Дирижёр космических оркестров

Посвящается
моей киномечте

Часы, на которых остановилось время. Это ужасно, не правда ли?
Так остановилась и моя жизнь при встрече с ней. Как будто я прошлый остался навсегда здесь, на этих самых остановившихся стрелках.
А я, который сейчас? Есть ли я? Кто я? Куда я иду?
Я поседел за миг. Думаю, у некоторых в той ситуации остановилось бы сердце. Если бы оно было обычным. А моё, видимо, оказалось здоровее некой условно принятой нормы. И оно выжило. А голова стала белой. В тридцать семь-то лет, с моими завидными генами: моя мать в шестьдесят выглядела на сорок, отец казался немногим старше, и в неполные семьдесят лёгкий пепел нехотя касался его волос.

Она не сказала ни слова за всё время, что мы провели вместе. То есть не то чтобы вместе… Я ещё не сказал, что устроил великую мистификацию — собственное раздвоение личности? Один я стал её вернувшимся счастьем, другой я — её убийцей.
Убийцей… Убийцей… Я не хотел. Так вышло. Она говорила, что я гений. Это я-то. Звезда страны, достигший всех возможных потолков, снискавший столько любви поклонников. Мне из каждого угла кричали, что я гений. Так что я знал это и без неё.
Но она одна сказала мне ещё и то, что, оказывается, гении не достигают потолков. Они не достигают совершенства вообще никогда. И как же это прекрасно.
Что? «Сказала», «говорила»… Ну да. Мы всё-таки общались.
Девица, отдавившая мне ногу рано утром, в первый день съёмок, — я не увидел её лица, так быстро она промчалась мимо. Я запомнил лишь волосы цвета потемневшего от осени песка — и «дородность». Это очень подходящее для грубиянки слово, как я потом узнал, встречается только у русских и сравнимо с плодородной почвой, способной давать урожай снова и снова, не теряя своих минеральных богатств, и раньше в России считали красавицами именно таких женщин. Сейчас я бы сказал «слегка в теле». А в день знакомства…

— Это что за жирдяйка?
В съёмочный павильон вошла миниатюрная брюнетка — моя будущая партнёрша по фильму. Элегантная, знающая себе цену молодая женщина весьма приятной внешности. Ещё один участник фильма — и мой лучший друг — Ким Бон в недоумении посмотрел на меня, пока Алла — так звали партнёршу — шла прямо к нам, чтобы поприветствовать.
Я указал глазами на упитанную фигуру, двигавшуюся спиной с кучей одежды на руках. Ким Бон понял меня и засмеялся.
Тем временем Алла протянула руку, сказав «Хэллоу», и залопотала что-то на английском, который я понимал с неохотой. Не то чтобы я его не знал. В моих умственных закромах лежали килограммы накопленных знаний английского, китайского и чуть-чуть — японского, и я без особого труда мог бы их воспроизвести в случае подходящих для этого ролей. Но любые языки, кроме родного корейского, не восторгали меня, а скорее, превращали в вола, вынужденно тянущего плуг… Не попашешь — не поешь.
И если дело касалось общения, я притворялся, что иностранной речи не понимаю, и вообще, скажу прямо, во мне всегда в такие минуты закипало презрение. Именно закипало. Ехать в страну и не знать её языка разве не стыдно? Тем более в мою страну. Или все эти приезжие не учат мой язык, потому что считают нас, корейцев, людьми третьего сорта? Да, именно такие мысли приходят в мою голову в таких обстоятельствах, и даже красота будущей партнёрши не спасла ситуацию — я потерял к ней всякий интерес, предоставив другу широкое поле для действий. А его мгновенную увлечённость Аллой не заметил бы только безглазый или косой.
Упаси Боже, я не расист. Я просто не воспринимаю иностранцев всерьёз. Да. По причине, озвученной выше. Равно как и любую некорейскую культуру. Есть славная поговорка в России: «Где родился, там и сгодился». Совершенно согласен.

Я из вежливости улыбался, когда Алла, болтая с Ким Боном, обращала взгляд на меня, явно стремясь кого-то из нас очаровать. Я не очень разбираюсь в женских чарах… И посмотрел сначала на друга, потом на его новую подругу, желая сделать выводы.
Ким Бон замер. Что его так потрясло? Жирдяйка, развешивая костюмы, смотрела прямо на нас. Я не мог не разделить изумления приятеля — огромные, в пол-лица, зелёные глаза толстушки очень шли её светлым, как высохшие стебли риса, волосам, собранным в длинный хвост, а лицо выглядело удивительно юным. Был бы я резчиком, тут же изваял бы его.
Нет, это был не лик ангела. Но эту красоту я бы назвал эталоном красоты другой планеты. Мне так трудно подобрать верное сравнение, ведь я не поэт. И я никогда прежде не встречал такие лица. Странное чувство, будто я на миг оказался то ли в давнем времени, то ли в другом измерении, где-то у планеты Маленького Принца, овладело мной.
Ким Бон говорил с Аллой моими устами. Я всё понимал.
— Какая упитанная!
Алле доставила удовольствие его реплика.
— Да, она неплохо кушает. Но не пытайтесь с ней заговорить, — добавила она, заметив, как резко переключилось внимание Ким Бона.
— Родной и единственный — русский, — проговорил мой приятель. — Понятно.
Алла призадумалась:
— Насчёт единственного… Трудно сказать. Не спрашивала.
— Как можно так не следить за собой?
Ким Бон сокрушался так искренне, что в единый миг разрушились все его великие планы в отношении красавицы, — и я не мог удержаться от смеха.
— На ней, к тому же, ни грамма косметических средств, — подлила масла в огонь Алла. — Маша!
Она громко позвала девушку, ничуть не смущаясь, что перепонки окружающих едва не лопнули. Интересно, всё-таки. Русские так же орут в своей стране или только за рубежом?
Маша, оставив аккуратно развешанную одежду, подошла к нам. Несмотря на ещё очень свежую неприязнь, я разглядел, что, действительно, девушка была очень юная, я бы не дал ей семнадцати. И пахло от неё каким-то незрелым мёдом. Я совершенно не знаю, как должен пахнуть незрелый мёд и есть ли такой вообще в природе, но сравнение подходило только это.
Алла обратилась к ней по-русски, и её тон был тоном строгого наставника. Толстушка встретилась с моим сухим презрительным взглядом. Да, я злопамятен. Наступить мне на ногу… Если б она ещё знала, кто я. Хотя Алла её едва ли посвятит. Но извиниться могла бы и на русском! Да, презираю таких. И сейчас эта девчонка, кажется, совсем забыла, что сотворила с моей конечностью, наступив на неё увесистой ножищей!
Да и в отношении Аллы — девица в наглом молчании лишь коротко кивала ей на все наставления и уже уходила, чтобы, видимо, все их исполнить, как Алла окликнула её:
— Маша, что это у тебя?
Молчание обернувшейся меня уже добивало. Алла подошла к ней и у нас на глазах отцепила приставшую к полной, вспотевшей от жары руке бирку.
Толстушка испытала не лучшие мгновения под наш общий смех, но ушла улыбнувшись.

Я любил её. Кажется, никогда я ещё не думал о женщине так часто, как о Ли Ён Чжи. Я позволял ей управлять мной, и, что скрывать, мне даже нравилось, когда она вила из меня веревки…
Но всё закончилось, как всегда, внезапно. Она предала ради славы. Избавилась от нашего ребёнка, даже не поставив меня в известность. А может, ребёнок был не моим?
Она просто его не хотела. Её не волновала моя слава, она сказала, что я вроде дерева, а она в моей тени. И во всех интервью вечно спрашивают её не о ней, а обо мне. Сколько это могло продолжаться?
Вот и закончилось. Но я был более чем раздавлен. Я считал, что с ней ушла какая-то хорошая часть меня. И я её до сих пор любил.
Может, с Ён Чжи стоит начать всё сначала?
И когда я только думал об этом, во мне закипала ненависть. Ей никогда не иметь славы больше моей. Ей никогда со мной не сравниться. И не только ей. Разве я не думал так же о Ким Боне? И даже о родителях, которые передали мне талант актёра по наследству?
Мне бы только добиться Оскара — а слухами об этом кишит весь корейский полуостров… Голливуд — как много в этом слове! И наполовину мы уже жили друг в друге. Контракт был подписан. Съёмки, куда приехала Алла со своей толстой помощницей, были последними в Корее. И я знал, что затем отправлюсь покорять сладчайшую вершину киноэвереста — Гол-ли-вуд…

Я снова уставился на эту картину. Мне нравилось путешествовать по ней. Это путешествие всегда имело магический эффект: мне снова хотелось жить, если почему-то не хотелось на тот момент; моё сердце забредало куда-то в подтекст полотна, а глаза согревались этой аквамариново-золотистой гаммой с оранжевым смехом, запахом лилий и сдержанно-загадочным шумом хвойного леса… Как много всего было в этом нарисованном неведомым М.Д. мире размером с тетрадный лист! Моё сердце словно возвращалось туда, где я был раньше, что делало меня самим собой. Возвращало мне меня, пусть ненадолго. Потом всё терялось в дремучих буднях, будто нечистый запутывал стёжки-дорожки… И вот я приезжал к родителям на какой-нибудь семейный праздник, побитый, с рычащей душой в новом тупике… И взгляд мой снова встречался с взглядом бирюзовой картины, на которую я специально якобы не обращал внимания, но она влекла меня, как чистый мир, о котором мечтают все, как родник, который напоит тебя целебной, обжигающе холодной водой… Но внутри меня сидел чёрный зверь, и он чуял этот бирюзово-аквамариновый исцеляющий магнит, и, как чёрт, которого толкают к святой реке, отчаянно кусался, царапался и избивал своих поводырей.
Сначала я старался успокоиться в кругу семьи, любившей меня. Хотя подчас ловил себя на мысли, что их любовь была чувством по контракту. Мне казалось, что меня родили только для того, чтобы вырастить знаменитость. Никак иначе. Даже мой младший брат не представлял для родителей такого интереса, как я, ведь в нём не оказалось необходимого им впечатляющего таланта. Они иногда обходились с ним, как с соседом, как со случайно зашедшим на семейный пир знакомым человеком, которому не откажешь. Юн Ди давно привык к такому отношению и не претендовал на большее. Я тоже был его культом.
Мама с глазу на глаз нередко делилась со мной мыслью, что детей в роддоме просто перепутали и в лице Юн Ди она воспитала чужого ребёнка.
Она подсела ко мне с этим и на сей раз. Но я, разбитый подлостью Ён Чжи, сказал довольно резко:
— Пусть всё решит ДНК-экспертиза, наконец. Долго ли тратить время и нервы на домыслы… Может, я дарю квартиры и кафе подкидышу.
Мама умолкла и побледнела. В дверях стоял Юн Ди.
Он перемялся с ноги на ногу, поскрёб руку и вышел. Мама, опомнившись, помчалась за ним — он с напуганными столь резким уходом женой и дочкой уже обувался.
— Юн Ди, сынок, куда же ты?
— Я не пропаду.
Он улыбнулся, и больше мы его не видели.

Итак, в семье тоже не было мира. Она возвращала мне меня — идола, которым я здесь был с рождения. Но это всё-таки был не я.
Брат ушёл, мама была поглощена своим отчаяньем, отец хлопнул дверью, рассердившись на мать… Дяди и тёти, растерянные, разошлись. Мама ни от кого не принимала утешений.
А я… Что я? Почему я должен отказываться от своих слов? Я, наверное, любил брата. Или не любил. Или… О Небо, это просто называется привязанностью. И разве в таком состоянии разберёшь, где любовь, а где — нет? Но я знал, что прав. Я прав.
Бирюза картины посмотрела на меня. Я отвёл взгляд.
Завтра съёмки. Надо подготовиться.

Я только что от врача. Господи, и за что я только ему деньги плачу? Актёр не может играть без грима. Известно любому медведю. А что сказал мне этот, с позволения сказать, специалист высшей категории? Что грим и моя мраморная кожа становятся всё менее совместимыми. Моя кожа — моя гордость! Тонкая, благородного оттенка, который вы вряд ли найдёте и у европейцев, она каждый раз вызывала неутихающие восторги не менее чем на пяти страницах в прессе, о ней часами говорили с серебряных экранов… Но роли, увы, не всегда позволяли оставлять её в первозданном и столь опекаемом мной виде.
Лицо актёра должно меняться от фильма к фильму, иначе как ему оставаться разным и интересным? И всё же режиссёры были не прочь оставлять мою физиономию в её естественном виде. Часто как раз я сам просил их не делать этого. Мне нравится быть разноликим. Мне нравится это больше, чем что бы то ни было.
И вот теперь этот врач… Наверное, пора его сменить.

Мой рост таков, что я часто возвышаюсь над толпой. И то ли мне кажется, что все бегают под моими ногами такими согбенными, как вот этот помощник режиссёра, семенящий мимо на съёмочную площадку, то ли… так оно и есть! Хотя я привык, что они лебезят передо мной. Я негласный монарх страны, и это, прямо скажем, иногда очень поднимает настроение. Особенно когда можно якобы в шутку, а на самом деле для личного удовольствия, стукнуть согбенного, а тот и не пошевелится, или засмеётся, как раб, или поклонится в благоговении.
Вы меня осуждаете? Очень смешно, правда. Разве, имея власть над кем-то, вы никогда не использовали её во вред слабому, наслаждаясь этим? Разве мать не может ударить сына? Разве, нагрубив встречному, вы всегда тут же каетесь и, того хлеще, умоляете вас простить? Разве, сделав даже случайную подлость, вы спешите признаться: это я, я сделал, простите… Никогда не поверю. Скорее, нагрубив, вы отвесите очередную колкость, которая почти доконает несчастного. И ручаюсь, что в этот миг вы будете наслаждаться своей грубостью, потому что в этот миг человек, часто беззащитный, будет в вашей власти. А это, безусловно, приятное чувство!

Я сбился. Всё шло отлично, я хорошо играл… И тут эти жуткие глазищи. Мне они не понравились в этот раз. Что она вытаращилась? Рослая, в юбке до пола, с глупым хвостом соломенных волос, она смотрела, вроде бы, со стороны, но поверх голов, очень пристально, прямо на меня.
Что за бесцеремонность? Возмутительная ситуация. Во время съёмок на улице, например, на меня смотрят тысячи глаз, и мне от этого как-то щекотно и ужасно приятно, и я отлично играю! Я — тот красавец, которого они хотят видеть… Которым хотят гордиться. Это невероятное чувство, и испытать его — всё равно что взлететь на параплане над огромным городом с миллионами глаз-окон.
А она меня сбила. И разве скажешь «Уберите вон ту девицу», когда всем известно, что я самый несбиваемый из всех живущих актёров? Дурацкая, возмутительная ситуация.

«Не хочу думать о прошлом. И никто не заставит думать о нём. Как хорошо, что никто не заставит… Здесь никто обо мне не знает, кроме Аллы, да и она, наверное, уже забыла.
Мне девятнадцать лет. Они пришли так тихо… Мама забыла поздравить. Но это не страшно. Какая-то кривая дата… Я тоже о многом забываю. На меня обижаются, и что? А я не буду обижаться. По-моему, если человек сделал что-то не со зла, его обязательно надо простить. Иначе в следующий раз он сделает пакость специально. Да и обиды эти — ни к чему тебя не приведут, только мысли взбаламутят, как водицу в пруду…
Я не обижаюсь на маму.
Тем более она отпустила меня на работу в такую даль! То есть как отпустила… У нас не очень хорошо с деньгами в семье. И как-то я сказала об этом подруге, а её двоюродная сестра — актриса — как раз искала расторопную помощницу — швею, стилиста и парикмахера в одном лице. И надо же было совпасть всему этому во мне! Актриса не обратила внимания на отсутствие у меня какого бы то ни было образования — уж такие у меня оказались хорошие рекомендации! — и вот я с ней. С Аллой.
Конечно, подруга растрещала ей не только о моих способностях… Но я надеюсь, что Алла о том другом позабыла. Она же такая большая личность, а историй о всяких там девятнадцатилетних швеях у неё изо дня в день предостаточно…»

«Я давно уже никого ни о чём не спрашиваю. Не всегда могу точно объяснить, что мне нужно, и они запутываются. Поэтому я не задаю вопросов.
Когда я жила с мамой до отъезда, — а наш этаж самый последний в высотке, — я часто видела, каким разным бывает небо. И даже солнце — оно бывает разным! И я думала, что там, в синеве, есть ответы на все мои вопросы. Хотя я, вроде бы, и не ждала давно никаких ответов. Но я помню это чувство спокойствия. Там, в сердце у каждого, есть самая тёмная точка — она-то знает всё! Она-то и есть вроде всезнающей точки… А в детстве мне казалось, что через эту точку к космосу тянется нитка, от всех сердец на Земле — куча ниток к космосу. И из этих ниток-струн можно было бы для Вселенной целый оркестр создать. Только почему-то это трудно сделать…
Интересно, а что бы исполнил этот оркестр в свой первый раз? Как бы это звучало? И если Золотой Рыбке загадать желание: «Хочу, чтобы заиграл Космический оркестр», — не повертит ли она у виска?..»

День начинался так же, как и другие: серо и суетливо. Как часто это бывает вместе: серость и суета. Маша не любила размышлять об этом. Потому что всегда после таких мыслей её тянуло рассказать о своих впечатлениях. А некому было. К тому же, после таких размышлений ей хотелось скорей взяться за карандаш — и запечатлеть на бумаге все выводы… Но это было страшно. Это было мучительно. Потому что того, кто с любовью оценивал и критиковал итог её карандашных этюдов, уже не было в живых. А без него всё казалось бездарным.
Маша снова думала об отце, перенося готовые платья для Аллы в её гримёрную. Воспоминания окутали девушку, как редкий утренний туман, и она опомнилась только после оглушительного хлопка.
Сквозняк захлопнул дверь. Но откуда же взяться сквозняку? Везде кондиционеры, насколько она успела заметить, – окна не открывают.
На неё весьма недружелюбно смотрели тёмные восточные глаза. На столике перед зеркалом было несколько занятных баночек и кисточек, чуть выше и в стороне висело три парика, один из которых, рыжий и довольно пышный, был больше похож на женский. Но перед Машей сидел мужчина.
Она так увлеклась созерцанием этой простой и в мелочах любопытной комнаты, что позабыла всякие приличия, и даже время потеряло свою ценность для неё.
— И долго ли можно так таращить глаза?
Чинс знал, что она его не понимает.
— Может, мне выйти?
Наконец, Маша обратила на него внимание. Грим на его лице был наложен наполовину, отчего лицо казалось покрытым аллергическими пятнами. Смех в её глазах его изумил. Она сама наносила грим Алле, проходя эту стадию «аллергика», но сейчас, посмотрев на всё со стороны, она увидела, что любой, даже самый серьёзный процесс, может казаться забавным.
Маша жестом извинилась и дёрнула дверную ручку, чтобы уйти, но в это время с другой стороны кто-то рванул дверь на себя, чтобы войти, и девушка едва устояла на ногах, вызвав усмешку гримировавшегося.
Ким Бон несказанно удивился, найдя в комнате Чинса русскую толстуху с женскими костюмами, которая тут же исчезла.
— Ты с ней осторожней. Алла по секрету сказала, что она необразованная и у неё какое-то тёмное прошлое.
— Алла сказала тебе? С чего вдруг такое доверие?
Вид Ким Бона всё сказал за него. Он не виноват, что популярен среди женщин. И так было даже тогда, когда он не был богат и знаменит. Даётся же кому-то… Чинсу, впрочем, тоже было грех жаловаться. Но обаяние друга было не от часа к часу, как у него, а Ким Бон будто уже родился с этим обаянием. Аура его очарования чувствовалась на тысячу ли — словно тебя всего окутывало нежностью и лаской. У Чинса так не получалось, в чём он винил свой ограниченный актёрский талант. Ведь в жизни можно сыграть всё и вся. Хоть императора, хоть каланчу, хоть креветку… Почему же не получается играть постоянное обаяние? Чинс вздохнул.
— Что-то случилось?
От голоса Ким Бона Чинс вздрогнул.
— Думаю, нет, — тот улыбнулся. — Ах да, раз такое дело… Ты не мог бы намекнуть Алле, чтобы её толстая пассия не пялилась на меня во время съёмок? Противно.
Ким Бон не сразу кивнул, прежде странно его оглядев.

А всё-таки жизнь временами — такая скучная штука. Когда я думаю о том, что будет после Оскара, у меня где-то в мозгу от ужаса всё до боли напрягается так, что я чувствую каждый мелкий сосуд… Что выше Оскара? Лучше об этом пока не думать. А может, оставить его напоследок, годам к восьмидесяти? Тогда и умирать не страшно — чего хотел, добился… Нет, до восьмидесяти нельзя. А ради чего же жить сейчас?
Я сделаю всё, как и не ждут. Сыграю так, что навсегда запомнят. Я смогу. Да, я знаю, что смогу.

Чинс зевнул.

У меня был перерыв до следующей сцены. Позвонила мама. Спросила, не виделся ли я с младшим братом. Когда я возразил, она запричитала и начала себя проклинать, а я притворился, что связь пропадает, и, отключившись, избежал её жалоб, которыми она делилась со мной по три раза в день… Разве я виноват, что Юн Ди плохо понимает шутки? Он мог бы сделать вид, что мы пошутили, и всё было бы, как прежде, и скоро эти глупости благополучно бы забылись. Так нет же…
Отец со мной тоже из-за него теперь не разговаривает. Юн Ди всё испортил.

«Толстая пассия» сидела у окна, спиной, и что-то писала. Я подошёл ближе, но вовсе не для того, чтобы посмотреть, что она там делает, а просто я не мог пройти мимо — она сидела почти у выхода. Я собирался съездить в моё актёрское агентство — зачем-то понадобился директору.
Она была очень увлечена процессом и ничего вокруг не замечала. Проходя мимо, я нехотя повернулся в её сторону… и остолбенел. Она рисовала. Вот этот тёмный неуч рисовал карандашом — и хотя я не большой знаток художественной техники, но сразу понял, что рисунок профессиональный. Как будто она, от горшка два вершка, всю жизнь этим только и занималась.
Это был портрет красивого мужчины: что-то неуловимое отражалось в его лице. Глаза улыбались как-то по-особенному. Не то чтобы от сиюминутной радости… И хотя через мгновение случилась самая неприятная история, передо мной до сих пор, спустя годы, эти глаза, смотревшие не в сторону, не вглубь воспоминаний, а прямо вглубь меня. У русских есть такие удивительные картины — иконы. Я потом не раз видел их. Но эти глаза, хотя и были очень похожими на глаза святых на этих иконах, излучали ещё что-то, очень знакомое мне, о чём я давно забыл.
— Разве ты не слышишь, что я зову тебя?
Сердитый голос Аллы звенел у меня в ушах, и его тон не сулил ничего хорошего.
Маша вздрогнула и, вскакивая, выронила всё из рук. Она увидела сразу и меня, и её взгляд растерянно перебегал от меня к Алле и обратно по несколько раз.
— Чем ты тут занимаешься вместо работы?
Алла тоже заметила меня.
— Шашни разводишь, что ли?
Она вытащила из кармана деньги и пошла с ними к Маше, наступив на рисунок, отчего толстуха вздрогнула.
— Купи мне и господину Ким Бону обед, — всучила она деньги своей подопечной.
Но, не будучи взятыми, деньги посыпались на пол. Я онемел: как быстро у толстушки сменилось настроение. Её взгляд сейчас метал молнии, и какие! Она прошла мимо Аллы и подняла портрет.
— Ты что же творишь, нахалка? Ждёшь, чтобы тебя уволили?!
Крики начали привлекать всё новых зевак.
— И это благодарность за то, что я взяла тебя!
Алла вырвала портрет из рук Маши и, развернув его, увидела мужчину. Она громко засмеялась.
— Это твой любовник? Не староват ли для тебя? Не он ли и дитя состряпал?
Оглянувшись на толпу, она злорадно прокричала по-английски:
— У этой девицы трёхлетний ребёнок, а девице всего-то девятнадцать лет!
Видимо, английский знал не только я, потому как последовала первая волна изумления, а озвученная кем-то на корейском, фраза вызвала вторую, более шумную волну.
Девица принялась размахивать руками в гневе, что-то объясняя. В ответ на это Алла медленно разорвала портрет пополам прямо на глазах у девушки. Та страшно побледнела, но Алла и не думала останавливаться. Она рвала портрет на мелкие куски, а потом ещё и вытерла ноги о кучку образовавшихся бумажек.
Маша сделала всего три жеста, но я понял, она показала: «У тебя нет сердца».
Она собрала деньги с пола, не проронив и слезинки, после чего быстро ушла.
И ещё я понял, что она — немая.
Толпа начала расходиться. А я был настолько выбит из колеи — бог знает, почему, — что решил никуда не ездить и запереться ото всех в гримёрке, чтобы поспать и восстановить силы для роли.
Но когда я лёг, мысли так и зароились в моей голове. Я думал, почему планете нужны такие люди, как та толстая девчонка. Подобных ей я часто встречал в жизни, а всё потому, что, по закону природы, серой массы всегда больше. Как можно ни к чему не иметь стремления? Как можно так безответственно и безобразно распорядиться своей жизнью? Родить подростком… И куда смотрели родители? Почему они позволили ей сломать себе судьбу? Или в России это норма? Верно же я никогда не хотел туда ехать.
Я вспомнил, какие молнии блистали в её глазах, когда Алла наступила на портрет. Это было разительно быстро — от мягкого растерянного и напуганного личика не осталось и следа, девица даже не пыталась замять конфликт со своим начальником. Невоспитанная, себялюбивая девчонка. Всегда презирал таких. Как только замечал в своих спутницах что-то подобное, уже на следующий день или даже в ту же минуту я уходил. Без оглядки.
Хотя зачем я сравниваю их с этой пигалицей? Разве она этого стоит? И зачем же я понадобился директору агентства?

— Чинс, ты присядь.
Директор был подозрительно галантен.
Я сел, но в висках что-то предательски стукнуло. Страх? Да. Предчувствие.
Директор тоже сел — напротив меня — и усмехнулся, видимо, нервничая и подбирая слова.
— Как проходят съёмки? — наконец, спросил он.
Этот вопрос заставил меня внутренне сжаться: разговор предстоял неприятный. Что ему не понравилось? Уже не хочет иметь в своём штате актёра класса А, которого обожает вся страна?
— Избавляетесь от меня?
Директор, как и любой кореец, не привык к вопросам в лоб. Весь заёрзал.
— Чинс, всегда меня удивляешь неожиданной…
Он запнулся.
— Чем? Искренностью?
— Прямотой.
Он вскочил и принялся ходить из стороны в сторону, а я отвёл глаза — меня укачивало от его ходьбы, как на карусели. У меня слабый вестибулярный аппарат.
— Бывает так, что партнёры меняют мнение.
Директор остановился, и я тут же взглянул на него, стараясь прочесть приговор на его лице. Он положил передо мной, как я успел заметить по «шапкам», пять или шесть контрактов.
— Это всё новые съёмки. Реклама, клипы, а вот аниме с участием персонажа Чинса…
Он напоминал заботливую мамочку и потому выглядел забавно. Но в то же время моя тревога достигла апогея. Глупая улыбка приклеилась к лицу намертво и никак с него не сходила. «Возьми себя в руки, актёришка».
Улыбка исчезла. Я ждал.
— Америка изменила сценарий. Азиатский актёр там больше не нужен.
— А контракт?
— Здесь проблем нет — они уже все компенсировали.
Я только слышал, как шевелятся, что то говоря, его губы. «Возьми себя в руки, убожество».
— Но они имеют тебя в виду для следующего раза.
— И когда он наступит, этот следующий раз?
Директор умолк. Я встал. Сейчас я сам себе казался каким то уж чересчур длинным: потолок придавливал меня.
— Чинс, ты вспомни американских звезд, их любит весь мир, а многие до сих пор без главной награды… Том Круз, Джим Керри… А вдруг какой то кореец…
— Я не какой то кореец! Я лучший кореец! Почему Вы не добились для меня другой роли, директор?
Директор растерянно указал на лежащие на столе контракты:
— Да вот же…
— Я имею в виду в Америке! Куда этому всему, этому ничтожеству, тягаться с Америкой? Я здесь уже сделал и сыграл всё, что только мог! Меня тошнит от этих подачек! Я чувствую себя мальчиком с большими способностями в деревне, в глуши, которому обрубили единственный мост к большому городу…
— По-твоему, Корея — деревня? Кем ты себя возомнил? Как можешь говорить такое?
— Ну если только в сравнении…
Я больше не мог оставаться в этой тесной каморке под названием «кабинет главы компании» и скорей бросился прочь.
Я остановился как вкопанный на полпути к своему автомобилю. Куда же теперь идти? Куда же теперь?

На съёмочной площадке удивились, что я, с расписанным на три года вперёд и по минутам графику, явился так рано. Но никто мне и слова не сказал. Мой тяжёлый взгляд не поддавался расшифровке, и, казалось, поэтому мне кланялись ниже, чем обычно. Одного мелкого я даже толкнул с дороги, не испытав, правда, при этом никакого удовольствия.
Ким Бон готовился к съёмкам.
При всем лебезении передо мной и почитании меня я был не нужен сейчас. Ни другу, ни стилистам. Да и сам не хотел ни с кем говорить.
Что привело меня сюда? Чувство долга? Ответственность?
Я вошёл в комнату, где обычно никто не бывал, а содержали всякий хлам: коробки от аппаратуры, подпорченный реквизит… Я и сам теперь вроде такого реквизита. Надо самому ехать в Америку и добиваться признания, добиваться роли, раз этот безмозглый директор не приложил для того малейших усилий…
Звонок мобильного заставил вздрогнуть, отчего я, и так в неадекватном состоянии, разозлился ещё больше.
— Здравствуй, хён .
— Что? Кто это? Кто говорит?! — орал я в трубку.
— Хён, это я, Юн Ди.
Только этого не хватало. Вечно он не вовремя.
— Что тебе нужно?
Я терял терпение. Юн Ди умолк.
— Это твой первый вопрос за полгода?
Усилием воли я перевёл дух.
— Я просто… В общем… Слушаю тебя.
Связь прервалась. Я с досады плюхнулся в кожаное кресло, похожее на кресло короля-вампира.
В комнату, спиной вперёд, как в первую встречу, вошла русская толстуха, таща, видимо, поломанный во время репетиции тяжёлый торшер. Не замечая меня, она начала искать глазами подходящее место для него среди этого старья, и тут, почувствовав что то, оглянулась. На неё смотрел я. Она невольно отступила, повалив какие то предметы сзади.
Ничего, кроме презрения, я к ней не чувствовал, но сейчас, когда я был и уничтожен, и взвинчен, и физически будто пьян, её безусловная красота меня раздражила донельзя.
Я всегда гордился оттенком своего лица, но у неё он был куда интереснее — то ли из за светлых волос, то ли из за изумрудных глаз, то ли просто мой мозг в тот момент был одурманен самым большим несчастьем, которое я только мог испытать, что мне всё виделось не таким, как обычно.
Она не испытывала передо мной никакого страха. Пережив короткую растерянность от неожиданной встречи, она отвесила мне лёгкий корейский поклон в знак приветствия. Её вежливый жест, увы, сыграл с ней злую шутку. Я вдруг подумал, что её бурная молодость и итог в виде младенца означает её ветреность. И таких ветреных — миллионы. Безмолвные, никчёмные обыватели жизни…
Я поймал себя на мысли, что с удовольствием тотчас убил бы её, чтобы только дать выход тьме, которая, как кипяток под плотной крышкой, жгла меня изнутри. До этого момента мне никогда не приходило в голову, что я могу лишить кого то жизни… Изувечить… Впиться и высосать всю кровь до последней капли… Как безумно мне захотелось сделать сейчас что то дьявольское! Мой путь обречён, мне нечего терять. Я ненавижу мир, который кто то вздумал назвать прекрасным!
Я почувствовал, как остановилось, а потом часто-часто запрыгало её сердце, когда я, как в тисках, сжал её и грубо, до крови, впился в губы.
Она чудом отпрянула, наконец, и тут же мою щеку прожгла неописуемая боль. Она дала мне пощёчину! Вот эта продажная девка полоснула меня по лицу! Лицу, которое всё ещё стоило миллионы!

Чинс грязно выругался и ударил Машу со всей ненавистью так, что её отбросило к железным полкам. К ране на губе добавилась глубокая царапина вдоль виска. Чинс, приходя в себя, видел, как она, шатаясь, поднялась, закрыв висок ладонью и, не глядя на обидчика, выскочила вон.
 Он бессмысленно смотрел на дверь, за которой толстуха исчезла.

«Вчера случилось что то страшное. Я не хочу об этом думать. Главное — думать о будущем. Оно будет хорошим.
Так сказал папа».

Я понял, чего мне не хватало. Женщины. Но я исправил это. И теперь спокоен как никогда.

Вечером всей съёмочной группе фильма вздумалось повеселиться и наесться до отвала. Маша была благодарна судьбе, что не сидела в центре стола, где пировала элита. Светло-оранжевое платье с тонкой белой каймой, без изысков, но элегантное, очень ей шло, подчеркивая юность. С ней пытались заговорить соседи, но её жесты были непонятны — и они переключились на других.
И тени грусти Чинс не видел в её лице. Она поникла головой не от печали, что никто её не принимает на этом банкете славы, а задумавшись о чём то или о ком то далеком, что делало её лицо светящимся.
Чинс пытался отвлечься — забыть тот случай, когда на днях его ненависть чудом не убила человека. Когда его злоба оттолкнула брата, теперь навсегда. Когда он оскорбил директора — человека, в порядочности которого никогда не сомневался.
И зачем он сейчас думает об этом? Что не дает ему покоя? Да. Её молчание. Почему она не пошла в полицию? Или сама в прошлом сотворила кучу негодных дел, и теперь решила, что получила в лице Чинса удар судьбы по заслугам?
Кошмар. И это его мысли… Но почему она молчит? Как можно так жить — отверженной среди живых? Кто то любит её? У неё же есть дитя и родители. Значит, любят. И таких людей ещё и любят?
Размышления Чинса прервались возгласами режиссёра и некоторых других из шумной компании центра стола, увидевших старого знакомого.
К столу подошел человек, которого и сам Чинс знал прекрасно. Это господин Хо, известный в Корее покровитель искусства, особенно изобразительного, — в отличной форме даже в свои шестьдесят.
Перездоровавшись со всеми, он отказался от угощения, оправдавшись тем, что не один. И в эту самую минуту все оцепенели. В тёмном углу стола он заметил Машу и, раскрыв объятия, чего никто от него не мог ожидать, пошёл к ней. Она тоже его узнала и с улыбкой — не маской, а самой искренней — поднялась ему навстречу.
Расцеловав девушку трижды в щёки, что полагается, как я позже узнал, по древнему русскому обычаю, господин Хо, несказанно обрадованный, помог ей выйти из за стола, где она сидела не в самом удобном месте.
Я удивлялся всё больше. Оказывается, он хотел просто полюбоваться ею. Я понял, что он восхищается, как она выросла. Мы все слышали, что он говорит с ней по корейски, а она… она отвечает, и к месту!
Я впервые увидел, как Маша задала вопрос с помощью своих жестов. «Как у Вас дела? Как поживает супруга?». Я всё понимал. Она выглядела доброжелательной, но как будто боялась его вопросов, что он коснётся чего то очень уязвимого в ней. Господин Хо был безупречен, на мой взгляд. Я их слышал.
— Почему не готовишь выставку? Я тебе со всем помогу. Ты меня знаешь!
Она засмеялась, услышав это. Ей ли его не знать!
За две недели я ни разу не видел даже её улыбки, а сегодня и она, и целый смех! И не тот, что раздавался сейчас за столом, где сидели сытые и довольные всем люди. Это был смех, очень похожий… на цвет её платья. На те глаза с порванного портрета… И ещё на что то неуловимое в закромах моей памяти.
Она опустила глаза, не желая развивать тему выставки, что меценат сразу понял.
— Девочка, я так рад снова видеть тебя в Корее. Вот уж чудеса! И в качестве кого ты здесь? — господин Хо оглядел местами оживлённую и поглощающую еду, местами любопытно наблюдающую за этой встречей толпу. Он остановил взгляд на хищном выражении Аллы, которая уже ревновала девчонку к нежданной улыбке судьбы в его лице, и что то про себя проговорил.
— Помощник, верно?
Маша подтвердила, поражаясь его догадливости.
— Почему перестала мне писать? Вот визитка, и впредь не вздумай забывать старика Хо.
Маша приняла контакты с уважительным поклоном, снова засмеявшись: обаяние её давнего знакомого произвело своё магическое действие. Он обнял её снова и, уходя, напомнил:
— Пиши! Пиши без устали! Слышишь? Есть вещи, отказаться от которых — преступление. Ты слышишь?
Она подтвердила, но я увидел, как скорей она замяла в памяти его последние слова, сев и залпом выпив крепкое вино, даже не поморщившись, как будто ей было всё равно, что там в бокале. Налей ей сейчас бензина, девчонка и бровью бы не повела.

Как много раз в последнее время в моей голове, в дотоле тихом с виду океане, штормили мысли, как шквальные волны, поднимающиеся во весь свой исполинский рост, вдруг падая, лишь затем, чтобы подняться с новой силой…
Эта девица уже была в Корее! Она понимает наш язык. А я столько раз — и не только я — при ней говорил неприятные вещи… Ещё: она умеет смеяться. Ещё: есть люди, как господин Хо, которые не удивляются её росту и полноте. Есть люди, как господин Хо, которые восхищаются этим тёмным неучем. Почему всегда тактичный Хо не задал ни одного вопроса о её семье? И что за выставки мне тут ещё?
— Что за выставки, господин Хо? — я глубоко поклонился ему, когда он, проходя мимо, поравнялся со мной.
Я курил, обособившись от всех. Он мне очень обрадовался.
— О, Чинс, ты тоже с этой компанией?
Я подтвердил и переспросил. Он меня не понял — странно, а я выражался словами, а не жестами, как кое-кто сейчас.
— Эта девчонка. Мы все наблюдали вашу сердечную встречу, и не один я теперь с миллионом вопросительных знаков в голове.
— О, Мария! Святая Мария… — Хо с отеческим теплом посмотрел в сторону толстушки, у которой после беседы с ним прорезался невероятный аппетит, и, орудуя палочками, будто ещё с пеленок умея держать их в руках, она ловко уплетала за обе щёки.
Хо покачал головой.
— И очень глупая…
Я усмехнулся: он это тоже понимал.
— Забросила свою живопись. Разве с её талантом это простительно? Небо… Или Бог… Или Космос… У этого много имен… Такого не прощают.
Эта мысль, я видел, действительно, искренне терзала его.
— Она Вас понимала…
— Как не понимать? Она здесь больше месяца с отцом жила, пока шла её выставка. Тогда так много писали у нас об этом юном гении, объездившим со своим искусством полмира… Надеюсь, она вернётся. Есть люди, у которых может быть лишь два пути: гениальность или дно жизни. Боюсь, сейчас у неё второе… Её бедный отец — человек истинно редкой мудрости и доброты — ушёл внезапно, и это, думаю, главная причина…
Он не находил слов и сокрушался её положению.
— У неё нет образования, говорят. И дитя без отца.
Его потрясла эта весть.
— Несчастный господин Дышев! Такой любви, какая была между этими отцом и дочерью, я редко наблюдал в жизни. А сейчас на дне… На самом дне.
Никогда не думал, что Хо такой разговорчивый и открытый. Будто встреча с мнимым гением, которым он величал девицу, затронула в нём такое глубокое чувство сострадания, что молчать было невмочь. Желая помочь человеку, мы сочувствуем ему на словах перед другими людьми, словно питая надежду на возможную помощь собеседника. Или что Небо услышит…
Хо пожал мне руки и ушёл. А вопросы во мне не убавились. «Святая Мария» — это надо же так сказать. И почему Мария? Маша — это Мария? У русских какие то двойные или тайные имена? Да, что то я такое слыхал…
Ни капли презрения или снисхождения я не увидел в старике Хо, когда он говорил о толстухе. Наоборот, он возводил её чуть не в божество. Как это понимать?
— Так ты у нас звезда! — реплика полупьяной Аллы предназначалась ушам Маши. Девушка, потупившись, ела. Алла хмыкнула, и это не предвещало добра.
Люди уже не сидели за столом. Кто то вышел покурить, кто то — это касалось русских — принялся танцевать и заманивать в круг корейцев. Алла потянула за собой Ким Бона. Они целовались во время танца, и я видел, с каким любопытством тайком за этим наблюдала Маша. Потом её взгляд упал на меня. Она не ожидала, что я за ней наблюдаю. Как и не ждала, что увидит именно меня. В её глазах я заметил панику.
Она меня боялась и с известных пор избегала. Я делал вид, что она пустое место и нередко подсмеивался над ней вместе с другими. И хотя тот эпизод в комнате с хламом не давал мне покоя уединёнными вечерами, всё же я относился к нему, как к преходящему событию, и только ждал, когда же он сотрётся из моей памяти.

Маша снова сидела у окна, что то строча в телефоне, а тем временем я заметил, как активно мне машет Ким Бон, возвышаясь над малорослой любопытной массой съёмочной группы, окружившей кого то.
Оказывается, они нашли видео совсем юной толстушки, которая и в свои пятнадцать мало чем отличалась от нынешней по комплекции. На видео она, жизнерадостная хохотушка, по-детски обаятельная, скромная и вежливая, давала интервью. Она говорила! Разве она нема не с рождения?
— Я так и знала, что она лгунья, — объявила Алла по английски. — В аэропорту, пока мы ждали вылет в Корею, с нами по соседству сидели глухонемые. Так вот она их не понимала! Она не знает их язык! Она просто молчит!
В репортаже Маша рассказывала, лихо вставляя иногда корейские фразочки, о своих картинах — без тени похвальбы и гордости, как будто речь шла о самых заурядных вещах.
— Ого! Это её рук дело?
— Какая красота!
Картины были разнообразны: портреты, природа, космос… Но все они имели один почерк — человека очень зрелого и мыслящего, кем толстушка явно не была.
— Вот самая молодая картина… — Маша указала на небольшое полотно позади себя, но взгляд мой приковался не к нему, а к тому, что было по соседству…
Моё дыхание долго не обозначалось, мои веки забыли, что значит моргать. Соседняя картина сейчас висела в доме моей матери — та самая бирюзовая планета — аквамариновая совесть, как я её называл… Что это значит? Я совсем не помню эту девчонку. Да, я её категорически не помню! На выставку, где я купил картину, меня позвал старик Хо… Что за дежавю? Ах, так она вор! Она сделала копию и выдала за свой труд! Что всё это значит?..

«Я больше не вижу смысла. Ни в чём, папа. Ни в чём. Зная, что ты не можешь ответить, люди оскорбляют тебя. Мучают тебя. Бросают свои чёрные колючие шарики и стрелы. Даже на расстоянии.
Сегодня звонила маме. А она снова была занята. Я попросила дочку — написала ей, чтобы, когда позвоню, она мне «привет» сказала. Но дочка где то рядом смеялась. Ей и без меня неплохо. Мама сказала, что дочь меня не помнит уже и что она, мама, так устала от всего. От моих постукиваний в телефон:  «да» — один раз, «нет» — два раза, «не знаю» — три…
А вчера я встретила дядюшку Хо. Как будто ветром весенним душистым обдало меня… Но на миг. Один чудесный миг, папа.
Я не хотела думать о том, что он мне сказал. О той моей живописи. Какой добрый человек! Благословенный… Но теперь то, о чём я так хотела забыть, меня мучает, и это самое тяжёлое и невыносимое. А я не могу начать снова. Как не могу даже заплакать, чтобы стало легче. Папа, как ты мог уйти без прощания? Ничего от тебя не осталось, только клочок рукава с пуговицей.
Папа, я не вижу смысла. Не вижу смысла…»

Вчера я уничтожил ту картину. Приехал к маме, она так обрадовалась мне: Юн Ди совсем о ней забыл. Начала плакать и жаловаться. Я немного поддержал её упреки в отношении младшего. И снова сказал, что думаю, он всё-таки подкидыш. Мама разрыдалась. Господи, да что происходит со всем этим миром? Что я такого сказал? Она же сама думала так же!
Я разломал картину надвое прямо на коленке. «М.Д.» — вот что осталось на маленьком кусочке бирюзового мира. «М.Д.»…

А М.Д. тем временем совсем отстранилась. Она, как робот, выполняла все капризы Аллы, подчас издевательские, рассчитанные на дикий хохот и насмешки. Но сейчас Маша была невосприимчива к этому. В итоге Алле стало скучно язвить в никуда.
Мы снимали у восточного моря, где должны были пробыть до утра. Вечером большинство бросилось купаться — кто в чём. Сколько прекрасных женских фигур порадовало мои глаза! Я искал и ещё одну — больше для того, чтобы повеселить свой глаз нестандартной комплекцией и сравнить с другими в невыгодном свете. Но её нигде не было.
В сумерках, пользуясь малолюдьем местности, я мог свободно гулять в совершенном и так любимом мною одиночестве. Я вспомнил о живописном утёсе, который мне пришёлся по душе во время дневных съёмок. Режиссёр даже использовал его в качестве фона.
Я решил пройтись туда и посмотреть вид с высоты. Так ли он прекрасен? Что то я давно уже ничем не восхищался. Внутреннее недоверие мешало. Всё нарисовано, куплено, сколочено меркантильным человеком. Даже эти фоны природы — человек не наслаждается ими, а использует для собственных денежных целей. Красивый вид хорош для рекламы и однозначно повышает рейтинги клипа, фильма и чего ещё там…
Первое, что я почувствовал, забравшись на утёс, — недовольство. Там стояла она. Впрочем, на её лице я тоже уловил что то вроде досады. Она тут же поспешно удалилась.
Вид с утёса был поистине великолепный. Шапка ночного неба съезжала со лба гор… Я оглянулся. Моё сердце неприятно кольнуло странное предчувствие.
Толстуха исчезла во мраке. Если бы цвет её глаз ещё в первую встречу не врезался так прочно в мой мозг, я бы сейчас и не вспомнил, какие у неё глаза. Она их последнее время ни на кого не поднимала.
Не состыковывалось многое в моей голове. Её якобы талант — и необразованность. Её звонкий голосок в ранней юности — и сегодняшняя немота. Её картина — и раннее материнство. Ведь она, судя по всему, ещё в школе ходила беременной… Её страх передо мной — и глаза, метавшие молнии, и смех, предназначенный для Хо…
Будет ли конец этим мыслям? Как будто больше не о чем думать. Но, с другой стороны, с этими мыслями на какое то время отступала скука жизни, которая во всей красе цвета болота раскрылась после неудачи с Америкой.

Мы снова снимали в Сеуле, в старинном дворцовом комплексе. Я пришёл в отличном настроении: две недели я не использовал грим, и врач сказал, что моё лицо теперь в гораздо более здоровом и свежем состоянии.
У съёмочной площадки — то есть у главного входа во дворец — собралась куча мала народу, засвистевшая и заоравшая при виде меня и Ким Бона. Большое удовольствие накрыло меня, как порывом ветра, принесшим аромат крепко пахнущих цветов.
Толстушка одевала Аллу к грядущей сцене. На приветствие актрисы Ким Бон едва ответил, но я заметил, как загорелись его глаза при виде Маши. И было отчего. Только сейчас, глядя на неё, я понял, как хороши для женщин длинные платья, создающие вокруг них сразу атмосферу незримой загадочности. На Марии было чёрное с золотыми вкраплениями, перетянутое в талии поясом, что очень шло её поистине изумительным глазам. Волосы были зачесаны просто, но в то же время было что то европейское, средневековое в этой прическе. Я не очень знаю эту эпоху, но по ощущениям сразу понял, что это она и есть. Тонкий плетёный браслет делал её полную руку изящной.
Сегодня она впервые была накрашенной, хотя неброско, но именно так ей и шло. Казалось, Алле впору поменяться с помощницей ролями и готовить для съёмок её, а не себя.
Осанка и прямые плечи делали образ Марии цельным и неотразимым.
Что же произошло? Я невольно осмотрелся. Ничего подозрительного. Никто к ней не приехал, никто её не ждет. А лицо — присмотревшись, я увидел в нём решимость, мне непонятную.
Алла, конечно, заметила реакцию Ким Бона и давно оценила внешний вид своей подопечной.
— Почему так копаешься? Туже!
Мария затягивала ей корсет. И так худая, Алла стала в нём почти невидимой. Режиссёр, видя муки актрисы, отговаривал её от столь нелепых жертв: для эпизода было достаточно просто корсета на даме, которая и так сама по себе стройная.
Но Алла и слушать не хотела. Она шлёпала помощницу по якобы неловким рукам и только кричала: «Туже!».
Мария бросила верёвки корсета и отошла. Хотя я бы на её месте воспользовался славной минутой и отплатил хозяйке-мегере за всё хорошее, утянув её по позвоночный столб.
Алла повернулась к девушке, белая от ярости.
— И как это понимать? Протест?
Она ударила Машу.
— Ты забыла своё место?! Ты…
Мария даже не посмотрела на неё, изрыгающую проклятья, а спокойно пошла в сторону маленького сада у озера, где отражались горы. Алла не могла последовать за ней — длинные верёвки корсета путались в её ногах. Да и едва ли, поражённая выходкой всетерпящей помощницы, смогла бы сделать это. Ей ещё надо было прийти в себя.
Я невольно захохотал, Ким Бон следом. Сцена доставила удовольствие не только нам двоим, но остальные опасались смеяться громко, чтобы не снискать международного скандала. Своенравная Алла, которая плохо вписывалась в эталон корейской воспитанности, какими бы неучтивыми порой бывали и мы, корейцы, — порядком всех измотала своими капризами и взрывным, неуживчивым характером. Сначала я думал, что все русские похожи на эту истеричную красавицу, но Мария, её полная противоположность, хотя и с сомнительной репутацией, всё же вызывала гораздо больше симпатии. И полноценное мнение о русских у меня так и не сложилось.

В перерыве я увидел Ким Бона рядом с ней. Даже не слыша слов, я понимал, что он пускает в ход всё своё беспроигрышное обаяние. Всё-таки она была не такой уж толстой. Просто девушек подобного телосложения в Корее и Азии вообще я не встречал, да и среди европейцев, с которыми общался, похожих на неё не было. Пояс платья подчеркнул её безупречную талию, и это совсем сбило меня с толку. А вот Ким Бон теряться не привык.
Она, казалось, очень внимательно его слушает. Но слышала ли? Коротко кивала или качала головой, сжав руки, закрывшись. Так и не взглянула на него ни разу.
Ким Бон, впрочем, довольный, распрощался с ней, провожая глазами её фигуру, которая сегодня везде так и искала уединения. Я с удивлением наблюдал, стоя под навесом, как Маша рассматривает то свою ладонь, будто видит её впервые… То как любуется зеркалом озера, отражающим чудные горы, и старинным домиком с взлетающим кончиком крыши… Она закрыла глаза, впитывая, запоминая всю эту красоту.
Отсюда была видна Намсан, гора-холм, гордость Сеула. Мария посмотрела сначала на неё, а потом на часы, которые она всегда носила на руке.
Догадка, полоснувшая мой мозг, требовала немедленных, неотложных доказательств.
Конец этого длинного съёмочного дня прошёл в привычном всем нам павильоне. Мне бы быть усталым и счастливым, как все участники съёмочного процесса. Мне бы радоваться ещё одному вечеру, нежаркому, лёгкому и преддождевому… Атмосфера перед дождем всегда особенная. Краски сгущаются, контрасты усиливаются, и все носят в себе предчувствие скорой стихии, и все ждут её, даже понимая, что она может быть смертельно сокрушительной.
Но с той минуты, как во мне поселилась невыносимая догадка, жизнь моя навсегда перестала быть скучной. И даже Оскар, вожделенный Оскар, стал лишь золотой крошечной букашкой, которую я мог взять, чтобы полюбоваться, а потом, положив обратно на лепесток, пойти дальше.

Все расходятся. Вот сейчас и она уйдет. А может, мне показалось? Я никогда не отличался писательской наблюдательностью. Что за бред в моей ограниченной актёрской голове? А если не бред, что же делать? Был бы я конвейером идей… изобретателем… тем же писателем, на худой конец… Уж точно что нибудь путное сочинил. А я всего то актёр. Актёришка… Может, самый способный из всех живущих.
Нет-нет, ничего не надо придумывать. Мне показалось. Да и что мне за дело?

Маша дождалась, пока все ушли. Постояла, послушав тишину. Огляделась, будто была здесь впервые. Подошла к окну. Там темнело. И сияла башня Намсана. Она хотела было открыть окно, но, какое то время подумав, поспешила прочь.

Дождь обещал быть сильным. Маша шла, не сбавляя шаг, в то время как людей на улицах становилось всё меньше: они прятались в свои тёплые уютные коробочки, чтобы там мужественно и со всеми удобствами пережить грядущую стихию.
Намсан остался позади. Почему? Разве она забыла, что хотела забраться на него? Посмотреть на чудесный Сеул, его красоту, созданную человеческими руками, сливающуюся со всех сторон в такой гармонии с красотой естественной, с браслетом тёмных гор, перламутровой рекой и сейчас таким суровым от многоцветья оттенков прекрасным небом!
Впереди показался мост. Красота… Думала ли Маша о ней в эту минуту, шагая к самой его середине? Что случилось такого страшного в её жизни, что в её голове смогли появиться мысли о самом бессмысленном и бездарном из всех человеческих поступков? Она сожалела о беспутной жизни? Почему же она не выглядела как беспутная? Её легче было принять за невинное дитя, потерявшее в толпе мать… Или, как предупреждал старик Хо, она теперь расплачивается за то, что отказалась от искусства, которое, видимо, не просто любила… А которое было её существом, её естеством, теперь или давным-давно преданным ею.
 Или она безраздельно любила того, кто стал отцом её ребёнку, и теперь он исчез или умер, подобно её отцу? Потому она и не избавилась от дитяти, а родила, будучи ещё школьницей, каждый день терпя издевательства одноклассников и порицания учителей…
Значит, любовь? Или что? Что стало той страшной причиной, приведшей её к мосту тёмным вечером, к реке, широкой и чужой, которой ничего не стоило принять в свои ледяные бездонные объятия ещё одного путника мира, сбившегося с дороги?

Мария смотрела на тёмные плотные волны далеко внизу. Сняла с руки часики. Бросила. Они летели долго, блеснув на миг, и плюхнулись тихо в водяной мрак. Шум ветра эгоистично рассеивал все звуки, кроме своего собственного. Маше стало страшно, но, собравшись духом, она решительно ухватилась за железную балку и перелезла за перила. Теперь только маленький шаг отделял её от бездны.
В стороне, метрах в двух от Марии, раздался дикий рёв. Он усиливался и был полон такого отчаянья, что даже уже отрешившаяся мысленно от мира девушка повернулась посмотреть, кто так бесцеремонно нарушает важнейшую, пусть и бесславную, минуту её жизни.
А женщина лет сорока, стоявшая, как и Маша, за перилами, была готова тотчас прыгнуть в тёмную пучину.
— Сволочь! Как же ты мог! Как мог! — во всю мощь своей высоченной нескладной фигуры кричала она. — Из за тебя я должна это сделать!.. Лжец! Боже, как страшно… Как мне страшно! Но я сделаю это — назло тебе, подонок! Моя смерть будет на твоей совести до гроба!
Тётка оторвала одну руку, и тут заметила Машу, которая смотрела на неё очень растерянная. Дождь и ветер не знали пощады в этот час.
— Девочка… И ты!
Отчаянье несчастной не знало меры, и тут она, не удержавшись, сорвалась с перил, успев ухватиться за них одной рукой.
— Нет! — верещала бедняжка. — Мне нужно подготовиться! Мне ещё нужно помолиться! Небо не примет меня без молитв!
Маша скорей перелезла на мостовую и подбежала к висящей на волоске жизни рыжей незнакомке. Но та была слишком тяжела, а дождь лил, как из большого чана, и перила стали скользкими.
— Я не могу уйти без молитвы! — вопила страдалица. — Я не могу так уйти!
Между перилами и тротуаром был проём, и, сунув туда стопы, Маша почувствовала устойчивость и начала снова тянуть неудавшуюся самоубийцу вверх.
Наконец, та смогла уцепиться за перила второй рукой, и дело пошло на лад. Рослая и крепкая, Маша сейчас благодарила гены за силы, которые они ей подарили с рождения, и всё тянула без устали не менее рослую женщину, пока та, соскальзывая, но упираясь, не рухнула рядом с измождённой спасительницей.
Стена дождя была такая плотная, что обе едва различали проезжавшие мимо машины по шустрым огонькам фар. Ветер превратился в настоящий ураган, мост трясся. Женщины сидели без сил.
— Какой же гад… — снова запричитала Тётка и заголосила в отчаянье.
Маша бессмысленно и неподвижно смотрела в шумную тьму, словно время остановилось, словно вокруг вообще ничего не было, только пустота и уши под плотным колпаком, куда звуки не доходили.
— Пошли! — вдруг ясно услышала Маша.
Тётка крикнула ей в самое ухо, понимая, что в такой стихии иначе внимания не привлечь.
В глазах девушки она увидела равнодушный вопрос.
— Сегодня просто не наш день! — снова наклонилась та к самому уху девушки. — Пошли!
Тётка помогла Маше встать на ноги и, ведя её под руку, сама малоустойчивая от пережитого и от сильного ветра, направилась к городу.

Маша опомнилась, когда почувствовала прикосновение чего-то мягко-махрового.
— Ты, может, переоденешься? У меня в доме на нулевом этаже — в фундаменте — есть сушильня. Там твоё платье за час станет совершенно сухим. Когда сменишь одежду, пойдем пить чай. Надо же как-то согреться, верно?
Это определённо была странная особа. Она уже накрасилась, причесала свою рыжую шевелюру и стояла перед Машей очень нескладная и оттого забавная, но аккуратная и полная достоинства. Фигура незнакомки была подобна пожарной каланче, а формы походили больше на формы подростка или тощего мужчины.
— Ты меня, наверное, не понимаешь… О Небо! Ты же иностранка, а я тут распинаюсь…
Но немедленный жест Маши дал понять обратное.
— Понимаешь? А, ты из тех, что боятся говорить, потому что не уверены в возможностях своей артикуляции в плане иностранных языков...
Маша возразила, усмехнувшись речевым оборотам Тётки.
— Что же тогда? Голос пропал?
Девушка кивнула.
— Простыла?
Маша возразила, показала три пальца и махнула куда-то за плечо.
— Три… Три дня… Три года…
Маша очень обрадовалась, что Тётка догадалась.
— Три года назад пропал голос, — поняла женщина.
 
Девушка взяла сухое платье, и Тётка повела её наверх, оставив в уютной комнате в розовых тонах, чьи интерьер и атмосфера подразумевали царившую здесь молодую хозяйку. Вероятно, здесь жили племянница или дочка рыжей незнакомки.
— Ох, кстати! — дама кое-что вспомнила, не успев закрыть дверь. — Меня зовут госпожа О. Это фамилия. Или госпожа Хара — это имя. Но какая разница, как ко мне обращаться, если ты всё равно молчишь, хотя бы меня звали Динозавр или Золотая Тыква…
Мария, как ни было печально настроение обеих, засмеялась. Дама оглядела её с головы до ног:
— Вижу, ты, действительно, в теме. Жду тебя внизу!
Горячий светло-зелёный чай согревал всё ещё холодные руки Маши. Так странно, что она сейчас в незнакомом доме, затерявшемся среди сотен подобных в огромном городе, да ещё и собирается выпить чай. Разве она не должна лежать на дне реки безо всякой способности пить что бы то ни было, или чувствовать холодный ливень, или обволакивающие теплом стенки чашки?
— Я тоже сейчас об этом думаю, — не прикасаясь к своему чаю и лишь помешивая в нём ложечкой, сказала госпожа О и какое-то время помолчала.
— Он меня бросил в тот момент, когда я и не подозревала ни о чём и думала, что мы счастливы друг с другом. Что он счастлив со мной. Но вчера вечером… Он очень деловой человек… Ему позвонили. Я вовсе не собиралась подслушивать, так получилось. Я услышала, как он её называет. «Кнопочка», «котёнок»… Меня он так никогда не называл. Но суть не в том… Он увидел меня и страшно побледнел. И это его выдало. Я была так потрясена, что даже не сразу смогла сказать что-либо… А ведь неделю назад он предложил мне стать его женой. Я так кричала… Вот не ожидала от себя, что могу так кричать… Скандал был страшный. Я всё кричала и кричала, даже когда он ушёл. Он даже не забрал свои вещи… Я их сначала выбросила, а потом опять все развесила.
Тётка затихла, уткнувшись в ладонь и вздрагивая время от времени. Маша тронула её за руку и попросила, чтобы та пила свой чай, а то остынет... Тётка закивала и отхлебнула немного. Её рыжая шевелюра сейчас казалась такой же несчастной, как она сама.
Маша показала, что чай очень вкусный.
— Вкусный? — обрадовалась хозяйка.
Девушка подтвердила. Её губы дрогнули. Казалось, она вот вот заплачет. Но она лишь побледнела до смертельной белизны.
Она показала три пальца, затем указала на свои глаза и махнула назад. Жест был знакомым, изменилось лишь слово.
— Три года не плакала?
Маша прикоснулась к сердцу, постучала по нему, а потом махнула так, будто что-то резко отрицала.
— Хочешь, но нет… Нет чего? А, хочешь, но не можешь.
По взгляду Марии госпожа О поняла, что угадала. Маша стукнула в себя, прикоснулась к виску.
— Я думаю… То есть ты думаешь… — комментировала для себя Тётка, чтобы девушка могла её исправить.
Но Маша замолчала, посчитав свою мысль незначительной.
— Что ты будешь делать дальше? — спросила Тётка, когда обе немного посидели в тишине.
Маша не успела ничего сказать, как раздалось красноречивое урчание в тёткином животе. Та ужасно сконфузилась.
— Ой…
От потерянного выражения на лице Марии не осталось и следа — оно, к удивлению хозяйки, чрезвычайно засияло, и девушка, успокоительно пожав тёткино плечо, принялась быстро носиться по кухне, заглядывая в холодильник и шкафчики.
— Ты чего? Что это ты делаешь? Почему распоряжаешься?
Маша осталась недовольна содержимым открываемых объектов.
— Ну, я вообще плохо готовлю… — оправдывалась Тётка. — Мы с тем… с тем убожеством питались в ресторанах.
Маша изумленно на неё поглядела и вывернула воображаемые карманы. В ответ госпожа О, не менее удивлённая и возмущённая, смотрела на неё.

— Я богатая женщина, он богатый человек, и мы могли себе позволить!
Вздохнув, Маша вытащила на стол найденное богатство: замороженную рыбу, которую тут же сунула в микроволновую печь, яйца, тощий пучок заветревшейся зелени и маленький помидор. Подумав, она спросила Тётку ещё о чём то, делая вид, что ест из чашки.
— Что? Нет у меня супа. Я вообще супы не люблю, — Тётка под взглядом Марии чувствовала себя неполноценной поварихой и искала оправдания.
Маша, не зная, как ещё показать, что ей нужно, попросила бумагу и чем писать.
— Хочешь нарисовать?
Тётка вдруг осеклась и замялась. Маша не заметила её смущения или же просто не поняла, указав на брошенный у мойки тёткин телефон. Но тот погас в её руках.
— Ой, сел!
Тётка во всём была нескладной: она и ходила так же неловко-элегантно. Когда она торопилась, унося куда-то телефон и возвращаясь с карандашом и салфеткой, была до того забавной, что Маша не могла сдержать улыбку. Но незамысловатая походка выдавала в госпоже О Хара искреннего и доброго человека.
— Рис? И ради одного иероглифа я таскалась на второй этаж? — заворчала она, когда увидела каракули Маши. — Нет у меня его. То есть закончился.
Она не хотела совсем уж пасть в глазах гостьи.

Интересно, какой она придёт завтра? И придёт ли? Не знаю. А я приду тем же. И точно приду. Если не в съёмках, то в чём же смысл всего теперь? Человек, пока жив, должен стремиться к успеху, и чем выше успех, тем человек счастливей. Нет?
А я всегда замечал, как холодны награды-статуэтки. Тебе их вручают, а они обжигают холодом, хотя должны быть щадяще нежными — ты их так долго и старательно добивался… Я — их хозяин, а они смеют быть ледяными, как будто это я в их власти, как будто это они всегда будут хоть холодными, хоть скользкими, хоть шершавыми — как будто это им решать, а не мне. Моя забота — только их добиваться…
Потом какое-то время статуэтка красуется дома на самом видном месте, а затем убирается в стеклянный шкаф и начинает покрываться пылью. Пыль стирают, любуются, а постепенно только протирают холодного болвана, думая о чём то своём. И появляются новые. А потом ещё. Какой же это грустный поток!
Вот эту, обвитую золотой кинолентой, награду я получил за свой дебют. Я играл милого мальчика, каких у нас в стране каждый второй, и моя игра почему-то запомнилась. А я просто сделал милого мальчика большим простофилей с отважным сердцем. Это было не совсем по сценарию, но режиссёр не стал ничего менять.
Вот эту, красно-серебряную — до чего противное сочетание, и кто то это придумал за бешеные деньги! — итак, её я отхватил случайно, когда все видели в победителях совсем другого, важного и неприступного, которым сейчас, по прошествии времени, являюсь и я сам. Он смертельно побледнел, когда озвучили моё имя, а я был так счастлив. Да, не от одной победы, но что утёр нос такому важному гусю.
А теперь и мне подчас вот так же молодёжь утирает нос. Ким Бон — один из них. Но его игра меня поразила в самое сердце с первого раза, и я познакомился с ним сразу после закрытой премьеры, куда был приглашён нашим общим знакомым — режиссёром Ли. Он-то и соединил нас двоих на съёмках в данный момент, и мы оба, уже будто вечность знавшие друг друга, были безмерно счастливы.
Я старше Ким Бона на семь лет, и такая дружба выглядела странновато, больше напоминая покровительство с моей стороны. Но мне это нравится, и никто не смеет высказывать своё мнение на этот счет. Меня боятся. Да, я очень влиятельный человек.

Тётка раскрыла рот от радости и изумления. Закончив немудрёную сервировку, Маша поставила перед ней нечто с пылу с жару, очень вкусно пахнущее.
— Сроду не видела ничего подобного… Что это такое? Это готовят в твоей стране?
Она наслаждалась чудесным ароматом запечённой рыбы. Маша попросила, чтобы она ела.
— Это явно не корейское… — недоверчиво ткнула в блюдо Тётка.
Маша согласилась не без улыбки. Какой милой была эта улыбка! Какой горькой, как будто даже не думая о чём то страшном в прошлом или сейчас, она несла это в себе, и поневоле все её движения, её взгляд и мимика об этом сообщали.
— Бог мой! — первый кусок исчез во рту госпожи О моментально.
Мыча от удовольствия, она быстро уплела всё угощение. В тарелке Марии ничего не убавилось. Она смотрела на Тётку с нежностью и лаской, чего та никак от незнакомки не ждала.
— Это ведь не корейское блюдо? — она могла бы и не повторять это, но так боролась со смущением от взгляда Марии. — Ты почему не ешь? Не хочешь?
Маша растерянно развела руками.
— Тогда делись.
Девушка с удовольствием подала ей свою тарелку.
— Ну нет, съешь немедленно хотя бы это.
Хозяйка подождала, пока девушка через силу съела половину содержимого.
— Так то лучше. Тебе, что, не по душе собственная стряпня?
Тётка вмиг опустошила тарелку. Маша вздохнула, указала на платье и в пол.
— А, конечно, твоё уже высохло…

Госпожа О протянула Маше её чёрное с золотом платье, и девушка с поклоном его взяла. Посуда стояла уже вымытой, стол был начисто вытерт.
— Послушай!
Мария обернулась — она шла переодеваться в свой прежний образ.
— Ты, я вижу, неплохая хозяйка. А я… Я в силу занятости не могу следить за всем этим.
Женщина обвела взглядом дом.
— Может, ты согласишься наводить здесь порядок? Я хорошо плачу. Обо мне все говорят, что я честная и щедрая женщина! Правда, я немного... люблю поскандалить… Поэтому у меня мало кто задерживается.
Она проглотила ком в горле, вспомнив о своём горе.
— Но… Впрочем, выбор за тобой. Я не буду настаивать, если ты не хочешь.
Маше пришлось использовать две ладони: на одной она показала два раза по четыре, на другой разложила на две цифры шестёрку.
— Ты так подолгу учишься? — Маша возразила. — Работаешь? А, так ты работаешь! С восьми до шести. Понятно. Но ты можешь приходить после работы.
Маша закивала, её глаза светились благодарностью.
— Значит, согласна?
Маша подтвердила.
— Дай платье.
Госпожа О вырвала его из рук девушки. Забежав в свою комнату и взяв брошенное на кресло высохшее своё, она смотала оба в комок и спешно куда то их понесла. Маша едва поспевала, не понимая, что нашло на её новую хозяйку.
Тётка подошла к камину, разожгла огонь, дождалась, пока он разгорится как следует… Маша не успела ей помешать — оба платья полетели в камин.
— Садись сюда! — госпожа О указала Маше на плетёное кресло и сама уселась в такое же. Обе наблюдали, как сгорает их прошлое. Прошлое самоубийц-неудачниц.
— Иногда, чтобы идти дальше, нужно покончить со всем, что напоминает о грустном… Что заковывает тебя в цепи условного долга перед придуманными обстоятельствами. Прошлого нет.
Маша с отчаяньем посмотрела на госпожу О.
— И будущего, на всякий случай, тоже. Зачем думать о том, чего уже нет, и о том, чего может никогда не случиться?
Маша с жадностью впитывала её слова. Что имела в виду её рыжая спутница, которая в своём сердце оказалась такой спокойной, вовсе не рыжей, а светлой и умиротворяющей возле этого камина с потрескивающими колышками?
— Сейчас ты счастлива? Тебе удобно в этом кресле сейчас? За окном стихия, а ты у тёплого камина… Это всё сейчас. Ещё пять минут назад ты не знала, как жить дальше. И я тоже не знала, как мне быть с моей пустотой в этом большом доме, в этом огромном мире… В таком огромном, что миллиардам звёзд хватает места. А сейчас мы обе пришли к одному решению, и оно успокоило наши нервы, совершенно успокоило.
Она будто впервые открывала это и для себя самой. Пламя, понемногу стихавшее, растворившее в себе прошлое обеих женщин, ещё долго притягивало их взгляд и приводило мысли в долгожданный порядок.
— Вот же я расфилософствовалась… — улыбнулась, наконец, Тётка и посмотрела на Машу. Та безмятежно спала.
Госпожа О снова взглянула на огонь. Её глаза незаметно для неё сомкнулись.

Утром Маша осторожно ступала по солнечной улице, казавшейся ей новой, с тысячью красок. Солнце сегодня было совершенно другим, его лучи не обжигали, а мягко трогали, как мама в детстве.
Небо… Дома, в России, небо совсем иное: оно выше и синее. Но вчера произошло очень важное событие — Машино второе рождение. И никто, кроме неё самой и новой хозяйки, об этом не знает, и почему то эта мысль наполняла девушку радостью. И, выходит, что Корея теперь — её вторая родная щека, к которой можно прислониться в трудное или счастливое время… И небо — такое ли оно чужое?
Маша подумала, что это она делит на своё и чужое, а на самом деле… Какое это имеет значение для облаков, безмятежно плывущих, быть может, в Россию из далекой Австралии или к океану? Папа говорил, что не надо разделять на ваших и наших, но Маша не очень понимала его. Разве русские и, допустим, немцы похожи? Разве их культуры одинаковы? Как можно не разделять? Но сегодня всё по-другому. Маша думала о том, что разные культуры — всего лишь неодинаковые проявления единой красоты большого мира.
С противоположной стороны улицы бросилась в глаза огромная афиша. Как давно Маша не ходила на выставки, концерты, как давно не бродила по городу просто так… Но ещё было страшно. Ещё было трудно сделать этот шаг. Даже сейчас, заново родившись.
— Ты опоздала! — рявкнула Алла Марии прямо в лицо.
Девушка посмотрела на неё, как на диковинного зверя. Попросила прощения, прижав руку к сердцу в корейском поклоне. Алла вытаращилась на неё, лишившись дара речи.
Ким Бон якобы нечаянно вышел навстречу Маше и, широко улыбаясь, поприветствовал её. Она сияла, будто только что спустилась с неба и, кажется, вовсе не заметила растерявшегося актёра.
Я похлопал его по плечу, желая успокоить:
— Ты же терпеть не можешь странных, сам говорил. Разве это не тот самый случай?
Он выглядел раздражённым.
— Хён, что то с моим лицом?
Я внимательно его осмотрел и не нашёл ничего подозрительного. Он услышал это от меня и спросил дальше:
— Что то с фигурой? Я потолстел?
Я снова не мог найти изъянов.
— А она точно слышит?
Моя усмешка рассеяла его сомнения.
— Почему так волнуешься об этой толстухе? Вот ей за собой последить не мешало бы. Что интересного в общении с немой?
— Конечно, ничего.
Ким Бон опустил голову, но голос его был непривычно металлическим.

«Я первый раз во сне увидела папу. За столько лет, как бы я ни молилась, он избегал моих сновидений. А сегодня пришёл. Он был в длинных одеждах нежно-кремового цвета, таких ослепляющих, что я чувствовала, как жмурюсь наяву. А голову плотно облегала восточная шапка… Какой красивый! Он просто стоял и улыбался мне, далековато, но я видела его очень ясно. Почему он явился мне вдруг?»

— Привет.
Ким Бон загородил ей путь.
— Утром ты, наверное, не услышала моего приветствия.
Маша подтвердила и улыбнулась. Ким Бон так опешил от этой нежданной широкой улыбки, что не сразу понял: Маша прошла мимо. Алла послала её за обедом.
— Постой… Я хотел… Ты так быстро ходишь. Я хотел… Пригласить тебя на концерт айдолов.
Зелёные глаза то ли смеялись над ним, то ли ему сочувствовали.
— Ну, айдолы… Популярные корейские певцы. Разве не знаешь? Я со многими из них в большой дружбе, и они будут рады моим друзьям.
Маша покачала головой. Поблагодарила. И пошла своей дорогой.

Она колдовала над костюмом Аллы, вышивая на нём замысловатые узоры, с головой ушедшая в своё занятие.
— Где же ты шаталась всю ночь? — Алла подошла сзади, и Маша вздрогнула, выронив иглу.
Оценив красоту узора и безуспешную возню девушки в поисках иголки, актриса отошла, очень довольная.
— Нашла кого то?
Маша изобразила быстрый ряд движений: вот она машет молотком, вот моет посуду, вот смахивает пыль…
— Работу нашла? — догадалась Алла. — И ночуешь тоже на работе?
Маша не знала, что ответить на это. Но, в конце концов, кивнула.
— И сегодня опять пойдёшь?
Маша промолчала: ей не хотелось открываться. Игла, наконец, нашлась, и она снова принялась за своё занятие, пожав плечами на последний вопрос.
— Алла, Алла, съёмки через две минуты! Ты готова? — крикнула откуда то голова режиссёра, тут же исчезнув. Неожиданность рассердила актрису:
— Чего расселась? Помоги одеться!

Маша продолжила работу у сценической площадки, то и дело поглядывая на взбаламученную непунктуальную Аллу, которая приводила в порядок мысли перед съёмками сцены, жутко волнуясь.
На диван, откуда Мария наблюдала, плюхнулся Ким Бон, взъерошенный изнутри не менее Аллы, но девушка не обратила на него никакого внимания: происходившее на площадке её полностью очаровало.
Свет исчез, оставшись только на маленьком квадрате павильона, где работали в образе Алла и Чинс.
Интерьер комнаты, где разворачивались действие и печальный диалог, походил на театральную ложу где то в России на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков. Актёры делали вид, что смотрят спектакль, хотя, конечно, ничего такого сейчас не было — всё смонтируют позже.
Чинс говорил по корейски, Алла — по английски. А в фильме дублёры изобразят вместо этого французский язык. Мария плохо знала английский, да и не на Аллу она смотрела.
— Какая печаль Вас мучает, мадам? — Чинс говорил очень спокойно. — Вы говорите, что я обещал Вам жизнь-сказку. Но посмотрите на меня — разве я похож на сказочника? Правда, я слышал, что это самые грустные люди на свете, их сердце изъедено болью, их стеклянные глаза оживают только в те минуты, когда они кому то обещают сказку и так верят в своё обещание… Да, наверное, я всё-таки сказочник. Но для Вас ли, мадам? Мой путь потерян, и конец близок. Зачем же при таком раскладе тревожиться о ком бы то ни было?
Он получает пощёчину. Алла выливает на него возмущенный поток.
— Да, у меня нет сердца. И нет слёз. Давно нет слёз.
Неописуемый грохот раздался рядом с интимным кругом, где играли актёры. Включился большой свет. Шум произвела упавшая старинная ширма.
— Что за чертовщина! — завопил режиссёр.
У опрокинутой ширмы стояла Маша с вышивкой, загораживаясь рукой от слепящего света, а у дивана неподалёку — Ким Бон с телефоном.
Режиссёр пулей подбежал к обоим, осыпая девушку проклятиями.
— Неблагодарная свинья! Что здесь устроила? — смотрел он на Машу. — Ты хоть знаешь, сколько мне стоило достать этот раритет?
Несчастный режиссёр в ужасе демонстрировал трещину на ширме.
— Как теперь снимать? Кто её пустил? Кто пустил эту дикарку? Ты заплатишь за всё сполна!
Но Маша, казалось, не волновалась так, как то соответствовало накалившейся обстановке. Она смотрела на трещину, сжимая в руках работу.
— На самом деле… — замялся всегда неотразимый и безупречный Ким Бон. — Это моя вина.
Выслушать его не успели, потому что разъярённая Алла подлетела к своей помощнице и осыпала её таким градом брани, что режиссёрский гнев казался в сравнении с ней жалким блеянием.
— Я и так на иголках, дрянь ты такая!
Маша смотрела на её лицо, изуродованное гримасой злобы. Алла шипела, каркала, трубила — сколько животного и оглушительного выливалось сейчас из ушата её души.
Увидев во взгляде подопечной не страх, а вдруг… сострадание, Алла взбеленилась пуще прежнего, готовая вцепиться девушке в волосы или лицо, и набросилась на неё коршуном, но Ким Бон загородил Марию, удержав взметнувшиеся для удара руки Аллы.
Толпа дружно охнула.
— Я же говорю, что это моя вина! — повторил он. — Я не заметил её в темноте и толкнул. Вот и всё! Как можно упрекать человека, ничего не узнав прежде?
Он ткнул в ширму.
— И это тоже можно восстановить…
Глаза Аллы увлажнились от жгучей ревности и обиды.
— Нет! Виновата эта девка! Как такой слон может не толкнуть что либо!
На лице Ким Бона читалось разочарование. Глядя на Аллу, он негодовал на самого себя, на свою неразборчивость в выборе спутниц.
Маша взглянула на Чинса. Он смотрел исподлобья. Она спросила у режиссёра то, чего тот не понял.
— Что это за бедуинская морзянка? Переведите кто нибудь!
— Режиссёр, она же понимает! — воскликнул Ким Бон.
Тот недоброжелательно уставился на него:
— Я просто спросил, что ей нужно.
Жестом Маша попросила телефон Ким Бона и, набрав фразу, протянула его режиссёру.
— Ха! Сколько это стоит? Тебе интересно, правда? — позлорадствовал он, наконец, написав что то в ответ.
Ким Бону не нравилась эта тайная переписка.
— Сколько, режиссёр? — крикнул он.
Маша смотрела какое то время на цифры, видимо, немаленькие. Наконец, кивнула потерпевшему, отдала телефон хозяину, стерев цифры, и вышла.
— И откуда ей взять эти деньги? — режиссёр вовсе не сочувствовал ей.
— Поверьте, найдёт. Она не только в России парней перебирала… Она и тут уже не ночует, где положено, — объявила Алла чётко и неспеша, как хозяйка положения, блеснув глазами в сторону Ким Бона.
Новость вызвала огромный интерес. Ким Бон, разозлённый, вынул кошелёк:
— Сколько нужно? Здесь два миллиона. Хватит?
И, сунув пачку режиссёру, тоже вышел.
Он догнал Марию уже в сквере, у здания киностудии.
— Ты, и правда, ходишь быстрее, чем время бежит… Ничего не нужно отдавать. Я был виноват — и я расплатился.
Она покачала головой.
— Значит, правда, у тебя парень? — крикнул он вдогонку.
Девушка на миг замедлила шаг — и вскоре исчезла с поля зрения.

Маша протирала окно, коротко отвечая на вопросы разговорившейся Тётки. Наконец, та умолкла, не встречая оживления со стороны девчонки.
— Что случилось?
Маша качнула головой.
— Я же вижу, не скроешься. Мои глаза — самые зоркие в мире. А вместе с мудрым сердцем они вообще собирают в копилку впечатлений кучу лиц и характеров. Ну? Что у тебя? Первый день новой жизни насмарку?
Маша пыталась улыбнуться, когда Тётка шутила. А сейчас и вовсе перестала тереть окно и опустила голову. Вдруг ей пришла идея, от которой сердце радостно забилось.
— Ты… То есть я… Пойдешь со мной… Куда? Послушать… скрипку, барабаны, пианино, дирижёра… Дирижёра послушать? А, оркестр. Концерт! Ты хочешь, чтобы я пошла с тобой слушать всю эту дребедень?
Маша закивала, в который раз улыбнувшись тому, как хозяйка выражает мысли.
— Да у меня рот разорвёт от зевоты! Ты хоть думай, что предлагаешь…
Маша вздохнула и, показав, что то была шутка, продолжила чистить окно.

На следующее утро на глазах у всех Маша отдала режиссёру деньги.
— Зря беспокоишься. Уже заплатили, — буркнул режиссёр, но суровый взгляд девушки заставил его подчиниться.
Ким Бону вернули деньги. Он сидел с этими пачками в гримёрке, и обида грызла его, как бобёр — уязвимое дерево.
— Кем она себя возомнила? — язвительная усмешка искривила его губы, когда я вошёл. — Сколько нужно парней, чтобы за полдня собрать такие деньги такой нищебродке?
— Если так думаешь, разве стоит продолжать? — я повесил куртку.
— Она меня унизила на людях — и я могу быть спокоен?
Я сел у окна.
— Унижение — вещь двусмысленная. Она не просила тебя её защищать и тем более платить за неё. Русские — гордые штучки.
— А если она украла эти деньги?
Мне эта версия не понравилась:
— Она не стоит твоих мыслей. Женщины вообще все однотипны, как колья деревенского забора. Вот погоди, проснётся в ней вторая Алла, запоёшь по-другому.
Ким Бон всё-таки взял себя в руки:
— Да. Что может быть хуже продажной девицы с ребёнком на руках и отсутствием диплома о наличии интеллекта?
— Верно, — отозвался я.
Но эта чересчур резкая смена настроения друга была далеко не в его пользу.

Прибежав домой, госпожа О первым делом глянула на часы: скоро явится Маша. Она обшарила ящики с драгоценностями и деньгами. Всё лежало на месте. Всё, кроме одного браслета…
Маша пришла как в воду опущенная. И знакомой смертельной белизны. Тётка услужливо усадила её за стол, придвинула чай с конфетами.
Маша мёрзла, её бил нервный озноб. Госпожа О делала вид, что не замечает этого, ожидая лишь одного… Чистосердечного признания. Руки Маши дрожали, и она скрестила их, чтобы согреться.
— Хочешь что то сказать?
Странный тон хозяйки, похожий на лисий, заставил Машу в недоумении на неё посмотреть. Тётка повторила вопрос. Ей показалось, что Маша поспешила спрятать глаза.
— Представляешь… Мой благоверный умудрился утащить моё любимое украшение. Браслет… Платина с желтыми бриллиантами!
Глаза Марии широко раскрылись: она никогда не думала, что такие дорогие вещи кто то носит не по телевизору, а в повседневной жизни.
— Думаю, он приходил в моё отсутствие. Ещё вчера браслет лежал в шкатулке. Хочешь взглянуть… на место преступления?
Маша нехотя согласилась.
Сколько диковинных штучек было в столике и шкатулке госпожи О!
— Вот рубиновая брошь… Я её не очень люблю. Роскошная безвкусица. Вот браслет из золота и аквамарина...
Браслет был изумительной красоты и будто из другой эпохи: узоры вдоль украшения напоминали строчку древнего языка.
— А вот серьги от пропажи… Да ты слышишь ли меня?
Маша с трудом отвлеклась от ювелирного чуда.
— Вот серьги. И браслет мой был очень похож.
Маша улыбнулась — и указала на тёткину руку. Пропажа была на ней! Оценив внешний вид хозяйки, сейчас отчего то замершей, Мария сняла с неё ничем не примечательный платиновый браслет, надев аквамариновый, — эффект превзошёл все ожидания. Украшение шло Тётке куда больше предыдущего.
Госпожа О покраснела под цвет своих огненных волос. Маша пыталась заглянуть ей в лицо, чтобы понять причину, но та вдруг резко встала и отошла к окну. Маша осталась наедине с хозяйскими сокровищами, потерянная и виноватая. Чем то обидела она добрую женщину… Наверное, Мария не догадалась похвалить содержимое шкатулки, а всё вынималось хозяйкой как раз для этого… А что, если она прогонит Машу? Всё-таки характер у госпожи скандальный. Сердце девушки сжалось.
Тётка развернулась.
— Почему ты сегодня без серёжек?
Маша аккуратно складывала драгоценности в шкатулку, пропуская вопросы мимо ушей.
— А твоё кольцо? Где оно?
Девушка улыбнулась и махнула назад.
— Кто тебе подарил твои украшения? Мама? Отец?
Маша закончила с шкатулкой и задвинула её в столик.
— Тебе он понравился?
Тётка подлетела к ней и, нервно сорвав со своей руки аквамариновый браслет, решительно взяла руку девушки, чтобы надеть на неё это украшение. Но Маша вдруг оттолкнула подарок — на её лице отразился такой животный страх, что рыжая хозяйка и сама отпрянула.
— Он… как прошлое… Я создала в прошлом… похожее на этот браслет. С золотом и аквамарином. Надо забыть… — комментировала Тётка, поднимая браслет с пола. — Ну, надо, так надо… Я дарю его тебе за твою честность и дружбу со мной. На память обо мне.
Но ювелирный шедевр в виде подарка не прельщал девушку. Она снова отмахнулась от него, как от паука, внушавшего ей ужас, и спрятала руки за спину. И тут же бессильно поникла.
— Я хочу плакать… Хочу, но не могу, — читала Тётка по губам девушки. — Зачем тебе плакать? Какая глупая. Ну, хочешь, я поплачу вместо тебя?
И она начала реветь, как бегемот, чем немало насмешила зелёные глаза.
А самой госпоже О было не до смеха. Она так и не отважилась признаться, что подозревала в краже Машу. Она так и не отважилась потерять её прямо сейчас.

«Я понял, чего хочу. Уйти. Скрыться в глуши. Не умереть — а просто побыть одному месяц-другой, а может, больше. Опостылели лица — не лица, а морды животные. Живя среди них, как можно быть другим? Иногда не узнаю себя. То есть, конечно, любой актёр двуличен, даже многолик, он может быть как бездушной доской, так и Богом… Но я не узнаю себя.
Я не могу влюбиться, как раньше, сразу и безоглядно. Не чувствую свободы, хотя считаюсь самым свободным из всех и занимаюсь тем, что люблю.
Но почему такая тоска на сердце? Я должен сиять от счастья, ведь о моём положении в обществе мечтает всякий нормальный человек… И этот нормальный человек очень бы удивился, узнав, что я сейчас ною и хочу сам не знаю чего.
И почему это директор возмущался? Разве он не знает, что деревня не может окрылить человека? Мне не хватает простора, мне не хватает воздуха… Мне тесно в моей стране.
Но пока я нашёл чем развлечься до конца съёмок. Взять хоть несчастного Ким Бона. Вот уж жизнь поистине невероятная штука! Разве думал я или кто нибудь, что такой человек, как он, способен страдать? И готов снизойти до той, кто им уже может вертеть, как хочет, и лишь по глупости не желает воспользоваться моментом?.. Бедный мальчик».

Ким Бон повесил голову, как в поклоне перед безысходностью. Я нашёл его в этом непривычном для избалованной звезды экрана состоянии в нашей гримёрке и когда вышел, и когда снова вошёл, чтобы дождаться стилиста.
— Ненавижу оперу, — наконец, выдавил он.
— Был на опере? — я не мог совместить в своей голове образ жизни друга и это архаичное слово.
— И музеи ненавижу… Кладбища при жизни.
Всмотревшись в него, я заметил измождённость, глаза его болезненно светились. С приходом стилиста мы умолкли, и Ким Бон вскоре вышел прочь.

Тётка, вытянувшись перед телевизором, то останавливалась с надеждой на каком то канале, то разочарованно перещёлкивала на другой, где тоже долго не задерживалась.
— Ты хотела сделать это из за парня? Как я?
Маша качнула головой, не прекращая полировать самое большое зеркало в доме.
— Но с кем то же встречалась за все двадцать лет?
Молчание Марии Тётку только подзадорило, она подошла к девушке и прислонилась к стене, чтобы с удобством наблюдать её мимику.
— Я начала тайком от строгого папы бегать на свидания лет в пятнадцать.
Маша посмотрела на неё с сомнением.
— Почему смерила таким взглядом? Ну да, я никогда не блистала фигурой. Но парни ко мне липли, как мухи к сахарной воде.
Зеркало было таким большим, что когда Маша встала на стул и взялась чистить его вторую половину, Тётка без помех любовалась собой в первой, и делала это так забавно, что Маша покатилась со смеху. А Тётке того и надо было.

Маша уснула за столом. Тётка прервала свою болтовню на полуслове, как только это поняла. Она убрала посуду в мойку и, поколебавшись, вымыла её.
— Моя ли это работа? — ворчала она себе под нос.
Сон Марии был крепким и безмятежным. Госпожа О постояла над ней какое то время, как над посудой в мойке, и, в конце концов, решилась:
— Ладно. По твоей вине ещё мне тут спину ломать… И надо же так разъесться.
Готовясь к тяжёлому грузу, Тётка сделала глубокий вдох и напрягла мускулы, но ноша оказалась так неожиданно легка, что женщина даже качнулась назад.
— У тебя кости полые, что ли? Ну надо же.
Среди ночи странная возня разбудила Тётку. Рука потянулась в темноте к парику…
Маша бредила. Её лицо исказилось гримасой ужаса и боли, она пыталась кричать. Лоб и волосы взмокли.
— Эй… Эй!
Маша, как в замедленной съёмке, от кого то отбивалась, ворочаясь, и, в конце концов, закрыла лицо руками.
— Эй… Проснись, Мария… Проснись!
Голос всё приближался. Девушка открыла глаза, очень напуганная и не вполне понимающая, где она.
— Ты прямо кипяток…
Она машинально схватила протянутый стакан воды. Взглянула на Тётку и только успела заметить, что у той губы ярко накрашены. Так и не проснувшись толком, Маша засопела, прижавшись к тёплой груди госпожи О.

Наша группа снова поехала к побережью. Это было очень кстати. Природа успокаивала меня, и здесь, в разбитом лагере, я мог безо всяких препятствий бродить один и просто дышать. Без страха слежки. Позволяя глазам и сердцу впитывать дикую красоту.
Ким Бон последнее время сторонился общения со мной и с кем бы то ни было. Я ещё удивлялся, как он мог нормально играть в таком состоянии. Правда, режиссёр потратил на него немало дублей.
Вечером, у костра, было очень уютно и хорошо. Алла пела под гитару незнакомые, но приятные английские песни, которые очень подходили для этой идиллической обстановки, и все внимали, аплодируя, когда она заканчивала.
Мария, посидев с нами, побрела в сторону моря. Выдержав время — хотя, верно, это были лишь мои домыслы, — в другую сторону пошёл Ким Бон.
Кто то уходил от костра, кто то, нагулявшись, усаживался в общий дружный полукруг. Вот и я захотел размять ноги и немного подумать, пока жизнь давала такую чудную возможность…
Странные звуки, которые изначально я принял за шум прибоя, привлекли мое внимание. Несмотря на время ночи, горизонт был довольно светлым, и я прекрасно мог видеть происходящее на берегу.
Ким Бон медленно шёл у самого края берега, так что волны плескали на его безупречные ботинки, с которыми он не расставался даже в этом диком месте. Мирно сидящая и смотрящая в светлую даль фигура обернулась в его сторону. Его вид заставил фигуру вскочить: подхлестнуло дурное предчувствие.
Ким Бон шёл в том же темпе, как дикая кошка перед прыжком.
— Я тоже люблю так сидеть. У моря. Я бы присоединился.
Маша отходила, не сводя с него глаз, как в гипнозе.
— А вот оперу не люблю. Ужасная вещь. Я сидел справа от тебя, чуть позади. Чтобы иметь возможность наблюдать красоту действия… ну, или не действия.
Маша наткнулась спиной на препятствие. Заброшенный кораблик, который она так и не увидела. Парализованная паникой, она наблюдала, как Ким Бон остановился в трёх шагах от неё и сбросил рубашку.
Наконец, почувствовав силу в ногах, Маша сорвалась с места, обежала кораблик и понеслась без оглядки вдоль берега. Она слышала его неотстающие шаги. Девушка прыгнула в волны, на что донеслась лишь насмешка:
— Зря. Мастер спорта же… Зачем противишься?
Он поймал её быстро и вытащил на берег. Маша с отчаяньем отбивалась.
— Ты будешь моей! Даже если мне придётся лишиться головы… или какие там виды смертной казни… инъекции… электрический стул. Мне всё равно… Я буду ласков, если ты усмиришься и примешь меня.
Она била его по лицу, но вырваться из железных объятий было невозможно.
— Ким Бон, холодно. Лучше оденься.
Он от неожиданности поднял голову и ослабил руки, чем Маша тут же воспользовалась и отползла назад. Но когда увидела меня, её снова обездвижил знакомый мне животный страх.
Ким Бон вскочил и встал между мной и ею.
— Не твоё дело, хён. Тебе лучше уйти.
— Ты замёрзнешь, — повторил я.
— Мы выясняли отношения. Это рядовая ссора влюблённых. Тебе здесь нечего делать.
— Влюблённых? — я видел по бегающим глазам всё его напряжение.
Сделай я хоть шаг навстречу, он мог бы меня убить.
— Лучше отступи. Зачем тебе иностранка? Зачем нагнетать скандал между странами?
— Скандал? Это смешно. Если я женюсь на ней, о каком скандале может идти речь?
— Ты в здравом уме? Женишься?
— Уходи, хён. Дай нам самим во всем разобраться.
Я помолчал. Она дрожала, боясь пошевелиться, готовясь к худшему.
— Тебе нужна необразованная малолетка? — я продолжил переговоры, пытаясь сделать их мирными.
Ким Бон напоминал сумасшедшего.
— Я буду обладать ею, даже если весь мир воспротивится!
— Это неразумно. Вспомни, кто ты, любимец страны, и ты поймёшь, что совершишь большую глупость.
— Я буду обладать ею! — вскричал Ким Бон. — Она моя! А тебе лучше уйти… Пока я не совершил что то неразумное в отношении тебя.
— Твой рассудок болен, Ким Бон. Не делай того, о чём будешь жалеть. Отступись.
Ступив к нему, я сделал ошибку: он набросился на меня.
— Стой там! Там! Не подходи к ней! Никого, кроме неё, не хочу!

Маша разулась в прихожей, кивнув Тётке, которая открыла ей дверь. Щека госпожи О была залеплена пластырем, и Маша обеспокоилась её судьбой, тут же забыв о своём скверном настроении.
Тётка выглядела подавленной. Пока Маша готовила, хозяйка безмолвно смотрела в окно, жалко поджав под себя ноги.
Госпожа О не ошиблась, почувствовав на себе пристальный взгляд. Зелёные глаза, полные сострадания и отчаянья, смотрели на неё.
Наконец, Тётка сказала:
— Сегодня он приходил за вещами. Я… не выдержала. Стала язвить. Оскорблять его. Знаешь… Наверное, чрезмерное счастье всегда оборачивается против нас. И чувства тоже. Ты можешь плавать в идиллии, но твой мозг при этом молчит, убаюканный счастьем. И ты не движешься. Никуда. Даже если в тебе бездна таланта, счастье, особенно долговременное, парализует любые стремления. Знаешь, я очень его любила. И, наверное, очень люблю. Но когда я была с ним, многие говорили мне, что я стала невнимательной. Необщительной. Я замкнулась только на нём. Я не принимала в сердце категорически никого, даже старых друзей оттуда повыгоняла… Любовь к нему превратила меня в рабу. И, в конце концов, пшикнула и самоликвидировалась. Это не та любовь. Не то счастье.
Маша тихо присела напротив, внимая и гоняя свои грустные мысли. Тётка умолкла, откинув голову на спинку дивана. Маша прикоснулась к ней, чтобы обратить на себя внимание. Ей тяжело давались слова.
— Отец… и я… гуляли… Зашли в метро… — комментировала госпожа О её жесты уже по привычке. — Весело говорили, когда ехали… Потом я вышла из поезда, а он остался ; помогал бабушке вынести чемодан. Я думала, он рядом, а вижу, что нет. Побежала обратно. Резкий хлопок. Я ударилась… Меня отбросило… Взрыв. Взрыв?
Тётка боялась, что не поняла, но молчание Маши всё подтвердило.
— Взрыв в метро… — Тётка снова повторила это, с трудом принимая реальность такого события. — Отец был мой Бог. Очень большое сердце. У меня очень маленькое. Я никого не люблю. Даже ребёнка… Ребёнка? Постой! Ты сказала «ребёнка»… У тебя ребёнок?
Маша отвернулась, чтобы не встречаться глазами с хозяйкой.
— Ты же сказала, что у тебя никого не было и ты ни с кем не встречалась.
Маша кивнула, не поднимая головы.
— Погоди… Это твой личный ребёнок? Не приёмный, не на время данный уехавшей по делам роднёй… Твоё родное дитя?
— Да… Девочка.
Голос женщины стал очень глухим:
— Как же можно тогда его не любить…
— У меня… нет… сердца.
Маша встала и скорей взялась за работу, умолкнув до конца вечера. Тётка больше не тревожила её.

«Было ли в моей жизни когда нибудь огромное горе? Такого уж огромного не припомню. Бабушка, дедушка, дядя умерли… Первая девушка бросила… Оскар сорвался… А ещё? Неужели ничего? Неужели чья-то судьбоносная рука сыплет всем не в равной мере? Значит, мне мои несчастья только ещё предстоят? И мне стоит этого бояться? Не лучше ли использовать все ресурсы жизни и насладиться ею, выжав соки до последнего?
Я думаю, что судьба бьёт тех, кто того заслуживает. Хуже всего гениям, как сказал старик Хо. Изменщикам — смерть. Предателям таланта — гнить в яме страданий. Я тоже считаю это справедливым. Я люблю своё дело и не брошу его. Ничья смерть не заставит меня. Ничьё рождение. Никто не способен угасить во мне это пламя…»

— Эй, Мария, просыпайся, солнце уже высоко! Тебе же на работу? Или нет?
Девушка едва поняла, где она.
— Я убегаю, сегодня допоздна. Оставляю тебе ключ… «Вы поели?»… Поела, поела… Голодная не уйду. Ну, до вечера.
Поколебавшись, Тётка поцеловала соню на прощание, и та счастливо улыбнулась, потянувшись.

Она не явилась. Надо же быть такой беспечной. Алла не может без девчонки и шагу ступить. Я даже вижу, как яд уже капает из её рта, яд, который она метнёт в опоздавшую девицу незамедлительно, вот только мы все дождёмся её появления.
Дело в Ким Боне. Его почему то тоже нет. Хотя я ошибся. Вот он идёт, мрачнее тучи, сквозь зубы со всеми поздоровался. А я и вовсе ему враг теперь. Он тоже её ждет. Месть — то, чем дышит сейчас его существо. Месть ей — смысл его сегодняшней жизни, этого солнечного дня.
Там, на побережье, он ступил ко мне, чтобы нанести удар в солнечное сплетение. Он знал, что моя забота о нём искренняя. Что я не претендовал на его добычу, которую он вот уже несколько дней подкарауливал. Но ревность ослепила его. «Стой там! Там! Не подходи к ней!».
Как часто мы не подозреваем в людях всей глубины их пороков или сердечной боли… Мне кажется, в Ким Боне в ту минуту всё это болезненно слиплось, и только этот бесформенный уродливый кипящий сгусток заставил его нанести мне смертельный удар.
Но кошкой, зубами и ногтями, со всей яростью в его ногу вцепилась Мария. Ким Бон от неожиданности качнулся, и его удар пришёлся в воздух. Я схватил его за ворот и со всей силы встряхнул, взывая к здравомыслию. Глаза Марии сверкали, как изумруды в тёмной комнате, куда попал солнечный луч. Её бесстрашие и волевой взгляд его даже слегка согнули.
Губы Ким Бона искривились в усмешке, он исчез. А храбрость девчонки моментально улетучилась, и она расплакалась.

— Почему не позвонишь ей? — сказал Режиссёр.
— У чудил часто пропадают телефоны, — буркнула Алла.
Присутствующие несказанно удивились.
А Маша так и не пришла.
— Уволю! Уволю, только появись! — топала ногами Алла, но была не в силах что либо изменить.

Уставшая Тётка плюхнулась лицом в кровать.
— Боже, что за день! Если бы каждый день был таким, я бы уже выглядела лет на сто…
Маша тянула её ужинать. Тётка устало промычала, но повиновалась.
Вид еды её очень оживил.
— Ну, а как твой день прошёл?.. Хорошо. А чем ты вообще занимаешься? Кино? Ух ты! И известные актёры есть?
Подумав, Маша кивнула. Она не была уверена, что они известные.
— Кто? Кто там у вас? И ты молчала!
Маша показала, что её тошнит: актёры ей не нравились. Но показала так комично, что Тётка залилась смехом, а Маша того и хотела.
— Ну, а кто, всё-таки? Напиши. Так… Эти? Да они не самые известные.
Тогда Маша нехотя написала имя Ким Бона — и вот тут Тётка вознеслась на небеса от восторга. Быстро найдя в интернете фото актёра, она показала его Маше: «Этот?». Та кивнула. Тётке актёр очень нравился.
— Он играет главную роль?
Маша показала «почти».
— А кто же тогда главный, если даже этот в пажах?
К удивлению девушки, написанное ею имя Чинса не вызвало такую бурю восторга, а скорее, совсем наоборот.
— Ого… Ну да… У него скверная репутация. Хотя, и правда, он в первых рядах.
Маша с нетерпением ждала, что госпожа О скажет дальше.
— Он известный обольститель и финансовый воротила. Знаешь, что говорят? Что у него в каждом городе по дому и по жене. Он страшный человек. Он был замешан в скандале с изнасилованием, из которого вышел сухим, а девушка и её семья вынуждены были покинуть Корею. И он… — Тётка перешла на шёпот, оглядевшись. — Замешан то ли в убийстве, то ли в покушении на одного из тех, кого все считали его другом… Ужасный, ужасный человек. Остерегайся его.
Но нетерпения в глазах Марии не убавилось.
— Ты почему так смотришь? Ты им интересуешься?
Девушка отхлебнула чай, пристально рассматривая узор на ложечке.
— Он…  Играет… Когда он играет, — «переводила» Тётка, — он меняется… В моей голове много вопросов, когда я вижу его игру. Но… он страдает. Кто? Чинс страдает? — Тётка захохотала. — Ну да. Рассказывай сказки… Что? Его сердце закрыто… Конечно, закрыто: прячет свои преступления. Что ещё придумаешь про него?.. Он… его сердце огромное… необъятное… (Тётка снова прыснула). Больше Земли… Ну ты даешь. И что? Что?! Он глупый? Он…
Маша нацарапала что то и придвинула Тётке, отчего у той резко упало настроение. На бумажке было написано: «гений-пустоцвет». У госпожи О даже голос изменился, став низким и сердитым:
— Почему ты так решила? Почему пустоцвет? Его всё-таки боготворит вся страна!
Маша вздохнула.
— Да! Я забыла тебе сказать… Сегодня ко мне придёт кое-кто.
Маша не скрывала удивления.
— Что? Тот парень? Ты хотела сказать — а как же то убожество?.. И что мне с той любви?.. Я говорила, что люблю его? Когда?.. Кто — один? Тот изменщик, из за которого я чуть себя не порешила? Единственный? Ты не сошла ли с ума? По-твоему, если люди расстаются, они остаются вечно одинокими?.. Что ты опять про любовь? Ты сама-то знаешь, что это? Ой, давай, проехали… Поможешь мне приготовиться к свиданию?
Маша кивнула, не скрывая целой бури вопросов и протеста: она не разделяла убеждений рыжей хозяйки.
— Завтра я возьму тебя на концерт. Я тебе позвоню — мы встретимся после твоей работы. Хотела же?
Маша бросилась ей на шею, но уже в следующий миг вся радость сжалась.
— Когда? — прокомментировала Тётка. — Я же сказала, что позвоню.
Обе зашли в комнату госпожи О, где на кровати лежал запланированный для свидания наряд… и корсет. Маша так и покатилась со смеху, представив в нём нескладную фигуру хозяйки.
— Что такое? — неторопливо и чинно Тётка повернула голову к девушке.
Этот серьёзный тон, как у тупой матроны, только усугубил веселье Маши.
— Что случилось? — бедная женщина в недоумении принялась неловко осматривать себя сзади — наверное, причина смеха девушки крылась там.
— Что? Не надевать корсет? Ты лишилась рассудка? В моём-то возрасте, когда фигура уже не та? Даже не упрашивай. Я знаю, что делаю! Как ещё удержать мужчину?
Маша усадила хозяйку на стул перед зеркалом и принялась колдовать над её головой.
— Ты говоришь «единственный». Ты точно не от мира сего. Знаешь ли, сколько у меня было воздыхателей, которым я ответила взаимностью? Не сосчитать. И зачем он нужен, этот единственный, если разобьёт тебе сердце…
Маша не знала, что ответить.
— Я хочу любить… однажды… О! Ну ты даешь. Да мало ли я чего хочу… И что же не любишь? Обманул тот парень? Отец ребёнка? Нет? Что? Боишься? А чего бояться-то?.. Хочешь, чтобы сердце было, как Земля… Любить не одного… То есть как? Ты же сказала…
Маша дохнула на зеркало, написав на образовавшемся слое капелек «мужчина», зачеркнула и написала рядом «все люди».
— Ничего себе у тебя амбиции! (Маша живо запротестовала.) А что, разве не амбиции? Это эгоизм чистой воды. Любить каких-то абстрактных людей, вместо того, чтобы присмотреться к тем, кто рядом. К дочери, матери… Это же сложнее, верно? У тебя совсем не маленькое сердце, как ты говорила однажды. Оно просто трусливое. Оно боится, ты сама только что сказала, полюбить конкретного человека. Но мир состоит из конкретных людей. Даже если ты решила стать матерью Терезой, отказавшись от семейного счастья, даже тогда на словах любить всю планету и избегать родного ребёнка — не это ли самая несусветная ложь? Уж лучше путаться в страстях, как я, в страстях, которые чему-то научат, чем вариться в том мечтательном безвкусном киселе, который ты сама себе наварила. И ещё пытаешься кормить им меня и других, вероятно…
Тон Тётки не был суров, но Машу её слова потрясли до такой степени, что она стала иссиня-бледной.
— Я… ненавижу… свою дочь.
Тётка никогда ещё не видела, как могут чернеть эти глаза. Маша отступила, положив расчёску на столик.
— Так не бывает! — поднялась госпожа О, и теперь её глаза метали молнии. — У меня нет детей, но я знаю всем своим нескладным существом, что это противоестественно — говорить в отношении детей «ненавижу». Если бы я была Богом, точно подарила бы тебе за это самую скверную судьбу… Что? Я здесь… То есть ты здесь, чтобы… не видеть дочь? Боже мой, да ты… Ты изверг!
Последнее она сказала уже с хлопком двери за ушедшей девчонкой.

«Она опять не пришла. Кажется, у Аллы вот вот случится припадок. В гостинице она тоже не появлялась».

Тётка смотрела на часы, ожидая у здания киностудии. Волнение закончилось ничем. Маша не пришла, а телефон — как Тётка могла забыть! — девушка продала вместе с фамильными драгоценностями, чтобы рассчитаться за ширму.
На Сеул спустилась тёмная прохладная ночь. Госпожа О закрыла окна: прохлада не доставляла наслаждение, а только морозила.
Она включила телевизор. Пошла на кухню, собравшись доесть испечённый вчера Машей пирог. Но решила на всякий случай немного оставить на тарелке… Написала сообщения родным. Снова открыла окно. Закрыла его. Выключила телевизор. Упала на диван, уставшая от раздумий и беспокойства.

Если завтра Мария не объявится, режиссёр подаст в международный розыск. Это грозит скандалом между странами, которые и так не в самых радужных отношениях.

Тётка вышла за калитку. Осмотрелась. Постояла, пока не начали замерзать пальцы на ногах. Надежды не осталось.

Мария пришла. Невероятно тихая. Все обрадовались, потому что к девчонке, простой и в то же время притягательной в её странностях, очень привыкли. Но Алла, как и следовало ожидать, кинулась к ней с кулаками. Маша всё чего то опасалась, бросая быстрые взгляды исподлобья в разные стороны, она сейчас лишь исполняла некую повинность, желая поскорей удрать обратно в своё убежище. Не став дослушивать поток брани, девушка протянула Алле бумажку. Увидев, что там написано, та взбеленилась и начала кричать по английски, чтобы все слышали:
— Уволить… Она хочет, чтоб её уволили! А деньги? По договору ей ничего не полагается, если она вздумает вот так уйти. Пришла ; и нет, чтобы извиниться! Увольте меня! Бесстыжая дрянь!
Увидев Ким Бона, который ещё не слышал ругани, стоя спиной и весело болтая с кем то в отдалении, Мария вздрогнула.
— А деньги на самолёт она заработает телом!
Тут Ким Бон, привлечённый воплями, обернулся. Его брови округлились, но не успел он и шага сделать, и никто не успел ничего сообразить, как Маши и след простыл.
Я заметил, что за две ночи отсутствия внешний вид девицы ухудшился: видимо, она спала, где придётся, плохо питалась, добывая еду какими-то честными, а потому малопродуктивными способами.
Актёр обязан быть проворным, если он хочет успеть за миром: тысячу раз за спектакль сменить грим, тысячу раз переодеться и внешне и внутренне… Я шёл навстречу беглянке, ещё минуту назад наблюдая её появление и сцену с Аллой наверху, так раскрылившись в узком коридоре, что она не знала, как проскочить. Девчонка с опаской оглянулась. Я всё ещё стоял посреди дороги.
Послышались шаги. Маша бесцеремонно меня толкнула, но я не дал ей проскочить.
— Он не тронет тебя.
Она не верила. Её сердце бешено колотилось — я почувствовал его, когда она прикоснулась ко мне, чтобы сдвинуть с пути.
— Ты слышишь, что я говорю? — мой голос был голосом ленивого покровителя.
Она покачала головой и, снова оглянувшись, обратила на меня взгляд, полный мольбы и отчаяния.
— И тебя не уволят, — добавил я. — Прекращай свои глупости. Из за тебя эта истеричка создаёт из съёмок сущий ад.
Я видел, как она смотрела на меня. Да, я говорил небрежно и жёстко. Но разве кто то ещё удивляется? Она удивлялась.
— Что? — да, я хотел казаться как можно более снисходительным. — Ты выручила меня, а я — тебя. Ноль-ноль.
Она выглядела разочарованной во мне. Но именно это её сейчас успокоило. По правде сказать, к тому моменту мне тоже было в чём разочароваться в её отношении.
Её приняли назад так, будто и не было её случайного побега. Но ей это не приносило облегчения. Она дрожала от каждого мимолетного взгляда Ким Бона и даже просто от его присутствия, когда он на неё не смотрел.

Не успели мы закончить наш изнурительный творческий день, Маша кого то увидела в окне, захлопав в ладоши от радости. Приближающийся Ким Бон ускорил её, так что и дыма от толстушки не осталось.
Маша подбежала к Тётке, желая броситься на шею, — так блестели её глаза! — но собственная вина остановила её в последний момент. Хозяйка обернулась.
— Ты? Неужели?
Тон Тётки был дружелюбным. Маша попросила прощения, переминаясь с ноги на ногу.
— Ну ты смешная… Ведь это я тебя обидела. Но мы не будем вспоминать, ладно?
Маша радовалась каждому её слову, вероятно, и не слыша ни одно из них. Прежде чем рыжая хозяйка ещё что то сказала, девушка повисла на её шее.
— Что, уже по мне скучаешь? А лучше не привязываться, верно?
Маша отстранилась, как по заслугам отвергнутая.
— Как же расставаться будем? — и снова голос госпожи О стал низким и серьёзным, как у мужчины.
Ким Бон по пути к своему автомобилю заметил обеих и одарил Тётку скептическим взглядом.
— Бог мой, это тот красавец! — женщина не сдержала крик восторга.
Но она уступила уговорам Марии уйти, взяла девушку под руку, в которую та тут же вцепилась, оглянувшись. Ким Бон пристально смотрел на неё из машины.
— Ты так дрожишь. Думаю, лучше всяких балетов будет тебя покормить, отмыть и приодеть. Ты, что, действительно надеешься пугать публику своим видом? Это неуважительно.
Она поймала взгляд девчонки.
— Да-да. Это лишено эстетики, а значит, и смысла. Вместо того, чтобы раствориться душой и мыслями в звуках или зрелище, люди вокруг будут смотреть на тебя и чувствовать неудобство, неловкость, а некоторые даже страх. Всё странное пугает, если не знать его смысла. Они уйдут с концерта разочарованными только потому, что твои волосы были грязными.
Тётка усадила залившуюся краской стыда девчонку на переднее сиденье.
— И перестань бояться всего подряд. Пока мы шли, ты будто поджидала преступников со всех сторон, так часто оглядывалась. Страх гонит нас на самое дно. Я же знаю, какой бесстрашной может быть моя Мария.
— И ещё… — машина тронулась с места. — Твоё ханжество меня убивает. Как можно жить без телефона в большом обществе? Это не роскошь, а необходимость. Это твоя безопасность и, может, порой даже жизнь — твоя и твоих встречных.
Маша не совсем понимала её.
— Ты, конечно, можешь дальше оставаться при своих убеждениях, но если прохожему станет плохо, ты будешь винить себя, что не вызвала скорую и он по этой причине нечаянно умер. Всю жизнь будешь винить себя. И это лишь одна из причин…
Маша согласилась с ней и показала, что купит телефон.
— Зачем покупать? Я давно не могу пристроить свой отличный и удобный старый аппарат. Думаешь, зачем тебе сейчас читала лекцию?
Обе засмеялись.
Протянутый Тёткой телефон старым назвать было никак нельзя, он сиял, как новенький. Первое, что бросилось Маше в глаза: панель была на русском языке.
— Что такого? Я пыталась учить одно время… Ради одного товарища. Ну, неважно… Корейская раскладка там тоже есть.
Телефон пришёлся по душе, но Маше было всё ещё стыдно за свой побег. Да и вещь была дорогая, хоть и видавшая виды, по словам госпожи О. Она протянула телефон бывшей владелице.
— Это подарок. Подарки не принимают обратно. Разве что выбрасывают в окно.
И девушка едва удержала её от этого действия, торопливо закивав, что принимает.
— Если хочешь отблагодарить… Что? Ты… Тебе… Не надо платить за работу? Ты в своём уме? Зачем валишь в одну кучу мой добрый порыв и твой необходимый заработок? Ты сделаешь мне знаменитый рыбный пирог, о котором столько болтала.
Маша радостно подхватила идею, и заметив, как гипермаркет становится всё дальше от них, резко вцепилась в руку рыжей хозяйки, чтобы та остановилась. От неожиданности та чуть не врезалась в проезжающий автомобиль.
— Ты что творишь?! — вскричала Тётка.
Свистнул полицейский. Широкими от ужаса глазами Мария смотрела на госпожу О. Та тяжело дышала, будто решаясь на серьёзный шаг, который мог стоить ей головы.
— Знаешь, какая в таких случаях есть примета, чтобы, если в машине двое, всё прошло хорошо? Один выходит к полиции, а второй зажмуривается очень крепко и не смеет не то чтобы глаза открыть, даже пошевелиться… И одновременно гудит под нос песенку. Главное — не видеть и не слышать, что происходит вовне…
Полицейский попросил Тётку выйти. Маша решительно кивнула. Тётка вышла из машины, а девушка, закрыв глаза и зарывшись в колени, заткнула уши и, покачиваясь, что то мысленно пела.
Полицейский взглянул на права. Потом — в недоумении — на даму. Опять — на права.
— Вы родственница? Правила не позволяют пользоваться транспортом другого человека…
Выдохнув, Тётка с усилием принялась отклеивать от головы цепкую пленку, и вскоре в её руках оказался… рыжий парик!
— Нет. Я со съёмок.
Она стёрла помаду, которая резко уменьшила её губы. Полицейский стоял с раскрытым ртом, пока она отклеивала нос…
— Достаточно? Или платье тоже расстегнуть? — она сняла серьги, бывшие клипсами.
Заикаясь от неожиданности, страж порядка протянул ей права:
— Достаточно, господин Чо… Прошу прощения.

— Какой кошмар! — было первым, что услышала Мария, когда Тётка плюхнулась на сиденье.
Когда она выпрямилась, госпожа О одной рукой рьяно красила губы, а второй сердито поглаживала щёку у носа.
— Раздели чуть не догола! Я буду жаловаться! А я просто хотела рыбный пирог…
Мария погладила её плечо, виновато склонив на него голову и ожидая выговора.
— Почему так резко дёрнула? — голос Тётки был таким мягким, что Маша подняла на неё глаза.
Смертельная бледность, которая, как уже изучила госпожа О, заменяла Маше слёзы, покрыла всё лицо и даже руки девушки. Грудь её вздрагивала, как при рыданиях, зелёнь сменилась кареглазостью.
— Тебе надо научиться сдержанности. Если то, что ты хочешь сказать, по-настоящему значимо, оно вернётся, — голос госпожи О нёс столько мира и любви, что, собрав лоб в складку, Мария всё слушала и слушала этот голос, боясь упустить его мелодию. — Видишь, ты же чуть не покалечила нас обеих. А надо ещё многому научиться и многое понять, прежде чем уйти навсегда. Разве тебе последнее время этого не хотелось? Я не самая умная женщина, но мне нравится постигать что то новое… вместе с тобой, чего я раньше даже не могла предположить в себе или других людях… Наблюдая за тобой, я вижу, что ты носишь большой талант. Знаешь ли, что ни один актёр не передаст лицом, жестами и всей фигурой чувства, как это делаешь ты? Я очень большой поклонник кино и, к тому же, специалист в агентстве талантов. К нам приходят прослушиваться тысячи певцов и актёров. Я очень большой критик, скептик, я злой дракон, закрывающий многим сердцам-мечтателям дорогу на Олимп. Но это всё потому, что я не терплю ни грамма фальши… В тебе нет фальши, Мария. И у тебя может быть очень большое будущее… Ведь ты не понимаешь язык глухонемых. Ты не учишь его, а изобретаешь свой, намного более образный и понятный обычному слышащему и говорящему человеку.
Яркая надежда и жажда чего то давно утерянного мелькнула в глазах Марии, после чего она вдруг сделалась, как тень, и закрылась.
— Так что ты мне хотела сказать, когда потребовала остановиться?
Маша набрала на телефоне «мука», «дрожжи», «масло». Госпожа О, кивнув, повернула к гипермаркету, не понимая, чем так охладила пыл своей подопечной.

Сердито бросив пакеты с продуктами на стол, Тётка решительно развернулась к Маше, чья молчаливость была сейчас сродни обречённости.
— Знаешь, давай лучше в другой день приготовишь. Делать что то в раздражении — всё равно что травить себя или других. Я не хочу быть отравленной. В отличие от тебя, мне как никогда хочется жить, создавать, отдавая для этого все свои силы, все способности! Мало того, что ты повела себя в высшей степени бестактно, отмолчавшись на мои слова. Но это ладно, я могу вынести, я не принцесса — мне в ноги кланяться… Но что твой страх парализовал все твои начинания, это не чья-то вина, а лишь твоя. Да, твоя! Как ты можешь так жить? Как ты могла родить ребёнка, если он тебе не нужен? Ты никогда не говорила о матери, только об отце… Каково ей было ещё при его жизни видеть вашу с отцом гармонию и оставлять себе только островок хозяйки и всегда нежной жены и матери? Ты ведь не говоришь о ней, потому что она живет сейчас не так, как ты бы того хотела?
Ты ждёшь, что отец будет для неё, как и для тебя, единственным удивительным человеком в жизни. Я уверена, что он достойно обходился с твоей матерью и ни разу не повысил голос ни на кого из вас. Ты выросла, как ангел в райских кущах… Но не меряй людей на свой лад. Принимай их как есть, стараясь влить хоть каплю мира, о котором у тебя только разговоры…
Почему ты не любишь мать? Потому что она, по твоему, должна быть счастлива, воспитывая твоего ребёнка от случайной связи, в которую ты вступила, поняв после гибели любимого отца, что рая никогда уже не будет? Вместо того, чтобы нести радость, в которой воспитала тебя твоя семья, ты, как самое неблагодарное существо, скатывалась всё ниже и ниже, пока кто то не заметил этого и не воспользовался! А я думаю, что даже в смерти близких можно усмотреть радость. Но говорить об этом я сейчас не буду. Да и едва ли это приемлемо для твоих нежных ушей.
Маша, замерев, внимала.
— А сейчас лучше уходи. Я первая об этом прошу. Я первая обижаю тебя. Чтобы ты не винила себя и ушла с самым лёгким сердцем.
Тётка вышла.
В доме долго царила гробовая тишина. Наконец, послышались мягкие шаги.
Маша села на кровать позади Тётки, склонившейся над столиком и старательно царапавшей карандашом.
— Ты здесь? Разве я не оскорбила тебя смертельно?
Краем глаза госпожа О заметила изнурительную борьбу в девушке, но не стала предпринимать каких бы то ни было действий, занимаясь своим интересным делом.
— А я первый раз за много лет обратилась к кому то так, как к тебе сегодня. Я всегда стеснялась всяких нежностей… Поэтому я такая угловатая и некрасивая. Но я теперь вспомнила, почему так вышло: надо мной посмеялись, когда я захотела быть ласковой. Люди боятся ласки. Это считается негласным извращением… Чего же я требую от такой малявки, как ты?
Желая тотчас разубедить рыжую хозяйку, Мария кинулась к ней.
Свистящая тишина заставила Тётку прервать монолог и повернуться. Маша стояла за её спиной и в остервенении терла виски. Её взгляд был прикован к маленькому рисунку на столике госпожи О — его-то та и воплощала всё это время. С рисунка на Машу смотрели глаза, которые она узнала бы из миллиона.
Мария упала на подхватившие её руки Тётки.

Маша открыла глаза: её лицо было мокрым оттого, что Тётка пыталась привести её в чувство водяными шлепками по щекам.
— Очнулась? — услышала, как из бочки, девушка её далёкий голос. — Открой же глаза! Я сказала столько лишнего… Я предупреждала, что скандалистка. Как себя чувствуешь? Эй, Мария… Маша…
Щека девушки почувствовала мягкое одеяло, куда она вся с удовольствием зарылась. Она повернулась на бок, и вскоре размеренный сап, где дышала только одна ноздря, сообщил хозяйке дома, что её гостья уснула.

«Какая глупая эта жизнь… Какая игра. Пока мне эта игра нравится, но я знаю, что близок тот миг, когда пазл рассыплется. Не хочу думать об этом. Потом. Я всё ещё игрок, и очень азартный…»

Режиссёр готовил сцену в духе трехсотлетней русской давности. По сценарию это был сон. Алла, конечно, нарядилась барышней, она шла мимо поля, где трудились с серпами крестьянские девушки и пели старинную песню. Натура нашлась прекрасная, все только и восхищались, как это в Корее отыскался уголок русского края.
У поля, на обочине сельской дороги, стояли деревянные вёдра с удивительным рисунком, и на них лежала с таким же узором красивая палка, роль которой никому из нас ясна не была. Нанятые «крестьянские» девушки неплохо смотрелись среди колосьев пшеницы, но режиссёру не хватало чего то сногсшибательного, он всё куда то звонил, кого то проклинал: ему срочно нужна была видная европейская актриса с широкими плечами. Ей-богу, почему ему не пришло в голову искать среди пловчих?
Время шло, а бешенство режиссёра нарастало, пока кто то не ткнул в вышивающую что то на новом костюме Марию.
— Ты вёдра на коромысле носить умеешь?
Маша не поняла вопроса Аллы, так неожиданно выросшей перед ней. Девушка усмехнулась, приняв её слова за шутку.
— Ну что, ты спросила? — крикнула голова режиссёра из за снопа.
Маша посмотрела на Чинса, не обращавшего на происходящее ровно никакого внимания, болтая с одной из милых ассистенток съёмочной группы… И согласилась.
Казавшаяся крупной в реальности, в наряде крестьянки Мария смотрелась органично рослой, пышущей здоровьем русской девушкой. Русые волосы заплели в толстую косу и обмотали ею голову. На плечи водрузили коромысло — ту самую расписную палку — с наполненными водой деревянными вёдрами.
Режиссёр даже присел от изумления: как хороша была Маша в этом образе! Статная, со сверкающими радостью и умом молодыми глазами, Мария с лёгкостью несла свою ношу, будто каждый день делала это. Ким Бон не сводил с неё потрясенных глаз, и каково же было его удивление, когда он увидел из своей широколиственной тени, на кого украдкой пару раз посмотрела красавица.
Чинс, так и не обратив внимания на происходящее, поспешно ушёл за дальние деревья — звонок вызвал в нём беспокойство, да и вообще он редко наблюдал за сценами, где сам не участвовал. Он отделялся в таких случаях и пребывал в своём любимом состоянии — одиночестве, которому предпочитал весь остальной мир.
Режиссёр несказанно удивился, когда с сияющего минуту назад лица Марии исчезла улыбка, и вернуть её он никак уже не мог.
— Ладно, может, и хорошо, что изменилось настроение. Снимаем так!
Девушка, перенёсшая коромысло на одно плечо, не замечающая тяжести ноши, печально думала о чём то, и её красота приобрела такой нежный оттенок, будто это сама Россия, щедрая на чувства и гостеприимство, взгрустнула на мгновение, чтобы потом снова расправить плечи и пойти вперед, оставив позади все невзгоды. Вот и сейчас — Мария выпрямилась, вновь наполнившись силой, больше прежней, в глазах сверкало мужество, боль и желание жить и идти дальше, пусть даже её трагедия неизменно глубока.
— Ничего себе! — присвистнул режиссёр.
Ким Бон, Алла и другие были прикованы взглядом к этой строгой, излучающей огромную волю, фигуре, впервые оценив, как мнимая полнота девушки ей идёт.
— Девочка, по тебе кино плачет, что я могу сказать! — режиссёр прикоснулся дружески к плечу Марии.
Только сейчас все поняли, что сцена окончена.
Маша смущённо поставила ведра на траву и так же смущённо улыбнулась, снова став прежней, простой и непутёвой в сознании многих девчонкой.

Она сидела за работой, которую почти закончила, хотя небо хмурилось и вышивать было темно. Но её мысли были не здесь, а игла механически шла по заданной траектории.
— Он не оценил.
Маша вздрогнула и укололась. Ким Бон встал рядом, опершись о стену и не глядя на неё. Маша прикусила кровяную точку, откуда сочилась кровь.
— И как он мог? — голос актёра был фальшиво спокоен. — Столько стараний… Такой образ… Такая игра. Даже говорящий так не сыграет, как это сделала немая с говорящими глазами… с огромными говорящими глазами.
По взгляду, который Маша на него бросила, Ким Бон понял, что не ошибся. Какое то время он молчал, наблюдая за Машей: она вышивала как ни в чём не бывало.
— У него репутация не лучше моей.
Голос его осёкся, и актёр с ужасом осознал, что глотает ком. Что никогда он не чувствовал себя в более дурацком и безвыходном положении, чем сейчас перед этой чужеродной странной девицей, въевшейся во всё его существо.
— Если он узнает, думаешь, придаст значение? Он и глазом не поведёт. Мышиная возня не для тигров, верно? Сама понимаешь. В лучшем случае он, если будет в настроении, тебе уступит. Минуты на три. Воспользуется твоей красотой. Да, сумасшедшей красотой, которую сегодня только олух мог не заметить… А потом ты всю жизнь будешь вспоминать эти три минуты. И надеяться, что он тоже думает о тебе. А он сменит таких десяток, и ты затеряешься среди них, как красивая побрякушка.
Игла остановилась, но Маша не поднимала головы от работы.
— Но знаешь… Я же могу устроить это для тебя. Эти три минуты с ним.
Маша вскочила, и в её говорящих глазах Ким Бон прочитал ненависть, смешанную со множеством чувств, главным из которых было отчаяние. Она хотела было убежать, но в проходе столкнулась с Чинсом.
— Что, тебе места мало? — грубо выругался он. — Или вместе с языком глаза тоже исчезли?
Он толкнул её с дороги, поскольку Мария, невероятно смутившись и густо покраснев, с места не двинулась, — и она больно ударилась плечом о стену.
Маша знала, что Ким Бон наблюдает. И, возможно, презрительно улыбается ей в спину. Выпрямившись, она ушла. А Ким Бон пулей понёсся за Чинсом.

— Ты сегодня странная… Ходишь, будто провинившаяся. Ну, что? — Тётка заглянула Маше в лицо, а та сделала усилие и улыбнулась. — Разбила что то? Потеряла дорогую вещь? Хочешь что то купить, а денег не хватает?
Маша на всё только усмехалась. Принеся тазик с водой, она взялась делать уборку на балконе.
Тётка возлежала на диване, попивая кофе и листая для вида глупый журнал. Работал телевизор.
— Ужас! Сегодня устала, как вол. Что за работа! Одни бездари, а их пропихивают, и с моим мнением уже не считаются… — она в самых расстроенных чувствах уселась, отшвырнув журнал, который съехал на пол. — Послушай, брось ты это… Поговори со мной.
Маша села рядом, вглядываясь в неё. Тётка тоже какое то время на неё смотрела.
— У тебя, правда, никаких новостей?
Маша всё-таки решилась.
— Сон… Ты видела сон… Ты, что, собираешься мне о фантазиях своих тут рассказывать? О нет… Я люблю про реальность… — Маша положила ладонь на её руку, чтобы та замолчала. — Ну ладно. Тебе снилось… Работа… Человек с работы… Что? Поцеловал тебя… Во сне? И что? Я ещё и не такое вижу, но в силу своей воспитанности рассказывать не стану. Тебя, что, никогда не целовали? Такое пустяковое дело.
Смущение Маши выдало её с потрохами.
— Неужели? Никто? Постой, тебе сколько лет? Девятнадцать? Так… Что то происходит с этим миром… А, целовал всё-таки кто то. Ну? Здесь? Недавно? Человек… с работы? Это что же за маньяк такой, и наяву, и во сне мою девочку мучает… И что, он тебе приснился, потому что после первого поцелуя не выходит у тебя из головы? Не знаешь… Он хоть симпатичный?
Маша покраснела и закрыла щёки ладонями.
— Да уж… Видимо, даже более чем. Хоть это слава богу…
Маша умоляюще на неё смотрела.
— Вот что я скажу тебе. Поцелуи — это мелочи, которые не значат ровным счетом ничего. Это… красивые побрякушки.
Мария, услыхав знакомую фразу, взглянула на неё с удивлением.
— Ведь он больше не повторил это? Вот видишь. Мужчины очень коварные создания. Они наговорят в твои ушки столько леденцово-конфетных слов, что тут поневоле потеряешь голову. Я так и попадалась каждый раз. И во что это выливалось? Посмотри, с чем я сейчас. С одиночеством. И не надо путать увлечение с серьёзным чувством. Увлечений будет много в твоей жизни. А вот… то самое… большое и глубокое… есть ли оно вообще? Может, только в высших сферах?
Маша что то принесла ей. Это был тот самый карандашный рисунок со столика Тётки — точная копия глаз с порванного Аллой портрета.
— Что? — Тётка смутилась. — Ну, моё… Да, я рисовала. И что? Отдай.
Но Маша не отдавала.
— Глаза? И что? Я тоже вижу сны. И они в одном из них были.
Маша, взволнованная, села, не выпуская рисунок из рук. Она взяла со стола карандаш. Спросила, может ли дорисовать.
— Да мне что… Завершай… Только я тебе его не отдам. Тебе дорог твой сон, а мне — мой. Не отнимай у меня его.
Маша сделала всего пару штрихов, и верхняя часть лица стала, как живая.
— Ого! Как ты это сделала?
Тётка взяла у неё листок.
— Те самые глаза… — радовалась она, как ребёнок. — Ты, что, художник?
Маша возразила.
— И давно не художник? Что, сейчас репутация бездаря?
Улыбнувшись, Мария кивнула.
За ужином девушка ничего не съела.
 — Мне это не нравится, — сегодня Тётка отличалась завидным аппетитом. — Ты болеешь? Всегда же кушаешь за троих. Что происходит? Потом поешь? А сейчас? Ты куда это собралась? Подышать? А позднее время и сумасшедше огромная луна тебя не смущают? Нет? Я с тобой. Что? Почему одна? Я тоже хочу…
Маша стояла в растерянности. Она не хотела обижать хозяйку, но её сердце молило об одиночестве. Она уже сняла было плащ, чтобы никуда не ходить. Её сердце расходилось по швам, и его надо было сшить обратно в цельный кусок как можно быстрее… Ей не хватало воздуха. 
— Хорошо. Иди, — голос госпожи О не говорил об обиде, наоборот, в нём слышалось столько грустной нежности. — Ты можешь прийти, когда хочешь. Можешь ночевать в своей гостинице… Только, если решишь вернуться сюда, не греми слишком. Я очень устала и буду, видимо, крепко спать.
Но прогулка не дала Марии успокоения. Она вошла в дом Тётки и какое то время сидела в прихожей в полной растерянности. Придя в себя, сняла плащ, навела чай, откусила пирожок и села с этим добром за стол, положив голову на руки. Сердце дрожало.
Девушка на цыпочках вошла к Тётке, переодевшись ко сну. Та спала, с головой зарывшись в одеяло. Мария, успевшая так продрогнуть во время ночных блужданий, что и чай не помог, прижалась к ней, с удовольствием чувствуя, как в сердце становится всё теплее.

Мария открыла глаза. Это снова был он, прямо над ней. Глаза серьёзные, а губы улыбаются. «Сегодня я понял, что такое Россия…» — он ласково гладил её волосы. «Я видел тебя сегодня. Я наблюдал за тобой», — он коснулся её щеки и наклонился, но Маша остановила его. «Разве это препятствие?» — усмехнулся он и поцеловал её.
Скоро его лицо растаяло в темноте, а глаза Марии сомкнулись.

— Ваша кожа плохо восстанавливается. Если вы не перестанете усердствовать в гриме, то всё закончится печально. Я не смогу восстановить её.
Врач наносил на лицо Чинса толстый слой ослепительно белого крема.
— Я куплю лекарства подороже.
— Лекарства уже не помогут, господин Чо. За три недели Ваш агрессивный грим произвёл своё необратимое воздействие. Если начать восстановление сейчас, то всё ещё можно исправить…
— А если подождать ещё неделю? До конца съёмок.
— Что за жестокий человек Ваш режиссёр! Вам придётся наносить всю жизнь не грим, а лечебную мазь, чтобы лицо не покрывалось красными пятнами и болячками!
От этой мысли Чинс похолодел.
— Но существуют же операции, в конце концов…
Врач только выдохнул.
— Лучше сохранить то, что есть, господин Чо, а операции никогда не делают нас прежними. А в Вашем случае они только навредят.

Этим утром при встрече Чинс оглядел её с головы до пят с нескрываемой насмешкой. Ким Бон, видимо, обо всём рассказал ему. Хотя это, наравне с упоительными снами, терзало Машу, она твёрдо решила стать сильнее.
«Я не сомневаюсь, что глубокие чувства — это самое ценное, что нам дарует жизнь. Это болезненно, невыносимо болезненно, но Тётя права. Пора научиться с этим жить. С гибелью папы. С безответностью. С тем, что всё сложилось так только по моей вине. Но не винить себя надо, а отдать больное сердце тому, что утешит не только его, но и других. Я ещё не знаю, что это будет. Надо начать радоваться. Во что бы то ни стало. Не ища специальных причин…».
Поэтому, когда при встрече с Машей сейчас Чинс одарил её малоуважительным взглядом, то, к своему изумлению, заметил её улыбку.
За время съёмок Режиссёр так похудел, что торчали лишь кожа да кости. А сегодня он и вовсе преподнёс всем неожиданный сюрприз… В ноги Алле нечаянно врезался с разбега маленький ребёнок. Алла тут же взвизгнула и брезгливо отступила.
Мальчик сел на пол, удивленный её воплем, не зная, стоит ему заплакать или нет.
Режиссёр поспешил на выручку.
— Приношу извинения.
Он не стал пояснять причины, что тут делает его сын, но, всмотревшись в него, Мария увидела скорбь и напряжение, будто он кого то должен был похоронить.
Он отвёл мальчика к дивану и усадил туда, но малыш тут же соскочил и собрался следовать за отцом. А Режиссёра ждали на съёмочной площадке. Он не знал, что и предпринять, — сын уселся на пол, чтобы лишний раз привлечь внимание отца.
Возле мальчика присела Маша, и он наблюдал, раскрыв рот, как тётя распрямляет перед ним платок, на котором была вышита красивая белая птица с большим хвостом. Затем тётя ловко превратила платок в узелок, похожий на человечка.
Мария подняла мальчика, отряхнув его, пока тот разглядывал новую незамысловатую игрушку. Ребёнок подбежал к Режиссёру, довольно демонстрируя поделку, а тот облегчённо вздохнул.
— Вообще Хванмун очень беспокойный. Ему почти четыре, а он не говорит… Что будет дальше? Его мать много болела, и до сих пор… — говорил Режиссёр так тихо, что слышала одна Маша. Он подавил судорогу, сжавшую ему горло.
Оглянувшись пару раз на сына и убедившись, что тот в безопасности, Режиссёр пошёл готовиться к съёмкам эпизода.
Ребёнок ходил за Марией хвостом: она шить, и он рядом нитки скручивает; она обедать, и он кусает львиную долю; она наряжать Аллу, и он рядом — помогает держать одежду. Она рисует ему, а он улыбается и вырывает карандаш, чтобы попробовать самому. Она показывает, что пора спать, а он не слушается. Тогда Маша сама ложится, и малыш скорей укладывается рядом…
Режиссёр поднял панику — ребёнок пропал, Маша исчезла. Уж не похитила ли? Съёмочная группа начала метаться в поисках ребёнка. Ким Бон, не зная, как помочь, решил переждать суматоху в укромном месте, каким являлась его гримёрка. Он так много удивлялся последнее время — вот и сейчас, открыв дверь в гримёрную, он увидел Чинса, который положил руку на голову спящей Марии, обнявшей малыша.
Ким Бон потерял дар речи, встретившись взглядом с Чинсом: в глазах соперника он увидел невыносимую боль и нежность, которые тот не успел спрятать, оглянувшись на хлопок двери.
Чинс встал во весь рост, загородив спящих. Ким Бон в открытой двери позвал бегущего в отчаянье Режиссёра с командой, и все застыли в проходе, просочившись чуть чуть к дивану с девушкой и ребёнком.
Режиссёр встал перед диваном на колени:
— Моё сокровище… — срывающимся голосом прошептал он, сложив руки перед сыном, как перед воскресшим. — Как могла эта негодница увести тебя и ничего не сказать?
Ким Бон непрерывно смотрел на Чинса, и тот чувствовал этот взгляд.
— Да ещё и вздумала спать на рабочем месте!
Его шипящий гнев был прерван: сын открыл глаза. В его руках была та самая игрушка из платка. Мальчик увидел толпу и отца на коленях, и, улыбнувшись, стал будить свою новую подругу:
— Смотри, смотри, они хотят с нами поиграть! Смотри, тётя!
Маша сладко потянулась. Ладошка смеющегося малыша хлопнула её по лбу.
— Тётя, тётя, смотри!
— Хванмун, ты говоришь! — Режиссёр замер от радости.
Придя в себя, Маша резко села на диване, удивлённо озираясь.
— Мой сын… заговорил! Мой мальчик, наконец, сказал свои первые слова! И как их много! — Режиссёр плакал, притянув к себе сына.
— Папа, мы пойдем гулять с тётей?
Миллион глаз, среди которых стеклянные глаза Аллы, страстные — Ким Бона, и холодный профиль Чинса — занимали главное место — всё кружилось перед Марией.
— Как ты посмела заснуть?! — рявкнула откуда то Алла.
«Всё сначала, всё сначала… Нет конца этому…»
Маша, мертвенно бледная, наскоро поцеловала мальчика — и стрелой вылетела прочь, ничего не видя на пути, круша всё, что попадалось. «Сейчас, сию минуту — или всё пропало…» — стучало в мозгу Марии. «Тотчас, тотчас…».
Она вбежала в дом Тётки, сбросив плащ и обувь, задыхаясь, пустила как можно больше света на веранду, где на мольберте стояло незавершённое тёткино художество, быстро убрала его, после чего открылся чистый лист. Взлохмаченная вовне и внутри, Мария села перед этим листом, схватив кисть, и глубоко вдохнула, закрыв глаза, будто молясь…

Тётка, чьи мысли были чернее туч, вошла в дом — и первое, что добавило дёгтя в и без того тёмную бездну души, был плащ, брошенный посреди порога, и разлетевшиеся кто куда грязные ботинки Маши.
Едва сдерживая крик возмущения, тяжело сопя, Тётка принялась искать девушку во всех закоулках дома. Её сердитая рука распахивала то одну, то другую дверь, и гнев нарастал штормовой волной.
Яростного хлопка Маша не услышала. Как пылающая раздражением Тётка встала за её спиной — она тоже не почувствовала, сконцентрировавшись где то на кончике кисти, куда ушло, казалось, всё её дыхание.
Персиково-сияющее полотно, в которое Тётка всматривалась до головной боли, постепенно успокоило бурю в её сердце. Картина была далека от завершения, но то ли её тон, то ли сюжет, то ли новый мир отвлекли госпожу О от возмущения… Она тихонько попятилась и закрыла за собой дверь, и, пока шла, закрывала так же тихо все остальные, распахнутые гневом.
Она повесила на место плащ Марии и поставила аккуратно её ботинки, взяв один, сев с ним на кухне, опершись на руку, тяжёло размышляя. А ботинок был самым обычным, сильно потёртым на носу, что говорило о заменителе кожи и, значит, о его невысокой ценности.
Переведя дух, Маша потёрла уставшие глаза — свет падал теперь вечерний, но для завершения картины это уже не имело значения.
Она увидела возле себя на столе чай, оставленный заботливой рукой хозяйки, и улыбнулась. Он остыл, но его и накрытые салфеткой бутерброды девушка проглотила с огромным удовольствием. Часы показывали всего семь двадцать, а Марию одолела такая нестерпимая сонливость, что она, недолго думая, не успев оценить то, что создавала пять или шесть часов, прижалась к подушке и провалилась в глубокий сон.
— Ну и неряха… — бурчала Тётка, вынимая из пальцев девушки недоеденный бутерброд, укрывая её одеялом, подоткнув под ноги, чтобы не просочился холодный воздух. — Разве можно вот так, среди бела дня, уйти с работы, довести брошенного ребёнка до слёз, директора — до белого каления, а про меня, свою хозяйку, и вовсе забыть… Ввалиться ко мне, как к себе домой. Вот непутёвая.
Она уже взяла чашку, чтобы унести её, но не дошла до двери, замерев на полпути. Сияющий мир смотрел на неё с холста.
Женщина уселась перед картиной с чашкой и будто наблюдала за жизнью другого измерения, которая шла прямо сейчас, прямо здесь, но за стеклом. Стоит только протянуть руку — и ты окажешься там, где мир и чистота, где ты был когда-то, но теперь не можешь вспомнить этого.
Протянув руку, госпожа О дотронулась до поверхности полотна, и тут же осторожно её убрала, чтобы вдруг не нарушить гармонии этого другого мира.
— Я скучал… Как скучал… — по её лицу текли слёзы, она сдерживала рыдания, чтобы только не разбудить ту, которая, наконец, услышала зов, предназначенный ей одной во всём плотном, земном мироздании, и который так грубо отвергла несколько лет назад.

«Я не знаю, зачем пишу об этом. Но моё лицо, настоящее лицо, которым любуется каждый в моей стране, не зря «сползает». Если оно исчезнет — исчезну и я прошлый. И я, как никогда, этого хочу.
Да, я гений-пустоцвет. Теперь я понял, почему. Я делал всё, мне казалось, для удовольствия людей. Я любил в кадре, был злодеем, раздевался, чтобы показать не красоту хилого тела, а преданность зрителю. Да-да. Раздеваются только перед самыми близкими людьми, перед матерью в детстве или перед женой в зрелости… Я хотел, чтобы весь мир думал, что ближе его у меня никого нет.
Но этот мир с персикового холста, не новый, а просто невидимый в нашей реальности, с которым я чувствую связь, точно там прошли лучшие мои годы, — я знаю, что он есть. Я знаю, что каждый, рождённый в мире плотном, в глубоких глубинах сердца тоже знает о его существовании… Так вот что я сделал для него за почти сорок лет? Имея незаурядный талант, я расходую его на развлечение людей. Имея неограниченную и редкую возможность приблизить персиково-бирюзовый мир к нашему, внести с ним мир, которого так жаждут издёрганные сердца… Любовь, которую сам же извратил, и от меня поэтому не ждут иного… Спокойствие и гармонию… каждому, для кого я в роли актёра на экране могу быть встречным-утешителем, встречным-усмирителем… Что я дал миру вместо всего этого?
Я не знаю, как быть… Я как на мосту в ту страшную ночь. Смогу ли я один справиться?.. Я не могу и не хочу быть прежним. Совершенно запутался».

Полная сил и свежести, Мария спустилась завтракать на зов госпожи О.
— Ну ты и соня! Даже я, так обожающая часы сна, не могу похвастаться, что когда то спала дольше тебя.
Маша обняла её.
— Готовлю я неважно, так что принимай, что есть.
Она и опомниться не успела, как девушка всё смела с тарелки, довольно сияя глазками и высматривая на плите что нибудь ещё.
Госпожа О, добродушно ворча, положила добавку.
— Хорошо, что я учла твой аппетит. Ты всё съела? Я могу кое что сказать?
Мария подтвердила, принявшись за кофе. Свой завтрак Тётка почти не тронула.
Госпожа О протянула Марии фотографию.
— Это что?
На фотографии красовался Чинс.
— Выпало из плаща, — Тётка не дала смутившейся Маше забрать фото. — Так что это?
Она предусмотрительно покормила девчонку, потому что аппетит и задор у той моментально пропали.
— Кажется, это даже не твоё.
Она перевернула фото — там стоял штамп компании. Мария снова безуспешно попыталась взять фото обратно.
— Значит, это он — тот загадочный парень, приходящий к тебе во снах? И это он — твой первый поцелуй?.. Боюсь даже представить, что это был за поцелуй.
Она выглядела озадаченной и недовольной. Мария хотела уйти, но Тётка строго её удержала, и девушка села на место.
— А теперь послушай, что я тебе скажу, и очень внимательно. Кроме того, что я уже говорила об этом убожестве с голливудской улыбкой… Ты знаешь, что он признал родного брата подкидышем, висящим на шее у семьи только потому, что считал его бездарью? Знаешь, что он всё время внушал это и матери, и сейчас выгнал брата — не просто из семьи — из жизни? Тот, вероятно, нищенствует в какой то глуши, чтобы не привлекать внимания…
Маша смотрела на госпожу О во все глаза.
— Знаешь ли ты, что он совратил не одну невинную девушку, откупаясь от каждой внушительной суммой, да ещё и считая всё забавной игрой? Одна так и покончила жизнь самоубийством, не вынеся позора. Она умерла, а он не вспоминает и счастлив. Счастлив же, верно? Ты сама можешь убеждаться в этом каждый день. Несмотря на кажущееся джентльменство, в Корее нет никого извращённей его. Ты даже не можешь себе представить, в какую мерзость он опускался и опускается ради утех… Однажды в безлюдном переулке он ударил старика, по своей немощи долго переходившего дорогу, задерживая проезд… Он груб с матерью и отцом. Ты посмотри — ни в одном из семейных интервью его родители не сияют от счастья, боясь, что их глупые слова обернутся против сына и вызовут гнев идола семьи… Он не знает, что такое чистые чувства и считает их лишним приложением к человеку. Как и совесть. Он делает только то, что нравится. Захочет — ты будешь в его власти, захочет — вытрет ноги и даже убьёт. Ничего такого разве не замечала за ним?.. Ты не знаешь, как он переступал через людей на пути к славе и блеску. А вся страна — слепая страна — не без страха поклоняется неизменному кумиру… Ни разу в своей жизни он даже не задумался, что его талант, который он расходует налево-направо, иссякнет однажды, высосанный до капли низостью и бесчеловечностью своего хозяина. Поэтому он не гений. А только, как ты сказала однажды, пустоцвет, и с его уходом уйдет всё, что было с ним связано, и его забудут, как красивую куклу… Поэтому не расходуй на него свои мысли. Это безнадёжно. И опасно.
Маша кивнула. Тётка продолжала мягче и тише:
— То, ради чего ты бросила вчера всё и вся, это стоит всех чувств. Всей жизни. Всех соков твоего сердца. Это то, что будет жить дольше тебя, понимаешь? Потому что… Я не могу объяснить. Но главное вот что…
Она собралась духом, чтобы произнести следующие слова, и Марию удивило, почему эти слова стоят ей таких усилий:
— Я говорила, что даже в смерти близких можно найти радость. Так вот… Если бы твой отец не погиб, ты никогда бы не поняла всю бездну человеческих страданий, пройдя через неё сама в свою юность. Ты бы никогда не поняла, как ценно то, с чем мы приходим в этот мир, и что оно не зависит от смерти тех, кого мы любим, и не заканчивается с этой смертью. Но ты ещё не совсем знаешь, что рай, в котором ты выросла, пока был жив отец, можно создать самой своим огромным талантом и, что важно, чистым сердцем, которое ты сохранила вопреки испытаниям. Ты создавала полотна, которые восхищали сердца, пока колесили по миру. Они, как та картина наверху, показывали мир любви и гармонии, и это притягивало людей. Но всё это было лишь преддверием гениальности, которая невозможна без испытаний. И со смертью любимого отца, бывшего для тебя сошедшим с небес высоким существом, началась полоса так называемого мрака. Но ведь именно эта полоса довела твой талант до ступени, когда трудно дышать, пока не выпустишь на волю то, что рвётся из самого сердца, и, быть может, не только твоего… Творения человека, который знал страдания и который может понять другого человека, показав ему выход из той же полосы мрака, — это творения гения. И твоя задача — продолжать. И никто не может тебе помешать, только если ты сама снова не увязнешь в том, что не стоит внимания. Не погуби себя дважды.
Тётка хотела было спрятать фотографию актёра, но цепкие пальцы Марии дернули её к себе. Фото разорвалось.
— Зачем я сейчас распиналась перед тобой?! У этого не может быть хорошего конца! Он уничтожит тебя!
Маша утихла. Поблагодарила хозяйку. Сгребла вторую половинку фотографии, которую та уронила на стол, испачкав край в кофе.
— Он не нужен тебе! Он убьёт в тебе самое лучшее, самое светлое, глупая ты голова! — кричала Тётка вне себя, пока Мария обувалась и одевалась. Девушка ушла.

Съёмки приближались к концу. Послезавтра всё завершится. Грустно ли мне? Знаю ли, чем займусь дальше? Мой график расписан, скучать не придётся, хотя хороших ролей не предвидится: ради поездки в Америку я отказывался от продолжительных съёмок в полнометражках и сериалах. Какая-то тупая боль на сердце… Противно. И снова эта девица путается у меня в ногах.
— Тебе места мало? — меня ужасно раздражало её присутствие.
Сейчас, когда мы снова были на побережье, уже у другого моря, и когда хоть немного хотелось насладиться природой без всяких помех, я опять должен был с кем то делить место под солнцем!
Она даже не взглянула на меня, сразу уступив дорогу.
Лес чудесно дышал. Красками, ветром, скрипом древних деревьев и невыразимой мистикой.
— Кого ты пытаешься обмануть, хён? — я услышал Ким Бона и обернулся. — Или ты уже не тот тигр, который может позволить себе всё, что пожелает?
Я пошёл своей дорогой. Мне не нравилось начало разговора.
Ким Бон не отставал.
— Знаешь, я бы понял тебя, если бы это было одностороннее чувство. Я наперёд знаю, как ты повёл бы себя в таком случае… Притворился предметом. Неживым и безучастным, с нулевой памятью, чтобы никто — она и мир — ничего не заметил и всё прошло само собой. Как всегда.
Я уходил дальше в лес.
— То, что ты видел тогда, было ролью. Я всегда в игре, — улыбнулся я.
— В игре. Понятно.
Я услышал, что он остановился, под его ногой хрустнула ветка.
— Ну, хорошо, — бросил он тихо.
Когда я оглянулся, уже никого не было.

Её волосы, светлые и длинные, мягко поддавались ветру, который шептал ей много нового и, казалось по её улыбке, слал привет из персиковой дали.
Жёсткий шаг за плечами мало тронул её. Шаг перешёл в бег, но замер за самой её спиной. Она не замечала звуков — её ладони сложились вместе, и девушка будто вела с кем то немой разговор.
Ким Бон потянулся, чтобы коснуться её, но на полпути невидимая преграда его остановила. Он посмотрел перед собой: яркая, нежная и величественная панорама заката расплылась перед ним. На глазах он почувствовал слёзы.
Отчаянье бросило его на колени перед этой животрепещущей, подвижной красотой. Он понял своё бессилие. Мария оглянулась и немало удивилась его присутствию, да ещё в такой странной позе.
— Я хотел только что пообещать тебе вечное богатство. Золотую жизнь, полную славы и преклонения рядом со мной, — говорил он, не отрываясь от вечернего зрелища. — Хотел предложить тебе владеть мной и моим миром без остатка… Но моя обычная земная любовь разве позволит тебе молиться красоте жизни? Я лишь окутаю тебя страстями и желаниями, как добрый хозяин-паук. Но всё-таки паук… Вечный паук.
Зелень её глаз тепло светилась.
— Тебе что то нужно? Ты нуждаешься в чём-либо? — он с надеждой посмотрел на неё. Мария покачала головой.
Она села рядом с ним, любуясь заходящим днём.

О чём можно думать, завершая что либо? Ты знаешь, что завтра закончится нечто важное, грустишь, мечтаешь продлить… А я злился. Первое, что я почувствовал, когда проснулся, — неимоверный зуд по всему лицу. Чесались даже глаза.
Она постучала. Господи, я проспал!
Когда Мария открыла дверь, то увидела хозяйку, закутанную до макушки в одеяло.
— Уходи! — скорей крикнул я, утыкаясь на всякий случай в подушку. — Попрощаемся вечером…
Услышав приближающиеся шаги, Тётка рявкнула совершенно растерявшейся девушке:
— Ко мне с минуты на минуту приедет мужчина, так что ты бы поспешила…
Хозяйка с облегчением услышала, что та ушла.
Лицо моё пылало багровыми пятнами. Большего ужаса в жизни мне переживать ещё не приходилось. Вот он, гордость и краса Кореи, король Азии и почти — мира… Посмотрите же на него сейчас, в кого он превратился в угоду затянувшейся забаве!
С замирающим сердцем я ехал к врачу, проклиная свой актёрский дар, из-за которого и взялся за всю эту игру с русской толстухой… Мне так и мерещились злорадные насмешки со всех сторон: «Урод! Король-урод!». Я ехал нервно и чуть не создал аварию. Съехав на обочину, я отдышался, сердце колотилось взъерошенным свободолюбивым орлом в клетке, уже наполовину разбившим о прутья голову.
Какое счастье, что последний день… Игра сразу в нескольких мирах и русские — всё порядком надоело мне. А сейчас, после кошмара с лицом, которое, даже несмотря на целебный крем, невыносимо чесалось и пылало, я был на грани нервного срыва.
Как и ожидалось, безмозглый юнец Ким Бон смерил меня скептически-сострадательным взглядом. Что он о себе возомнил? Ещё мгновение — и он начал бы меня утешать, только этого не хватало! Хотя лицо моё было безупречно белым, как и прежде, что же он в нём высмотрел? Наверное, этот подлый лекарь оставил какое то место ненамазанным, и теперь там зияла кровавая краснота! Мерзкий шарлатан! Я добьюсь, чтобы его лишили лицензии.
Я поднимался по лестнице, навстречу шёл Режиссёр.
— Чинс! А сегодня же в последний раз вместе!
Я услышал в его голосе ностальгические нотки. Вот дурень! Скорее бы закончилась вся эта эпопея. Месяц показался сотней лет!
— Скорее бы!
Вероятно, я высказал это вслух, потому что Режиссёр изменился в лице и, покачав головой, пошёл своей дорогой.
Я не успел подняться, как Мария, лёгкая, с горящими жизнью и радостью глазами, запрыгала тут как тут, совершенно меня не замечая и гудя что то под нос. Чего и следовало ожидать, она на меня наскочила.
— Да сколько же можно мелькать у меня на пути?!
Услышав это — я прорычал так громко, что не услышать было невозможно, — она, как обычно, хотела уступить дорогу…
Уже с утра я не мог взять в руки свой гнев. Уже с утра я мог навсегда потерять внешность, если бы мне снова пришлось нанести яростный, ядовитый тёткин грим. Уже с утра кто то забыл выключить кипящую кастрюлю моей души…
Я со злом, как можно сильнее поддел её плечом, и когда она поморщилась от боли, почувствовал сразу необыкновенное удовлетворение как вновь сильный мира сего — удовлетворение, которое я так давно не испытывал.
За моей спиной раздались крик и беготня. Я оглянулся: кто это тут голос повышает? Эта девчонка?! Я хотел было бросить ей очередное язвительное слово, но тут понял, что кричала молодая ассистентка, с которой я недавно так весело болтал. Закрыв лицо, она присела возле вытянутого предмета, непонятно как здесь оказавшегося.
Взгляд Режиссёра на меня, который он тут же отвёл, и другие глаза, бывшие здесь, ; все они обратились к тому предмету. Да что там такое?
Я всмотрелся и не сразу понял, что на полу цвета Машиных волос лежала она сама.
Предательский стук в висках что то мне возвещал, что я пока понимал неохотно. Молодая ассистентка, привязавшаяся к Марии, как и многие, кто её узнал в течение всего этого времени, горько и громко плакала, и звала толстушку… Но та почему то не открывала глаза.
Я видел, как на меня взглядывали, как точками-вспышками доносилось «случайность», «нелепая смерть», «несчастный случай»…
— Она не дышит! — убрав руку от шеи девушки, где должен прощупываться пульс, вскричал Режиссёр.
Мария даже не успела ничего понять. На её губах застыла полуулыбка, а личико только сейчас начало темнеть. Почему они смотрят на меня?
Виски стучали оглушительно, кровь готова была хлынуть из ушей, такой там стоял шум, и в то же время я чувствовал, что кровь отходит, будто в пол, а я холодею.
Я понял, что она мертва. Я толкнул. Она не удержалась. Она мертва.
Странное чувство, будто мои ресницы в инее. Я невольно отёр их — это, в самом деле, был иней.
Ассистентка взглянула на меня и закричала в диком ужасе. Лица повернувшихся в мою сторону остекленели.
— Волосы… Его волосы… Они совсем белые!
Врачи и медсёстры разогнали зевак и взялись перекладывать Марию на носилки.
— Она жива, успокойтесь, пожалуйста! — медбрат ловко отстранял толпу от бегущих к выходу носилок.
— У неё нет пульса! — всё повторял Режиссёр.
— Она жива, жива. Посторонитесь… Вы будете оплачивать лечение? — врач обратился к Режиссёру.

Я будто лишился дара речи. Просто не хотел и не видел смысла говорить. Мертва она или жива в эту самую секунду? Врачи не знали, что мне ответить, и всякий раз повторяли, что она между небом и землёй.
Интересно, как тебе там? Как ты всё видишь оттуда? А меня видишь? Нет, только не смотри на меня. Иначе ты никогда не вернёшься.
Прошёл месяц. Все дни я сидел и жил в коридоре у её палаты. Сколько ни упрашивал доктор ждать внутри, говоря, что моё присутствие никак Маше не повредит, — я сам не мог решиться на это. И от отдельной соседней палаты для себя тоже отказывался. Я был между уютом и холодной осенью, скверно спал и жил, преследуемый одним и тем же ощущением: прикосновением к её мягкому плечу, куда въехал мой разъярённый локоть на той лестнице. Мне даже показалось, что я сломал ей руку тогда. Успела ли она понять, что падает? На её лице, когда она лежала безжизненным предметом на полу в толпе народа, застыла нежная улыбка, которая сейчас исчезла. Почему исчезла? Она умирает?
От этих мыслей мне не было покоя и в эту ночь. Я лежал с открытыми глазами и смотрел в полутьму, как вдруг… кто то запел. Вопиющая невоспитанность! Что делает сумасшедшая в месте, где нужен безусловный покой? Кто её впустил?!
Врач выбежал из своего кабинета — я слышал его ускоряющиеся шаги.
Внезапно я понял: голос доносится из палаты Марии. Я замер — в жизни мне никогда не приходилось вот так вплотную встречаться с полтергейстом!
Врач тоже остановился, прислушиваясь, не понимая, куда бежать дальше и кого успокаивать.
Сонные пациенты начали выходить из палат вдоль всего коридора. Но никто не возмущался: дама пела на удивление красиво.
Я только сейчас понял, что песня не корейская. И произношение было не похоже ни на один из языков, которые я знал или слышал.
— Пожалуйста, возвращайтесь в постели, — успокаивал больных доктор, приближаясь ко мне.
Он посмотрел на меня и вдруг улыбнулся:
— Так ведь это отсюда! — и указал на дверь палаты Маши.
Я робко согласился, и только он собрался войти внутрь, я его решительно удержал:
— Там что то страшное, прошу, не входите!
Он сказал какую-то абракадабру про пение во сне и открыл дверь палаты.
Пела Мария, то резко умолкая, то заводя новый мотив. Её глаза были закрыты, а тело неподвижно. 
Врач выдохнул:
 — Ну что, поздравляю Вас. Думаю, кризис миновал…
— Она немая, она не может петь! — нельзя описать весь ужас, который мне выпало пережить в те минуты.
— Значит, она не всегда была немой. Вероятно, пела и раньше. Голос восхитительный!
— Это скажет только её мать, которая приедет на днях, — ответил я. — Я лишь знаю, что Маша потеряла голос три года назад.
— Вот видите. Во всём есть и положительные, и отрицательные стороны. Та часть мозга, которая дистрофировалась после сильного потрясения или сотрясения, или того и другого вместе, теперь, после такого же — в кавычках — удара судьбы, обрела прежнюю активность. Правда…
Он умолк, анализируя свои наблюдения.
— В подобных случаях из моей практики эта активность длилась ровно до того момента, как человек приходил в сознание. Хотя у нас с Вами до этого далеко, и мы успеем насладиться ещё не раз этим великолепным голосом.
Я готов был его разорвать — такими неуместными были сейчас его слова.
Я снова сел, слушая Марию. Она ещё и пела? О Небо, что мой ничтожный преходящий талант против её множества, окрыляющих и чистых? Однажды я усомнился в этом. Вообразил себя надземным гением. И был наказан. Но ясного финала всему этому я не видел. Я лишь знал, что сейчас она жива и поёт, понемногу внося в моё сердце — и сердца тех, кто слышал её, — мир и ласку.
За две недели её ночных «концертов» никто на неё не пожаловался. Наоборот, люди каждый вечер собирались слушать её: занимали удобные места, выносили стулья. Мария пела всегда в одно и то же время, иногда три часа кряду, а иногда умолкая на полуслове до следующей ночи.

Я никому не позволял ухаживать за ней, делал это сам. А что же страна, любившая меня? Почему толпы поклонников и журналистов не одолевали мою жертву и не подкарауливали меня у её палаты или у больницы? Во-первых, дело так и не предали огласке, свалив всё на несчастный случай. Дальше стен киностудии никто ни о чём не узнал. Неужели моя личность внушала такой страх, что даже крупный режиссёр, у которого я снимался в тот раз, не захотел со мной связываться? И никто из зевак не отнёс видео с телефона в полицию. Неужели репутация всемогущего с отвратительным прошлым сыграла мне на руку? Вы осуждаете меня, верно? Минуту терпения. Сейчас, сейчас…
Во-вторых, нет ничего невозможного для большого актёра. Наверное, я всё-таки немного им был. Я попросил директора актёрского агентства, при котором числился, вести любопытных по ложному следу, объявив, что уехал исследовать тишину Гималаев якобы для новой серьёзной роли. А сам выходил из больницы только в гриме и париках, каждый раз новых — лицо снова страшно зудело, но меня мало это заботило.
Побелевшие за мгновение волосы и брови я тщательно закрашивал, стоило хоть одному седому волоску выбиться на свет. Прежнему красивому и естественному цвету моих волос больше никогда не суждено было вернуться. Но вопреки ожиданиям от самого себя, я легко смирился с этим, иногда забывая начисто о своей внешности, прислушиваясь к дыханию Марии, всегда разному, так часто.
Мне снились дёрганые сны, как раньше такие же часто снились ей. Но в своих снах она хотела уйти от убийц-истязателей, а в моих таким убийцей был я сам… Странно, что страдания в наших снах были равнозначными.

Оставив Марию на семью, исчезнув в минуту их прибытия, я аккуратно всё подсчитал, раздал все долги, оплатил вперёд на три года счета за мой дом в Сеуле, снабдил родителей, злившихся на меня за то, что пропадаю неизвестно где, финансами «про запас»… Они не знали, чем я жил и дышал эти два месяца.
Каково же было удивление полиции, когда они увидели меня на пороге их участка с вещами…
Я оставил её там, между небом и землёй, мою мечту, недостижимую, прекрасную, чтобы понести наказание за то, о чём очевидцы умалчивали и что я сам себе не мог простить. Я хотел рассчитаться за всю жизнь и все злодеяния теперь, сейчас.
Меня удивлённо выслушали — я назвал себя злоумышленником. Я толкнул Марию намеренно, потому что давно ненавидел её. Если она умрёт, что очень вероятно — так называемый кризис оказался ложным, — то я назовусь убийцей.

Вот и мой новый дом. Боже, зачем я здесь? Страшно. Я один. И холодное железо решётки… Я вспомнил, как первый раз сел за руль. Мне было лет семь, а отец позволил усесться на его место и ещё похвалил, как я хорошо вписался, будто родился на этом самом сиденье… Я всегда отлично водил и, когда кто то делал это за меня, следил только за изъянами водителя, вместо того, чтобы смотреть, как хорош мир за стеклом… О каких глупостях я думаю.
Я обрёк себя на эту, возможно, вечную скуку и был обязан скорей придумать какое-нибудь занятие. Успев обрасти бородой, я приобрёл привычку к ней прикасаться, как делал и сейчас, царапая карандашом на бумаге, когда в конце коридора услышал знакомый скрип.
Ко мне кого то вели. Вообще, правильно ли это было, что я пользовался привилегиями и в тюрьме? Не я выходил к посетителям, а они приходили ко мне. Не знаю, кто был так добр со мной.
Ввели брата.
— Юн Ди! — я не смог удержаться.
Он смотрел на меня, будто видел впервые.
— Ты изменился, — наконец, вымолвил он, а я так и не нашёл, что ответить: вина и совесть с силой сжали горло.
— Я не ждал тебя уже никогда, — я не хотел, но слезы всё-таки брызнули.
Он обнял меня. Мы долго так стояли.
— Это ты сделал? — он увидел в камере множество картинок, которые я умудрился наляпать за много недель.
— Я всё хочу скопировать из памяти одну вещь. Пока не преуспел.
— Это очень художественно, — оценил брат, беря рисунки и вглядываясь в них. — Когда ты начал? Здесь?
— Не совсем… — я не желал трогать эту тему.
— Я могу взять?
— Хоть все. Мне нужна лишь та, из моей памяти, до которой я не дорос ещё, видимо, чтобы хоть отдалённо воплотить.
— Что же это? Мне не терпится узнать, — улыбнулся Юн Ди.
— Боюсь, она не для всех. А для одного маленького мира…
— Это та девушка, о которой все только и говорят?
Бледнея, я в ужасе представил, как её мать преследуют журналисты, как врываются в палату и фотографируют её безмолвную неподвижную дочь.
— Что говорят?
У Юн Ди был вид человека, который проболтался:
— Не волнуйся, хён.
Я чувствовал, как сильно он переживает. Я всегда знал, когда ему плохо, с самого детства, даже если он был далеко. Ему ни разу не удавалось отвертеться и скрыть от меня тревожащие мысли, желая справиться со всем самому. Как и в этот раз. Я ждал ответа.
— Прежде чем я скажу тебе то, о чём хотел умолчать… Знай, что врач никого к ней не впускает, а для матери и девочки созданы хорошие условия жизни возле больной, и они втроём вне опасности.
Брат держал стопку моей мазни у своей груди, будто прижимал к ней меня самого.
— Хён, я сам не знаю эту девушку, мне сложно судить…
— Её зовут Мария.
Он молча смотрел на меня какое то время.
— Мария — роковая русская женщина?
Я расхохотался. Маша — толстушка-неуч, которая делает для детей из платков человечков, которая краснеет даже от мысли о поцелуе в свои девятнадцать, которая не принимает украшения и витает в своём бирюзовом мире вперемешку с отцовскими глазами и ночными кошмарами, во время которых она задыхается и её обязательно надо разбудить и успокоить…
— Хён, в интернет попало видео, где она без сознания, а ты…
— Седой, и что?
Глаза брата необыкновенно расширились:
— Так это был не парик? Все пишут про парик для роли.
Я какое то время не отвечал — новость потрясла не меньше, чем известие о моей седине — брата.
— А ты думаешь, почему я здесь?
— Хён, её обвиняют в твоём заточении.
Он быстро нашёл что то в интернете и начал зачитывать:
— Русская красавица из бедной семьи отдалась королю корейского кинематографа во время съёмок его последней картины, после чего начала его шантажировать. Поняв, что ей не видать желанных денег, она пообещала ему невиданный позор, даже если для этого ей придётся умереть, — и на глазах у всех бросилась с лестницы, впав в кому, которая продолжается уже пять месяцев. Желая отвести от себя подозрения, Чинс оплатил её лечение и каждый день навещал безмолвное тело в надежде, что она очнулась, чтобы навсегда откупиться от неё и смыть грех со своей души. Однако полиция обвинила любимца страны в предумышленном убийстве, и теперь он за решёткой в ожидании результатов следствия, которое может завершиться, только если девушка очнётся и даст показания или умрёт. В обоих случаях исход для великого Чинса плачевен… Репутация русских девушек в Корее всегда была не на высоте, и остаётся только сожалеть, что гордость всей страны пренебёг элементарными правилами безопасности и снискал себе столько проблем… А вот тут ещё дополнение… Русские коллеги девушки подтвердили её любвеобильное прошлое и сногсшибательную красоту, которую она использовала в корыстных целях и на родине, результатом чего явился ребёнок — страшно сказать! — в неполные шестнадцать лет…
— Немедленно приставь к ней охрану! — я перебил его: чувство, что промедление сейчас подобно смерти, прожгло меня до физической боли. — Немедленно! Прошу тебя всем, что во мне осталось хорошего…
— Уже сделано, брат.
Я осознал сначала его спокойный голос, а потом теплую ладонь на плече. Сумбурная тьма, ослепившая было мои глаза, понемногу рассеивалась, хотя сердце всё ещё колыхалось, как шквальное море, и меня прилично трясло.
— Всё началось с твоих настойчивых звонков, на которые я так же настойчиво не отвечал. Меня не удивляло твоё упорство — оно свойственно тебе с рождения, в отличие от меня, и я был уверен, что ты желаешь получить фактическое прощение. Раньше тебе было необходимо соблюсти приличия на словах, не вникая в то, насколько они искренни. Поздравления, благодарности, извинения, прощания, похвалы — всё имело вес для тебя только на словах. Поэтому я не видел смысла отвечать тебе… Потом я узнал от соседей, что меня ищет «какой то хромой дед с набалдашником головы вампира на трости», который их очень испугал, а меня развеселил до коликов в животе — я помню, как мы с тобой однажды забрели в антикварный магазин и эта трость тебя необычайно впечатлила. Ты ещё сказал, что вы с ней чем то похожи… А потом ты пропал. Ни звонков, ни упорных поисков меня. Это было на тебя не похоже. Ты всегда добивался того, чего хотел. Отказ или положительный отклик — только не компромисс, только не тишина…
Юн Ди сел на мои нары.
— А ты улетел в Гималаи. Для роли. Я не поверил тому ни на грош. Чтобы мой брат, рьяный ценитель удобств цивилизации, полетел в дремучие горы, в неизвестность, которую всегда терпеть не мог, почему и отвергал контракты с другими странами, со всеми, кроме Америки, просто потому, что там ждала высшая из наград… И я сам стал тебя искать. Твой директор оказался крепким орешком. А вот режиссёр… Я прибегнул, вероятно, к грязным приёмам — направил к его якобы неизлечимо больной жене редкого врачевателя... И где же я нашёл тебя? О Небо, вне лучших удобств, на койке не мягче этой, отощавшего, обросшего, как собака, в прихожей у какой то подозрительной девицы… В её отношении язык за зубами держали и режиссёр, и врач, и даже наше с тобой кровное родство не заставило их раскрыть тайну твою и этой девушки.
— И что? — я терял терпение, в моём голосе появилась враждебность. Если он пришёл, чтобы оскорбить её, я больше никогда не стану его искать. Нигде. Ни при каких обстоятельствах.
Я повернул к нему голову, потому что он умолк. Его глаза светились юмором:
— Ты ведь уже поклялся себе, что выгонишь меня, если я скажу о ней хоть одно дурное слово.
Я не удивился его словам. Всё, с чем он пришёл ко мне, вылив на меня, как из широкого чана, скорее, вызывало отчаяние: я не мог защитить её здесь.
— Прости.
Юн Ди услышал это.
— Мама и отец на стороне прессы и слухов, — сказал он.
— Прости, — услышал он снова.
— Они никогда её не примут.
— Прости меня.
Я больше не сомневался, что комфорту в тюрьме, который только был там возможен, я обязан брату. Сколько же он потратил для этого? Сколько он тратит, чтобы оберечь её покой, лишь бы облегчить мою боль, которую он почему то так легко распознал. Я только сейчас заметил, как он побледнел и осунулся. Мой дорогой брат…
— Ты очень изменился, хён, — повторил Юн Ди.
Но кому теперь было нужно моё преображение…

Шли дни, и я понемногу привыкал к одиночеству, которое всегда было частью меня, а здесь, в неволе, обострилось до аскетизма. Я побелел пуще прежнего, не имея возможности красить волосы, мало с кем общался, и только видел, что наступила зима.
Но никто не приносил мне вестей о ней. Значит, она ещё жива и не пришла в себя. Вечность — это долго? Говорят, и у неё есть свой предел. 311 040 000 000 000 лет. Не знали? Да, не больше, не меньше. Марии — девятнадцать. Мне — тридцать семь. Девятнадцать. Тридцать семь. Мне кажется, это гораздо больше, чем вечность.

Дверь скрипнула, и надзиратель, сияя от радости, объявил со всей торжественностью:
— Собирайтесь, господин Чо.
— Что? Разве уже прогулка? — часов у меня не было, но я привык чувствовать время. Для прогулки было рановато.
— Вы свободны. Совсем. Вы невиновны.
Я почесал руку, проверяя, тут ли я вообще и не впал ли в какой-нибудь дурман из за аскетической жизни.
— Это ошибка, — сказал я.
— Может, и ошибка, но сколько в Корее и мире господинов Чинсов?

Итак, я был дома. Всё вокруг без долгожданного хозяина дышало холодом и как будто обесцветилось.
Мне сказали, что она пришла в сознание, чем тут же воспользовались следователи. Но они не имели успеха: Мария ссылалась лишь на несчастливое совпадение и собственное ловиворонство. И даже когда ей сообщили, что все свидетели «ловиворонства» подтвердили мою вину, она отказывалась понимать их и утверждала, что я к ней даже не прикоснулся.
Она говорила. Какой у неё голос? Не тот, что поёт, а в обычной жизни. И смею ли я об этом думать? Она освободила меня от всех подозрений. Меня, убийцу, в чьё сердце когтями вцепилась вина — и не думала отпускать.
За окном потемнело — разыгралась редкая для наших краёв вьюга. По-моему, их к нам приносит из России…
Я сел у камина, откинув назад голову. Как строить жизнь? Снова на те же рельсы? Куда идти?
— Госпожа О! Госпожа О Хара!
Что такое? Кто забрался в мой дом? Кто вломился в мою холодную, как начало мира, пещеру?! Что же за безобразие! Проклятые журналисты под личиной подростка!
Голосок был, действительно, полудетский, и как я мог подумать иначе? Я вышел на зов — и сердце моё улетело: в комнаты, осторожно открывая двери, заглядывала она. Святая Мария.
Почувствовав взгляд спиной, она оглянулась — её изумрудные глаза невероятно увеличились. Должно быть, размера им придавала худоба девушки, которая, теперь я видел, мало ей шла.
— А где… моя госпожа О?
Голосок подростка, в самом деле, принадлежал ей.
— Во-первых, здравствуй.
Я видел, как быстро её растерянность сменилась недоумением. Она оглядела дом, где я ровным счётом ничего не успел поменять.
— Она продала Вам дом?
Приветствовать меня она не собиралась. Я понял, что всё обречено.
— Да.
— А замок прежний?
Я смотрел на неё и ни на что не надеялся. Как долго длились эти месяцы с ней и одновременно без неё. Она всё забыла, кроме человеческого тепла от единственного человека, потерянного и ищущего, как она сама.
— Как видишь.
— Она ничего не оставляла для кого-нибудь?
— Ничего.
Маша механически села на ближайший стул.
— Она ничего не просила передать на словах?
— Ничего не просила… Здесь камин. Ты, может, зайдёшь погреться?
— Как она могла продать этот дом Вам… — Маша меня не слышала.
— Я просто позвонил по объявлению.
— Она ни разу не пришла проведать меня. Ни разу не позвонила. Наверное, уехала… Сменила телефон… Или что то случилось.
Маша не реагировала на меня. Она опомнилась, когда я начал греметь чашками и блюдцами, доставая их для чаепития.
— Я на рассвете уеду. Но как я могу уехать, ничего о ней не узнав? Найти её и всё рассказать, и обо всём расспросить. Я думала об этом с той минуты, как пришла в себя…
Она подскочила ко мне.
— У Вас ведь есть её номер? Вы же звонили по объявлению…
Я с изумлением увидел её глаза влажными. Она плачет? Она научилась делать это?
— Сейчас будет готов чай.
Я не мог оторваться от её глаз: они становились бирюзовыми, как…
— Я не могу дать её номер.
— Я понимаю, вы клиенты или кто там…  Неразглашение информации. Но я… Даже не буду ничего говорить. Она всё равно не узнает меня по голосу. Я только её послушаю. Прошу Вас…
Я понёсся наверх, а когда вернулся, увидел, что Маша с надеждой ждёт. Но вместо бумажки с номером я протянул ей что то другое.
Она взяла картину. Бирюзово-золотистый мир смотрел на неё. И в следующий миг взялась крутить её, ища нужную надпись:
— Здесь где то номер?
Невыносимая тяжесть плитой давила на меня. Я отвернулся к окну, где кружила свирепая вьюга. Чего я ждал сейчас? Она пришла, ни слова не сказав о прошлом. Ни обиды на меня, ни упрека мне. Ни привета. Ничего.
— Она умерла? — услышал я за спиной.
Я повернулся:
— А если я убил её?
Да, я хотел вернуть то ужасное воспоминание. Возродить его в ней. Вызвать огонь. Что угодно, лишь бы удержать. Я понимал: она узнает и уйдёт. А мне хотелось ещё немного её рассмотреть.
Вместо ожидаемого неприятия она умолкла, во все глаза, снова зелёные, на меня глядя.
— Ты разве ещё не поняла, что я такое? Я раздавлю всякую букашку на моем пути.
— Не Вы ли тот самый… её убожество… что бросили её накануне свадьбы?
Подобного хода мыслей от такой шмакодявки было трудно ожидать.
— Поэтому она так предупреждала меня… О Вас.
— Ты рехнулась? — я был донельзя взвинчен. — Ты её фигуру видела? Как можно было до такого додуматься!
— Она — самая обаятельная, самая мудрая, и фигура её не портила! И я очень её люблю! И если Вы что то сделали с ней… я…
Мои глаза сейчас были подобны свёрлам.
— Ну?
— Я буду ненавидеть Вас до конца жизни и даже дольше. Даже дольше!
Я никогда не знал, как смотрят те, что любят всей чистотой сердца. Я только воображал, что такие где то живут.
— Хорошо, — услышала она.
Мы вздрогнули: наверное, я плохо закрыл окно, вьюга ворвалась без церемоний, объяв Машу снежным вихрем, чтобы унести в свою холодную неведомую даль. Мария зажала уши, всё держа аквамариновый мир на холсте, напрочь забыв о нём, — такой неожиданный дикий свист внесла с собой стихия.
Никогда такого не бывало, чтобы я, сильный, пусть даже сейчас похудевший, но всё же сильный мужчина, не мог закрыть окно или дверь из за какого то ветра. Да и всякий порыв стихии не бесконечен, даже в море между волнами бывают короткие промежутки… Но не в этот раз. Силы были неравны, даже когда Мария, преодолев страх, кинулась мне помогать. Снежный ветер крушил мой дом, за мгновение и без того холодный пол покрылся слоем снега: вернувшись из заточения, я так и не удосужился включить систему подогрева… Вьюга срывала со стен картины и старые побрякушки, распахивала двери комнат и что то уничтожала и там — я слышал.
Но вопреки ожиданиям, в Марии сейчас не было и капли растерянности или страха — глаза, и лицо, и вся фигура её сияли. Ей нравилась эта стихия. Какой неземной и знакомой она казалась теперь.
— Помнишь, как на том мосту? — крикнул я сквозь свист вьюги, не покидая попыток закрыть окно. — Дождь стеной и ветер… Как мы не свалились тогда!
Я ещё не убрал ладонь с ручки окна, как меня всего будто бросили в костёр, а потом сразу в ледяную воду. Я так и застыл, глядя на страшные вихри, которые безуспешно били в стекло, желая сокрушить в моём доме то, что ещё осталось нетронутым. Быть может, меня самого.
Я проговорился. Я понял это так чётко, что не смел двинуться с места, боясь в повисшей тишине вдруг увидеть её без движения на полу, как в тот последний жуткий эпизод, что изводил меня все эти месяцы. Или понять, что она снова онемела от нового потрясения, которое испытала сейчас по моей неосторожности… Сколько всего я передумал за эти секунды, минуты — бог мой, куда подевалось время? Я захотел тотчас покончить со всем. Нож, верёвка, электричество и вода… Скорей, скорей! Но разве не будет гораздо худшим наказанием жить с этим мраком всю жизнь, сколько бы ни отмерило Нечто Надземное. Жить с совестью, бьющейся в вечной агонии… Совесть! Значит, она у меня ещё была. Какое счастье…
Я не заметил, как уткнулся воспалённым лбом в холодное стекло, так и не убрав ладонь с ручки окна.
— Я загадала увидеть Вас ещё раз… Когда вы кружились у той картины, говоря с господином Хо, а потом купили её.
Мой бирюзовый рисунок смыло вьюгой. Маша держала облезший влажный его клочок. Что она сказала только что? Я забыл… Я не запомнил… Время остановилось.
— Я живу в этом доме пять лет. Никого, кроме меня, здесь никогда не было.
— Скажите что нибудь её голосом!
Она бросилась ко мне, сунув клочок в карман своего пальто.
— Прошу Вас! Ведь Вам ничего не стоит… Я так давно не слышала этот голос!
Я отступил, озлобившись:
— Похоже, вьюга и болезнь лишили тебя рассудка!
Мой тон был тем угрожающим, что она слышала в последний раз перед падением. Как я хотел, чтобы она ушла. Как боялся этого. Как готовился к этому.
— Я скажу. И ты уйдешь.
Она закивала, едва сдерживаясь, чтобы не заплакать. О чём же она горевала? О моей лжи. О человеческой жестокости. О том, что единственное существо, открывшее ей сердце и позволившее открыть своё, оказалось иллюзией.
Я бросил:
— Пойдём.
Сначала я посетил ванную, дверь которой была сорвана. Жужжала бритва, и ошмётки бороды сыпались к моим ногам.
Розовая комната оказалась единственным уютным миром, не тронутым стихией. Я сел за столик перед зеркалом, вынул привычным до сих пор жестом — хотя прошла такая уйма времени — пузырьки и баночки с гримом и взялся его наносить.
Десять минут — и дело было слажено: яркие пухлые губы, нос с небольшой горбинкой, клипсы, пёстрая юбка… Аккуратно и быстро приклеил рыжий парик.
Тётка оглянулась.
— А вот и я… Ты не рада меня видеть?
Госпожа О бодро встала, как делала только она одна. Мария, казалось, вот вот потеряет сознание.
— Почему ты не приходила ко мне? — показала она, будто была немой, как прежде.
— Почему… Болела. Имею же право?
Девушка через силу улыбнулась. Госпожа О комментировала:
— Ты видела сон… Опять сон! А, когда долго-долго спала в больнице… Сон. Удивительная планета… Там тоже люди. Человек в шапке… восточной шапке… Отец. Встретил тебя. Утром там учатся… Буквы совсем другие, другой язык. Но ты всё понимала. И читала. Не помнишь, что… Цветы растут… А, из сердца много-много света — на цветок, и он растёт. Ух ты… На горизонте… Там тоже горизонт? Да? Весь мир круглый, ты подумай… Мосты… Хотя нет воды. И святые дома… И жилища людей. На холмах и горах. Ты не хотела уходить оттуда… Училась, а иногда пела. Люди слушали… Ты никогда не пела. Но там… удивительно… начала. Отец сказал: нужно возвращаться. Ты хотела побыть ещё. Он сказал: здесь, на планете, можно отдохнуть… Но развивают талант и сердце только на Земле. Только на Земле учатся любить.
Спазма реальности сжала горло Марии. Не глядя на меня, она жестом извинилась и вынула из кармана подаренный Тёткой телефон. Подержала его какое то время, расставаясь с очередным дорогим сердцу предметом, и положила на край кровати.
— Сейчас… Мне не передать всех чувств, которые я испытываю… к Вам. Столько всего сразу открылось для меня. Это нелегко. Но…
Она заговорила очень горячо:
— Не смейте глушить свой дар, не растрачивайте его попусту, он нужен людям, несчастным и радостным! Он — не игрушка! Он — как стрелка на часах, которая не смеет остановиться…
Она перевела дух и заговорила спокойнее:
— Мне всё равно, что Вы презираете меня, потому что я кто? Глупый винтик-механизм… И я знаю, что это неважно. Но моя любовь пойдёт за Вами повсюду, куда бы ни решили пойти Вы. Это не навязчивость. Вы ведь ни разу не заподозрили меня в чувстве к Вам. И я открываюсь Вам сейчас не для того, чтобы чем то Вас обязать или вызвать жалость. Есть вещи, о которых молчат всю жизнь… Но я думаю, что госпожа О появилась потому, что её создателю хотелось быть самим собой. Вы ведь не знали меня, какая я, зная лишь о моём безобразном прошлом. Вы просто захотели меня спасти, заподозрив что то, вероятно, по моему неосторожному поведению. Вы захотели проявить заботу о ком то, кто бы не удивился и не засмеялся, что король проявляет нежность… Вы — угловатый и нескладный по характеру, как внешне — госпожа О. Благодаря ей в Вас открылось столько мудрости, которой Вы и сами от себя не ожидали, и это Вам понравилось. Вы начали рисовать, хотя прежде и не думали, что какой то другой дар, кроме актёрского, может засиять в Вашем сердце… Эта роль дала Вам самого себя, чего Вы давно хотели. Как давно искали.
Она глубоко вдохнула, чтобы подавить слёзы.
— Я не хотела всё испортить. Я была неловка на той лестнице. Вас бросили в тюрьму. Вы похудели так сильно… И Ваше имя поливают помоями только из за одного мгновения моей глупой неосторожности. Там пишут, что я сделала это специально, из мести… Поэтому сейчас я сказала Вам о своих чувствах. Вы можете быть уверены, что во мне нет и не может быть ненависти к Вам или всего того ужасного, о чём там пишут…
С такой нежностью на меня не смотрел с тех самых пор ни один человек. Внешне меня сильно штормило, но после её слов самая сердцевина меня успокоилась, будто обрела утерянный стержень, чёрную точку, из которой к Вселенной тянулась одна из струн.
Я поймал её в вихре, крикнув в самое ухо:
— Я спою тебе одну из песен, что ты пела на той планете. Позволь мне спеть её, прежде чем ты уйдёшь.
Свист ветра не позволял Марии вдаваться в пространные объяснения, а она пыталась их развернуть.
— Мне надо идти, — в отчаянье повторяла она — я читал это по её губам.
Я продрог: выбежал босиком и в одежде Тётки, на ходу срывая парик и все накладные штуковины, пока искал её. По лицу размазалась яркая тёткина помада.

Я подал ей сухое платье и мягко-пушистое махровое полотенце. Маша насквозь вымокла.
— Я сама отнесу в сушильню.
Я кивнул, и тут предательское урчание раздалось на весь дом так сильно, что я вспотел от стыда.
— Ой…
Маша зажала рот, чтобы не рассмеяться. Вот же засранка!
Холодильник снова был пуст. Удивительно, что на сей раз нашёлся рис в дальних закромах — ах да, я вспомнил, что пытался готовить сам. Маленькие коробочки с молоком, штук пять, лежали на нижней полке, чему Маша неожиданно обрадовалась.
Уже через полчаса она поставила передо мной нечто рисово-белое с лёгкой голубизной, сладко пахнущее.
— Это рисовый десерт?
— Русская молочная рисовая каша.
— А почему синяя?
— Молоко у вас нежирное, что поделаешь.
Я недоверчиво рассматривал угощение, но первая ложка решила исход: от лакомства ничего не осталось уже через минуту, несмотря на то, что блюдо было очень горячим.
— Вы это часто едите?
— Дети — часто, взрослые — по настроению.
— Мое хорошее настроение отныне я буду называть молочно-рисовым…
Она сама ничего не съела, и только болтала ложечкой в чае, который придвинула и мне.
— Мы не двинемся дальше, пока ты не съешь, — строго сказал я.
— Я боюсь, еда усыпит меня… — я видел, что она борется со сном. — А мне в три надо быть в гостинице, а в пять — уже в аэропорту с семьёй. Я им написала, чтобы ждали без волнений.
Однако я повторил фразу в том же строгом тоне, и она повиновалась, сразу посвежев и набравшись утерянных сил.
Я усадил её перед камином — как во многом сейчас совпадал первый вечер в тёткином доме с сегодняшним, стихийным и противоречащим нормальной человеческой логике.
— Мне в три надо… — начала она снова, но я укрыл её пледом и пробурчал что то вроде шаткого в её глазах мужского слова.
— Ну, что, слушаешь?
Она кивнула. И я запел своим мало музыкальным, слабым, но не совсем противным голосом песню из странного набора звуков, который, тем не менее, я легко запомнил, как заклинание или считалочку в детской игре.
Мария вскочила, сев на кресле:
— Откуда… Как? Почему Вы знаете эту песню? Я все пыталась её вспомнить, и безуспешно, а Вы…
Вместо ответа я запел другую, лишив девчонку напрочь дара речи.
— Ты думаешь, я врал тебе, что ли?
— Но как такое возможно? Я даже не знала, что это реальный земной язык… Я думала, на нем говорят только там. Значит, он существует? И его так запросто можно выучить?
— Бог мой, вопросов ворох… Ну так вышло. Только не вздумай меня расспрашивать. Видимо, я просто избранный.
От неё не укрылись нотки юмора в моём голосе.
— Если бы только иметь под рукой всё необходимое и солнечный свет… Вы знаете, как там было много красок, которых не сыщешь на Земле. Так странно… Разве радуга, её многочисленные цветовые комбинации — это не предел нашего видимого мира? Мне обязательно нужно найти эти новые оттенки…
Она снова забралась под плед, укутавшись в него по самую шею, лицом ко мне.
— Как же это возможно… — всё повторяла она про себя.
— Ещё пять минут назад ты не знала, как жить дальше.
— Да, — улыбнулась она перед тем, как нырнуть с головой в глубокий, сладкий и безмятежный сон.
Наши телефоны взорвались звонками одновременно — там, на кухне, где мы их оставили. Я пулей слетел вниз, выключил её средство связи, даже не посмотрев, кто тревожит, и уже хотел тем же образом поступить со своим. Но вызывал Юн Ди. Это неспроста. Звонок брата в два часа ночи.
— Хён! Хён! Ты дома? Уноси оттуда ноги! Скорей, умоляю, хён!
— Что происходит?
Мой неожиданно бодрый голос в это время суток его на миг обескуражил. Но он быстро собрался:
— Ты не спишь? Какое счастье… Ничего не бери, ты не успеешь, скорей приезжай в мой дом — тот самый, возле Кванджу… Адрес по телефону говорить не буду, опасно, ты всё знаешь и так. Я буду ехать тебе навстречу по главному шоссе на Сеул.
— Да что за надобность такая?
— На тебя открыли охоту, хён.
Я чуть не подавился от смеха.
— Открыли охоту на тебя, на Марию! Хён, прошу тебя, это не шутки! Это Ким Бон! Он закрутил всю гадость в интернете про тебя и эту девушку! Только не спрашивай, как я узнал, я всё расскажу потом, ради бога, хён… О небо, где ещё носит эту девчонку в такую ночь, её мать в отчаянье… Они не вернутся в Россию!
— Что за бред в глубокую ночь, Юн Ди? Ты не лунатишь, как в детстве? — моё сердце потягивало от гадкого предчувствия.
— Выгляни в окно! Только бы не было поздно, только бы успеть… Я выезжаю!
Вьюга ещё не вполне успокоилась, но это не помешало мне разглядеть приближающуюся дугу огня, будто мчались средневековые инквизиторы с факелами.
— Уходи, в чём есть! Беги ко мне! Её мать и дочь в моём доме… — как в страшном сне, кричал мой дорогой брат.
Огненная дуга увеличивалась, приближаясь, и наконец, я осознал, что бред моментально стал явью.
— Мария у меня, — бросил я в телефон, тут же его выключив, жестоко и навсегда разрушая безмятежность сна существа у камина, который согревал нас в последний раз.
Надев на её ноги свои тапочки, потому что они были первой попавшейся мне на глаза обувью, я взял Машу, просыпающуюся, на руки прямо в пледе и, не помня себя, помчался вон из дома.
— Уже пора? — Мария пришла в себя, когда я вынес её во вьюгу, сам в первом попавшемся лёгком плаще с вешалки, наброшенном кое-как на плечи, и в домашних сланцах.
Мы побежали быстрее, когда она спустилась с моих рук. Как быстро намокли наши ноги…
Уже вдалеке я услышал, как бьют окна моего сырого насквозь жилища, как сигналит уничтожаемая машина… Но мы всё бежали.
— Господин Чо…
— Бывает, — я остановился на миг, — что промедление несет смерть, понимаешь? Ты последуешь за мной сейчас без слов, без вопросов?
— Я последую за Вами повсюду и ни о чём не спрошу.
Какой силой сияли её прекрасные глаза, вдохнув в меня новую энергию, многократно ускорившую наши продрогшие до синевы фигуры.
Пока мы так бежали без устали больше часа, я думал о том, что, может, больше никогда не увижу Сеул, где нажил столько печальных и радостных минут. «Ким Бон запустил всё это» — стучало в моей голове. Нет, это была не шутка. Если за дело взялся Ким Бон с миллионами связей, пересекавшихся с моими, борьба предстояла не на жизнь. Паук, плетущий сети… Вечный паук. Сколько там длится вечность? Дольше ли мы продержимся?
На бегу я оглянулся на Марию. Её зубы не попадали друг на друга, плед насквозь вымок, ладонь в моей руке, которую она не отпустила ни на мгновение за время бегства, дрожала и сейчас лишь немного пошевелилась, чтобы ощутить мою руку снова. Мария очень живо ответила на мой взгляд, ожидая моих новых решений.
Я остановился. Посреди улицы, посреди неугомонной, бесконечной стихии. Я продрог, но моё сердце, горячее и нетерпеливое, прижалось к её, и очень скоро её дыхание, хотя, казалось, мы так прочно остыли, стало таким же горячим.
Не знаю, сколько длился наш поцелуй. Но я знаю — он был прекраснее звёзд. Светлее солнца. И, наверное, сильнее вечности.
— Путь будет долгим и трудным, мой незрелый мёд… — сказал я.
Её стопы стояли на моих, чтобы было не так холодно. Но холодно было всё равно. Разъединившись, наши губы снова задрожали.
— Хорошо, — она улыбнулась.
— Может быть, я сбился с пути, — высказал я то, что меня беспокоило последнюю четверть часа.
— Это случается, — ответила она.
— Если до утра мы не встретим Юн Ди, то погибнем…
— А от Вас пахнет ромашками.
— Вот как…
— Да, которые, самые стойкие и удачливые, встречаются после покоса в полях.
— У ромашек слабый запах.
— Нет, очень сильный, — уверенно сказала Мария.
Куда мы бежали? Навстречу смерти или жизни? Где оно, наше будущее? Встретимся ли мы с ним?
А будущего не было. Потому что его вообще нет. И прошлого, на всякий случай, тоже. Сейчас были только я и Мария, вьюга и где то там, за снежными вихрями, неизменный рассвет.


Рецензии