, решившего вкусить впечатление от «греха века».
Журналы соревновались в сенсациях на сексуальном фронте.«СИ» первым дал репортаж о «секс-шоу» в церкви. Материал был богато иллюстрирован эротическими снимками сцен на фоне алтаря.
Инженер верфи «Эриксберг» финн Ройне рассказал мне о судьбе девятнадцатилетнего парня, согласившегося сниматься на «порноленты». Он начинал эту работу почти шутя. При встречах с Ройне посмеивался:
– Платят за мои же удовольствия, – говорил, – и как платят, Ройне! Тебе такие деньги и не снились!
Но год спустя он сник, стал жаловаться на тяжёлые дубли, требующие нечеловеческого нервного напряжения. Ройне увидел его совершенно деморализованным, ссохшимся, состарившимся, больным. Сниматься парня уже не приглашали.
– Меня выжали как лимон, – сказал он, – и выбросили.          
Я пересказал эту историю в эмигрантской компании. Мои соотечественники заспорили о причинах «шведского греха». Одни считали: «порно» возбудит население и улучшит демографические показатели. Другие, ссылаясь на последние данные прироста населения, утверждали, что такойвзаимосвязи нет. 
Хелена Ниеми, шведка, долгое время жившая в Петрозаводске, говорила:
– России о такой свободе и не мечтать! Ваши люди испытывают оргазм только от победы в социалистическом соревновании.
Хелена недавно избавилась от мужа – безработного югослава. Решила: лучше жить на пособие за детей. Этого пособия ей хватает практически на всё: питание, оплату жилья и прочее. А мужчину себе она может выбрать в ресторане для одиноких.
Впрочем, многие шведы на всевозможные проявления «сексуальной революции» не обращают внимания. Но в обществе уже проявляется беспокойство её возможными последствиями. В школах проводятся специальные уроки, предпринимаются профилактические врачебные меры, пропагандируется безопасный секс…
Спустя двадцать лет, работая в составе Международной группы экспертов над проектом «Антиспид - Калининград» в городах южной Швеции, я изучал опыт тех, кто когда-то удивлял нас своими свободными нравами. Их опыт работы с наркоманами, алкоголиками и ВИЧ-инфицированными стали широко применять в нашей области, создавая реабилитационные центры и коммуны. Кто бы мог подумать в начале 80-х, что такие проблемы породнят нас со Швецией?
Весь мир крутится уже не только на шведских подшипниках – высокие технологии сейчас являют многие страны. Но тогда, во время стоянки в Гётеборге, мы общались со шведами как люди из разных миров. И, возвращаясь из их мира, мы задумывались над своим. 




























ВОЛЬНЫЙ ГОРОД ГАМБУРГ

Следующим моим путевым очерком после Гётеборга стал «Гамбургский дневник». Ему предшествовали совсем другие, портретные, очерки. Они были написаны на объявленный Союзом журналистов СССР конкурс и опубликованы в «Калининградской правде». «Докер», «Генеральный директор», «Кораблестроитель» – газета не пожалела на каждый из них по газетной полосе, а после победы в конкурсе меня пригласил к себе главный редактор газеты Евгений Петрович Типикин и предложил должность специального корреспондента, пообещав предоставлять возможность работать в жанре очерка, то есть не перегружать текучкой.
В те годы очерк не только считался высшим пилотажем в газетных жанрах, но и оставался востребованным всеми изданиями. В «Калининградке» всегда были хорошие очеркисты, но, как и в других газетах, из-за потогонной оперативной работы в этом жанре выступали редко.
Я понимал: несмотря на обещание главного, на особое положение в газете рассчитывать было нельзя. Хорошо уже то, что Типикин смог преодолеть нежелание видеть моё имя в газете идеологического секретаря обкома партии. А в газету меня тянуло. Шёл уже десятый год моего изгнания.
Так сложилось, что спустя восемь месяцев после прихода в «Калининградку», осенью 1978 года, я был командирован на транспортный рефрижератор «Финский залив», идущий на ремонт в Гамбург. Позднее, в девяностые годы, мне ещё не раз приходилось бывать в этом городе, прилетать в Гамбургский аэропорт, приезжать поездом на железнодорожный вокзал либо по автобану на автомобиле. Но ни с чем не сравнимо вхождение в Гамбургский порт с моря. Я возвращаюсь к впечатлениям от первой встречи с Гамбургом, которые для меня с годами не померкли. Тогда это было редкой, не всем доступной возможностью.
Гамбург только угадывался в рассветном мареве. С высокого борта «Финского залива» едва были различимы  зеленоватые шпили кирх и контур телебашни. Из полусонной гавани выходили шаланды, яхты, пассажирские лайнеры. Они держали путь к устью Эльбы, что у нас уже позади, и дальше – в Северное море.
Сейчас Эльба вела нас на «Райхерстигверк» – верфь, известную ещё парусному флоту. Штурман читает комментарий к туристической карте Гамбурга:
– Свободный ганзейский город Гамбург! – это говорит о широте размаха жизни и инициативы!
Последние слова перекрывают звуки торжественной музыки. Они будто упали с неба. И все обратили взоры вверх, потом к берегу.
Там, слева, над белым зданием, напоминающим судовую рубку, высоко взмыл флаг нашей родины и из огромных динамиков звучал Гимн Советского Союза.
Вольный Гамбург приветствовал входящего. Гавань говорила: «Будьте как дома!»
Докование прошло очень чётко. Спокойно работали с концами в юркой резиновой лодчонке за бортом рабочие в оранжевых спасательных жилетах.  Буксиры без остановок и перешвартовок осторожно затолкали судно в затопленный док, и вскоре мы уже стояли на сухом киле. После непрерывного движения сделать первую остановку и оказаться всем корпусом над водой – ощущение редкое…
Первый рабочий, с кем пришлось говорить в машинном отделении «Финского залива», в прошлом моряк-подводник, был родом из Лейпцига. Звали его Карл Вильхельм. Работал он красиво, виртуозно, вызывая уважение у пожилого турка и неподдельный восторг у молодого серба из его бригады. Он не первый раз имел дело с винтами регулируемого шага и сразу же определил объём предстоящих работ. Когда в машину спустился второй механик и указал на «больной» валопровод, Карл заметил: «Это недостаток конструкции». Так оно и было. «Финский залив» не первый год мучался с винтом. «Профессор! – сказал «второй».– Диагноз точный!»
Собственно, история с винтом и привела нас в док. Теперь мы почувствовали: всё будет в порядке.
Поднимаемся с Карлом на верхнюю палубу. Кивнув в сторону центра, он говорит:
– Вот наш тихий Гамбург. Вот Михель - кирхе. В войну вокруг неё всё было в руинах, а она уцелела. Говорят, бог её сохранил. Кто докажет, что это не так? А вообще, в Гамбурге столько загадок и неожиданностей – его можно открывать всю жизнь.
Я сказал, какой неожиданностью был для меня прозвучавший над Эльбой гимн нашей страны.      
– Я за такое приветствие, – улыбнулся немец, – жаль, звучит только при заходе в порт.
Неожиданности и загадки… Я подумал: как в Гамбурге и во всей Германии, какие нормальные люди могли допустить тотальный фашизм? Старший  брат Карла погиб в первый год Второй мировой войны, младший – в последний. «Того, что сам пережил, – говорил мне Карл, – хватит, чтобы не спать спокойно до последних своих дней». Но так устроены люди: одним память покоя не даёт, другие впадают в беспамятство. Это очень обострённо можно было почувствовать в день сорокалетия «райхкриштальнахт» – мрачного юбилея «Хрустальной ночи».
В тот день у портовой проходной мальчишка вручил мне листовку с призывом включиться в демонстрацию, посвящённую этому событию. На первой её странице контуры горящей синагоги, на развороте фотографии – колонны людей, гонимых в концентрационные лагеря, улицы с разбитыми витринами магазинов. Среди текстовок выделены слова: «Сначала горел рейхстаг. Потом горели книги. Потом сжигали людей».
Нет, не с хрустальной гладью Внешнего Альстера, отражающего паруса яхт, связан этот юбилей. Эту ночь назвали хрустальной по иной причине. Сорок лет назад тысячи квадратных метров хрустального стекла – гордости и славы бельгийских мастеров – превратились в груды осколков. Фашисты начинали поход за чистоту расы с погрома еврейских магазинов, впервые в истории человечества осмелившись поставить перед собой задачу уничтожения целого народа. Под звон хрустальных пластин и крики ужаса рождались новые расовые законы.
В многолюдном торговом центре над небольшим столиком с плакатами плотный рыжеволосый мужчина, поднеся ко рту микрофон, говорил, обращаясь к небольшой группе столпившихся прохожих:
– В нашем городе слишком вольно живётся нацистам! Он становится центром экстремистских организаций. Они открыто ведут свою пропаганду, натравливают народы друг на друга. Они организуют штурмовые колонны. А бывшие преступники хвастаются своим прошлым, не опасаясь противодействия. Надо требовать роспуска всех нацистских организаций, прекращения всякой их пропаганды. Для военных преступлений не может быть никакого срока давности.
Неподалёку, обращался к прохожим другой оратор, выкрикивая:
– Это коммунистический пропагандист!  За что он? За то, чтобы мы сегодня раскаялись о прошлом? А мой отец? Кто выстрелил ему в сердце под Сталинградом? Кто убил бомбой моих сестёр? Ты хочешь, чтобы я забыл своих сестёр? И ты, конечно, хочешь, чтобы Германия стыдилась своего прошлого?
У него были сочувствующие. Одобряюще кивала благообразная старушка с жёлтой повязкой на рукаве, где два чёрных кружочка для предостережения водителям – перед ними слепой пешеход. И седой невысокий мужчина, опирающийся на костыль, приговаривал: «Да, да», – потягивая мелкими глотками пиво из банки.
Кажется, они были живыми иллюстрациями к уроку истории, из которого так и не сделали выводов.
Вторым подобным уроком стал для меня в тот день музей восковых фигур – «Паноптикум».
Странно было видеть руководителей Третьего рейха в былом блеске. Рейхсмаршал Геринг в мундире, покрой и рисунок которого придумал сам. Уверенный в себе «человек №2 империи» представлен величественнее самого фюрера. Но и образ «первого человека» не обделён: Гитлер выглядит энергичным, смотрит живо, вдумчиво на Геббельса, лицо которого озаряет улыбка, обнажающая ровные ослепительно белые зубы. Рядом – Борман с жёстким, мужественным лицом, всем своим видом выражающий уважение к компании сильных. Поодаль в нише – взгрустнувшая Ева Браун.
Это не назовёшь музейной экспозицией. Ощущение – будто ты попал в потустороннюю жизнь. Вроде бы и нужно видеть, какими они были – исторические персоны, принёсшие своему народу великие страдания, противопоставившие свою нацию всему миру. Но в каком виде? Не лучше ли было представить их на скамье Нюрнбергского суда или в подземелье в последние дни войны.
Не нам решать вопросы чужой истории. Только в этом случае она не замыкается в национальных границах. И так получается, что уважение одних к таким своим историческим личностям становится оскорблением для других…
В Гамбурге всегда что-то происходит. В субботний день на площади у торгового центра «Карштадт» своеобразный карнавал: школьники, называющие себя активистами, устроили акцию протеста. Она связана с тем, что городские власти не выделяют средств на организацию досуга учащихся. Главной фигурой карнавала был бургомистр. Его изобразили в виде нагого человека трёхметрового роста, выпилив эту фигуру из листов фанеры. Рядом закрепили плакат: «Он не даёт денег нашим активистам. Так выбьем их из его головы!» В голову бросали камни, мешочки с песком. И когда кто-нибудь из мальчишек или девчонок попадал в лоб, откидывался фиговый листочек и из фанерного тела, гремя, как металлические марки, летели в медный таз пробки пивных бутылок. В левом углу площади пылал костёр из ящиков и картонок – в него бросали чучела «врагов активистов».
Ко мне подошли ребята с «Финского залива».
– Как тебе их забавы? – спросил один из них.
– Представляю на месте  этого чучела наш обком, – ответил я.
– Опасная фантазия, – усмехнулся моряк.– Только за то, что так подумал, могут настучать по голове…
В воскресные дни Гамбург преображается. Из скучного, пустынного, молчаливого города превращается в праздничный, музыкальный, многоцветный и оживлённый. Немцы умеют и работать, и отдыхать. Наш портовый Калининград оживлён даже в будни, хотя мы тоже умеем работать.
Кажется, в Гамбурге есть всё, о чём передают из уст в уста моряки и туристы – те, кому доводилось тут побывать. Здесь многие напевают песенку: «В Гамбурге ночи длинные…». И любому гостю гамбуржец непременно с многозначительной улыбкой посоветует посетить район Санкт-Паули с его эротической магистралью – Репербаном.
Гамбургский Репербан предлагает всё, что можно сделать, развивая до абсурда сексуальную фантазию – от примитивных предложений уличных проституток до «Лайф-шоу» в кинотеатрах с привлечением на сцену желающих из публики.
Помполит Николай Уткин попросил меня проводить группу моряков в исторический музей и «Паноптикум». И так сложился наш маршрут, что в него попал целый квартал Репербана. Когда проходили мимо пёстро одетых или почти раздетых девиц, Уткин демонстративно отворачивался от этого буржуазного безобразия. Но стоило только ребятам уйти с экскурсоводом в музей, он спросил: «А «улица для мужчин» далеко?» Она была рядом с «Паноптикумом». Я её легко отыскал по описанию Юрия Бондарева в «Тишине».
Мы прошли к железным воротам с надписью «Для мужчин» и оказались на улочке, где за стеклянными витринами открывался выбор женщин азиатского и европейского происхождения. «Экспозиция» девиц в неглиже и в эротическом интерьере уже не смущала нашего помполита. Он разглядывал их с нескрываемым интересом. В последней витрине сидела пожилая женщина в очках и с толстой книжкой. «Эта – для политработников», – съехидничал я.      
Мы прошли до конца улицы и вышли у «Полиции нравов».
Уткин остановился, будто кто-то толкнул его в спину. И остолбенел, увидев нашего токаря, выходящего из красных ворот, застёгивая на ходу ширинку. «Т-а-а-а-к!» – с грозной интонацией произнёс Уткин. Я засмеялся. Он тут же отвернулся.
От тяжёлых мыслей я отвлёк Уткина, пригласив на «Финский залив» моего нового знакомого Валентина Беллина.
Беллина здесь называют русским немцем. Его отец, Карл Беллин, в начале XX века был процветающим коммерсантом – имел «дело по закупке леса в России» с конторой в Москве. Там он женился на дочери замоскворецкого купца Владимира Куликова Екатерине. В Гамбург отец приезжал редко – родня не одобряла этот брак. Карл Беллин не скрывал от соотечественников своей любви к России. И сын Валентин унаследовал от отца это чувство, гордился тем, что родился в Москве, а позднее женился тоже на русской женщине, Нине Павловне Павловой – смотрительнице Музея истории Гамбурга.
В музее я с ней и познакомился. Она позвонила мужу, и мы встретились.
В кают-компании «Финского залива» моряки слушали Беллина с интересом и удивлением. Он критиковал гамбургские власти за терпимость ко всякого рода экстремистским проявлениям неонацистов, клеймил позором капитализм за нравственное уродство. Помполит Уткин даже стал его конспектировать. Такая получалась отличная лекция в плане политучёбы, за которую он отвечал.
Но как-то уж очень «далеко» зашёл в своей критике Беллин:
– Ну зачем нормальному человеку больше ста видов колбасы?!
Мы с капитаном переглянулись. В то время в нашем городе и о нескольких видах колбасы рассуждать не приходилось.
После небольшого концерта Беллин пригласил меня к себе. В немецком интерьере как-то трогательно звучали штрихи русского быта: кружева, вышивки, репродукции картин Левитана. Он мысленно всё ещё не мог отойти от темы встречи, говорил:
– Первый раз я проклял фашизм, когда попал в вермахт и оказался под Сталинградом. Второй – когда в конце войны, в Карпатах, предложил оставшейся горстке солдат бросить оружие, а в ответ услышал: «Только посмей, пристрелим, как собаку»! И ещё в третий раз – когда вернулся из плена домой и увидел мать, её изуродованные руки. Всю войну она проработала в прачечной. Там не раз обжигала их кипятком, а потом маялась от боли в своём холодном, нетопленом доме. Я нашёл её нищей, заброшенной, несчастной. Я целовал её иссохшие руки в буграх и шрамах… Я так часто вспоминал в окопах её нежные руки, как они гладят и гладят моё лицо.
– Ей некому было помочь? – спросил я.
– Те, кто должен был помочь, этого не делали. Отец умер за восемь лет до войны. А братья… Я вычеркнул из памяти их имена. Они стеснялись матери и ненавидели её за то, что не могут быть чистокровными арийцами. У меня была скромная служба. Я работал картографом. Этого было достаточно, чтобы обеспечить  безбедную старость матери.
В начале семидесятых годов Беллин организовал музыкальный коллектив, который назвал в честь матери «Ансамблем Валентина Куликова», и стал выступать как исполнитель русских песен.
Люди и их судьбы – вот что остаётся надолго в памяти об иностранных портах. Судьба Валентина Беллина мне представляется символичной, если оглянуться на историю взаимоотношений России и Германии…
Гамбург - уже давно не далёкий от Калининграда порт и город. Ещё не раз приводили меня сюда журналистские дороги. Посчастливилось в своё время попасть здесь на премьеру «Фантом-оперы», побывать на концертах цветных фонтанов, встретиться с графиней Марион Дёнхофф, подарившей нашему городу бюст Канта, и многими бывшими кёнигсбержцами.
Памятна мне гамбургская стоянка и очень важной для меня встречей с капитаном дальнего плавания Евгением Ильичом Мухиным. Долгими вечерами, глядя на огни Гамбургского порта за иллюминатором, мы переносились с ним в штормовую Северную Атлантику, на борт его СРТ, или оказывались на бастующих БМРТ. Так рядом с путевым гамбургским дневником зарождался, а точнее, переживался очерк «Капитан Мухин», который вошёл в сборник «Солёные мили».
Свои путевые очерки, прошедшие газетно-журнальные испытания в Москве, Минске и Калининграде, я объединил в рукопись под названием «Ветер странствий» и представил в Калининградское книжное издательство. Чтобы издаться, нужно было пройти через идеологические фильтры, независимо от жанра и темы. А поскольку очерки были о зарубежных странах, их отправили на рецензирование в Государственный комитет Совета Министров РСФСР по делам издательств, откуда пришла разгромная рецензия некоего «специалиста-международника» Воронина и вердикт: «Издавать нельзя».
Из рецензии я узнал много интересного о себе. О том, что «я стал жертвой манёвров буржуазных трубадуров, которые из кожи вон лезут, чтобы отвлечь советскую литературу, широкую общественность нашей страны от главных проблем коммунистического строительства». У меня были обнаружены «расплывчивость и неустойчивость идейных позиций», забвение «учения о коммунизме классиков марксизма-ленинизма»…





















 
ТОЛЬКО Б НЕ БЫЛО ГЛУПО ПРОЖИТЫХ МИНУТ…

Всю теорию публицистических жанров я бы свёл к двум словам: проза жизни.    Журналист всегда останавливает быстротекущие мгновенья, фиксируя их в публикациях. Этим я и занимался, осознавая сопричастность к событиям и людям, о которых писал.
Их воспоминания, рассказы о пережитом заполняли и мою жизнь. Мне представляется, что город наш имеет свой дух, свою душу. В светском понимании эту душу создают люди, наделенные особым даром творчества, талантливые наши земляки.
Эти мысли пришли мне в голову после встречи с профессором Александром Григорьевичем Архангородским – одним из корифеев отечественного кораблестроения. И, вороша в памяти страницы очерка, написанные при его жизни, я испытываю чувство невыполненного долга: многое осталось на полях рукописи по воле цензоров, висевших над ним и надо мной.
Архангородский никому никогда не давал интервью и даже перед почитаемым им писателем Сергеем Снеговым не открылся – не хотел выносить на люди свою судьбу. Хотя он охотно, образно и захватывающе рассказывал писателям всякие истории, свидетелем которых был, и подарил несколько сюжетов Константину Паустовскому – они былидружны до последних дней известного российского прозаика.
Так получилось, что моё предложение написать о нём очерк совпало с его предчувствием ухода из жизни. Но, прежде чем завещать своё пережитое, он сам взял у меня интервью.
Я не сразу и понял, что меня тестируют. Охотно рассказал ему о своих хождениях по морям и инженерной работе, которую в то время совмещал с публицистикой. На прощание он дал мне несколько своих научных трудов по конструкции корабельных корпусов и проблемам их прочности, а при следующей встрече, как бы невзначай, кинул контрольные вопросы, чтобы убедиться, не тёмный ли лес для меня дело всей его жизни.
Помню, с какой внутренней робостью я шагнул через порог его стандартной квартиры в синей девятиэтажке на улице Леонова. Учёный-корабел полулежал на узком топчане в  восьмиметровке, служившейему домашним кабинетом.
Полки из грубостроганых досок прогибались под книгами и толстыми  журналами. Главный ряд занимал «Новый мир» 60-х годов – колыбель диссидентов, которую раскачивал Твардовский. Стёртый пол прикрывала «хэбэшная» дорожка. Стол и шаткий стул – вся мебель единственного в те годы в нашем городе заслуженного деятеля науки и техники  РСФСР. Я знал, какие фантастические деньги сэкономила флоту его последняя разработка, но Архангородский не мучился мыслями о недостаточном материальном вознаграждении за огромный труд.
Впрочем, убогая мебель и синий пиджак единственного его костюма стали несущественными деталями, когда он заговорил о пережитом, о тех страданиях, что для него выше радостей обывательской жизни.
Его рассказ о себе можно было бы дать без всякой литературной обработки. Добрую половину очерка он наговорил мне набело. И вот, как было условлено, я принёс то, что получилось.
Архангородский прочитал первый абзац и с полуулыбкой сказал: «Это не пойдёт». Я  встревожился: как можно, не вникнув в текст, этак умозаключать? Да и такое красивое у меня было начало:
«Шеф Елизаветградского юнкерского училища, брат государя, великий князь Николай Николаевич, приехав навестить своих питомцев, удостоил чести местную фотографию «Харлап» – позволил запечатлеть себя на снимке. Пока фотограф Григорий Архангородский готовил аппарат к съёмке, крупнолобый вельможа, подкрутив усы, переходящие в пушистые бакенбарды, привлёк к себе маленького сынишку мастера и по-отечески посадил на колени. На этот благотворительный жест, казалось, сам аппарат среагировал. А расторопный фотограф, сделав снимок, почувствовал себя счастливым: кто знает, пройдут годы, увидит великий князь эту фотографию, умилится да и станет покровительствовать бедному дитяти...»
– Нет, написано неплохо,– сказал Александр Григорьевич, –но из идеологических соображений лучше начинать не с царских колен, а с рук революции. Как она поднимает... и несёт к высотам науки!
Он уловил недоумение в моем взгляде и пояснил:
– Найдутся досужие умы и истолкуют это так: вот с княжеских колен он и пересел на коленки Советской власти, и всю жизнь она его нянчит!
Глаза его смеялись над этим домыслом, а тон был серьёзным: «Мы не ошибёмся, если начнём сразу с первых пятилеток!»
В результате у нас появилось новое начало очерка, и именно так оно выглядело в публикации «Калининградской правды», которую я воспроизвожу во второй части этой книги.
Сегодня привычно думать о журналистском предназначении как о зеркале событий, происходящих «здесь» и «сейчас». В начале 90-х интерес к деньгам стал вытеснять интерес к людям и судьбам, и тогда же стал исчезать очерк. Но я не случайно возвращаюсь к материалам, написанным в разное время. Каким бы путём ни пошли СМИ, жанр очерка возродится. Не сможет реальная экономика вытеснить реальную жизнь. Тем и близки мне мои герои, что в их судьбах – калининградская жизнь и жизнь Отечества, без которой ничего не свершится и ничего не свершить. 
Студентам Калининградского технического института того времени повезло учиться у двух корифеев отечественного кораблестроения – Архангородского и Севастьянова. 
Бывалые капитаны знали: «морской характер» кораблей «воспитывается» за стенами тихого корпуса Калининградского технического института (ныне университета) на улице профессора Баранова.
Здесь, в опытовом бассейне, разыгрывается непогода, и всё, что корабли реально  испытывают в борьбе с жестокими изнуряющими штормами, реально повторяется на их точных моделях. Так учёные получают полное представление обо всех «ощущениях» судна под действием волн, качки, порывов ветра, чтобы задолго до того, как оно сойдёт со стапелей и вступит в единоборство со стихией, сформировать его мореходные качества.                Эту отраслевую научно-исследовательскую лабораторию на своей кафедре теории корабля профессор Никита Борисович Севастьянов создал для изучения проблем остойчивости судов.
Примитивно растолковать это понятие можно на примере игрушки «ванька - встанька». Подобно ей, судно после отклонения от состояния равновесия под воздействием внешних сил вновь возвращается в своё нормальное положение. Когда эта способность утрачена – остойчивость теряется и судно опрокидывается.
Если труды Севастьянова по теории проектирования корабля и безопасности судов были известны инженерам и учёным-корабелам, то судоводители-практики видели в его лице профессора «скорой помощи». Советы, оперативные рекомендации его лаборатории не раз вырывали из лап стихии десятки судов, терпящих бедствие.
Самые романтические и драматические страницы биографии моря были «предметом» исследований профессора Севастьянова. Мне и другим калининградским журналистам доводилось писать о спасении севших на мель судов «командой» Севастьянова. И это были эпизоды, захватывающие дух. Это была борьба мысли со стихией.
Как и все морские учёные, Никита Борисович был скуп на слова и точен в оценках. Состоятельность его исследований проверяла стихия.
Я вспомнил об этом, увидев на его столе припухлую папочку «Дело «Острова Сибирякова» с пометкой: «Снят с мели 21 января 1979 года в 12 часов 19 минут». Это происходило так.
В ту памятную жестокой стужей и ураганным ветром ночь морской спасатель «Вилнис» вёл из Гётеборга на ремонт в Ригу океанский рефрижератор «Остров Сибирякова», у которого был разобран главный двигатель. Караван уже подходил к острову Борнхольм, когда в эфире прозвучало штормовое предупреждение. Ему бы отстояться в тихой бухте, как сделали другие суда,но до Риги хода-то всего ничего, и капитан решил не менять курс.
С каждым часом всё надрывнее завывал в мачтах ветер, крепчал мороз. Всё плотнее и непрогляднее становилась снежная завеса. Машины буксира уже выбивались из сил.        Налетел десятибалльный шторм. Лопнул буксирный конец. Лишённый возможности сопротивляться стихии с помощью двигателя, 154-метровый рефрижератор оказался в плену у моря. Ценой огромных усилий моряки-спасатели снова и снова подавали с буксира трос. И всякий раз его обрывало.
На зов о помощи первым отозвался буксир «Славный». Он настиг терпящих бедствие уже близ берегов Швеции, у мыса Стенсхувуд.«Славный» вместе с «Вилнисом» (один – за корму, другой –  за носовую часть) старались удержать «Остров Сибирякова» на «большой воде», увести его подальше от скал. Но рефрижератор неудержимо гнало к берегу, на каменистую отмель. Сил двух спасателей не хватало, а парусность развёрнутого полным бортом на ветер корабля была слишком большой.
И тут в считанные минуты произошло то, что потом превратило последующие недели января в трудную и опасную операцию по борьбе за живучесть судов.Трос, которым «Вилнис» пытался удержать носовую часть «Острова Сибирякова», оборвался. «Славный», как альпинист, остался в опасной связке. А камни береговой полосы уже скрежетали по стальным днищам. Один из яростных порывов шквала легко швырнул суда на скалы.
Как только стало известно о случившемся, учёные и специалисты объединения Калининградрыбпром создали оперативный штаб по спасениютерпящих бедствие. Пока в эфир летели радиограммы «Всем, кто по близости, идти на помощь!», пока формировались аварийные команды на спасателе «Гектор» и на других судах, пока грузили насосы и компрессоры на «Невель», учёные продумывали возможные варианты снятия  судов с мели. Из радиограмм, непрерывно поступавших в штаб, они черпали информацию, крайне необходимую для объективной оценки обстановки.
В штабе знали обо всём происходящем на месте бедствия. Знали, что морской спасательный буксир «Славный» выброшен на мелководье в каких-то десяти метрах от берега с пробитыми отсеками и затопленным главным двигателем. Знали, что мужественный моряк капитан Гишкелюк отказался покинуть борт судна. Известно было, в каком положении оказался «Остров Сибирякова», какая у него пробоина в днище и какой крен от наледи. А наледь там местами достигала уже сорока сантиметров, и создавалась явная угроза опрокидывания судна.
Специалисты морской спасательной службы Швеции, с помощью вертолёта снявшие экипажи с терпящих бедствие судов, заявили журналистам: «Надо обладать неиссякаемым оптимизмом русских, чтобы думать ещё и о выброшенных штормом на скалы судах. Но не на голом оптимизме держалась  уверенность Севастьянова и его коллег в том, что снять суда с мели можно. Они сделали точные расчёты ивместе с опытными судоводителями и другими флотскими специалистами тщательно подготовили операцию по спасению «Острова Сибирякова».               
Были разработаны два её варианта. По первому предлагалось вытащить судно на воду за корму. Попробовали – не получилось. Второй вариант был сложнее. Перекачали балласт из носовых танков в кормовые и развернули судно носом к морю. Потом перекачали балласт с кормы в переднюю часть рефрижератора и сдёрнули его с мели.                               
Когда же специальная аварийно-спасательная экспедиция стала готовить к снятию с мели буксир «Славный», сотрудники кафедры теории корабля держали с ней оперативную связь по радиотелефону. Моряки потом вспоминали: советы учёных были так точны, что, казалось, их дают не из лаборатории, что за сотни миль от судна, а непосредственно из рубки.
Помню, шёл я в лабораторию к Никите Борисовичу в надежде услышать рассказ о его роли в этих историях спасения. Однако он не включился в разговор на «героическую тему». Мог хотя бы сказать: «Да, в такие часы и минуты проверяются труды многих лет». Но ему не казалось высоким достижением то, что результаты научных исследований так близко подошли к практике. Лишь буркнул в бороду: «Подробности есть в газетах».               
Невероятны повороты судьбы! Представлял ли себе участник штурма Кёнигсберга Никита Севастьянов, что посылает снаряды своей батареи туда, где будет институт и его кафедра? Город расстроился. Давно нет следов разрушений. Но когда он ездил в порт, на корабли, теми улицами, где гремели бои, память возвращала его в прошлое…
Лаборатория  исследовала мореходные качества новых судов, которые проектировались в различных конструкторских бюро страны. Многие из них были построены при нём и оказались весьма успешными. В том числе – первые в мире траулеры-катамараны, тунцеловы, тралботы, уникальные суда для внутренних водоёмов.
Его работы в области нормирования мореходных качеств получили международное признание. Сформулированные им предложения вошли в текст Международной конвенции по безопасности рыболовных судов, а он был включён в состав Межправительственной консультативной комиссии остойчивости судов при Организации ОбъединённыхНаций.
В одной из передач Калининградского телевидения ветеран-рыбак вспомнил: в английском порту, узнав, что он из Калининграда, лоцман сказал: «Я знаю, это – город, где живёт профессор Севастьянов!»
Когда я иду по улице, где стоит его дом и которая теперь носит его имя, мне представляется, что вот-вот появится он и, попыхивая трубкой, оглаживая бороду, приветственно протянет руку. Какие только темы мы с ним не обсуждали. Подготовленные им самим публикации о науке и образовании в «Известиях» и нашей «Калининградке» отличались полемичностью и новизной суждений.  В своём очерке о нём я процитировал одно его воспоминание.
«Красный уголок общежития. Канун Дня Победы. На столах – чай, булочки, торт. За столом – студенты. В «красном углу» – фронтовики. Они пришли по приглашению, рассказывают о войне, о боях, о фронтовом быте. Вот и до меня дошла очередь. Читаю стихи погибшего друга. Ему тогда было столько, сколько студентам сейчас. Стихи написаны в окопах, но они не о войне– о смысле жизни, о любви, о будущем. 

Мне не госпиталь надо, не сумрак палаты,
Не душевный покой, не домашний уют.    
Может жизнь разлететься кусками солдата,
Только б не было глупо прожитых минут».

   Наверное, глупо прожитые минуты есть в жизни каждого. Но когда соприкасаешься с жизнью людей ярких, талантливых, с безмерной самоотдачей, верных своему делу и людям, их минуты складываются в звёздные часы. Они остаются в людской памяти и иногда по достоинству оцениваются обществом и властью: орденами, мемориальными досками, названиями улиц и кораблей, памятью потомков. Так, к счастью, произошло не только с Архангородским и Севастьяновым…
;
КАПИТАН МАЛАКСИАНОВ

Впервые о Михаиле Николаевиче Малаксианове, выжившем после кораблекрушения в ситуации, где обычный человек спастись не может, я услышал в своём первом рейсе в Северную Атлантику.
Легенда эта ходила по морям, передавалась из уст в уста. А человек-легенда, возглавлявший инспекцию безопасности мореплавания, встречался нам в порту, ходил по тем же причалам и улицам, что и мы.
В своё время я опубликовал интервью с Малаксиановым в «Калининградской правде» под заголовком  «Море - всегда испытание на мужество». Затем написал о нём очерк в свою книгу «Солёные мили». Интервью с интересом прочитали моряки, отправляли даже на промысел друзьям газетные вырезки. В Пионерском Малаксианову рассказали, что в школе читают его интервью и будут писать сочинение о героизме моряков. Он вспомнил об этом, когда я заговорил с ним о встрече и своём намерении написать очерк. «Пока помню, расскажу, - согласился он. - Тем, кто идёт за нами, полезно знать, что мы пережили». В его комнате в доме на ул. Римского – Корсакова я чувствовал себя, как в капитанской каюте. Потому что и на суше он оставался капитаном. Слушая его, читая его дневники, я будто шёл фарватерами пережитого им. И после опубликования очерка находились новые детали его морской биографии в воспоминаниях тихоокеанских моряков и калининградских рыбаков. Это не позволяло мне забыть о подвиге Малаксианова и вызвало желание напомнить о нем читателям «КП».
Пароход «Павлин Виноградов» в Ванкувере загрузился полностью. Три тысячи пятьсот тонн электрооборудования заняли три носовых трюма. В четвертый, кормовой, загрузили ацетон в бочках. 20 апреля 1944 года пароход «Павлин Виноградов» под командованием капитана дальнего плавания Фомы Дроздова покинул канадский порт. Возле берегов Америки пароход шел без опаски. Флот и авиация союзников вели активное патрулирование района.
Трагедия произошла 22 апреля южнее острова Унимак. Около 17 часов неизвестная субмарина, находясь в подводном положении, выпустила две торпеды. Обе достигли цели. Писатель-маринист, капитан дальнего плавания Герой Советского Союза Константин Бадигин в воспоминаниях, посвященных тихоокеанскому этапу своей морской службы, упоминает о том, что «Павлин Виноградов» потопила субмарина «note 46» без указания ее национальной принадлежности. Торпеды взорвались в кормовой части судна. Следом сдетонировали пары ацетона, вылившегося из поврежденных бочек. В трюме вспыхнул пожар, быстро охвативший всю корму погибающего парохода. От взрыва торпед и в пламени погибли 12 человек из 42 членов экипажа.
Немедленно капитаном была дана команда «тушить пожар», а вскоре - «спасайся на шлюпках», так как судно стало погружаться кормой в воду. Свет на пароходе погас, сигнал бедствия подать не удалось из-за оборванной антенны. При подготовке к спуску спасательного бота с левого борта ударом волны бот перевернуло. При этом сразу погибли десять человек, занятых его спуском.  Погибли радист, пытавшийся передать сигнал SOS, капитан Дроздов, который не мог покинуть судно, пока на борту были люди. Капитан докурил свою трубку и ушёл на дно морское вместе с пароходом, затонувшим  в считанные минуты.
Тогда молодой старпом Малаксианов взял на себя ответственность за всех оставшихся в живых после катастрофы.
Штормило. Шла крупная зыбь. Всё жёстче становился ветер. Люди оказались в шлюпке в том, в чём их застали взрыв и пожар на судне. Стонали обожжённые, бредили тяжелораненые.
Первым умер матрос Богачёв – при взрыве его ударило лицом о железную стойку. Когда тело предали морю, у борта заметались касатки. Хищники увязались за шлюпкой, надеясь на следующие морские похороны.
До ближайшего острова было 150 – 160 миль. Но чтобы не лишать людей надежды, старпом сто миль отбросил, сказав морякам, что самое большее до берега миль 60. И ещё одну немаловажную деталь он утаил: рифы и подводные камни вряд ли дадут возможность высадиться на желанный берег. Не сказал он и о том, что радист «Павлина Виноградова» погиб, не успев передать SOS.
Малаксианов понимал: веру в спасение люди связывают с ним, с его картой и компасом, его знанием штурманского дела. Он правил бессменно. Все, кто мог, гребли, обмотав носовыми платками потёртые и обожжённые руки.
В первые же сутки на шлюпке стало пятью моряками меньше… Их одежду раздали тем, кто в ней нуждался. Люди быстро теряли силы, умирали от ран и переохлаждения.
Пока у самого естьсилы и есть мужественные помощники, надо поднять парус. Почти двое суток старпом управлял им сам. Потом попробовал передать машинисту, но тот тут же «поймал» волну и превратил шлюпку в холодную ванну. 
Вскоре разыгрался девятибалльный шторм, доведший людей до окончательного изнеможения. Моряки непрерывно отливали из шлюпки воду, но её не становилось меньше. Они отчаянно боролись, не отдавая стихии свою последнюю надежду – парус. Люди вцепились в него намертво, прижимая ногами, телами к пайолу.
Малаксианов нашёл способ ненадолго смирить волну, стать на плавучий якорь. Он пустил рядом со шлюпкой мешок с техническим маслом, и масляное пятно возымело своё действие – шлюпку перестало заливать. Это была хоть какая-то передышка. Потом всё повторилось снова – в ход пошли вёдра. Он оказался единственным, кто мог управляться с парусом, и нёс службу у шкота под струями холодной воды, проникающей от шеи до пят.
Шестые сутки никто не спал. В обессиленном молчании люди стыли на ветру. Малаксианов чувствовал, что замерзает и, собрав последние силы, приподнялся над бортом. Он увидел очертания знакомого острова Санаке. Не более пятнадцати миль отделяло от него шлюпку. Моряки чуть приободрились, но сесть за вёсла ни у кого уже не хватило сил. Шлюпка наполнялась водой. Её не вычерпывали. Люди умирали один за другим.
«Вследствие тяжёлых гидрометеорологических условий, штормовых ветров от северо-востока (9 – 10 баллов), сильного волнения моря и низких температур воды и воздуха (4 – 6 градусов) в шлюпке умерло двадцать человек. На шестой день пребывания в океане в живых осталось девять», –писал в своей биографической справке Малаксианов. А в более поздних записках он отразил подробности спасения.
Вахта на пароходе «Ола» заметила дрейфующую шлюпку. Подошли ближе, увидели на борту надпись «СССР». Никаких признаков жизни не обнаружили, обошли шлюпку кругом и дали гудок.
 Люди с «Павлина Виноградова», находившиеся в шлюпке, буквально доживали последние минуты. Услышав гудок, встрепенулись, кто мог, приподнялись и стали звать на помощь. Всех подняли на борт парохода. Состояние спасённых было очень тяжёлым. Особенно болели опухшие ноги.
На «Оле» со старпома срезали одежду и обувь – с распухшего тела ничего невозможно было снять. Ноги потеряли чувствительность, пятнадцать дней их обкладывали льдом. Была угроза гангрены и ампутации…Потом он заново учился ходить.
Уже через месяц Михаил Малаксианов стал добиваться направления в море. Шла война, надо было выполнять свой долг. Старпомом на пароходе «Хабаровск» он участвовал в десантной операции, выполнял боевые задания по доставке и выгрузке боеприпасов в период военных действий, приемку трофейных грузов, раненых красноармейцев. Был награжден орденом Красной Звезды.
Послевоенные годы изменили его курс в океанских плаваниях. Так сложилось, что Малаксианов оказался среди тех, с кем связано становление рыбной промышленности на западе страны. Ветераны помнят молодого дальневосточного капитана в высоких бурках из фетра и кожи – хранителях его больных ног.
В 1949 году на СРТ-109 «Румб» Малаксианов вышел в Атлантикукапитан-флагманом группы промысловых судов, повёл серьёзное подкрепление из мощных, в сравнении с сейнерами, траулеров на лов сельди. СРТ были способны вести промысел в открытом океане. Сложнее с рыбаками – многие из них если и знали методы лова, то применительно к спокойным водоёмам. Малаксианов, чтобы помочь судоводителям, перевёл с английского лоцию Исландии, и это во многом облегчило ориентирование в районе промысла.
Среди пионеров Атлантики его имя – на своём достойном месте. Всё было – рекордные уловы, новые промысловые квадраты и методы лова, освоение первых плавбаз. И всё это привело к тому, что стал он основателем Калининградской инспекции  безопасности мореплавания.
Правда, те, кто ходил с ним в море, не представляли его в роли учителя осторожности. На флоте знали о его рискованных операциях по спасению судов. Даже на плавбазе «Балтика» он отчаивался ходить по Фарерским шхерам полным ходом. А на «Тунгусе» ослушался приказа самого «папы Джапа» (так между собой называли Валерия Александровича Джапаридзе, много лет управлявшего «Балтгосрыбтрестом»). Когда на берег острова Мюгенес штормом выбросило средний рыболовный траулер, он запросил «добро» пойти на выручку его экипажу. Получив отрицательный ответ, Михаил Николаевич, привыкший к чёткому исполнению приказов, в тот раз, как всегда, аккуратно подшил радиограмму в папку, но курс не изменил. Можно сказать, к мореходному прибавил служебный риск.
– Вообще, кто не рискует, тот в море не ходит. Нет без риска морской работы, – он улыбнулся, видимо, уловив недоумение на моём лице, и продолжал:
– Глубоко в этом убеждён, хотя из уст того, кто занимается безопасностью мореплавания, это, должно быть, звучит парадоксально. Однако нет тут никакого парадокса. Надо просто понимать, что риск в море должен быть разумным, что рисковать надо не ради спортивного интереса, а во имя серьёзной цели… Риск, верно говорят, благородное дело. Но не безрассудное. Тем более что капитан – при спасении, например, – рискует не только собой, но и своим экипажем, и теми, кто на аварийном судне. Да, риск – спутник любого спасения, каким бы простым оно на первый взгляд ни виделось. Тогда, на «Тунгусе», моя задача в том и состояла, чтобы к одной опасности не прибавить другую: действовать чётко, заменить эмоции точным расчётом. Нельзя руководствоваться принципом: ради спасения все средства хороши.
Так размышлял умудрённый опытом плаваний капитан, которому выпала доля решать судьбу других капитанов.
Более тридцати лет он возглавлял «Балтгосрыбфлотинспекцию» по Калининградскому району. Каждую аварию и аварийное происшествие, случаи гибели людей и судов он и его инспекторы профессионально, досконально и принципиально анализировали, делая выводы, зачастую связанные не только с техническими причинами, но и с пресловутым человеческим фактором. По следам таких расследований наказывались виновные, вносились изменения в конструкции судов, в различные правила и инструкции.
Принципиальность Малаксианова на флоте была всем известна, но от нее друзей не прибавлялось, напротив, были даже попытки скомпрометировать его, используя связи наказанных капитанов с высшим руководством области.
Мне рассказывал первый секретарь Ленинградского райкома партии Широков, как, исходя из ложного обвинения во взятке, первый секретарь обкома стал настаивать на возбуждении персонального дела и строгом выговоре Малаксианову. К чести Широкова, он отстоял доброе имя Михаила Николаевича. В книге «Реквием рыболовным судам Калининградского района» говорится, что деятельность инспекции Малаксианова сохранила жизнь многих рыбаков и судов и сэкономила миллиарды рублей государству.
Ну как не назвать такие будни героическими?
Его можно было увидеть в телевизионном «Клубе капитанов». Вот открывается очередная встреча, и после ударов рынды, входят в зал известные капитаны: Ман, Афанасьев, Малаксианов, Чудов.
Малаксианов рассказывает о моряках спасателя «Гордый». А в отчёте о встрече, опубликованном в «Водном транспорте», его рассказ сопровождается отступлениями в пережитое им самим. Кинематографисты творческого объединения «Экран» создали документальный фильм о Малаксианове «Огненные рейсы».
Мне рассказывали, что, предчувствуя час своего ухода из жизни, он попросил привезти его в Балтийск, на мыс, выходящий в море, и оставить там до сумерек. Нам не дано ни знать, ни угадать, о чём говорил старый моряк с морем. Можно только представить эту картину прощания человека с роковым и живописным простором, в котором отражается предельность жизни и беспредельность морского пространства…То, чего не помнят волны, помнят моряки, их воспоминания и опыт бесценны.
 
РЫБАЦКИЙ АДМИРАЛ

Есть близ памятника 1200 гвардейцам в Калининграде одно историческое место, о котором знают только старые рыбаки-уэловцы, которые зовут его по имени своего знаменитого начальника парком Студенецкого. Здесь собирались после рейсов капитаны и матросы, морские волки и салаги. Приносили с собой кто что. Конечно, водочку, селёдочку, лучок, огурчики. Встречались те, кто рыбачил иногда в одних квадратах, а пожать друг другу руку ситуации не было. Только в эфире контачили. И то вместо «здравствуй» звучало: «Сколько поднял?»
А тут, наконец, и за жизнь земную поговорить можно, покачиваясь не от волны…
Как узнал Николай Иванович Студенецкий о парке своего имени, рассказал мне капитан дальнего плавания Евгений Мухин:
– Однажды на утреннем совещании капитанов в УЭЛе (оно почему-то называлось «графиком»), Николай Иванович, открыв все окна и проветрив кабинет, грозно поискав глазами (он это умел), спросил:
– А где Климович?!
Тишина…Затем – голос:
– В вашем парке.
– В каком ещё моём? – с недоумением спросил начальник.
– В парке Студенецкого, мы так его зовём.
 – Да, да, – дружно подтвердили все.
Николай Иванович отвернулся к окну, минуты две стоял молча, смотрел на наши ржавые СРТ, исхлёстанные волнами, стоявшие у причала в три-четыре корпуса, затем наклонился и что-то долго искал в ящиках стола. Но мы, нормальные морскиеработяги, а может быть – ненормальные, понимали, что он просто прячет влажные глаза: получить от нас такое признание было непросто…
И вот спустя не один десяток лет, 2 мая 2006 года, Евгений Ильич Мухин решил собрать бывших уэловцев. Клуб капитанов известил в СМИ о сборе на месте традиционных встреч: «Все, кто стоял по пояс в рыбе, кто целый день крутил штурвал, приглашаются в парк Студенецкого 2 мая в12.00. Аврал!»
Кто мог прийти и приковылять, преодолевая недуги, пришёл. Как встарь, с бутылочкой водки, селёдкой, огурчиками собственного соления. Вот так после рейсов всё и происходило в этом парке. Разве с той разницей, что тогда из кустов появлялся какой-нибудь бич со своим стаканчиком и ножичком.
Всматриваюсь в лица… Дорогие мои капитаны! Тут каждый – легенда, у каждого сердце посечено стрессами. От швартовок в шторма, потерь тралов, пробоин и борьбы за живучесть…
–Помянем тех, – поднял стакан капитан Мухин, – кто не вернулся с моря. Их около двухсот. Ни могил, ни креста на берегу, куда бы родственники цветы принесли…
Минута молчания. Все застыли в скорби.
– Мы-то уходим естественным путём, – продолжил Мухин, – а за ребят обидно!
Потом рыбаки вспоминали минувшие дни: кто, где с кем ходил. Слышны были  реплики: «Не помнишь, что я у тебя начинал матросом, а потом догнал – капитаном!»
И дочь Студенецкого пришла. С пригорка крикнула: «Ура УЭЛу!» Троекратное «Ура!» прозвучало  в ответ от помолодевших капитанов.
Многие пришли. И как встарь, для прикола, резали огурчик на 20 равных частей, клали на маленький кусочек хлеба, предупреждали: «Не ешь сразу, это на два раза!»
После того как помянули друзей, не пришедших с морей, провозгласил Мухин тост: за рыбака номер один, незабвенного Николая Ивановича! В этом году ему бы исполнилось 96 лет. Все дружно подняли стаканчики.
Кто из рыбаков пятидесятых – восьмидесятых годов не знал Студенецкого? С его именем связано возрождение рыбного порта и развитие колыбели рыболовного флота области – Управления экспедиционного лова, УЭЛа.
Старые моряки рассказывают о Николае Ивановиче истории романтические и драматические, на первый взгляд невероятные, отмечая его необычайную находчивость, везение и успех, которые ему постоянно сопутствовали.
Одна из таких историй мне вспомнилась во время нашей беседы в рабочем кабинете Николая Ивановича в порту. Услышал я её впервые на СРТ-4192 «Наварин».
Когда в шторм водяной глыбой придавило палубу и волна, прогулявшись от борта к борту, ушла прочь, захватив с собой несколько бочек и буй, а следующая всё это вернула на место, вахтенный помощник заметил:
– Вот так и со Студенецким было…
И рассказал, как в шторм выбежал на палубу Николай Иванович вместе с добытчиками спасать сети. Несколько раз ему удалось переиграть волну. Но в последнем рейде на палубу она швырнула ему под ноги дель, запутала и утащила за борт. А другая шальная её «подруга» поставилаСтуденецкого, целёхонького, с сетью на палубу.
…В разговоре на вечную, как море, тему о романтике я пересказал Николаю Ивановичу услышанное на промысле и спросил, так ли это было?
– Было, – улыбнулся он, – но не такого уж целёхонького. Чуть помятого и промокшего меня выкинуло. Хорошо не на винт...В море чего только не бывает. Стихия с каждым знакомится по-своему. И это такая, знаете ли, «знакомая», что стороной её не обойти никак… Но, на мой взгляд, романтику моря зря иллюстрируют всякой там экстремальностью. Это – работа, напряжённая, творческая… Войну, кстати, тоже называли работой. Мне нравится, когда рыбака именуют тружеником моря.
Таким тружеником был он и сам. Успел походить под командованием известного русского капитана Петра Андреевича Полисадова, именем которого названа бухта на Новой Земле, отличиться в первой пятилетке (именно тогда он был награждён первым своим орденом – «Знак Почёта»), пройти войну на Северном флоте, возглавить зверобойную экспедицию и экспедиции калининградских пионеров Атлантики.
– Но не «успел» на Гражданскую войну, – грустно улыбнувшись, сказал Студенецкий. – В партию-то мне давали рекомендации коммунисты Мурманского тралового флота – участники Гражданской. Я тогда был матросом на рыбном траулере №26 «Треска». Завидовал им, считал, что самое интересное выпало на их долю, а мне уж мало чего досталось… Но жизнь не скупится на испытания каждому поколению. Надо только ориентироваться на глубину, опасаться мелей да камней.
Тут, я полагал, Николай Иванович и выйдет на примеры испытаний, выпавших на его долю. Есть о чём рассказать рыбаку, начавшему плавание с деревянного бота, а сегодня командующему целым флотом, оснащённым новейшей техникой. Есть чем поделиться человеку, прошедшему жизненный путь от беспризорника до заслуженного работника рыбного хозяйства республики.
Но он стал рассказывать об испытаниях, выпавших на долю тех, кто был с ним рядом: Героев Социалистического Труда Бориса Супруненко, Ивана Алексеева, Алексея Преснякова, Григория Носаля, Аркадия Цыганкова, Авенира Сухондяевского. Прославленных рыбаков, пробивавших штормовой щит Атлантики, доказывая, что возможен там зимний, а значит – круглогодичный, промысел рыбы, бравших рекордные уловы в любой промысловой обстановке.
И он опустил в этом рассказе ситуации, где всё определяла его роль – начальника и наставника.
Память его прочно держала многие подробности, хранила дословные тексты радиограмм и переговоров с промыслом. И, слушая Николая Ивановича, я представлял ту беду, что грозила всему рыбопромысловому флоту с уходом первой калининградской плавбазы, «Тунгуса», на длительный ремонт. Представлял механика этого парохода Бориса Андреевича Супруненко молодым, листающим страницы блокнота в кабинете министра рыбного хозяйства Ишкова: тогда он «привёз» с моря в Москву свои выкладки, как собственными силами, не покидая промысел, отремонтировать судно.
Так и пришла на флот идея саморемонта. Безумная для иностранцев и такая передовая для народа, привыкшего преодолевать трудности ещё со времён первых великомучеников на Руси.
– Наши Герои Соцтруда всегда оставались героями, – говорил Николай Иванович, вспоминая эпизод за эпизодом.– Борис Супруненко потом на «Юрии Долгоруком» ходил  главным механиком. Там, когда в шторм ночью случилась в машине авария – оборвался фланец масляного трубопровода, он по раскалённым трубам прополз под турбину и в адской жаре поставил заглушку, чтоб потом заварить фланец.
Так оно и было: всегда оставались героями в рыбацких буднях те, с кем Студенецкий начинал свой путь. Сколько раз спасал орудия лова Алексей Пресняков, в ураган, рискуя жизнью. Какое мужество и самообладание проявил Григорий Носаль, борясь за живучесть судна, устраняя пробоину, полученную траулером во льдах Девисова пролива…
С их именами связана вся история Калининградского рыбопромыслового флота, всё, что начиналось здесь впервые.
Впервые капитан дальнего плавания Иван Алексеев стал применять эхолот для разведки косяков рыбы. А до этого, смешно сказать, вспоминал Студенецкий, основным прибором для поиска был градусник. Воду зачерпывали за бортом ведром через определённый интервал времени и замеряли температуру. Искали «стыки» холодной и более тёплой воды, чем больше разница, тем выше шанс выйти на большое скопление сельди. Первым Алексеев отправился и на освоение Центральной Атлантики.
Николай Иванович гордился своими «первыми». Ему представлялось, что «тех дней слава не померкнет никогда». Все будут помнить, что первым раздвинул горизонты поиска новых районов и повёл в тропики БМРТ «Казань» Авенир Сухондяевский,  первым на РТМ «Рославль» взял 130 тысяч центнеров рыбы Григорий Носаль, что самой высокой добычи рыбы среди однотипных судов добился на СРТР-9051 «Озёрная» АркадийЦыганков.
Он начинал с ними, а они – с ним, в 1950-х, когда основу рыбопромыслового флота составляли средние рыболовные траулеры, а большой удачей считался годовой улов в десять – двенадцать тысяч центнеров рыбы.А позднее, в 1975-м, они, его капитаны «уэловской школы», на современных траулерах стали добывать в год по сто тысяч центнеров и более.
Он был с ними в трудные минуты – не знающий растерянности руководитель. А более всего восторгала в нём незаурядная находчивость, способность мгновенно оценить ситуацию и извлечь из неё единственно приемлемое решение.
Это своеобразно проявилось в одной из первых экспедиций калининградских рыбаков в Северную Атлантику. Случилось так, что из-за непогоды и отсутствия точных карт наше судно попало в чужие территориальные воды. Рыбаков арестовали. Перед судом предстали руководители.
Обвиняемые перед началом судебного разбирательства были обязаны – таков ритуал – дать клятву говорить правду и только правду. Произнести её нужно, держа в руках Библию, а затем следовало поцеловать прикреплённый к обложке крест.
Николай Иванович и не подумал протянуть руку к Библии. Он внимательно посмотрел на судей, обеспокоено переглянувшихся во время этой затянувшейся паузы, и спокойно заявил:
– Я коммунист. В Бога никогда не верил и не верю. Поэтому клятву на кресте считаю безнравственной…
Это вызвало замешательство. Судьи стали между собой переговариваться. По юридическим нормам страны без такой клятвы судебное заседание не проведёшь. С другой стороны, можно ли на ней настаивать, когда перед судом – атеист? Как выйти из этого тупика?
Николай Иванович быстро нашёл способ снять возникшую проблему, приблизив ситуацию к установившейся традиции.
– Вот самые близкие мне люди, – сказал он, достав из кармана кителя фотографии жены и детей. – Я храню их у сердца. Своей и их жизнью клянусь говорить правду и только правду!
После длительного совещания судьи, «в порядке исключения», приняли столь необычное обязательство Студенецкого.
А семьёй  Николая Ивановича был весь флот. Его дочь Татьяна говорила мне:
– Нам казалось, папа за рыбаков переживает также, как за нас. Он очень близко принимал к сердцу любую утрату в море.               
Между тем суда и люди уходили на дно морское не так уж и редко. Чаще – от коварства стихии, только легче либыло ему от этого…Он больше других знал, как таскает корабли на своих горбах море и чего от него можно ждать.   
Однажды, начав интервью в его рабочем кабинете, мы заканчивали  разговор у него дома. Я  никак  не мог оторваться от удивительных работ из корней, которыми была заставлена комната. Большинство этих корней, отполированных волнами залива, он привёз с Куршской косы, «подсмотрев» в них фигуры диковинных животных, необычные формы и линии деревянных скульптур. Нехитрыми приспособлениями Николай Иванович «дорисовывал» их и дошлифовывал. Этих работ хватило бы на целую выставку. Верно говорят, что талант одинок не бывает. И здесь ярко проявилась природная находчивость Студенецкого, дар мгновенно выделять главное.
– И всё же, – спросил я, рассматривая с разных сторон его последнюю незавершённую работу, – наверное, есть время, когда отступают волнения и заботы?
– Вы имеете в виду корни? Да, они помогают спокойно размышлять, осмысливать пережитое.
– А как вы назовёте эту птицу? – протянул я корень с чётко выраженным, вверх закинутым клювом.
– Это не птица, – мягко поправил меня Николай Иванович, – это птенец, только расправивший крылья.Ему лететь дальше меня… Такой я вкладываю в это символический смысл.











 
НЕ ЖДАТЬ, НО ПОМНИТЬ

Есть у нашего города своя духовность. В повседневности мы просто об этом не задумываемся. И знаем далеко не всех, кто причастен к сотворению неповторимого калининградского духа.
А ведь впереди нас идут по жизни люди, пережившие самые страшные сюжеты войны, испытавшие за нас и за наш город страх и бесстрашие.
Когда я думаю об этом, в памяти возникает поэт-фронтовик Борис Слуцкий. Мы внимали его стихам в нашем молодёжном «лито», откуда вышли все местные «классики». А он – рыжий, мощный московский мэтр, постукивая кулачищем по книжке с красным названием «Память», рвал нам души такой поэзией войны, что страшнее окопной прозы. Читал цикл «Война». Даже не читал, а как-то проникновенно говорил в рифму о своих товарищах, сгоревших в танках «до пепла, до золы, дотла», «взлетевших ввысь» на взрывах мин, о тех, про кого «рассказывают в праздники, показывают в кино». О его однокурсниках и одноклассниках, «стихами ставших уже давно».
Стихами стал и остался в памяти уже и сам поэт. Теперь, заглянув в ту его книгу, одну из первых послевоенных, я нахожу слова о героине своего очерка. Он лично её не знал. Но о войне её, кажется, знал всё.
Когда я познакомился с Марией Степановной Биденко, она была заместителем директора АтлантНИРО и только что вернулась из румынского города Констанцы. Там, на международном совещании по исследованиям в области рыбного хозяйства, она выступала с двумя докладами. Один был о совершенствовании технологии традиционных видов рыбной продукции, другой – о разработке технологий для новых объектов промысла.
В то время  условия международного рыболовства очень усложнились. Моряки уже стали горько пошучивать: скоро траулеров станет больше, чем рыбы. На этом фоне её предложения, рождённые в море и опробованные на суше, вызвали особый интерес. В море – море ценного белкового продукта, надо только умело им распорядиться, и тогда многие виды рыб, не имеющие пока промыслового значения, станут деликатесными.
А после совещания у неё вызвал волнение «дежурный» вопрос: «Скажите, вы первый раз в Румынии?» Она ответила, что была в этой стране в конце войны, и перевела разговор на другую тему.
И спустя десятилетия ей не хотелось всё это вспоминать, переживать заново. Да, она закончила свой фронтовой путь там, в Румынии. Сержантом, командиром отделения телефонного взвода, пронеся на плечах катушку до самого Бухареста.
Всего две награды были на её гимнастёрке в День Победы: орден Красной Звезды и медаль «За отвагу». Но люди, полной мерой познавшие ад передовой, знают им цену.
Ей исполнилось семнадцать, когда фашисты вплотную подошли к Сталинграду. Она только поступила в Астраханский рыбвтуз, только обрезала школьные косички, когда узнала про группу студентов-добровольцев, отправляющихся на фронт. «Повоевала» в комитете комсомола и военкомате, прежде чем её зачислили в 47-ю отдельную роту связи 36-й гвардейской стрелковой дивизии.
Было их 37 комсомольцев, обеспечивавших полевую телефонную связь. До Бухареста дошли только четверо.
И её однокурсники и одноклассники стихами стали уже давно.«Непостижимо, как это я выжила!»–  вырвалось у неё, когда мы заговорили о тех, кто не вернулся.
Через годы пережитое на фронтепредставлялось ей отстранённым, будто это было не с ней. Разве что песни да кадры кинохроники взрывают память – и всё всплывает будто из страшного сна.
Вот зазвучит в эфире «Над нами «мессеры» кружили…», и видит она себя в открытом поле, среди низкорослой кукурузы, а над ней – взбесившийся «немец». Она петляет с катушкой – укрыться негде. Он выписывает над ней петлю, издевается, перед тем как прикончить.Она, обессилев, падает, и тогда «мессер» в бреющем полёте даёт по ней очередь и, махнув крылом, скрывается… Когда она открыла глаза, небо показалось ей смертельно-синим.Но суждено было жить. 
Это было незадолго до Дня Победы, на линии той самой связи, по которой уже передавали весть о капитуляции немецких войск.
Так вот что говорил Борис Слуцкий о её войне:

Хуже всех на фронте пехоте!
Нет! Страшнее сапёрам.
В обороне или в походе
Хуже всех им без спора!
Верно, правильно: трудно и склизко
Подползать к осторожной траншее.
Но страшней быть девчонкой-связисткой,
Вот кому на войне всех страшнее.

Наивно было задавать ей вопрос: «Когда было страшно?» Поэтому я спросил: «Где были  самые тяжёлые бои?» Она ответила по-военному:
– При форсировании Днепра.
По деталям, которые она неохотно выдавала, можно судить, что стояло за этой фразой.
Мария была в числе тех, кто, приблизившись к реке, с ходу устремлялся вперёд, не дожидаясь понтонных средств, кто пересекал Днепр под огнём на чём угодно: на лодках, самодельных паромах, плотах.
На нескольких брёвнах, непрерывно выскальзывающих из связки, она добирается до песчаного островка посреди реки и укрывается в зарослях ивняка. Островок на виду у противника, палят по нему непрерывно. Её задача – удержать связь. От неё зависит возможность корректировать огонь артиллерии. Пока она жива, «бог войны» способен помочь пехоте.
Что вокруг? Ад! В жутком ярком свете. Радужные от нефти волны. Неестественные бирюзовые кудри зарослей на том берегу. Белые фонтаны, вздыбленные бомбами.  Вздувшиеся тела погибших, уносимые течением куда-то вниз по Днепру.
Когда с оперативной группой связистов она вышла на противоположный берег, шли ожесточённейшие бои за плацдармы. Нужно было до прихода подкрепления удерживать клочки земли, за которые удалось зацепиться. Связь нужна как воздух. Но, то тут, то там осколками бомб или снарядов перебивало провод. Она шла искать обрыв путём невернувшихся.
– Артобстрел не артобстрел – надо было сращивать. Куда денешься? – заметит по этому поводу Мария Степановна.
Что значит «сращивать»? Скрутить пальцами или скрепить зубами. Вот на линии провод, зажатый окоченевшей рукой убитой телефонистки, спаянный её кровью. Оборвалась жизнь, но не связь. Значит, ей идти дальше, главное – дойти… За эту отвагу – и медаль «За отвагу».
Впрочем, медалью её наградили немного раньше, за бои на Курской дуге.
– Там, под Терновкой, потребовалось, чтобы мы выдвинулись вперёд и наладили связь к будущему наблюдательному пункту. Передовые части ещё не подошли. Но обстановка не позволяла их дожидаться. На задание мы вышли втроём. Дойти посчастливилось мне. Наверное, кто-то один из нас и должен был уцелеть, чтобы наладить связь. Так, в телеграфном стиле поведала она мне о своём участии в битве, не имеющей равных в истории войн.
После войны, в 45-м, она вернулась в свой  рыбВТУЗ. «Кого из наших ещё ждать?» – спросили её в комитете комсомола. Она рассказала о тех, кого надо не ждать, а помнить. И чувствовала, хоть и не говорила вслух, что теперь всей жизнью у них в долгу. И жизнь её не может быть серой, ржавой – не для того уцелела. Поэтому не позволяла себе быть посредственностью ни в институте, ни в аспирантуре, ни в самостоятельной исследовательской работе в БалтНИРО, ставшем потом АтлантНИРО.




































;
ГУБЕРНАТОР МАТОЧКИН И ЕГО ВРЕМЯ

 Сталь закаляется огнём. Мужской характер – морем. Среди известных людей с морской закалкой много калининградцев. Но речь о человеке, которого у нас знает едва ли не каждая семья, которого мы потеряли в год шестидесятилетия области, – о Юрии Маточкине.
Часть истории нашего края, уходящая с ним в Лету, представляется мне кораблём, а он – капитаном, не покинувшим опустившийся под воду мостик.
Капитаном он был всегда, во всём, чем бы ни занимался, на какой должности ни служил. Неважно, что дорасти до этого звания в морских погранвойсках он не успел: помешало хрущёвское сокращение армии. Зато в штормовой Атлантике от четвёртого штурмана на легендарном «Тунгусе» он дорос до капитан-директора транспортного рефрижератора «Прибой».
Помню, на судоверфи в Гётеборге, куда мы зашли после ремонта «Прибоя», инженер «Гётеверкена» Миллер спросил меня: «Капитана Маточкина знаешь?» «Пересекались в морях, – ответил я, – а что?» Он ткнул себя в висок пальцем: «Это же адмирал-менеджер!» И рассказал о подсказках и поправках в технологии, экономических находках грамотного, талантливого капитана-директора…
А Маточкину Швеция, где по совокупности ремонтов судна он прожил полгода, дала свои уроки. Тут он убедился на практике, какие плоды приносят частная собственность на средства производства, конкуренция, рыночная экономика. И что стоит за властью социал-демократов. Неслучайно в последние годы он был лидером наших местных эсдеков.
Сегодня остро осознаёшь, что всё в его жизни складывалось не случайно. Зачем ему понадобился «капитанский мостик» самого крупного в стране рыболовецкого колхоза «За Родину»? После Ивана Матвеевича Кольцова, отца родного 1200 рыбаков, приживался он там сложно.
В Светлом окна его дома выходили на канал. Узнавал свой «Прибой» по гудку. Брал бинокль, смотрел… Кто в моря ходил, эту боль представляет. Но была сверхзадача – познать проблемы колхозной кооперативной собственности, к ним он испытывал научный интерес. И это не мешало, а помогало грамотнее вести хозяйство. Более же всего помогало знание проблем промыслового флота. Капитаны сейнеров и СРТ, колхозный океанический флот для него были открытой книгой. В морях с ним «пересекался» практически весь комсостав, начиная с известного всем Героя Социалистического Труда Григория Прокуса и заканчивая многими рядовыми матросами. Знали его и рыбаки прибрежного лова, промышлявшие салаку на Балтийском шельфе.
Оппоненты-недруги в предвыборных агитках потом писали: «Загрохал колхоз!» В те годы наши пути вновь пересеклись. И как специалист Рыбакколхозсоюза, работавший с документацией «За Родину», я точно знаю: когда он сдавал колхоз после нескольких лет работы, основные средства там возросли почти на шесть миллионов рублей.
И совсем не случайно опытный капитан дальнего плавания, руководитель крупного хозяйства, в то время уже кандидат экономических наук, оказался во главе Всесоюзного института повышения квалификации руководящих кадров рыбного хозяйства. «Только в науке ещё можно было что-то провозглашать и доказывать», – заметит он в своей исповедальной книге «На изломе» по поводу жизни под руководящим и направляющим перстом КПСС.
Со стороны казалось, что так же легко, пружинисто, как поднимается по трапу, берёт он свои высоты. Три раза ему переносили защиту докторской, искусственно срывая кворум. Это была изощрённая месть за дружбу «не с теми» академиками, за экономические представления, отражавшие влияние Аганбегяна, за то, что разделял взгляды идеолога кооперативного движения Тихонова. Но он прошёл поверх барьеров интриг и получил диплом доктора экономических наук.
В начале августа 1989 года я позвонил Маточкину. Обратил его внимание на опубликованную в «Калининградке» мою беседу с ректором КГУ Николаем Медведевым о региональном хозрасчёте. Предложил пойти дальше. И к сентябрю мы подготовили его статью: «От регионального хозрасчёта – к свободной экономической зоне», с которой всё началось в газете и в жизни.
Маточкин убеждал, что адекватной условиям эксклавного существования области может быть только идея свободной экономической зоны. Её поддержали многие, о чем говорили на страницах «КП». Правда, когда пришёл черед работать над концепцией, строй сторонников поредел. Но и тут капитан сумел набрать экипаж, чтобы плыть от науки к практике. А далее, напишет в упомянутой книге Юрий Маточкин, «события развивались как в той русской сказке, где надо было семь пар железных сапог сносить, семь каменных хлебов сжевать, прежде чем начало СЭЗ в области было положено».
Помню, в1990 году пошёл слух, что идею свободной экономической зоны «на корню» отверг премьер РСФСР Александр Власов. Когда я спросил об этом Маточкина, он сказал:
– Понятно… Приехал товарищ из Москвы и решил все наши проблемы. Только мизинцем шевельнул – и лопнула как воздушный шарик наша концепция зоны! Так думают люди, привыкшие жить по указке сверху. Мы здесь живём, знаем ситуацию, нам самим и определяться.
Ещё небезопасно было высказывать такие мысли, но он повторил их в интервью, которое дал мне, объясняя своё намерение баллотироваться в народные депутаты РСФСР. Есть шанс «пробить зону», считал Юрий Маточкин, взяв курс в политику. Коллеги по институту, прошедшие испытания морями, прежде чем преподавать капитанам и начальникам баз дисциплины, востребованные временем, «подбили» его на этот курс, лучше других зная потенциал своего ректора. Сам он некоторое время сомневался – нужно ли? Заглянул к нам в «Калининградку». Вот такая идея «вскочила» в коллективе, что скажешь? Я пошутил в том роде, что на концепции СЭЗ, как на белом коне, можно въехать во власть. Он  отыграл, как всегда,в полушутливой форме: «Иду не популизма для, а пользы ради». И всерьёз добавил: «Это для нас единственная, спасительная идея!»
В то время игра в демократию только начиналась. Не было ни политтехнологов, ни предвыборных имиджмейкеров, ни штабов, подпитываемых бешеными деньгами. Никаких теневых аукционов за депутатский мандат. 
Калининградцы поддержали кандидатуру Маточкина, можно сказать, благословили на дерзания во имя реализации идеи свободной экономической зоны. И осенью 1990 года уже появились проекты постановлений: Верховного Совета – «О создании в Калининградской области  свободной экономической зоны» и Совета Министров РСФСР – о мерах по её развитию.
То время перемен он точно назвал потом «изломом».
Августовские события 1991 года в Москве вызвал волну страстей в регионах. На площади Победы собрались несогласные с ГКЧП. В какой-то момент выступавший с трибуныпожилой коммунист на последней фразе схватился за сердце, упал…и умер. Маточкиннесколько минут постоял в нерешительности. Он не был крайним демократом, не митинговым криком отстаивал свои убеждения. Но это время «Ч» – не только для ГКЧП. «Надо?» – спросил он, кивнув на лестницу трибуны. Бледность слегка тронула его всегда спокойное лицо. Вопрос – явно не для ответа: он уже поднимался на трибуну.
Выступил коротко, чётко. Сказал, что действия ГКЧП незаконны, что завтра он вылетит на внеочередной Съезд народных депутатов России и там передаст мнение калининградцев, категорически выступающих против.
Тогда никто не знал, «что день грядущий…» После митинга Маточкин поздравил внука с днём рождения и мысленно, не исключая «всякий случай», с ним попрощался…
В его жизни ситуаций, требовавших решительности, было не счесть.
Адмирал Егоров после похорон Маточкина говорил о нём как о блестящем офицере, проявившем достоинство и мужество при урегулировании проблем, возникших в Литве.
Это было во время вывода российских войск из бывшей союзной республики – в те недалёкие годы, когда там от независимости головы кружились. Процесс сопровождался различными провокациями. В Клайпеде новые власти арестовали полковника Черных – начальника политотдела российского соединения. Реакция его сослуживцев была жёсткой – они вывели танки на улицы приморского города. Разговор с руководителем страны Ландсбергисом, как вспоминал Егоров, поначалу вызвал недоумение. Бывший профессор-музыковед предложил обменять офицера на танк. Прилетевшие вместе в Вильнюс Маточкин и Егоров изложили другой план: «Вы выпускаете Черных, мы принимаем меры, чтобы не случилось эксцессов с танками и вывод войск продолжался по графику». Условия были выполнены. Вместе с освобождённым полковником они должны были немедленно покинуть столицу Литвы, но после взлёта на связь с ними вышли прибывшие из Клайпеды офицеры, которые хотели убедиться, что всё в порядке: «Мы должны его увидеть!» И тогда «парламентёры» развернули свой самолёт, несмотря на требование срочно покинуть воздушное пространство над аэропортом.
Так что у Егорова были основания сказать: «Я считаю Маточкина образцом офицерской чести на всех доверенных ему постах…»
В трудные дни российской истории Юрию Маточкину была отведена роль не в массовке. Его мемуары, под показательным названием «На изломе», стали честной исповедью– с признанием собственных ошибок, описанием политических игр президентов СССР и России, интриг их окружений. Он в ней – не сторонний наблюдатель, а непосредственный участник событий, отстаивающий свою позицию. Его искренний монолог побудил  меня о многом вспомнить.
В 1993 году он представляется мне играющим в политические шахматы на турнире «Парад суверенитетов». Вот он делает такой ход – выбрасывает лозунг Балтийской республики. Не то чтобы это «домашняя заготовка», но на выборах народных депутатов РСФСР мы в интервью с ним говорили о целесообразности образования у нас автономной республики. Наши прогнозы не доходили тогда до развала СССР, но то, что Литва уйдёт, из Калининграда было хорошо видно.
Как мы будем выглядеть, став республикой? Этот вопрос я ему не задавал, зная, что сама идея в этой игре – просто «разменная фигура». Он сознавался:
– Я по проволоке иду, по самому острию сепаратизма. Тут крайность невозможна. Но сейчас самое время попугать Москву. Особенно высоких чиновников. Пусть у них в головах отложится, что если они откажутся понимать наше особое положение, то всё закончится отделением. Нам-то это легче сделать, чем другим.
Ход сработал. Опасение потерять область, являющуюся не только важным геополитическим объектом, но и военным форпостом, сформировалось в окружении президента Ельцина и у него самого. О нашем регионе стали говорить как об особой территории. Более того, Ельцин выразил готовность вслед за Татарстаном подписать договор о разграничении полномочий с Калининградской областью. И такой договор был подписан.
Однако местная оппозиция «встала на дыбы», обвинила Маточкина в том, что он хочет вывести область из состава страны.
А чтобы его претензии на автономию имели почву, заявляли критики, глава администрации хочет, дескать, заселить область российскими немцами. В «Вестях» на РТР однажды даже прозвучала цифра – 200 тысяч человек. Кто сделал такой «вброс», неизвестно. В Калининграде Юрия Маточкина преследовала газета местных националистических сил «Русь Балтийская». Она писала, что возглавляемая им региональная власть «готовит платформу для расчленения России». В прогерманской политике обвиняли и меня.
Коммунисты, рассматривая его в связке с Ельциным, тоже считали своим врагом. Появились плакаты: «Долой Маточкина!» 
 Он же терпеливо растолковывал, что территориальное положение – не менее веский аргумент, чем наличие титульной нации. Что политический лозунг об автономии нашего края – гораздо важнее, чем его реализация.
Идея республики была для него только временным инструментом. Потом он к ней не возвращался и по другой причине: автономии имели преимущества, пока действовала старая Конституция, при новом Основном законе все субъекты Федерации оказались равными.
Хотя в этом равенстве, «когда все под одну расчёску», Маточкин видел мало приятного для области. Он продолжал борьбу за её «особость» как экономист и политик. И какими только галсами не ходил во имя этой цели!
Холодную осень 1993 года он пережил как серьёзный человеческий и политический стресс. Третьего октября губернатор обратился к жителям области с призывом к спокойствию. Написал, что в Москве пролилась кровь, что история рассудит, кто виноват, кто прав, в области же он противостояния не допустит.
Нужно заметить, что на исходе сентября он поддержал знаменитый указ Ельцина №1400 о роспуске Верховного Совета и Съезда народных депутатов. Поэтому, когда в ночь на третье октября ему позвонил Александр Руцкой, он не поднял трубку. А в интервью нашему телеканалу «Премьер» заверил калининградцев, что к утру всё прекратится. Так и произошло.
Позволю себе привести цитату из его книги, касающуюся тех событий. Хотя мы много о них с ним говорили, но изложил он свои мысли здесь чётко и пронзительно.
«Потом обе ветви власти как бы негласно поделили вину за октябрьские события между собой. Объявление амнистии для мятежников – это признание ничьей. Теперь об этом никто ничего не говорит, будто и не было призывов идти брать Кремль, идти на захват телестудии. Мне кажется, что, замяв вопрос вины, власти дали ход беспредельщине в России. Безнаказанность показала, что всё можно. От пушек президента пострадало только здание «Белого дома». Никто из депутатов не был даже легко ранен. Зато до сих пор неизвестно, сколько простых людей погибло на баррикадах. Меня поразила такая деталь, показанная тогда по телевидению: у всех убитых были рваные, стоптанные ботинки. Это были бедные обманутые люди, с которыми Верховный Совет поступил как поп Гапон в 1905 году».
Он должен был сказать это тем, кого заверил: история рассудит.
Но мне хочется обратить внимание на сочетание слов: «бедные обманутые люди». Глубокий смысл всего, что связано с людьми и понятием социальной справедливости, он постиг не по чьим-то рассказам.
Семья, в которой вырос Юрий Маточкин, была настолько бедной, что лепёшки из кусочков теста, которые мать могла принести, прилепив к телу, под страхом попасть под суд (она работала в 1937 году на хлебозаводе), ему хватала на несколько дней. Ходить за двадцать километров в школу не казалось ему каторгой. Очень хотелось учиться. «Выучиться» – означало стать человеком. А став человеком – помогать другим…
Сказать обыденно, что тылом его были жена, семья, – не тот случай. Они не разошлись, как принято говорить, а сошлись как в море корабли. Валентина Дмитриевна - капитан дальнего плавания, и Юрий Семёнович – капитан-директор. И пошли по жизни одним курсом. Наверное, есть что-то символичное в том, что стала она главным штурманом и по должности (в одной из рыбопромысловых баз), и по их земной судьбе. Но об этом романтическом альянсе надо писать отдельно. А сейчас лучше вернуться к политическому образу Юрия Маточкина.
Он не верил в коммунистические мифы, не находил в мире опыта, когда бы социализм привёл кого-то (какие-то страны) к процветанию. Но видел в первых секретарях Калининградского обкома – Чернышёве, Маркове, Коновалове, Романине – организаторов, достойных подражания, руководителей честных, бескорыстных, много сделавших для области. В чём-то, сознавался, хотел быть похожим на них. Но у него была другая миссия. В наши дни только начинают вслух говорить о социальной ответственности. Время Маточкина тем и отличалось, что понятие о социальной справедливости уходило, а социальную ответственность пришлось поднимать с помощью новых, экономических рычагов. Между тем обращаться с ними грамотно мало кто умел.      
Юрий Маточкин поставил своей целью превращение нашей области в свободную экономическую зону. Когда я спросил, остаётся ли у него время «отключаться» на пробежки (он себе норму установил – не меньше пяти километров), то услышал в ответ: «Бегаю. Только куда  из зоны убежишь? Всё с мыслями о ней – родной».
Продвижение СЭЗ постоянно ставило его перед выбором. В этом я убедился, когда вице-премьер Владимир Шумейко приехал в Калининград проводить свою кампанию по выборам в Совет Федерации.
В то время состав сенаторов формировался не по должностному принципу и не за счёт представителей от региональных законодательных  и исполнительных органов, а путём прямых выборов. Видно, «наверху» решили повысить Шумейко до председателя Совета Федерации. Оставалось только убедить калининградцев, что это тот «депутат Балтики», который им нужен.
Область получила в Совфеде два места. И кандидатом на вторую «вакансию» должен был идти Маточкин.
Шумейко развернул предвыборную кампанию по всем правилам «жанра». Встречался с избирателями, добивался их расположения, всё у него получалось, как сейчас говорят, «путём». Его штаб политических действий работал очень эффективно, представляя и без того известную личность мощным проводником калининградских интересов в Москве.
Тем не менее Маточкин приехал на встречу Шумейко с избирателями в Черняховске, чтобы поддержать его. После разговора кандидата с публикой мы с Юрием Семёновичем решили побродить по городу. Я спросил, зачем тратить время на продвижение «московского гостя», когда в своём избирательном округе конь не валялся?
– Всё дело в зоне, – ответил он. – Я рассчитываю на его помощь в получении специального указа президента.  Он подписался под задачей, которую мы ему поставили. Получит область указ президента – поможем ему пройти в Совет Федерации.
Помню, в большом зале облдумы выступает Шумейко, и тут – «совершенно неожиданное» совпадение: из аэропорта прибывает гонец и направляется прямо к трибуне с пакетом. А в нём – указ президента. Зал взрывается аплодисментами.
– Это – школа! – сказал я Маточкину.
Он понимающе, с лёгкой лукавинкой, улыбнулся:
– Популизм – великое искусство. Но мы своё получили. Указ он  через президента «продавил» быстро. Кто бы так сумел?
– А что ваши выборы? Ведь никаких телодвижений…
– Тут или работать, или кампанию крутить. Я думаю, что моя кампания – это информация о моей работе. И потом, очень надеюсь, наши люди поймут, зачем главе администрации нужно быть в Совете Федерации. Я к ним выйду с открытым письмом… под твоей редакцией.
Так всё и произошло. Калининградцы поддержали его кандидатуру.
В дальнейшем президентский указ о СЭЗ был заменён на Закон «Об Особой экономической зоне в Калининградской области», но связанные с ним перипетии требуют отдельного рассказа.
Сам он с  лёгким юмором относился и к позитивным, и к драматическим событиям, сопровождавшим СЭЗ и ОЭЗ, противоречивым указам президента, «наездам» Москвы на наш закон. Встречался с Ельциным, убеждал отменить поправки, ограничивающие свободу местной власти в «свободной зоне». Противостоял козням вице-премьера Сергея Шахрая, наезжавшего на СЭЗ под видом защиты военно-стратегических интересов…
И из неудачи на губернаторских выборах в 1996 году трагедии не сделал. Всё осмыслил, переосмыслил и дал в той же книге «На изломе» прогноз: расписал варианты будущего нашего эксклава.
Но лёгкое восприятие всего происходящего, улыбчивость и юмор, бодрый вид – всё это было для нас, друзей и сослуживцев. А нервы – не швартовые концы. Они у капитана такие же, как и у любого человека… Далеко не обо всём, им пережитом, я рассказал. Но, наверное, из всего этого и получилась роковая пуля – тромб, что оборвал его путь. В мгновенье…
В постсоветской истории Калининградской области есть «время Маточкина». Это время прихода рыночных отношений, время, полное исканий, противоречий, авантюризма, обмана и надежд.
Наш регион до создания Особой экономической зоны ничем не отличался от «метрополии» по темпам становления капитализма. И по ушлости приватизаторов. Как растащили рыболовный флот – сюжет для детектива, который никто пока не осмелился написать. Или для многотомного уголовного дела, которое вряд ли когда будет заведено. Вместе с тем это было время массового предпринимательства, развития возможностей и способностей калининградцев. Это была новая жизнь.
Мы, журналисты, её приветствовали и свою эйфорию переносили на газетные полосы. Мы были опьянены простором для свободомыслия. Критиковать можно было всех и вся, от последнего чиновника до президента. Тогда ещё не развернули «буферную защиту» в виде пресс-служб, не подавили общественно-политические издания, не перестроили в пропагандистские информационные телеканалы.
Маточкин соответствовал демократической ситуации. С журналистами общался часто, легко, на равных. От критических стрел не уклонялся, ошибки признавал, а когда был прав, переубеждал своими публикациями. Он понимал, какую роль в его карьере сыграла «Калининградская правда». Как-то, встречаясь с журналистами нашей газеты, заметил: «Вы же сделали меня политиком».
Но так сложилось, что газета и прервала его карьеру.
На первых губернаторских выборах практически вся редакция поддержала его конкурента, начальника рыбного порта Леонида Горбенко. Не стану изобличать своих коллег в человеческих слабостях, на которых он сыграл. В официальных предвыборных фондах затраты кандидатов на публикации в «КП» были почти одинаковыми. Но это была только надводная часть айсберга. Сейчас уже всем стала понятна суть предвыборной борьбы как  состязания финансовых возможностей кандидатов.
Все пропагандистские материалы Юрия Семёновича в его штабе и редакции доверили готовить мне. Заведующая отделом рекламы «Калининградки» Ольга Шарова так мне и сказала: «Один идёшь против течения. Что будешь делать, когда Горбенко победит?» Новый губернатор действительно предложил главному редактору Александру Хмурчику освободиться от меня как от «Маточкиного наследства», но тот устоял.
Позднее калининградцы поняли, что приобрели, а что потеряли.
Во время предвыборной кампании они часто оказывались рядом – Маточкин и  Горбенко. Например, вместе встречали возвратившийся в порт парусник «Крузенштерн». В каюте капитана я оказался за одним столиком с Горбенко. Вспомнил последнюю публикацию, где он утверждал, что политика – не его дело, что он, мол, хозяйственник. Сказал ему: «Есть идея создать в областное правительство и разделить полномочия: вам возглавить «кабинет министров», а Маточкину остаться губернатором…» Он ответил, как обрезал:«Два медведя в одной берлоге не живут».
Какое-то время после победы Горбенко на выборах в «Калининградке» ещё появлялись публикации в жанре «аллилуйя». Но когда этот «медведь» разбушевался, представив себя хозяином всего региона, то газета уже не могла обойтись без критики его непродуманных, неграмотных действий. И тогда «КП» впала в другую крайность: авторы, обещавшие читателям «губернатора новой формации», стали развенчивать ими же придуманный образ. Особенно активна была та, которая на выборах в его поддержку опубликовала открытое письмо с оплатой за свой счёт. Это напоминало мне историю одной свердловской художницы, рисовавшей в своё время портреты Сталина, выписывая каждый волосок. А после XX съезда КПСС, на собрании коммунистов, осуждавших деятельность вождя, сказавшей: «Эта культова личность… Запамятовала его фамилию…»
Верно в своё время говорили: газета колебалась вместе с линией партии. Но нельзя сказать так в целом о журналистике и журналистах.
Есть такой публицистический «жанр» – «несомненности». Его придумал журналист «КП» Юрий Зотов, любивший повторять: «Надо создавать несомненности». За одну из них, публикацию о гениальной поэтессе Анне Ахматовой, он поплатился местом в газете. Тогда, в начале 70-х, видный литературовед обвинил его в идейном невежестве. К счастью, время всё расставляет на свои места. И многие «несомненности» пережили своих хулителей.
Старые газеты – это миллионы сюжетов. Стоит заглянуть в подшивки – и время заговорит, загрохочет залпами орудий, взорвётся аплодисментами, застонет похоронной музыкой, запоёт и заплачет…
Газета делает жизнь – жизнь делает газету. И, как в нормальной семье, в редакционном доме есть отцы, дети, деды и прадеды. Есть свои «семейные» традиции, своё наследство.
«Калининградскую правду» я бы не назвал провинциальной ценностью. Конечно, у каждой области СССР была собственная «правда» – всё шло от флагмана партийной печати, одноимённой главной газеты страны. Сейчас над этим посмеиваются, но всё же, если очистить журналистские «зёрна» от плевел, мы получим историческую правду о развитии нашей области с 1946 года до наших дней.
За историей газеты, её традициями – журналисты и их судьбы. Я пришёл в «КП», когда в её штате ещё числились первопроходцы, иронизировавшие над хрущёвским определением газет как приводных ремней партии. Время вспомнить о них и о единственной в течение многих лет большой газете региона.   












 
ГАЗЕТА, БЕЗ КОТОРОЙ НАМ НЕ ЖИТЬ
Они были первыми

Такая есть газетная рубрика: «Возвращаясь к напечатанному». Она предназначена для публичной казни тех, кто не реагирует на критику. Но я возвращаюсь к напечатанному очерку, чтобы добрым словом вспомнить журналистов «Калининградской правды», словом и делом самоотверженно возрождавших нашу область. Тем более что после той публикации в газете прошло более десятка лет.
Очерк озаглавила строка из гимна редакции восьмидесятых годов: «Газета, без которой нам не жить». Эта строчка часто звучит во мне. Не только потому, что «газета молодости нашей» писала историю области. Она влияла на судьбу земли калининградской и людям была нужна как хлеб насущный. 
Можно говорить, что в хлебе том были всякие идеологические «примеси». Были. И жмых был хлебом… Чем жила страна – тем жила и новая область, её газета.
С первыми переселенцами в изувеченный войной город прибыли и первые журналисты. Мне повезло: я успел с некоторыми из них поработать. Они могли бы стать прототипами героев рассказов и повестей, пойди я в литературу.  Но я раб документальности, мои герои живые люди, а не образы. Пишу, чувствуя перед ними ответственность, даже когда они в ином мире.
Делать газету вчерашним фронтовикам пришлось буквально на коленках.
Александра Андреевна Соколова – с 1946 по 1970 годы бессменная заведующая отделом писем – рассказывала мне, что собой представляла редакция.
На длинной скамье за грубым обеденным столом «сидели» отделы писем, пропаганды и промышленности. Напротив, на стульях, размещались отделы информации, сельского хозяйства и культуры. Тогда – только в лице заведующих. Секретариат имел свой, «начальственный», письменный стол, а редактор – телефон, один на всю контору.
Квартирами места проживания журналистов не назовёшь. Необустроенныеразвалюхи – сказать точнее. Сил искать брёвна по ночам, чтоб получились дрова для «буржуек», после безразмерного рабочего дня ни у кого не было. Топливо, овощи, рыбу получали разные организации. Редакция в их число не входила.
Александра Андреевна, можно сказать, принимала «роды» первого номера «Калининградской правды». Его набрали и сверстали в типографии 11-й гвардейской армии. Поздним декабрьским вечером укутанные в одеяло формы она повезла на саночках в типографию облместпрома на улице Степана Разина. Там и был отпечатан двухтысячный тираж новорождённой газеты.
При всём уважении к журналистам тех лет нельзя сказать, что газета полно отражала трудную жизнь народа. Её давили официоз, партийная тема и жёсткая цензура. И открылась она крупным ликом «вождя всего прогрессивного человечества» Иосифа Сталина. Но во все времена неуёмно было желание журналистов быть ближе к людям не фразой партийных идеологов, а сутью своей публицистики. Журналистский поиск   увенчался успехом в мае 1948 года, когда в газете была открыта страница писем трудящихся. В девяностые годы её переименовали в «Глас народа». Невесть какое открытие - кажется сейчас. А тогда это был выход на диалог с читателями. Золотой жилой для журналистов назвал полосу писем ветеран войны, 18 лет заведовавший отделом советской работы, Степан Савич Гриньков. Опыт газеты обобщила центральная «Правда», подчёркивая, что «диалог с читателем удался». Более того, формы и методы работы с письмами в «Калининградке» были отражены в одном из учебных пособий по журналистике – «Газетные жанры».
Поток писем в газету рос как снежный ком и исчислялся десятками тысяч в год. «Мы делаем газету руками народа и для народа», – говорил редактор Василий Константинович Грудинин, анализируя на планёрке текущую почту.
Работавшие с ним называли его журналистом ленинградской школы. И не только потому, что ещё в 30-е годы он окончил Ленинградский институт журналистики. Ему довелось всю войну пройти начальником военного отдела «Ленинградской правды». Именно «пройти». Через фронт и блокаду. С ним редакции было понятно, что мало назвать часть Восточной Пруссии Калининградской областью. Надо, чтобы появилась такая общность людей – калининградцы. Как семья. А для этого есть возможность: совместное ведение народного хозяйства, поиск нового – везде и во всём. «И газета, – определял Грудинин, – это тоже поиск нового».
Его преемник, Лев Михайлович Скрипченко, развивал эту традицию, часто напоминал журналистам: «Газета – не протокол. Надо гнать скуку даже из так называемых деловых материалов».
   Кстати, о протоколах в прямом смысле слова он имел «хорошее» представление – был одним из осуждённых по «Ленинградскому делу». «Идеологический диверсант» отсидел пять лет. Освободила его смерть вождя. Вернуло в журналистику «посткультовское» время.
Партийная власть что-что, а работать с кадрами умела. Руководить редакциями доверялось только профессионалам. Скрипченко сменил Пантелеймон Александрович Пономарёв, восемь лет руководивший пермской «Звездой» – одной из лучших областных газет страны, потом – «Уральским рабочим», журналом «Сибирские огни». Он, как и предшественники, не мог избавить газету от «обязаловки», но был глубоко убеждён, что творческому поиску есть место и в партийной прессе. «Главный источник информации – общение с народом, – внушал он корреспондентам. – Настроение людей, их потребности, что может быть важнее? Надо это учитывать».
В современной российской прессе это мало кому нужно. А если и нужно, то лишь в период предвыборных кампаний…
А тогда появлялись публикации, учитывавшие мнение людей – прямо и между строк. Возникли рубрики типа «Письмо позвало в дорогу». Вышел даже номер, целиком составленный из читательских писем. Нарастала острота критики. Журналисты-фронтовики в газете продолжали свою войну с бюрократизмом, самодурством, комчванством. Я застал их, делая первые шаги в газете.
Как сейчас вижу Бориса Григорьевича Штельмаха в форме офицера польской армии, увешанного нашими и «их» орденами. В шуточном куплете рифмовали «мудрый Штельмах» и «шельма». Его лицо – просто образец абсолютного спокойствия. А «шельма» – от умения докапываться до ключевых фактов в исследуемой проблеме.
Вот корреспонденция «Сто сорок одна графа». Посидел Борис Григорьевич с главным зоотехником за месячным отчётом о его работе. И стал вышибать бюрократическую дурь из села.
Если уж начал вспоминать «сельхозников», то тут нет картины наших полей и людей без Ильи Дмитриевича Жернакова. Привычная фраза: сменил  шинель на… На что?  Не знаю, было ли у него в 1947-м пальто или телогрейка? Знаю, что пришёл он из фронтовой дивизионки в «Уральский рабочий», а год спустя приехал в Калининград.
Его очерками зачитывались селяне, стихами (он был членом Союза писателей СССР) – горожане. Мне запомнились его «Труженики и дармоеды». Понятно о чём. Сам труженик – он «оттрубил» в газете не один десяток лет. Его окно в конторе гасло последним. Приходишь – он уже на месте, уходишь – он ещё пишет. Лицо Ильи Дмитриевича рано иссекли глубокие морщины – следы пережитого в войну. Но о себе он не говорил, жил чужими судьбами. Впрочем, в очерке судьба героя не может быть чужой. Уровень сопереживания журналиста аршином художественной литературы не измерить. Это когда перо – от сердца, повествование – от факта, а не от вымысла.
Напомню, что пишу о времени, когда живое слово на фоне косноязычной лексики официальных публикаций имело особую ценность. Право руководить другими в редакции определялось не столько способностью править «официоз», а это требовало особой мозговой эквилибристики, сколько творческим уровнем, высотой публицистической планки, которую ты можешь взять сам, прежде чем станешь требовать этого от других.
Яков АбрамовичЗарахович – журналист из той же армейской газетной обоймы, фронтовик. Его едкие, остроумные фельетоны люди пересказывали друг другу.
Но в редакционной текучке ему доводилось не только выдавать «перлы» (из одних «перлов», говорили в секретариате,  бывает только перловая каша). В 1952 году он написал статью «Обыкновенный день», где, рассказывая о семье рабочего вагонзавода Архипа Алексеевича Леонова, допустил маленький «прокол»: назвал его сына Алексея, «хорошиста», отличником. Вот и пришлось будущему космонавту, чтоб преодолеть насмешки друзей, напрячься и исправить свои четвёрки. Знаменитый земляк, много лет спустя, вспомнил об этом в телепередаче «Документальный экран». Кстати, после полёта в космос, в первый же приезд в Калининград он навестил автора того давнего материала.
Зарахович объединил вокруг газеты поэтов и прозаиков, сам руководил этим литобъединением и умудрился ещё наладить выпуск литературно-художественного альманаха «Калининград». Писал повести и документальные вещи. Из-под его пера вышли первая книга о янтарном комбинате, повесть «Маляс», окрашенная хорошим еврейским юмором, роман «Сокровища кардинала».
Подвижный, невысокий, чем-то напоминающий Жванецкого – и внешне, и способностью на ходу парадоксально мыслить, импровизировать – он, конечно же, был лидером и ведущим пером в редакции. Руководил отделом информации, добился, чтобы, независимо от вёрстки, до последней минуты набора, свежая информация со словом «вчера» попадала в номер.
Журналисты послевоенного времени закладывали профессиональные традиции «Калининградской правды», которые потом трансформировались в самые различные формы подачи материалов, модели самой газеты…Что-то повторялось, что-то начисто исчезало. Но не повторятся эти люди.
Называю их в тексте именами с отчеством, до сих пор чувствуя себя учеником, хотя мне на первом же уроке «взрослый» Михаил Григорьевич Смех сказал: «У журналистов отчества не бывает».
Печатался он под псевдонимом М. Маркишев. Как и многие ветераны, прошёл войну с дивизионкой, потом была «Ленинградская правда», откуда его зазвал к себе в «Калининградку» Грудинин. Спецкор, ответсек, завотделом культуры – нигде, шутили в конторе, «от Смеха не смешно». Он просто не терпел поверхностных материалов, требовал глубокой проработки темы.
«На что тут обижаться?»– спрашивал Миша с мягкой улыбкой, возвращая на доработку материал. Его собственные публикации отличались  как раз тем, что требовал от других: добротностью, высоким литературным уровнем. Если он брал статью с первого предъявления, сам факт уже был высшей похвалой. Я испытал это, работая в «молодёжке», когда принёс ему рецензию на книгу «Нюрнбергский эпилог».
Его крупную продолговатую голову венчала лысина многолетней полировки. Глаза умные, добрые. Помню, как мы «доставали» влюбившуюся в него молодую красавицу коллегу: «Ну что ты в нём нашла? Ему уже за полтинник!» Она парировала: «Вам, пацаны, этого не понять».  Смысл таких отношений мы поняли позже. А тогда, наверное, только завидовали, глядя, как она садится в «Победу» Смеха. Он был в конторе единственным счастливым обладателем такого авто.
Когда Смех заведовал отделом культуры, ему принёс свой рассказ «Рассветы над рекой» офицер Валентин Ерашов. Он его опубликовал, а после демобилизации Ерашов стал работать у него литсотрудником. Смех не умел прощать небрежностей, а Ерашов не позволял себе их допускать. Он успевал ярко писать в газету и работать над своими повестями и рассказами. С таким же названием, как первый рассказ в газете, вышла и первая его книга, затем появились «Человек в гимнастёрке» и «Человек  живёт на земле». Поработал он в редакции заведующим отделами культуры, советской работы, затем возглавил Калининградскую писательскую организацию. За свою подпись под обращением в защиту Королевского замка получил внушение от первого секретаря обкома партии (эта беседа стала фрагментом его биографической книги). Кстати, удар обкома за письмо, которое подготовили мы – молодые журналисты,  принял на себя. Продолжил свой писательский путь он в Москве, где новые его романы и повести получали высокую оценку.
Но, понятно, газета - не литинститут. Её партийная принадлежность требовала и слова, и дела. А дело, по мысли идеологических рулевых, должно было преимущественно отражаться в публикации обязательных сводок с полей и ферм, рыбацкой нивы, показателей производительности труда на заводах и фабриках. Нелёгкой ношей обременены были редакторы и корреспонденты. «Направляющая и вдохновляющая» сила так или иначе влияла на газету. Появлялись публикации типа «Готовь коня к севу», «Пора сеять кукурузу» (шутка ли, отношение к «царице полей» контролировал сам Хрущёв!) или «Сохранить поголовье крупного рогатого скота». Газету обязывали публиковать месячные задания: сколько сдать молока и мяса, сколько свинок случить для разовых опоросов.
Разрушить это газета была не в состоянии, но в отдельных публикациях такие посягательства были. Тут, забегая вперёд, надо упомянуть Олега Котова и Марию Игруеву, которые своими профессиональными с точки зрения глубокого понимания проблем сельского хозяйства корреспонденциями воспитывали  тех, от кого зависела судьба отдельных хозяйств и отрасли в целом.
В эту деловую публицистику Олег Котов мастерски включал «человеческий фактор». Село он знал изнутри – до газеты заведовал совхозным отделением. Написал о наболевшем.  Его письмо «откопал» в куче других Илья Жернаков, пригласил в газету. Последние лет двенадцать Олег печатался под псевдонимом О.Иванов. Его фельетоны всегда были с сатирическим жалом. Разили глубоко.
Многие власть имущие и тогда не задумывались и теперь не хотят понимать: журналисты для того и существуют, чтобы тайное стало явным, если не сегодня – то завтра, не завтра – так через годы. Может, мы присяжные суда истории? Или общественные обвинители? Нашу профессиональную память не выбросить за борт истории, не вышибить ударом трубы по башке…
Времена Типикина и Левита

Газета живёт один день, а из дней складываются годы. Треть жизни «Калининградской правды» выпала на долю её главного редактора Евгения Петровича Типикина. Наверное, как никто другой, он чувствовал историческую роль газеты и чаще других смотрел на неё из завтрашнего дня. Не только потому, что был кандидатом исторических наук. Скажу проще: ума хватало.
Впрочем, Евгений Петрович не позволял нам брать на себя слишком много. В том смысле, когда журналист ставит себя выше специалистов, спешит с выводами там, где это способен сделать сам читатель.Словом, учил такой журналистике, когда не стыдно за себя и газету.
Не стану говорить о публицистической сверхотваге в газете его «эпохи». Его школа, скорее, похожа на его голос – ровный, спокойный и уверенный. Её воплощение на газетной полосе – чёткие оценки ситуации и неординарные повороты темы. Он стимулировал критику, но требовал объективности. «По Типикину» не дать слово объекту критики – все равно, что бить лежачего. 
Газетчики нескольких поколений знают, что такое «школа Типикина» и как она сосуществовала с партийной властью, выживала в жёстких идеологических рамках. Надо было обладать незаурядными способностями, чтобы из пропагандистского рупора сделать Газету, поддерживать в редакции дух творчества и придерживаться установки: «Калининградка» – для калининградцев, им она должна быть интересна. Следовать этой простой истине было непросто.
Первым читателем  был первый секретарь обкома партии Николай СемёновичКоновалов, получавший утром газету одновременно с Типикиным. Он разворачивал её в машине по пути в «красный дом», читал передовицу, публикации под рубрикой «Партийная жизнь». Его мнение о материалах всегда звучало как приговор – окончательный и бесповоротный. Возражений «первый» не принимал. Он был неглуп, замечания иной раз были и по существу. Но высказывал он их в такой форме, что на весь день мог выбить из колеи главного редактора.
Однажды Типикин не выдержал и заявил Коновалову, что далее в таком духе общаться с ним не намерен, если его не устраивает деятельность главного редактора, то можно расстаться: он готов сам написать заявление в ЦК. После этого разговора «рецензии» первого секретаря прекратились. Коновалов примирился с независимостью Типикина.
И сегодня для меня остаётся загадкой, как ему удавалось уберечь нас от «наездов» всевластных партийных органов, сберечь редакционные таланты – некоторых известных  журналистов, далеко небезупречных в быту. Когда одно «ведущее перо» закончило запой в медвытрезвителе, он убедил секретарей обкома, что достаточно будет запретить этому журналисту выступать под своей фамилией. При нём ни один сотрудник не был уволен, никто не был наказан под давлением обкома.
С приходом Типикина газета заговорила человеческим голосом. Он презирал штампы и высоко ценил тех журналистов, кто способен хоть на одну, но свою неповторимую фразу, берёт такие вершины публицистики, как очерк и фельетон (найдите их в современных изданиях). Вопреки указаниям не бередить историю Восточной Пруссии в газете появлялись публикации, обращённые к прошлому Кёнигсберга. Деловые материалы стали подпираться «человековедческими», статьями на темы морали и нравственности. С подачи редактора мы открывали рубрики: «Воскресные беседы», «Простые истины», «Знакомства и встречи».
Последняя стартовала так: «Ты найди несколько человек с необычной судьбой, – сказал он мне, в то время заведующему отделом, – а потом включатся другие». Так появились романтические и трагические истории из жизни легендарных наших капитанов, полярников, учёных…
Подобно режиссёру, он видел в газете не отдельный материал, не одну мизансцену. Он наперёд продумывал развитие темы, выстраивал линии.
Сейчас в бумажных и интернет-газетах такие «режиссёры» - большая редкость. Превалирует дилетантская журналистика. Любой денежный мешок может своего сынулю Митрофанушку, подарив ему газету, сделать главным редактором.
Типикин дожил до времени этих перемен. Когда накануне восьмидесятилетия он давал мне интервью, всё происходящее с журналистикой он диагностировал как патологоанатом, точно определяя, где какие жанры и темы поражены и кем. Свое интервью я озаглавил «Нетипичный Типикин». Для своего времени, которое можно назвать эпохой социалистического реализма, когда с понятием типичности было связано официальное признание в литературе и журналистике, он был действительно нетипичен. С другой стороны – во внутренней редакционной жизни –  в нем проявлялись черты номенклатурной типичности. Руководители его уровня пользовались благами, дарованными им социализмом с человеческим лицом: высокой по тем временам зарплатой, медицинским и курортным обслуживанием и т.п. Помню, как однажды корреспондент Юра Кочкуров осмелился заговорить с ним о повышении зарплаты и вышел из его кабинета с круглыми от удивления глазами.
- Ты знаешь, старик, что он мне сказал на полном серьезе?  Вам, сказал он,   большие деньги давать нет смысла, вы просто не сможете ими разумно распорядиться.
 – Евгений Петрович боится, что при деньгах наши мозги зажиреют, - «утешил» я Юру.
Да, далеко неоднозначной фигурой был наш главный, скорее многозначной. Но в истории калининградской журналистики, где главную роль играла «Калининградская правда», он занимает достойное место. 
Заместителем Типикина был Яков Аронович Левит. Самый высокий и по росту, и по творческому измерению.
Яков – особая глава в истории газеты. Ровесник Типикина, как и он – участник Великой Отечественной войны, Левит прошёл в «Калининградке» путь от литсотрудника до заместителя редактора.
В отличие от Типикина, всегда сосредоточенного, с непроницаемым лицом, Левит сразу располагал к себе, глаза его излучали добро. А когда он возвращал материал журналисту, они наполнялись сочувствием и прямо-таки лучились сопереживанием. Так мне казалось, когда он проникновенным голосом говорил: «Придётся переделать, старик, ничего не попишешь, то есть перепишешь».
Мудрый, лукавый, хитроумный, он построил свои отношения с властью так, как никто в газете. Кроме Типикина. Он «уважать себя заставил» за новаторство в партийной публицистике. Он чётко представлял, где поиск новых форм уместен, а где стена, о которую нет смысла испытывать твёрдость головы. Я понял его игру: он не дразнил идеологических собак по мелочам и официозу, отслеживаемому ЦК, не противодействовал. В атеистической КПСС многие делали вид, что верят в коммунизм, как христианские проповедники в Бога. Левит принимал обкомовские правила игры, оставаясь сам себе на уме.
Зато в серьёзных публикациях на тему партийной принципиальности, критики и самокритики, нравственного долга коммуниста вожжи отпускал. Наставлял: бери уже, копай глубже.
О Якове же пишу больше, чем о других, поскольку и места в жизни газеты он занял больше – больше половины прожитых «Калининградкой»  лет.
Иногда работу редактора сравнивают с режиссёрской. Если бы не «пятая графа», Яков стал бы главным режиссёром. Но и на своём месте он сделал много новых «постановок». Новаторские идеи подхватывал на лету, развивал их тематическими полосами подобно актам в спектакле, где у каждого журналиста была своя мизансцена, в которой он мог блеснуть своим талантом. Причём не только в «человековедческих» материалах, позволяющих включать художественное воображение и показать способность образно мыслить, но и в деловых. Так он продвигал бригадный подряд, соревнование смежников, региональный хозрасчёт, а потом и свободную экономическую зону.
Можно сказать, что именно он «вложил» в мозги партийных органов идею поддержать её концепцию. Ещё перед первой научно-практической конференцией, к которой мы готовили с ним полосу, он решил обратиться за комментариями именно к ним, в то время как я имел дело только с  учёными-разработчиками. И внутри редакции он сумел переубедить тех, кто считал публикации о СЭЗ научной фантастикой, кто рекомендовал на летучках ограничить «адептов этой идеи».
Яков организовал в редакции «Творческую мастерскую». Там получалось так, что каждый «ас» вёл свой мастер-класс. Но, по существу, личный мастер-класс Левита работал ежедневно, при обсуждении с ним каждого материала. В капустнике мы пели на мотив «Двух гитар», как телефоны на столе жалобно звонили: «Яша, это ты ли?» И припев: «Писа, писа, писани, писанина слабовата! Ты зайди ко мне, дружок, для возврата, для возврата…» С надрывом пели с двумя Юриями – Шебалкиным и Кочкуровым. Так петь можно только о глубоко пережитом.
Но Яков умел не только возвращать статьи. Умел радоваться удачам. «Вот это… Это – только твоё. Ты первый так сказал!» Он восхищался находками, ходами, поворотами темы, беспощадно вырубал штампы.
Всё его интересовало, и, по его представлению, всё вокруг было журналистской пищей. О чём мы только не говорили в моём «курятнике» на седьмом этаже. По пятницам там мы как три брата по партийной теме (вторым был Цветков) отмечали исход недели «боевыми стограммами» и любимой закуской Якова – котлетами из кальмаров от «Кооператора», иногда – килькой в томате. Тем, кто ходит сегодня на презентации, нашегокайфа не понять, не ощутить. Красная икра в сравнении с этим – жареный таракан.
 Нельзя, вспоминая о Якове, забывать о его любимой жене, журналистке Ирине Рыльской, тоже фронтовичке, прошедшей школу дивизионной газеты и сражение на Курской дуге. В журналистике мы все подпитываем друг друга своими публицистическими опытами. На долгие годы мне запомнились радиоочерки Ирины, они отличались неподдельной искренностью, тёплым словом и пониманием дела, которому служит её герой. Наверное, и меня она научила изображать людей, отдающих душу своему делу. Где-то в подсознании срабатывает ее манера, когда пишу портретные очерки о людях нашего времени. Недавно, на прощании с Ириной, стало понятно, что ушла из жизни мама нашей калининградской радиожурналистики. Коллеги и друзья говорили о ее неповторимых человеческих качествах, о высокой душевности и духовности, таланте вдохновлять и поддерживать всех, кто встречался на ее пути. И всем этим они были с Яковом родственны.
О тех, кто делал газету во времена Типикина и Левита, я хочу рассказать в следующей публикации. Мне представляется редакционная жизнь частью жизни нашей области и страны. Газета наша никогда не была провинциальной, ее выписывали и читали жители многих других городов Союза. Отрадно, что и сейчас «Калининградку» в интернете читают наши земляки в других странах.
Редакция как семья и школа

Перемены«Калининградской правде»  давались непросто. В те годы уходивших (кто – на пенсию, кто – из жизни) фронтовиков заменяли журналисты уже с морской закалкой. Юра Цветков был одним из них. Он заявил о себе в газете циклом путевых морских очерков. Это был лёгкий публицистический бриз, освежавший газету, где всегда доминировала деловая тема, а тема приближения к человеку не покидала летучки. Работал он на руководящих должностях в районках и на телевидении, но всё это было подготовкой к «Калининградке», где он мужественно тянул партийную тему в должности заведующего отделом, отдавая ей своё мастерство. Он был блестящим стилистом и отчаянно преодолевал муки письма без вдохновения. Во всем у него был флотский порядок, каждая бумажка знала свое место, и газетные материалы он умел выстраивать логично и последовательно.
Помню, как, получив авторский материал на партийную тему от редактора краснознаменскойрайонки Юрия Буйды, он поручил мне подготовить его к печати. Я намерен был его завернуть. «Художественно, но лохмато», - сказал я Цветкову. Тогда он сам его «причесал», вырезав все лирические выверты, и материал состоялся. Нам и в голову не приходило, что правим мы будущего известного российского прозаика. Но тогда это было для Буйды началом карьеры.
Помню, как в соавторстве с Цветковым мы «анатомировали» Озерский райком партии. «Наводки» на отдельные факты взяли у редактора районки Саши Зайцева, за столом в гостинице. Причём наша попытканалить в стакан  объём рюмки Сашей была грубо пресечена: «Нет, ребята, в деревне надо по-деревенски, по полному. А то у меня язык не развяжется».
То, что мы в результате «накопали» в Озёрске, оказалось типичным для многих партийных комитетов, работавших на красивые отчёты, занимавшихся статистикой, а не творчеством. Да и в цифрах врали… Вот мы и написали  три статьи о стиле работы, из которых просматривался и стиль системы. Не стыдно их теперь перечитывать.
Возможно, я местами романтизирую это время: многим оно и «рай воспоминаний», и боль одновременно. Но «журналистика – образ жизни», как любил повторять Юрий Кочкуров, прошедший школу каторжного труда литсотрудника у Маши Игруевой в сельхозотделе. Она его научила выбирать нужную глубину пахоты в корреспонденциях. А потом Юра, отточив свой «плуг» в отделе Олега Котова, умножил эту способность на свой литературный дар, ярко блистал на газетной полосе, сам заведовал разными отделами. Его наследие –  мастерские интервью, очерки, книги стихов и лирическая проза.
…Понимаю, что ухожу от исторической линии развития газеты. Тянут к себе имена её творцов. Оправдывает одна несомненность: газета – это редакция, её лицо – лица журналистов, их мысли, талант.
Есть особая должность в редакции – ответственный секретарь. Были ответсеками Смех и Левит, о которых сказал уже выше, Лапин, Кратюк, Белан, Сергеев, Головацкий, Фурман, Сидоров, Бойко. От каждого из них зависели образ газеты, её, как теперь говорят, привлекательность с точки зрения визуальной журналистики. 
Секретариат, подобно отделу технического контроля на производстве,  был последней инстанцией перед полосой. И его «клеймо качества» зачастую отражало творческий уровень самого ответсека. Если, например, Эдик Сергеев, прочитав материал, спрашивал: «Ну, и что?» – это было «Ну, и всё!». То есть - никакой информационной новизны нет, нет ничего, что заинтересует читателя.
В тандеме с художником Юрием Синчилиным, чьи гравюры украшали газетные полосы и книги Калининградского книжного издательства, Сергеев верстал неповторимые (по уровню газет шестидесятых годов) полосы.
Всё он делал красиво. Сам был красив, похож на Есенина. Жена, Света Красовская, одна из первых дикторов Калининградского телевидения, – красавица. Город любовался этой парой. И очерки его я назвал бы красивыми. Он находил у своих героев светлые и романтичные черты, особенно среди рыбаков и китобоев. С китобойной флотилией «Юрий Долгорукий» ходил в Антарктический рейс. Важное качество – знать, о чём пишешь, отличало его в работе над любой темой, в любом жанре. А ему все жанры были доступны. Последние годы его жизни напоминали судьбу Высоцкого.
Вехой в истории секретариата я назвал бы и Валентина Головацкого, который лишь на время стал редактором «Калининградского китобойца», уйдя в дальний рейс на «Юрии Долгоруком».
Надо по ходу заметить, что командирование журналистов  в море долгое время было, скорее правилом, чем исключением. С каких только широт не писал наш спецкор Александр Иволгин. Тралил проблемы промысла, расстановки флота, освоения новых районов и так далее. И не замороженные отчёты чиновников, а живая рыба билась в газетных наших сетях, говорила человеческим голосом.
Но вернусь к Головацкому. Оморячивание у него даром не прошло. Не вспомню теперь, о каком конкретно говорили мы с ним материале, только важным оказалось то, что он сказал о журналистике:   
– Вот представь себя на китобойце, в марсовой бочке. Ты высматриваешь, что там впереди. Заметил по траверзу фонтан, наводишь на кита судно. Понимаешь, марсовый ничего не значит на палубе, наверх ему надо, в свою бочку. Топ-топ, по балясинам. И оттуда смотреть – вдаль!   
Редакционная жизнь местами бывает интересней самой газеты. Специальный выпуск «Острое перо» для редакционного праздника, и летучки, и капустники - тому свидетельства. 
Когда журналисты готовились к  сорокалетию газеты, Юрий Кочкуров предложил гимн  на мотив известной песни о «команде молодости нашей». Первый куплет – как раз о том, что сейчас делаю: «Давай откроем старые подшивки и лучшие отыщем номера, припомним наши ляпы и ошибки, и споры, и дежурства до утра».
До утра уже давно никто не дежурит. Но запах типографской краски от свежего номера мне до сих пор щекочет душу. А старые подшивки напоминают о быстротечности времени и переменах в газете и жизни. Напоминают имена.
Имена, имена... Иных уж нет. Не думаю, что вспомнить о них важно только для принявших газетную вахту в новом веке. Тех, о ком я писал и о ком ещё успею сказать, знают и помнят многие калининградцы.
Раскованные современные коллеги, среди которых есть и не менее талантливые, чем их «предки»,  не знали перьевых ручек. А Олег Котов наставлял своего «литраба» Юрия Кочкурова, указывая на чернильницу: «Не сюда макать перо надо –  в сердце!» Так они и писали. Не потому ли инфаркт – самый популярный диагноз у журналистов?
На редакционных летучках и в творческой мастерской об этом постоянно говорили Типикин и Левит:  «Холодным пером душу не тронешь, звонкими словами волнения не вызовешь, только сопереживание способно вызвать нужные слова и своевременные мысли».
И как не вспомнить в связи этим журналистов, которым люди несли свою боль и страдания: Лидию Вакуловскую, Инну Кольцову, Жанну Азарову, Елену Шлёмину – мастериц выступлений на темы морали и нравственности. И проблемные их материалы о медицине, образовании, семье и быте имели эмоциональную окраску, передавали переживания людей.
Сменилось не одно поколение журналистов, но эта и другие творческие традиции, трансформируясь, так или иначе продолжаются. Не враз меняется редакционный состав. Ученики становятся учителями, а газета остаётся высшей школой журналистского образования.
Никогда дипломы с указанием факультета журналистики не определяли профессионализм корреспондента. Мы учились друг у друга, читая другие газеты и подпитываясь художественной прозой и поэзией. Всегда учились и учимся у жизни, стремясь отражать её какой она есть.
В газету каждого привёл свой путь. Анатолий Дарьялов испытал себя морем, был редактором «Маяка» и главным редактором Калининградского телевидения, прежде чем стал заведовать отделом культуры, близким ему – поэту и литератору. Его придирчивость к материалам о художниках преодолела искусствовед Наталья Боровская, принявшая спустя два года этот отдел. Когда Анатолий был в командировке в Ленинграде, родилась  песня для капустника:
И вот пришла пора и моего пера,
Точу его об угол я дарьяльского стола.
На берегах Невы себя храните вы,
Без вас культура чахнет, понимаете, увы…
Начальной школой для «Калининградки» был «Калининградский комсомолец», откуда пришли Яков Левит, Эдуард Сергеев, Жанна Азарова, Юрий Кочкуров, Олег Сидоров, Леонид Окунь, Тамара Замятина, Татьяна Изотова, Александр Иволгин. Эту школу после морей и я прошёл. Молодёжная газета была более раскованной: ей разрешалось «ошибаться», нарушать некоторые идеологические установки. Поэтому там легче проявлялась и обреталась индивидуальность.
О путях в газету хоть роман пиши. Я, упоминая тех, кто из «Калининградки» ушёл в литературу, забыл включить в писательский ряд Всеволода Остена – военного инженера, участника войны, узника Маутхаузена. Четыре года он отдал газете. Написал пронзительные книги «Уцелевшие в аду» и «Встань над болью своей». Как-то на редакционной лестнице он остановил меня вопросом: «Ты книжку мою читал? Понял, почему я уцелел в аду? А товарищи не понимают!»
Он возвращался, оказывается, с парткомиссии обкома, где его разбирали за многожёнство (женился, не будучи разведённым). И там его оглушили вопросом: «А почему вы всё же уцелели?» Он писал стихи. Одно стихотворение стало хрестоматийным и цитируется в журналистском учебнике Белорусского университета как пример многозначности слов.
Но в редакции больше знали другие его стихи:
Любовь бывает разная,
Как пропуск, постоянная
и точно так же – разовая…
Или:
У витрины магазина
«Соки, вина и напитки»
Спит мужчина, спит мужчина,
Как убитый.
Он лежит на солнцепёке,
Широко раскинув руки,
И на лоб его широкий,
Как орлы, садятся мухи!

Ему много неимоверных страданий от этой жизни доставалось. Только грустным я его не помню: без юмора он не мог ни одной фразы построить.
Но вернусь к путям-дорогам в газету. Речь идёт всё ещё о времени, когда «Калининградская правда» была областной единственной и неповторимой, когда нельзя было назвать себя журналистом каждому, кто пишет диктант на «четыре» и изложение – на «пять».
Как-то в почте мне – тогда заведующему идеологическим отделом – «расписали» авторскую статью. Готовый публицистический материал, не нуждающийся в литературной правке и даже корректорской вычитке. Я принёс его Типикину и предложил найти автора, чтобы решить вопрос о его работе в газете, возможно – даже заведующим отделом. Евгений Петрович согласился.
Так появился у нас Александр Хихля – крепкое, дотошное  журналистское перо. Можно сказать, что он первым заметил ростки коррупции в оживившейся внешнеэкономической деятельности области и заговорил о сращивании государственных чиновников с частными фирмами в статье «Апельсины из Калифорнии». Ему, правда, предложили «отвлечься» от материала стажировкой в Швеции за счёт фирмы, но он предпочёл довести его до полосы. После чего желание спонсировать поездку у предлагавших пропало.
Мой ровесник по службе – Валерий Маначин. Его фотосессии – это не только подсмотренные кадры, неожиданные ракурсы. На съёмке он – режиссёр, не терпящий возражений. Он умудрялся самого первого секретаря обкома Коновалова «строить»: «Нет! Вы станьте здесь, вот так!» Тот от неожиданности повиновался, и это в то время, когда окружение на его тень ступить опасалось.
К слову, во время визита в Калининград  Хрущёва наш известный фотокор Борис Штерн при проводах гостя на борт «Балтики» отклонился от предписанной ему охраной линии и тут же был вброшен в толпу, откуда уже ничего не снял. Не помню случая, чтобы Валера чего-то не снял. Когда он работает, вождь для него – не вождь, а так – объект съёмки.
Редакция мне всегда напоминала семью и школу. В одной редакционной жизни были учителя и ученики, отцы, дети и внуки. Смена поколений проходила без резких изменений, потому и традиции сохранялись, и новаторству всегда было место, и поддерживался высокий публицистический уровень.
Мы любим одну и ту же землю

Как мы жили в «закрытой» области? В особом регионе Советского Союза, окутанном туманом некой секретности, куда иностранцам въезд был запрещён.
Прежде чем взяться за эту тему, я решил посоветоваться с нашим вечным главным редактором Евгением Петровичем Типикиным. «Вечным» потому, что все, кто принимал и передавал эстафету журналистов послевоенного поколения, - его ученики. И ещё потому, что он, презирая идеологию изоляционизма, налаживал контакты с журналистами и деятелями культуры Польши и Германии (ГДР и ФРГ), считал абсурдными обкомовские указания предать забвению историю Кёнигсберга. При нём газета немало сделала для прорыва «блокады» нашего города.
Когда спустя четыре десятилетия после войны в советскую часть Восточной Пруссии впервые впустили известную журналистку, графиню Марион фон Дёнхофф, Евгений Петрович поставил в газету её «Путешествие в закрытую область» – очерк, опубликованный в западногерманской «ДиЦайт».
Графиня описывала свои мытарства, связанные с получением советской визы, и долгую дорогу из Берлина в Калининград. Вместо 600 километров ей пришлось проехать 1600, добираясь к нам через Варшаву, Брест и Вильнюс. Это был единственный путь, доступный для тех, кому удавалось получить «добро» на свидание с нашей «зоной».
Много позже, когда я брал у неё интервью в редакции «ДиЦайт» в Гамбурге, она вспомнила эту поездку. «Пассажиром» её автомобиля был… Кант – бронзовый бюст, отливку которого она заказала для Калининграда на премию имени Гейне. Рассказала, как нашла гипсовую форму этого бюста работы Христиана Давида Рауха – того, кто создал известную статую Канта в полный рост. Её в последний год войны графиня спасала от бомбёжки во Фридрихштайне (в 20 километрах от Кёнигсберга), под сенью парковых деревьев своего родового имения. После войны, узнав, что статуя исчезла, она нарисовала и передала в Калининград схему с указанием места фамильных захоронений.
 – Я полагала, что какой-нибудь сознательный комсомолец, принимая фигуру мыслителя за прусского помещика, мог закопать памятник там.
Кто только не пытался отыскать статую среди деревьев, посаженных предками Дёнхофф ещё в 1747 году. И мы с полковником милиции Николаем Сапрыкиным, по «наводке» экстрасенсов, поддались соблазну. Полковник подогнал туда экскаватор. Но наши раскопки ни к чему не привели… Я почему-то постеснялся рассказать графине, что хотел стать другим «сознательным комсомольцем». Впрочем, эта история – только небольшой побег от древа темы.
В восьмидесятые – девяностые годы граждане Западной Германии, из тех, кому дорога история Кёнигсберга, стали проявлять инициативу в восстановлении разрушенных памятников, создавать для этого фонды (МарионДёнхофф открыла специальный счёт «Культурфронт Кёнигсберг-Калининград»), заваливать письмами председателя Калининградского отделения Советского фонда культуры Юрия Иванова с предложениями восстановить Кафедральный собор, домик лесника, домик Канта. Но Калининград, замечала графиня в своём очерке, был далёк от немцев, как Иркутск. Не только по расстоянию. Этот город, считала она, «герметически закрыт для иностранцев»…
Один корреспондент из Кёльна писал Юрию Иванову: «Что вы там у себя скрываете, что более тайное, чем видели на ваших наисекретнейших базах военный министр США и его окружение? Или сегодняшний Калининград – действительно сплошные, безобразные руины?» А спустя месяц, после просмотра появившегося в Европе фильма о нашем городе, он же восклицал: «Ничего не пойму. Город отлично выглядит. Почему же вы не хотите «открыться»?»
Евгений Петрович наставлял нас: «У каждой проблемы есть две стороны». И сейчас не случайно посоветовал: «Надо вспомнить, как  всё начиналось, как там нас изображали за колючей проволокой на морском берегу. Поищи эти материалы».
И я нашёл в своём архиве «Литературную газету» 1967 года с полосой, посвящённой Калининграду. А там – цитату из «Килернахрихтен»: «Курортные города Раушен (Светлогорск) и Кранц (Зеленоградск) обнесены колючим заграждением длиной до 4000 метров. В течение всего лета русские отдыхающие передвигаются здесь под наблюдением сидящих на наблюдательной вышке часовых. Междукупающимися на пляже часто можно увидеть красноармейцев с автоматами, к которым примкнуты штыки…»
Жаль, что у меня не было с собой этой газеты, когда в новые времена стажировался в «Килернахрихтен». Посмеялись бы вместе с коллегами.
Но если вернуться к годам взаимного непонимания, то надо вспомнить, с чего начиналась новая родина для советских людей в Восточной Пруссии. Для тех, кто приехал сюда из республик Советского Союза, здесь всё было чужим и малопонятным: чужие поля, леса, луга, дома, руины…
 «Новопоселенцам учиться бы у вчерашних хозяев, впитывать культуру этого края, заимствовать их опыт и знания, а они ненавидели лютой ненавистью всё немецкое, отождествляя его по невежествус фашистским. Что было – то было». Так писал Юрий Иванов в очерке «Путешествие из Калининграда в Кёнигсберг», опубликованном в 1989 году в «Известиях».
В далёкие от примирения годы бывшие кёнигсбержцы, не имевшие возможности вернуться в свой «город, знакомый до слёз», могли в своём воображении представлять эту часть и центр Восточной Пруссии чуть ли не зоной ГУЛАГа. Их терзали обиды за изгнание, хотя многие и понимали, что расплачиваются за преступления нацистов.
Как этот край делали «нашим»? Наверное, пришло время историкам об этом честно рассказать и проанализировать. Я только отмечу несколько штрихов. Была политика первого лица – первого секретаря обкома Коновалова: сделать из немецкого города русский. Повырывать «гнилые зубы» начиная с Королевского замка, повыковыривать люки с надписями «Кёнигсберг»… Надо было презреть всё немецкое, забыть принадлежащие мировой культуре имена. Я уже вспоминал, как меня «прорабатывали» на бюро обкома комсомола за репортаж,  опубликованный в «Калининградском комсомольце».
Интеллигенция Калининграда настаивала на «разгерметизации» области и, презирая запреты, вступала в контакт с немцами. Для посещения нашего города мало было иметь визу в СССР, нужно было ещё иметь специальное разрешение. КГБ отслеживало каждого, кто к нам приезжал. Как? Это отдельные детективные истории, когда никакие авторитеты не срабатывали при попытке проникнуть в «зону особого режима»: разворачивали и выдворяли из города журналистов, писателей, деятелей культуры ФРГ, приезжавших к друзьям и знакомым. Даже гостей Типикина, члена бюро обкома, не пощадили. 
А когда ворота в град Калининград со скрипом открылись и хлынули в область первые потоки ностальгических туристов, калининградцы и кёнигсбержцы стали по-новому осмысливать своё отношение друг к другу. Какие мы? Какие они? Для истории нашего края это, конечно же, не праздные вопросы. Почему эти немецкие старики, «божьи одуванчики», у которых под тяжёлыми сумками подкашиваются ноги, тянут подарки людям, живущим в их домах? А наши ветераны войны с бывшими солдатами вермахта опрокидывают по рюмке, чтоб у детей этого не повторилось. Столько трогательных сюжетов возникает, когда люди находят свои дома, сады, улицы детства, места встречи с первой любовью.
Хотели мы того или нет, их жизнь вошла в нашу. Люки выковыряли, «гнилой зуб» вырвали, а дух и душа этого города к нам вернулась. И вместе восстановили Кафедральный собор и многое из того, что, казалось, никогда не возродится. 
Что с нами  и с ними происходит? Ответ на этот вопрос давали публикации писем кенигсбержцев и репортажи наших корреспондентов о гуманитарных миссиях в газете. Гарри Штальцуз – мой старый друг из Киля, один из первых визитёров в наш город после снятия барьеров – ответил мне на этот вопрос, не зная, что он меня мучит. Передавая детскому дому сэкономленные его супругой Шарлотой 10 тысяч марок, он сказал:
 – Мы любим одну и ту же землю.
Эту его фразу я и вынес в заголовок своей статьи о нем.
Обозначу время: конец 80-х годов ХХ века. Время перемен, «нового мышления», «ускорения»… Всё это вместе называлось «перестройкой». Вызывало у многих людей вдохновение. Нам, калининградцам, особенно близки были мысли генсека Горбачёва об общеевропейском доме.
В атеистической области пробуждалась и церковная жизнь. Наконец можно было вслух заговорить о реставрации кирх и главного памятника религии и культуры в Кёнигсберге  –  Кафедрального собора.
Мою публикацию в «КП» на эту тему перепечатали «Московские новости», в том числе на немецком языке. Идея реставрации изначально принадлежала тогдашнему архиепископу Смоленскому и Калининградскому Кириллу. И первые практические шаги на этом пути сделал он, поэтому с особенным чувством вспоминается и первое его интервью нашей газете.
Он был моложавым черноволосым архиепископом, с первых слов интервью обворожившим безукоризненной образной речью. В моей практике было немало высоких деятелей, диктофонная запись речей которых, положенная на бумагу, становилась словесной кашей. Здесь же ничего не приходилось редактировать, не нужно было чем-то собеседнику помогать. Напротив, после общения с ним сам журналист становился лексически богаче.
Интервью вышло под заголовком «Дорога к новому храму». Я спросил: «Ваше высокопреосвященство, как у вас зародилась мысль поставить перед местными властями столь непростой вопрос – о восстановлении Кафедрального собора?» 
«Всякий раз, – ответил он, – когда я останавливался в гостинице «Калининград» и смотрел в окно, меня не покидали мысли о том, что наступит момент, и люди подумают: «Что-то надо делать с развалинами собора». Эти мысли возникли у меня года четыре назад, но я никому о них не говорил, потому что считал их фантазией – ведь в Калининградской области не было ни одного прихода, ещё не была восстановлена Юдиттен-кирхе, нынешний Свято-Никольский собор…
Ход моих рассуждений был такой. Кафедральный собор для немцев – это как для русских людей Успенский собор  Московского Кремля. Эта та реальность, которую нельзя победить.
Летом, на заседании руководства Всемирного совета церквей, с тем же намерением ко мне обратились руководители западногерманских церквей. Они дали понять, что, испытывая чувство вины за страдания, которые причинил народам Советского Союза и Европы германский фашизм, строго стоят на позиции признания территориальных реальностей, сложившихся в результате Второй мировой войны, включая присоединение части бывшей Восточной Пруссии к СССР. Евангелические церкви заинтересованы в том, чтобы сохранить памятники культуры, находящиеся на этой территории, так как они имеют общеевропейское и мировое значение, и надеются, что Калининград в будущем станет местом встречи Востока и Запада, местом приложения общих усилий для построения будущего». 
На вопрос о будущем собора, его новых функциях архиепископ Кирилл ответил так:
«Помимо того, что собор должен стать духовным и культурным центром, где будут проходить торжественные богослужения, представляю себе собор и местом в центре города, где люди могут уединиться, отрешиться от суматохи будней, подумать о вечном и суетном, о жизни, о себе, независимо от того, верующие они или нет… Идея заключается и в том, чтобы сам процесс реставрации имел духовное напряжение, чтобы это была не просто стройка, чтобы люди  понимали: совершается нечто великое. И после того, когда храм будет возведён, он должен стать местом встречи двух народов, символом примирения русских и немцев. Это должно быть место паломничества, совместных акций, встреч, размышлений. Собор должен сыграть свою примиряющую и объединяющую роль».
Не знаю, рассказывают ли экскурсоводы о роли архиепископа Кирилла в восстановлении Кафедрального собора. Знаю только, что миллионы марок на эти цели с немецкой стороны появились с его благословения.
Я встречался с ним и на открытии новых церквей в нашей области. Но особенно памятен праздник освящения храма Веры, Надежды, Любови и матери их Софии в Багратионовске. В его возведении есть и некоторое журналистское участие.
Всё начиналось с визита в редакцию отца Димитрия – духовного пастыря верующих Багратионовского района.  В жаркий летний день в чёрной рясе и босоножках на босу ногу он прошёл в кабинет и протянул мне ученическую тетрадь в клеточку, на развороте которой был нарисован храм с тремя куполами. Рассказал о своей идее - такой храм построить с помощью Божьей и людской. Он рассказал, в каких условиях ему приходится вести службу – в здании барачного типа, к «коему и дороги-то нет». Заверил: ему известно, как строятся церкви. И сам он готов этим заняться.
Всё это могло показаться чудачеством и фантазёрством, но был отец Димитрий деликатен и убедителен, в мирской жизни – рыбак, испытанный морями. Хотелось ему помочь. Позвонил знакомому банкиру и попросил серьёзно отнестись к визиту отца Димитрия, помочь ему с финансированием проекта храма. Одновременно попросил фотокорреспондента сделать снимки «объекта», где молятся багратионовские прихожане. «Калининградка» опубликовала снимки «дороги к храму» – огромные грязные лужи, раздолье для свиней, и ветхие сараюхи. А потом мы говорили на страницах газеты о проекте храма.
Так это начиналось. Завершилось же праздником освящения храма, когда люди шли к нему по выложенной цветами дороге и восхищались его златыми куполами, своеобразной архитектурой и красотой панорамы, открывающейся с возвышенного места, на котором он стоит.
После освящения храма, за трапезой, митрополит Кирилл согласился дать мне интервью. Разговор пошёл не только о храме в Багратионовске, но и о судьбе нашего края.
Он сказал: «Знаю, приезжали сюда заморские гости, ходили, зубами щёлкали. Как это так, храм православный в Багратионовске поднялся. Русские – странные люди. Голод у них, разруха, а они храм строят, и с золотыми куполами! А вот почему мы это делаем? Почему построили Храм Христа Спасителя? Во-первых, никогда храмы на Руси и на Западе в хорошие времена не строились. «От жира» храм Божий никто никогда ещё не построил. Лучшие творения нашего народа создавались в невероятно трудных условиях. Что, мы были богаче, когда Исаакиевский собор в Петербурге построили? А Кремль? Да ничего подобного! Способность в трудный момент оторвать от себя, от своего материального благополучия для создания  духовной доминанты – это специфическая наша черта.
И в сегодняшнем событии замечательном, как в капле воды, всё отражается: целеустремлённость, воля, вера, надежда, любовь и мудрость. Всё вместе. И поэтому я воспринимаю этот храм как некий символ, как знак возрождения и нашей прекрасной Калининградской области, и всей России»…
Иерархия ценностей

В 1990 году редактором  газеты был назначен Александр Хмурчик. Какое-то время он возглавлял газету, оставаясь секретарём обкома. Это был единственный редактор в истории газеты, не имевший профессионального журналистского образования и опыта. Но у него была морская закалка, что для меня, как и для многих калининградцев,  во многом определяет отношение к человеку, а также хорошее гуманитарное образование (включая самообразование на классической и современной литературе) и опыт партработы – от инструктора до секретаря обкома. Самое же главное – у него во время работы в обкоме всегда находили поддержку местные деятели культуры: касалось ли это спектакля «Когда порвётся серебряный шнур?», издания книг или организации выставок художников. Это хорошо понимала калининградская интеллигенция.
Как никто из партаппаратчиков,Хмурчик готов был ко времени перемен. А в газете раскрылись и его личные способности к публицистике. Страницы «Калининградской правды» хранят эти «вещдоки» – его статьи и интервью.
В 1991 году Хмурчик подписывал газету, тираж которой составлял 160 (!) тысяч экземпляров. Он простоял у штурвала «Калининградской правды» 13 лет и покинул капитанский мостик без музыки и наград, как и его предшественники и последователи. Впрочем, он и на нас представления к наградам не писал. «Мы служим не власти, а обществу, награды от власти будут говорить о верности ей», – говорил он нашему профсоюзному лидеру Юрию Шебалкину, когда тот приходил к нему с «разнарядкой» наградного отдела.
Кстати, о Юрии Шебалкине надо сказать отдельно как о репортёре и очеркисте, совершившем с военными моряками не один рейс в разные земли и страны. Его репортажи не только украсили газетные страницы, но и стали книгами о доблести Балтийского флота. Я назвал бы его «репортёром №1» и от него вёл бы отсчёт развития этого жанра в «КП».
Юрий никогда не ждал от редактора наводку на тему, он сам находил эксклюзивный материал и оперативно его разрабатывал. Если сравнить работу ведущих отделов со штабной работой, то Шебалкин всегда был на передовой. Первым откомандировывался в горячие точки, в морские походы Балтфлота, на военные учения. Почти все, кто встречался на его журналистском пути, становились его личными друзьями и источниками событийной информации. Так, например, в 1998 году, познакомившись с капитаном дальнего плавания Владимиром Касаткиным, он узнал о трагедии двух СРТ, произошедшей в 1952 году, и прервал ее замалчивание, длившееся 46 лет. В 2005 году он поднял вопрос об увековечении памяти погибших рыбаков в очерке «Из списков флота исключить…и забыть». Поскольку за двенадцать лет после этой публикации ничего не было сделано, собрав все возможные дополнительные материалы о гибели этих судов, я опубликовал в 2017 году в «КП» очерк «В роковом просторе моря…».
Юра очень трогательно и душевно относился к ветеранам газеты, он охотно навещал участников войны с подарками на День Победы, поздравлениями в дни рождений. Когда уходили из жизни наши старики – фронтовики он брал на себя все заботы по организации их похорон.
Жизнь его оборвалась трагически десять лет назад, но многие калининградцы помнят его, а дочь Анна снимает документальный фильм об отце.
Перемены в общественной жизни взбудоражили многих журналистов. На новый виток вывел свои журналистские расследования Олег Котов, стала добывать компромат на секретарей обкома Тамара Замятина, на проблемные публикации вышли Раиса Минакова и Юрий Розов…
Газета публиковала полемические материалы на темы развития местного самоуправления, многопартийности, пыталась уловить, куда несёт нас рок политических событий, предчувствовала развал Союза. Хмурчик приветствовал плюрализм мнений.
Юрий Николаевич Семёнов, ещё оставаясь первым секретарём обкома партии, улавливал нашу «музыку» к «параду суверенитетов». После одной из публикаций, поддерживавшей идею развала СССР, он позвонил мне:
– Зачем вы публикуете такие материалы?
– Это одно из мнений, – ответил я.
– Ты припомнишь это мнение, когда прольётся кровь за эти суверенитеты!
И я, к сожалению, припомнил, когда началась война в Чечне и мы публиковали оттуда репортажи наших корреспондентов Юрия Шебалкина и Александра Рябушева.
Мы многого тогда «не просекали». Олег Котов практически в одиночку бился с монстрами приватизации и описывал гримасы этого процесса в нашем янтарном крае. Его объёмные материалы с трудом втискивались в газетные полосы, становились объектами споров. Редакционное большинство пребывало в эйфории реформаторства, представляя  Олега противником перемен. Только через годы пришло осознание того, что рубрика «Тени рынка» была своевременной, и биться под ней надо было не одиночкам, а всей «конторе».
Тогда, вычеркнув строку из большевистской песни «Владыкой мира станет труд», мы, по сути, не поддержали идеи социальной ответственности за людей труда. И вот сейчас социальная ответственность стала, к сожалению, синонимом благотворительности. Но это уже тема для нынешней газеты…
Только один раз была попытка закрыть «Калининградку» –  в 1991 году. В редакцию явился наряд милиции. В печатном цехе всё было приостановлено. На этажах выставили охрану. Мы пошли с Хмурчиком к начальнику милиции Центрального района и потребовали от него документального обоснования остановки выпуска либо запрета газеты. Он сознался, что ничем, кроме телефонного звонка заместителя министра внутренних дел, не располагает. Наши требования прекратить блокирование газеты поддержал первый секретарь райкома КПСС Анатолий Завязкин. С его помощью мы и устояли.
Августовские дни 91-го стали особой строкой в истории газеты. Пришедшие на ленте ТАСС материалы ГКЧП попали на газетную полосу. Другими редакция, естественно, не располагала. Их опубликование многие связали с позицией газеты, хотя позиция редакционного коллектива была далеко не столь однозначной.
В своём репортаже с митинга протеста на площади Победы я писал, что ГКЧП прокладывает путь к гражданской войне. И воспроизводил трагический эпизод, когда в глубоком волнении ветеран партии Пантелеймон Васильевич Ширяев с трибуны произнёс: «Пятьдесят лет я в партии, и пятьдесят лет меня обманывали!» – а затем схватился за сердце и сполз вниз. Пока мы вызывали «скорую», он умер – тут же, у трибуны.
В тот день никто не знал, чья возьмёт. Репортаж пошёл в номер. Газета, как всегда, печаталась ночью и вышла в свет утром следующего дня, когда стало ясно, что ГКЧП провалился. Каково же было моё удивление, когда на площади Победы я увидел, как наш нештатный автор Р. рвёт свежий номер «Калининградки», выкрикивая: «Видите! Сегодня они смелые! А с кем они были вчера?» Он знал, как верстается газета, знал, что появление материала не связано с новой ситуацией. И мне с горечью подумалось: неужели на таком лицемерии и дальше будет развиваться демократия?
Потом кто-то вывесил на этой же трибуне транспарант: «Долой Хмурчика!» Но, когда решался вопрос о главном редакторе в новых условиях, все проголосовали за Александра Георгиевича.
С 1992 года пространство четырёх полос газету уже не устраивало. Сначала она выросла до шести, потом до 16. Новые рубрики, тематические полосы, реклама – всё это совершенствовалось на новом витке развития газеты, в условиях конкуренции и свободы выбора читателем того, что ему по душе.
После дефолта и подорожания бумаги учредитель газеты – редакционный коллектив – стал акционером общества «Балтийский регион», переименованного позже в ЗАО «Калининградская правда». Испытания рынком, в которые государство бросило общественно-политические СМИ, газета до сих пор мужественно преодолевает, не став таблоидом, не ступив на путь бульварной прессы, приносящей коммерческий успех.
Оглядываюсь на упомянутые события и судьбы, и всплывают газетные обзоры под рубрикой «Пульс недели». Не один год я «пульсировал» на первой полосе,  анализируя политическую жизнь в стране и регионе. Подобные рубрики, называвшиеся «обзорами», «эхом», «итогами» или чем-то ещё в этом духе, были практически во всех российских СМИ. Но, в принципе, всё, что мы делали, независимо от жанра и рубрик, было прощупыванием пульса дня, недели, века.
Если вернуться в начало девяностых годов, то станет понятно, что произошло с журналистикой в нашей стране. Когда у каждого появилась возможность затеять своё собственное издание, в жизнь прессы ворвались самые разнообразные таблоиды, бульварные газетёнки, а эфир запестрил безграмотными речами. С другой стороны, серьёзные общественно-политические издания государство бросило в реку рыночной экономики без всякого спасательного круга. И многие камнем пошли на дно.
 «Калининградка» выжила, сохранив в своём штате ядро профессионалов и лицо. Конечно, тиражи уже были не те, но интерес жителей области ещё помогал газете оставаться на плаву. Мы старались держать свои перья на пульсе новой жизни, отражая сбои её ритма и скачки давления.
В те годы очень важно было отстоять область в качестве свободной, а затем особой экономической зоны. Видные руководители государства и политические деятели, приезжая к нам, заверяли о своей поддержке этих идей. Но далеко не все её оказывали на деле.
Непоследовательным оказался и президент Ельцин. Мне представилась возможность напомнить ему об этом в ходе его последней предвыборной кампании, когда возникла необходимость опубликовать в специальном выпуске газеты интервью с ним.
До этого, во время всех визитов Бориса Николаевича в Калининград, губернатор Юрий Маточкин устраивал так, чтобы я был постоянно рядом с президентом. Это во многом облегчало подготовку соответствующих материалов. Тут же «вживую» поговорить с ним не получилось, и пришлось заслать развёрнутые вопросы. Реакция кремлёвской пресс-службы была весьма примечательной: «Вопросы хорошие. В этом бы духе сделать и ответы…» Таким предложением грех было не воспользоваться. Я заложил в интервью «глубокое понимание президентом проблем нашей области» и его обязательства перед калининградцами. Направленный в Москву текст вернулся лишь с одной правкой: Ельцин собственноручно внёс в него слово «также»…
Разобраться во времени и в себе – извечная журналистская задача. Пищу для интересных размышлений давали нам встречи с газетчиками и политиками из соседней Польши, где многие процессы, происходившие у нас, начались несколько раньше. Мы общались с ними,ещё когда не было официальных пограничных переходов. Подъезжали к воротам, увитым колючей проволокой, пограничник открывал тяжёлый навесной замок, заходили в домик, куда с польской стороны прибывали ольштынские коллеги. Накрывали стол с нехитрой закуской и нашей «Столичной». Затем живо обсуждали содержание обменных полос. Позднее они стали приезжать уже к нам в редакцию, а мы – к ним. Однажды, вернувшись к польской границе, мы долго искали «стражника» с ключом от ворот. Оказалось, он загулял на свадьбе в приграничном городке Граново. Никаких проблем: замок на месте – волноваться  не о чем.
В постсоветское время Польша стала для нас самым близким «окном» в Европу. В Варшаве мы проводили дни «Калининградской правды», встречались с руководителями республики, политиками, деятелями культуры. Их взгляд на нашу ситуацию всегда был своеобразным. Иногда поучительным, иногда легковесным, но всегда интересным.
В своём интервью известный польский литератор, профессор Анджей Дравич сказал мне:
– Я всегда старался объяснить, что советскую систему надо отличать от российской. И кое-чего нам с единомышленниками удавалось добиться. В 70-е – начале 80-х мы занимались самиздатом и публиковали авторов, которых и в России тогда читали очень немногие: Солженицына, Надежду Мандельштам, Войновича, Аксёнова, Владимова, Веничку Ерофеева, который у нас пользовался невообразимым успехом.
– Господин профессор, вы – известный диссидент, а сидите у себя в кабинете под портретом Михаила Сергеевича Горбачёва …
– Лет десять назад я не мог и представить, что когда-нибудь у меня по доброй воле, да на почётном месте появится фотография бывшего генерального секретаря коммунистической партии.  Этого человека я считаю одним из самых замечательных людей ХХ века. И то, что он не пользуется симпатией в своей стране, наводит меня на невесёлые размышления. О библейском Моисее, который, как вы знаете, вывел евреев из Египта, но не довёл их до земли обетованной, так как по дороге умер. Помнят лишь то, что он был в плену у фараона, а всё остальное… Русские в массе своей, по-моему, ещё не в состоянии оценить то, что сделал Горбачёв. Поляки сделали это быстрее. Лично мне он помог. Я смог вернуться к профессии и вот сижу под его портретом.
Там же, в Варшаве, в Российском центре международного и культурного сотрудничества, я встретился с приехавшим из Парижа писателем Владимиром Максимовым. Читающей публике в России его имя известно не только по диссидентскому прошлому, не только по журналу «Континент». Его повести и романы пользуются популярностью и в Калининграде.
Моё интервью с ним оказалось одним из последних. Меня интересовал взгляд на ситуацию в России издалека.
– Система, – говорил он, – которая у нас существовала, основывалась на коммунистической и вообще тоталитарной идеологии. Но, наблюдая за происходящим в посткоммунистическом мире, я всё более убеждаюсь в том, что может возникнуть ситуация (пусть читатели поймут меня правильно), когда положение изменится не к лучшему, а к худшему. Когда мы даже пожалеем о том, что было. Когда выход из коммунизма окажется гораздо тяжелее, чем вхождение в него. Вот цифры из статистики наших думских комитетов. За год население собственно России уменьшилось на 800 тысяч человек. Из них 500 тысяч погибли насильственной смертью. Эта цифра сопоставима с потерями  в ходе Гражданской войны: тогда за четыре года погибло чуть более 2 миллионов. Согласитесь, это уже гражданская война, только в другой форме и в другом состоянии.
И вы правы, интересуясь взглядом издалека. Когда живёшь внутри страны, как это ни парадоксально, меньше замечаешь. Большое видится на расстоянии. Я бы так сравнил, чтобы прояснить свою метафору: вы – как бы участники спектакля, вы видите непосредственного партнёра, тех, с кем общаетесь, видите ситуацию, а я вижу сцену в целом. И, честно вам скажу, когда я её вижу, прихожу в отчаяние…
– Как вы думаете, могут ли повлиять на ход событий российские интеллектуалы, писатели?
– Я уже старый человек, буду честен. Весь мой личный и человеческий, профессиональный опыт говорит, что литература и вообще интеллектуальная среда не могут уже повлиять ни на что. Тем более – на общество, находящееся в состоянии апатии, где рухнула сама иерархия ценностей. Вы присмотритесь: сейчас никто никого не слушает и не слышит. Казалось бы, раньше, даже в первые годы перестройки, появлялись какой-то фельетон, статья – сразу возникал резонанс. Теперь сенсации следуют одна за другой. В каждой газете – чуть не каждый день по пять. Однако они остаются незамеченными. Проходят мимо внимания публики прекрасные книги, замечательные спектакли. И я вам должен сказать, при всём моём глубочайшем уважении к Александру Исаевичу Солженицыну, что, к сожалению, даже его слово уже не может ни на что повлиять. Видимо, нас теперь может спасти только какое-то чудо, способен встряхнуть только шок. Должно произойти какое-то потрясение, чтобы мы осознали переживаемую нами трагедию.
А то, что с нами происходит, – это практически конец нашей истории.  Когда мы опомнимся, поймём, что уже находимся не просто на краю пропасти, а внутри неё, хватит ли у нас сил преодолеть её притяжение? Часто слышишь умные речи экономистов, политиков, писателей. Они предлагают разумные вещи. Но они предлагают обустраивать дом, который горит. А нам надо сначала погасить пожар. Или скажем так: мы похожи на людей, которые летят со 101-го этажа и где-то на уровне сорокового обсуждают варианты приземления, вместо того чтобы раскрыть  парашют. И если мы этого не осознаём – конец один. Законы земного притяжения для всех одинаковы. Надо, наконец, испугаться своего положения – может, тогда придём в чувство…
Полное интервью с Максимовым было напечатано под заголовком «Рухнула иерархия ценностей». Теперь я думаю о многозначности этой фразы. Не сразу мы поняли, что такой же процесс идёт в журналистике. Место цензоров стали занимать политики и бизнесмены. Своими методами и способами влияя на содержание периодической печати, скупая и перекупая СМИ, держа на поводке дозированием рекламы.
Внешне всё выглядит демократически пристойно. Газеты изменили «одёжку» на западный лад. Визуальная журналистика придала изданиям привлекательный вид и усилила эффект громкими разоблачительными рубриками и изобличительными фотографиями доморощенных российских папарацци. Но за этими красивостями стоят невидимые читателям дирижёры. И новаторство часто принимает формы, оторванные от содержания.
Читая спецкурс «Газетные жанры» студентам университета имени Канта, я испытывал немалые затруднения. Возможность «натаскиваться» по современным газетам у них практически отсутствовала, поскольку действующих журналистов чистота стиля не особо беспокоила. Однажды мне – уже главному редактору «Калининградской правды» – наш молодой продвинутый журналист принёс материал, в котором был целый коктейль из отчёта, информации, репортажа и зарисовочных элементов. Я спросил: «В каком жанре это исполнено?» Он посмотрел на меня как на динозавра и ответил: «А сейчас так пишут!»
Не берусь утверждать, что умышленно, но в реальной жизни некоторые политики и государственные деятели пытаются превратить информационную политику в пропаганду. Жив и неистребим ещё сусловский ген в сознании чиновников.
Как-то наша первая власть решила на свой юбилей выделить из бюджета миллион рублей. Такой суммы хватило бы на выплату отпускных учителям целого района. «Калининградская правда» подготовила материал о том, как депутаты собираются отметить свои успехи в законотворческой деятельности. Мне позвонил председатель областной думы и чуть ли не в приказном порядке «посоветовал» снять материал с газетной полосы. Мотивация прозвучала в лучших традициях старой школы: «Вы подрываете устои…» Материал мы опубликовали.
С вопросов типа «Кто вас надоумил компрометировать правоохранительные органы?!» или «Кто заказал мэра?» начиналось почти каждое утро главного редактора. Но непреложным оставался девиз газеты: «Мы служим не власти, а обществу».
О «Калининградке» последних лет писать нет смысла: она на виду, всё – на памяти современных читателей, которые определяли и определяют её судьбу. Мне остаётся только напомнить последние строчки нашего редакционного гимна: «Придут честолюбивые стажёры, дай Бог им лучше нашего писать!»

;

















Тетрадь вторая





 

В РОКОВОМ ПРОСТОРЕ МОРЯ …
Среди первопроходцев Северной Атлантики Володя Касаткин был рядовым матросом, простым рыбаком, одним из тех, кто, рискуя жизнью, добывал селёдку.
Пишу «рискуя жизнью» не ради красного словца. После штурма Кёнигсберга штурм Северной Атлантики на судах, малоприспособленных к океаническому лову, был подвигом, равным смертельному бою. С низкобортных траулеров людей смывало с рыбой и сетями, на дно морское уходили суда вместе с экипажами. Но о тех, кто отдавал жизнь за рыбу для полуголодного нашего края и страны, прессе писать воспрещалось. Вся информация о трагедиях на морях и в океанах тонула в густом тумане чиновничьей перестраховки. Так на сорок шесть лет была вырвана из летописи области история гибели СРТ142 «Гонг» и СРТ1О3 «Ракета». Только в 1998 году «Калининградская правда» прервала замалчивание этой рыбацкой драмы. Журналисту Юрию Шебалкину рассказал о ней в то время уже известный капитан, Владимир Георгиевич Касаткин. Я встречался и сдружился с ним позже, работая над своей книгой «Солёные мили».
Но я хочу вспомнить нашу недавнюю встречу. День рыбака 2О17 года. Мы проходим с  Володей Касаткиным к памятному знаку рыбакам - покорителям Атлантики. Он читает знакомые имена известных капитанов - пахарей океана, горестно вздыхает: «Нет места погибшим». Над причалом из динамиков льётся музыка и речи обо всей радости наших дней. День рыбака утонул в Дне города. Город-то давно не рыбацкий. Нет мужиков с крабами на фуражках и пацанов, глядящих им вслед горящими глазами. Благо ещё есть Музей Мирового океана и этот экспонат - плуг морской нивы – старенький средний рыболовный траулер - СРТ. Что чувствует, глядя на него Касаткин?
«Ой, ну какая скорлупка, даже на фоне Преголи», - говорит кто-то рядом. И кто может представить эту «скорлупку» в дикой пляске на горбах штормового океана! Да ещё с сотнями столитровых  бочек сельди в трюме и на палубе. Безумством храбрых было ходить на таких «консервных банках» за Полярный круг. Мне понятно, что вспоминает Володя Касаткин на этой встрече с давним другом.
Сейчас уместно процитировать записанный мною его монолог о самой трагической сельдяной экспедиции.
«Вторая экспедиция в Северную Атлантику состоялась в 1952 году. Я – семнадцатилетний курсант средней мореходки – вышел в рейс матросом на СРТ 103 «Ракета».
Работали за Полярным кругом. С 27 на 28 августа с большим палубным грузом пошли к плавбазе «Тунгус». Рядом были поляки – паровые суда «Тобрук» и «Нарвик». С утра лежали в дрейфе. После вахты я направился в свой носовой кубрик. Но тут начало поддувать, объявили аврал, и я кинулся крепить на юте всё, что может сорваться.
Мы оказались в центре урагана. Ветер быстро усиливался. Боцман Лёша Крюков крикнул: «Уходите!» – а сам остался крепить последнюю бочку. И тут легла громадная волна. Я открыл дверь в рубку. Там – конец света. Капитан в крови. Оглянулся – боцман за бортом, держится за буй невдалеке от судна. Но его уносит. Стали травить вожак – может, ухватится за него. Но он боялся оторваться от буя. Судно подрабатывает носом на волну, вижу: буй выскочил, Лёша руки раскинул, как чайка на волне раскачивается, ещё несколько раз взмахнул ими в отчаянии…и исчез.
А вода уже залила трюм, радиостанция порушена, как-то ещё обеспечивает приём, но откликнуться не можем. Надежда – только на ракеты…
Но ураган всё крушит. Даже если кто и заметил – рискованно к нам идти. Все уже наверху. Спасательные круги посрывало, кто успел – в поясе. У меня - ничего. А судно уже уходит в воду. И тут ещё одна громадная волна легла. Когда я вынырнул, рядом оказался мой дружище Юра с кругом. Он дал мне за круг зацепиться. Чуть отошла горькая вода – наглотался её прилично – стал кричать, звать на помощь, завидев, что совсем близко от нас СРТ. Спасителем нашим оказался СРТ 468 капитана Юрия Климовича. Он пошёл на свет наших ракет.
 Конечно, уникальный случай, просто везенье, что нас услышали и увидели. Мы продержались минут тридцать в ледяной воде. На мне была только тельняшка и проолифенка. Поначалу оказались мы у форштевня, нас отбросило, траулер работнул назад, нам кинули круги на концах, пока подняли, ещё несколько раз макнули. У меня ещё сил хватило крикнуть: «Хватайте за ногу!» А робу с меня снимали, когда сознание потерял.
Спасся и наш штурман Виктор Лысенко. Не передать, что было, когда второй механик спасшего нас СРТ Володя Лысенко узнал, что на борт с затонувшего судна подняли его брата.
С рассветом пошли на «Тобрук», потом передали нас на «Тунгус», а в порт пришли уже на СРТ 102. Гудели суда. Стон стоял на берегу. Я долго не мог выйти из каюты. Что сказать родственникам погибших?
– Выйди, покажись своим! Твоя сестра там…
Не помню, кто это сказал. И что сам говорил – не помню».
Эта трагедия в море не сломала Володю Касаткина. Он почти сорок лет отдал добыче рыбы для страны, доставлял ее со всех широт Мирового океанана крупнотоннажных судах. И в награду получил убогую пенсию. Я не спрашивал его, почему уехал в Америку. Его коллег - старых капитанов встречал сторожами на стройках, вахтенными у трапов судов, отстаивающихся в порту. В  нехорошей для наших  политиков стране – Америке почему-то флотские пенсионеры в почёте и достатке. Вот он и может почти каждый год прилетать из Нью-Йорка в Калининград. И каждый раз - с одной целью: добиться увековечения памяти погибших рыбаков в достойном их подвигу мемориале. Здесь у  него соратница по продвижению простой и понятной идеи – дочь погибшего в ту же роковую ночь, в тех же широтах, капитана СРТ 142 «Гонг», двадцатичетырёхлетнего Василия Нагаева - Анна.
Последние слова капитана тонущего траулера были о ней: «Передайте жене, пусть бережёт дочь!» Теперь юрист Анна Васильевна Нагаева бережно собирает всё о гибели «Гонга» и «Ракеты». То, чем она занимается, просто кропотливой работой назвать мало. Точнее сказать - рвет сердце, тратит нервы. Бесследно исчезли многие документы об обстановке на промысле в ту роковую ночь. Даже имена и фамилии двадцати одного члена экипажа, утонувшего вместе с судном, ей удалось установить с трудом. Цинизм и беспамятность чиновников всегда сопровождают мужество и героизм.
Ещё по свежим следам кораблекрушения жена капитана Нагаева Анна Сергеевна, прошедшая войну в десанте, увенчанная орденами боевого Красного Знамени, Отечественной войны первой степени, медалью «За отвагу», не могла пробить завесу секретности, усиленную бездушием.
«Что вы роете? Хотите побольше денег за мужа получить!» Но её, прошедшую школу разведки, не раз десантировавшуюся в тыл врага, унизить и запугать не удалось. Она написала о гибели рыбаков в прокуратуру в Москву и лично товарищу Сталину. Началось следствие.
Замолчать, сразу забыть, не обременять свою память - такой был настрой у некоторых береговых начальников. Кажется, и время на них работало. Когда дочь капитана Нагаева с грудным ребёнком оказалась без крова и работы, сослуживец погибшего отца - высокий по росту и по должности – отказал ей в мольбе принять хоть на три минуты, хотя в своё время, выражая соболезнования, обещал помогать семье. А когда рыбное начальство смилостивилось, Анне предложили комнату в доме за забором кладбища, с окном на дорожку похоронных процессий.
Истинная картина трагедии доверялась только высокопоставленным лицам. Анне Васильевне удалось найти справку прокуратуры для первого секретаря обкома Чернышёва. Здесь все обстоятельства гибели судов были расписаны по пунктам. Всё чётко зафиксировано. Эта справка помогает прояснить и в чём-то уточнить картину трагедии. Еще до того, как разыгрался ураган, нагруженные под завязку СРТ 142 и СРТ 103 просились на выгрузку, дрейфуя у плавбазы «Тунгус» (на «Гонге» было 1365 бочек сельди и 80 тонн сельди в чанах, на «Ракете тожеболее тысячи бочек), и получили отказ. Перегруженные до опасного предела суда отогнали от борта плавбазы. Когда заштормило и порывы урагана стали смертельно опасны, руководству промысла было не до терпящих бедствие судов.
Начальник экспедиции, его заместитель по безопасности мореплавания и капитан «Тунгуса» отмечали досрочное выполнение годового плана. В радиорубку никто из них не поднимался, достучаться в каюту начальника тоже не представлялось возможным. А в это время рыбаки, выбиваясь из сил, крепили по-штормовому палубный груз, выкачивали воду, боролись за живучесть уже обречённых судов. СРТ 142 радировал начальнику промысла о том, что у него заливает водой трюмы и вышла из строя машина.
С 18 часов до 20 часов 43 минут траулер подавал сигналы бедствия. Но командование экспедиции на них не реагировало. В эту страшную ночь крик морзянки о спасении душ слышали норвежцы и датчане, десятки наших траулеров, среди которых был и СРТ 367 капитана Ивана Алексеева. На нём мой близкий родственник радист Борис Холодков принял последние слова с тонущего «Гонга»: «Сорвало фальшборт, смыло сети, намотало на винт». И спустя некоторое время в эфире: «Кажется, загибаемся. Всё, хана!»
В справке прокуратуры отмечалось, что:
- Руководители экспедиции не владели ситуацией, не представляли себе, какие суда находятся ближе другихк терпящим бедствие; не использовались радиопеленгаторы, имевшиеся на некоторых судах, для определении местонахождения СРТ 142 и СРТ 103;
- Не был толком организован поиск людей с утонувших судов.
На помощь терпящим бедствие по собственной инициативе шли другие СРТ.
Но о какой координации действий флота можно говорить с пьяными командирами, которым и ураган на море по колено. Из погибших двадцати девяти рыбаков СРТ 467 случайно обнаружил четыре трупа, привязанных к буям. Их похоронили по морскому обычаю.
Горькая обида подкатывает к сердцу, когда осознаёшь, что спасти рыбаков можно было. Имена тех, кто помог коварной стихии, я не называю. Их наказал народный суд и божий. Их уже нет. Есть дети и внуки. Они не в ответе. В приказе начальника «Балтгосрыбтреста» всё же подчёркивалось, что члены экипажей СРТ 103 и СРТ 142 самоотверженно боролись со стихией и погибли при исполнении служебных обязанностей. И за эту строчку можно сказать спасибо. Героизм и мужество капитана СРТ 468 Юрия Климовича и его экипажа, проявленные при спасении восемнадцати моряков «Ракеты», нигде, никем и ничем не были отмечены.
«В порту, вместо торжественной встречи, меня вызвал прокурор, прибывший из Москвы, для расследования обстоятельств гибели судов», - рассказывал  Юрий Климович в письме Володе Касаткину. Из него выяснилось, что отметить 468-й указание было, высочайшее.
«Прокурор показал мне официальную бумагу, где красным карандашом было написано: «Виновных наказать, спасавших наградить. Иосиф Сталин». От того, кто готовил наградные документы, Климовичу было известно, что он был представлен к ордену Ленина, ещё шесть членов экипажа - к орденам Красного Знамени и Дружбы народов, остальные - к медалям. Известно. Но эти документы положил под сукно управляющий «Балтгосрыбтрестом» Джапаридзе, на дух не переносивший строптивого капитана. И когда за десятилетнюю пахоту морей начальник УЭЛа Николай Студенецкий представил Климовича к ордену Красного Знамени, та же рука исправила награду на медаль «За трудовую доблесть». Ветер начальственного мщения оказался сильнее ураганного, и унёс он капитана первого в стране комсомольско-молодёжного экипажа из Калининграда в Ригу. Так сменил порт приписки отважный капитан.
Меж тем, как утверждают бывалые капитаны, подобных спасений в условиях столь мощного урагана в истории мореплавания они не знают. Застигнутые ураганом суда спасались как могли. Штормовали носом на волну, подрабатывая машиной. Закрепив всё, что возможно, пережидали разгул стихии в каютах и кубриках. А в это время, надев спасательные нагрудники, члены экипажа 468-го вышли на открытую палубу, рискованно работали у борта, крепили штормтрапы и сбрасывали за борт, травили «вожак», сбрасывали буи и канаты с огонами, спасательные круги на длинных линях, палили из ракетниц, освещая трагическое море и тонущее судно. 
Чтобы вытащить людей из пучины, из этого ураганного ада, надо было капитану Климовичу своё судно развернуть лагом к волне, что подобно самоубийству. Как он решился на это, потом и сам себе ответить не мог. В той ситуации ему каждую минуту приходилось принимать решение, и каждое решение могло стать роковым. В письме Касаткину сознался: «Дрожали руки и колени, чтоб скрыть это от команды, вцепился в окно рубки». После сильного крена «Ракеты» на левый борт возникла опасность напороться на мачты и намотать на винт сети. А действовал экипаж под накатом многотонных валов, под шквальным ветром, достигавшим сорока метров в секунду, а порывами и более. Ледяная вода и крутые волны стали смертельным приговором для восьмерых моряков «Ракеты». Остальных вырывали у стихии, рискуя оказаться рядом за бортом, рыбаки 468-го. Три циркуляции сделал Климович, чтобы оказаться рядом с носом или кормой тонущего траулера. Капитан мгновенно реагировал на крики с палубы о людях за бортом. Только ручка телеграфа разделяла его напряжение, когда давал «полный вперёд», «полный назад». Люди, обезумевшие от ужаса близкой смерти, уже оказавшись на палубе спасителя, продолжали взывать о помощи. У рыбаков за бортом жизнь и смерть отделяли доли секунды. Старпом «Ракеты» сорвался с протянутой ему руки и вместе с буем, к которому был привязан, пропал в пучине. Матросу, бывшему рядом с ним, удалось зацепиться за планширь, шальная волна-спасительница  бросила его на палубу. А капитана настигла волна - убийца, когда он, оторвавшись от круга, протянул руку за помощью, она утащила его под корпус судна.
Всё, что пережил Климович, осуществляя спасение  в этих адских условиях, сказалось позже. У него отнялись ноги, и температура поднялась выше сорока градусов, на следующий день это, к счастью, прошло.
Прошло и забылось многое, связанное с первыми экспедициями в Северную Атлантику. И уже не все суда приспускают флаг, проходя места гибели рыбаков. Но и на суше, в порту приписки их судов и сердец, нет памятника скорби.
И на этот раз улетал с тяжёлым сердцем на чужбину из родного Калининграда Владимир Касаткин. Ничто не изменилось с продвижением идеи мемориала погибшим первопроходцам Атлантики.
Кто только об этом не хлопотал:
- Ассоциация капитанов, ещё при жизни возглавлявшего её Петра Чагина;
 - ветераны рыбной промышленности, объединенные инициативным участником первых экспедиций в Северную Атлантику Рудольфом Алексаняном;
- который год подряд беспокоит мэрию Калининграда дочь капитана Нагаева.
Но как креативны современные чиновники, когда хотят отказать, и как беспомощны что-то сделать не для себя. Чтобы напоминать о погибших рыбаках, Нагаева за свой счёт публикует некролог с фамилиями членов экипажей двух СРТ к годовщинам их гибели. Не в граните, так хоть на бумаге память.
В местной прессе предлагалось создать мемориал не вернувшимся с морей к 75О-летию города – всё мимо ушей отцов города и области.
Историческая память нужна и важна, разве чтобы о ней поговорить. Это свойственно людям. А мне видится овеществлённой вечная память о погибающих в морях. И это не мистика, а возможность живым спасти души моряков.  Прислушайтесь, они взывают голосом Высоцкого «Услышьте нас на суше, наш стон все глуше, глуше…»
В Санкт-Петербурге есть памятник «Стерегущему», от которого холодеет сердце, один из тех, что запоминается на всю жизнь.
Памятник представляет самый драматический момент подвига. Двое моряков вращают маховик и открывают кингстоны, живая вода врывается в машину и начинает заливать героев. Фрагмент корабля по форме напоминает крест, возвышающийся на глыбе серого гранита. Со стороны, обращенной к Каменноостровскому проспекту, по двум сторонам памятника стоят фонари, выполненные в виде маяков. С обратной стороны памятника, на металлической доске, подробно описан подвиг российских моряков в русско-японской войне. Мужество экипажа русского миноносца настолько потрясло врага, что в Японии его команде был воздвигнут памятник — стела из чёрного гранита со словами: «Тем, кто больше жизни чтил Родину». Конечно, разнятся военный и рыбацкий подвиг. Но разве рыбаки не чтили Родину больше жизни?
Так, может, подождать, пока в Исландии или Норвегии поставят им обелиск?
;
ЕЩЁ НЕ ВРЕМЯ ЖИТЬ ПО ДУШЕ

Вот ведь, времени вопреки, как поэт Светлов заметил, всё же ползаем по планете мы - советские старики. Никому не завидуем,помня «Зависть» остроумного прозаика Олеши. Газеты и книги по привычке читаем. А печатное слово вытесняют электронные страницы, тиражи газет и книг скукожились до памятного мне самиздата. Тем ценнее теперь каждый отзыв на литературную и журналистскую работу.
После публикации в «КП» моих заметок о калининградских писателях – маринистах  мне позвонил Владимир НиконовичТолстокоров, вспомнил Сергея Снегова, о котором я только упомянул штрихом. Недавно он прочитал роман Сергея Александровича «Диктатор» и был потрясён глубиной писательского предвидения. «Он просто гений!» - заключил наш искушённый в литературе читатель.
Конечно же, большое и видится, и осмысливается на расстоянии. Теперь мы, читая научную фантастику Снегова, слышим голос его провидческий. Если бы не репрессии, он бы гениально проявил себя в науке. А его открытиями обогатилась литература. Здесь профессиональный и жизненный опыт учёного и философа позволил найти ответы на самые трудные вопросы времени –  настоящего и будущего. Куда влечёт нас рок событий? Где мы? Кто мы? Кто наши поводыри? Будь моя воля, я бы каждого, идущего во власть, тестировал на понимание политико-фантастического романа - предупреждения «Диктатор». Этот роман вышел в свет в 1996 году после смерти Снегова. А написан был ещё при советской власти. Каким даром нужно было обладать, каким талантом, чтобы, находясь в том политическом прошлом, глубоко философски вывернуть наружу возможное политическое будущее? Эту книгу можно открывать как кладезь мудрости и гордиться тем, что автор - мудрец наш земляк.
Его можно назвать калининградским писателем, исходя из того, что все лучшие свои произведения он создал здесь. Хотя, неоспоримо, он крупный российский писатель с мировым именем. Ещё до приезда в Калининград его роман «В полярной ночи» в четырёх номерах печатал журнал «Новый мир». А с 1958  года здесь прошёл весь его творческий путь. «Люди как боги», «Прометей раскованный», «Творцы», «Прыжок над бездной», повести и рассказы, тома научной фантастики - всего нет смысла перечислять, всё читающему люду известно. И что характерно для такой литературы, со временем она набирает ценность.
Наши встречи с Сергеем Александровичем всегда были случайными, за исключением одной, когда брал у него интервью. Так сложилось, меняя жильё, мы оказывались по соседству. Как- то, не дозвонившись до Снегова, меня попросили проинформировать его о заседании в Союзе писателей. Но я тот день улетал в Ленинград, сказал, что не смогу. А в Ленинграде в тот же день на Московском проспекте столкнулся с ним и говорю, где его завтра ждут. Он рассмеялся своим добрым смехом: «Ну, молодец, так быстро меня нашёл!» Спросил, по каким делам я тут. «Вот привёз теоретическую главку к  своему творческому диплому»,- отвечаю. «А тема? - поинтересовался он. - Очерк на маринистскую тему, - повторяет мой ответ и замечает: «Жанр очерка для писателя - испытание на правду жизни, на профессионализм тоже. А морские очерки - особая литература». Он признался, что себя писателем-маринистом  не считает, хотя жить у моря и не писать о море невозможно. Поэтому сходил в Атлантику с рыбаками, написал несколько морских рассказов, издал сборник «Море начинается с берега» и роман «Держи на волну». А мореплавателей уважает за мужество и романтику.
Чаще всего мы пересекались в книжной лавке у зоопарка. Там нас уважали за любовь к литературе и своевременные сообщения о выходящих в свет книгах, ранее запрещённых писателей, о которых мы узнавали из еженедельника «Книжное обозрение». Бескорыстные пожилые женщины- продавцы оставляли нам единичные экземпляры этих изданий. Однажды по пути от зоопарка к редакции «Калининградки»  заговорили о книголюбах. Я рассказал о почти анекдотическом случае, когда тогдашнему секретарю Светлогорского горкома предложили Мопассана в серии «ЖЗЛ», а он ответил: «У меня всё, что он написал, есть, и его роман «Жзл» тоже».
Размышляли на одной волне о тех, кто любит книгу за обложку, кто за содержание. О домашних библиотеках -  часто кладбищах мировых шедевров, где собрания сочинений классиков подбираются корешками под цвет обоев. В этом контексте Снегов вспомнил один диалог, когда он вознамерился процитировать строфу из поэмы, а его собеседница прервала: «Ахматова у меня есть!» «Такие вот встречаются интеллектуалы,- вздохнул он, - а я еще собирался рассказать ей о сыне Ахматовой - Льве Гумилеве, с которым вместе находился в заключении». «Вы могли бы представить страну, где все - интеллектуалы?»- спросил я тогда. «Могу, и много думаю об этом. Но на ходу об этом не расскажешь», - ответил он. И вот, много лет спустя, я могу прослушать его ответ в аудиозаписи. Это упомянутый роман «Диктатор». Двадцать пять часов можно сопереживать героям фантастически реального необычайного мира, и, более того, испытывать ощущение, что из  этого иномира ведет повествование реальный участник происходящих там событий – «гений, парадоксов друг», как сказал Пушкин.
Но вернёмся к той встрече, которую я назвал исключительной. Поводом было интервью для «КП», которое свет не увидело, поскольку совпало со временем очередной затяжки идеологических гаек. Разговаривали в его кабинете – библиотеке несколько часов.
- Я отношусь к числу людей, называемых жертвами культа личности, – сказал он в начале интервью, – и если говорить о моей биографии, то она, действительно, связана со всеми извращениями законности в 30-е годы…    
Меня арестовали в 1936 году. Я работал тогда инженером-исследователем на ленинградском заводе «Пирометр». Привезли в Москву, где хотели сделать открытый судебный процесс над молодыми научными работниками. Но процесс не получился – мы не согласились с нашими обвинителями. Пришлось мне познать печально знаменитые тюрьмы: Лубянку, Бутырку, Лефортово.
В Лефортово я и был осуждён в 1937 году на десять лет. Так что с этой стороны я – типичная жертва культа личности.
Но я себя «жертвой» не считаю. И думаю, что в связи с этим нужно говорить о других вещах.
Конечно, патологическая подозрительность главы государства Сталина трагически сказалась на всём. Но вот вопрос: а если с таким характером окажутся все последующие руководители партии и государства? Ведь возможности у власти такие же, система та же.
Так что дело не столько в культе личности, сколько в том, что для него существовали реальные возможности, поскольку вся партия подчинялась верховному своему главе.
Это отразилось и в позиции делегатов съездов, прошедших после смерти Владимира Ильича. Пример? На XVII съезде, где впервые все, выступая, говорили, что Сталин гениален, что он «Ленин сегодня», не было ни одного протестующего голоса. А при голосовании, как теперь выяснилось, 293(!) человека проголосовали против вождя. Это те, кто нашёл в себе мужество тайно вычеркнуть, но не нашёл мужества открыто выступить и тем самым подготовил себе участь жертвы сталинского террора.
Начался террор, осуждение по материалам фальсифицированных процессов. Людей ещё не осудили, а по улицам ходили тысячные демонстрации с плакатами, призывавшими казнить, расстрелять «врагов народа». Ещё не состоялся суд, а люди требовали кары… 
Не на высоте, выходит, оказались многие. У меня есть газеты того времени – их страшно читать. Что говорили писатели, художники, композиторы? Чем объяснить этот сдвиг в социальной психологии? Целенаправленным оболваниванием средствами массовой информации? Возможностью пропагандой изменить психологию народа целой страны? Очевидно, так.
И главное тут в том, что общество утрачивало нравственные критерии. Я понял это не только по своим лагерям и тюрьмам. Не менее страшным, чем репрессии, было «раскулачивание», когда эшелонами высылали крестьян с детьми! Несколько миллионов семей! А в каждой не один-два человека – куда поболее.
Большинство из этих зажиточных крестьян стали зажиточными при Советской власти, получив землю и условия для работы. Банк давал ссуды настоящим труженикам, нашим людям, а не богатеям, давал в первую очередь красноармейцам. Тем, кто имел награды за Гражданскую войну.
А их потом «раскулачивали». В этом участвовали тысячи людей, коммунистов, поверивших, что «раскулачивание» даёт выгоду государству: можно спокойно брать хлеб. Появились временные резервы для вывоза его, чтоб вести промышленное строительство. Но людям от этого было не легче.   
Я за этические нормы, за то, чтобы каждый человек знал, что честно, что бесчестно. Чтоб не было слепого исполнительства: сказали, нужно – и поступим так!..
Тут я должен прервать цитирование интервью и заметить, что именно эти размышления о системе власти и безмолвствующем народе стали причиной, не позволившей его опубликовать в газете.
Ещё далеко не все последствия «культа» уходили в прошлое. Партийная идеология требовала от литераторов серьёзных компромиссов. И когда мы заговорили о первых посткультовскихударах, вспомнив повесть  «В полярной ночи», он заметил:
– Тогда «Литгазета» опубликовала разгромную рецензию: «Самое важное – без самого главного». «Самое главное» – это было отсутствие роли рабочей массы и партийного влияния в романе. Но как я мог отразить эту роль, если моим трудовым коллективом были заключённые, и сказать это вслух было нельзя. Образы коммунистов 50-х годов в романе были, но их не заметил критик без опять же «самого главного» – аппарата.  Вот такой компромисс.
Публичные выступления Сергея Снегова в 60-е годы ничуть не уступали по остроте и полемичности тем, что сейчас звучат в устах раскрепощённых «трибунов». Я вспомнил, как на вечере калининградской творческой интеллигенции он сказал: «Читайте над сценой слова Ленина «Искусство принадлежит народу!». Народу! Он не сказал, что искусство принадлежит партии…» И уже это вызвало у некоторых товарищей шок.
– Три года после того выступления меня не включали в план издательства. Я уже собирался уехать в Ленинград, так как здесь мне, выходит, доказали, кому принадлежит искусство. Но потом, видно, тот, кто воспользовался высокой властью «телефонного права», смилостивился и дал возможность работать…
- Да, я всегда сохранял свои взгляды, хотя это было нелегко. Всегда писал так, как чувствовал время и себя в нём. Когда в «Новом мире» обсуждали рукопись моего романа «В полярной ночи», Константин Симонов сказал, что о лагере и прочих вещах, связанных с МГБ, ещё не время печатать. Я спросил: «Выходит, правду писать нельзя?» - «Нет, – ответил он, – дело писателя – писать, а вот издам ли я – это уже вопрос обстоятельств. Пока не издам. Но писать надо!»
- Иные писатели, отчаявшись в возможности сказать правду, лгали. И это подтверждает мысль: не к отдельным людям надо относить тот факт, что общество потеряло главный критерий – честное понимание своего времени, правдивость.
- Свидетель революционных событий Джон Рид в своих «Десяти днях, которые потрясли мир» заверял, что после того, как так открыто заговорили люди, никогда уже Россия не станет немой. А сколько потом было лет безмолвия? Надо, чтоб не повторилось…
Писатели всегда занимались перестройкой сознания людей, побуждали их к свободомыслию. В этом процессе – повести Снегова «Творцы» и «Прометей раскованный», рассказы, очерки. Ещё большую известность ему принесли научно-фантастические произведения «Люди как боги» и «Прыжок над бездной».
Снегов обладал не только научно-техническим воображением, но и социальным предвидением. Его размышления о скрытой от нас роли могучего разума, имеющей огромное значение для всей Вселенной, заставляют острее реагировать на неразумные земные дела.
На мой вопрос «Видите ли вы в нынешней ситуации что-либо похожее на модели, существующие в вашем художественном мире?» он ответил:
– Я конструирую общество, в котором сам хотел бы жить. Мой учитель в фантастике Иван Ефремов рассчитал две модели будущего: коммунистическое общество в «Туманности Андромеды» и общество, задавленное олигархическим строем, в «Часе Быка»… Мои представления - уже. Я считаю, что реально создаётся богатое духовно и материально справедливое общество. Уже сейчас есть технические возможности показать, как выглядит, например, земной рай… для отдельных людей. А нужно, чтобы всем людям жилось богато, счастливо, свободно.

  От интервью в моём блокноте осталась фраза без контекста: «Ещё не время жить по душе, ещё не время…»   
;
ПАРУСА ПОЭЗИИ СЭМА СИМКИНА

В моём архиве хранится листок с чуть расплывшимися на тонкой бумаге написанными фиолетовыми чернилами, строками стихотворения. Поясняю внукам: так писали в прошлом веке пером «Рондо», вставленным в деревянную ручку. Это было одно из первых стихотворений, которое Сэм Симкин принёс в «Калининградский комсомолец». 

От чутких домоуправлений,
предупредительных услуг,
Настало время отправлений,
            без важных званий и заслуг,
без ваших дочек,
прущих в жёны,
без огородного коня,
К чему
быть скарбом нагружённым!
Он лишним будет для меня.
Мне ни прощенья, ни прощанья -
долой изменчивый уют!
И захмелевшие мещане
в меня застенчиво плюют…

Вот так, с оплеухи мещанам, начинал свой поэтический путь Сэм. Название этого стихотворения стало и названием первого сборника поэта - «Станция отправления», изданного Калининградским книжным издательством в кассете вместе со стихами Вячеслава Евстратова и Владимира Корниенко.
А тогда, отдав лист машинистке, я сказал ему, что сохраню оригинал для потомков, хотя почерк на гения не тянет, буквы в два раза крупнее пушкинских и мохнатее, чем писанные гусиным пером. «Я согласен, не тяну, да и не тягаюсь,- сказал он,- в поэзии соревнуются только графоманы…» Он уже тогда обретал свой голос, искал свои неповторимые метафоры. В шестидесятые - семидесятые годы молодежная газета была приютом литературного объединения и начинающих поэтов.
«Калининградский комсомолец» имел почти официальное право на некоторое свободомыслие: прощались ошибки молодости. Свое место на литературных страницах находили и лирические стихи. В то время «Калининградская правда» печатала только маститых, идеологически подкованных стихотворцев. Приведу только одну строку той поэзии: «Реет флаг над облисполкомом…»

Ранние стихи Сэма тяготели к книжности и обожаемым им авторам - Бабелю, Багрицкому, Грину. Как эхо тех проб, звучит в моей памяти: «И солнце, отрубленной головой, скатилось на дно оврага…»
Но был у него свой голос, который набирал силу вместе с жизненным опытом, переживаемым и пережитым. И вырывался он из глубин души. Мне его стихи запоминались сразу, их не надо было заучивать. Многие отражали часть его жизни и быта. Помнится, когда уехала его жена во Владивосток, появились это стихотворение:

Влача разлуку глухо,
Земля все также вертится.
Я приложил к ней ухо
и слышу твое сердце.
Но далеко - далёко
оно стучит, как надо,
из Владивостока
до Калининграда.

Жили они в то время в комнатенке нынешнего здания мэрии, где окно выходило на Родину - мать. Любовь их была глубока и неистова. Однажды я примирял их после того, как Сэм выбросил в окно пишущую машинку. О приключениях Сэма ходили байки самые разнообразные. Но, так или иначе, они были иллюстрациями его творчества. Мне рассказывали, что вместе с начинающим прозаиком Володей Дубровским Сэм посетил героя своего стихотворения – верблюда, в ночи преодолев ограду зоопарка, и читал ему:

Морскому зверю – море льется,
А вот пустынь не создают.
И скучно, скучно!
Не плюется
Цивилизованный верблюд.
Здесь как в оазисе побеги
Цветут.
Служителей гурьба.
А он мечтает о побеге
И копит мужество в горбах.

Далее шли проникновенные строки о том, как вспоминает верблюд жару в пустыне, где бьют его измученные люди, когда кончается вода.
И с долей юмора - финал:
А по входным билетам честно
расхаживает праздный люд,
и никому не интересно,
что слишком тесно здесь и пресно…
И докажи, что ты - верблюд!

Верблюд, похоже, сочувствия поэта не оценил и юмор не понял, более того, он опроверг третью строку стихотворения мощным нецивилизованным плевком в автора и его спутника.

Сэм не подтверждал и не отрицал эту байку. А другую он мне сам рассказал. Как однажды, выйдя из редакции на проспект Мира, остановил мусоровозку. Водитель оказался большим любителем поэзии, поехали они на Голубые озера, где Сэм ему прочел свои последние стихи, он расчувствовался, сказал: «Садись, я отвезу тебя в Москву, к Твардовскому!» Но далеко они не уехали – бензин кончился.
Сэм охотно читал свои стихи всем, кто любил и понимал поэзию. Когда в Калининград приехал московский прозаик Владимир Амлинский, мы небольшой компанией отправились на Куршскую косу и там, на гребне дюны Эфа, на фоне озаренного закатом залива Сэм читал написанные в те дни стихи.

Какой комфорт – мешок мой односпальный,
мой кубрик,
мой кочующий блиндаж!
Но что не сделаешь,
что не отдашь,
когда в душе – разлуки след печальный,
когда застыл походный календарь,
и – ты
сквозь наслоения столетий,
как лебедь
умирающий в балете,
как листик, замурованный в янтарь.

Амлинский Сэмиными стихами был очарован и зачарован. Потом, уже в городе, повторял отдельные строки из стихотворения «На охоте»:
«Тогда слеза ее прошибла
Совсем не хитрая лиса!»

Цитировал и другие строфы, застрявшие в его памяти. Его резюме было пророческим: «Из Сэма вырастет большой поэт».

Литературное объединение «Калининградского комсомольца» вмещалось в кабинет отдела культуры, которым я тогда заведовал. В его стенах звучали не только стихи молодых калининградских поэтов, но и известных послевоенных мастеров, чаще всего – Бориса Слуцкого. Помню, как его «Баню» декламировали дуэтом Сэм с Володей Корниенко.
Сэм начал:

Вы не были в раю районном,
Что меж кино и стадионом?
В той бане
парились иль нет?
Там два рубля любой билет.

А Володя, знавший наизусть стихи многих поэтов - ветеранов войны, поправил его: это – финал, а стихотворение начинается так:

Вы не были в районной бане
В периферийном городке?
Там шайки с профилем кабаньим
И плеск, как летом на реке.

Там ордена сдают вахтерам,
Зато приносят в мыльный зал
Рубцы и шрамы - те, которым
Я лично больше б доверял.

Там двое одноруких спины
Один другому бодро трут.
Там тело всякого мужчины
Исчеркали война и труд.

Сэм обожал Слуцкого, говорил: «Он в одно стихотворение может целую жизнь вместить». Понятно, с каким чувством все мы встретили Борис Слуцкого, когда он спустился на калининградскую землю. Мощный, рыжеусый, он читал нам свои стихи, постукивая в ритм крупными кулаками.

«Как убивали мою бабку,
Мою бабку убивали так:
Утром к зданию банка
Подошел танк…»

Он читал нам стихи из своей будущей книги «Сегодня и вчера». В этот приезд Слуцкий нашел время пообщаться с Сэмом Симкиным и его стихами. А по возвращении в Москву опубликовал в альманахе «День поэзии» стихотворение «Сэм Симкин».

Сэму Симкину — хорошо,
долгоносой и юной пташке,
смехачу в ковбойской рубашке.
Года два в Ленинграде жил,
года два — в Калининграде.
Почему? Романтики ради.
— Я романтик! — смеется Сэм.
Блещут белые зубы Сэма.
И какое-то доброе семя
зарывается в душу мне.
И когда я стихи читаю,
я ошибок его — не считаю.
— Я — поэт? — хохочет опять.
— Ты пока стажер на поэта.
У тебя еще нет билета.
Нет билета, а деньги есть.
Ты чужие стихи поучишь
и билет, конечно, получишь.
Сэм смеется: — Денег-то нет!
Десять лет, как живу без денег.
И не то чтобы я бездельник.
Я рыбачил. Я и грузил.
И стихи, говорят, удаются.
Только деньги мне не даются.
Снова хохот. Без всяких причин.
— Что ты, Симкин, с Луны свалился?
— Я неделю назад — женился!

Сейчас часть этого стихотворения воспроизведена на памятнике Сэму в зеленом уголке Зеленоградска.
Сэм признался Слуцкому, что в Калининграде он действительно - романтики ради. Его стихи о море, можно сказать, самому морю придают романтики. 
Какой
из этой жизни выход,
когда тоска-печаль во взоре?
Но вот спасительный, как выдох,
я прозреваю: выход — в море!

Вода соленая морская…
Подчас характер её крут.
Она – и храм, и мастерская.
И эту воду, рассекая,
стихией люди нарекут!

Когда войду я в этот храм,
то сброшу вмиг с души обузу,
раскроются фантазий шлюзы
в стихах моих, сродни морям.

Сэм в маринистику пришел как ученик Игоря Строганова, не уступив своему учителю в мастерстве и вдохновении. Они общались на равных, несмотря на разницу в возрасте (Строганов еще с Маяковским был на «ты»), потому что оба были профессиональными моряками – рыбаками.

 Мне вверена была бригада
                матросов,
В этом была соль.
А снились стройные фрегаты,
и снилась девочка Ассоль.
Морские дороги свели Сэма с капитаном дальнего плавания Михаилом Левинтасом, это, как выразился Сэм, была встреча «с большим душевным евреем – мореманом». Я знал сына Левинтаса Макса – заслуженного тренера России по каратэ, унаследовавшего интеллектуальность отца. Сборник стихов Левинтаса назывался «Фарватеры души». Этими фарватерами ходил и Сэм. Левинтасу он посвятил одно из лучших своих стихотворений.
Запретный плод и сладок нам, и горек:
Целебен яд, отравлена вода,
и зла любовь и трагик  - тот же комик.
О прихоти запретного плода!
Но как хитры религии законы:
греши и исповедуйся,
греши!
Кипят противоречия души
и перевернуты иконы.
Сейчас, когда Сэма уже с нами нет, с особенной болью в душе воспринимаешь его стихи, философски образно осмысливающие природу. 
      Исцеление

Вот так лежу с травой в обнимку,
и отдыхаю от трудов,
и в человека-невидимку
вдруг превратиться я готов.

Заговори мне боль, как знахарь,
да исцели меня травой,
Пусть облака плывут, как сахар,
как белый сахар даровой.

Так вот какая ты, природа,
твой солнцепек и твой ледник!
И умираешь ты от родов
и воскресаешь после них!

Я разделяю твою участь —
с тобой с утра и до утра —
вечнозеленую живучесть
падучих звёзд, летучих трав.

Не исчезает все куда-то,
лишь изменяет вид, пока
над головой моей кудлатой
меняют форму облака.

Смотри, земля меня вращает
над стаей птиц, под стаей туч.
Смотри, природа превращает
зелёный куст в зелёный луч.

В Зеленоградске по дороге к морю можно подойти к дому, где жил Сэм Симкин. Там необычная мемориальная композиция в виде развернутой книги. На обложке – в иллюминаторе кудлатая голова Сэма, а из книги выпадают страницы с надписью на русском, немецком и литовском языках с датами его жизни в этом доме.
Сэм почти одновременно начинал писать свои стихи и делать переводы. На встречах в литовском консульстве, когда заходила речь о культурном сотрудничестве, всегда напоминали о вкладе Сэма – его переводах поэта – мариниста Витаутуса Брянцюса.
В Германии старые кенигсбержцы просили передать Сэму благодарность за переводы Агнес Мигель и Эрнста Вихерта и антологию «Свет ты мой единственный», вышедшую на двух языках – немецком и русском. За эту книгу Сэм был удостоен премии кенигсбергского землячества.
Жизнь конечна, а поэзия бессмертна. Можно открыть книгу и услышать голос, не тронутый годами… Вот зовет меня Сэм к памятнику гвардейцам, «чтоб понять своих ошибок суть», он приглашает «на братскую могилу как на товарищеский суд», где «лежат в строю спокойно тыща двести, и не кричат о славе и о мести. Они с надеждой смотрят на меня». И на тебя, дорогой читатель…
;
И НЕ ВЕРНУТЬ НЕПРОЖИТУЮ ЖИЗНЬ

Время всё отдаляет и отдаляет нас от той чёрной полосы, когда в топке репрессий испепелялись миллионы… Но вот одна такая судьба – случайно не истлевший уголёк – словно обожгла моё сердце. И далёкое сразу стало близким.
…Рассказывала она мне свою историю как-то отстранённо – от третьего лица. Таким отстранённым получился и материал, уже подготовленный к печати и благо придержанный мной из-за появившейся возможности изучить её дело.
Это дело – единственный официальный след её довоенной жизни и фронтовой дороги. Сорок пять лет оно, таясь где-то в архивах военного трибунала, внушало ей безотчётный страх, сводя на нет все попытки восстановить своё доброе имя. Оно ещё долго будет стоять у меня перед глазами. Выцветшая обложка. Леденящие слова:
«Отдел контрразведки НКО «Смерш» 7-й гвардейской армии. Дело № 1086. По обвинению Штукарь Марии Степановны в пр. пр. (преступлении предусмотренном) ст. 58 10 ч. 11 УК РСФСР. Начато 9.11.44 г. Окончено 6.IV.44г.».
Ознакомление с этим делом многое мне открыло. Стала теперь понятна некая отдалённость в воспоминаниях этой женщины – от той, молодой, красивой, с обвораживающим голосом двадцатилетней Марии.
В Балтийске почти никто не знает, что было в её судьбе. Своим детям она рассказала о пережитом, только получив справку о реабилитации.
Она всё сворачивает и разворачивает уже затёршийся на изгибах листочек с несколькими строчками строгих юридических формулировок. Отменён приговор «тройки» (капитаны Агеенок, Рупин, Ивашкевич). Отменила, сняла после этого и она с себя обет молчания, рассказывает мне, как это было, как началось «растаптывание» её жизни.
– Начинать надо не с моего ареста в 1944 году, а с ареста отца моего. Когда на лекции преподаватель сказал, глядя как-то сквозь меня: «Вам, Мария, сейчас лучше пойти домой», – у меня оборвалось сердце… Я помню точно эту дату – 9 февраля 1937 года. Когда я пришла домой, отца уже увезли. На стене висела перекошенная пустая рамочка.Там была фотография его в группе участников какой-то конференции – с Лениным и Крупской… Во дворе уже догорал костёр, дотлевала наша библиотека. Рядом стояла мама. Никогда я не видела у неё такого неживого выражения лица. Она прижимала к себе мою сестрёнку Веру и о чём-то беззвучно шептала.
   …Я очень гордилась своими родителями. Образованностью отца: он владел польским, немецким, итальянским, французским языками. После революции стал одним из первых землеустроителей. И мне посоветовал поступить в Шамовский сельхозтехникум. Там, в актовом зале, через день после ареста отца, собрали четыреста студентов. «Я должен объявить, – сказал с трибуны завуч, – что среди нас находится дочь «врага народа».
 «Нет! Неправда, мой отец не враг!» – крикнула я с места, потрясённая этими словами и тоном, каким их произнесли. Потом мне посоветовали поехать к Постышеву. Я пробилась. Просила за отца. Но единственное, что последовало: разрешение продолжать учёбу. Правда, на практику никто не брал…
«Произведённым расследованием установлено: Штукарь происходит из семьи бывшего царского офицера, дважды репрессированного органами Советской власти».
Она помнит многие эпизоды из никем не написанной повести о трагедии её семьи, выкорчёвывании всего рода Степана Карповича Штукаря. Быть может, Марию, последнюю ветвь, и не стали бы обламывать, не появись у неё желания попасть в действующую армию, когда 409-я стрелковая дивизия 7-й гвардейской армии Второго Украинского фронта вошла в Кировоград.
Недолгим оказался фронтовой путь рядовой музыкального взвода. Пока она репетировала свои задушевные украинские песни, готовилось это постановление:
   «По материалам, поступившим в «Смерш» 409 СД явствует, что Штукарь М.С. принадлежит к числу тайных агентов немецких разведорганов, а следовательно, подлежит задержанию».
   Начальник контрразведки дивизии майор Брицкий, к которому её привели в тот день, конечно же, знал истинную причину ареста.   
– Я подумала – это какая-то шутка. Уйду я отсюда как ни вчём не бывало.
– Вы знаете, кто вы? – спросил Брицкий.
– Человек, – ответила я , ничего не подозревая.
– Нет! Вы член семьи «врага народа» и пришли к нам по вражескому заданию! На какую разведку вы работаете?
   На следующем допросе Брицкий перешёл на «ты» и заверил, что живо выбьет из неё «всю правду». Он допрашивал, не давая спать, до утра: ведь днём по тюремному распорядку спать нельзя. Требовал имена, явки, связи. Издевался, будучи убеждённым, что никогда и никому уже о том, что происходит, ей не доведётся рассказать. Как-то пообещал: «Дождёшься, ещё не то будет». При этом глаза его потянулись к потолку, где болталась металлическая петля, похожая на гимнастическое кольцо.
– На очередном допросе Брицкий как-то странно поглядел на эту петлю и рукой провёл по моим косам, длинные они были у меня, красивые.
– Хорошо заплела? – спросил.– Выдержат?
– Что?..
Он стал подтягивать меня за косы через эту петлю и бить по ногам… Надо было в чём-то сознаваться, но я не знала даже, в чём. Когда он сказал: «Хватит! Сейчас тебя расстреляют», – я восприняла это с облегчением. Но и это оказалось пыткой–имитацией. Конвоиры отвели меня к подножию горы и сделали несколько выстрелов поверх головы…
Протокол допроса.
«13 февраля 1944 года. Действующая армия. Следователь отдела контрразведки «Смерш» 7-й гвард. армии гв.ст. лейтенант Зинин допросил арестованную Штукарь М.С.
Допрос начат.
Вопрос: «Повторите свои показания о том, когда, при каких обстоятельствах вы были завербованы немецкой разведкой».
Ответ: «Я не была завербована и на предыдущих допросах дала вымышленные показания. Я испугалась и отвечала положительно на все заданные вопросы, не придавая значения последствиям…»
Допрос окончен в  03 часа».
Читал я эти протоколы и чувствовал, как билась она обречённо, иногда наивно полагая, что вот этот следователь – спаситель, он поверит, освободит…
Но находились то лжесвидетели лжезлодеяний  на оккупированной территории, то, когда уже всё «шитьё» по секретной работе на немецкую разведку затрещало, – новые показания об антисоветской пропаганде в тюрьме. Некоторые листы, написанные карандашом, «съело», обесцветило время. Но есть и достаточно разборчивые записи. Вот лист дела 54-й.
Из протокола допроса свидетеля Вырвихватской Л.С. 19 марта 1944 года:
«Вопрос: Какие антисоветские высказывания вы слышали от Штукарь?
Ответ: Она допустила контрреволюционный выпад, сказала: «Если бы Ленин был жив, войны бы не было, а то сейчас сидит какой-то грузин и командует» (при этом назвала вождя)».
Брицкий (видно по делу) возникал на наиболее острых поворотах следствия. И вот уже он действует «неопровержимыми фактами».
«Вопрос: Вам предъявляется обвинение в преступлениях, предусмотренных ст.58-10 ч. 11 УК РСФСР. Вы признаёте себя виновной?
Ответ: Я признаю себя виновной в том, что, будучи арестованной, проводила антисоветские разговоры. Так, например, я заявила:«Если бы был жив Ленин, он бы не допустил настоящей войны». Я также в беседе с арестованными заявила: «Когда умирал Ленин, то он власть передал Рыкову и Троцкому. Но этого не захотел один из нынешних руководителей правительства (я назвала фамилию). Он добился того, что Рыкова расстреляли, а Троцкого выслали». Я также признаю себя виноватой в том, что касалась организации колхозов в нашей стране, я среди арестованных заявила: «Ленин считал, что колхозы нужно организовывать постепенно, а руководитель, взявший власть после него (я назвала фамилию), стал их организовывать сразу».
«Тройка» приговорила её к восьми годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях. И началась «новая» её биография  – с 18-метровой камеры, где месяц теснилась с десятками заключённых, а потом «в телятнике», в эшелоне – и уже среди двух тысяч, в жару, практически без пищи, промучилась весь этап до Комсомольска-на-Амуре. Выжила. Правда, после девяти месяцев пребывания в больнице.
Она хорошо запомнила те места. Пни вокруг, видимо-невидимо. Тайга. Рядом – железная дорога и где-то далеко вдали – город над Амуром. Когда обрела силы, ей выдали телогрейку, санки, определили напарницу и направили к составу, доставившему «порции» заключённых (более 2 тысяч) на печально известную стройку 500. Они грузили трупы и отвозили их в специальный барак. Наутро уже трупов не было. А среди ночи слышны были взрывы.
– Рядом с больницей – лагерь №2. Нас, политических, поселили туда вместе с уголовниками. А тут тоже надо за жизнь бороться. Вот выходит «Таня-Галя-Валя», гроза барака. Её имя толком никто не знает: «Ну, что, «фронт», умеешь?» – «Пою!». Выводит на середину барака: «Ну, давай, пой!» Пою «Огонёк», «Землянку», «Плач матери». Пою, как старушка ждёт не дождётся сынка. Чувствую, не знают, не слышали здесь этих песен…
Вот и вывод: «Эта дева в законе! Всем фраерам знать, чтоб волос с её головы не упал!» Когда утром сержант пришёл определять на работу, и ему скомандовала: «Не трожь, пусть отдыхает».
Но вскоре из лагеря-распределителя политических увезли в глубь непроходимой тайги, в другой лагерь. Этот ад просматривался только с самолёта.
– Летом людей мошкара ела, зимой морозы терзали. Валенки никогда не успевали просыхать. Посылали нас на лесоповал. Чтоб хоть как-то укутаться, резали одеяла. «Согревались», засыпая себя снегом. Иногда нас отправляли на другую станцию, где работали немцы, поляки, чехи, болгары. Оттаскивали ветки от сваленных деревьев… Строили железную дорогу на костях. Людей там больше, чем шпал, легло… Когда вспоминаю всё это, будто чувствую, как у меня в палатке волосы примерзают к подушке. Помните фильм про дорогу в дюны. Там кое-что верно. Только вот шубы такие не надевали…
Она замолкает на минуту, собираясь с мыслями. Улыбку на её лице не вижу, а скорее чувствую её в интонации:
– Разве вы вместите в газету мою жизнь? Сколько всего… Может, и вообще не напишите.
Смотрю на эту женщину, на комнату, в которой он живёт, на окно, через которое она столько лет наблюдает чужую жизнь, и сердце сжимается от безысходности: всё в этой судьбе уже невозвратимо и непоправимо. Всё чёрное, чёрканное-перечёрканное, не переписать заново, не пережить по-иному, по-человечески.
Всё было у неё так, как было… Восемь лет самой-самой молодости. Потом прописывали на 3 – 6 месяцев. Встретила своего фронтового товарища, вышла замуж, есть дети, внуки – своя радость на фоне глубоко огорчённой судьбы.
Не один год ходила она по инстанциям – их не перечесть, говорила о своей невиновности, куда только не писала. Наконец, надумала пойти на приём в Калининградское управление КГБ, сказала молодому сотруднику – Сергею Дмитриевичу Теличко: «Вы – последняя надежда». Всё рассказала ему о своей жизни, хотя, как потом созналась, совсем не надеялась, что сможет он в чём-то  помочь. Но, что называется, не только по службе, но и из человеческого сострадания проявил он участие в её судьбе.
Непростооказалось  добиться её реабилитации, найти документы. Нашёл. Добился.
Но нет в архивах Министерства обороны сведений о ней – рядовой армии-победительницы. И в Дни Победы, когда тянутся на площадь, звеня медалями, ветераны, она задёргивает  шторку своего окна.
Напрасно обращалась в военкоматы. Нет соответствующей справочки. Может, приложить эту – из дела.
«НКВД  СССР
Ордер №82
10 февраля 1944г.
Выдан следователю ОКР «Смерш» 409 СД Моляренкову на производство ареста и обыска рядовой музыкального взвода 409 СД Штукарь Марии Степановны.
Начальник Особого отдела 409 СД.      
Подпись».
Но кто ответит на вопрос: можно ли считать ветераном ту, кого во время военных действий возили  как арестованную…
Есть указ о выплате незаконно осуждённым заработной платы за время заключения. Но он не распространяется на жертвы сталинских репрессий, относится к «незаконным действиям» только после 1 июня 1981 года. Ничего, значит, невозможно получить и за труд в нечеловеческих условиях, и за подорванное здоровье, ничего, выходит, не задолжало государство за причинённый таким людям ущерб.   
Право же, льготы, о которых ей подумалось, не столь уж велики, если не считать её ветераном войны, а приравнять к ним. Кому-то может показаться даже наивной и такая её мечта: преимущество в книжном магазине. (За костёр из книг отца).
– Написала я по этому поводу несколько писем народному депутату, за которого голосовала. Получила ответ: письмо направлено военному комиссару. Побеспокоила председателя горисполкома, отправил к председателю облисполкома. И там ответ – ничего не можем  предпринять.
После этой публикации в «Калининградской правде» Мария Штукарь была восстановлена в правах ветерана войны.















 
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ КОРОЛЕВСКОГО ЗАМКА

Вспоминаю последние дни Королевского замка с ощущением, что был свидетелем истязания безвинного инвалида войны.
Замок величественно возвышался над поверженными готическими кварталами, и  никому, кроме тех, кто кропал бумаги, оправдывающие политику выкорчёвывания памяти о Кёнигсберге в Калининграде, и в голову не приходило называть руинами его израненный, но по-прежнему богатырский торс.
Этот семисотлетний монумент, казалось, ещё на многие века закрепился на своём каменном возвышении. Башни и серые стены с вырванными глазницами опирались на контрфорсы, как  на гигантские  костыли. Почти полностью уцелел лишь постамент, край которого венчала резная ограда из красного кирпича и гранита.
Нормальные люди, глядя на этот символ бессмертия города, думали о нём, как о бесценной реликвии. А «первые лица» края искали в нём призраков прусского милитаризма. В их политизированном воображении замок представлялся населённым «духами войны» – со времён рыцарей Тевтонского ордена с ХIII века и до семидесятых годов двадцатого. На настойчивые предложения калининградских архитекторов, Министерства культуры РСФСР, правления Союза архитекторов СССР о консервации и реставрации руин замка ответ был однозначным: «Крайне сомнителен тезис о том, что руины замка  представляют собой культурно-историческую ценность и заслуживают увековечения в ансамбле нового социалистического города Калининграда».
С учётом этой позиции московский Гипрогор разработал проект нового генерального плана центра города, по которому замок подлежал сносу и на его месте сооружалось новое общественное здание, которое, как значилось в письмах облисполкома Совмину РСФСР, «действительно будет украшать советский Калининград».
Помню как «несли» этот проект на совещании архитекторов, и фразу ленинградского зодчего: «Позволю заметить местным руководителям, что мировая история началась несколько раньше, чем они получили свои портфели».
Между тем, выполняя идеологическую установку обкома партии, предоблисполкома распорядился о скорейшей разборке сохранившихся частей Королевского замка. Главному архитектору «Калининградгражданпроекта» Льву Соскину удалось «выйти» на документ об этом, и он позвонил мне – в то время заведующему отделом газеты «Калининградский комсомолец». Договорились о встрече «без стен» – близ института. Он передал мне копии писем из Союза архитекторов в Совмин и «первым лицам» области, другие материалы по замку с надеждой, что я организую публикацию. В своей газете это было бессмысленно, и я сразу подумал о «Литературной», в то время активно отстаивавшей исторические памятники. В редакции эту идею сходу поддержали Слава Карпенко и Лёша Солоницын, напомнив, что есть теперь в «Литературной газете» на кого опереться – нас поддержит известный публицист Наум Мар, с которым задружили во время его визита в Калининград. И тут же по телефону заручились его обещанием довести нашу проблему до газетной полосы. Решили, кем, кроме нас, будет подписано обращение, и я засел за его текст, используя существовавшие на то время исторические справки, письма из облисполкома, Союза архитекторов, стенограммы совещаний. Текст был таким:
«Вот уже пять лет общественность Калининграда ведёт борьбу за сохранение архитектурного и исторического памятника – бывшего Королевского замка.
Сейчас над замком нависла угроза уничтожения. В ближайшее время каменные стены и башни должны быть взорваны. Если срочно не принять мер, памятник погибнет.
Чем же дорог замок калининградцам?
Сооружённый в XIII веке, перестроенный в XIV – XVI веках, он был свидетелем значительных исторических событий. Когда первое русское посольство великого князя Василия III посетило Кёнигсберг, посланники русского государя жили в северном крыле замка. С тех пор эти помещения называют «Московским покоем». Замок посещал Пётр Первый. В нём проходило вручение русскому главнокомандующему ключей от городских ворот после разгрома войск Фридриха II во время Семилетней войны. В замке бывал великий русский полководец А.В. Суворов. Здесь служил Емельян Пугачёв.
В восточной части северного крыла, в помещении Верховного суда, проходил процесс над социал - демократами, которые помогали русским соратникам по партии транспортировать в Россию газету «Искра», произведения Маркса, Энгельса, Ленина, Плеханова. 12 июля 1904 года в замке выступал, защищая обвиняемых, пламенный Карл Либкнехт. 
Сохранившиеся фрагменты замка до сих пор остаются одним из впечатляющих памятников победоносного завершения Великой Отечественной войны 1941 – 1945 гг.
Замок, несомненно, имеет архитектурно-художественное значение как памятник зодчества прошлых веков, придающий городу своеобразный, неповторимый облик».
Это письмо я отстучал не  на редакционной пишущей машинке, а на своей старенькой «Олимпии». Три пожелтевших листка газетной бумаги до сих пор хранятся в моём архиве. 
Подписи решили собрать среди наиболее авторитетных, компетентных и заинтересованных в судьбе замка людей. На стареньком редакционном «Москвиче» я заехал к В. Еремееву – председателю правления Калининградского отделения Союза  архитекторов СССР, и Л. Соскину, затем встретился с ответственным секретарём отделения Союза писателей СССР  В. Ерашовым, разыскал участника штурма Кёнигсберга Героя Советского Союза Г. Зуева… Все подписали письмо без вопросов.
Свои подписи нам деликатно в «Литературке» посоветовали не ставить: «Сразу станет ясно, что это вы состряпали».
20 октября 1965 года в «Литературной газете» под рубрикой «Три письма на одну тему» появился наш  материал – рядом с живым классиком русской литературы Леонидом Леоновым.
Спустя пять дней Валентина Ерашова вызвал к себе «хозяин» области, её истории и культуры, первый секретарь обкома партии  Коновалов.
В «красном доме» решили – есть подпись писателя, значит, он и писал. Тем более что «Литературка» – писательская газета. И сам Ерашов отказываться от авторства не стал. После беседы по горячим следам он тщательно всё записал от третьего лица в протокольной форме и эту запись без правки включил потом в одну из своих книг.
 Хозяин процитировал писателю переданные ему КГБ стенограммы радиоперехватов «вражьих голосов».
– «Свободную Европу» слушаешь? –спросил он его.– Так вот они орут: «Спасибо господину Ерашову за то, что он выступил в защиту национальной святыни германского народа».
Коновалов вместе с секретарём по идеологии Никитиным пытались «прочистить» мозги Ерашову, а он пытался им что-то доказать. Бил лбом о стену, она, конечно, не разваливалась, а лоб болел. Так он потом оценит исход беседы. А мне накажет, чтоб о своём авторстве письма не распространялся. «Схрумают и косточки выплюнут. Со мной ещё говорят, поскольку секретарь Союза…»
 Ситуация поворачивала проблему замка теперь таким образом: кто за замок, тот с реваншистами заодно, готов сдать им наш советский Калининград.
В моём архиве хранится фотокопия письма председателя облисполкома Я. Прушинского заместителю председателя Совета Министров РСФСР В.Кочемасову и редакции «Литературной газеты». Вот какой была официальная реакция на публикацию в защиту замка.
«Вызывает удивление, что «Литературная газета» не находит на своих страницах места для описания героического  труда калининградцев, сумевших за короткий срок на руинах бывшего военно-административного центра Восточной Пруссии Кёнигсберга воздвигнуть новый современный  город с высоким уровнем советской культуры, но сочла возможным поместить заметку, подбросив топливо в западно-германскую реваншистскую кухню».
   Документальных подтверждений того, что снос замка согласован на самом высоком уровне, нет. Есть только слух о том, что во время визита в Калининград председателя Совмина СССР Косыгина, когда кортеж проезжал мимо замка, Коновалов сказал:
– Этот гнилой зуб мы собираемся вырвать…
И есть «прообраз» этой фразы. Он принадлежит главному архитектору гипрогоровского генплана города Наумову, который на совещании, проведённом горисполкомом и отделением Союза архитекторов Калининграда в марте 1964 года, выразился так:
– Мы считаем, что сохранившиеся развалины замка необходимо снести, так сказать, «вытащить корешки и вставить новую челюсть».
Надо вспомнить, что партийная власть пыталась опереться на профессиональное заключение специалистов – архитекторов и историков. Однако тут единомыслия не получалось.  Вот некоторые сохранившиеся тому свидетельства.
«10.10.65г. Телеграмма. Москва. Министерство культуры РСФСР.
Вопреки единодушному мнению участников совещания архитекторов Москвы, Ленинграда, Киева, Литвы, Латвии, Эстонии, Калининграда о сохранении остатков Королевского замка, горисполком, облисполком готовят решение сноса замка, как не имеющего исторической и культурной ценности. Просим срочно принять меры.
Председатель Калининградского отделения СА СССР В.Еремеев».
На эту телеграмму реакции не последовало. Судьба замка была предрешена. Все   альтернативные предложения были проигнорированы. Ещё во время последнего совещания стало известно о дипломном проекте литовской студентки, где замок превращается в музей Мира и над ним светится перечёркнутая бомба. С предложением на базе оставшихся частей замка сделать мемориал русского оружия, музей, гостиницу выступали калининградские архитекторы во главе с Ходаковским. Его уход с должности главного архитектора города был знаком протеста против сноса замка. Известно, что он неоднократно пытался пробиться на приём к Коновалову. Но тот, видимо, зная о теме визита, так его и не принял.
…Замок готовили к взрыву.
И тогда мы со Славой Карпенко и друзьями-архитекторами решили действовать дальше, полагая, что сможем ещё чего-то добиться, если интеллигенция города обратится в ЦК КПСС. Архитекторы стали готовить заседание клуба творческой интеллигенции, на который пригласили своих коллег, актёров, журналистов, писателей, художников, студентов и преподавателей вузов. Мне опять выпало писать текст обращения в ЦК КПСС – его направили мы заранее в «Известия» Аркадию Сахнину для статьи о судьбе замка.
Вечером 12 декабря в зале музыкальной школы на Огарёва прошёл наш последний бой за замок.
Накануне архитектор Володя Осипов отснял на кинокамеру первые этапы разрушения. У меня до сих пор перед глазами кадр: крупно – костыли инвалида войны и раскачивающаяся замковая башня.
Зал был полон. Текст обращения передавали из рук в руки. А со сцены звучали взволнованные речи. Одним из первых выступил писатель Сергей Снегов. Он обратил внимание на вывешенный  над сценой лозунг: «Искусство принадлежит народу».
– Не партии, – сказал он, – а народу. И не обком должен  решать судьбу памятников, а народ! Сознательным разрушением памятников культуры занимались в войну только фашисты, да и то – в войну же!
Это «замечание» стоило ему нескольких лет игнорирования издательствами его произведений.
Под письмом подписалось более девяноста человек – подавляющее большинство присутствовавших. Правда, Слава Карпенко, видимо, из благих намерений придать смелости колеблющимся поспешил сообщить, что у нас уже есть гранки статьи о замке в «Известиях». И эта информация, как и текст письма, тут же попала к Коновалову.  После его звонка в Москву гранки статьи рассыпали.
И на следующий день подписавших письмо стали прорабатывать в разных инстанциях.
«Меня стращали в горкоме трое, – рассказывал потом Володя Осипов, –а мой фильм про снос замка бесследно исчез».
«Проработку» не все выдержали. Не стану называть имён отказавшихся от подписей. Давили, где больней, карьерой, квартирой, выставкой за рубежом, ролями в театре… Простили одному известному телевизионщику. Он написал: «Был пьян, не помню, что подписывал». Меня пытал в обкоме комсомола секретарь по идеологии. «Журналист – и такая политическая слепота! Садись, пиши, как это произошло». Я написал всё, что вспомнилось из истории замка, особо выделив его «красное» прошлое: процесс в помещении Верховного суда над немецкими социал-демократами, которые помогали транспортировать «Искру», упомянул пламенного Карла Либкнехта…И устно добавил, что ведь можно расценить снос замка как антипартийное действие. Этой издёвки (и замковой истории в целом) мне со временем не простили, на десять лет отлучив от местных СМИ.
Но не в наших судьбах дело. Не вспомню точно, кто из защитников замка при встрече сказал мне: «Мы-то живы, а его нет!»
Замок был сердцем старого города и никак не вписывался, не вмещался в грудную клетку города нового, советского.На его месте стали возводить Дом Советов. Скоро мы отметим очередной юбилей этого долгостроя. Архитектурную доминанту советской эпохи дополнил симметрично построенный Дом связи. Как-то, двигаясь от вокзала к центру города, чиновник из Министерства строительства России спросил:
– Это что у вас, элеватор и тюрьма?
Пришли иные времена. И кто знает, к 750-летию Королевский замок мог бы ожить, как уже ожили Королевские ворота. Но пока воскрешение его возможно теперь только в памяти.















ЗВЁЗДНЫЕ ЧАСЫ КОРАБЕЛА

Он пришёл в советское судостроение в зрелом возрасте, на заре его развития, когда страна настраивала трудовой ритм первой пятилетки.
Но детская его память цепко держала эпизоды, достойные исторических кинолент. Это была не придуманная им, а его жизнь. Это видели его глаза.
...Дерзкую и мерзкую анархистку Маруську Никифорову, что, играя саблей, схватив его за чуб, «пошутила»: «Состричь голову, пацан?»
...Красавца юнкера, пустившего в себя пулю, после того как прилюдно дал ему пощёчину красноармеец.
...Сытые рожи нэпманов над заваленными продуктами прилавками – в холод и голодуху. И живой факел – из протестующего против возврата буржуйства комсомольца.
В голод – он голодающий. В безработицу – безработный. На рабфаке – студент и грузчик в порту.
Стипендии его в Николаевском кораблестроительном институте едва хватало на буханку хлеба. Стипендия – тридцать, а нужный позарез справочник Шиманского и Горденина– сто рублей.
Чтоб внести свой пай (на книгу сбрасывались всей группой) и как-то помочь голодавшим родителям, он ночами грузил зерно в порту, а поутру прямо оттуда шёл в аудиторию. В воспалённых глазах доска обретала форму вагона...Но, мысленно возвращаясь к тем трудным годам, он неожиданно заявлял:
– Мне повезло. Я жил в такое интереснейшее время! Тяжело было... Да. В общежитии ни белья, ни матраса, ни подушки. Так это плохо считается сейчас. А тогда мы не думали, что это плохо...
В институте Архангородского оставили для прохождения аспирантуры. Тогда это называлось «подготовка к профессорскому званию». Но с первых же шагов аспирант решил сочетать научную деятельность с инженерной – на кораблестроительном заводе, где сразу же занялся внедрением секционной сборки судов.
Он был одним из тех первых ста тысяч инженеров – представителей новой производственно-технической интеллигенции, на которую опиралась страна, начинавшая индустриализацию.
 Он проектирует и строит суда нового типа. Как оказалось – это вообще были первые в Советском Союзе полностью сварные корабли. То, что происходило тогда, позже корабелы назовут революцией в отечественном судостроении – традиционную клёпку заменяли сваркой.
...На испытания первых полностью сварных отсеков прибыла комиссия, возглавляемая  крупными учёными Ю.А. Шиманским и П.Ф. Папковичем. В её состав включили молодого корабельного инженера Архангородского.
Никто не знал, как поведут себя отсеки при испытании. Их изготовили из стали, и по нынешним временам считающейся трудно свариваемой, применяя электроды с меловой обмазкой. Чтобы выяснить, что с ними произойдёт в процессе испытания, Архангородский с Шиманским «поселились» внутри испытываемого отсека. Они договорились, что в случае опасности Юлиан Александрович крикнет «Полундра!», хотя прекрасно понимали: если нарушится прочность отсека, невредимыми из него уже не выбраться...
Академик Шиманский имел в виду этот эпизод, когда в отзыве на докторскую диссертацию Архангородского написал: с его работами я знаком с тех пор, когда ещё будучи инженером, он принимал деятельное участие в исследованиях прочности сварных судов. Он впервые, подчеркивал Шиманский, обратил внимание на применение легированных сталей в кораблестроении и на чувствительность стали к надрезам, как на одно из свойств, определяющее свариваемость и пригодность для строительства корпусов судов.
Вам приходилось в жизни что-то делать впервые? Если писать его биографию, с этого слова нужно начинать каждый абзац.
Он читает первый курс лекций по сварке студентам - будущим корабелам.    После исследований автоматической сварки  в Институте Патона издаёт руководство по ней и создаёт первую такую лабораторию в институте. И все это без отрыва от заводских стапелей, гари и пыли, «безбытного бытия». Тяжёлая болезнь лёгких на время выбивает его из колеи, но, едва оправившись от недуга, он спешит к кораблям.
...Год сороковой, предроковой. На том же Николаевском кораблестроительном заводе Марти – по цензурным соображениям в первой публикации я его не смог назвать – построен корабль новой серии. Директор завода Самарин просит конструкторов ускорить спуск судна,  что-то придумать, чтобы выиграть время.
Традиционный расчёт спуска, лежавший в основе проекта, требовал изготовления множества подкреплений. Что же можно этому противопоставить?
– Я уподобил судно балке, лежащей на упругом основании, и исследовал все факторы, влияющие на обстоятельства спуска...Тут и пришла идея уменьшить реакции за счёт уменьшения жёсткости. Вот так появились сминающиеся прокладки, с  помощью которых мы досрочно спустили корабль.   
Этот метод был рекомендован всем судостроительным заводам страны. Его использовали при спуске таких гигантов, как китобаза «Советская Украина».
Как-то, много лет спустя, приехал профессор Архангородский из Калининграда на Николаевский завод,  прошёл со своими учениками-инженерами к готовящемуся к спуску кораблю, спросил рабочего: «Что делаем?»
– Как что? – удивлённо переспросил тот. – Ставлю сминающиеся прокладки!
– А кто ж такой метод придумал?
– Давно придумали.  Должно быть, всегда так делали, испокон веков.
– Это было для меня высшим признанием, – заметил Архангородский. – Оказывается, не только песня, теряя имя автора, становится народной.
....Война. Фашисты под Николаевом. Надо срочно строить переправу через Буг. Проектировать некогда. Он предлагает переоборудовать плавучий док простейшим образом – поезд будет въезжать на верхние понтоны. Переправа должна обеспечить связь с Одессой.
...Архангородский идёт по горящему городу. Уже взорван водопровод, эвакуирован институт. На недостроенном корабле – беспомощной коробке, подталкиваемой буксиром, отправляет семью, а сам с сапёрным полком последним покидает город.
Август. Жара. Пыль. Пехота была пехотой – шла пешком. И он протопал с ней до Донбасса. Заявление направить добровольцем на фронт не удовлетворили: «Куда вас с «белым» билетом? – говорил военком.–Воюйте своим инженерным оружием!» Им он и  воевал. В Астрахани переоборудовал под артиллерию буксиры – «Ваню-коммуниста», «Память Маркина»... Все – подходящие «под войну», что отыскал, мотаясь на катере по Волге. Проектировал по справочникам памяти. При себе была только одна книга Петра Папковича. Волею случая сам учитель оказался рядом. Выдающийся учёный вместе с ним ползал по палубе, размечая места для орудий. До войны мысль установить корабельную артиллерию на деревянном настиле таких изношенных судов  показалась бы им каким-то бредом. А когда начались военные действия на Волге, этот «флот» доставил противнику немало хлопот.
В Астрахани он и создал прообраз морского катамарана, построив паром из двух барж, соединённых балками. Такие паромы в трудные годы войны обеспечивали железнодорожную связь с Кизляром. Позже, уже в Калининграде, по схеме расчёта, применённой для этих паромов, под руководством профессора Архангородского пройдут испытания катамарана «Эксперимент»– первого в мире двухкорпусного траулера-сейнера.
Вспоминая сорок первый год в Архангельске, он сам удивлялся, как в тех условиях могла плодотворно работать мысль. Квартирой была сцена летнего деревянного театра –до первого снега и морозов. Полуголодные, они трудились часто без сна по нескольку суток. Здесь он встретил эвакуированный из Николаева кораблестроительный институт. Всё, что от него осталось: кучку голодных людей на пристани и несколько ящиков оборудования. Пока коллег не поставили на довольствие, он делил с ними свой скудный паек. От предложения перевестись в министерство отказался и уехал с институтом в Пржевальск.
Пржевальский период занял особое место в его жизни. Госплан Киргизии с благодарностью принял предложения корабельного инженера о развитии флота  на Иссык-Куле и судоходства на реках республики. И Архангородский, создав конструкторское бюро из студентов, спроектировал уникальные суда для Средней Азии.
После войны Иссык-Куль напомнил ему о себе самым неожиданным образом. Пришла телеграмма: «На построенном по вашему проекту теплоходе «Манас» в результате потери общей прочности сорвался с места котёл. Просим срочно выехать...»
– Не надо писать, что в купе со мной сели сотрудники МГБ, – сказал Архангородский, когда мы дошли до этого эпизода. – Все равно это у вас вычеркнут...Но сухарики и прочее я тогда с собой взял, хотя был уверен, что дело не в моем проекте. Только кто станет разбираться, если надумают обвинить меня во вредительстве?
И вот красавец «Манас». Архангородский поднимается на палубу и сразу обращает внимание на лес пиллерсов.
– Нет, я так не мог проектировать, – говорит он и просит принести чертежи. Сравнивает. На месте этого частокола у него всего четыре стойки. Проект явно нарушен – отсюда все беды, оттого вибрирует и пляшет надстройка. А котёл вообще без фундамента поставлен. Где уж ему удержаться?
Он тут же велел лишние пиллерсы срезать, невзирая на протесты местных специалистов, считавших: чем больше, тем лучше. И вскоре «Манас» отвалил от причала, украшенного броским плакатом: «Киргизия строит свой флот!» Теплоход будто подменили, никакой вибрации...И никакого «сопровождения» на обратном пути.
– Всю жизнь, – говорил мне Александр Григорьевич, – я был в судостроении не на верхах, а в самом центре. Средний командир. Так в армии – ты и командир, и в бой идёшь.  Неприятных ситуаций в кораблестроении не меньше, чем в море штормов. Но я не представляю чего-либо более интересного.
Все счастливо складывалось, на его взгляд: ему везло впервые применять на практике все свои решения. Если на пути к проблеме стояли ещё не существующие приборы – он их изобретал. Если были «белые пятна» в теории – он их устранял. Его работы использовались при составлении «Правил конструирования надводных кораблей», а исследования вопросов применения легированных сталей в судостроении и методов проектирования перекрытий корпуса судна стали вехами в отечественном судостроении. В серьёзных научных работах в этой области постоянно ссылаются на его труды. Академик Шиманский не однажды подчёркивал теоретическое значение его методов проектирования корпусных конструкций, от применения которых не только упростились расчёты, но и появились принципиально новые, прогрессивные конструкции кораблей. Теперь, конечно, кто-то это воспримет анахроничным, но чувствовал он себя Корабелом с большой буквы не от гордости за новое слово в науке, а от ощущения великой целесообразности своего труда. Поэтому из недр его памяти выплёскивались не обиды, а благодарность Времени, Учителям, Стране. И это были искренние его ощущения, о которых он не стеснялся говорить вслух.
...Переведённый в Калининград Мосрыбвтуз, по сути дела, создавался заново. Тогда и пригласили из Николаевского  кораблестроительного института Александра Григорьевича вести кафедру строительной механики корабля.
Шёл год 1959-й. Угрюмый город встретил его редкими уцелевшими от бомбёжек домами. Город особо не спешили восстанавливать. Уцелевшие от бомбёжек дома и несколько кварталов считались его центром. Кинематографисты здесь снова поджигали развалины, снимали фильмы о войне. С вокзала он, не раздумывая, направился на судостроительный завод. И тут суждено ему было пережить первое разочарование: в Калининграде не строят рыбацкие суда, их только ремонтируют. А разве это дело для настоящего корабельного инженера? Судоремонтников иронично нарекли «латочниками». Какая там наука в дырах да трещинах? Но так складывалось по жизни, где корабли – там его ученики. На заводе он застал одного из них, Голубинского, буквально в состоянии транса. Пошёл насмарку двухлетний труд на ремонте патриарха рыбацкого флота – «Тунгуса». Пока тянулись работы, утоньшились корпусные листы, швы прокоррозировали. Инспекция Регистра выставила такие требования по замене листов и районов швов, что «Тунгусу», по мнению ремонтников, «моря уже не светили».
С Архангородским пришло его спасение.
– Можно обойтись и без замены листов, – на ходу сообразил он, оценив ситуацию не по стереотипу ремонтников, а как кораблестроитель. – Спроектируем специальные подкрепления. Тем более что замена новыми вызовет трещины в смежных листах.
Его техническое обоснование не вызвало возражений Регистра. А в первую морозную ночь подтвердилось пророчество ученого – там, где заменяли листы пошли трещины длиной по нескольку метров. И к нему за «рецептом»: чем лечить? Он предлагает свой метод снятия напряжений.
Позже Сергей Снегов в очерках о техническом институте подметит самую суть его нового дела: «Он, если можно так выразиться, врач кораблей... Как и человек под бременем лет, несчастных происшествий и болезней теряет свою физиологическую и психическую прочность, так и суда под действием штормов, швартовок, перекристаллизации и износа металлов слабеют, становятся ненадёжными, нуждаются в восстановлении».
Многие годы Архангородский совмещал научную и конструкторскую работу с преподаванием в вузе. Его идеи и инженерные решения воплощались в новые корабли. Его студенты  становились корабельными инженерами, руководителями крупных заводов, учёными и общественными деятелями. Он любил их студентами, сохранил к ним отеческие чувства, когда они ушли в самостоятельную жизнь. Корабли он любил как живые существа. И особенное чувство испытывал, когда они выходили из новостроя – красивые, полные сил. Теперь он увидел их состарившимися и испытал боль, сострадая  беспомощным морским исполинам, которые нуждаются в профессиональном грамотном лечении.
Эти чувства пробудили в нем мысль, изменившую все прежние представления о судоремонте. Его новые ученики Л. Семенов, Б. Розендент, А. Бобылев свяжут её с даром предвидения Архана – так его стали называть меж собой аспиранты и студенты КТИ.
– Спросите любого человека: для чего делается ремонт? – рассуждал профессор. – И вам ответят: чтобы починить то, что сломалось. А суть в другом – нужно восстановить прочность!
«Прочностью определяется судоремонт»– вот его простая и доступная гипотеза. Между тем она определила новое направление для интереснейших и важных научно-практических работ. Да, он предвидел, что единичная проблема «Тунгуса» станет проблемой сотен судов. И видел, что к этому никто не готов, что сюда ещё не бросила свой взгляд наука.
Этому делу он отдал почти двадцать лет жизни. Это был его «калининградский период», к которому он отнёс один из своих звёздных часов.
Его лаборатория в КТИ так и была названа – лаборатория прочности судов. Затем ее преобразовали в отраслевую и определили в качестве головной организации в стране.
Мало кому известно, кто сделал долгожителями средние рыболовные траулеры. Их век продлили рекомендации лаборатории. Подобно тому, как в медицине Залманов обратил внимание на «тайную мудрость человеческого организма»– его собственные ресурсы, Архангородский обратился к резервам прочности. Он нашёл ту толщину связей, что соответствует требованиям прочности, и вторую корпусную толщину, которой может распорядиться судовладелец. Из томов расчётов выплыли на свет брошюрки – инструкции по дефектации корпусов СРТ, китобойцев, больших траулеров. Александр Григорьевич поставил их рядом со своими монументальными трудами. Он показывал мне их, не скрывая гордости. Это были сберегательные книжки с фантастическими суммами. Суммы, конечно, не его, а флота российского.
Он входил в лабораторию, напоминающую  цех, как заводской директор. От кабинета на кафедре отказался, поставил свой стол в помещении над испытательной площадкой у стеклянной стены. Здесь он, наверное, чувствовал себя как в корабельной рубке.
А внизу шли уникальные эксперименты. Работал участок усталостных испытаний и модельных, «сухой бассейн», комплекс «Гидростенд», где натурные конструкции размером до 16 метров испытывались усилием до трех тысяч тонн. О направлениях исследований пришлось бы много рассказывать, поэтому придётся ограничиться только их обшей направленностью –упреждать требования времени. Тогда ещё ходили по докам дефектовщики и пальцем указывали на места износа конструкций, а здесь уже шли работы над проблемой оценки технического состояния корпусов. Теперь по корпусу судна передвигается магнитная тележка с приборами, осуществляющая техническую диагностику. Как то очень точно подметил его ученик профессор Борис Розендент: «Здесь на глазах наука становится производительной силой». Подметил не случайно: учитель всем им внушал, что наука питается нуждами промышленности, и делал все, чтобы они ощущали значимость своего труда. «Я хочу, чтобы каждый ходил с широко расправленными плечами», –говорил он.
Сегодня открытия Архангородского не представляются техническим чудом. Но корабелы понимают, да и все должны понимать: не будь истоков – не было бы рек. В институте знают и ещё об одном его наследии, именуемом «принципы Архангородского». Если свести их воедино, они будут звучать так.
– Когда учёный работает на производство, его решения проверяются тут же. Успех надо считать явлением закономерным. Ошибки и неудачи брать только на себя.
– Если слава, выдвигайте учеников. Все работники, причастные к успеху, должны быть известны. Изобилие фамилий никогда не умаляло значение отчёта о деятельности любого научного коллектива.
– Не бойтесь взять соавтором молодого коллегу, даже когда его вклад в ваш труд невелик. А если молодой учёный воспользовался, развил, углубил ваши рекомендации, поблагодарите его за предложение включить вас в соавторы. И только...
– Человеку надо помогать не тогда, когда он просит, а когда это необходимо. Только надо уметь, а вернее, иметь талант души, чтобы почувствовать этот момент – «когда»...
– Все делимо. Молекулы на атомы и так далее. Делимо счастье и беда. Подлость – неделима. И не пытайтесь сочувствовать вершителю её!
Эти принципы – не плод гимнастики ума. Он подтверждал их повседневно. Их придерживаются и его ученики, превыше всего ставящие духовное богатство.
Когда мы писали очерк – я не оговорился, потому что голос его как бы слышу за каждой строкой,– на вопрос о личной жизни он ответил:
– Да это все, о чем мы говорим. Вот папки, ящики писем учеников... Книги любимых писателей. Это моё богатство – этим горжусь. Я никогда в жизни не копил денег, ни дачи у меня, ни машины. Есть то, что напоминает об учителях и учениках, есть лаборатория и институт... Да и есть портфель, который мне подарил отец, когда я стал инженером. Я с ним всю жизнь не расстаюсь. Там монограмма – отцовский завет: «И всегда, и прежде всего - будь человеком». Я хотел следовать этому. Я стараюсь...
Как-то в беседе с Константином Паустовским Архангородский заметил о мемуарной литературе:
– По тому, какие черты отмечают авторы у тех, кого вспоминают, можно судить о них самих. Человек, оценивая других, оценивает и себя, не правда ли?
Мысль понравилась Паустовскому:
– Вы не представляете, какой это интересный инструмент для литературы! – сказал он.
Теперь этот «инструмент» можно применить к Архангородскому, читая его воспоминания о Шиманском: «Он жил в мире кораблестроения, он питался его соками, постоянно ощущая его пульс. И делал все, чтобы этот пульс был ритмичным, бесперебойным.  Он создал свою оригинальную школу в строительной механике корабля...»
Очень точно характеризует его самого то, что он написал о своём учителе.
Но и о себе при нашей последней встрече он сказал то, что далеко не каждый может сказать:
– Знаете, есть у Стефана Цвейга исторические миниатюры «Звёздные часы человечества». О знаменательных мгновениях, от которых зависит настоящее и будущее, мгновениях, редких в жизни человека, в ходе истории... В моей жизни, мне кажется, такие звёздные часы были...   




























ВКУС МАКОВКИ ПЛАНЕТЫ

Среди людей морской судьбы, с которыми мне выпало счастье встречаться, Михаил Михайлович Ермолаев занимает  особое место. Воспоминания о нём – мужественном полярнике – до сих пор вызывают у меня романтический трепет.
Как-то незаметно прошло столетие со дня  рождения Ермолаева, хотя в нашем РГУ имени Канта хорошо помнят его – декана кафедры географии океана, доктора геолого-минералогических наук, профессора, автора «Введения в физическую географию», одного из немногих учёных, удостоенных   золотой медали имени П.П. Семёнова-Тяньшанского.
Страницы волнующего героизма связаны с высокими арктическими широтами. Когда только вслух произносишь имена известных полярников Умберто Нобиле, Рудольфа Самойловича, Отто Шмидта, лётчика Бориса Чухновского, кажется, испытываешь зов того «великого безмолвия», тяга к которому вечна.
Михаилу Ермолаеву посчастливилось знать этих людей лично, в числе первых советских полярников отправляться в арктические экспедиции, проводить зимовки на ледяных островах.
Убедился по  короткому личному знакомству с Антарктикой, что очарование полярным пейзажем с годами не проходит. Для меня нет ничего более захватывающего, чем книги о походах на «край земли».
Эти книги во многом способствовали появлению бесстрашных людей у маковок планеты.
Руаля Амундсена в своё время очень увлекли описания приключений Франклина. «Во мне загорелось странное стремление, – писал он в книге «Моя жизнь», – претерпеть когда-нибудь такие же страдания». Поэтому при встрече с Ермолаевым я спросил: испытывал ли он что-то похожее  в начале пути, чем очаровывала его Арктика? Что вспоминается?
– Красота Арктики непересказуема, – ответил он.– Даже в моменты опасности невозможно уйти от восхищения ею. И от ощущения, что это только тебе одному дано как дар за испытания, за страдания... На меня, конечно,  во многом подействовали рассказы участников экспедиции Седова – Визе и других, с кем встречался, когда ходил матросом на парусно-моторной шхуне в Баренцево море. В 24-м году, будучи студентом четвёртого курса Ленинградского политехнического института, я тяжело заболел. Простудился во время наводнения. И вот после этого бросил всё и уехал в Арктику. Направил меня в новоземельскую экспедицию профессор Самойлович. Он  поручил мне гидрографическую опись и топографическую съёмку  вновь открытых заливов Русанова, Седова и Неупокоева.
Не могу сказать, что я намеренно искал возможность «претерпеть страдания» - трудности возникали как объективная необходимость.
По заданию Академии наук я участвовал в создании научной станции на Новосибирских островах. Начальником экспедиции был Пинегин – спутник Седова в пути к Северному полюсу. Примечательно, что нам предстояло строить там всё своими силами. Перед экспедицией все мы приобрели новые профессии: Пинегин – стекольщика и маляра, я – печника, Смесов и Ушаков – плотников, Тирон – кровельщика.
Во время этой экспедиции я и получил телеграмму от Самойловича о том, что погиб Амундсен, что «Красин» идёт на поиски Умберто Нобиле. Как это было, вы знаете по фильму «Красная палатка». 
Наша полярная станция была второй советской. Здесь надо было жить… Выжить. Два года во льдах, без доставки продовольствия и топлива. Это непросто. Я кочевал по острову с охотниками-ламутами, помогал им, одновременно проводя топографическую съёмку, собирая коллекцию останков многих древних животных, в том числе мамонтов, бизонов…
Была у меня совершенно уникальная находка – череп пещерного льва. Всё это находится теперь в зоологическом музее Академии наук.
О значении исследований этих малоизученных островов говорит тот факт, что наши доклады были заслушаны на президиуме Академии наук …
 Надо бы тут вспомнить и путь домой – на собачьих упряжках, иногда пешком. Четыре месяца пятидесятиградусные морозы, снежные обвалы…
В Арктику не бывает лёгких экспедиций.
 – А какая экстремальная ситуация более других врезалась в память, запомнилась, может быть, не столько физическими, сколько психологическими трудностями? – поинтересовался я, воспользовавшись возможностью разговорить обычно немногословного профессора.…
–Это было во время зимовки на Новой Земле. О ней, кстати сказать, писал Зиновий Каневский в книге «Бороться и искать». Создалась ситуация, когда из Русской гавани требовалось доставить радиолампы на полярную станцию «Мыс Желания».
Безрассудно было двигаться по ненадёжному морскому льду у края ледников – там часто откалывались айсберги. Путь виделся один – по гигантскому ледниковому щиту, не знавшему ещё шагов полярников.
С водителем аэросаней Петерсеном и немецким геофизиком доктором Вёлькеном мы решили его одолеть.
Но вскоре полозья саней намертво примёрзли ко льду, и на нас обрушилась новоземельская пурга.  Неделю мы провели в наспех вырубленной во льду яме, пережидая ураган. Когда утихло и мы раскопали аэросани, стало ясно, что их не завести…
До мыса Желания было более ста километров, продукты уже кончились… Мы продвигались как могли, местами по следам белого медведя – думалось, раз он прошёл, пройдём и мы.
Нам удалось преодолеть около 70 километров, когда и возникла вот та, надолго запомнившаяся ситуация. Скис Вёлькен. Отказывались подчиняться ноги тому, кто был в своё время чемпионом мира по длительности танцев. Самый сильный из нас, человек с немалым полярным опытом, ослаб, заявил, чтобы мы его бросили.
Мы тянули его на верёвке, поочерёдно взваливали  на плечи. В этой истории самыми трагичными, на мой взгляд, и были те часы, когда Вёлькен потерял веру – силы тут же покинули его.
…Больно думать: всё это было с теми, кого уже нет.  Так хочется, чтобы вместе с ними не ушли способности людей выдерживать подобные испытания и находить выход из безысходных ситуаций. А таких ситуаций на долю Ермолаева выпало немало.
Когда в годы войны ему поручили изыскать возможность сделать за год то, что требовало пяти лет, «заменить» отрезанный врагом Донбасс воркутинским углём, проложив сквозь топи и непроходимые леса железнодорожную магистраль, он удивил своими решениями многих специалистов… Тут были и оригинальные опоры моста через Печору, и бревенчатая «подушка» на болотах, и многое другое, что открыло возможность в критический момент доставить уголь вглубь страны.
Я поинтересовался, были ли у него какие-либо другие пристрастия.
– В семье надеялись, что я поступлю в консерваторию. Тётушки мои учились у Листа классу виртуозной игры на фортепьяно. Они и привили мне любовь к музыке, которая сопровождает меня всю жизнь.
Если же несерьёзно, то был и другой соблазн. Когда ставил Сергей Герасимов фильм «Семеро смелых», он предложил мне сниматься. Но я даже от проб отказался.
– Вы консультировали этот фильм-долгожитель. С чем этот выбор режиссёра был связан?
– Когда я вернулся с полярной станции, ко мне пришли Сергей Герасимов и Тамара Макарова. Герасимов ставил свой новый фильм. Был уже и сценарий, но он его не устраивал. Нас на полярной станции тоже было семеро, и многое из того, что я рассказал, что мы пережили, вошло в фильм после переделки сценария Юрием Германом.
Тогда в фильме впервые прозвучала песня с такими словами: «Штормовать в далёком море посылает нас страна». Они сопровождали его, как девиз, всю оставшуюся жизнь.










































МОИСЕЙ ДРИБИНСКИЙ
Есть имена, с судьбою города повенчанные. В своё время широко известные, а теперь заволакиваемые туманом времени. Предавать их забвению – значит, перечёркивать часть собственной  биографии. Ведь мы часто, сами того не осознавая, продолжаем чью-то жизнь – в движении своей души, а иногда и в своих поступках.
Создать бы такую книжную серию – «Жизнь замечательных земляков» С их именами связаны дух и душа нашего города. В светском смысле этих слов. Ведь именно люди, наделенные даром творчества, эту душу создают.
Мне подумалось об этом, когда сердце сжали воспоминания коллег профессора Дрибинского, собранные дочерью его сподвижницы Еленой Загорской. Когда я собирал материал для очерка о нём, мне передал их заведовавший кардиологией облбольницы Михаил Кравец.
…В Калининград Моисей Борисович приехал в 1948 году, уже будучи довольно зрелым, сильным хирургом. «Привёз» его с собой первый калининградский профессор Николай Николаевич Назаров, знавший его по Оренбургскому институту. Поселился, как и другие врачи, прямо в больнице, где жили прежде немецкие монашки. Работали тогда сутками. Был у него один единственный костюм – парадный и рабочий. И всегда чистые, наглаженные рубашки, за которыми следила его жена Валентина. Правда, надев новую рубаху, тут же заворачивал и снимал манжеты – он не подчинялся вещам…
Судьба Моисея Дрибинского определилась ещё в студенчестве в коллективе профессора Назарова.
Оренбургский институт он закончил в мае 1946 года вместе с будущей женой Валентиной Лазаревой, обожаемой им с детства. Вместе они закончили и музыкальное училище (школу Ростроповича): она – по классу фортепиано, он – скрипки. Без всякой протекции она поступила в Ленинградскую консерваторию, но прервала там учёбу, чтобы соединиться с любимым в Калининграде и реализовать здесь свой красный медицинский диплом.
По вечерам, когда разрушенный город погружался в пугающую темноту, в компании медиков они вместе музицировали, пели, читали стихи.
Первое заседание научного медицинского общества в Калининграде.
С докладом выступал недавно приехавший молодой врач Дрибинский. За годы войны все отвыкли от хорошего языка, светлых теоретических мыслей. Тогда в моде было учение Павлова о приоритете нервной системы в жизнедеятельности организма, и он сделал сообщение о новокаиновой блокаде шейных узлов симпатической нервной системы. Врачи упивались свободой его мысли и не могли оторваться от его глаз.
 «Прошло почти пятьдесят лет. Я слышал много докладов, но этот запомнил на всю жизнь…» – вспоминал В.Лапидус, заслуженный врач РСФСР.
Его сила была в предчувствии, куда идёт медицина.
Начал с лёгких. И сразу внёс существенный вклад в развитие бронхолёгочной науки. Он предложил метод управляемого катетера. Делящиеся бронхи – как виноградная лоза.   
 «М.Б. придумал гениальную вещь. Брал гибкую трубку – катетер, прикрепив нитку, вводил его в трахею, изгибая при помощи нитки. В этом ему помогала рентгенолог Виктория Загорская. Метод такой используется в медицине и сегодня.
Моисей Борисович, или просто М.Б., как его называли за глаза, вкладывая в эту аббревиатуру не иронию, а почтение, был простым обаятельным гением в глазах коллег и друзей. Но сам он не требовал привилегий за одарённость. И хотя ценил яркие дарования, врачевал с одинаковой самоотдачей людей и известных, и безызвестных. Помню, я привёл к нему после сердечного приступа композитора Валерия Пиганова.
– Надо как-то помочь… Это такой талант!..
– А что, если человек бездарен, – мягко и иронично улыбаясь, сказал Моисей Борисович, – так не надо лечить?
Но я не собираюсь углубляться в свои воспоминания. Мне больше известна та сторона его жизни, где он старался быть таким, как все: в редкие дни отдыха у моря, в компании друзей. Правда, «как все» не всегда получалось: мыслил он образно, юморил тонко, а если речь заходила о политике, точно надрезал ситуацию своим интеллектуальным скальпелем – порой это выглядело так, что иному политологу ещё поучиться.
Теперь только остаётся сожалеть, что ничего не записывал по следам наших долгих бесед.
Одним из его выдающихся достижений стала разработка оперативных вмешательств при туберкулёзном спондилите. Это целая глава в отечественной медицине.
Дрибинский предложил совершенно оригинальную теорию строения позвонка, позволяющую понять, почему при туберкулёзном спондилите поражается тот или иной участок тела позвонка и как строить оперативное вмешательство с учётом строения, поражения процессом. Если в то что Ева произошла из ребра Адама поверить трудно, то возрождение из ребра человека его позвоночника по методу Дрибинского уже не вызывает сомнений.
О чудесных исцелениях, связанных с этим открытием, можно написать сценарий для большого сериала. Как поднимались, годами прикованные к постели и обретали способность полноценно жить. Ему писали бывшие больные о счастливых событиях после его операций: кто о рождении ребенка, кто о том, что смог выйти на свою работу, связанную с тяжёлым физическим трудом. К сотням операций на позвоночнике надо прибавить сложнейшие операции на сердце, лёгких и многие другие.
Известный московский хирург, специализировавшийся на операциях кремлёвских лиц, как-то сказал: «Что я могу? Только лёгкие оперировать. А для Моисея весь человеческий организм – открытая книга!» Великие дарования никогда не поддаются полному раскрытию. Да и как постичь, почему его руки шли всегда тем единственно правильным путём, дарующим оперируемому жизнь. Как вообще это происходило у Моисея Борисовича, когда в экстремальной ситуации изобретательный ум его мгновенно подсказывал необычный ход.
Михаил Кравец вспоминал:– Нетрудно себе представить, что чувствует молодой, 27-летний доктор, попавший к мэтру. Когда я узнал его, это был уже блестящий хирург, владеющий полным объёмом оперативных вмешательств и на брюшной полости, и на грудной. Его медицинский диапазон был необычайно широк: кандидатскую диссертацию защитил по заболеваниям лёгких, повседневная деятельность – лёгкие, сердце. А докторская диссертация – туберкулёзное поражение позвоночника.
Он был хирург божьей милостью. Владел в равной степени обеими руками. Ритм его операций напоминал музыку. Всё логично – один инструмент за другим, один разрез за другим. У него было удивительное, необъяснимое чувство ткани. И это также сложно объяснить, как музыку.
Бессребреник. Больного он никогда не рассматривал, как способ добыть себе какие-то блага. В те годы такое никого не удивляло, но и тогда люди вели себя по-разному. Он не спал ночами, прооперировав дворника, кочегара или кого-то из первых лиц в области. И это было профессиональным качеством. Любил медицинское действо, объяснить что-то ученикам, показать операцию, побудить к научной деятельности. Кроме работы и музыки (а он её знал и любил), вряд ли имел другую жизнь. Весь его мир составляла больница. Под его руководством, а точнее, влиянием выросло несколько поколений медиков. Руководить может и дурак, но когда руководитель – профессионал, которого любишь и которому подражаешь, это уже влияние учителя.
Он умер, держа руку как бы одновременно на пульсе всей больницы и каждого больного.
Меня до сих пор не покидает чувство недосказанности и неполноты его портрета. Я прекрасно понимаю, какие бы новые штрихи ни открывались, М.Б. в жизни был богаче и ярче нашего восприятия его.
Творец вдохновляет творца. Я помню, как вдохновил Моисей Борисович композитора Валерия Пиганова. В стенах больницы он написал цикл симфонических произведений и, выписываясь, подарил музыку для фортепиано и скрипки, посвящённую супругам Дрибинским.
Я помню его портрет во втором кардиологическом отделении. Снимок сделан сразу после операции. Взгляд притягивают усталые руки хирурга, которые не раз держали трепещущиеся сердца, многие из которых бьются до сих пор…
«Прощаясь с одним из самых выдающихся хирургов Калининградской областной больницы, который, с моей точки зрения, внёс самый существенный вклад в развитие всех разделов хирургии, я призвал медиков ходатайствовать о присвоении одной из улиц города или хотя бы областной больнице, где он столько лет проработал, а может быть, его детищу – кардиологическому корпусу - имени Моисея Дрибинского. К сожалению, это не осуществилось» - таким горьким резюме заканчивались воспоминания о Дрибинском врача Виля Мирошника.   
Предложение врача Мирошника так и не реализовалось. 
Недавно услышал название новой улицы – Безымянная. Подумалось, а почему бы не назвать следующую – Беспамятная. Было бы в духе времени






 
ХИРУРГИ ОТ БОГА

Несколько десятилетий в Калининградской областной больнице проводили свои уникальные операции известные хирурги Моисей Дрибинский и Лев Шор. Лев Моисеевич был известен в медицинском мире своими открытиями в области желчных протоков.
Об этой известности я узнал в драматической для моей семьи ситуации, когда погибала от растекавшейся по организму желчи моя жена Наталья. Тогда коллега из «Медицинской газеты» договорился со светилами московских институтов о консультации и возможности там её оперировать.
С выписками из медсанчасти и рентгеновскими снимками я вылетел в Москву. А там получил ответ: «У вас в областной больнице есть Шор, у него и надо оперироваться». Приняв эту рекомендацию за отказ, я полетел в  Ленинград к другим светилам - в Воено-медицинскую академию. Ответ, полученный там был более чем убедительным: «Лучше чем Шор в Калининграде никто и нигде этого не сделает». И он это сделал, сделал реконструкцию желчных путей, свою, им же открытую в хирургии, вырвав из лап смерти мою Наталью. После операции выхаживал её чуткий и  внимательный интерн - Саша Шор. Помню, как я встретился с Александром Львовичем, уже зрелым хирургом, заведовавшим отделением общей хирургии, чтобы написать о нём очерк в «Калининградку» накануне его пятидесятилетия. В то время 84-летний Лев Шор ещё продолжал консультировать больных. До последнего часа своей долгой жизни он был верен своему призванию. Щедро делился своим опытом с молодыми хирургами.
В лице Шора - младшего есть узнаваемые отцовские черты, но рядом с монументальным Львом Моисеевичем он выглядел более энергичным, спортивным, подвижным. Но продолжатель дела отца до сих пор считает своего учителя непревзойдённым.
«Я так не умею, как он, – говорил мне Александр Львович при встрече в своём небольшом домашнем кабинете. – Он что ни делает – всё предельно завершено. Он же после ФЗУ на Харьковском тракторном работал разметчиком высшего разряда. Правда, и технические возможности медицины иные, и уже нет таких «виртуозов», как в прежние времена»…
Ну, насчёт виртуозов в наше время Шор - младший явно обобщил из скромности. Заглянуть хотя бы в два томика его записных книжек, где только ему понятны записи: диагноз, операция, фамилия, дата. Их уже накопилась не одна тысяча.
Я знал, что, как и отец, которому он ассистировал, будучи врачом-интерном, Александр блестяще справлялся со сложными операциями на желчных протоках, печени и т.п.
Но вот мы, как окошечки в компьютере, открываем его записи наугад. И там такое открывается! Одна строчка подчёркнута красным: «Перу. Кальяо. Ушиб головного мозга». Что это было? Ведь он не нейрохирург…
– А это было в рейсе на «Келдыше». В море судовому врачу приходится делать всё. Я и зуб как-то удалял. И тропические болезни лечил. Ну а это случилось на рейде Кальяо. К нам ночью пришли на шлюпке с керченского «Кальпера» пьяные и встревоженные моряки: «Помогите, старпом погибает!» Пошёл к ним, нарушая режим чужестранной военной базы – шлюпки на воду здесь строго запрещалось спускать… На «Кальпере» врач списался. Ни инструментов нужных, ни медикаментов. А здоровенный старпом, упав с трапа, «хорошо» повредил себе голову. Вот и чинил её, штопал, привязав его к столу. Потом двое суток выхаживал. И 24 часа сопровождал в самолёте, получив под свою опеку пострадавшую калининградку – судовую буфетчицу. Ей на рынке выстрелили в голову и она ослепла. Так и летел нянькой по маршруту Перу – Куба – Испания – Германия…
Ему есть что порассказать о морских своих странствиях, о Бермудах, первом рейсе на место гибели «Титаника» и подводных съёмках для киноленты о морской трагедии этого исполина. Он, кстати, был приглашён режиссёром на презентацию фильма «Титаник» как участник этих съёмок.
Не романтично ли, когда всё позади, позабавить друзей рассказом о двухнедельном аресте «Келдыша» во Фритауне, когда сьерра-леонские «братья» подводные аппараты определили как некое шпионское средство?
Но, где бы ни был, где б ни плавал, перед береговой больницей – в вечном долгу. Хотя всё должно быть наоборот.
Ничего подобного на судьбу Шора - старшего, конечно, не выпало. Но я уверен, что всё  романтичное, выпавшее на долю сына, он воспринимает как дар своей судьбы. Потому что сын не обманул его ожиданий: он такой же трудяга. Сто операций в среднем в год. Каких? Это уже не для газеты, а для многотомника. И унаследовал он главную семейную черту – видеть всех равными перед болезнью. Ему без разницы, кто ты – новый русский или старый пенсионер, фирмач или колхозник.
– Кому хуже – тот первым номером идёт. Чем тяжелее больной, тем больше уделяешь ему внимания, – говорит о своей обыденной практике Александр Львович.
Мне рассказывали, как простые крестьянки из районов в палате тогда ещё рядового хирурга Саши Шора благодарили бога за то, что он такого врача-спасителя им подарил.
Он, конечно же, чувствует людскую благодарность и понимает, как благородна его профессия. Но что за самоотдачей стоит?
– Долг? Служение народу? Нет! Мне интересна профессия. Интересно. Смог. Помог человеку…
Когда мы беседовали о его житье - бытье, он сразу отсёк мотив наследственной любви к профессии. В династии-то уже восемь врачей. А он с детства природу любил и… сельхозработы. «Засылали» его каждое лето на родину матери – в деревню Утехино на Псковщине. Там, где конь его любимый был, Гордей. И где однажды за трудодни рассчитались с ним лодыжками поросёнка.
Увлекался спортом (в 1974 году стал чемпионом области – в команде волейболистов). Дома постоянно слышал разговоры о больнице и больных: тяжёлые становились членами семьи. Мать, Ольга Леонтьевна, талантливый, известный в области гинеколог, приносила беспокойства о своих подопечных. Отец среди ночи срывался к своим послеоперационным. Однако до окончания школы решения идти по стопам отца у Саши не было.
А решился как-то сразу. Обрадовал Льва Моисеевича: «Поеду в Тюменский мединститут!»
– Почему туда, к чёрту на рога?
–  А там зима суровая. Ты же знаешь – я люблю играть в хоккей. 
Потом – отцовская интернатура.
– «Семейственность», – убеждён, – это нормально. Когда по субботам батя оперировал – я ему помогал. И наоборот. Кому-то это не нравилось. Но он хотел, чтобы я быстрее прошёл ученический путь и стал на ноги. В принципе он никогда не поучал меня. И, вообще, никого. Он делал своё дело очень ответственно, и в этом был пример.
Батя мой – человек тактичный. В его лексиконе не было ни одного обидного слова. Сейчас таких людей нет. Время другое…
Это всё же о времени, но не о  себе. От отца он унаследовал не только талантливые руки, но и безмерную чуткость к людям. Многие калининградцы это испытали…
А о его любви к братьям нашим меньшим надо бы написать отдельный очерк. Сейчас я ограничусь только двумя эпизодами. Как-то ночью страшным стуком переполошили весь его дом женщины – защитницы животных из организации «Зов». Привезли беспородную собаку, которую хозяин ударил по голове топором. Шор сделал ей трепанацию черепа. Потом все заметили, что шерсть на голове собаки –  как повязка. И назвали  Султан. Шор проследил за его судьбой и очень обрадовался, узнав, что пёс  попал  в хорошие руки.
Была и такая  история. Не могла ощениться Этель – родоначальница эрдельтерьеров в Калининграде. Хозяйка умоляла его сделать кесарево сечение. Он прозвонил знакомых акушеров-гинекологов – все наотрез отказались. Уговорил коллегу Игоря Вайсбейна нелегально, ночью, взять собаку в операционную. Работали, заглядывая в книжку. Всё получилось, как надо.
Ну а своя девятилетняя Аста многое о себе могла бы рассказать. Как через всю страну и все заставы ездила с хозяином на Кавказ, четыре раза летала в Минводы. И каждое утро в шесть часов делала с ним пробежку на стадионе «Пионер».
Больница, к которой возвращается наш разговор, теперь стала ему и зеркалом расслоения людей.
– Есть люди, у которых, кроме болезней, ничего нет. Нет даже денег на проезд до дома. Отправляем на «скорой». О дорогостоящих эффективных лекарствах для них говорить не приходится. Поэтому я не считаю зазорным то, что осталось от «крутых», отдавать неимущим. Разговоры о достаточном финансировании – это всплески к предвыборным кампаниям. Несколько месяцев есть всё. Бесплатные лекарства. Потом – ничего. Разве так должно быть в нормальном государстве? – размышляет он. – Да, уровень нашей областной больницы высок. А другие, в которых специалисты не хуже наших? Нужно ли столько больниц и коек? Нужно ли средства распылять? Понятно, что давно пора провести и ревизию оборудования, чтоб не затоваривались скальпелями терапевты и в хирургию не попадали ненужные аппараты и препараты.
О наболевшем в областной медицине он знает много. Ещё больше – об огромных возможностях современной техники в лечении людей.
– Есть предел виртуозного мастерства хирурга, – заметил он, – за ним уже новейшее компьютерное «вмешательство».   
Но человека лечит прежде всего человек. И это ему понятно более, чем другим.
 Протоки Шора - старшего прослужили моей Наталье тридцать пять лет. И вот когда снова возникла ситуация отчаяния, спасителем стал уже поседевший Шор – младший. Он прошёл в этой операции дорогой  отца. И как за отца за него в палате, я знаю, молились больные.
Мне вспоминается, как после встречи Александром Шором я возвращался по улице Воздушной, свернув в переулок, где стоит дом Моисея Дрибинского. Подумалось о неслучайности этого совпадения - они жили рядом – Шоры и Дрибинские. Теперь они смотрят друг на друга с мемориальных досок у главного входа Калининградской областной больницы.















 
ТРИ «ПРИСТРАСТИЯ» АЛЕКСАНДРА ШЕЙНБЛИТА

 «Какая музыка была, какая музыка играла!»  Почему-то именно эта поэтическая строка мне припомнилась, когда Александр Шейнблит заново переживал счастье встречи со своим творением в исполнении оркестра под управлением Эдуарда Гантовского.
Это было на концерте-параде солистов в нашем Калининградском областном драматическом театре  весной 1997 года. Шейнблит рассказывал, как, слушая впервые в оркестре свой «Эксцентрический марш», он узнавал и не узнавал его: как будто смотрел на себя в зеркало и видел своё, но совсем другое лицо. К этой минуте он шёл всю свою жизнь. И теперь она проходила перед ним, сопровождаемая свободной, раскованной музыкой, то ироничной и энергичной с какими-то бурными романтическими всплесками, то смешливой, совсем как сквозь слёзы.
Нам не дано понять, да и сам он, быть может, не догадывается, как рождены эти звуки. Его комнатка в «хрущёвке» разделена на «зимнее лежбище» (так он называет пространство за книжным шкафом с тахтой) и салон, где вмещаются пианино, телевизор и столик. Мой взгляд падает на старую фотографию красивой женщины. Это его мама Эсфирь. Она обладала идеальным музыкальным слухом. Очень была похожа на Любовь Орлову – кинозвезду 30 – 40-х и послевоенных лет.   
А фотографии отца нет. Музыкальности он от него наследовать не мог: Ефим Иосифович всё пел на мотив «Интернационала». Был он директором кожевенного завода – гордости бердичевской промышленности, а стал в одночасье «злейшим врагом народа и советской власти».
Среди следователей НКВД попадались люди с большой творческой фантазией. Один такой «сочинитель» подсказал Сашиному отцу сюжет преступления: он-де собирал серу от спичек, чтобы взорвать стратегический мост.
Когда Шейнблит мне рассказывал об этом, грустная, ироничная улыбка блуждала по его лицу. Он спрашивал без мысли о сострадании: «Ну, разве это теперь не смешно?» И пытался смеяться…
Я вспомнил всё это, прокручивая видеозапись концерта. «Эксцентрический марш»! Вот Гантовский, встряхнув своими седыми львиными кудрями, мощными взмахами рук поднимает над оркестром эти смешливо-страдающие звуки. Наверное, в этот момент можно представить пятилетнего будущего композитора, разбуженного в четыре утра настойчивым стуком чекистов. Его глаза – в недоумении и страхе. И троих в серых шинелях, уводящих отца навсегда.
– Когда пять лет истекли, – вспоминает Шейнблит, – ему добавили ещё пять, отправили в Магадан и там расстреляли.
Такая «музыка» у него в детстве была.
Первый его учитель – старик-скрипач с толстовской бородой, как только Саша начинал играть, засыпал. Но стоило ему остановиться, тут же вскидывался: «Играй по нотам!»
Может, и эти «нотки» звучат в его «Эксцентрическом марше»?
А скрипочку эту мама в июле 1941 года завернула во фланельку и положила в шкаф: «Когда кончится война, Алинька (так называла она его), вернёшься и будешь учиться у дедушки!»
Не довелось. Сыну «врага народа» дальше губной гармошки не на что было рассчитывать. Но и на ней, как оказалось, можно добиться успеха. Тогда о нем – выпускнике Хабаровской средней школы – появилась первая газетная строка: «Александр Шейнблит исполнил на губной гармошке «Вальс» Штрауса». А до этого был «эвакуационный марш» по стране: Краснодарский край, Каспий, Средняя Азия, Таджикистан, Ташкент… Из Хабаровска мать едет с ним во Владивосток: нужно поступить туда, где будут одевать и кормить. И он «проходит» в высшее мореходное училище.
Учится легко. Математика, «начерталка», сопромат стали предметами особой привязанности. На экзаменах всегда не хватало одной задачи – сразу просил дополнительные, чтобы не скучать, пока отвечают однокурсники. И по окончании училища предлагали ему остаться на кафедре математики.
– А сердце рвалось к музыке, – вспоминает он.– В Доме культуры моряков Владивостока освоил аккордеон. Потом в оркестре был допущен к барабану и тарелкам, а однажды к дирижёрской палочке. И дирижировал не какой-нибудь марш, а увертюру к опере Бизе «Кармен».
Но не только сердце наполняла музыка. Однажды, читая стихи товарища, он услышал мелодию, которая легко и свободно стала сопровождать поэтический текст, оттеняя все его детали. Так, в мае 1951 года появились в «Тихоокеанской звезде» ноты песни Александра Шейнблита «Морская лирическая» на слова Льва Кашинова. И на следующий год на стихи того же автора – «За мир, молодёжь!». А в 1953-м газета «Красное знамя» уже назвала его известным композитором. Его это, конечно же, вдохновило, хотя и понимал, что для нескольких песен это «сильно сказано».
Когда судьба его приписала к Калининграду, привела в политехникум к Борису Марковичу Карагозу, он сразу понял, что его ждёт творческий путь. С первого вопроса: «Ну, инженер-механик, сможешь преподавать – это хорошо. А что ты ещё умеешь?»      
Так начинался, точнее – зачинался, известный потом далеко за пределами области хор политехникума. В 1958-м состоялся первый концерт хора №1. А на сорокалетии со дня образования первого хора уже будет исполнять его песни хор №18.
Он учил и учился. В музучилище, консерватории… Чтобы заработать на пианино, сходил в рейс на «Святогоре» с известным капитаном Камкиным. Там, на банке Джорджеса, наслушался океанской музыки.
А диплом в музучилище защищал «на своём хоре», дирижируя «Аве, Мария» Баха и «Венгерский танец» Брамса. Последние же курсы Вильнюсской консерватории «заканчивал» на калининградских сценах…
Ради диплома не стоило уже убивать время. Зато появлялись новые песни. «Марш калининградцев». Проходит на телевидении его авторский концерт с участием хора политехникума и других известных калининградских коллективов, включая хор мальчиков школы имени Глиэра. Наконец, «работается» давно задуманный сборник песен калининградских композиторов «Поёт янтарный край». На него он потратил десять лет, испытав все тяготы книгоиздания. И это пока единственная такая песенная книга для калининградцев.
Он не стеснялся своих песен – близких к тем массовым, рождённых Октябрём, что строить и жить помогали. Темы борьбы за мир, Родины, родного края – разве они не согревали душу?
Но и более сложные произведения, созданные в разное время, он страстно желал услышать в оркестре, как это было с «Эксцентрическим маршем». Вся надежда – на Гантовского, в творческой дружбе с которым не всё так легко и просто. Обычно он слушает композитора и, если говорит «спасибо», значит, клавир не берёт. Шейнблит показывает ему свой «Ноктюрн»: неужто опять… И слышит: «Где ноты? Беру!».
Кажется, свою талантливую аранжировку Гантовский сделал на одном дыхании. Сияющий Шейнблит снова на параде солистов – 98. Теперь он – автор – сам ведёт партию фортепиано с оркестром. Руки слегка дрожат. Вот начинает фагот… колокольчики, тема фортепиано. Красивые места проходит флейта. Потом взрывается зал аплодисментами. Цветы. Поздравления тех, чьё мнение он больше всего ценит. Чего стесняться – ему по душе этот редкий момент признания и славы.
Завтра он так же увлечённо, как в музыку, окунётся в… «Детали машин».
А это уже другая пламенная страсть.
Шейнблит не любит тему несложившейся семейной жизни. Он развёлся в 60-е годы и не стал создавать новый очаг. «С моими-то пристрастиями очень сложно, чтобы кто-то был рядом»,  – сознался мне, когда коснулись этой темы. А пристрастия его для семейного быта пострашнее тех, что обычно подразумеваются под этим словом. Это как раз тот случай, когда говорят: «Лучше бы ты пил!» Вспомним, что наш композитор заведовал механическим отделением и «делал» рефмехаников, промрыбаков, ихтиологов и других нужных народному хозяйству специалистов. И мы уже знаем о его музыкальном пристрастии. Но это только одна грань увлечённой натуры. На своём отделении он поломал урочную систему преподавания и перешёл на лекционно-семинарский метод, показав, как это делается, на своём предмете – «Детали машин». Смысл новшества был прост и понятен: работает не только тот, кто у доски, а вся группа.
Но этого мало. Его не удовлетворяли учебники по деталям машин, особенно по курсовому проектированию. И он «пристрастился» написать свой. Такой, чтоб любому студенту был помощником, содержал все необходимые чертежи, давал хорошие полные комментарии по «узким» вопросам проектирования.
Он писал и чертил «запоями» – дни и ночи – восемь лет, пока не отправился в Москву с пухлой рукописью на суд рецензентов. Там набрал замечаний и пожеланий ещё на семь лет.
А потом началось самое трудное: решить вопрос издания книги, о которой специалисты говорили: «Позарез нужна».
 «Вот близок, близок миг победы». На руках договор с издательством «Высшая школа». Книга уже набрана и распечатана тиражом в 115 тысяч экземпляров… И есть «мудрое» решение: 105 тысяч извести на макулатуру, чтобы купить картон и сделать обложки на оставшиеся пять.
К кому только он не ходил с письмами, с просьбами, с рыбой и водкой, а всё решил с толковым рядовым экономистом, которая рассчитала цену книги в мягкой обложке, приемлемую для «Союзкниги». Он получил смешной гонорар – 2840 рублей. Договор не стали пересматривать исходя из денежной реформы. А он настаивать не стал.
О третьем пристрастии Шейнблита знали все филателисты  в области.
Рассказывать о его коллекции –всё равно что его жизнь снова пересказывать. А он мне напоминает:
– Ты же знаешь, что вся она у меня соткана из пристрастий… Я на любое дело должен загореться. Иначе ничего не получится. Помнишь, ты похвалил мою окрошку? А знаешь, с каким вдохновением я её готовил… Потому что захотел… Зажёгся!
Вот так всё просто у одарённых людей, рядом с которыми проходит наш путь.    














 
ЕСТЬ ТОЛЬКО МИГ

Писать о людях одарённых сложно: всегда над тобой висит вопрос – как соответствовать их таланту. Но в этом и есть своё журналистское счастье – впитывать в себя образы творцов, чтобы донести их людям в чистоте и первозданности, такими как есть.
Его звезда зажглась именно в тот миг – между прошлым и будущим. Так замечательно совпало: его признали лучшим на последнем в уходящем тысячелетии конкурсе «Учитель года России – 2000».
Этот  конкурс завершался в Московском киноконцертном зале «Россия» подобно кинофестивалям с вручением «Оскаров» или «Ники» выдающимся актёрам и режиссёрам.
Как в замедленной съёмке, звёзды Имперского русского балета вскрывали конверт, хранивший имя победителя в номинации «Учитель-исследователь». Там было его имя. И ему вручили маленького «Хрустального пеликана».
А после паузы, заполненной выступлением Валерия Леонтьева, вновь потекли томительные секунды ожидания. Теперь в конверте имя только одного из победителей номинаций конкурса «Учитель года» – и это вновь он – Владимир Морар, учитель русского языка и литературы калининградской первой гимназии.
Большого «Хрустального пеликана» вручал ему ректор МГУ академик Виктор Садовничий. В тот момент нужно было что-то выразить для рукоплескавшего зала. И он озвучил то, что сразу пришло в голову:
– Киплинг сказал: «Восток и Запад никогда не встретятся», но он ошибся. Я живу в Калининградской области, а на конкурсе пожал руку парню с Чукотки. Вот Восток и Запад соединились.
Символично, не правда ли, что на закате века «Хрустальный пеликан» приземлился в самом западном городе России. Что именно  он – словесник, а не математик или физик – стал лучшим учителем страны.
Это был миг славы. Для него – не ослепительный миг. К славе то он никогда не стремился. Пришла сама…
Его показывала  программа «Время». О нём вещали радиостанции и писали центральные и местные издания.
В «Учительской газете» Лариса Руденко сделала вывод, что именно такой словесник должен стать символом уходящего тысячелетия, потому что «человек остаётся человеком и главной загадкой, над которой будут ломать голову ещё не одну сотню лет».
А разве сам он – не из самых сложных загадок, именуемых «творческий человек»? Он мог быть классным журналистом и моим коллегой в «Калининградке». Лет 17 назад, когда мы первый раз встретились, он попробовал себя в журналистике. И для себя «раскусил» – это не та литература, которая соединяет его с жизнью. Теперь я понимаю, что мы потеряли, что он приобрёл.
Мы договорились с ним встретиться, когда отгремят литавры, после выступлений в педколлективах, где заждались его возвращения из Москвы. Кстати, на таком собрании учителей области ещё действовавший губернатор Горбенко заявил, что представляет Владимира Морара к высокой правительственной награде. Не успел, наверное. Или забыл. Может, новому подскажут. Губернаторы-то приходят и уходят, а учителя остаются.
И тут я спешу заметить, что настоящий школьный учитель – для всех нас учитель, невзирая на наш возраст и образование.
Я считаю интеллектуально безродными тех, кто не помнит и не чтит своих учителей по школе, вузу, профессии.
Надо было видеть Морара, когда он мне в ответ на шаблонный журналистский вопрос о жизненных вехах стал рассказывать о своём замечательном учителе:
–Михал Михалыч Левчук. Мужик! Как у Можаева в романе «Мужики и бабы». Ярчайшая личность! Умная голова, золотые руки. Разрядник-гимнаст, боксёр, знаток поэзии… играл на фортепьяно.  Всё, чему он учил меня в спорте, до сих пор со мной. И это на конкурсе мне помогло. Но главное, что я понял позже, после школы: он научил преодолению себя.
Это в песне «мгновения спрессованы в года». У него года прессуются в мгновенья. Я не был на том уроке, что стал для него мигом, спрессовавшим восемнадцать педагогических лет. (В видеозаписи этот конкурсный урок в 1542-й московской гимназии уже гуляет по стране.И на днях по просьбе коллег из Кемерово и Челябинска он выслал свои кассеты). Но нисколько не сомневаюсь, что в каждом его уроке отражается пережитое: жизнь, как литература, и литература, как жизнь. Судьба семьи, его судьба.
Старый ободранный немецкий дом на улице 1812 года. В одной комнате с печным отоплением живут они впятером. Туалет один на четыре семьи – в подвале. Ванной и близко не было. Только когда ему исполнилось 19 лет, они получили трёхкомнатную«хрущёвку».
Теперь он говорит обо всём этом только как о школе жизни.
– Мать рано стала инвалидом. В 17 лет. Она потеряла ногу из-за ранения. А получила его, обезоруживая пацана, хранившего заряженный пистолет под подушкой. Это произошло в семье, где  она была домработницей. После войны она ведь осталась сиротой. Ещё в 43-м её мать под Смоленском убили фашисты. После доноса, что брат в партизанах, запихнули её в душегубку. Потом сбросили в общую могилу «врагов рейха». Брат нашёл этот ров, раскопал и похоронил её. А отец (дед мой), вернувшись с войны в 46-м году, умер от ран.
Он говорит, а у меня в висках стучат стихи Бориса Слуцкого: «Как убивали мою бабку? Мою бабку убивали так…»  И мне становится понятно, что происходит в его душе, когда он открывает военную тему в литературе школьникам.
Да только ли эту тему?
Он и сам пишет хорошую прозу: этюды, новеллы, рассказы. И стихи. Но пока не решается, наверное, касаться непростой истории семьи  Мораров.
А какая была бы новелла о том, как встретились его родители: смоленская девушка-инвалид Елизавета с молдаванином Алексеем Мораром, служившим в армии – тут, на Балтике. Как родила она ему троих сыновей, как провожала его в море.
– Морар – по-молдавски мельник, – заметил по ходу нашего разговора Владимир Алексеевич. (Это одно из немногих слов, что знает он по-молдавски). С родиной  отца его практически ничто не связывает. И не случайно в своём педагогическом эссе он написал: «Национальность – вопрос не происхождения, а поведения, не крови, а культуры, поэтому русский тот, для кого судьба России –его судьба».
Но так сложилось, что Алексея-«мельника» самого перемололи политические жернова.
Пока у Морара-учителя, как он говорит, «на большие жанры времени не остаётся», но то, что произошло в семье позже, несомненно, отзовётся где-то драматической главой… если он это время найдёт.
Дело в  том, что хождения его отца в моря на рыболовных траулерах оказались недолгими. Его списали на берег после ссоры с первым помощником капитана, когда наивно-искренне он попытался доказать тому, что не только Сталин несёт ответственность за последствия культа личности, но и последующие генсеки. Видно поняв, что зря бьётся головой о переборку из партийной стали, он сгоряча выбросил за борт портрет Хрущёва.  Так пришлось ему докером в порту и грузчиком на рыбоконсервном комбинате «исправлять» свою идеологическую ошибку. Это не сломало начисто, но надломило его. Ушёл  он из жизни рано – на 54-м году.
Мать тянула их троих, рaботала швеёй… и дома обшивала братьев: старшего – Владимира, среднего – Михаила, младшего – Виктора. Они помогали ей как могли. Владимир, когда поступил в университет, на летних каникулах работал в студенческом стройотряде. Прихватывал с собой на комсомольские стройки и Михаила – на Курскую Магнитку, в Старый Оскол, на Ухтинский горно-обогатительный комбинат.
Он учился на повышенную стипендию. Иначе ему нельзя было. Братья закончили технические  вузы, они теперь известны как организаторы и специалисты в области телекоммуникаций. Не то, чтобы они шли противоположными путями (за каждым была школа нелёгкого труда), просто он шёл своим путём, светочем в котором была всегда любимая литература. Он согласен с высказыванием: «Литература – жизнь в квадрате», потому что литература очищает от несущественного, второстепенного.
Но не такое ли у него самого восприятие собственной жизни, до того как появляется желание писать.
Он вспоминал, например, как семнадцатилетним пацаном устроился грузчиком. И говорил не о том, как тяжелы были мешки и двери, а о мужиках, что не давали ему брать на себя столько же, сколько они –по три. Останавливали: «Хватит с тебя двух дверей!»
– Главное, – сказал он, – я понял, что значит зарабатывать на жизнь своим горбом. И ещё у меня появилась уверенность, что я в жизни не пропаду. Уже не было страха перед жизнью.
После университета с женой и грудным дитём отправился в глухой угол – посёлок Мозырь Правдинского района. Три года сельской жизни. Прекрасные отношения с учениками и односельчанами. И там же первый выговор за заслуженную учеником двойку: «подвёл школу». Там же – глупая кампания «Всем классом – в колхоз». Да и хамское отношение колхозного руководства. И первое осознание того, что он и сейчас считает неизжитым.
– Мы работаем постоянно вопреки, и с этим я столкнулся с первых шагов своей учительской деятельности, – с оттенком боли в голосе заметил он.
Когда появился второй ребёнок, чтобы прокормить семью, он устроился на «Стройдормаш» слесарем. Затем освоил шлифовальный станок и стал прилично зарабатывать.
Но двух лет рабочей среды хватило, чтобы познать и полюбить её… и снова вернуться в школу – теперь городскую третью. Параллельно поступил на юрфак и закончил его. После десяти лет работы в третьей школе перешёл в первую гимназию.
Я не вправе раскрывать причины его ухода-перехода. Процитирую только то, что многозначно для многих педагогических коллективов:
– Есть руководители, – по представлению Морара, – у которых над головой протянут шнур. Всё, что выше – ересь!
Наивно было бы думать, что путь его ровен и бесконфликтен. И есть люди, которым он не подаст руки.
– Я понимаю, что это не интеллигентно, – говорит он – Набоков сказал, что боится приехать в Советскую Россию, потому что, не зная, кто там кто, боится пожать руку убийце... Я всегда готов идти на компромиссы. Но есть грань, которую я никому не дам перейти. Не прощаю подлости. 
Последние пять лет работы в гимназии  стали для него, может быть, самыми плотно спрессованными в мгновенья успехов годами. В 97-м  – он лауреат журнала «Литература в школе», в 98-м – победитель Всероссийского конкурса методических разработок «Сто друзей», проведённого «Учительской газетой».
За год до последней победы он написал стихи по мотивам «Вредных советов» Остера, шуточные, ироничные. Они заканчивались так: «И тогда – «Учитель года», и тогда – «Учитель века», и любой подобный конкурс выиграете вы шутя, и, забыв свою свободу, поселиться в вашей клетке все на свете пеликаны непременно захотят».
Маленького «Хрустального пеликана» он поселил в «клетке», среди наград гимназии. А сам конкурс, как мы знаем, выиграл он, не шутя. И так получилось, что это оказался конкурс века.
Кстати, кроме конкурсного, был у него и урок-импровизация, который попросту очаровал коллег. Член Большого жюри, поэт Олег Парамонов написал по этому случаю:

Чтоб не было унынья и печали,
К Морару на урок друзей зови,
Поговорить о «бурных днях детали»,
О Чехове, холере и любви.
Вам станут факты новые известны:
«Ионыч» дошутился до «Невесты».

Он мне рассказывал, как готовится к каждому уроку. В этот миг он должен вместить, скажем, целую жизнь Набокова. Но сначала перепустить её через себя. И пережить «губу» проверяющих. Это им посвящены «Стихи, которые я не хотел бы больше писать»: «Я и во сне даю открытые уроки…Бесстрастен проверяющего лик…» И в заключении:

Но каждый день по капле из себя
Старательно выдавливай раба –
Классический рецепт не превратиться в быдло.
Я повторяю чеховские строки,
И в классе наступает тишина!..
Судьбой нам привилегия дана
Давать грядущим поколениям уроки.   

Кто скажет лучше о роли учителя? А может, это о веке нашем и всех нас? Мне тут же хочется процитировать ещё одну строфу из «Всех девушек, которых я учил»:

Под сенью девушек в саду
Моя работа проходила.
Судьба мне счастье подарила
Учить такую красоту.

А может, творить? Ведь свою педагогическую философию он выражает одним словом: сотворчество.
– Именно сотворчество, – говорит он, – является для меня высшей формой сотрудничества.
Он убеждён, что надо больше доверять ребятам.
– Они умеют прощать. А учитель должен уметь признавать свои ошибки. Ведь у детей обострённое чувство справедливости. Педагог должен  видеть в ребёнке личность, и сам имеет право оставаться со своими достоинствами и недостатками. Просто он житейски более мудрый человек. Важно, чтобы с ним было интересно ученикам, а ему с ними.
Так сказал он в одном интервью, заметив, что по методикам ему близки Айзерман и Ильин, интересна система Шаталова. Но он считает, что каждый строит свою собственную систему на фундаменте своей личности применительно к себе. Учителя-то встречаются разные.
Я не задавал ему вопрос о главном в его творчестве. Я нашёл ответ в его же эссе «Долой «диктатуру» старшего  товарища»: «Чувство Родины – основное в моём творчестве», – с гордостью говорил Сергей Есенин. Чувство Родины я и пытаюсь пробудить в моих учениках. Я хочу, чтобы они понимали, что нация – это общность святынь, общность культуры как системы ценностей, которая бережно передаётся из поколения в поколение… Духовность, гуманизм, соборность, любовь к своей земле и её истории – всё это воспитывает русская литература».
Он воспитывает. Учитель.













































 

ПЕРВАЯ В РОССИИ ДЕРЕВНЯ «САЛЕМ»

Народная дипломатия всегда опережала официальную. Общественные организации Германии и нашей области строили свои мосты дружбы. Реакция власти на это не была лишена подозрительности. Всё ещё представлялась Калининградская область «осиным гнездом» правоэкстремистов. Свою лепту в это вносили федеральные СМИ, в частности, «Известия», смаковавшие эту политическую «клюковку».
Появление  благотворительного фонда «Салем» своеобразно приветствовала администрация области публикацией в «КП» «разоблачительной» заметки. В ней утверждалось, что руководитель «Салема» – бывший нацист, а дети в салемских деревнях воспитываются в духе гитлерюгенда. Я подготовил эту заметку в печать, нисколько не сомневаясь в её достоверности. На следующий день ко мне пришёл представитель «Салема» Герхард Липферт. Он не стал ничего опровергать, только предложил  войти в состав делегации врачу, педагогу, юристу, журналисту, чтобы своими глазами увидеть, что «творится» в салемских деревнях Германии. 
Так, в октябре 1996 года в «Калининградской правде» появилась серия очерков под заголовком «Салем» – мир, созданный человеком, которого приговорили к смерти».
«Салем»-деревни стали для калининградской делегации удивительным открытием мира и добра. Сюда попадаешь, наверное, чтобы понять истинный смысл жизни. Здесь люди живут в гармонии с природой и другими людьми.
В очерках подробно рассказывалось о салемских стариках и детях. Это был поучительный пример, как относиться к обездоленным людям, брошенным детям. Достаточно было увидеть в Ковале детей, бережно ухаживающих за могилой советского солдата, чтобы надолго забыть о клейме «гитлерюгенд».   
«Калининградская правда» тогда развеяла наветы вокруг Готфрида Мюллера, познакомив читателей с необыкновенной судьбой человека из легенды, чьё имя занесено в энциклопедию самых известных и достойных людей Франконии. Создатель «Салем»-деревень, известных не только в Германии, но и в США, Израиле, Уганде, Таиланде и десятке других стран, свой первый в России проект твёрдо решил осуществить в Калининграде.
Судьба подарила мне встречи с человеком, для которого творить добро – значит, жить полноценно, Готфридом Мюллером. Посланцем Бога не в строгом библейском понятии, а в том привычном, когда говорят, что мудрость, талант, призвание – от Бога.
Я вынужден напомнить о его судьбе неутомимым искателям гнёзд немецких реваншистов в нашем крае.
Война – Вторая мировая – началась и кончилась для него под небом Курдистана,  где четырёх парашютистов, засланных германской  военной разведкой, пленили в лесу и тут же приговорили к повешению. В камере смертников, ожидая приведения в исполнение приговора, он переосмыслил всю свою недолгую жизнь.
Он решил, если случится чудо и ему будет даровано продлить свой путь под солнцем, то пройдёт его в любви к жизни и всему живому, живущему. Чудо произошло. И создал он «Салем» – мир простых чудес, на которые способны только люди с чувствительным сердцем и открытой душой. Много ли их? Всегда хочется надеяться, что больше…
Этот проект я сопровождал с первых шагов, поддерживая энтузиастов германского гуманитарного общества  и некоммерческий благотворительный фонд «Салем-Русь».
И 26 мая 1998 года мы, наконец, вышли в чистое поле, где Урсула Мюллер лопатой обозначила угол первого дома.
А потом был праздник Венца. Первый, да и второй дом под крышей. Деньги на них были собраны в Германии благодаря авторитету Готфрида Мюллера и стараниям Герхарда Липферта.
Особый интерес вызывает в деревне экологический дом. Профессор Кассельского университета доктор Герд Минке, архитектор, баубиолог, по проектам которого в разных землях и странах строятся экологически чистые здания, разработал оригинальный проект этого дома площадью 260 квадратных метров для деревни «Салем» в Калининградской области. И не только подарил рабочие чертежи, но и сам со своим ассистентом и студентами приехал, чтобы возвести стены.
Герхард радовался стройке как ребёнок. Герхард Липферт – неистовый руководитель проекта. Человек потрясающего мужества! После страшной автокатастрофы, разрыва позвоночника, он, презрев инвалидность, мотается по нашим ухабинам, испытывая страшные боли и скрывая это от окружающих. Герхард – душа и мозг проекта, и руки его. Рядом с ним всегда был Бурхардт.
Бурхардт – архитектор. Эти дома строились по его проекту. Проекты он вырисовал и высчитал до пфеннига. Ни пфеннига за них не взял, а,  напротив, из своей пенсии внёс взнос в их строительство. Я назвал бы его чудаком, если бы не знал, какой он душевный человек, как любит детей, как тепло относится к друзьям.
Первый дом назвали именем жены Мюллера, «Урсула», а второй – именем жены Бурхардта, «Елена». Ещё одну память о себе вЗеленоградском районе оставил Бурхардт – мост через ручей к источнику родниковой воды. Он не мог смотреть, с каким риском люди добираются к воде. Спроектировал и построил красивый деревянный мостик.
На первом празднике Венца  Готфрид Мюллер произнёс трогательную речь о том, какую большую радость человек доставляет Богу, когда берет в свою семью бедных детей, тех детей, у которых нет дома, нет родины, когда даёт пищу голодным... И все на свете очень просто, говорит Мюллер, когда что-то реально делается в этом мире.
Он гордится своей первой деревней в России. Тем, что отсюда начнут путь новые строительные технологии – экологически чистые дома и земли, безвредные для человека продукты. Главное – дети, понимающие ценность природы и способные уберечь мир от экологической катастрофы. Он, конечно же, понимает, что колесо современной цивилизации и так называемого технического прогресса не повернуть вспять. Когда подбирает на асфальте гусеницу и бережно несёт её на листочке в лес, то только на минутку чувствует себя спасителем всего живого. 
Те же чувства испытывает, когда кормит рыб в своём пруду, свободных, не знающих рыбаков. Или когда «заряжается» энергией бука, уходящего в небо с обрыва горы, в девственном лесу.
Мне посчастливилось вести с ним долгие беседы в Штадтштайнахе, ходить с ним  его излюбленными тропами по горам, чувствуя его энергию и понимая, как важны для всех нас его идеи. Особенно очевидным это становилось на ежегодных конференциях, когда я встречался с теми, кто в подобных «Салем»-деревнях на пяти континентах возвращает веру в людскую доброту детям с надломленными душами и даёт приют старикам.
Конференция у него, как правило, состоит из непринуждённых бесед не за круглым столом, а со стульев, поставленных кругом. Её предваряет прогулка в горы – незабываемый урок общения с природой. А здесь понимаешь, как это ненормально забывать о ней. И становится понятным беспокойство Мюллера и его размышления о цивилизованном вымирании человечества.
Он предупреждает людей, использующих земные недра и живую природу, об опасности, чтоб не случилось того, что происходит у лётчиков, когда они пересекают  «мёртвую точку». Тогда, уже и видя катастрофу, ничего не изменишь.
Одна из конференций в Штадтштайнахе связана с именем американского писателя Томаса Хартмана. Мюллер поручает ему основные доклады. Именно Томас принёс и привил в США идею «Салем»-деревень и стал их организатором. А потом обобщил в своих книгах опыт такой работы в странах Африки и Азии. Он считает себя учеником Мюллера, а Мюллер его – своим коллегой. В чём-то Хартман пошёл дальше учителя. Он критически осмыслил традиционные методы школьного преподаванияисходя из представлений Мюллера об индивидуальности каждого ребёнка и в американской салемской школе внедрил свою идею «охотников за знаниями». Пока это только 28 учеников, уточнил он мне, но старт, по его мнению, и не должен быть массовым.   
Послушать Хартмана в Штадтштайнах съезжаются не только традиционные салемские друзья, но и те, кто, прочитав его книгу, решил посвятить себя  возрождению детских душ.
И в богатых, и в бедных странах немало родителей – моральных уродов и уродок, не знающих материнских чувств и инстинктов.
Каждая страна пытается решить эту проблему по-своему. Но есть, безусловно, подходящий к её решению салемский подход, испытанный практически на всех континентах. Чтобы услышать о нём в трактовке Хартмана, приехали девушка из Японии и парень из Голландии, посланцы других стран – европейцы и африканцы.
Это никем не уполномоченные люди, у них никаких от властей нет официальных поручений. Это редкие люди – в обычной среде – чудаки, которым постоянно есть дело до чужих несчастий. Сюда их привела обеспокоенность судьбой брошенных детей, детей - жертв жестокости взрослых.
Здесь они нашли ответ на многие вопросы.
На конференции в Штадтштайнахе руководитель проекта «Салем»– детско-юношеская деревня в Калининградской области» Герхардт Липферт вспомнил, как это у нас начиналось. Готфрид Мюллер в Кафедральном соборе, сказав ему о  русском проекте, заметил:
– Мы должны мирно думать, чтобы мирно жить.
– У Германии с Россией общая история, – размышлял, представляя проект,Липферт.– Мы многое теряли на этом пути – теряли лучших своих дочерей и сыновей. Поэтому важно не говорить о мире, а работать на эту идею... Начало работы было трудным, – продолжал он под излучающими неподдельный интерес взглядами посланцев из далёкой Калифорнии, приехавшими за опытом «Салема».– Не сразу нас поняли: что это за ненормальные люди? Если они что-то несут с собой, значит, им что-то от нас надо. Ещё сильны были представления коммунистических времён, когда понятие солидарности не всегда совпадало со справедливостью. По-разному к нам относились... Но то, что мы видим сейчас, для меня «фантастическая утопия»!
Он имел в виду растущую на глазах детскую деревню вЗеленоградском районе. Стараниями преданных идее Салема руководителей фонда, таких, как бывший флотский офицер Игорь Греков, строились теплицы, закладывался яблоневый сад, развивалось фермерское хозяйство.
По рукам шли снимки детского дома семейного типа и крестьянских домов, домика-колодца.
Липферт заметил, что на его обустройстве работал и неутомимый 77-летний архитектор Бурхардт, который  пять лет безвозмездно занимался реализацией проекта.
Да, первая в России «Салем» - деревня росла. И Готфрид Мюллер гордился тем, что удалось сделать. Конечно, это ещё не сопоставимо с деревнями в США, которые продвинулись благодаря стараниям писателя Томаса Хартмана. Директор американской деревни в Мэриленде Луиза Ричардс рассказывала мне, как при его поддержке удалось построить собственную школу. И им не просто было найти для этого средства и пожертвователей. Но зато другие проблемы содержания детей там решаются по их меркам нормально – государство выделяет в месяц на ребёнка четыре тысячи долларов. Общие у нас только проблемы ненормальных семей, брошенных детей. О помощи государства нам и заикнуться было неловко. Но об этом позже.
Когда мы встретились с Готфридом Мюллером за рамками конференции – в его рабочем кабинете, он обеспокоенно заговорил о последних событиях, опасности третьей мировой войны.    
– Я пережил две войны. Родился в 1914 году. Отец израненным вернулся с фронта. Во Второй мировой войне участвовал сам. Правда, не сделав ни одного выстрела, а сразу попав в плен. Там, в плену в Курдистане, я понял, что такое ислам. Очень хорошо понял, дожидаясь исполнения вынесенного мне смертного приговора. Мне понятно как никому другому, почему все боятся и страшатся новой войны. Я тоже её боюсь. Но если я ничего не сделаю для мира, то буду нести ответственность за войну.
– В своих деревнях на всех континентах мы воспитываем детей, а вернее, избавляем их головы от мыслей о насилии и ненависти. Ребёнок рождается без понятия о разнице между войной и миром. Только несправедливость взрослых вызывает у него агрессию. А мы имеем дело с жертвами тех, кто калечит детство. Это и наша война с войной. Для этого деревни Мира – в Азии и Африке, Европе и Америке. В России.
И тут мы вернулись к нашей деревне, но уже не в том торжественном духе, как на конференции. Мюллер заметил, что немецкая сторона уже вложила в проект немалые средства (я убедился в этом, читая отчёт руководителя проекта). Они ушли на строительство домов и другие важные дела. По условиям, на которых такие деревни строятся в разных странах, инфраструктуру обеспечивает «принимающая» сторона. Мюллеру непонятно, почему бедные африканские страны смогли решить проблему инфраструктуры, а в России (не Эквадор же!) государство практически ещё ни копейки не вложило в деревню для сирот.
С приходом в «Салем» - деревню директора фонда Сергея Вислова и управляющей деревней Анны Энгельсалемская концепция расширилась и не стала ограничиваться только заботами о семейных домах. В деревне организовали летний отдых для детей из малообеспеченных и многодетных семей. В течение сезона деревня принимает до двухсот ребят.
Площадка для летнего отдыха предоставляется нескольким организациям, каждая из которых осуществляет свою собственную программу. Фонд «Салем-Русь» поставляет овощи и молочные продукты для организации здорового питания участников и берет на себя все коммунальные расходы.
Стало традицией празднование «Дня защиты материнства и детства» и «Праздника урожая», когда на столы выставляют всё, что обильно даёт земля деревни «Салем».
В деревне ежегодно проводится международный пленэр художников. Дом Урсула собирает под своей крышей талантливых людей. Здесь появились на свет не только картины, но и новые идеи по созданию арт-пространства с гончарной, столярной и швейной мастерскими, проведению курсов по здоровому питанию, изготовлению деревенского хлеба и великолепного козьего сыра.
Деревню часто посещают делегации и туристические группы из европейских стран. Вызывают интерес экологические дома, очистные сооружения водно-болотного типа, биоаграрные технологии, широко применяемые для производства сельхозпродукции. Последний проект в этом направлении связан с закладкой виноградника - на участке в один гектар высадили пятьсот саженцев. Посадили четыре сорта винограда: рислинг, мускарис, солярис и столовый сорт. Все лозы успешно принялись.
По договору между фондом «Салем-Русь» и филиалом Санкт-Петербургского государственного аграрного университета в Полесске плантация стала опытной площадкой для проведения исследований по возделыванию винограда в Калининградской области.
Процесс выращивания взял под свое «крыло» один из маститых германских виноградарей Клаус Вальтер Кребс. У него очень богатый опыт выращивания винограда во многих странах, в том числе даже в туманной Англии. От эксперимента в Калининградской области он ожидает самых лучших результатов. Все, что делается сегодня в деревне, хорошая основа для масштабных проектов, усиливающих привлекательность нашей области, нужна только заинтересованность правительства области в ее развитии.
О судьбах семей деревни надо писать отдельно. Здесь у каждой семьи своя непростая история. Последняя семья Бойковых с одиннадцатью детьми нашла здесь приют после решения Светловского городского суда о их выселении из ипотечной квартиры. Дело это имело широкий общественный резонанс. Письма в  высокие инстанции, вмешательство СМИ. А реальная помощь пришла из «Салема», о чём Россия узнала в интервью Сергея Вислова Центральному телевидению.
В августе 2017 года фонд «Салем – Русь» отмечал свое двадцатилетие.
Приехали основатели деревни - Герхард Липферт и нынешний руководитель «Салем-Интернационал» Самуэль Мюллер.
Самуэль поддерживал зеленоградский проект с первых шагов. По его инициативе друзьям «Салема» в Германии были разосланы тысячи писем с его описанием и просьбой о пожертвовании. На собранные средства был построен один из домов нашей деревни. У Самуэля душа болит от страданий детей, с которыми он сталкивается в неблагополучных странах. Он рассказывал мне, что в Эквадоре дети роются в мусоре вместе со свиньями. На свалках они бросаются к грузовикам, не дожидаясь, пока отходы сбросят... Он видел, как дети из-за еды убивали друг друга.
Как сделать благородной, гуманной и гармоничной жизнь в этом «прекрасном и яростном мире»? Как избавиться от агрессии во всех ее ипостасях -  от этой чумы, заразившей с рождения род человеческий?
Как «быть или не быть» можно перевести сегодня суть салемской идеи - мир начинается с души ребенка.
Осталось только сделать свой шаг... навстречу детям и миру в их душах.

 
ПОЛИЦЕЙСКИЙ КОНВОЙ ИДЁТ НА ВОСТОК

Один из кёнигсбергских «чудаков», нашедших свой родительский дом в Калининградской области в запущенном состоянии, сделал в нём европейский ремонт для новых хозяев с условием, что иногда будет в нём останавливаться. Это был Курт Ветланд из Гамбурга. Он меня познакомил с друзьями полицейскими, предложив своеобразный, как он выразился, «журналистский эксперимент». 
В дождливый  ветреный день я прибыл в Интернациональную ассоциацию полицейских в городе Сегеберге.
Секретарь ассоциации, Дитер Штеппутат, пригласил меня в гуманитарный конвой «Северная Германия – Калининград». 
– Это надо увидеть журналисту своими глазами! – сказал он при встрече. Чтобы понять, какие чудаки немцы? Своим-то удивляться не приходится!
Во дворе полицейского участка застыли два «демобилизованных» грузовика, увенчанных крестами самаритян, с грузом для калининградских милиционеров. В пять утра они тронутся в путь. Осталось «добить» кузова последними коробками специального назначения: от гамбургской школы имени Канта – нашим первой и семнадцатой школам, и от бывшего жителя Восточной Пруссии Курта Ветланда – Новостроевской школе.
Полицейские хорошо умотались, перекидывая груз. Всё таскали по-геройски, по-русски на животе, плече, спине. Тут не Гамбургский порт, где как пушинку кран хватает многотонный контейнер. Крепкие, но к такой работе непривычные, они мышцы себе хорошо порастянули.
Оригинальная у них сложилась бригада грузчиков. В неё вошли действующие полицейские ДитерШтеппутат и Юрген Надзайка,недавно ушедший на пенсию офицер НорбертСадовски, немецкий «гаишник» Дитмар Враге и ЭгонШтаде – кильский морской волк, напросившийся в конвой, чтобы добавить к романтике плаваний автопутешествие в Россию.
Приехал бургомистр городка Пётр Рюдер, открыл набитый под завязку  багажник легковушки и стал перетаскивать в грузовик свой вклад в общее дело. Мне трудно представить в такой роли кого-то из наших первых лиц. Может, когда мы станем в ФРГ гуманитарку доставлять… Но это уж слишком большая фантазия.
Бургомистр над собой подтрунивает – шляпу взял вместо зонта. Можно в ней сфотографироваться для газеты? Какие проблемы!
В половине пятого кромешно тёмного утра у машин были все.
Конвой тронулся в путь. Два грузовика и легковой «Мерседес» Дитмара. Немецкие, известно, всем дорогам - дороги. Но гнать не приходится. Если, как у нас говорят, давить на всю железку, из этих стареньких бундесверовских «мерсов» больше ста не выдавишь. Договорились, что в пути я «пропутешествую» в каждой из трёх машин. Сейчас – рядом с Дитером - преодолеваю разбитый сон и думаю, как сбросить с кончика языка этот навязчивый вопрос: зачем им это всё нужно, скучно, что ли, так нормально, размеренно жить, без обвалов валюты, несчастных пенсионеров и униженных учителей? И он, будто заглянув в мои мысли, вдруг изрекает:
– Многие у нас говорят, что нужно думать не только о себе, но и помогать другим. Особенно, когда по телевидению насмотрятся на Россию. И так поговорят, поговорят, как будто сделают всё, что могут…
До поездки за кружкой пива он рассказывал мне о прошлых своих гуманитарных злоключениях. Как, приехав в Советск, они наслушались благодарных речей, а потом испили до дна чашу недоверия. Опломбированный грузовик загнали во двор таможни, запретив к нему подходить. На следующий день двое таможенников, всем видом показывая, как нежелательнагуманитарка, надзирали за разгрузкой. Накануне Дитер показал им своё удостоверение полицейского. «Мы не можем позволить себе нарушения закона ни в ФРГ, ни в других странах», – сказал он. Но это не произвело никакого впечатления. Унизительная для полицейского процедура продолжалась.
– Работа таможенников, несомненно, важна, – размышлял Дитер, – злоупотребления были и будут. Но если ты полицейский, разве это не указывает на безупречность, разве ты не можешь рассчитывать и ожидать достаточную тактичность?
Если им, полицейским, представляющим интернациональную организацию ИПА, которой доверяет весь мир, страдающая страна не может упростить процедуру оказания ей же помощи, что же там делают со своими людьми? Такие его одолевали мысли.
– Последние три ночи, – сознаётся он, – я плохо спал. Меня всё волнует, как это будет на русской границе? Никогда ведь не знаешь, что там тебя ждёт. Сертификаты на продукты, справки на обработку одежды, справки на справки, кажется, всё уже предусмотрели. Но я не удивлюсь, если, пока едем, что-то новое появится или, когда приедем, придумается.
Дорога тут серою лентой не вьётся – впереди прямой берлинскийбан. Проскакиваем мимо пригородов бывшей ГДРовской стороны, перескакиваем в разговоре с одной темы на другую.
Дитер уже тридцать два года служит в полиции. Я заметил, случайно попав на его дежурство, что относятся к нему – гаупмайстеру – и те, кто выше по чину, как к старшему. Седой, худощавый, подтянутый, быстрый в движениях и речи, он не вызывает желания гадать о его возрасте: в этой жизни он на своём месте.
На германо-польской границе в районе Щецина немецкую таможню прошли, как по маслу, за считанные минуты. Но когда Дитер с папкой документов прошёл в таможню своих будущих братьев по Европейскому союзу, то отсчёт уже пошёл на часы.
Я отыскал его в их офисе, дожидающегося факса из Сегеберга, подтверждающего груз.
Нет, у польских таможенников не было настроения чинить какие-либо препятствия. Они не стали даже в кузова машин заглядывать. Только каждый работник должен был выполнить свою функцию в оформлении бумаг, и это при глубоком уважении к полицейским заняло ещё два часа.
И вот мы снова в пути. Сумерки упали уже в 16 часов, и тут обнаружилось, что путь наш во мгле подсвечивается под фарами ледяным блеском асфальта. Ни ехать, ни останавливаться нельзя. Наверное, корова на льду чувствует себя уверенней, чем наш грузовик на этой зеркально-глянцевой поверхности. Скорость – максимум 20 – 30 километров. Никакой надежды быть в Ольштыне ко времени встречи с местными полицейскими нет, как и в принципе – дотянуть до Ольштына. В кюветах уже отлёживаются сверхотважные ездоки с польскими номерами. А конвою деваться некуда – надо двигаться вперёд. НорбертСадовски, к которому я пересел после границы, почти лежит на баранке, всматриваясь в обледенелую дорогу, ещё для большей жуткости затягиваемую плотным туманом. Машину водит как угря на сковородке. Но и она, как это бывает с частями живого угря, крутится, не спрыгивая с дороги. Норберт рулит в стороны заносов и даже на отдельных участках умудряется прибавить в скорости. А как там Дитмар в легковушке?  Позже он скажет, что ощущал лёд задницей. Из двадцати часов пути более десяти выпало на эту глянцевую дорогу.
 «Зачем им всё это нужно?» – свербил меня в те часы реальной опасностивопрос. И, вспоминая другие подобные акции наших западных друзей, я подумал о некоей парадоксальности происходящего. Видно, такое у этих «капиталистов» социалистическое сознание.
В Ольштын притянулись мы в два часа ночи. Никто не комментировал в деталях дорожные приключения. Дитер, смеясь, заметил: «Мне в Германии крутили пальцем у головы: только сумасшедший едет в декабре на Восток!»
После ночёвки, а точнее сказать, передышки в пансионате под Ольштыном, мы снова двинулись в путь. Потеплело, обнажился асфальт, машины прибавили в скорости, полицейские – в настроении. На выезде польская таможня заморочек не устраивала. Впереди были наши – багратионовские – самые строгие и стойкие таможенники в мире! Встречавшие немецких коллег офицеры милиции постарались их освободить от многоступенчатой процедуры декларирования груза и сами с их документами проходили этот тернистый путь. Полицейских потчевали чаем в своём салоне пограничники, пока взмокшие от напряжения и беготни от будки к будке их милицейские друзья преодолевали бумажные барьеры. Час шёл за часом. Но всё же наступил не самый последний, но заключительный момент: всё опломбировали… Завтра будет сама растаможка!
Я утешил Дитмара: вас оформили вне очереди, без придирок, на полном доверии.
А если б по полной программе… «Представляю, что происходит с обыкновенными людьми!» – заметил он, поднимаясь в кабину.
Потом мы примирительно говорили всё о том же. Что таможня делает своё дело. Всё же продукты – для детей. И прочие вещи должны быть проверены… Конечно, хорошо жить в Европе без границ. Но где границы – там и службы. А каждому нужно показать, что он работает.   
Встречу друзей описывать не стану. Как мы умеем встречать, за границей знают. И любят потом вспоминать.
Совет начальника УВД Владимира Литвина передать всю гуманитарную помощь больнице УВД и детским садам полицейские посчитали очень разумным. Так и сделали.
А в разговорах то напрямую, то косвенно всё выясняли, в чём люди нуждаются.
Будут наверняка готовить новый конвой. Так у них получается: кто раз приехал с гуманитаркой, обязательно снова приедет, с какими бы злоключениями это бы ни было связано. Спросить почему – всё равно, что выяснять у альпиниста, зачем ему горы.























 
КАК ОХРАНЯЛИ ГЛАВАРЯ НАЦИСТОВ

Немецкая тема в газете часто вызывала аллергию у местных националистов. В Калининграде они издавали «Русь балтийскую», где клеймили позором  сторонников гуманитарной связи с Германией, писателей и журналистов. Не остались без внимания и мои заметки, ставшие для этой газетёнки поводом для разговоров о продажности журналиста. О своих взаимоотношениях с бывшими  жителями Восточной Пруссии мы писали довольно деликатно, хотя эпизодов варварских поступков с наследием кёнигсбержцев было предостаточно.
И были события в немецкой истории, связанные не только с Кёнигсбергом, но и представлявшие интерес для многих, изучающих Великую Отечественную войну.
В эту дорогу меня позвало письмо в редакцию.
О том, что в Гвардейске живёт тот, кому было доверено стать личным охранником одного из главарей нацистской Германии Рудольфа Гесса, сообщил редакции Виктор Александрович Акулов.
Так сложилось, что вместе они оказались в числе трёхсот счастливчиков, попавших в Свердловское суворовское училище в то время, когда туда рвались 3 тысячи мальчишек. Потом их развели дороги военной службы. «Встретимся офицерами», – написал в курсантском альбоме Алексей Капитоненко другу. Так и случилось. Они встретились уже майорами в Гвардейске.
И тогда, разговорившись, Алексей и поведал другу историю своей необычной службы в Германии.
Акулов с его разрешения обратился в редакцию. Немедля я приехал в Гвардейск, чтобы услышать этот рассказ из первых уст от самого Алексея Владимировича Капитоненко.
– Когда я служил в разведотделении на границе ГДР и ФРГ в 80-м году, меня вызвали в штаб в Вюнсдорфе и дали необычное задание – написать на себя биографию-легенду как на гражданского служащего. Я написал, что окончил институт в Уральске и преподавал затем историю в школе. Меня отпустили, ничего не объяснив.
А через три года снова вызвали. Документы – партбилет и прочее – велели сдать в архив. Выдали удостоверение сотрудника отдела внешних отношений Группы советских войск в Германии, гражданский костюм, где из правого кармана рука может оказаться во внутреннем левом, велели не стричься, а отрастить шевелюру, и через полтора месяца я оказался уже в Западном Берлине, в тюрьме Шпандау среди гражданских личных охранников заключённого №7. Этот номер получил приговорённый к пожизненному заключению высокопоставленный нацист Рудольф Гесс, который после приговора выходил из тюремного автобуса последним – седьмым.
Личная охрана состояла из четырёх человек от каждой стороны: СССР, США, Франции и Англии. Работали по скользящему графику: у одного день отдыха, другой отвечает за вход в тюрьму, третий – старший смены, и четвёртый – рядом с Гессом в течение всего дня неотлучно.
Запомнилась первая встреча. Его привели с прогулки. Я обратил внимание на его большие  надбровные дуги и глубоко посаженные глаза. Взгляд был проницательным и тяжёлым, будто просветил меня насквозь
Он спросил,говорю ли я по-немецки и как меня зовут. Ответ чуточку смягчил его. Он записал на своей пластмассовой табличке моё имя.
–ГеррКапитоненко, – ещё спросил он, – а кто вы по специальности?
– Историк, – ответил я по своей легенде.
– А какая история вас больше интересует? Древняя? Каких веков и стран? – стал он развивать свой вопрос.
– В основном новейшая.
– Понятно, – заметил он многозначительно. Ему, конечно, всё было понятно. И по моей офицерской выправке, и молодому лицу. Другие охранники были ведь люди пожилые и, как положено по условиям конвенции, гражданские. Но кто их знает?
Не спорю, что в первые дни волновался. Я понимал, что прикасаюсь к истории. Передо мной был человек, который сделал по сути Гитлера Гитлером. Когда провалился первый путч, они вместе сидели в тюрьме, где Гесс стенографировал и творчески участвовал в создании Гитлером людоедской библии «Майн Кампф». Потом он стал его правой рукой в нацистской партии.
Позже, когда мне приходилось сопровождать его на прогулки в саду, мы довольно много с ним говорили, хотя это и не было положено. В сад он любил ходить обычно в непогоду, когда дождь, снег, ветер. Это в тягость было охранникам, а ему напоминало, видимо, о деятельной жизни. Многие деревья посадил он здесь сам. Но, когда была вся «компания», он вспоминал, что вёл себя непослушно, часто зарабатывал карцер. Имитировал болезни и даже психическое расстройство. Как-то, когда ему дали шланг поливать деревья, бросил его адмиралуДеницу, сказав, что вода тому ближе по профессии.
– Не думал я, что окажусь тут самым живучим, – заметил он в одной из бесед, – а теперь уверен, что до ста лет доживу.
Его содержание стоило в год 1 миллион марок.
Условия, в которых он находился, не всем доступны на свободе. Заключённого №7 обслуживали 80 человек. А он был в тюрьмеодин. Здесь я сам впервые увидел телевизор с дистанционным управлением. Соседние камеры были переоборудованы для его отдыха. Там и отличная библиотека, и ванная комната. В одной из камер пробили стену и оборудовали лифт, поскольку ему трудно было ходить по винтовой лестнице – он хромал. Это был результат перелома ноги во время неудачного приземления в 1941 году в Великобритании, где его и арестовали. Было у него два повара: афганец и грек. Тогда шла война в Афганистане, и меня попросили афганца «прощупать». Врачом был грек. Работали в обслуге турки и люди из других стран, кроме немцев.
Вставал он рано –в 4-5 утра. Час-полтора блаженствовал в ванной или под душем. Потом читал прессу. Её ему «дозировал» совет директоров (представители четырёх держав). Потом завтракал, и до обеда мы гуляли. После обеда читал снова газеты, смотрел телепрограммы. Запрещалось ему смотреть сюжеты о войне и политические программы, но эти правила мы соблюдали… с отступлениями.
Его навещал сын. Приезжал каждый месяц из Баварии, говорили о здоровье, семье, погоде. Гесс показывал мне фотографии внука и внучки, сетовал, что не может позволить себе встречу с ними в тюрьме. Он надеялся всё же увидеться с ними на свободе.
И раз в месяц приезжал к нему из Франции пастор: Гесс исповедался ему, беседовал с ним о религии. Ставил пластинки: они слушали классическую музыку, чаще Баха.
Другие его связи с внешним миром осуществлялись письмами. Писали ему со всех пяти континентов. Это были и письма фанатиков-нацистов, которые писали «Гесс» так, что две последние буквы были в виде эсэсовских рун. Не все письма ему передавали: прежде их читала тюремная администрация.
Должен заметить, что к нам – советским охранникам – он относился довольно прохладно. С англичанами и американцами говорил подолгу и охотно. Правда, как-то в саду попросил дать ему поносить моё пальто…
…Странной мне показалась гибель Рудольфа Гесса. У меня большие сомнения, что он физически в состоянии был это сделать. Да и никак он к этому не готовился. Напротив, в 91-м году он скрупулёзно заботился о здоровье, ел только вегетарианскую пищу, в туалете на табличке карандашом педантично отмечал, какой был стул. С другой стороны, он мог бы давно наложить на себя руки, если бы надумал, скажем, ещё в 1947 году. А тогда, в 1987-м, комендант уже направил письмо Горбачёву с предложением его освободить. И тот пообещал американскому представителю рассмотреть этот вопрос. К тому жеон собирался, как я упоминал, жить до ста лет.
В тот день, считающийся днём его добровольного ухода, на моём месте был англичанин. Ему передали, что приглашают к телефону, и он оставил Гесса одного в летнем павильоне минут на пятнадцать.
Это беспрецедентно. Нам не положено было оставлять его ни на минуту, даже если грянет ядерная катастрофа.
К стене павильона был прикреплён нагреватель воздуха. Гесс якобы повесился, сделав петлю из провода этого нагревателя.
На мой взгляд, у него не хватило бы сил даже завязать узел. Когда я надевал ему своё пальто, то сам застёгивал пуговицы. А на прогулках поддерживал под руку. Он только мыслил ясно, а по сути уже был дряхлый старик. Он-то с кресла три-четыре минуты поднимался, и самое серьёзное движение, на какое был способен, – протереть лицо ароматизированной салфеткой.
Кроме того, ему неизвестно было, сколько времени будет отсутствовать охранник. Не сказал же он ему: «У тебя 15 минут на повешение!»
Будь у него такое намерение, он осуществил бы его в ванной, где никто за ним не наблюдал.
Сын его написал книгу, где на двухстах страницах доказывает, что сделали это англичане. Если бы вопрос об освобождении Гесса решился, считает он, то могли бы выясниться нелицеприятные для британцев обстоятельства. Сейчас поговаривают, что летел Гесс туда для заключения сепаратного мира, на переговоры об объединении сил для похода на Восток.Если бы Гесс подтвердил это, был бы крупный скандал.
А тут ко мне западный журналист… с вопросом: не причастны ли русские к гибели Гесса?Что не причастны, я знаю точно.
…После опубликования этого материала мне неожиданно позвонили из пресс- службы ФСБ. Оказалось, что Калининграду «повезло» не на одного охранника Рудольфа Гесса. Есть среди ушедших в запас контрразведчик-особист, четыре года обеспечивавший своеобразную охрану таких, как   Капитоненко,  охранников, офицеров и рядовых, караула тюрьмы Шпандау в Западном Берлине.
Теперь от этой тюрьмы  не осталось  и следа.  Её взорвали после того, как, по официальной версии, последний заключённый, Рудольф Гесс, покончил жизнь самоубийством. В архиве особиста обнаружился снимок павильона, в котором это произошло. Один из охранников, несмотря на запрет, сфотографировал последнее пристанище главы нацистов.
Наш особист, в те годы майор Валентин Бухтияров, якобы отвечавший за связь с советским гарнизоном, постоянно появлялся в тюрьме, когда караул принимала на себя рота от СССР. В его обязанности входил контроль за обстановкой вокруг тюрьмы, предотвращение провокаций, пресечение попыток ухода «наших» в Западную Германию. А служили там ребята хорошо проверенные, и попыток таких не было. Кроме того, ему надо было «работать» и с «коллегами» – охранниками из американского, английского и французского караулов. Там тоже были свои «связисты», и, похоже, они все хорошо друг друга вычисляли.            
Бухтиярову есть о чём вспомнить, возвращаясь в мыслях к тем дням 1980 – 1984 годов. В тихом баре за кружкой пива он комментировал мне  памятные фотографии, вспоминая любопытные детали своей таинственной, а теперь уже исторической службы.
Церемониал смены караула проходил торжественно, как будто это были не тюремные, а королевские ворота.  Офицеры-американцы и французы похваливали выправку советских солдат. После смены отмечали это дело фуршетом, где хорошо шла рюмочка русской водочки… Впрочем, и бокал французского шампанского шёл неплохо. Для караулов готовили специальную национальную пищу.
Нашим, например, борщ «А-ля рус» и немецкий свекольник, заправленный сметаной. Забота была наподобие кремлёвского караула. Форма для солдат подгонялась индивидуально, была с иголочки.
Особое внимание уделялось тем, кто нёс службу на вышках. И там всё было  предусмотрено на случай попытки  освободить заключённого. Боеприпасов на сутки, если не больше, ручной пулемёт, несколько лент к нему, гранаты, средство защиты от газов. Телефонная связь… 
Но, несмотря на все строгости, жёсткую дисциплину, молодые солдаты, как вспоминает Бухтияров, по-своему проказничали.
К тому времени деревья, которые посадил в тюремном саду Гесс, стали взрослыми и хорошо плодоносили. Но урожай за него собирали охранники. На караул СССР выпадало созревание черешни. И в одну прекрасную ночь ребята, рост которых колебался от 180 сантиметров до двух метров, начисто её обирали. То же проделывали американцы с вишней и англичане со сливой. И были не столь безобидные игры. Английские рейнджеры, например, на пари, когда в карауле стояли русские, пытались незамеченными добраться до тюремной стены и коснуться её рукой. Такая шалость могла закончиться трагически, если бы наши солдаты действовали строго по инструкции.
Немало хлопот доставляли и местные жители.Охранник Алексей Капитоненкорассказывалмне, как однажды в предновогодний вечер к воротам тюрьмы подошла группа пожилых немцев и попросила пригласить начальника караула. Подвыпившие «соратники» хотели ни много ни мало– чтобыРудольфа Гесса отпустили под их ответственность на ночь. Утром обещали доставить его в целости и сохранности.
Но самыми «доставаемыми» были часовые на вышках. Бухтияров вспоминает ситуацию, когда на связь вышел один из часовых. По обязанности он ведь докладывает всё, что происходит близ стены.
– Тут две девушки… Платье поднимают… Гладят себя по всяким местам.
– А ты не отвлекайся!
– Хорошо! Не буду смотреть!
– Нет, ты посматривай, ты следи! Но не отвлекайся!
К тюрьме повеселиться на глазах караула СССР приходили болельщики после проигрыша киевского «Динамо» команде из ФРГ. Испытывали стойкость солдат на вышках. Приходили с подружками, манили: «Спускайся к нам, солдат! Сегодня– день свободы мужчин! Погуляем вместе…»
В стенах тюрьмы шла одна жизнь одного заключённого, чёрной строкой вписавшегося в историю. Бухтияров не был с ним в прямом контакте, хотя часто наблюдал за Гессом, когда тот прогуливался в саду. И по роду службы знал о его тюремном житье-бытье. Оно было таким, подтверждает он, как описал его мне Алексей Капитоненко.
Ему хорошо знакома «карьера» заместителя Гитлера по фашистской партии, члена тайного совета и совета министров по обороне империи. Он помнил материалы Нюрнбергского процесса, где исследовался вопрос о полёте Гесса в Лондон перед самым нападением Германии на Советский Союз.
Известны и описаны  лишь некоторые  подробности переговоров в Лондоне. Считается, что он проводил линию Гитлера – обеспечить нейтралитет Англии, пообещав ей оставить господство в странах Британской империи. Но ничего не добился.
Директор тюрьмы рассказывал Бухтиярову, что Гесс пишет свои мемуары. Они хранятся в специальном помещении, накопилось их очень много, и он продолжает писать. Но никому их прочитать не суждено. По соглашению сторон их уничтожат после смерти Гесса, они умрут вместе с ним. «Возможно, кто-то это опровергнет, – сказал Бухтияров, – но так утверждал директор».
О чём писал Гесс? Будь это известно, не была бы, наверное, загадкой его кончина. Только всегда ли всё тайное становится явным? Что-то очень важное для истории унёс он с собой.
И Бухтияров – профессиональный контрразведчик – поддерживает версию Капитоненко, ставящую под сомнение самоубийство Гесса. Наверное, это пригодится тем, кого занимает история Великой Отечественной войны. 








































 
ТАЙНА РУДОЛЬФА ГЕССА

После перепечатки материалов об охранниках главаря нацистов в «Кёнигсбергском экспрессе» я получил письмо из Мюнхена от сына Гесса Вольфа Рюдигера.
Свидетельства наших контрразведчиков совпадали с его версией убийства отца. Когда мы созвонились с ним, он выразил готовность дать интервью и ознакомить меня «с кое-какими документами».
Мы встретились в Мюнхене и проговорили с ним несколько часов кряду, а затем «вытянули» из его компьютера копии документов, о которых речь пойдёт ниже. 
Но сначала я бы хотел напомнить историю Гесса-старшего, воспроизведя её по источникам советского периода. 
В нацистском государстве Рудольф Гесс был заместителем Гитлера по руководству национал-социалистской партией. До 1941 года это был один из наиболее могущественных деятелей. От него исходили важнейшие директивы всем партийным организациям.
В Первую мировую войну он был лётчиком, вместе с Герингом отличился в бомбардировках. После поражения Германии Гесс вступает внационал-социалистскую партию и играет важную роль во время путча 1923 года. По поручению Гитлера он захватывает в качестве заложников руководителей Баварской республики, а когда путч проваливается, бежит в Австрию. Однако вскоре возвращается в Германию, где его арестовывают. В тюрьме при форте Ландсберг он оказался рядом с Гитлером.
Здесь Гесс, как утверждают некоторые источники, помогал Гитлеру писать «Майн Кампф», стенографировал и редактировал.
На Нюрнбергском процессе много внимания уделялось вопросу о полёте Гесса в Англию накануне нападения Германии на Советский Союз. Говорилось о заявлении канцелярии Гитлера, что этот «бессмысленный полёт» он совершил, находясь в умственном расстройстве.
Крутилась версия, что, болезненно переживая факт объявления Гитлером своим преемником Геринга, Гесс решил  показать себя более достойным и доказать это, привезя «мир с Англией». В то же время некоторые западноевропейские историки заговорили о том, что Гесса глубоко взволновало решение Гитлера развязать войну с Советским Союзом.Он считал, что таким решением нарушается заповедь его учителя – Гаусгофера: никогда не воевать на два фронта. Отсюда его попытка заключить мир с Англией.
Вот, что записал в своём дневнике 1 июня 1941 года советский посол в ЛондонеМайский: «Гесс пилотировал самолёт сам. Приземлился, вернее, выбросился на парашюте в Шотландии, около имения герцога Гамильтона, с которым, видимо, раньше встречался в Германии. Киркпатрик, работавший до войны в британском посольстве в Берлине, опознал Гесса. Киркпатрик и Саймон по поручению британского правительства опросили Гесса и пытались выяснить, зачем он прилетел в Англию и по чьему поручению он это сделал. Гесс заявил, что никто в Германии ему ничего не поручал, что Гитлер даже не имеет никакого представления о его намерении, что он прилетел по собственной инициативе и исходя из собственных соображений».
Известно, что Гесс был интернирован как военнопленный и оставался  в заключении вплоть до конца войны.
В Англии тех дней крутились самые разные версии о том, кто же такой Гесс. Закамуфлированный посланец Гитлера? Психопат-одиночка? Представитель какой-то группировки в нацистской верхушке, обеспокоенный тем, что война слишком затянулась?
Черчилль в своих мемуарах высказал мнение, что Гесс прилетел по собственной инициативе, но корни этого в области психопатологии.
Известный своим нетрадиционным для советского времени подходом к истории войны учёный Некрич писал:
 «На Нюрнбергском процессе произошёл любопытный эпизод, на который не было обращено достаточно внимания. 31 августа 1946-го Гесс заявляет на заседании трибунала, что он желает под присягой сообщить, что случилось с ним во время пребывания в Англии. «Весной 1941 года…» – начал Гесс. Но тут он был прерван председателем трибунала, англичанином лордом Лоуренсом».
– Быть может, история ещё не сказала своего последнего слова о миссии Гесса», – заметил по этому поводу Некрич.
А это «слово», по мнению сына Гесса, могло бы всю историю войны поставить с ног на голову.
Как ни сравнивай, Вольф Гесс и отдалённо не напоминает отца. Крупные черты лица. Нос большой и широкий – не чета острому отцовскому. И добрый, грустный взгляд. Он инженер - строитель. Его судьба с отцовскойтоже несхожа. Всю жизнь строил по всему миру: здание конгресса в Кувейте, престижные объекты в Саудовской Аравии, аэропорт в Гамбурге…
Жаль, что для разговора о его интереснейшей жизни у нас времени не хватило… С Герхардом Липфертом из общества «Салем», помогавшим мне  в беседе, мы говорили об обстоятельствах смерти его отца.
«Самые интересные вещи мог бы рассказать он сам, – горько улыбнулся Вольф,– но для того его и убили, чтобы этого не произошло. Как свидетель его заключения в Шпандау я не очень интересен. Все разговоры мои с ним проходили под наблюдением двух охранников, а о времени между 1933 и 1945 годами говорить нам запрещалось. Единственное высказывание отца, касающееся этого периода, связано с вопросом, который мне удалось ему передать через французского пастора: «Если исходить из того, что ты со своим полётом мира в Англию добился бы успеха, состоялось бы тогда нападение на СССР 22июня 1941 года или нет?»
Под этим вопросом написал: «Само собой разумеется, что нет!» Интересное высказывание, не так ли. Из этого можно сделать выводы, что, если бы мой отец заговорил, историю Второй мировой войны пришлось бы выносить из дома вместе с рамой и дверными петлями.
Я не знаю, что точно стоит за миссией моего отца в Англию, но уверен, что характер её не такой, как указывает сегодня история. Есть свидетельства, которые до сих пор недоступны всем. Это документы моего отца. Их англичане решили держать под секретом до 2017 года, то есть 75 лет. С 1942 года при обычном для этой страны сроке секретности 30 лет. Значит, там какая-то бомба заложена.
– А что известно о предыстории миссии Рудольфа Гесса в Англию?
– За  пять дней до полёта мой  отец четыре часа тет-а-тет разговаривал с Гитлером. Они сильно дискутировали. Никто не знает содержания этой беседы. Известно только, что голоса несколько раз повышались, а потом шла спокойная речь. Они вышли из комнаты вместе. Гитлер положил руку на плечо отцу и сказал: «Гесс, вы были и остаётесь моим старым упрямцем».   
Можно представить ядро их беседы так.Отец сказал Гитлеру: «Если мы не хотим войны на два фронта, как в Первую мировую, надо использовать возможность заключения мира с Англией. Я полечу в Англию и там людям, готовым к миру, дам, так сказать, начальное зажигание к свержению Черчилля».
Гитлер сказал, что нет смысла туда лететь: пока Черчилль у власти, никакого мира не будет. Отец настаивал. Тогда Гитлер сказал: «Хорошо, летите, но если миссия не удастся и вас будут допрашивать, то я вас оставлю наедине с вашими проблемами. Вы мне должны обещать, что не скажете никому, о чём мы сейчас условились». И этого обещания мой отец придерживался до самого последнего дня. Он говорил: «Это была моя идея, не согласованная с Гитлером». Но так это не могло произойти. И есть тому подтверждение, кроме приведённого мной разговора.
Моя мать получала пенсию за отца как за гауптмана лётчика, попавшего в плен. Он не был министром, как писали после войны. И ещё. Когда мой дед умер в октябре 1941 года, Гитлер послал вдове свои соболезнования, чего бы он не сделал, если бы был в плохих отношениях с отцом и если бы полёт в Англию был для него сюрпризом. Третье: 15 июля 1941 года отец предпринял попытку самоубийства, перед этим написав два письма: Гитлеру и семье. И по письму Гитлеру можно было понять, что между ними не было абсолютно никакой злобы.
Но, естественно, своим утверждением, что он полетел под свою ответственность, он сам себе устроил ловушку.Англичане этой «ловушкой» мгновенно воспользовались. Они говорили отцу: вот вы рассказываете о предложениях Гитлера, а где доказательства? Отец же, отрицая, что действует по заданию Гитлера, в то же время утверждал, что он парламентёр, надеясь, что в ответ на это его вернут в Германию.
Но я так представляю, что в Англии никакого мира не хотели. И отец там зря бился лбом об стену, которая была ими сооружена вопросом: «Где ваши полномочия?»
Разве мог Гитлер дать ему эти полномочия в письменном виде, когда ему нужна была возможность, если всё дело Гесса пойдёт наперекосяк, сразу же от всего отказаться.
Парадокс. Человека, прилетевшего в Англию для заключения мира, приговорили к пожизненному заключению по надуманному обвинению: преступление против мира.
– Не знаю, была ли в истории ещё хоть одна тюрьма для одного человека, где он отбывал наказание?
– Да. Это была огромная тюрьма, зловещее место ужасающего масштаба. С 1966 года он находился там один. Я ощущал эту чудовищность во время своих визитов. А он воспринимал всё это даже с юмором, как шеф всего этого. Он давал приказы директорам, и они брали под козырёк: «Яволь, номер 7». Охранники тоже к нему относились уважительно. Как отец сумел выстоять эти 20 лет в вертикальном положении в одиночку, мне непонятно. Это невероятно. Любой другой человек был бы раздавлен. Мне из этого ясно: он не чувствовал за собой никакой вины. Будь он виноват, то в какой-либо форме за 20 лет он должен был бы сломаться.
– Но была возможность общения, хоть ограниченная, но была. Он мог читать, писать…
– Там он получал четыре газеты после цензурной обработки. Всё, в том числе и книги, где были ссылки на 1933– 1945 годы, не должны были к нему попадать. Это вырезалось, вычёркивалось. Если встречалось слово Гитлер, тоже непременно вычёркивалось. А его память на этот период истории должна была быть умерщвлена. Её решили сделать бесполезной на случай, если вдруг придётся отца выпустить. Ведь память жива повторением или напоминанием о событиях, что хранит.
Мемуары ему писать было запрещено. Ему давали небольшую книжку для заметок, которую после заполнения всех страниц положено было сжигать. Так ли это было – не знаю. Знаю только, что ничего важного в них не содержалось.
…Он был единственным, кого изолировалитаким образом. Других «пожизненных» –Редера, Функа – выпустили по старости.Одного – в 1957 году, другого – в 55-м.   
В январе 1969 года отец тяжело заболел. У него был прорыв язвы, и его перевезли в военный госпиталь в Берлине. Там он быстро пошёл на поправку. Полковник Берд, директор тюрьмы с американской стороны, убедил отца отказаться от запрета на наши посещения. В больнице атмосфера не такая зловещая, как в тюрьме: отец там почувствовал прилив новой жизненной энергии.
Так в стене, которую он перед собой возвёл, появилась трещина. Я связываю это с общением его в больнице с дружелюбно настроенными людьми. По крайней мере, он согласился, чтобы мы накануне Рождества 1969 года – 24 декабря – навестили его. В военном госпитале нас ждало сборище журналистов. Мы прошли внутрь и на лифте поднялись на этаж, который был обустроен для отца. Целый этаж. Первый раз мы имели возможность общаться с ним в течение получаса. Это время прошло очень быстро. Мать и отец, конечно, были очень взволнованы, сильнее, чем я: меня беспокоили неприятности после визита. И, действительно, репортёры требовали отчитаться в таком духе, будто только что мы совершили преступление.
В апреле 1970 года отца перевели в Шпандау. У него и у матери как раз на этот месяц выпадали дни рождения. Была запланирована их встреча. Но потом мнесказали, что мать якобы отказалась от визита. Я же в общей сложности 102 раза посетил Шпандау.
– Расскажите о матери. Какой она была – жена Рудольфа Гесса?
– Моя мать была с самого начала участницей тех событий, где отличился отец. Они случайно оказались в одном пансионе. Отец был подавлен результатами Первой мировой войны, Версальским договором. В одном письме он сетовал, что не пустил себе пулю в лоб до того, как этот договор стал ему известен. Но вот у него появилась надежда внести свой вклад в усиление Германии. Моя мать очень наглядно описывала, каким воодушевлённым он пришёл к ней и как сказал: «Я встретил, наконец, человека, который может придать Германии достойный вес. Ты должна пойти к нему со мной!» Так она попала в окружение Гитлера, когда тот ещё никому не был известен. Гитлер был на их помолвке и свадьбе в узком кругу. Различными женскими «трюками» ей удавалось в чём-то переубеждать его. Она рассказывала о нём много интересного, и для меня Гитлер оказался повёрнутым тем лицом, которое мало кому известно. К сожалению, она так и не записала эти истории, всё, что знала, унесла с собой в могилу в 1995 году.
– Вы помните, что она рассказывала о полёте Рудольфа Гесса в Англию?
– Должен заметить, что отец был одержим полётами. Он летал на всех самолётах того времени. В 1934 году на соревнованиях по облёту вокруг пика Цугшпице в немецких Альпах занял первое место. Часто летал без ориентировки, не зная, где приземлиться. В день полёта в Англию отец ничего ей не говорил. Грипп приковал её в тот день к кровати. Отец вошёл и сказал, что едет на пару дней в Берлин. Потом она вспомнила, что он нервничал: видимо, боялся вопросов с подтекстом. Он поехал в Аугсбург, в 17.30 там стартовал и в 21 с чем-то прибыл в Шотландию. О том, что с ним было дальше, мы уже говорили…
– В 80-е годы шёл разговор о возможности его освобождения. Что помешало?
– На Западе 20 лет утверждали, что все, кроме русских, выступают за его освобождение из гуманных соображений. И этим утверждением очень хорошо  «забаррикадировались» те, кто этого никак не желал, – англичане.         
Как мне стало известно, весной 1987 года Михаил Горбачёв высказался о том, что СССР готов снять своё вето на освобождение из заключения Рудольфа Гесса. По Англии после этого пошли тревожные сигналы: что делать, если он выйдет? Санитар-тунисец, с которым у отца были хорошие отношения, сообщил ему о возможном освобождении. Тогда отец ему сказал: «Теперь англичане точно меня убьют!»
Мотив убийства отца мне совершенно ясен, он передо мной как на ладони…
– Вы пытаетесь разрушить версию самоубийства? Что же удалось выяснить после смерти отца?
– Берлинская прокуратура, куда было подано наше первое ходатайство о расследовании обстоятельств смерти Рудольфа Гесса, на три года растянула рассмотрение этого документа и в результате отказала. Высокие инстанции, вплоть до Конституционного суда, отказали тоже. Я настаиваю, чтобы свидетельство о смерти отца было изменено. Там в причине указано «путём повешения». Нужно писать «…путём удушения». Английские чиновники, выдавшие свидетельство, на это не идут. Сейчас я затеял по этому поводу переписку с министерством обороны Великобритании. Новый министр правительства лейбористов уже готов высказать свою позицию.
…Вскрытие производилось на третий день после смерти отца англичанином Кэмером. Позже стало известно, что в двух случаях – в Англии и Австралии, он поставил неверный диагноз.
Нам отдали тело, чтобы похоронить. Но, воспользовавшись этим, известный патологоанатом и его последователь, которые были с нами, провели вскрытие. Они обнаружили на горле горизонтальные следы удавки. Если кто-то вешается, то такие линии должны сходиться вверху под углом на затылке. Только при насильственном удушении они могут быть горизонтальными.
Я передаю вам клятвенное заявление доктора медицинских наук ВольгангаШпана, профессора Института судебной медицины Мюнхенского университета.
«Вместе с моим коллегой профессором, доктором Айзенменгером я провёл 21августа 1987 года в 9.00 утра вскрытие трупа Рудольфа Гесса, при котором присутствовали доктор Зайдль и, с его разрешения, полицейский чиновник Нефцер.
…По нашим наблюдениям в районе горла и черепа причиной смерти был центральный паралич, вызванный насильственным воздействием по отношению к горлу и сопровождаемый прерыванием доступа кислорода к мозгу. Наши наблюдения, таким образом, до этого момента соответствуют выводам доктора Кэмерона, то есть причиной смерти было,и по его мнению, удушение путём сдавливания горла.
Наше мнение таково, что изложенная в свидетельстве о смерти причина смерти ни в коем случае не является подтверждённой. Мы считаем, что повешение в качестве причины смерти не является доказанным. Наши наблюдения, скорее, говорят о том, что смерть наступила вследствие насильственного удушения.
Мюнхен, 24 января 1995 года.
Нотариус БерндХефлинг, Мюнхен».
– Этими фактами, – сказал Вольф, – я загоняю в угол Британское министерство обороны. И английская пресса с большим интересом возьмётся за это дело. У меня хорошие связи с «Индепендент» и «Таймс».
– Что вам известно об убийстве и тех, кто его осуществлял?
– У меня есть свидетельства южноамериканского сотрудника спецслужб о том, что  отец был убит 17 августа 1987 года где-то в 15 часов. Об этом ему сообщил израильский разведчик 18 августа в 8.00. Версия убийства, которую он ему представил, во многих деталях совпадает с тем, что описывал санитар-тунисец. Убийцами были члены британской  САС, переодетые в американскую униформу. Они пришли с американским директором как его помощники – офицеры, и в саду убили моего отца. Мне известно, в какой части САС  они служили и другие подробности.
– О чём же говорил санитар-тунисец?
– У меня есть заявление АбдаллыМелаухи  (клятва), которое он сделал 17 февраля 1994 года.
 «В день смерти г-на Рудольфа Гесса я помог ему, как обычно, помыться и одеться и присутствовал при приёме пищи в10.30. Не было никаких признаков, что его душевное состояние было нарушено или что он чрезвычайно подавлен. После еды он попросил меня сходить в Шпандау, чтобы купить новый керамический горшок для замены повреждённого. Г-н Гесс не высказал бы такую просьбу только для того, чтобы обеспечить моё отсутствие. Я и без того всегда до обеда отсутствовал.
В 14.00 меня вызвали из моей квартиры. Я дошёл до садового домика в тюремном саду. Маленькая передняя дверь была закрыта.
Когда я зашёл туда, там всё выглядело как после борьбы на ринге, всё было перевёрнуто. Соломенный мат, служивший покрытием для пола, лежал в полном беспорядке, хотя я за день до этого почистил пол и положил его на привычное место. Высокая лампа была опрокинута, хотя я чётко помню, что укреплённый на лампе кабель был подключён к сетевой розетке. Позже утверждалось, что именно на этом кабеле он повесился. Круглый стол и кресло господина Гесса были также опрокинуты. Короче говоря, ни один из предметов мебели и предметов обстановки не находился на его привычном месте, и для меня было ясно, что в садовом домике шла борьба…
Тело господина Гесса, внешне безжизненное, лежало на полу. Рядом с ним стояли два солдата в американских униформах. До этого  я не видел ни одного из них. Около тела господина Гесса нигде кабеля не было.
Я сразу стал исследовать господина Гесса, но не смог установить ни дыхания, ни пульса, ни сердцебиения. По моей оценке, смерть наступила за 30-40 минут до моего прихода.
Охранник, которого я знал как Жордана, стоял у ног Гесса и выглядел очень напряжённым. Его рубашка была пропитана потом. Он был без галстука. Я спросил Жордана: «Что вы с ним сделали?» Он ответил: «Со свиньёй покончено, вам больше не надо работать в ночную смену». Я приказал ему принести чемодан срочной помощи (в котором  находились приборы первой помощи) и кислородный аппарат. Когда Жордан вернулся обратно с приборами, я заметил, что он использовал эту возможность, чтобы поменять одежду. В приборах, которые он принёс, несомненно, кто-то копался. Пломба на чемодане была вскрыта. Оборудование для интубации не имело аккумулятора, а в трубке были пробиты отверстия. В кислородном приборе не было кислорода. Ещё утром, когда я проверял чемодан и кислородный прибор, всё там было в порядке…
За пять лет, в течение которых я ежедневно ухаживал за господином Гессом, я получил ясное впечатление о его душевных способностях и телесном состоянии. Я считаю невозможным, что он совершил самоубийство в той форме, которая была позднее сообщена союзникам. У него не было ни сил, ни той подвижности, чтобы вокруг своего горла обвить электрический шнур, завязать его узлом и повесить себя либо удушить. Господин Гесс в 94 года был настолько слаб, что для подъёма ему требовался специальный стул. Он ходил, согнувшись на палке, и был почти слеп. Если он падал на пол, то уже больше не мог встать. Руки его были скрючены артритом: он не в состоянии был завязать свои шнурки. Он не мог их поднять выше плеч. Поэтому невозможно предполагать, что он закрепил шнур на оконном крюке, на котором якобы повесился.
Я совершенно убеждён в том, что он не совершал самоубийства, как утверждается. С моей точки зрения, он был удушен руками третьих персон».
Из интернетовской страницы Вольфа Рюдигера Гесса:
«Этот памятный камень был за свой счёт установлен в 1992 году британцами как воспоминание о полёте Рудольфа Гесса на месте его посадки».
Надпись на камне: «Этот камень маркирует то место, где в ночь на 10 мая 1941 года высадился на парашюте отважный героический Рудольф Гесс, пытаясь закончить войну между Британией и Германией».
Памятный камень был 18 ноября 1993 года разрушен при помощи кувалды. Похоже разрушение было подготовлено. Оно снималось шотландским телевидением, пресса опубликовала фотографии акта разрушения в «Дейли Телеграф», где цитировались слова господина Гарри Даймонда из еврейской общины Глазго:«Этот камень является ужасным оскорблением для каждого британского солдата, служившего во Второй мировой войне».
Господину Даймонду и товарищам следует сказать, что ни один британский и, конечно, немецкий солдат не должен был бы служить и умереть во Второй мировой войне, если бы предложение о мире, которое 10 мая 1941 года Рудольф Гесс привёз в Великобританию, не было бы отвергнуто правительством Черчилля».
Но был ли Рудольф Гесс таким «голубем мира», как это представляется его сыну, конечно же, ещё не раскрытый вопрос.
Публикацией неизвестных материалов  об известном нацистском преступнике я  не ставил целью его посмертно реабилитировать или вызвать к нему какую-то симпатию.
Речь идёт об истории Второй мировой войны и свидетельствах, которых становится с каждым годом всё меньше и меньше.
Вторая мировая война ещё долго будет взрывать людскую память открытием связанных с нею тайн. Они, как мины замедленного действия, заложены в историю. Одной  из них стала миссия Рудольфа Гесса в Англию.



































 
РОЗЫСКНИК

Тот, кто охранял охранников Гесса, Валентин Бухтияров, оказался представителем редкой военной профессии.
После Отечественной их называли «бойцы незримого фронта», а в афганской войне их было всего несколько – контрразведчиков-розыскников, возродивших эту профессию, о которой, может быть, вы имеете представление по известной повести Богомолова «В августе сорок четвёртого...» Помните, как они отлавливали шпионов и диверсантов, заброшенных в наш тыл, а потом в послевоенные годы искали нацистских преступников, обагривших свои руки кровью невинных жертв. С годами в военной контрразведке об этой профессии подзабыли, хотя и зарезервировали в организационных схемах такую «клеточку» на случай новой войны. Афганистан заставил её заполнить: нужно было искать «без вести пропавших», выводить оказавшихся в плену, «доставать» перебежчиков. Так и появилось в 40-й армии «ограниченного контингента советских войск» девятое, розыскное, отделение.
Контрразведчик Валентин Бухтияров попал в это отделение не сразу после своей миссии в Западном Берлине. Служебный маршрут особиста ещё должен был сделать «петлю» на Чернобыль, где он обслуживал воинскую часть, переброшенную в «зону». Там нужно было отлавливать «чужие уши», контролировать людей и технику, следить, чтоб подопечные не получили повышенную дозу облучения.
На Афганистан его настраивали ещё в 86-м году. А самолёт доставил контрразведчика в Кабул только год спустя, после месяца подготовки в Ташкенте. Там он изучал обычаи мусульманского мира, язык, нравы, проходил физическую подготовку, постигал специфические приёмы работы в этой стране. Когда его отбирали, многое имело значение. И восточный тип лица, и фамилия, созвучная с названием целой народности Афганистана. Но главными были десятилетний оперативный опыт и знания, полученные в своё время на Высших курсах военной контрразведки (до этого он закончил  Калининградское высшее военно-инженерное училище).
Афганистан своими очертаниями на карте напоминал сердце. И розыскники разделили его на троих, хотя было их в отделении четверо. Четвёртый, начальник отделения Евгений Веселов, должен был постоянно находиться на связи, заниматься координацией действий, а они –мотаться по стране, разбросанным гарнизонам, блокпостам, «по долинам и по взгорьям», по горам и пристрелянным моджахедами местам.
Бухтияров отвечал за «северную зону» все последние четырнадцать месяцев этой необъявленной войны. Впрочем, этот срок в любой момент могла сократить пуля... И не обязательно пуля.
Этой  фотографии, которую он мне показал,  могло и не быть. Всего за несколько часов до съёмки он ничком лежал на асфальте близ перевёрнутого тяжёлого БТРа, которому  дорогу в горах перекрыл афганский грузовик. Сотрясение мозга воспринял потом как лёгкий испуг. Это было 14 февраля 88-го, в его, Валентинов, день, в день, когда, пыля по дорогам, выползали наши войска из Афганистана.
А капитан Игорь Боровиков, сделавший последний снимок, стал и последним контрразведчиком, погибшим уже при выводе войск.
Валентин не говорил мне об ужасах Афгана так живописно, как это делают умелые рассказчики полных драматизма историй, где они, всем на удивление, выживают и побеждают. И я не стану домысливать, что ощущал он, когда обстрелянный вертолёт кренился и падал. Или когда узнавал, что выкупили только нижнюю часть тела погибшего лётчика, а с головой и торсом сделали «духи» неведомо что... Как вместо останков бойца продавали кости осла. Всё укладывалось в простое резюме типа: «Падали. Повезло. Не разбились».
Более охотно рассказывал, как выводили тех, кто оказался «в гостях у ворогов». За период войны розыскники спасли из плена их более восьмидесяти.
– Но было бы преувеличением сказать, что это только наша заслуга. Перед любым командиром части и контрразведчиком такая задача стояла. Только было у них, кроме неё, масса других. А мы занимались исключительно этим, используя все возможности. Надо – и отбивали.
Двести розыскных дел в своём «ящике» он условно разделил на три части. Боевые потери (результат боевых операций, ранений, насильственного захвата). Шалопаи (пошли попить водички, пописать, потеряли бдительность).  И третья – трусы, предатели.
– А выводить нужно было любого. Неважно, что о нём известно: как служил, как вёл себя в плену. Неважно, что о нём думаешь... Вдруг информация ошибочна, а ты поставил уже клеймо. Сколько солдат и офицеров, захваченных в плен, уничтожили самым изуверским способом. И, пытавшихся бежать, ждала подобная участь. Так что судить о человеке, не зная обстоятельств его исчезновения, никак нельзя. Потому мы и делали всё возможное в условиях Афганистана.
Так сквозь время комментировал он свою работу на войне. Розыскник-профессионал не имел права на решения по следам эмоций. Можно было идти по версии, что, скажем, солдат Люлько вышел за охраняемую зонус умыслом сбежать. Это потом выяснилось, что он – «шалопай», пошёл на свет пастушьего костра и пришёл к «духам».  А до этого были долгие переговоры Бухтиярова в селенье, куда они, подобно нашим партизанам, приходили с гор. Просил миром – не получалось. Грозил авиацией накрыть – не действовало. Выяснил, что грядёт отёл овец – решили припугнуть дымовыми шашками. И «выкурили», можно сказать, пленника...
Розыскник не мучился вопросом: стоит ли рисковать своей жизнью и товарищами ради вывода того, кто сам сдался в плен. На то он и розыскник.
Но к откровенным изменникам он относился довольно жёстко. Они его знали, как майора Валентинова, по письмам, которые он доставлял одному ему ведомыми путями через «своих» людей.
Вот образчик такого письма, набросок которого сохранился в его архиве:
«Оленин! В прошлом письме тебе давался шанс вновь обрести Родину, родных и близких. Но, по дошедшим до нас сведениям, ты не внял голосу разума. Больше того, ты всячески мешаешь нам вернуть матерям других сыновей, по различным причинам оказавшихся среди мятежников. Поэтому я уполномочен своим командованием сообщить тебе следующее: в течение двух недель со дня получения этого письма ты должен добровольно сдаться в одну из советских частей в Афганистане, а ещё лучше – привести с собой несколько других наших солдат... В этом случае тебе гарантируются свобода и прощение всех прегрешений перед Родиной согласно переданному тебе ранее официальному документу (имеется в виду копия заявления генпрокурора страны) Это последнее обращение к тебе».
К другому пленному – другой подход:
«Командование знает, что, находясь в плену, ты вёл себя достойно: на твоих руках нет чужой крови. Ты смело можешь смотреть в глаза всем советским гражданам. Подумай, как лучше обеспечить свой уход. Будь смел и осторожен. Знай: дома ждут и верят в тебя. Успехов тебе. Майор Валентинов».
Когда Бухтияров готовил операцию по обмену группы бывших заключенных из афганской тюрьмы (просили десять, сторговались на шести) на рядового Валерия Петрухина, уже переименованного в Вали, он старался не застревать на обстоятельстве, что тот сам год назад  самовольно ушёл из части и никаких мер к возвращению не предпринимал. Валентин только опасался за его поведение при обмене: кто знает, что ему придёт в голову в последний момент?   
Встреча с парламентёрами полевого командира Аламхана была назначена на десять утра 28 июля 1988 годав ущелье Шульгара. В оперативной группе с Бухтияровымоперработник, обслуживавший полк (единственный знавший Петрухина в лицо), бессменный переводчик Хаджамкулов – офицер агитационного отряда, капитан госбезопасности Афганистана Салем, погибший вскоре после этой операции от подложенной ему в кровать мины. 
Сказать, что обмен проходил сложно, – примитивизировать ситуацию. Лучше послушать самого Бухтиярова.
– В назначенный день и час мы прибыли к ущелью и осмотрели в бинокли прилегающую местность. Вроде никого и нет. Вдруг неожиданно как грибы после дождя на каждой высотке появились моджахеды. Похоже, что они блокировали район обмена, хотя обо всём ведь договорились в деталях: каждый боялся ловушки. И у всех были нервы напряжены... Продвигались мы под прикрытием. За горами барражировали вертолёты. Ребята из разведвзвода присматривали за арестованными моджахедами –«обменным фондом». Рядом – афганские МГБэшники, с нами и «ястребки», отряд самообороны. Вот сигнал: «Едут!» Всё... пошли! Но нет, это ещё не обмен. Люди в чалмах пришли убедиться, тех ли привезли для обмена. Им ещё нужно кое-что уточнить у командира... На Востоке любят «тянуть резину», всё делать со значением, поторговаться. Мы были к этому готовы. Но в горах быстро темнеет, и надо было до сумерек всяк эту операцию завершить. В эту «паузу» группа прикрытия заняла более удобную позицию на случай осложнений. Согласования затягивались. Дело уже к обеду. Решили перекусить. И вдруг... пацан из отряда «ястребков» передёрнул ленту пулемёта, случайно нажав на спусковой крючок, и дал очередь по противоположной стороне.  Те в ответ открыли огонь из стрелкового оружия. По радиостанции своим передаём – ни в коем случае не стрелять! По «матюгальнику» той стороне переводчики кричат – случайные это выстрелы, это не повторится! Пацану морду уже набили... Меж тем время неумолимо идёт. Наконец, появляются люди Аламхана. Парламентёры выходят на переговоры. Начинается операция обмена. И тут происходит то, чего я опасался. «Я не пойду с вами, – говорит Петрухин, – не хочу. Я передумал возвращаться». Потом он сказал мне, что заявил так под угрозой.  А тогда пошёл реальный обстрел позиций. «Отцы-командиры», сидевшие за несколько вёрст отсюда, кричат: «Отходите, вас сейчас отрежут!» И отзывают войска, прикрывающие нас. Но мои люди продолжают переговоры: может, 10 –15 минут ещё – и всё решится. Со мной на высотке– часть разведвзвода, обыкновенные наши ребята. Им приказ – уходить. Что делать? «Командир, – говорят они мне, – мы тебя не оставим». «Спасибо! Я скажу, что у вас не заводился БТР». Вскоре ситуация прояснилась: моджахеды стали спускаться с сопок и охватили кольцом «обменную» группу. Среди них я узнал по фотографии Петрухина – исхудавшего, в шапке, напоминающей тюбетейку, в пиджаке без рукавов. Люди в чалмах подошли к парламентёрам и вытолкнули его вперёд. Им навстречу двинулся «обменный фонд»... Так закончилась эта операция. 
А до вывода наших войск мне удалось вернуть ещё четверых сыновей их матерям. Я храню фотографии этих ребят... Они мне о многом напоминают.               



;

Вот и пришло время готовить рукопись к изданию.
С помощью голосовой программы «Джос» компьютер перечитывает мне главы и очерки, написанные в разное время. Спустя десятилетия аукнулась травма глаз, полученная на БМРТ «Чернышевский» в Гвинейском заливе (об этом я писал в первой части книги). Теперь же я ослеп окончательно и бесповоротно, но на жизненном пути встретился удивительный человек, открывший мне возможность продолжить работу над книгой.
Моим компьютерным учителем стал Сергей Кислицкий, такой же слепой, как я, но по образу жизни, знаниям и способностям превосходящий многих зрячих. Своим примером он показывает, что по ту сторону жизни, где нет света и цвета, есть возможность творческого существования.
В одном госучреждении, взяв мой паспорт в руки, чиновница спросила: «Вы были журналистом?» Ответил: «Да».Но потом подумал – а ведь причислитьсебя к бывшим журналистам я не могу. Пока живу – пишу и ощущаю кровную связь с теми, о ком рассказываю.
Всегда, когда пишешь с натуры, испытываешь особое чувство от достоверности материала. Оглядываясь на судьбы своих героев, думаю, что они выше всякого художественного вымысла.
В реальной жизни встречаются невероятные и непредсказуемые повороты судеб. Рассказать о них - святое дело очеркиста. И долг перед историей, у которой политики и правители бессовестно вырывают неудобные страницы. Память человека – вот что вечно и бесконечно.
Пока живы, помним и передаём идущим вслед бесценное богатство душ, трудов и творчества своих современников.
В галерее портретных очерков, вошедших во вторую тетрадь – мои замечательные земляки. Теперь они встречаются мне в городе: на мемориальных досках, в названиях улиц, скверов, судов. Конечно, бронза и гранит тоже хранят память. Вечную. А мне журналистская судьба дала возможность передать память человечную. Пишу, а в голове навязчиво звучит строка: «Всё, что было не со мной, помню».
Так уж сложились жизнь и эта книга – неотделимо от судеб людей, среди которых мне просто довелось заниматься журналистским трудом. Иногда это именуют журналистским поиском. Поиск факта, события, сенсации, конфликта, необычной судьбы и поиск точного слова, правдиво отражающего суть описываемого.Мне же искать темы не приходилось – они всегда были рядом. Где бы ни работал, реализуя свои инженерные и гуманитарные знания, журналистике я не изменял. Это определило исповедальность книги.
Я назвал её «Свет памяти моей». Не только потому, что светом для меня стали события и люди, о которых пишу. Душу греет мысль о возможности этой книгой передать своеобразную эстафету памяти тебе, мой читатель.


 
Об авторе. Текст на обложку.
Борис Нисневич – журналист, лауреат всероссийских и областных творческих конкурсов, автор книг «Фарватеры одержимых», «Солёные мили» и многих очерков и рассказов, публиковавшихся в центральных и областных газетах, литературно-художественных журналах и сборниках.
Участник экспедиций калининградских рыбаков в Северную и Центрально-Восточную Атлантику, антарктического научно-поискового рейса Запрыбпромразведки. В течение десяти лет работал на судах, занимался инженерной работой в рыбной промышленности.
Имеет техническое и гуманитарное образование. Окончил Ленинградский государственный университет.
С 1978 до 2005 года работал в газете «Калининградская правда», где прошёл путь от специального корреспондента до главного редактора и генерального директора.
Награждён медалью Михаила Шолохова «За гуманизм и служение России», имеет ряд других наград, является кавалером ордена «За заслуги перед Республикой Польша».


Рецензии