Карусель жизни

Медленно вращается подшипник внутри ржавой металлической конструкции. Если приложить некоторое усилие, он будет вращаться быстрее. Этому их учили в школе. Сообщающиеся сосуды, типы химических реакций и органоиды цианобактерий.
Ночь нещадно опустилась, обхватив цепкой сущностью фонарные столбы и красные гидранты. Она растеклась по бордюрам и проникла в водосток через ржавые решетки. Зажглись неоновые вывески дешевеньких баров - как костры древних стоянок homo sapiens. Вывеска бара "Дестройт" изливалась светом на соседнюю бетонную градирню; розовое на сером, серое на розовом.
Она разразилась хохотом. Опустевшая бутылка пива в ее руке болталась около красной щеки, около ее темных кудрей, около проколотой мочки ее уха, около кончика рта, около губ, из-за которых виднелись белые зубки.
-Знаешь, Эбб, этот твой Алан... - ему было лет тридцать, он был в клетчатой рубашке с желтым пятном горчицы на закатанном рукаве.
-Можешь не продолжать, я и так знаю, как ты к нему относишься, - Эбби зевнула и прикрыла рот ладонью.
-Нет, правда! Что ты в нем нашла?
-Слушай, Майки, давай мы не будем об этом, ладно?
-Поче...
-Прекрати. Сам знаешь, почему.
За столиком напротив официантка убирала грязную посуду. Бармен за стойкой протирал прозрачные бокалы, покрытые синей пеной. Лампа под самым потолком тихо покачивалась, испуская пучки фотонов, которые длинной очередью били по полу и стенам. И он видел в этом свете ее лицо - узкий, почти белый лоб с единственным прыщиком над левой бровью, глаза подведены карандашом, ресницы черны, как сама ночь и немного загнуты вверх, а в зеленой глубине ее глаз он боялся утонуть, словно бы не было ничего более опасного, чем она, она - сидящая напротив.
-Эбб, я хочу поговорить об этом, я хочу расставить все точки над...
-Нет, прошу! Прекрати...
-Я не понимаю, как он отпустил тебя... со мной.
Эбби на секунду отвернулась - он не видел ее лица, а ему так хотелось в своем воображении провести пальцем по тонкой линии ее губ, по напомаженным щекам, по кончику ее носа.
-Он не знает, - она повернулась, но он снова ничего не видел - волосы закрыли ее лицо.
-Он не...
-Пойдем отсюда, я больше не могу здесь сидеть.
Дверь захлопнулась за ними, оставив их наедине с бескрайне пустой ночью. На сотни миль вокруг расстилалась только десятичасовая тьма, прерываемая чьими-то огоньками. Они стояли и смотрели на градирню напротив, на то, как вверх, постепенно сужаясь, поднимается огромная бетонная стена, как она закручивается, как выходит струйка белого пара, освещенная ярким красным маячком на верхушке градирни. Эбби вспомнила, как лет двадцать назад они сидели вместе с ним на  дереве и смотрели, как эта градирня строится. Теперь дерева уже нет. А они остались.
Они шли, и фонари мелькали над ними, за ними, за их сгорбленными спинами. Рукава их курток почти соприкасались, но всякий раз, когда она чувствовала тепло его ладони, она одергивала руку.
Сначала неловко молчала она, потом - он. Потом молчали вместе. Он пытался говорить о чем-то отвлеченном - о скорых президентских выборах, о похолодании через неделю, о закрывшемся недавно заводе, о рухнувшей берлинской стене. Стене между ними. Она почти не слушала его, потому что знала - это совсем не то, что на самом деле он хотел сказать.
Прошли около серенькой кирпичной многоэтажки, ни в одном из окон не горел свет. На верхнем этаже кто-то ругался, стучал в окна, бил купленную по акции посуду.
-Как твоя мама? - наконец спросила Эбб.
-Она умерла, - Майк обронил это как бы невзначай, случайно, ошибочно, пока рылся холодными пальцами в кармане пальто, искал там полупустую сигаретную пачку: "Рак легких", "Бесплодие", "Пародонтоз", "Преждевременное старение".
-Что?
-Умерла она, - раздраженно, сухо, грубо, - последствия гриппа, - усмешка, - до этого еще были панические атаки, она даже в дом не могла войти, стены на нее давили как будто.
-Мне жаль.
"Врешь ты, ничего тебе не жаль," - думает пульсирующая масса где-то в черепной коробке.
-Извини, что начал об этом, - говорит мышца, распластанная посреди ротового аппарата.
Где-то внизу, за забором, через холм, через завод, текла река, где они когда-то купались, где он брызгал на нее водой, где она лежала на песке, четырнадцатилетняя, укрытая тенью зонта. Именно там она чуть не утонула и он вытаскивал ее из глубины за волосы; кончиком пальца он наступил на утопленника, она плакала, пряча лицо в ладонях, пока полуразложившийся труп вытаскивали из воды, затягивали в черный полиэтилен и грузили в машину. Он ее успокаивал, держа ее дергающиеся плечики со следами от бретелек купальника.
Они прошли мимо храма с простыми цветастыми витражами, где их заставляли молиться, где они прижимались друг к другу лбами во время долгого, нудного песнопения.
-Я помню воскресенья в церкви, - показалось, что он случайно обронил это. - А ты помнишь?
Она горько усмехнулась:
-Такое не забудешь... У моего отца тяжелая рука.
Он помнил громкий, словно бы хохочущий крик ее отца. Он помнил тяжесть ее волос в своей теплой ладони. Он помнил вышибленную дверь кабинки, помнил и то, как она болталась на единственной ржавой петле. Он помнил поцелуй: долгий, растянутый во времени, жаркий, мокрый. Он помнил свою алую кровь на белом заплеванном кафеле, он помнил сильную морщинистую руку ее отца, он помнил свой выбитый зуб в пыли около раковины.
-Да, твой отец был странным человеком.
-Поэтому его и сбил грузовик.
-Я не знал. Извини, что напомнил.
-Ничего.
В ее голосе - едва уловимая усмешка, исчезающая, призрачная, тонкая, как нить, как волос, как время. Эти взгляды, эти вздохи, эти повороты головы, эти покашливания в сторону, эти нескончаемые движения рук: по губам, щекам, волосам, плечам, локтям, бедрам. Ей казалось, словно бы им снова по пятнадцать, и она мельком подмечала кончики его осветленных волос, прокол в левом ухе, неровный, почти заросший, она слышала его еще не до конца сломавшийся голос, видела воротничок черной рубашки.
Справа уносилась вдаль автомобильная свалка: ржавый искореженный металл, подцепляемый крюком сильной машины, отправляется в цех  для переработки.
-Это... погоди-ка... - Эбби оглянулась.
-М?
-Это Четвертая улица?
-Вроде да.
-Так тут рядом наша школа!
-О-о... Имени Святого Патрика. У нас в классе не было ни одного ирландца.
Черная, в ночной смоле, дорога уносилась вперед. Майк разбежался и запрыгнул на белую линию полуразрушенного бордюра, вьющегося по краю дороги, по краю асфальта. Он закрыл глаза и расставил руки в стороны, краешки его губ отползли к щекам, обнажив желтеющие зубы.
-Направляй меня! Направляй! - он громко прокричал это, и его звонкий, до сих пор до конца не сломавшийся мальчишеский голос раздался до края улицы, заполнив пустой мрак.
-Маленький шажок. Вперед... так...
Он сделал шажок, небольшой, величиной с его ботинок сорок третьего размера.
-Прыгай!
Бордюр в том месте рассыпался, и Майк прыгнул, и он, казалось, летел целую вечность, рассекая смолу ночи, расставив руки в стороны, и ветер развевал его волосы, седеющие, коротко подстриженные.
Вывернутая нога. Наложить шину и вызвать скорую. Большие, сильные ладони, рассеченные короткими линиями жизни, складываются вместе, закрывая грудь, закрывая легкие, закрывая сердце, такое хрупкое, кровяное, сладкое, мощное. Небритая щека, покрытая серой щетиной, касается асфальта. Тонкий след крови смешивается с блеском лужи, окрашивая ее: розовый, нежный, красный, страстный, бордовый, смертельный.
Эбби хватает его за руку, тянет к себе, к бордовой кофточке, к груди, а он тянется к ней, как ребенок, как младенец, жаждущий теплого материнского молока.
-Отпусти меня, - холодно, но нежно.
Она берет его голову, чувствует подушечкой среднего пальца горячую бьющую кровь.
-Отпусти.
Его голова касается асфальта. Он полуприкрытыми веками ощущает, не видя, сизый небосвод над своей макушкой. Белые точечки - не дырки в одеяле их шалашика, а звезды. Чернота - не та чернота, в которой он беспрепятственно касался ее незащищенного тела, а чернота бесконечного, отталкивающе пустого космоса.
Майк опустил глаза на свои ботинки, должны быть черными, а теперь белые. Он положил голову в холодную лужу, и ледяная, грязная вода коснулась мочки его уха. Он рассмеялся. На бордюре были серые следы его ботинок: размер - сорок три, рисунок подошвы - пересечение линий.
Над ним склонилась Эбби, а он смотрел на нее, изучая каждую деталь ее миловидного личика: на лбу появлялись первые морщинки, на носу была небольшая царапинка, на которой запеклась кровь, на щеке...
Он протянул к ней палец, надеясь тронуть щеку. Едва он коснулся ее, она отпрянула.
-Не трогай меня.
Он посмотрел на свой палец. Масло или крем.
-Не валяй дурака. Вставай. Простудишься еще, некому же лечить тебя.
-А ты?
-Не говори этого.
Она замолчала, отвернулась. Он не знал, о чем она сейчас думает. Наверняка о том, как она его ненавидит.
-Вставай, - она отошла и присела на краешек бордюра.
-Ты хочешь, чтобы меня переехал грузовик?
-Вставай.
-Да или нет? Какой вариант ты выберешь, а?
-Я всегда проваливала тесты.
-Хочешь, чтобы я умер? Чтобы меня вовсе не было в твоей жизни? Признайся же, хочешь?
-Вставай.
-А-а-а... Вижу, хочешь.
-Встань.
-Хочешь.
-Нет. Я не хочу, чтобы тебя не было в моей жизни.
Он приподнялся на локтях, посмотрел в ее глаза, до этого заполненные ночным небом, а теперь - ее телом.
-Кстати, бордюр, на котором ты сидишь, окрашен. Мне жаль твои шортики.
-Переживу. А теперь встань и идем.
Школа осталась позади, как, кажется, осталось все в их жизни. Уносится прочь. Вон. Прощай.
Слева мелькнул краешек холодной воды, растерзанный ветвями дерева. Еще пара шагов. Пруд расползся с тех пор, когда они были тут последний раз, в детстве. На той стороне все осталось прежним: те же заросли орешника и трава по пояс. Там. Но не здесь, не на этом берегу. Большинство деревьев вырубили, оставив прогалы между низкими кустами, которые зияли, словно пустые глазницы полуразложившегося черепа.
-Ты помнишь? - его голос прозвучал очень тихо, и Майк побоялся, что она не услышит его.
Но она услышала.
-Помню.
-Помнишь что?
-Как мы топили котят.
Она помнила, как они топили котят. Три пищавших маленьких лысых комочка, завернутых в плотную тряпку. Они держали их вдвоем, а они извивались в их скользких ручках.
-Что ты помнишь?
-Перед нами расстилается
голубая гладь пруда. Голубая гладь. Черная вода. Я сажусь на корточки, они в моих руках. Пальцы у меня посинели, дрожат. В тряпке дырка, и я вижу маленькую рыжую мордочку. Писк.
-Ты так долго плакала потом. А я обнимал тебя, помнишь? А ты все говорила: "Грешница, грешница, грешница..." И просила утопить тебя вместо них.
-Я помню, как положила их у самого берега, было совсем неглубоко, были небольшие волны, мешок выбрасывало обратно на песок, а я... я подталкивала его обратно. Они копошились, а потом перестали.
-И мы ушли.
-И мы ушли.
И слова повторялись раз за разом, по кругу, как бесконечная чертова карусель в парке аттракционов, освещенная тысячью ярких лампочек,  с грубо выточенными из дерева лошадиными мордами и заячьими ушами. Под эту тошнотворную музыку круг за кругом вращались дети, а родители стояли и смеялись, а детям было страшно - остановите карусель - а родители смеялись, заливаясь хохотом, смотря на обезображенные плачем детские лица. Детей выбросили в жизнь, которая делает оборот, повторяя один несменяемый цикл за другим, безостановочно вторя каждой ноте песенки...
И озеро оставалось позади, и дорога, разворачиваясь лентой, испещренная трещинами и ямами, наполненными серой дождевой водой, в которой копошились розовые червяки, уходила прочь, как можно дальше от озера, в котором нашли свой дом трое котят и все детские надежды и мечты на будущее - утопленные в мешке, сотканном из разочарований и разбитых надежд.
Мелькали фонари, и в их бледно-желтом, как будто бы давно уже умершем свете, Майк увидел у Эбби на щеке, прямо у самого уха, синяк размером с монету, бледнеющий по краям, а по центру - иссиня-фиолетовый. Он был как раз на том самом месте, до которого Майк пытался дотронуться, но она ему не позволила.
-Это... это... - произнес Майк медленно и остановился. - Он ударил тебя?
-Что?
Она притворилась, что не расслышала, хотя все прекрасно поняла. Эбби все отводила взгляд, рассматривая фонарные столбы, рассматривая бордюры и выбоины на дороге, рассматривая всю окружающую их жизнь, каждую ее часть и частичку, а теперь смотрела прямо Майку в глаза, смотрела, чтобы он увидел всю ее боль, отраженную в черном зрачке, в слезинке, набухшей в уголке глаза, в долгом и немигающем взгляде. И свет ложился на ее лицо, свет неестественный, мертвецки желтый, совсем не похожий на солнечный; он ложился, обнажая сущность, он ложился, вырисовывая длинные, грубые тени от носа, губ, ресниц и волос.
-Он бьет тебя.
Это было утверждение, и он сказал это четко, и он подошел к ней на шаг, всего шаг, и взял ее запястье, крепко сжал, и она не отстранилась, только все смотрела на него глазами, из которых вниз по щекам покатились две слезинки - то ли от горечи, то ли от боли.
-Это был всего раз! -
Она вскрикнула и вырвалась, и отошла на шаг, и в ее взгляде был испуг, как у загнанного в ловушку зверя, испуг, как будто бы возникший откуда-то из воспоминаний. На запястье остался ярко-красный след от его крепкой руки, и он медленно бледнел, пропадал.
- Всего раз, слышал?!
-Да если он ударил раз, то ударит еще, разве ты не понимаешь?! И он будет бить тебя каждый раз, каждый раз, когда ему что-то не понравится, а ты терпеть будешь, да?! Терпеть?
-А ты разве не помнишь, как ты ударил меня? - в ее голосе промелькнуло едва заметное презрение. - Разве ты забыл?
-Я... я...
В страхе он отступил назад, попятился, как охотник, подстреливший собственного гончего пса. Она напомнила ему то, что он забыл, то, чего он не хотел знать и потому предпочел забыть.
- Я выпил, ты сама знаешь!
-Так поэтому мы и разошлись!
Она вскрикнула, и ее голос пронесся по пустынной улице, минуя пространства и фонарные столбы. Она закрыла лицо руками, провела пальцами по волосам, которые волнами спадали на плечи, отвернулась и крикнула, крикнула, крикнула, и цикл повторялся раз за разом, и крик не останавливался, вырываясь из самого нутра, из самой глубины ее ненавистного тела.
- А-а-а-а!
Крик оборвался и превратился в хрип, а после - в тихий, почти беззвучный стон умирающего. Стон, стон, стон человека, который расстается со всем, что ему было дорого. Все обрывалось и падало в пустоту.
- Разве ты не помнишь?
После долгого молчания тихо спросила она, повернувшись. Она закрылась, скрестив руки на груди, обняв себя за трясущиеся плечи. Ее синие пальцы с обломанными, изгрызенными ногтями вцепилась в кожу, покрытую едва различимыми во тьме мурашками.
- Разве ты не помнишь? А может тебе стоит напомнить?
-Нет, прекрати...
-Нет уж, послушай!
Оборвала она его и почему-то запрокинула голову вверх, продолжая говорить как будто бы небу, и Майк видел ее бледную шею, ее изгибы, ее впадины, ее движения без конца.
- Мы были на вечеринке, я не помню у кого - да и не важно. Я уже пару недель не могла тебя никуда вытащить. Мы уже жили вместе, правда? Помнишь нашу комнату? Газетные обрывки вместо нормальных обоев и одноместная кровать, на которой мы еле умещались. И ты все время говорил, что найдешь работу, что все обустроим, что заживем, как все, как все, да? А ты все сидел дома, а потом мы пошли на вечеринку, где ты напился, а потом обнимал меня, помнишь, как обнимал меня? Я тебя отстранила, а ты меня ударил! А я упала, я испугалась и отползла, это было в темном коридоре, и я не видела твоего лица, и мне было еще страшнее, потому что я не знала, что ты чувствовал, я отползла и прижалась головой к стене, а потом услышала, как ты развозишь слезы по щекам, а я просто усмехнулась.
Она и сейчас усмехнулась.
Майк отвернулся, когда Эбби опустила голову, чтобы взглянуть на него.
-Ну нет уж, нет! - она подошла к нему и развернула к себе. - Смотри на меня! Смотри на меня! - она исследовала его лицо, которое он отвел в сторону, уставив пустой взгляд в землю, взрастившую его. - Смотри на меня! - и она с размаху ударила его по щеке - звук разнесся на миллионы миль вокруг, сотрясая воздух и разрушая города, останавливая биение целого континента под их ногами, уничтожая паутины дорожных вен и переплетения сосудистых трасс.
Майк медленно поднял голову, медленно перевел на Эбби свой взгляд - все такой же пустой, мертвый и бессмысленный. В нем ничего не было - только отражалась глухая, беспросветная ночь, ее ужасное, черное сияние, ее пульсация, словно бы пульсация только выдернутого из человеческой груди сердца во время древнего ритуала. Он поднимал голову - и движение раз за разом повторялось, вторя каждой ноте музыки, которой не существовало, как та детская карусель, карусель жизни, жизни и смерти.
Его руки сделали слепое движение, чисто инстинктивное, потому что каждый новорожденный нуждается в защите; пальцы его дрожали, смыкаясь и размыкаясь в слабый кулак, кажется, кости готовы были прорвать кожу, вырваться наружу, острыми гранями изрезать, исполосовать жизнь на отдельные, бессвязные лоскуты. Его руки не слушались - он приказывал им оставаться на месте, потому что так было нельзя, это было совсем неправильно, его руки рассекали воздух, его руки касались ее худых плеч, и он ощущал теплом своего тела ее холод, холод ее тела, холод ее взгляда, его руки сползали вниз по выпирающим лопаткам, а после - соприкасались друг с другом.
И он уже прижимал ее к себе, совсем слабо, потому что по-другому было нельзя, было невозможно, он прижимал ее к себе, и она не отстранялась, она стояла, чувствуя совсем близко его тело - его дыхание, его сердцебиение, его разложение. Он положил свою голову ей на плечо и зарыдал, зарыдал тихо, чтобы было слышно только ей, только ей во всем существовавшем мире - и никому боле, и рыдал он гулко, вырывая из себя каждую скатывавшуюся слезу как будто бы с жестоким боем.
Они стояли вдвоем посреди темной дороги, по которой уже давно не ездили машины, среди луж, свежевыкрашенных бордюров, мертвой, пожелтевшей травы на пустыре, фонарных столбов с перегоревшими лампочками, с огромным багажом, чемоданом, из которого вываливаются, не кончаясь, боль, горе и разочарование.
Медленно вращается подшипник внутри ржавой металлической конструкции. Если приложить некоторое усилие, он будет вращаться быстрее. Этому их учили в школе. Сообщающиеся сосуды, типы химических реакций и органоиды цианобактерий.
Они не помнили, как оказались здесь - наверное, просто пришли.
Это была та старенькая поржавевшая детская карусель, от которой кружится голова. На металлической свае - две деревянных жерди, толкнешься ногой - и завращается, завертится в нескончающем безудержном танце мир, мир вокруг тебя, но не ты сам. И ветер раздувает волосы, и слезы катятся из глаз, и улыбка, расхристанная и распятая, раздирает лицо на части, и смешно, так смешно, безудержно и безответно, оттого, что впереди такая долгая и счастливая жизнь, и, боже мой, как же не хочется умирать, как же хочется жить, вращаясь на этой чертовой карусели, с которой порой так хочется спрыгнуть - но нельзя, ведь ты не слабак и не трус, значит - прорвешься.
Остановите, я сойду.
Эбби отталкивается ногой, и из-под ее ботинка вылетает песок. С натужным скрипом механизм приходит в движение, медленно и осторожно, и она так крепко держится за поручни, что даже смешно. Майк сидит на краю жестяной горки, с которой когда-то так боялся скатываться.
-А мы любили это место в детстве, да, Майк? - ее слова уносит ветер, потому что она начинает вращаться все быстрей.
-Да. Ты выбивала здесь зубы и разбивала колени.
-И не только я.
-А я лечил тебя, помнишь? Слюнявил этот грязный подорожник, прикладывал к ране, целовал.
-В таком случае, почему ты не стал врачом? - она едко, но отчего-то грустно усмехнулась. Он не ответил.
Майк пристально следил за ней, как крепко она держалась, как улыбалась, как развевались ее волосы. Вдруг Эбби отцепила руки, подняла их высоко вверх над головой, и Майку на миг вдруг показалось, что она летит, летит к нему, к нему, а не куда-то прочь. Она подняла руки вверх - на ее ладонях осталась ржавая пыль и куски облезшей синей краски. Шортики задрались, и Майкл видел ее бедра - такие же бледные, как и все остальное тело.
А он смотрел на нее - смотрел и думал о ней, о том, как все быстро закончилось и как не хочется умирать.
Для него она была Эб, просто Эб, по утрам и вечерам, когда он неуклонно звонил ей. Была Эб, по понедельникам и вторникам, не отвечала ни разу, и он слышал прерывистые гудки и оглушительное молчание. Она была Эб, просто Эб, без причины и без времени, и он до последнего надеялся, что она случайно не слышала его звонка, что она была в ванной, в саду, в пути, в пути к нему. Она была Эб, просто Эб, и он помнил ее в каждой пыльной книге, стоявшей на его полке под самым потолком, он помнил ее, помнил, как она дрожащими пальчиками брала каждую книжечку и открывала на самом начале. Она была Эб, просто Эб, которая никогда не дочитывала до середины первой страницы, останавливаясь на первом абзаце. Она была Эб, просто Эб, и он помнил, как, когда они ездили на его ржавеньком велосипеде, она сидела сзади, на багажнике, и, когда он отпускал руль и расставлял руки в стороны, она закрывала глаза, зажмуривала их, пронзительно визжала, умоляя его схватить руль снова, била своими хрупкими ладошками по его спине, прижималась к нему, плакала, плакала. Она была Эб, просто Эб, и язык уже никогда не совершал "дорогу в три шажка". Она была Эб, просто Эб, смешная и плаксивая. Она была Эб, просто Эб, и он любил ее, и она любила его. Любила. А теперь уже нет.
-Теперь ты вернешься к нему? - спросил он тихо.
Она не услышала. Она закрыла глаза и вращалась, вращалась.
-Ты вернешься к нему?! - крикнул он, почти что сорвав голос.
Она открыла глаза и взглянула на него. Он сидел, поджав под себя ноги и обняв колени, на краю горки, так высоко, но у самой земли.
-Да, я вернусь к нему.
-А ты от него и не уходила...
-Нет.
Долгое, тяжелое молчание. Раздается только непрекращающийся скрип, и карусель не тормозит.
-У меня будет ребенок. Я беременна.
-От него?
Он не был удивлен.
-Я не знаю, - она истерически засмеялась. Засмеялась. Засмеялась. Карусель описывала круг за кругом, цикл за циклом.
-Он может быть от меня?
-Мы не виделись несколько лет.
-Но я же люблю тебя... - он сказал это легко, на одном дыхании. - Он может быть моим?
-Нет, не может... - она тяжело выдавила это из себя. - Потому что я тебя - нет.
"Нет" затихло быстро, но " я тебя" все звучало и звучало.
Майк медленно подполз к краю горки, которая, закручиваясь, уползала вниз. Он закрыл глаза и наклонился вперед - больно ударившись, царапая телом ржавый металл, покатился вниз - это было совсем не страшно, и зря он боялся этого в детстве. Она вращалась. Опираясь на руки, он поднялся, и медленно побрел к карусели, побрел, как убийца, приговоренный к казни, бредет на эшафот. Вот и все, а она вращалась.
Мечты умерли, потому что сбылись.
-Ну же, сбей меня, чтобы я не мучился.
Она остановила карусель и побежала к нему, спотыкаясь - он стоял шагах в десяти, она бежала к нему, а он стоял и смотрел, и свет падал ей на волосы, и свет падал ему на лицо, а где-то на той стороне планеты солнечные лучи предвещали новый день, проделав путь в восемь световых минут...
Она поцеловала его - долго, нежно, обняв своими тонкими пальчиками его шею, она дотронулась до его щеки, зарылась в его волосы, касаясь его лба, его плеч, его спины, его всего... А он просто стоял.
Его руки не слушались - и он положил их ей на талию, туда, где обычно они бывали, когда они просыпались наутро в постели.
Она отстранилась - всего на миг, чтобы сказать всего одну вещь:
-Это на прощание.
И она положила голову ему на плечо - оно вздрагивало поминутно, и он готов был защитить ее от всего, что происходило в мире плохого, как будто бы им снова по восемь лет, а мир не кончается пределами четырех стен, он длится дальше, за двор с каруселью, за школу, за пруд, за материк, туда, туда, туда...
Где-то вдалеке, на самой прямой линии горизонта, разгорается рассвет, и ночь кончается - как кончается все, что когда-то существовало.
*
Ты умерла во время родов - кровь не могли остановить, и она текла бесконечной багровой рекой. Ребенка не спасли. В тот вечер ты сказала мне, как хочешь назвать ее. Сару мы похоронили вместе с твоим прахом. Когда ты умерла, твои руки лежали прямо на груди - так ты обычно засыпала, поэтому ты и казалась спящей, еще живой. Когда тебя отправляли в печь для кремации, прости, я не выдержал, ушел.
Я буду скучать по тебе и помнить каждый из дней, проведенных с тобой - в тишине, в холоде, в ненависти. В твоем нескончаемом смехе, в твоем нежном тепле, в твоей бескрайней любви.
И меня уже после этого не будет. Потому что ты - это и есть я, и никак иначе. Ты отдала мне себя. Не будет нас - и не будет ничего, ничего, ничего.
А детская карусель все так же кружилась, вращая и перемалывая каждого, кто осмеливался на нее залезть...


Рецензии