Милосердие в аду. Часть пятая. Глава 1

                МИЛОСЕРДИЕ   В  АДУ

                Роман в 5 частях
                с эпилогом

                Часть V

                Глава 1

 
                Надежда Александровна

Тележка со скрипом наезжала  на  замёрзшие  комья  снега у обочины. Надежда Александровна со своей стороны толкала её за ручку, пытаясь съехать на дорожку из красного кирпича, ведущую к дверям «русского корпуса».
— Смелей! Всё получится! — весело подбадривала Инна Львовна, наваливаясь на ручку справа.
Колёса переехали какую-то борозду и пошли легче, вздрагивая на мелких выступах.
В этой тележке раньше санитары вместе с больными возили котлы с едой  из  пищеблока  на  отделение.  А  часа  через два с пустыми намытыми и начищенными котлами толкал её обратно один больной, не боясь ничего разлить, лихо тараня корки слежавшегося снега и дребезжа крышками. Но сейчас вся платформа была полна хлебом. До краёв бортиков рядами были плотно уложены, разрезанные на дневные порции по 100 грамм, кусочки чёрного хлеба.
Два доктора, главный врач больницы и заведующая отделением, дружно налегая на ручку, обёрнутую мягкой тканью, подкатывали тележку ближе к ступеньке у входа в корпус.
— Лена, зовите больных! — закричала Инна Львовна медсестре у единственного приоткрытого окна процедурной на втором этаже. Доктор была в белом халате, из-под которого кокетливо выбивались рюши синей крепдешиновой блузки, той самой, в которой Дубровская пришла на собрание больницы три года назад при вступлении в должность. Сейчас глаза её горели радостной энергией, и румянец на щёчках был не от холода, а так, как обычно.
Быстро набежали голодные, дрожащие от холода и нетерпения больные. Они хватали со всех сторон куски хлеба и торопились съесть сразу, быстро, побольше и сейчас, не веря своему счастью. Больные жевали поспешливо, не успевая благодарить докторов, и только иногда кивали головой в их сторону с перекошенными ртами, забитыми кусками хлеба.
— Да ешьте спокойно. Не спешите. Никто вас больше не обидит, — ласково говорила Инна Львовна.
Первый слой был снят. Пальцы полезли в середину, где хлеб ещё не остыл. Из хлебной тележки повалил пар с запахом старых одеял и нафталина.
Наконец вышел Костя. Он с весёлой грустью смотрел на жующих и толкающихся больных. Взял один кусочек, отложил в ладонь и стал набирать другою рукой в стопочку, чтобы отнести лежачим. Долговязый Валя легко перегнулся через спины  к  самой середине платформы. Откусил теплой мякоти,   а затем, оглянувшись  на  Костю,  также  стал собирать  кучку у себя на груди, прижимая торчащие в разные стороны куски растопыренными паучьими пальцами.
— Костя, не волнуйся! Всё будет хорошо! — говорила с нежностью Инна Львовна.
Надежда Александровна была поражена. Лицо поэта просветлело. Голубые глаза расширились и словно заколыхались огнём изнутри. «Любит. Как хорошо хоть раз в жизни увидеть вот так, совсем близко, настоящее чистое чувство. На меня мой Тима смотрел по-другому. Но тоже голова кружилась».
— Всё будет хорошо, поверь мне, — повторяла Инна Львовна.
Из раскрытых дверей, взмахивая хвостом, выскочила Ксюха и тоже кинулась к хлебу. Сейчас она почему-то только тявкала. Приглушенно, с писком, понимая, что ей разрешено только скулить. Но всё же через два-три тявка из собачьей груди вырвался лай, и Надежда Александровна проснулась...
Над головой мягко ступали тапки больных, разбуженных сегодня рано, в шестом часу, растерянных и не понимающих, что нужно делать и куда их ведут. Уверенно простучали каблуки Ядвиги Борисовны в сопровождении лая Ксюхи. Собаку куда- то запирали.
Боль в сердце не проходила. С нею доктор уснула во втором часу ночи и с нею проснулась сейчас в полусидячей позе в своей постели в крохотной подвальной каморке на двоих. Пальцы ещё удерживали свёрнутый край одеяла, словно ручку тележки. В блёклом свете ночника было видно, что кровать второго врача отделения Ядвиги Борисовны Степановой была нетронута.
«Значит, она всю ночь была на отделении».
Надежда Александровна пошевелилась в своём «кресле». Уже третью неделю она спала полусидя, обложившись подушками и пропахшими нафталином тряпками, которые натаскала и напихала ей под матрац у изголовья медсестра из соседнего отделения Зоя Михайловна. В таком положении в груди почти не булькало, одышка стихала и удавалось ненадолго уснуть.
«Чего же я ушла? А и чем я им могла помочь, старая калоша на двух тумбах».
И вдруг, охватив разом всё, что произошло вчера в полночь, она закрыла от напряжения глаза и подумала: «Что это? Дальше ведь жизни не будет».
Дальше — не будет работы. В таком своём беспомощном состоянии она не сможет выходить за пределы корпуса.
«Да и вообще куда бы то ни было в Никишино». «Боже мой, где же нам тогда... быть?»
Неработающим русским не положен паёк. О работе в лазарете у немцев не могло быть и речи. «Keine Arbeit, kein Fressen». (Нет работы, нет корма.)
«Что же мне, с  завтрашнего дня  побираться?  Где  жить? К дочке домой проситься? Вот на ту “хлебную тележку” нас    с Костей и Ядвигой посадить и на большую дорогу к постам: “Пропустите, люди православные, мы в голод, домой, в Ленинград. Паспорт? Есть. И довольствием обеспечены. У каждого по корке хлеба. Подтолкните, что ли”. Не подтолкнут. Не православные».
Сердце колотилось с перебоями. Было тяжело в груди и невыносимо лежать. Она подождала, пока успокоится дыхание, приподнялась, села, кое-как просунула отёкшие ноги в валенки и вздрогнула от резкой боли. «Так и кожа когда-нибудь лопнет!» Первые шаги давались с мукой. Доктор умылась из рукомойника и поймала себя на мысли, что не хочет смотреть на себя в пожелтевшее зеркало, когда причёсывала и укладывала седые проволочные волосы. «Нехорошо. А ведь мне нужно собраться».
Надежда Александровна, осторожно ступая, подошла к шифоньеру. Достала из глубины укрытый шалью, белоснежный  и ещё ломкий на сгибах накрахмаленный халат с вышитым красным треугольником на кармане. Он висел здесь с лета, словно ожидая именно сегодняшнего дня. Надежда Александровна надела халат, накинула на плечи ещё один, тёплый, и села на стул...
После вчерашнего утреннего посещения «русского корпуса» немецким начальником из штаба и его невразумительного распоряжения о том, что «пусть живут в сарае» и «немецкое командование не допустит» — все были в недоумении, хотя понимали, что ничего в сторону улучшения содержания больных ждать не придётся. Пожилой немецкий начальник был зол. Его серые глазки, слезящиеся от мороза, смотрели через толстые стёкла круглых очков с ненавистью. Разговаривая с начальником больницы,  Шахмарьяном,  —  он  два раза оборачивался в сторону Воробьёвой и с презрением произносил: «Ihre Beschwerde!» (Ваша жалоба).
Долгий тревожный день подходил к концу. Начальник больницы не показывался, и только больные, подметавшие дорожки, рассказывали, что Александр Иванович «всё время бегает без шапки», «в одной кацавейке на халате» из лазарета в комендатуру и обратно.
Около полуночи Шахмарьян вызвал всех врачей в учебную комнату. Несмотря на скученность, эту комнату не трогали. В ней до войны проводились занятия по сестринскому делу и экзамены школы медсестёр. На стене ещё висел большой плакат с фотографиями преподавателей и со списком сдавших экзамены  в июне 1941 года. Эту комнату берегли, так как здесь, в углу, отгороженные ширмой, стояли на  скамейке  колбы,  горелки и какие-то приборы, вывезенные  украдкой  из  лаборатории. В этом углу Александр Иванович растворял, выпаривал и снова растворял серебряные крестики, приносимые со всего Никишина, чтобы приготовить несколько граммов белого порошка азотнокислого серебра. Сейчас стеклянная десятилитровая бутыль с лекарственным раствором серебра, готовым к употреблению, стояла в углу на табуретке, накрытая простынёю.
Учебная комната как будто хранила память и запах прошлого мирного времени. На стене  ещё  проступала длинная, не выцветшая полоска в месте, где висел транспарант из кумача с изображениями в профиль Ленина и Сталина. Между ними красовалась надпись на все времена: «Выполним план великих работ». Транспарант сняли в августе и спрятали на чердаке.
Шахмарьян, промёрзший и словно распространяющий холод вокруг себя, с лиловым лицом, растёртым только что на улице снегом, молча ходил по комнате, опустив голову. Все его сейчас понимали с полуслова;  выставили  металлические  скамейки у стены; напротив — поставили единственный не отнятый немцами перекошенный столик. Четверо врачей, пятеро медсестёр и завхоз Петров расположились как раз под  плакатом  с фотографиями.
Александр Иванович сел. Стол шатался. Сотрудники больницы смотрели на него. Мысли путались.
— Надежда Александровна, сядьте сюда, ко мне. Вы — начмед, — глухо распорядился он.
На решительное и измученное лицо начальника больницы было тяжело смотреть.
— Все? Так. Что я хочу сказать, — он покашлял и ещё раз зыркнул затравленными глазами по сторонам и на руки врачей, покорно сложенные на коленях.

; ; ;

Все эти четыре месяца Шахмарьян словно спускался по винтовой лестнице вниз. После каждого круга, когда было видно, что лестница неумолимо сужается, спуск становится круче и короче, а впереди только туман и срыв вниз, — на крохотной площадке удавалось задержаться, и тогда он думал:
«Ну вот, здесь остановлюсь. Дальше хуже не будет». Но при- ходил новый день... «Александр Иванович! Помогите, пожалуйста!» Он помнил этот крик больного Джентеля. Несчастного психопата прятали всем отделением, старались успокоить, упрашивали не кричать: «Гитлер  капут!». Но  он,  злобный  и голодный, — кричал. Однажды докричался. Петров поймал его перед корпусом и потащил в комендатуру. Тогда Шахмарьян оказался на их пути. Тогда удалось спасти Джентеля. Двенадцать больных-евреев не удалось. Он помнил свои сбивчивые доводы и брезгливое выражение лица коменданта Хагена.
И Александру Ивановичу казалось, что он спустился ещё на один круг лестницы. Странная лестница. Язва как бы в отместку за его «действия», словно овеществлённая совесть, — резала, пекла и колола кинжалом так, что он только и мог в эти минуты лежать, скорчившись в процедурной на отделении Воробьёвой, и ждать, когда Зоя принесёт из лазарета ложку соды. Или не принесёт. Боль стихала. Он тихо лежал с испариной на лбу, укрытый жениной кацавейкой, и вспоминал то, с чего всё начиналось.
...Это было в сентябре. Грузовик с открытым верхом вёз врачей из гестапо в полицейское управление Гатчины. Все были подавлены и возвращения в больницу не ждали. На улице Красной перед копошащимся «чёрным рынком» водитель, как нарочно, притормозил.
— Батюшки! — только и выдохнула Степанова.
Рядом с машиной, над самыми их головами на виселице   с краю от ещё троих повешенных висела Инна Львовна. Голова её была до невозможности вывернута на бок. Каштановые взлохмаченные пряди волос прикрывали серое лицо. Больше всего подействовали на притихших в кузове врачей грязные голые голени и чёрные растоптанные пятки бывшего главного врача.
— ...Коммунист?
— Да, — отвечал Шахмарьян.
Лейтенант, производивший допрос, блеснул пенсне и что-то записал.
— Как вы относитесь к коммунистическому режиму?
— Я работаю заведующим клинической лабораторией. И, как и все... — начал спускаться по лестнице вниз Александр Иванович.
Вопросы перестали быть более важными или менее важны- ми, если он сейчас не висел вместе с Дубровской на базарной площади.
— Германское командование предлагает вам доказать своё отношение к большевицкому режиму. Ведь вы армянин? Что вам это бидло? Мы назначаем вас начальником больницы на период... пока она будет. Согласны? Бывший коммунист Шахмарьян.
Александр Иванович ответил: «Да». Правда, тихо.
«А что! А что! — часто повторял он после: — Всё обстояло только так: или я могу хоть что-то сделать для своих. Или кто- то другой. А другим мог быть и изувер Яниус. Вот и вся разница. Впрочем, меня к тому времени уже и не было бы».

; ; ;

Александр Иванович скользил взглядом по коленям и рукам врачей, всё больше путаясь и не находя, с чего начинать.
— Теперь так... Обстановка известна, — он замолчал и сглотнул пересохшим горлом.
— Прежде всего — повысил голос и поднял голову,  — то,  о чём я вам скажу, должно остаться между нами. Ни-ко-му! — Шахмарьян с болью, наконец, посмотрел в глаза сотрудникам и оглянулся к сидящей рядом Воробьёвой.
— Никому, повторяю. Немцы не шутят. Будут арестовывать и... всё.
Он опять посмотрел на колени и руки, сложенные теперь не так напряжённо. Было тяжко оттого, что именно ему сейчас предстояло будто что-то проломить и погрузить своих сослуживцев в то, во что они... никто предположить не мог. Врачи смотрели с интересом, беспечно волнуясь только об одном:
«Неужели нас ещё уплотнят?», «Может, сможете договориться с ними?», «Они же не звери полные, неужели не будет продуктов?» «Что они сказали? Что?» «А что вы?» «Что можно сделать?», «Куда ещё написать?». Они верили всегда. Все верили. Даже больные верили.
— Теперь, — он вздохнул, — теперь нам поручено... оставить 150 человек. Самых крепких. Помощников. И... не евреев. Это особо приказали.
Шахмарьян ждал оживления и вопросов. Сам он уже давно пережил то, что только сейчас начинали понимать врачи. Две его ладони, чтобы не дрожали, были прижаты к столешнице, удерживая её в равновесии.
— Слушайте... — продолжил он негромким голосом. — Немцы привезли яд. Всем... подлежащим... всем. Будут делать уколы.
— Кто? — спросила Степанова.
Шахмарьян вскинул на неё озлобленное лицо и с расстановкой ответил:
— Спрашивать меня не надо. Я очень прошу вас... сейчас меня не спрашивать. «Кто»... Не вы, Ядвига Борисовна.
Он словно освободился от чего-то и заговорил быстрее:
— Итак. Завтра вы должны. Нет, сегодня за ночь вы должны в секретной обстановке... Тихо! Каждый на своём отделении составить списки тех... которые будут уходить. Повторяю — полная секретность. Никто отсюда сегодня и завтра выпущен не будет.
Александр Иванович прикрыл веки и протёр глаза. Стояла тишина.
— Утром. С семи утра. Будут организованы пять подвод. Саней. Нужно одеть больных. И... по 15 человек... Ну, сколько там сядет...  А  кто хочет —  пусть идёт пешком.  Пусть  идут  в инфекционный корпус. Возить будут весь день. Это около 900 или 950 больных получается... Боже мой... Всё! Ничего не спрашивайте.
Он посмотрел на свои руки. Хотелось прижать их к животу, чтобы боль немного притупилась, и от тёплых рук уменьшились спазмы. Но продолжил.
— Так. Что говорить больным. Говорите,  что  их  везут  в Псков. Эвакуируют. А сейчас сначала нужно помыться. Они же не мылись  четыре месяца.  Потом  накормят,  переоденут и отправят в Псковскую больницу. Подальше от фронта. И что немцам нужно здание для госпиталя.
Надежда Александровна не могла смотреть дальше стола.
Все молчали. Молчал Шахмарьян. Кто-то зашевелился.
— Отказаться нельзя?
Он увидел этот вопрос и в глазах всех остальных.
— Значит так. Если мы не сделаем этого — нас уничтожат. Как Дубровскую. А больных выгонят отсюда палками и расстреляют прямо под стенами корпуса. Как Тимошу. Я предлагаю, — он попытался сказать доверительнее, — мы обманем их и отправим... туда, чтобы до последней минуты они надеялись и жили. Это всё, что нам можно сделать. Для них. Поймите.
Надежда Александровна увидела бледное замершее лицо Ядвиги с неподвижными сухими огромными глазами.
Лица врачей напрягались. Словно их предали. С завтрашнего дня они становились соучастниками убийства. А до этого дня, когда получали зарплату, паёк и участвовали в организованном немцами голоде больных, они этого не чувствовали. Потому что делились с больными всем, что у них было.
Александр Иванович вспомнил, как в подвале гестапо все ухаживали за тётей Клавой после допросов. Тётя Клава была матерью больного Аркаши Ильина. Её арестовали за торговлю штопаными носками на базарной площади. «Да, все хотят оставаться только помощниками тёти Клавы». За видимой обидой и недовольством Александр Иванович прекрасно видел, что многие уже смирились с тем, что немцы всё равно заморят голодом до смерти всех больных. Но самим врачам  —  вот так — участвовать в умерщвлении не хотелось.
Стало совсем плохо. Язва вставила свои ножи поперёк живота.
Александр Иванович не мог рассказать им всё, что пришлось пережить за сегодняшний день. Как ему поручили организовывать всю процедуру умерщвления. Как он собрал всех добровольных помощников из числа санитаров, медтехников, работников земского двора, всю эту подлую шушеру, вечно сытую, наглую, пьяную, с белыми повязками  на  рукаве «На  службе у германского Вермахта». А ему нужно было указывать медтехникам: кто, куда и как будет делать уколы, сколько минут будут лежать и умирать больные, что делать, если они будут кричать и всё равно останутся живы. Кто будет забирать трупы и переносить их к порогу за дверью на улице. Кто будет забирать трупы и передавать их в грузовик. Кто... Они слушали вполуха. Но когда самый отъявленный из них, начальник хоздвора Петров потребовал «премию за переживания» и ещё водки с сигарета- ми, «а то мы...» — тут Шахмарьян обложил всех матом. Замолчали, но остались довольны. Ведь они всего лишь выполняли его приказ.
Александр Иванович медленно и в подробностях доложил Хагену о завтрашнем дне, повторяя и разъясняя Яниусу, как нужно переводить его слова. Коменданта больше всего интересовало, кто из русских будет выполнять «все действия», и он явно успокоился, уяснив, что солдаты его роты будут участвовать только в охранных мероприятиях. «Да. Главное порядок. Учитесь порядку!»
Выйдя из комендатуры, Шахмарьян остановился на середине заснеженной площадки перед бывшим зданием административного корпуса психиатрической больницы, где он проработал 23 года. Даже оборачиваться не хотелось, чтобы заглянуть в окна бывшей клинической лаборатории на первом этаже. Снежинки садились на ресницы и щёки. Он стоял на самой последней площадке своей лестницы.
«Врачи про неё не знают. Сейчас пойдут за мной».
— Оденьте больных с утра. Объясните им. Петров!
— Что?
— Отдайте весь хлеб. Пусть хоть завтра... с утра поедят.
— А зачем? Им всё равно, а нам голодать?
— Выдать! — выстрелил сквозь зубы Шахмарьян. Петров отвернулся. Было видно, что обманет.
— Я приду сейчас. И всё заберу. Тебе ты знаешь куда идти утром.
Расходились молча.
— Что же вы не идёте? — спросил он, не глядя на сидящую рядом Воробьёву.
— Мне трудно ходить. С палочкой ещё не научилась. Споткнуться боюсь. У нас есть соды немного. И отвар, который... вы знаете.
— Вот и для меня вопрос, как дойти до вашей процедурной: как в три погибели шкандыбать.
— Давайте.
— Нет, Надежда, — впервые он назвал её просто по имени, — я о другом. Помните, как мы жили. Как все — вот они — отмечали вместе дни рождения. Какие я тосты говорил. Армянские. Длинные. А вы смеялись, торопились, потому что хотелось выпить и закусить. Да. Как мы... любили друг друга. Жили семьёй. Всегда это говорили друг другу. Психологический климат. Я в это  верил.  Или  просто  чувствовал и  говорил. А сейчас. Все злы. Все сами по себе, и злы на меня. Потерялся интерес, объединяющий нас в работе. Мы стали, как и были, — в сущности, чужими людьми, севшими в трамвай, каждый до своей остановки.
— Ну не совсем так.
— А как?
— Не знаю.
После собрания Надежда Александровна еле дошла на отяжелевших ногах до ординаторской, хотя пройти нужно было по тёмному коридору шагов десять.
В синем свете ночников под потолком были видны неподвижные скрюченные под одеялами фигуры больных на кроватях у стен и на тюфяках на полу.
В ординаторской Ядвига Борисовна собирала истории болезни со столов врачей и переносила их небольшими стопками, прижимая к груди, на три тумбочки, составленные в ряд у стены.
Надежда Александровна стояла в дверях. Она смотрела на перемещение двухсот одиннадцати судеб, уложенных в канцелярские папки с прорезанными посередине окошечками, чтобы можно было прочитать фамилию, имя и отчество каждого. Таким  способом истории болезни больных, годами лежащих  в больнице, лучше сохранялись. Папки с окошечками, обтрёпанные и заляпанные чернилами, периодически менялись на новые, как обновлялся костюм у одного и того же человека. Этот способ в своё время придумала Воробьёва. Инна Львовна похвалила её, и теперь во всех отделениях больницы истории болезни находились в «своих костюмах» с окошечками. В синих, в серых и в розовых.
— Ядвига, что-то тепло стало. Или у меня жар?
— Нет, Надя. Батареи стали греть, как положено. Для себя протапливают.
Начинать было трудно. Воробьёва прошла и села в кресло. Степанова вместе с медсестрой Ниной взяли одну папку, другую. Надежда Александровна смотрела, как без слов, даже с ожесточением, откладывались одни папки в одну сторону, другие —
в другую.
— Костя? — спросила Степанова, не оборачиваясь.
— Оставь.
— Оставлю, но он... не жилец, — и бросила папку в небольшую стопку на тумбочке слева.
— Ядвига.
— А.
— А Изя?
— Изю — в Псков, — доктор обернулась и строго посмотрела на свою заведующую. — Еврея оставим — все погорим, — и возобновила работу.
Папочки переходили на свои новые места. Воробьёва издали узнавала, чьи они, и вспоминала больных...
— Что с вами? — кто-то тормошил её за плечо. Это была медсестра. От резкой боли в сердце доктор не могла глубоко дышать некоторое время.
— Нина, отведите Надежду Александровну в нашу комнату. Только тихо. Иди, Надя. Иди. Я всё сама.
Боль постепенно стихла, но укоренилась. Надежда Александровна, ведомая под руку медсестрой, медленно вышла из кабинета.
В коридоре, пройдя столовую, внезапно остановилась.
— А это что?
— Где?
— Подойдём.
Доктор, осторожно ставя трость и стараясь не наступить на лежащих больных, прошла в дальний угол столовой, где на кровати спал на боку лицом к стене и уложив голову на чёрную папаху, больной Аркаша Ильин. Издалека вместо головы она видела только большой тёмный мешок на подушке. Подойдя поближе, Надежда Александровна разглядела, что это Ксюха, забравшись на подушку, спала, укрыв собой со всех сторон голову своего хозяина.


Рецензии