Милосердие в аду. Часть четвёртая. Глава 6

                МИЛОСЕРДИЕ   В  АДУ

                Роман в 5 частях
                с эпилогом

                Часть IV

                Глава 6

                Мы


Отто ещё некоторое время стоял, глядя вслед сходящему по скрипучей лестнице гауптштурмфюреру. Слышал, как громыхнул древний засов, как хлопнула дверь.
Полковник отошёл к окну и что-то там двигал.
Кэт... Эрих... Почему-то вспомнился отец, грустно смотревший, прощаясь, когда Отто отбывал на учения. Через неделю пришла телеграмма о его смерти.
Мысли обрывками залетали, но, ударяясь о вязкий ком во рту, состоящий из «Да», — отскакивали и пропадали. «Да» стояло во рту. Мешало. Нужно было как-то от него освободиться.
Отто понял, что ведёт себя невежливо, оставаясь неподвижно стоять спиной к Кёнигу. Оглянулся.
Полковник, отодвинув ломберный столик к цветку, стоял вплотную у широкого, в полметра, подоконника, смотрел в темноту и курил у открытой форточки. Круглая лысая голова, словно спасаясь от горя, уходила в приподнятые плечи.
«Где реальность? Вот она».
Всё равно не верилось. Где-то с неясной выси на него смотрела Кэт.
«Она говорила. Я не верил. Только что фон Лемке говорил про мировой мор. Не верилось. Сказка. Конечно. Фантазии. Эрих вчера что-то говорил. Свои мальчишеские представления, выдуманные, как рассказы Конан Дойля. Да! Только завтра я убью тысячу больных. А через неделю буду организовывать выкачивание крови из голодных детей. Реальность наступила. Что будет дальше? Может быть, на этом всё остановится. И потом это можно объяснить всего лишь глупым эпизодом войны». Отто ни за что не мог поверить в будущее в виде предположений. Любых. Не хотел этого делать из своих внутренних принципов. Так  как это допускало долю неверного расчёта.   А сейчас — он неясно почувствовал свою слабость. Не думал  о будущем, потому что не был способен всё охватить и не хотел отвечать за это.
Кэт молчала, но сейчас как будто смягчилась к нему.
«Да, видимо, нужно попросить полковника ходатайствовать перед командованием. Комендатура.  Моя  рота.  Соседство с детьми совершенно нежелательно», — подумал Отто. Он подошёл к ломберному столику с другой стороны и остановился, коснувшись щекой зелёных листочков.
— Что, капитан, не нравится? — неожиданно спросил Кёниг, не глядя на Хагена и вдыхая дым сигареты вместе с морозным воздухом.
— Смотрите, как метёт. Метёт и метёт. Каждый день. Сколько снега, сколько тонн снега каждую минуту сыпется на головы этих... из низшей расы. Ведь если представить расстояния. Наш фронт на Западе в сороковом был около 650 километров. Сейчас фронт на Востоке — 2,5 тысячи километров. Может  и больше. И я не вижу конца. А они живут.
Отто перегнулся через столик, чтобы разглядеть лицо.
— Что? — еле слышно, в себя, спросил полковник и сам ответил: — Скрипят деревья. Замёрзшие стволы трутся друг   о друга и скрипят...
— Отто, — заговорил он вновь, негромко, каким-то грудным голосом, — у меня погиб сын под Истрой. Две недели назад.
— Я знаю, Herr Oberst, позвольте...
— Довольно. Послушайте. Мне не удалось вывезти его тело в Германию. Мой сын лежит там. Но я ещё увидел другое: замёрзшие тела наших убитых солдат. Их штабелями укладывают вдоль дорог, как брёвна. В каждом штабеле 60–70 человек. Они не трутся. И не скрипят.
Несколько снежинок влетело в комнату и исчезло на белом подоконнике. Окно было двойным, и между рамами внизу уже намело белую кучку.
— Я попросил бы вас всё же этого не делать.
Волнение полковника передалось Отто. Он чувствовал, что переспрашивать не нужно.
— Не посылайте ваших подчиненных и этого... Швейка на фронт. Предписания от меня не будет. Накажите, как положено. Но... не надо этого. Во мне говорило...
— Я понял, Herr Oberst.
— Я знал. Я почему-то вижу, что вы сможете меня понять. Всё-таки... старые служаки.
Он вздохнул.
— Один из стрелков, из тех четверых, что несли тело моего сына, — погиб. Я подумал, что этот Бом обязательно ввяжется в какую-то глупость. Сам погибнет, и с ним могут пострадать настоящие, опытные и нужные для Германии стрелки. Пусть останется здесь.
Он затушил сигарету в пепельнице рядом с четвертью сигары, но  продолжал стоять и  смотреть в  окно.  Вьюга  мела  и завывала, пробивалась через форточку и обжигала щёки морозом.
«Как хорошо думается здесь. Может, и на самом деле остаться на ночь?»
— Вот так и происходит. На передовой погибают лучшие. А в тылу выживают Бомы. Что поделаешь. Жизнь. Просто... посылая туда, я убиваю его. Сам.
Он помолчал.
— Отто, выслушайте меня. Мне тяжело это говорить. Но я сейчас почти не сплю. Всё думаю, думаю. Я не философ. Но я думаю о том, что вижу... Как хорошо метёт. Вы знаете, отчего здесь такой широкий подоконник? Оттого, что в стенах флигеля — очень толстых, до метра, — внутри расположены дымоходы. По ночам, когда растопится печь, там воет тёплый воздух. Смешно и удивительно, скажу я вам, вспомнить себя маленьким мальчиком в родительском доме. М-да. Понимаете, мы, немцы, конечно, выдающиеся ученые и философы. Расовая теория. Нам всё так убедительно разъясняют. Но что я хочу сказать. Есть вещи, которые всё равно стоят над всеми нами. Понимаете?
Кёниг наслаждался каждой минутой откровенности. Со своим старшим сыном Томасом он уже никогда не поговорит, а Юрген не будет слушать то, что сейчас он хотел высказать. Впервые за многие месяцы все сомнения и горькие выводы, всё можно было высказать в разговоре с капитаном.
Кёниг ещё раз испытующе посмотрел Хагену в глаза и разочаровался. Отто понимал его, но... «Он не из пытливых», — пришла в голову первая мысль от вида грустно-унылых глаз.
«Но я смогу ему объяснить. Меня он должен понять».
— Поймите, всё намного  хуже, чем  кажется. И  дело  не  в наших потерях. Даже не в военном деле. Как бы это сказать.
Он повозил окурок сигары по дну пепельницы.
— Herr Oberst!
— Не надо. Я уже много курю сегодня.
— Отто, — продолжил он после глубокого дрожащего вздоха, — война проходит по всем нам.
Он опустил голову. Слова не находились. Отто видел, как полковник разочарованно кусает толстые  губы,  и  морщины у глаз и на лбу собираются в детское выражение обиды.
— Не понимаете. Всё происходит из-за того, что... упрощение в наших мыслях завоевало всех нас и стало нашей действительностью. Ну откуда, чёрт возьми, взялись эти новые слова, этот новый коричневый немецкий язык! «Личное участие», «гарант», «фанатично», «народный товарищ», «родной клочок  земли»,  «чужеродный»,  «вырожденческое искусство», «недочеловек». Что за глупости! Откуда эта наша жадно-инфантильная радость оттого, что твоя страна на географической карте расползается всё более жирным, всё более широким пятном; триумфальное чувство «победы», наслаждение от уничтожения и порабощения других народов; садистское удовольствие от страха, который внушает твоя страна; напыщенная национальная похвальба в стиле вагнеровских «Майстерзингеров»; онанистическая возня с «немецким мышлением», «немецким чувством», «немецкой верностью». А этот лозунг: «Будь немцем!» Что за новшества? Зачем? Что такое: «Быть немцем»? Я и так немец. Кому нужно это? Ведь наши дети этим уже живут. А Лемке говорит о духовной смерти этих... оставшихся в живых, полуфабрикатов. Поймите, все эти новые понятия растворяют наши лучшие немецкие качества.
Полковник поспешно достал пачку «Sonder-Mischung», закурил, выбросил струю дыма в форточку и, водя дымящейся сигаретой, как дирижёрской палочкой, заговорил.
— Что такое наш Фауст? Чем мы гордимся? Что там такого магического? В чём глубинный смысл? Просто сказано, что человек слаб в этом мире, и ему не дано познать какие-то тайны мира. Трагичность человеческого сердца. Боже! Какая глубина! Да одно самоубийство Смердякова стоит всего Фауста. Вы читали «Братья Карамазовы»? Нет? Прочтите. Хотя сейчас все русские классики под запретом. Но я скажу больше. Фауст — это весь немецкий народ. Он такой умный, учёный, опечаленный тщетностью своих устремлений. И чего он хочет? Всего. И что он делает? Отдаёт душу дьяволу. Зачем? Что он смог сделать, такой глубоко образованный человек? Он принудил влюбить в себя девицу Маргариту, попользовался ею, убил её брата и оставил погибать опозоренную девушку в тюрьме, даже не думая пожертвовать собой ради любимого человека. Ушёл страдать. Вот и весь итог. Германия отдала душу дьяволу, освободила себя от химеры совести, чтобы позволить себе всё! Скармливать свиньям детей, у которых высосет кровь. В три подхода. Позволить грабить, убивать и захватывать весь мир, чтобы... святая простота, — не было больше никогда никаких войн! Феноменально! Вы посмотрите на наши цели. Женщина должна рожать. Мужчина воевать. Дети фанатично орать о том, что они — немцы. Всё! Больше ни-че-го! Мы получим всё и сделаем то, что сделал Фауст. Не более. Не более того, что внутри нас. А что внутри нас!
Он сжал кулак.
— Внутри нас из злобы неудачника выросла химера. Из нашей ненависти к тем, кто ограбил нас, ненависть к тем, кто якобы грабит нас, ненависти, ненависти, ненависти. Чистота расы. А что внутри? Для женщин — Kinder, K;che, Kirche (дети, кухня, церковь)... Для мужчин — быть бойцами. Дети — будущие бойцы, и им не нужно образование. Что это? Это Германия? Нет. Это, кстати, может быть и в любой другой стране. Это общество, получившее заветный дар от Мефистофеля. И ему не нужна страна. Даже нация. Сам Фауст ни минуты не думает ни о чём, как только о себе. Германия? Народ? Нация? Раса? Нет! Его можно изобразить и немцем и каким-нибудь доном Гуаном, испанцем. И французом. Будет одно и то же. Только интонации разные.
— Выходит... — пробормотал Отто.
— Выходит, мы не то ищем. Не тем занимаемся. Важно ещё что-то другое. Сейчас у нас нет внутренней, основывающейся на настоящей культуре нравственной самостоятельности.
Его голос дрожал. Кёниг задышал глубоко и запрокинул голову.
— Подождите. Я не всё сказал. Что внутри нас... Нет, не то. Тут что-то не так. Отто, поймите, мне очень тяжело сейчас, потому что... Я, пожалуй, скажу. Неужели вы не понимаете, что наше поражение в другом. А? — он опять резко обернулся      и посмотрел в растерянные глаза капитана.
— Вижу, не понимаете. Знаете, почему? Потому что это не коснулось лично вас. Именно вас. Пока Мефистофель не схватил вот так вашу руку.
Кёниг крепко сжал его предплечье своими короткими пальцами.
— Опять не понимаете? Ну, пойдёмте.
Кёниг оттолкнулся от подоконника и, наклоняя по-бычьи вперёд свою круглую лысую голову, двинулся к столу.
— Садитесь. Сейчас всё увидите.
Он подхватил со стула жёлтый кожаный портфель, щёлкнул замком на клапанном кармане и достал толстую пачку писем.
— Вот, — Кёниг бережно, с удовольствием трогал всю пачку, переворачивал, словно раздумывая, с чего начинать. Безымянный палец со старым потёртым перстнем первой мировой войны с крестом и эмблемой полка выбирал, перебирая часто читанные помятые письма.
— Пожалуй, с этого. Садитесь.
Полковник наконец разъял пачку и разложил письма в пять стопок, как, видимо, часто делал в уединении. Глаза его блестели от влаги и прыгали с письма на письмо. Он трогал их, всё не решаясь открыть тайну своей семьи постороннему человеку. Но сейчас письма необыкновенным образом объясняли многое.
— Я знаю, Отто, о вашем горе. Как никто другой понимаю вас. А теперь вы услышьте то... Это письма моего младшего сына, Юргена. Больше у меня ничего нет. Слушайте.
Кёниг взял самое маленькое, ближнее к нему, сел глубже на стул и сложил дрожащие руки с листиком на край стола.
«Папочка, мы учимся тому, чтобы соответствовать гитлеровскому идеалу мощной молодёжи, перед которой мир должен содрогнуться накануне своей гибели. Мы учимся уметь повелевать, не знать чувства сострадания и ненавидеть всё, что выглядит не по-немецки».
Кёниг повертел листик в руках, пожал плечами.
— Я его определил в Наумбург. Элитный национал-политический интернат. Он был счастлив. Да и сейчас... счастлив. Вот посмотрите, — и взял другое письмо.
«Я должен попасть в новое поколение вождей тысячелетнего рейха, но для этого у меня обязательно должно быть “зелёное свидетельство”. Тогда я смогу стать гауляйтером Киева или Минска!»
«Сегодня к нам приезжали врачи из расово-колониального управления СС для расового отбора. Проверяли наши черепа. Я так волновался! Но всё прошло благополучно. Я был признан “арийским типом номер два”. Из всей нашей группы только пять человек оказались с черепом “нордически-фальского типа”. Мой приятель оказался с “типично восточным круглым черепом”. Его отчислили. Я прошу тебя, папа, надевай почаще фуражку».
Кёниг пошевелил толстыми губами, потрогал рукой свою лысину и взялся за следующее письмо.
«У нас на стене висит изречение Гиммлера. Как хорошо он сказал! “От пяти до десяти процентов населения, это лучшие, избранные люди — должны господствовать, повелевать. Остальные должны подчиняться и работать. Только таким образом будут достигнуты высшие ценности, к которым должны стремиться мы сами и немецкий народ”».
«Мы решали простые задачи. Сегодня была такая: строительство одного интерната для сумасшедших стоит 6 миллионов рейхсмарок. Сколько на эти деньги можно построить жилых домов стоимостью 1500 марок».
«Помесь арийца и еврея или помесь арийца и цыгана — это самое худшее, что есть на свете. Это хуже преступления».
«Если нордическая раса лучше других, а немецкий народ лучше других народов нордической расы, значит, мы — самые лучшие из немцев и самые лучшие в мире!»
«Кто не хочет бороться в этом мире, полном вечной борьбы, тот не достоин жить».
«Сегодня мы писали сочинение на тему: “Как путём стерилизации уничтожить элементы крови, грозящие расовой чистоте”. Вчера было другое: “О необходимости очищения аннексированных восточных областей от славян”».
«Мы совершили экскурсию в  пригород  Мюнхена  Хаар, в “город идиотов”. Один профессор продемонстрировал нам своих пациентов. Мы должны были убедиться в том, что эвтаназия — благоденствие для больных».
«Мы были на выставке в Берлинском Люстенгартене — “Советский рай — бесовская сущность еврейских комиссаров”».
А ещё нам показывали фотографию джазиста Бенни Гудмана, который своими преступными еврейскими руками дурно обращается с кларнетом».
«Если мне суждено погибнуть, я хотел бы, чтобы люди восприняли это событие следующим образом: это необходимая, охотно приносимая мною жертва на алтарь победы Германии. Это главное дело моей жизни».
«Нас учат петь, маршировать и убивать».
«Призвание человека быть бойцом. Призвание немца — быть бойцом в стократном размере. Призвание национал-социалиста — быть бойцом в тысячекратном размере».
«Война — не просто политическое средство. В ней вся суть идеологии. Без войны мы не можем существовать. Если мы не боремся, то мы проигрываем противникам, подчиняемся их воле к разрушению. Тогда Германии конец».
Кёниг хотел что-то сказать и не мог. Он вертел перед глазами листок и наконец произнёс:
— Теперь понятно.
«Нам говорили, что самое главное — это воспитание характера, особенно воспитание силы воли и решительности. Научные знания потребуются в последнюю очередь».
— А вот это — нечто особенное. Слушайте.
«Нам читали лекцию и требовали конспектировать её ввиду особой важности. Оказывается, что, опираясь на доктрину национального и расового возрождения, нам будут читать лекции по германской физике, германской химии и германской математике.  Все великие открытия и научные достижения  в области естественных наук следует отнести на счёт особых способностей германских исследователей. Германский исследователь в так называемой теории всегда видит лишь вспомогательное средство. Еврейский дух выдвинул на передний план догматически провозглашённую, оторванную от действительности теорию относительности. Теоретическая физика — это всемирный еврейский блеф».
«Нам строго не рекомендовали на уроках физики пользоваться единицей измерения частоты колебаний в Герцах, так как это еврейская фамилия, и она должна быть под запретом».
— А это из первых...
«Мы писали диктант. Как Иисус освободил людей от грехов и ада, так Гитлер спас немецкий народ от гибели. Иисус и Гитлер подвергались преследованиям, но в то время как Иисус был распят, Гитлер возвысился до канцлера. В то время как ученики Иисуса оставили его в беде, отрекшись от него, за Гитлера пали 16 товарищей. Апостолы окончили труд своего господина. Мы надеемся, что Гитлер сам доведёт свой труд до конца. Иисус строил для небес, Гитлер — для всей Германской земли».
— О Боже! Ну, ещё это.
«Однажды нам приказали разобраться с одним воспитанником. Наш товарищ из числа вечно отстающих провинился — совершил незначительный проступок. Мы как следует отделали его. Я до сих пор вижу красные полосы на его спине. Мы били по ней своими кожаными ремнями».
— Всё. Больше не могу.
Кёниг положил руку с письмом на стол и закрыл глаза. Дрожащими пальцами он ещё немного прижимал листик, исписанный детским почерком, затем отпустил его.
— Отто... Я теряю второго сына. Без выстрела. Неожиданно начал суетливо перебирать стопочки писем, заглядывать в конверты.
— Вот! — тихо, скрывая теплоту, воскликнул он, вытаскивая из жёлтого конверта фотографию, — посмотрите. Юрген  и Томас. Неужели...
Полковник не мог говорить. Он сдвинулся боком, опустил голову и закрыл её рукой, опершись локтем о стол.
На фотографии были двое: светловолосый серьёзный унтер- офицер и прижимающийся к нему плечом подросток. Юрген не мог сдержать радости и улыбался всем ртом, обнажая полоску роскошных белых крепких зубов. Отто почему-то и сам улыбнулся, так заразительна была радость подростка. Особенно показалась милой ямочка на подбородке. Отто быстро взглянул на полковника. Тот сидел боком. Отто подумал: «Нет. Это от мамы ямочка».
— Я не могу приехать к нему. Ни даже на день. После отпуска по захоронению Томи. Что я скажу? Сыну нужно объяснить его... заблуждения? Даже высказать такое невозможно. Тут ещё события под  Москвой. Русские подходят к Тихвину.  Я каждый день физически чувствую, что теряю его. И то, что переживает моя несчастная Ани. Жена. Всё вижу. Сделать ничего не могу.
Он замолчал, но тут же замотал головой.
— Не так. Не это. Мне страшно... Нет. Поймите, я не знаю, что будет в следующем письме. Мне страшно ждать, получать и долго не открывать конверт. Открываю, а там. «Ненавидеть. Ненавидеть». Почему он должен ненавидеть всё не немецкое? Как ему объяснить?.. Хотя, вот этот бочонок с цветком, — добавил он, не оборачиваясь, — эту безвкусицу... чуть не сказал: «варваров». Безвкусицу русскую я почти ненавижу. Боже, что с нами делается.
На краю стола стояла серебряная рюмочка. Полковник рассеянно взял её и снова заглянул в тёмное дно.
— Herr Oberst, не желают шерри бренди?
— Да? Может быть.
Отто достал из правого нижнего кармана кителя плоскую фляжку в зелёном вязаном чехле и отвинтил крышку.
— Стойте! — полковник сверкнул глазами. — Что это? Откуда у вас русская фляжка?
— Русская?
— Дайте сюда, мне, — Кёниг резко выхватил из руки Отто фляжку, обрызгав его и свои руки, развернул её под глаза капитана и сказал:
— Вы что, не видите? Объяснитесь!
Отто недоумённо смотрел на флягу.
— Но это же луг, а на нём берёза. Неужели не понимаете? Тут только, всмотревшись в узор на вязаном чехольчике, он действительно увидел зелёный  луг  и  дерево  с белой корой и чёрными пятнами на ней, которые всегда воспринимал как белую полоску на заношенной зелёной ткани.
— Откуда это у вас? Отвечайте быстро.
— От унтер-офицера Дитриха. Когда меня ранило, он обработал мою голову, забинтовал и дал выпить из этой фляги, потому что у меня наступал обморок. Унтер-офицер Дитрих был убит через несколько минут. Фляжка обшита его невестой, наполовину русской. По отцу.
— Невеста у унтер-офицера наполовину русская?
— Они были помолвлены и планировали заключить брак после войны. Впрочем, у него осталась дочь. Кристина.
Полковник вернул фляжку и снова откинулся назад. Лицо его словно сдулось. Из-под круглых роговых очков проступили мешки под глазами. Он смотрел куда-то под стол.
— Устал. Пора.
Костяшками правой руки он дважды стукнул о стол и медленно встал, осторожно выводя ноги из-за стола.
— Где Гельмут? Подайте мою шинель.
Одевался зло, что-то додумывая. Наконец, надев фуражку, почувствовал себя получше.
— Что же, дорогой Отто, выходит так, что вам, — он грустно улыбнулся, — предстоит добывать шесть литров крови голодных детей? Ежедневно.
— Herr Oberst! Разрешите обратиться! — не задумываясь, ответил Отто, — я прошу вас отправить меня и всю мою роту на фронт. Она находится во вполне боеспособном состоянии.
Полковник смотрел на капитана и сочувственно кивал головой.
— Ожидал. Значит, и вы всего лишь Фауст. Не одобряю. Знаете, почему? —  он  вновь  попытался  заглянуть капитану в глаза, но почувствовал, что к векам подступает влага, и быстро обернулся.
— Пройдёмте. Проводите меня.
По старой лестнице сходил осторожно, неуверенно, обнимая ладонями перила, повторяющие форму охватывающей руки.
Старая дверь, скрипя петлями и звякая кованым засовом, раскрылась, и с порога на них обрушилась злая снежная кутерьма, как будто давно поджидавшая на улице.
— Что такое! Откуда такая ярость! Вы посмотрите, Отто! — кричал полковник, отмахиваясь от потоков снежинок, как от комаров, — ветра нет. Они что, живые?
Вьюжный  танец подхватывал и  потягивал офицеров то  в одну, то в другую сторону. Отто поминутно отирал своё лицо. Снежные хлопья мгновенно залепили стекла очков полковника. Он их снял и продвигался к машине, угадывая идущего рядом капитана.
— Проклятый русский снег! Как наши стрелки воюют в таком... безобразии. Куда стрелять? Как целиться?
Кёниг ворчал, подходя к машине, но на самом деле размышлял о том, как лучше объясниться.
— Ну что же, капитан Хаген. О! А что здесь до сих пор делает Лемке? Смотрите, — сказал он, протирая вновь уже на носу свои очки, — его машина отъезжает от лазарета.
Отто всматривался, но ничего увидеть не мог.
— Значит, вы так и не поняли? Я старался изо всех сил весь вечер. Почему мы такой народ?
Полковник остановился возле двери кюбельвагена, но приблизился к высокой фигуре Отто, вновь снял очки и продолжал говорить, морщась и уже не смахивая проклятый белый пух.
Снег облепил веки и брови, губы сводило от мороза, как будто какая-то сила мешала и не хотела, чтобы он договаривал.
«Но я всё-таки скажу!»
— Неужели ЭТО должно коснуться каждого из нас, лично? Лично вас. Лично меня. Чтобы мы поняли. Может, поэтому нас так легко захватить и увести. Потому что мы не способны к подлинному единению. Потому что на самом деле мы не есть сыновья своей страны, как семьи. А вся эта трескотня о фанатичной преданности Германии и любви к фюреру... разлетится в один день. Потому что не бывает любви, замешанной на ненависти. Поймите, Отто, вы уйдёте на фронт. Сюда прибудет другая рота, и другой капитан будет организовывать откачку крови из чёрных, в ниточки, вен голодных детей. Говорят, что к третьему отбору дети впадают в обморок. Тогда их подвешивают под мышки и сжимают грудь. Кожу на ступнях отрезают - или в них делают глубокие надрезы. Да. Я думаю, что кровь будет стекать в герметичные ванночки. Стерильные. Как и подобает нашей культуре. Не то что  ржавый русский таз под кадкой с цветком.   Но всё равно, слышите? Всё равно  - с вами или без вас, здесь или в другом учреждении, – всё равно делать это будем мы. Понимаете? Мы!


Рецензии