Иван Степаныч

                Моим учителям, с любовью

    Демократия кончилась в один день.

Ещё вчера, в мае, добрейшая Наталья Ивановна, прежний директор школы,
терпеливо втолковывала нам, недорослям-восьмиклассникам,
что не всё решается большинством,
что нельзя открывать окна, когда хоть один против.

    А сегодня, в начале сентября, никому бы в голову не пришло открыть рот.
Новый директор обрушился на нас массовыми опросами с вынесением жестоких оценок.
Школа погрузилась в физику.
Директор был физиком.

    За глаза его сразу стали звать шефом.
Словечко звучало модно, современно, иронично
и точно отражало суть нового — строгую субординацию.

    Его внешность отвечала новому порядку. Высокий, прямой, худющий,
с тонким орлиным носом и взглядом сверху вдаль
(какое дело орлу-аскету до всего что внизу?).

    Он был предельно сдержан во всём: в общении, манерах, жестах, мимике.
Он никогда не улыбался. Некое подобие улыбки на его каменном лице
можно было разглядеть лишь в исключительных случаях —
как высшую оценку и высшую награду.
    Он говорил очень тихо, добиваясь абсолютной тишины и абсолютного внимания
(приёмчик хорош, когда оппонент лежит на обеих лопатках).
    С его голосом мы познакомились неожиданно,
в ноябре, когда он прогремел с высокой трибуны над огромным плацем
с построенной для парада дивизией.

    На вверенном плацдарме он воевал так, как считал нужным.
Он не занимался душеспасительными воспитательными беседами.
Тявкают мелкие шавки. Он воспитывал своим присутствием.
    Он плевал на инструкции и педагогические абсолюты
вроде принципа наглядности, в том виде, как его понимали обнаглевшие чинуши.
Лучшим инструментом наглядности он считал доску и мел
и не отвлекал наше внимание фокусами — опытами и демонстрациями.
    Мы занимались на втором этаже, в классе с огромными окнами и голыми стенами,
в то время как на первом пустовал великолепно оснащённый физкабинет.

    Свой предмет он отлично знал. Уроки проходили ладно и складно,
при том что он никогда не заглядывал ни в какие бумажки,
даже когда записывал в журнал тему урока.

    Но однажды случилось невероятное.
Выводя формулу центростремительного ускорения,
Иван Степаныч столкнулся с трудностью.
    Вывод этот, надо заметить, для ясного ума непростой:
довольно искусственный, без чёткой логики. Шулерский вывод.

    Он стоял спиной к нам. Лицом к доске. С мелом в руке. Иван Степаныч думал.
А мы — мы просто умерли и готовы были пребывать в этом соотоянии до самого звонка.
Не понадобилось. Иван Степаныч справился.
    Это был высший пилотаж с его стороны. Но и ведомые не подвели.

    После девятого класса была производственная практика.
Две недели июня мы готовили школу к косметическому ремонту —
сколачивали расшатанные парты, скоблили стены.
    Я слегка перестарался, отвалив слой штукатурки,
под которым открылась идеально сохранившаяся газета с готическим шрифтом
и фотографией: улыбающиеся дети окружают человека в чёрном костюме,
с крысиным лицом и характерными усиками.

    Археологическая находка произвела на меня сильное впечатление.
Жалкий человечек с усиками был ни при чём: бесконечно далёкое прошлое
оказалось таким близким. Оно таилось под тонким слоем краски.
Прямо в нашем классе.

    Было очень интересно, как отреагирует на событие Иван Степаныч.
Шеф остался верен себе. Не наклоняя головы, коротко взглянул сверху вниз.
"Да", — только и сказал. Повернулся и ушёл.
Это означало: "Дело было правое. Мы победили. И не о чем говорить. Работать надо".

    Он довёл нас до окончания школы и в день последнего экзамена слёг в госпиталь.
Мы поехали его навестить и пригласить на выпускной. Компания подобралась немалая
и жизнерадостная, с гитарой и песнями — народ праздновал обретение воли.
Мы сорвали глотки — госпиталь был далеко, в небольшом польском городе,
в историческом здании посреди старинного парка.

    Он вышел в больничной одежде, как обычно строго застёгнутый.
Длинные языки толковали эту манеру многочисленными татуировками
якобы покрывавшими его тело. Но это лишь укрепляло его авторитет.

    "Ну вот, — сказал он, — только ума набрался, как пора умирать".
Мы лепетали что-то оптимистичное, а он смотрел на нас и улыбался.
Впервые за два года.
    Он пообещал постараться приехать и приехал.

    Вечер, однако, получился невесёлым. Что-то невесёлое было во всём,
даже в напутствии начальника политуправления дивизии, специальностью которого
был исторический оптимизм. "Не пищать!" — всё что прозвучало в его речи.
    Отчего же пищать никто уточнять не стал: диалог отцов и детей не клеился.
Иван Степаныч, похоже, и вовсе не собирался выступать.
Мало-помалу мы окружили его. И он вдруг сказал:
    — Я ведь окончил технический ВУЗ. Работал по специальности, когда понял —
не моё. Моё — школа. И круто изменил судьбу.
    — Не пожалели? С такими-то охламонами!
    — Ни одного дня.

    Иван Степаныч, железный Иван Степаныч! признавался нам в любви.
Наставлял и напутствовал. Как всегда, — без лишнего трёпа.

    А демонстрации он всё же устроил. В последние два часа школы.
Два часа отдыха. Два часа праздника. Два часа фейерверка опытов, экспериментов,
демонстраций. Думаю, просто чтобы отвлечь от волнения перед экзаменом —
все эти фокусы он ни во что не ставил.

 P.S. В те годы ему было около сорока. Мне сегодня около семидесяти.
      Только ума набрался...
   

   


Рецензии