Милосердие в аду. Часть четвёртая. Глава 7

               
                МИЛОСЕРДИЕ   В  АДУ

                Роман в 5 частях
                с эпилогом

                Часть IV

                Глава 7

                Зелёная тетрадь

Хаген  взглянул на часы. Было без пяти минут полночь. Но сегодня он всё равно  сходит к Эриху и обрадует наградой. Несмотря на то, что чрезвычайно устал. До такой степени, что не понимал, голоден он или нет. А Шахмарьян, вызванный наконец для доклада в комендатуру,  всё говорил… говорил… Отто иногда и не слушал,  а просто смотрел и ждал окончания  болтовни русского.
«Пришёл с холода с каким-то сизым лицом и фиолетовыми замёрзшими ушами. Усы, коротко стриженные, седые и влажные, наверное, оттого, что он недавно отёр ледяные вкрапления. Глаза расширены страхом. И эта странная короткая меховая куртка без рукавов, надетая поверх медицинского халата. Зачем он её носит? Прогревает спину».
Шахмарьян говорил короткими сбивчивыми фразами и оглядывался на стоящего за его спиной Яниуса.
«Как странно. Человек с высшим университетским образованием, начальник больницы, запуган простым эстонским хиви без звания и должности, — только вследствие того, что Яниусу неудобно переводить сложные или длинные предложения»…
— …После этого в корпусе останется сто человек из больных и двадцать три сотрудника. Включая меня. Всё.
Шахмарьян закончил. Яниус перевёл. Капитан молчал.
«Почему он не носит белую нарукавную повязку? Он же имеет право. Стыдно перед своими. Он специально не носит тёплого халата с рукавами, чтобы невозможно было надеть повязки».
Шахмарьян нервно оглянулся, словно опасаясь удара в спину. Сглотнул. Кадык вздёрнулся под морщинистой кожей.
— Всё, — повторил он.
Коменданта не трогало его волнение. Он думал о другом. Он думал о том, как будет хорошо, свободно и легко работать через несколько дней в комендатуре. Русские не вносили беспорядка, но они раздражали необходимостью касаться почти каждый раз в общении с ними каких-то непредвиденных вопросов о правильном выборе. Даже в случае с убийством их больного; дело всё равно дошло до обсуждения захоронения обугленных костей. И это представлялось русским важным, влияющим на что-то. Так  и  сейчас.  Шахмарьян  рассказал о том, как будет производиться умерщвление, и опять закончил выбором. Что будет с сотрудниками и оставшимися больными?
«Как я устал от них!»
«Сотрудников — в пересыльный лагерь. Больных — в заброшенные склады. Сейчас там ни картошки, ни свеклы, ничего нет. Пусто. Нет отопления? Почему мы должны заботиться об отоплении. Для уродов, которые пока не умерли. Может, прав Лемке? Как хорошо, что здесь не будет славян. Будет порядок и ясность».
Отто взглянул на часы. Без пяти минут полночь. Но сегодня всё равно он сходит к Эриху и обрадует его наградой. Несмотря на то, что чрезвычайно устал. До такой степени, что не понимал, голоден он или нет.
— Да. Главное порядок. Учитесь порядку! Идите работать.
«Приказать Гельмуту сварить кофе? В полночь? Нет». Что-то давило и не давало подняться из-за стола.
Какой тяжёлый день. «Мы» — вот что давило. «Мы» Кёнига. Его мифическое «мы» как будто должно было от чего-то спасти.
Отто вздохнул.
«Уважаемый Клаус! Ваше “Мы” понятно. Но не более того. Мы — солдаты. И если бы поступил приказ в 1928, 29, 30, 31, 32 годах — арестовать и расстрелять наци, мы бы его выполнили. Такого приказа не было. Поэтому армия, единственная организованная сила Германии, не сделала ничего. Не было приказа. А не дефицита “мы” в каждом из нас. Просто. Просто в каждом из нас бьётся холодное, твёрдое оловянное сердце.  И оно не в состоянии переродиться в живое, из мяса и крови. Так же и у вас. Конечно, хочется чего-то. Хочется любви к бумажной балерине. Но мы  остаёмся стоять  на  своём  посту. А балерина сгорает у нас на глазах. У Кэт было другое сердце. Чего я хотел и хочу от неё сейчас, я до сих пор объяснить не могу. Я хотел продолжить себя в сыне. Чтобы у него было живое сердце из мяса и крови в толстой оловянной оболочке».
Отто понравилась эта мысль. Она придала сил. Капитан поднялся, оделся, взял фонарик и вышел в канцелярию.
— Гельмут, я вернусь через час. Приготовь постель в кабинете и сделай так, чтобы было тепло. Дров добавь. Под утро бывает прохладно».
— Слушаюсь, господин капитан!
«Чему он удивляется?» — промелькнуло в голове, — «Наверное, тому, что я ему докладываю о себе. Действительно. Что со мной? Устал».
Высоко стояла полнеющая луна. Жёлтый яркий почти круглый диск освещал всё вокруг, как один большой фонарь. Отто осмотрелся. Не хотелось включать свой фонарик, прицепленный ко второй пуговице слева на шинели. Свет луны очерчивал чёрные силуэты деревьев и серо-голубой снег. В этой странной полутьме видно было всё, даже голубоватые стены здания лазарета и чёрную полоску забора справа от него. До лазарета было пятьсот шагов. Но фонарик он всё-таки включил и установил красный фильтр, как делал всегда. Все патрули издалека видели и знали, что по территории парка идёт командир.
Морозный воздух прогонял усталость, и с каждым шагом, как нарастающая вода во время прилива, в нём поднималось сентиментальное настроение. Ночь. Во всех казармах крепко спят сослуживцы. Он несёт аккуратно свёрнутый в трубочку приказ о награждении лейтенанта Шмидта железным крестом. Отто легко представил себе радость швагера. Даже более того, — тревоги, сомнения в себе и все нагромождения причудливых выводов, — всё это уйдёт мгновенно, как только чуть пониже кадыка на его мундире расположится железный крест. Крест защищающий. Крест, оценивающий заслуги. Крест из- ле-чи-ва-ющий. Отто был уверен, что теперь Эрих очень быстро пойдёт на поправку. «Милый Эрих! Ты будешь служить здесь. Я возьму из русского корпуса доктора Воробьёву. Дам ей хороший паёк, найду место для жилья. Ведь иначе — ей суждено быть выброшенной  на  улицу.  Она  будет служить в лазарете и поддерживать твоё здоровье. Скоро кончится война. Мы уедем домой, в Мюнхен. И Воробьёву возьмём с собой. Ты  женишься. Мы все будем жить в доме твоего отца.    У тебя будут прекрасные белокурые голубоглазые удивительные дети. Дом будет полон их криков, топота босых ножек по утрам. Я буду видеть их ангельские лица. В поворотах их головок,   в манере слушать буду видеть... Кэт. И старость моя и доктора Воробьёвой будет счастливой, легкой, как будто мы все прошли через ураган, через землетрясение, и Создатель дал нам то, что нами заслужено. Покой».
Отто остановился, поднял голову к небу и расправил морщины на лбу, потому что сквозь чёрные скрюченные ветви деревьев увидел сверкающие звёзды, словно говорившие: «Да. Будет так. Не может быть иначе. Все всё поймут и простят друг друга».
— Господин капитан!
Отто вздрогнул. Он даже не понял, что прошёл половину пути и поравнялся с патрулём. Сейчас так хотелось тепла и какого-то хорошего простого разговора.
— Мы можем вас проводить.
Из сумрака проступили две тёмные фигуры с фонариками на груди.
— Кто это?
— Лейтенант Кох и стрелок Марэк.
— Правда!
Капитан подошёл ближе к стрелку и узнал его серые, навыкате, широко расставленные глаза.
— Марэк! Мы же с тобой были в Елизаветино! Ты помнишь?
— Конечно, господин капитан. А ещё я сопровождал вас    в августе в «русском корпусе», — быстро ответил стрелок, довольный тем, что командир разговаривал только с ним.
— Да. Сегодня патрулируете?
— Так точно. Наряд вне очереди.
— Как так?
— Сегодня на учениях я допустил ошибку в транспортировке унтер-офицера Циммермана.
— Так это тебя ругал Циммерман и отогнал от себя?
— Меня, господин капитан.
Всё было хорошо. И ошибка стрелка. И редкие снежинки  в тихом безветренном воздухе и даже растерянность стрелка, не ожидавшего доброжелательного и даже растроганного отношения к себе.
— Продолжайте обход. Спокойной ночи.
— И вам так же спокойного сна, господин капитан, — отозвался лейтенант из темноты...
«Свет потушен. Неужели спит? Да, я давно по ночам не ходил».
Ему почему-то казалось, что сегодня все ему должны быть рады.
После двух твёрдых стуков кулаком шум за дверью послышался сразу. Шаги. Щёлкнул выключатель.
— Кто там? — раздался звонкий голос Бома.
— Открывай, Бом. Это комендант.
За дверями зашуршало, заговорило. Застучали сапоги. Дверь потянул на себя Бом. За порогом стоял фельдартц Генрих Краузе в накинутом на плечи белом халате, обе полы которого расходились, пропуская вперёд забинтованную в гипсе с лангетой правую руку на косыночной повязке.
Бом и Краузе отступили.
— Что с вами, дружище? Да ещё правую! Кто же Бома вылечит теперь, — чуть ли не смеясь воскликнул Хаген, переступая порог.
Фельдартц отступил ещё на шаг. Он молчал и серьёзно смотрел на капитана.
— Что вы? Не проснулись? А кто будет приветствовать своего командира по всей форме, хоть и с повреждённой рукой? Успокойтесь. Ночь. Ведите меня к Эриху. Нужно его разбудить. Есть повод. Просто так я бы не пришёл, — последние слова капитан говорил без оживления.
Фельдартц не отвечал и печально смотрел на капитана.
— Его здесь нет, — ответил Краузе и добавил поспешно, — простите, господин капитан!
— Как нет!
Длинный коридор с тремя палатами был освещён белыми таблеточными светильниками под узким сводчатым потолком. Комната Эриха была в самом конце. Только двери в ней не было.
Забыв обо всех, Отто двинулся к ней. Краузе шёл следом, неуклюже мотая рукой в гипсе и широко расставляя ноги. Он не успевал ничего рассказать. Совсем близко показался дверной косяк с вырванной с мясом древесиной в местах дверных петель. В отсвете коридорного светильника посреди палаты безобразно и  вкось стояла кровать с  матрацем без простыни.  У окна справа лежала перевёрнутая тумбочка. Крупные осколки разбитого зеркала были заметены, но пол поблёскивал стеклянной крошкой.
— Что это?
Бом включил свет.
От страшной картины захватило дыхание. Матрац на кровати был сдвинут, ещё больше подчеркивая невозможный беспорядок. Панцирная сетка, металлический уголок и пол под кроватью были залиты бурой засохшей кровью. Повсюду на полу были рассыпаны мелкие осколки стекла. Отто оглянулся на стену: его руки множественно отразились в торчащих осколках разбитого зеркала. За перевёрнутой тумбочкой валялся стул с отломленными передними ножками. Стол и шкаф у другой стены были целы. Дверь, видимо выломанная внутрь, стояла у другой стены.
Отто ступил на хрустящий пол.
— Что это?
Хруст под сапогами вывел из растерянности, и он жёстко повторил:
— Немедленно объяснитесь.
— Господин капитан, всё было, как всегда. Эрих, мой мальчик, всю ночь писал. Он почти каждую ночь писал.
Капитан подошёл ближе к пятнам крови.
— Потом. Потом приехала  машина  гауптштурмфюрера, и мы стали выгружать бутыль. Мы ничего не подозревали. Когда уже все были в лазарете, Эрих стал кричать. Мы сначала не поняли. Пошли к нему. Он закрылся и кричал, что за ним приехал офицер из СС и его хотят увезти в гестапо. Угрожал застрелить любого, кто войдёт. Про какой-то пепел говорил и... — Краузе сделал паузу и добавил тише хриплым голосом, — говорил, что это вы на него навели гестапо, и вы его выдали.
Отто удивлённо посмотрел на фальдартца.
Глаза Краузе расширились. Он подался назад, но заговорил твёрже.
— Несмотря на все наши уговоры, лейтенант Шмидт кричал ещё громче. Когда мы услышали, что он разбил зеркало, мы поняли, что оружия у него нет, но он может повредить себя осколком. Санитетер Клингер сказал, что знает, как поступать с психически больными. Мы взяли матрац от больных, укрылись под ним и вместе с Клингером одним махом высадили дверь. Она упала и мы оба упали на матрац. Потом... О, Господи! Вспомнить страшно.
Краузе протёр глаза платком, высморкался и покачал головой с бордовым от напряжения лицом.
— Я лежал и только видел, что Эрих с таким... страшным лицом с размаху... стулом. Если бы не рука, он бы попал по голове. Я еле смягчил удар. Мне было так больно. Пока я крутился... с рукой, видел только кутерьму. Его никак не могли удержать. Четверо больных и Клингер.
— А кровь?
— Это не страшно. Когда  его валили, он ударился виском  о металлический край. Надорвал мочку уха. Образовалась небольшая ссадина на виске. Правда, вначале рана сильно кровоточила. Я только помню, как Клингер кричал, чтобы посторонились. Он накинул простыню сзади на голову господина лейтенанта и стал душить, прикручивая сзади. Эрих Шмидт обмяк, сел, захрипел, и мы все стали его фиксировать.
— Как? — Отто всё ещё не мог представить себе этой мерзкой картины насилия.
— Клингер сделал из простыней две специальные петли, накинул на руки, поднял их и скрестил на груди. Все концы стянули узлом на спине. Сделали «конверт», — так сказал Клингер. Потом, когда сняли с головы простыню, Эрих увидел, что уже ничего не сможет сделать. Его посадили. Санитетер Клингер обработал раны. А потом... Господин капитан.
— Что?
— Нет, потом всё было без происшествий. Но мне так тяжело говорить. Поверьте, я относился к лейтенанту Шмидту как к сыну. Мне его  так было  жаль. Он  сидел  и  плакал.  И всё понимал. И ничего не говорил, не оправдывался, только плакал. Мы обвязали его простынями. Сделался большой кокон. Ушло  семь простыней. Так  он  и  сидел  на  кровати. В коконе. Двое больных держали его с обеих сторон. Мы ждали вас.
Отто сгорбился, обошёл кровать, похрустывая осколками стекла при каждом шаге. Слушал и смотрел. На столе в центре большая плоская тарелка была сплошь залита воском, и на краях её в крохотных кратерах торчали чёрные фитили.
Краузе заговорил снова.
— Мне накладывали гипс. Перелом лучевой кости. Я не заметил, как гауптштурмфюрер залетел, словно ветер. Он кричал, командовал. Я увидел только, как Бом и наш санитар сажали господина лейтенанта в кюбельваген. Машина не уехала, а улетела. Я ничего не успел сказать. Клингер успокаивал меня, говорил, что поскольку больной представляет опасность для себя и окружающих, доктор фон Лемке  сегодня отправит его  в Минск с партией больных, уже ожидающих в санитарной машине на аэродроме. Я так и не попрощался.
Отто не знал, где сесть. Ему стало нехорошо. Он схватился за спинку кровати.
— Бом! Стул!
Возле него появился стул. Отто сел, как лёг.
— Потом. Потом он ещё раз приехал. Недавно. Часа два назад. Передал, чтобы вы не беспокоились. Что лейтенанта отвезут в больницу. Мы для него собрали все вещи, документы. Но, что мне показалось...
— Что?
— Он собрал все его бумаги. Здесь весь пол был усыпан бумагами. А доктор ходил и собирал. И, простите, но я видел, — он как будто был этому рад. Господин капитан, прошу вас, я  на одну минуту.
Фельдартц вышел. Отто сидел в звенящей тишине пустой палаты, где ещё что-то оставалось от Эриха.
— Вот! — Краузе вернулся с тетрадкой в руке.
— Вот! Господин капитан, когда его держали на кровати двое, он звал меня. А гипс уже развели. Но он так звал меня! Громко. На весь лазарет. Я прибежал. И господин лейтенант стал просить.
Глаза Краузе блеснули от выступившей влаги. Он глубоко вздохнул.
— Кругом были разбросаны его исписанные листы. Но он указывал под кровать. Головой. «Вон там лежит тетрадка. Должна быть там. Умоляю вас, Краузе, возьмите её и отдайте господину капитану». Он наклонялся, крутил головой и даже пытался засунуть ногу под кровать. Мальчик Бом ползал по полу в разбросанных листах и всё-таки нашёл её. Вот она.
Фельдартц протянул зелёную ученическую тетрадку капитану. Отто почему-то встал и взял тетрадь. В смущении сел на стул и пролистал страницы, исписанные беглым и очень неровным почерком.
«Это всё, что осталось от Эриха», — сразу подумалось ему. И что-то ответило: «А от Кэт не осталось даже этого». Отто ещё раз взглянул на обложку и прочитал русские буквы: «ТЕТ- РАДЬ».
— Господин капитан, осмелюсь сообщить вам, если позволите, — тихо и почти вкрадчиво заговорил фельдартц.
— Да, говори.
— Если в тех листках, что забрал гауптштурмфюрер, написано то, что Эрих написал в этой тетради, то ему лучше... оставаться больным.
— Что? Вы читали его записи?
— Так точно, господин капитан. Эрих просил меня прочитать тетрадку. Он сказал, что это нужно знать и мне.
Глаза Краузе в упор, поблёскивая, смотрели на капитана.
— Я прочёл. Мне очень жаль молодого Шмидта. Конечно, его можно понять. Война затянулась и многих измучила, господин капитан. Очень-очень жаль. Я могу отойти?
— Да. Оставьте меня.
Лазарет затих. В пустые окна смотрела чернота ночи.
Отто пролистал исписанные до последней двадцать четвёртой страницы листы ученической тетради в косую линейку. Строчки, сползающие книзу на последней странице, показались продолжением разговора с ним всего сутки назад. Отто пролистал к началу записи. «Писал той ночью!»
«Видимо, эти мысли давно сложились у него в голове», — подумал Отто, читая чёткие и прямые строчки начала.
«Русские умрут. Погибнут. Проиграют. Теперь я вижу это без сомнений. Они не просто ищут справедливости и равноправия. “Баланса с природой”, — как говорят. Они как будто так дышат. По-другому, не как мы. Во всех, даже в противнике, во враге, в людях, олицетворяющих силу, пришедшую их поработить, во всех видят людей, равных себе, которых нужно любить, жалеть и прощать так же, как они прощают своих, славян, близких. Вот оборотная, роковая сторона социальной справедливости и равноправия. Врага они даже жалеют больше, потому что считают его заблудшим, ошибившимся, заплутавшим в неверных смыслах, человеком, которому нужно помочь, ибо — от своих ошибок и греха  врагу этому будет мука сердцу его. Странное нагромождение, но это так. Неужели они способны так сильно чувствовать даже наши переживания? Невероятно. Но они считают, что вот за эту муку сердцу врага своего нужно его жалеть. Прощать. Поэтому русские будут покорены и завоёваны. Почему это не случилось раньше, непонятно. Их держали в узде цари, делала рабами божьими вера, их держат на цепи жидо- большевики. И что? Они всё равно любят, прощают, жалеют. Вот и пришли, наконец, к ним немцы, чтобы уничтожить этот ущербный народ. Как странно. Большая часть этих славян — русские, украинцы — все — охотно и сразу идут к нам в услужение. Но кто идёт? Идут мерзавцы вроде Петрова и садисты вроде Логвинова. Идут те, кто хочет сытно есть, поменьше работать, побольше спать и развлекаться. Всё! Ради этого они способны на любые преступления. Для них нет страны. Выживают и выживут те, которые не понимают, что есть нечто общее. Над всеми. И у нас происходит нечто похожее. Мы, Шмидты, не нужны. Мы умрём. Мы — ненужный балласт и даже враждебный элемент. Я, мой любимый папочка, моя сестра Кэт, — все мы тоже должны умереть. Кэт несла в себе самый большой заряд сердца в нашей семье. Что это было? Она знала меня, папу, маму, нашу бабушку, фрау Розину и её детей, своих подруг, знакомых, жителей Мюнхена, жителей Бадена, Германии. Знала не умом; в её сердце было понимание того, что в нас было общее и главное. Она это знала одинаково как наше, внутри нашей семьи. И, ощущая в себе сердце немецкого народа, переживала, когда этот народ вводили в заблуждение или этот народ совершал страшные ошибки, грозящие миллионами жертв. Такие люди не нужны. Они мешаются под ногами. Они мешают думать легко и просто. Они знают больше всех нас и знают наперёд, в каком дерьме мы можем оказаться. Поэтому она и все мы, Шмидты, должны умереть. Вот тогда простой и открытый народ Германии, наша раса будет делать всё, что скажут. Не  то, что нужно чувствовать   в своём сердце, а то, что скажут. Потому что тех, кто чувствует сердцем, — уже не будет. Орден рыцарей. Честь, долг, мужество, слепая жертвенность. Этот орден будет безжалостен. Но особенно рьяно рыцари будут уничтожать всех, кто ещё носит в груди большое чувствующее за всех сердце. Из зависти, из ненависти, от того, что у них его нет и никогда не будет. Как неизлечимо больные завидуют здоровым, как нищие завидуют богатым, как трусы завидуют и ненавидят смелых. Получай, Германия, свой новый народ. Новую расу! Ты его хотела. Бери. Наслаждайся, как лягушки наслаждаются своим болотом. И чем оно жиже и вонючее, тем лучше».
Отто перевернул последнюю страницу. На зелёной обложке сзади русские напечатали таблицу умножения.
...Словно кто-то схватил Эриха, замотал в кокон, бросил на лопату и с широким замахом — кинул в печку. И полетело   в пекло маленькое сердце молодого измученного затравленного человечка. Взметнулся столп дыма и искр и... ничего не осталось. Прах. Пепел. Что такое слово «прах»! Ничто.
«Я после завершения дела, в понедельник, попрошу отпуск. Узнаю, куда его отправили. Клингер должен знать. Поеду. Заберу из больницы на долечивание в домашних условиях. Мы  с фрау Шмидт уедем в Баден. В наш милый фахверковый дом  с фундаментом из дикого камня. Я буду просить Создателя оставить его до конца войны».
За высказанными себе мыслями тёмной вязкой грязью оставалось невысказанным: «Если. Если. Если. Если отпустят. Если найду. Если отдадут. Если и меня самого не арестуют. Если дом в Мюнхене ещё не отобрали. Если фрау Шмидт ещё жива. Её из лагеря достать уже не получится».
Отто с трудом поднялся со стула. Сложил в длину пополам зелёную тетрадку и сунул её в боковой карман мундира, туда, где лежала трубочка с приказом о награждении. Только сейчас сунул глубоко и грубо, не опасаясь помять приказ.
Снова подошёл к окну. Близко подойти не получалось; мешала лежащая на боку перед подоконником тумбочка. Отто наклонился, подцепил и вернул её в прежнее положение. Внутри что-то хлопнуло. Отто открыл дверцу. На верхней полке лежала тёмно-синяя с маленьким тиснёным золотым орлом — «Mein Kampf». Такая же, как и у него. Отто взял изящную книжицу.
В коридоре стоял старина Краузе со сломанной рукой, лежащей на животе, как на столике. Он ждал и не ложился спать. Лицо Генриха было бледно. Под глазами налились мешки.
— Генрих, лейтенант Шмидт был моим родственником. Мне очень совестно, что так получилось. Примите мои самые искренние извинения.
— Что вы, господин капитан...
— Генрих, вот его «Mein Kampf». Возьмите книгу себе. Или можете передать тому, у кого её нет. Эриху она больше не понадобится.
Краузе взял книгу, но говорить не мог.
— А что Клингер, здесь?
— Так точно. Спит. Принял снотворного. Сказал, что будет проводить завтра большую работу.
— Да. Я знаю. Он не говорил, куда Эриха отправят?
— Говорил. В госпиталь Минска, а оттуда в Берлин. Сейчас они садятся в самолёт. Или уже летят.
Отто мягко коснулся гипса и пошёл к выходу.
За порогом, вступив в темноту, остановился. Под козырёк над дверью снег почти не залетал. Хаген закурил.
«Как он хорошо написал. Кэт носила в себе огонёк доброты, могла безошибочно определять, как нужно поступать в каких-то... “главных случаях”. Без рассуждений и доказательств. Могла чувствовать свой народ. То есть имела какой-то свой метроном. Свой секрет».
Отто не имел этого чувства. Но и он тоже судил о своём народе в соответствии с полученным образованием и жизненным опытом.
Сейчас под звёздным небом он ясно понял, что ему было нужно, чего не хватало, почему он всегда тянулся к ней. Каждый час жизни подле неё словно наполняли пустой карман его сердца другим, «живым» знанием, которое не достигается образованием и жизненным опытом.
«Да. Это так».
— Господин капитан! — послышался звонкий голос Бома за дверью.
Ключ судорожно и с раздражением прокрутился в замке, дверь рванулась вперёд. Бом облегчённо улыбнулся, увидев капитана, всё ещё стоящего за порогом.
— Как хорошо! Это нельзя передавать под снегом. Вот.
— Что?
— Это было в книге.
Фотография в руке Бома перевернулась. На Отто взглянули расширенные тревогой строгие любимые глаза Кэт. Она смотрела в глаза мужу. Эрих обнимал её за плечи и смеялся. За его головой угадывались очертания белого рояля и разлапистые сухие листья клёна рядом с чёрной чёлкой фюрера. Это был тот самый снимок их двоюродной сестры Розины на вечере, когда Эрих молодым обер-фенрихом танцевал с сестрой последний раз в своей жизни.


Рецензии