Глава NN Подполковник никому не пишет

Николай Ангарцев (nestrannik85@yandex.ru) 
               

                Глава-повесть, из 9-ым валом надвигающегося романа "ПОРТРЕТЫ С ВЫСТАВКИ":            

               

                ГЛАВА NN (части I-XI),
                являющая заинтересованному читателю ещё одного немаловажного персонажа и названная, не без лукавства,
               



                ПОДПОЛКОВНИК НИКОМУ НЕ ПИШЕТ

               
                …Мы в море усталые барки,               
                В горах заблудившийся снег.               
                И в мире, где мы — перестарки,               
                Повторных экзаменов нет.               
                И в уши впивается снова,               
                Нещадно коверкая слух,               
                Бессмысленно-лживое слово,               
                Которое, кстати, не «Бог».               

                Илья Шифрин — поэт, умерший на чужбине.          



                Надейся на печь и на мерина: печь не уведут, а мерина не у*бут!       
                Русская пословица.    

               
            

                Intro. Если по честнаку, то день не задался как-то сразу, хотя вроде бы имело место ритуальное похлопывание по крылу добросовестно вымытой накануне ВАЗ 2106 — «шестёрки», произведённое с тем самым, минимально допустимым, но заметным присутствием ласки, по которому безошибочно можно определить, что данное авто уже перешло из категории просто транспортных средств в ранг «боевых подруг», которых со внезапной, но частой мужской сентиментальностью, владельцы именуют «ласточками», «родненькими», «голубками» и т. п., демонстрируя неиссякаемые запасы душевной теплоты, решительно невостребованные в обыденно-несчастливом браке. Да и само её появление, некогда пламенеюще-красной, в его жизни, случилось, как и этот редкостный цвет, незабываемым.      
               
                I
               
                Начать, видимо, стоит с поры, когда он, только выпустившийся из имевшего серьёзную репутацию общевойскового, командного училища, румяный лейтенант, в полном соответствии с возрастом отчаянно храбрый и равной степени глупый, с завидной регулярностью строчил рапорты с просьбой о направлении его на настоящую войну, случившуюся в те времена на южных рубежах тогда ещё необъятной империи. И то ли он окончательно утомил персонал штабной канцелярии своими пронзительного идиотизма эпистолами, в коих слова «честь», «Родина», «долг настоящего офицера» встречались едва ли не чаще, чем знаки препинания, то ли на самом деле обозначилась в том необходимость, но пасмурным осенним полуднем, его вызвали в штаб и огласили приказ о новом назначении, велев уматывать незамедлительно, дабы своей геройски-дебильной рожей не смущать тех, кому выпало служить здесь — средь рахитичных берёз и перманентно грязного снега.
                Прибыв по месту назначения, он сразу принял к командованию роту (штатный комроты пребывал в госпитале с гепатитом) и взялся истово нести службу, изумляя кирпичного загара майоров и капитанов редкостным рвением и непуганым оптимизмом. Но, справедливости ради, стоило признать наличие у него задатков прирождённого строевого офицера: не глупого, терпеливого, жёсткого, когда надо, твёрдо уверенного в собственной значимости, как командира — а значит, не подлежащей обсуждению, постоянной своей правоты. Ему даже удалось почти разобраться с «дедовщиной» — и если не искоренить её вовсе, что, конечно, никому не по силам в этом подлунном мире, то отчасти придать ей предполагаемый уставом приемлемый облик. Он вдохновенно изводил подчинённых многокилометровыми марш-бросками; ночными, но неоговоренными заранее, что было крайне ново и супротив традиций, тревогами; систематическими набегами на стрельбище, где демонстрировал отменные навыки стрельбы из автомата, высаживая полный рожок оного из положения «стоя», практически непрерывной очередью — что под силу далеко не каждому. И если, сомлевшие от вечной жары и застопорившихся перспектив, майоры находили это милым чудачеством прыткого по молодости «службиста», то отплёвывающая пыль регулярных марафонов рота, его тихо ненавидела, проклиная тот день, когда им прислали этого «еб*нутого».
                Лишь после незабываемой встречи нового, 1983-го года, мнение о нём единодушно изменилось, в исключительно комплементарную для него сторону. Традиционно начав предвкушать бой курантов ранним вечером, т. е. сразу после обеда, полковые офицеры в большинстве своём уже едва держались на ногах к вечерней поверке, с грустью осознавая призрачность надежды встретить Новый год осмысленно и с шампанским. Старослужащие срочники, т. н. «ветераны», предусмотрительно затарившись анашой и водкой, к означенному часу также не являли собой образец боеспособности, оглашая казарму трепетно-нетрезвыми воплями во славу вожделенного года неизбежного дембеля, встреча с которым, по их общему мнению, сильно затянулась.
                Только рота нашего героя, во главе с ним, щёлкая зубами от небывалой трезвости, «тащила службу» в карауле. А он сурово предупредил подчинённых, что любого, кто обкуриться или напьётся, он самолично в барханы закатает, а их здесь до жопы, т.е. до самого горизонта — где родителям потом могилку сына сыскать, чтобы поплакать? И надо же было тому случиться — прямо как в стародавней песне: «в эту ночь решили самураи перейти границу у реки» — с той лишь разницей, что «самураи» носили бороды по яйца и месяцами не мылись. Наверняка, проконсультированные людьми, сведущими в уматно-пьяных новогодних традициях шурави, тем более, по ихнему мусульманскому календарю, это был обычный рабочий день — стало быть, сам Аллах велел — басмачи попёрли на штурм расположения части именно в эту ночь — и напоролись, просто пи*дец как. Превзойти известных писателей-баталистов, как то, СТЕПАНОВ иль НОВИКОВ-ПРИБОЙ, отнюдь не является для автора первостатейной задачей, а их лавры вовсе не лишают его сна, и потому, любезный читатель, достаточно будет сообщить, что рота под руководством нашего героя лихо отразила нападение моджахедов. Пинками и затрещинами разогнав впавших было в столбняк срочников, по их штатному расписанию на случай тревоги и самолично ухватившись за станковый ДШК, без устали швыряя гранаты, он усеял подступы к части телами множества убиенных пештунов, остальных же, самых смышлёных, обратил в бегство, — и проделал это столь грамотно, образцово и без потерь, что потрясённому с новогоднего бодуна начальству, с ужасом осознавшему едва не ставшей былью перспективу быть вырезанными всем составом части бородатыми почитателями ислама, ничего не оставалось, как выправив ему орден, хлопотать о дальнейшем продвижении по службе. И случилось ему стать самым молодым в Туркестанском округе командиром батальона, а на кирпичных ликах майоров и прочих капитанов вальяжное снисхождение уступило место с трудом скрываемым раздражению, зависти и злости.
                Но он, игнорируя хулящих и славящих его, самозабвенно отдавался службе, без жалости муштруя солдат, натаскивая ротными двух толковых, взятых сразу после училища, лейтенантов. Себя он не жалел ничуть, будь то учебное взятие предгорья, бессонные ночи со внезапными проверками караула, до того возбуждаемые этими проверками, что опосля ещё битый час «отдыхающая» смена таращилась в кромешную темноту, ожидая подвоха. По субботам устраивал для всего батальона целиком, включая забивший на всё, хозвзод, изнуряющие, до одеревенения икроножных мышц, забег на 10 км. при полной вкладке, когда даже каска на голове, и та уставала, а под ней пульсировала, оформившись потной насквозь, складкой, единственная мысль: сука, неужели ничего нельзя было придумать, чтобы остаться на гражданке? А главное, во всех подобных начинаниях, от стрельб до марш-бросков, он везде был первый, заработав у срочников своего батальона репутацию «зверя», но, бл*ха, «зверя справедливого».
               И стоит ли говорить, что грамотно спланированные усилия настоящего кадрового офицера, чья популяция же в те времена начала неуклонно сокращаться, дали ожидаемо закономерный результат: вверенный ему разведбатальон, стал лучшим в дивизии, а спустя полгода и в бригаде, демонстрируя уверенное выполнение порою весьма непростых задач в срок и при минимальных потерях. А всё происходящее, что именовалось ёмким термином «служба на войне», так захватило и увлекло его своей первородной реалистичностью, где жизнь текла так себе, а смерть порой оказывалась ошеломительно страшной, либо до невозможности глупой, что он в редчайшем упоении ею даже отказался от положенного отпуска, что изумило весь гарнизон, включая канцелярию штаба, и окончательно поделило сослуживцев на искренне им восхищавшихся и решительно его ненавидевших — и думаю, нет нужды подтверждать обоснованность предположение, что вторых имелось гораздо больше. И среди них, № 1 слыл командир хозвзвода его же батальона, капитан Коблов, обильно весивший в кг. и столь же изрядно выдававший матерных слов в минуту, а за комично оттопыренный тучный зад снискавший в батальоне кличку Кобыла.
                Стойко отвергая любые предложения должностного повышения, хоть как-то приличествующие носимому званию, Кобыла в оправдание немного пунцовел и, неприметно лукавил, утверждая видение своего долга служить Родине и в малом, забывая упомянуть о том, что главным выгодоприобретателем сложившегося status quo оказывался именно он, а не прилежно потрахиваемая при этом Отчизна: преданные ему члены хозвзодовской шайки, бесстрашно, без «броников» и после вечерней поверки, шныряли по окрестностям, выменивая в местных духанах японские кассетники и электронные часы на амуницию и провиант с вверенного ему склада. Это несложная по схеме коммерция приносила Кобыле такой барыш, что не приходилось сомневаться — он и умереть готов был за Родину, не сходя с этого места. Озвученная им случайно, после чрезмерного употребления водки, завозимой в БМП-хах из Союза, сумма на сберкнижке, вызвала у полковых офицеров стойкое желание пристрелить его на месте, как чуждый элемент, ибо большинству из них такие деньги даже не снились. Вот это, кстати, и являлось той самой, пресловутой «ложкой дёгтя» для нашего героя, поскольку расправиться с Кобылой, как того повелевали офицерская честь и молодое горячее сердце, не позволяла основательная «крыша» последнего, ибо его тесть служил полковником в штабе бригады и оказывал зятю заметное покровительство, заодно, надо полагать, будучи с ним, по-семейному, в доле.
                Посему, искренне презирая и с пугающим зубовным скрежетом хороня в себе желание измордовать того прилюдно, дабы у младшего офицерского, а тем паче, рядового и сержантского составов и мыслей не возникало, что в Советской армии подобное кому-то «пролезет», он находил в себе достаточно сил не портить карьеру. Он ведь не был тем безоглядным романтиком, счастливо сопя, нацепившим погоны и рванувшим на войну при первой возможности — ну, положим, так примерно по началу дело и обстояло, но полтора года, проведённые в этом аду: с нескончаемой жарой, вечно тёплой, как моча, водой, колом встававшим в горле «сухпаем»; подорвавшимися раз его бойцами, скрюченными от боли пальцами сгребавшими свои кишки пополам с пылью; не ведающими усталости и не промахивающимися снайперами; криками о помощи по рации попавших в засаду сослуживцев, — всё это исподволь поубавило в нём стремление к армейскому идеалу «слуга царю, отец солдатам», но, закалив, сделало настоящим, не смотря на младые годы, матёрым воякой — заполняя пустоты выжженного романтизма здоровым цинизмом и банальным желанием выжить. Именно поэтому, в обманчиво пафосном, неверно многими понятом отказе от отпуска, ничего, кроме неожиданных для местной жары здравого смысла и расчёта не было: по наведённым через бывшего однокашника по училищу, «мосткам», он прознал о нешуточной преференции, негласно установленной тем, кто не жалея живота своего, проторчит здесь безвылазно два с половиною года — где нормальному человеку хватит за глаза побыть самое большее месяц, — чтобы потом истово полюбить свою убогонькую квартирку со страшненькой женой на кухне и не раздумывая, полагать это настоящим человеческим счастьем. Оттянувшим лямку здесь, средь зверски кусачих мух и разящих без разбора, пуль, по завершению этого отрезка своей жизни, позже вспоминаемого исключительно под водку, да и то, когда на рыло уже за 0,5, полагалось негласное право, по возвращении в Союз, самим выбирать себе место дальнейшей службы — за исключением двух столиц, вестимо: нынешней и прошлой, северной, в которых, так уж издревле повелось, выше прочего ценились не боевые заслуги, а кто с кем учился, кто на чьей дочери женился… — проще говоря, посконный нашенский «блат», она же ко дню нынешнему — стыдливо замалчиваемая, единственно внятная «национальная идея».
                К тому же, втихоря дрочить на сиськастых блондинок из трофейного Hustler’а^ было уже не комильфо — ни по возрасту, ни по званию тоже. Да и родители, не сдерживаясь, через письмо вздыхали по поводу незавидности их положения супротив соседского: «У Антоновых, что под нами живут, помнишь? Двое внучат уже…»  Особенно сокрушался отец, вслед за перенесённым сразу после 50-летия инфарктом, осознавший очевидную конечность жизни и значение в ней простых человеческих радостей, поскольку пить и волноваться врачи ему настрого запретили, а это означало, что с долголетним увлечением карточной игрой на деньги в гараже местного ПТП, где он работал гл. механиком, пришлось расстаться — оставалось тешить себя перспективой счастливого измождения грядущего катания внуков зимой на санках и на велосипеде летом, но для этого требовалось хотя бы одного… А ведь он числился у родителей старшим; младшая сестра только заканчивала планово-экономический и к тому же, как все прыщавые и в очках, оставалась учёна, серьёзна и непорочна.   
               
                II
               
                От того, под кепи песочного цвета, недавно добавленного к штатному обмундированию, рождались вполне житейского характера мысли: довоевать и по выслуге, свалив на Большую землю, начать там тихонько обживаться. Что и говорить, с 1-ой частью сего нехитрого плана он справился блестяще, избежав даже лёгкого, обычного в здешних условиях, ранения. Зато добавился к прочим наградам ещё один боевой орден, что в среде строевого офицерства котировалось очень высоко, и, вполне заслуженно, он получил неплохое назначение в N-скую часть, дислоцировавшуюся в одной из южных губерний, где было много солнца, чая, фруктов и, вестимо, надежд на будущее, именуемых в недорогих книжках и поздравительных открытках к юбилею, «счастьем в личной жизни». Тому порукой являлись молодость, удалое, орденоносное прошлое, а главное — назначение он получил на майорскую должность замкомполка, что для его лет выглядело достижением совершенно выдающимся, с дальнейшей перспективою, ежели не сбавлять обороты, аж до головокружения.
                И дабы встретить заслуженное в песках и предгорьях, обычное человеческое счастье подтянутым и свежим, когда всякий встречный мог бы от души подивиться такому завидному соответствию формы и содержания, он, к той поре изрядно обременённый жизненным опытом, а посему, ежеутренне, в процессе обязательного бритья, наблюдал огорчительно дёргающееся левое веко, и язык неуклонно норовил самостоятельно потыкать расшатывающиеся зубы, а всем седативным, для покойного сна, снадобьям, как-то непроизвольно стал предпочитать водку, — вот тогда-то наш герой всерьёз решил заняться собственным самочувствием, то бишь основательным улучшением оного. Для этого в той, навсегда исчезнувшей державе, без жалости каравшей отступников и с размахом чествовавшей героев, наличествовало всё, чтобы восстановить здоровье и силы тем, кто не жалел их на бранном поле во славу своей Родины — а как иначе? И ему без каких-либо препон и возражений, выписали путевку в один из лучших черноморских санаториев, закреплённых за оборонным ведомством, специализирующемся как раз на реабилитации тех, кто недавно с войны. Море, пальмы, услужливый, заботливый персонал и обильная еда, перемежавшаяся с увлекательным калейдоскопом столь разнообразных процедур, что он всерьёз стал подозревать, а уж не для цирка ли их готовят?, ласковый шум прибоя по вечерам — и никаких тебе, бл*дь, заунывных воплей муэдзинов с раннего утра!
                Но главной усладой случившегося отдыха, были не тщательно законспирированные, но меж тем масштабные дегустации местных вин по вечерам, чем грешили артиллеристы и сапёры, собравшиеся, как на подбор, в одну палату, проветриваемую по утрам не в пример остальным, гораздо дольше и с маханием полотенец, а они, тем временем, демонстрируя пусть частичную, но уверенную потерю слуха, рассказывая друг другу бородатые анекдоты. И не томно-романтичные ухаживания за смазливыми работницами пансионата, предпринимаемые бравыми вертолётчиками по всем правилам воинской науки, — так же объединённых общей профессией в одну палату, где незанятые адюльтерами, громким шёпотом делились друг с другом безотказными способами обольщения носительниц белых халатов. Нет, его приняли «сливки», так сказать, общества, представленные небольшим числом майоров и подполковников, без меры обласканных запущенными гастритами и разразившимися язвами, а особо везучие — почечными коликами, что для большинства являлось прямым следствием тяжкого бремени материальной ответственности и возникшей в связи с этим привычкой питаться исключительно водкой. Главной составляющей процедуры восстановления здоровья офицеров, подорвавших оное, сберегая сапоги, противогазы, пронафталиненные комплекты ОЗК и всевозможные виды обмундирования, летнего и зимнего, были убойные дозы вонючей, привозимой неведома откуда, минеральной воды, которую страдальцы, не оставлявшие склонностей к питанию жидкостями, дули в огромных количествах. Затем, демонстрируя какое-то редкое ответвление предсказуемого, в общем, пути эволюции, бегали, шумно отдуваясь, словно дети, друг за другом, норовя щёлкнуть догоняемого по раздувшемуся, выпяченному пузу — выражая этим, видимо, подтверждение неотвратимости оздоровительного эффекта.
                В этом месте надобно отметить: большинство этих тыловых флибустьеров оказались заядлыми картёжниками — и не поклонниками бездумного хлопанья замусленной колодой в «дурака» или «храпа» — нет, они являлись достойными продолжателями армейских традиций «суконных» ристалищ, сиречь серьёзной игре на серьёзные деньги. Где-то спустя час после ужина, практически ежевечерне, за исключением вечеров, когда по ТВ, с порочным прибалтийским акцентом интонировала секси-блондинка, неустанно напоминавшая, что «крутой поворот позади»^^, а майоры и подполковники чрезвычайно внимательно ей внимали, и лишь однажды, один из них, во время финального припева, произнёс внятно и бесстрастно: «Вдуть бы тебе, милая, в жопу, по самые кокосы», — и пошёл привычно захлёбываться минералкой; офицеры собирались в «палате общин», как они её сами именовали, или 18-ой, каковой она являлась, исходя из местной нумерологии. При свете грамотно сочинённого из армейского фонарика ночника, они упоённо резались в карты до утра. Вот тут, думается, кстати бы пришлась роскошно-карточная цитата: «Не скрывая задора, они играли в преферанс прекрасными трофейными атласными картами и вполголоса произносили непонятные для меня слова: — …Семь трефей… Пас… Вист… Ложись… Туз — он и в Африке туз!.. Двенадцать вистов… Мизер!.. Возьми хозяйку… Пас… Обязаловка… Хода нет, ходи с бубей! Без двух, в гору четыре…»^4
                И пусть то был не преферанс, но пускай поверит на слово пристрастный читатель, шла не просто «дурацкая» игра, не бесхитростный подсчёт взяток в пролетарского «козла», не тихое умствование при игре «по маленькой» в «рамса» или «петушка», и уж тем паче, не олигофренические «недобор-перебор» в «двадцать одно» — нет, рубились они азартно и до утра в посконно-народную, свирепую «свару» — игру незамысловатую, но нещадно опустошавшую карманы, коли не прёт. И вот здесь автор уповает на снисходительность читателя, дабы тот позволил автору сделать небольшое отступление.
                Наш «пострел» в оной забаве поспевал изрядно, а сказать точно, имел к ней основательные способности и расположенность, доставшиеся ему, несложно догадаться, по прямому наследству от папеньки, в прошлом обыкновенного шоферюги, коих в те времена на просторах страны водилось сотни тысячи, но доросшего до гл. механика гаража и при том матёрого картёжника настолько, что сказания об его выигрышах в одну, а то и две зарплаты, гудящей молвой расходились по городу далеко за пределами родного ПТП. А как рассказывал его родной брат, дядя Миша, в далёкой молодости папеньку угораздило посостязаться с настоящими блатными, и он своим везением настолько озадачил махровых «сидельцев», что те, дабы не уронить арестантскую честь и не дать уйти молоденькому «фраерку» с приличным банком на кармане, просто саданули ему в бок «пиковиной», акккурат в тот момент, когда он триумфально собирался объявить на руках «марьяж с подпорой». Слава богу, нервный сиделец проткнул только селезёнку, и папенька довольно скоро оклемался, навсегда избавившись от привычки «финтиперсово» заламывать папиросу и носить, сдвинутую на бок, кепку-«восьмиклинку», здраво рассудив, что в вечерней школе, за нерешённую задачу или невыученный параграф, никто заточкой в бочину тыкать не будет. Начав со службы водителем на целине, он так и свыкся с «баранкой», сделав шофёрское дело своей профессией, но карты всё одно оставались главной его страстью, — и она, похоже, в полном объёме передалась сыну, — и того, в полном соответствии с семейными традициями, раз отметелили дворовые старшаки, за то, что шкет дерзнул у них выиграть. Выбитый зуб демаскировала по-мужски скупая улыбка, а порочную наклонность решили искоренить определением чада в областное военное училище, где случалось, конечно, по-всякому, но зубы оставались целы.
                Но до санатория картами он не забавлялся очень долго — там, на войне искренне полагая это занятие недостойным настоящего командира. К тому же, в свободное время, имей оно нечастую возможность выпасть, он просто отсыпался — организм, заботясь о сбережении «аккумулятора», при любой возможности впадал в забытье. А вот здесь, под щедрым южным солнцем, в кругу добродушно-прибаливающих служак, он встретил полное понимание и дал волю своим способностям, незамедлительно вызывав тем самым настороженно-уважительное отношение к себе служивых картёжников. И теперь, дисциплинированно отбулькав положенные процедуры, он поздним вечером, аки Герман, поспешал на волнующие кровь карточные ристалища в палате № 18, имевшей, правда, одну малоприятную особенность: в ней пребывали, официально здесь прописанные, два прапорщика-сослуживца, которые однажды в полнолуние поехали героически менять бязевые подштанники местным бачам на криминально-пахучую ханку, но их «66-ой» наехал на мину, причём свою же, и прапоров, знатно подкинув к приветливо-звёздному небу, неслабо контузило. После госпиталя их отправили в санаторий на 2-хнедельное восстановление, но случилось непредвиденное — на второй день соратникам резко поплохело, и на этот раз их судьбы, наконец, стали различаться: один по ночам, во сне, бесконтрольно срался под себя, второй, так же незапланированно и обильно, мочился. Рвало, правда, обоих.
                Врачи разводили руками, укоряя «голубчиков» за излишнее налегание на минералку, хотя люди сведущие, не без оснований подозревали банальное, но стойкое отравление, заработанное дебилами в первый же день, когда они после отбоя усвистали 5 литров самого дешёвого местного пойла. Вот потому-то, не в силах делить с ними удручающий запах, народ из палаты разбредался кто куда, и персонал шибко не роптал, понимая причину ночных брождений, благо и сами сёстры крайне неохотно навещали этот филиал деревенского сортира. Но фанатам карточного сукна, людям крайне увлечённым и в силу того, совсем не брезгливым, это было только на руку — их за ночь не тревожили, не смотря на наглое курение в палате, ибо понимали — жить бок о бок с засранцем и энурезником — выбор сильных. Ну, а прапорщики, измученные, по мнению персонала, нарзаном, а также из жалости подсыпаемым в питьё снотворным, коим картёжники разжились в обмен на чачу у сапёров, безмятежно спали, изредка опорожняясь, с журчанием и тарахтением. Зампотылу под-ник Кудряшов, проявив удивительнейшую осведомлённость в области редких имён, сподобился звать бедолаг Повсекакий и Писестрат соответственно, а на дружных хохот офицеров реагировал нарочито округлёнными глазами и горячими заверениями, что имена эти реальные, а наделялись ими вполне живые люди — за какие, правда, грехи, не уточнял.
                И вот однажды, затеялась как-то весьма крупная «свара» — мало того, что участвовала пара «пришлых» офицеров, заглянувших испытать удачу, так ещё особенно «дерзил» ставками молоденький старлей из военторга, на круг набавляя не меньше «полтинника», а то и «сотню». И уже не раз, из семи игроков, обнаруживались двое-трое с одинаковыми максимальными «наборами» на руках, а это означало удвоение банка, и без того внушительного. И становились сосредоточенно-серьёзными лица, исчезли шутки, сигареты прикуривались уже не таясь, от подрагивающих в руках спичек, и становилось тихо ровно настолько, чтобы каждый мог расслышать шорох крыльев отлетевшей от него птицы удачи. Наконец, в банке собралась даже для не бедствующих офицеров ошеломительная сумма в 7 с половиною тысяч^^^, игру остались вести двое: наш герой и хмельной от злости и желания отыграться во чтобы то ни стало, старлей. Стеклярусом зрачков он таращился в свои три карты, словно мысленно пытался поднять их значение до максимально возможного — желательно, до «тридцати одного». Всякий раз, «отвечая», он добавлял бесконтрольно дрожащей рукой «сотенную». Когда же терпение нашего идальго истощилось, он, будучи в приличном выигрыше, позволил себе «борзануть»: вытащив пачку купюр, спокойно выложил сотню, а следом целый веер: «Сотню добил, тыщу дальше!» — затаились, похоже, даже прапорщики-засранцы — Повсикакий с Писестратом, а старлей понял, что это его Рубикон. Положив, сдвинутые в «одну», три свои карты рубашками вверх, он торопливо принялся шарить во всех карманах, последовательно и не очень, извлекая из них различной степени мятости «сотненные», «полусотки», «четвертные» и «червонцы» с хитрым ленинским прищуром. Через пару минут лихорадочного пересчитывания, старлей обречённо произнёс: «Бля, у меня только 850…», — на что наш герой с пониманием, отличающим благородство истинного картёжника кивнул и изъял из своей пачки полторы сотни: «Добивай!» — старлей швырнул, не глядя, деньги и «открылся»: 31-о на «червях» — век бы, как говорится, смотрел и радовался... Раздался тяжёлый вздох: «Во, бля, привалило», но идальго оставался спокоен. Выдержав оглушительную, готовую раздавить несчастного старлея невыносимой тяжестью ожидания, паузу, он фасонисто, как учил батя, с «переворотом», открылся — и приговором кажущемуся счастливцу-старлею прозвучало от кого-то: «Твою мать, три лба!» — так и было: у идальго на руках оказалось три туза — такое редко, но бывает — и горе тому, кто окажется рядом! Оглушённый внезапной, как беззвучный взрыв, тишиной, и полным неприятием того, что совсем недавно казалось невозможным — проиграть, имея в руке столь «ломовой» набор — «марьяж с подпорой, а подпоркой — туз», судорожно облизывая разом ожесточившиеся наждачной сухостью губы, старлей, не мигая, переводил странно-отупелый взгляд с одного игрока на другого, будто надеясь, что этот жестокий розыгрыш с его поражением сейчас закончится, и все, дружно расхохотавшись, кинуться поздравлять его, «чертяку везучего», с тем, как на такую свару и так припёрло! Но всеобщее угрюмое молчание, прерываемое лишь нарочито беззаботным шелестом складываемых нашим идальго купюр, вдруг невыносимой нотой сжало ему горло и оказалось невозможным дышать — рванув ворот форменной рубахи так, что начисто отлетела пара верхних пуговиц, старлей прохрипел: «Сука-а-а…», — что ж, имел, как говорится, на это право. И в это момент со стороны сопящего Писестрата шумно зажурчала предутренняя — все поняли, что пора расходиться.
                А тот, кому в эту ночь действительно несказанно свезло, стараясь унять дрожь в руках, складывал деньги в пакет с презабавным олимпийским мишкой, радостно скалящимся нежданной победе и всё больше выпячивающим грудь от набиваемых в него, несусветных для большинства в той стране, денег. Старательно придавая своему движению сдержанную, как велела субординация, учтивость, обладатель главного приза протянул под-ку Кудряшову 5 «сотенных» и небрежно проронил: «На коньяк, т-щ подполковник — для всех присутствовавших», — Кудряшов, двумя пальцам приняв подношение, в ответ благосклонно кивнул, находя соблюдение традиций совершенно удовлетворительным: «Достойно, капитан, весьма…». И уже на выходе из палаты, глянув на продолжавшего стоять истуканом старлея, на лице которого отчётливо читалось столь любимое сочинителями средней руки выраженье "краха надежд", жёстко хлопнул его по плечу и глядя в испуганно-ожившие глаза, сухо бросил: «На, выпей коньяку, иначе не уснёшь!» — и протянул бедолаге сотню. Машинально её взяв, тот не сказал ни слова, а напряжённо и крайне неприятно уставился ему в лицо, пытаясь, наверное, разглядеть в нём то, что поможет принять непростое решение. Взгляд был сурово выдержан, и они навсегда расстались.
                Вернувшись к себе в палату, идальго, не таясь, сунул пакет с деньгами в чемодан, прекрасно понимая, что столь оглушительный выигрыш уже к обеду станет главной темой для разговоров, а посему «тихариться» не стоило и вовсе, — и, наскоро раздевшись, плашмя рухнул на койку: тузы, дамы, короли и валеты, выстроившись вокруг, закружились в хороводе, а Повсекакий с Писестратом, завёрнутые в простыни, будто в римские тоги, гнусаво затянули хвалебную осанну, — и только потом, наконец, его призвало торжественное, как в Колонном зале Дома Советов, безмолвие.
               
                III
          
                Растолкали его лишь к вечеру изрядно уже хмельные наперсники по игре: гомоня и бесцеремонно шлёпая по голой спине, требовали «чертяку» в центр, «тас-казать», залы. Под сим подразумевалась санаторная столовая, где, разжившись котлетами, печеньем и помидорами — тем, что пожелала выдать невозможной суровости рябая повариха, которую никто здесь не хотел, но она всё равно продолжала надеяться каждый сезон, одаривая закусью в неурочный час подобных служак-выпивох, что однажды сыщется особо памятливый и завернёт к ней — отблагодарить за доброту и котлеты — и проделает это с такой пылкостью и до утра, что потом будет больно ходить цельну неделю. Но стоит ли говорить, что и на сей раз  ни один гондон о ней не вспомнил: оглашая нетрезвыми криками невозмутимые кипарисы, троекратными «ура» до поноса пугая летучих мышей, офицеры душевно приналегали на котлеты под коньячок, чавкая и беззлобно матерясь, перебивая друг друга, рвались рассказать одну и ту же главную карточную байку: как однажды встретились 3 туза и 3 шестёрки, и случалась меж ними битва лютая, и тузы, вестимо, пали, а их хозяин от переизбытка чувств застрелился — этот карточный апокриф, имел стойкое и долговременное хождение среди тех, для кого шелест карт не был не просто забавой, а чем-то несравненно большим, — ровно так же, с подобным надрывом об этом рассказывали, к примеру,  сантехники, — только в их случае проигравший не стрелялся, а расставался с жизнью, удавившись металлическим тросом. И всё веселье проистекало в пределах предсказуемых и ожидаемых — даже разудалые выкрики о необходимости проверить, каков же эффект от минералки в лечении эректильной, прошу прощения, господа, дисфункции, — ну, положим, здесь автора отчасти занесло. На деле же, пара отчаявшихся от переизбытка тестостерона майоров, рыкнула в унисон: «Можь, по бабам?» Но поскольку рядом лишь шумело невидимое в темноте море, а в дали предполагались столь же невидимые горы — и между ними никаких баб, а если и были, то крепко спали, то вопрос сочли совершенно риторическим, т.е. на вопрошавших попросту «забили», и они вновь обратились к котлетам. А вот то, что никого не взволновало отсутствие в рядах веселящихся, горемыки-старлея, так что ж здесь удивительного? Проигравшие ведь завсегда чужие на празднике жизни…
                Но и не стоило торопиться, упрекая служивый люд в чёрствости и патологическом отсутствии заботы о ближнем: во-первых, пусть это и были в основном начальники складов и прочих ГСМ-ов, но прибыли-то они, как ни крути, с театра, мать их, боевых действий — а война, даже в купированном обличье, не с передовой, а из окошка тёплого склада, всё одно выглядит жутковато: с вопящими от боли «мама», изувеченными срочниками, или же угрюмо заворачивающими в брезент своего недавнего сотоварища, грязными и злыми старлеями-капитанами спецназа ВДВ. А посему, даже в наирадушнейшем и добрейшем человеке, что для действующей армии дело совершенно невозможное, она убавит и того, и другого ровно вполовину, а уж простецкого служаку существенно продвинет к тому состоянию, что в безропотной среде рядовых и сержантов вполголоса зовётся «барбос конченный». Вот почему у присутствующих избытка сантиментов не наблюдалось: единственное, могущее считаться настораживающим, было кем-то озвученное известие, мол, у проигравшегося в пух старлея при себе имелись немалые деньги, вырученные, вроде, от продажи родительского дома.
                И так оказалось, что он, бедолага, благодаря снисходительно вручённой сотенной, успел (в порядке очерёдности), купить шампанского и фруктов, совершить позорно скоропалительный акт с местной проституткой, т.е. рванул от жизни, в лучших, по его мнению, гусарских традициях, по максимуму. А на оставшиеся купил «трёхзвёздочный коньяк» и отхлёбывая его мрачно, прямо из горлышка, — не умело, а потому постоянно морщась, — тоскливо таращился на чёрно-безмолвное, как и теперешняя его жизнь в плане перспектив, ночное море. Конечно, он бы предпочёл, что бы его щенячий взгляд был назван «отрешённо-мрачным», благо в детстве совсем не чурался французских приключенческих романов, а в них подобным взглядом злоупотребляли все, кому не лень и через страницу. Но там, стоить заметить, оным грешили сплошь виконты, маркизы да графья — в крайнем случае, лейтенанты королевских мушкетёров, но никак не жалкий офицерик, бездумно спустивший в карты родительское наследство…
                Ехать бы и ехать бы старлею, «полозьями скрипя», к месту нового своего назначения, но то ли бес попутал, то ли глупым непозволительно оказался с рождения, а вернее всего, сумма вышеназванного, заставила его отклониться от проложенного маршрута и навестить в означенном санатории двоюродного братца, капитана-артиллериста, долечивавшегося в оных местах после ранения. Кузен оказался рад несказанно, моментально разжился тарелкой вялого винегрета, бутылкой спирта и банкой местного вина на запивку — «ну, чистый компот, чё ты, ей богу?» — и принялся вести неторопливую, родственную беседу, в процессе которой «гусарика» вытошнило дважды, и он, позорно утираясь под презрительным взглядом кузена, хмельной мыслью успел возрадоваться, что не пошёл в артиллеристы — иначе давно б уже помер. Оклемавшись, но внутренне вздрагивая от предположения дальнейшей культурной программы, в которой не последнее место занимали спирт и здешние вина, он был увлечён братцем на освежающее рандеву меж кипарисов, и там, памятуя о неразумно потраченных на слабака запасах, поминутно оглядываясь, родственник предложил не очередную попойку, а заговорщицки понизив голос, сообщил, что местный «истеблишмент» по вечерам балуется игрой в карты «по-крупному», и, следовательно, ежели повезёт — а как, блин, иначе? — можно сорвать приличный куш, приблизившись, наконец, к заветной мечте, а в числе таковой у одного значился японский «двухкассетник», у другого — вишнёвого лака мотоцикл «Ява». «Ведь гроши, братуха, у тебя ж водятся, а?»
                Посему решено было пить умеренно, с чем артиллерист, конечно же, не справился; играть «на одну руку», что также оказалось затеей недолговременной, ибо запас братской наличности оказался предсказуемо мал, а карта, что называется, «не шла», но желание выиграть, подогретое содержимым фляжки артиллериста (2/3 вина + 1/3 спирта), без которой тот никуда, стало непреодолимым, и лихим движением записного гуляки зашитая в трусы заначка из родительского капитала была вскрыта. Ну, а дальнейшее, подтвердившее фатальное невезение «гусарика» в картах, благосклонному читателю хорошо известно.
                И вот сейчас, понурый и достаточно пьяный, чтобы перестать жалеть себя, но начать ненавидеть весь этот сраный, совершенно безжалостный к нему мир, он слушал рокот в ночи невидимых, равнодушных ко всему, волн, раз за разом терзавших берег с упоительной настойчивостью бультерьера, — и шумно при этом отдуваясь, откатывались на исходную. Гипнотический ритм прибоя, равно как и ГОСТовский коньяк, вызвали в памяти читанную подростком (подобно всем, изначально слабым духом, он взахлёб читал о персонажах, чьи поступки отзванивали сталью), затрёпанную, наверняка прошедшую через сотни рук, книжку «Мартин Иден», в которой увлекательнейшим образом изложенная жизнь главного героя закончилась утоплением, — и видимых причин, он точно попомнил, чтобы добровольно идти камнем на дно, окромя неясно-душевного, а потому, слабо различимого свойства, не было, — не то, что у него: как, скажите, жене объяснить исчезновение 2-х с лишком тысяч? И принимая, как есть, банальное своё ничтожество, старлей без труда освежил в памяти загорелый под нездешним солнцем аверс удачливого капитана, который поблёскивая серой злостью глаз, походя, за каких-то 3 часа, уничтожил то, что когда-нибудь у него могло быть: семья, карьера… ведь раструбят, как пить дать, что как лоха раздели… «Сука, бл*дь, сука!» — взвыл старлей и, отбросив за ненадобностью бутылку, шагнул в по-родственному принявшую его волну. Довольно скоро устав, протрезвев и испугавшись, он поворотил голову и коченея от страха, понял: он заплыл слишком далеко, и назад доплыть сил уже не хватит; не сознавая неизбежности конца, беспомощно запрокинул голову слабо крича: «Эй, эй…», но тут же порядочно хлебнул воды, солёной и отвратительно вонявшей мазутом, однако вслед за желудочным спазмом вдруг подоспело странное успокоение, что всё завершилось — и едва успев подивиться, как занятно смотреть на звёзды из-под воды, старлей захлебнулся окончательно.
                Выловили его только на четвёртый день, омерзительно позеленевшего и распухшего, сгрузив на берег с пограничного катера. К тому моменту не меньше половины участников памятной игры отправились по местам назначения, в том числе и наш идальго. Но история, став достоянием гласности, наделала немало шума и разлетелась будоражащей вестью по большим и малым гарнизонам, причём акценты молва расставила по-своему, и старлей выходил едва ли не безвинной жертвой, ну, а победитель карточного ристалища — законченным, не ведающим жалости, мерзавцем. И складывалось нехорошее ощущение, что всё вышеназванное запросто могло свестись как минимум, к суду офицерской чести, поскольку от происшедшего за версту разило махровой белогвардейщиной и тлетворным, чуждым для СА, гусарством: с шампанским, роскошными шлюхами, зелёного сукна игровым столом и одним патроном в револьверном барабане для проигравшего. На деле же — кислое винишко в складчину, страшненькая кастелянша, дававшая, не снимаючи халата, и провонявшая мочой пансионная палата, а малахольный сам спьяну потоп, без всякого револьвера — но хрен ли с того?   
               
                IV
         
                Было понятно, что ежели озвучить оные, малопочтенные для советского офицерства, тем паче, боевого, подробности, это неизбежно поломает множество пока удачных карьер, потому как идущий на повышение поневоле дышит в затылок карабкающемуся, с опережением, вверх по служебной лестнице, и всем понятно, что будет, если хотя бы один из них споткнётся — без преувеличения, случится масштабная кадровая катастрофа. Но и спускать тем, кто в этом «ретроградстве» (мнение нач. штаба округа) замешан, никак было нельзя — потому как, «бояться, суки, перестанут» (всё тот же нач. штаба), а страх — это главнейшая, со времён первых костров и прожорливых тирексов, мотивация, не утратившая актуальности и по сей день. Посему начальство решило, не поднимая изрядного шума и не усердствуя в громогласном клеймении чужеродных пороков, тем не менее, всем «участникам концессии» карьеры по-тихому подрубить. Думаю, согласиться с автором благожелательный читатель, что нет никакой необходимости живописать огорчения каждого взятого отдельно, а касательно бравого идальго надобно сообщить следующее: Господь, видно, берёг его для особенного случая, а кто из смертных может похвастаться знанием планов Вседержителя?
                Он уже успел приступить, ожидаемо вызвав почтительное удивление, к исполнению обязанностей комполка, пошив отменно сидящий китель и брюки на заказ, а главное — в вольготно-шумящей столице благодатно-солнечного края, куда он прибыл, купил предел мечтаний любого мужика тогдашнего Союза — новёхонький автомобиль ВАЗ 2106 ярко-красного, алого, как мак по утру, цвета, отдав за него, не жалея, весь свой выигрыш — easy come, easy go, как говорится. И вот уже зависть, презрев все установленные доселе нормы по Цельсию, закипала по шкале Фаренгейта, когда новоиспечённый и. о. комполка, шурша рифлёными покрышками по гравию, подкатывал к зданию штаба/полковой канцелярии, а сама завбиблиотекой, холёная красотка Аделаида Аркадьевна, напросившись однажды в попутчицы, с той поры регулярно усаживалась к нему в авто и умело подставляла обтянутое импортной лайкрой, колено, чтобы он, ещё не обвыкшись, нашаривая рычаг коробки передач, обязательно натыкался на волнительную плоть, — и томно, по-южному, словно всасывала сок спелого томата, тянула: «Та-а-а-кой мо-о-о-лодой, а уже с машиной», что вызывало в идальго смутное чувство тревоги — «плох сурок, коли попал в капкан»^5 — зато это гарантировало ему брать любые книги на вынос. Но искусавшие бессонными ночами углы подушек злопыхатели, дождались-таки своего часа: вдруг, следуя внезапной, но исключительно кровожадного содержания директиве, везунчику приказано было в 24 часа рассчитаться и, закончив и передав едва начатые дела, убыть в такую дальневосточную глушь, что он час потратил на изучение карты с лупой в руках, пытаясь дознаться — а точно ли это не китайская сторона? Как лицо подневольное, к исходу означенных суток, оставив за спиной злорадствующих, кратковременных сослуживцев и горестно-недоумевающую хранительницу печатных знаний, он неделю трясся в вонючем плацкарте, с нищенскими «прогонными» в кармане, с особым цинизмом пропитые в первые три дня, а оставшиеся сутки пути изводил организм очищением с помощью кипятка без сахара.  В довершении всех бед, пропахший затхлым постельным бельём, как китайская прачка, бессильно матерясь и прождав ещё сутки, он наблюдал за нетрезвыми ханыгами, почему-то допущенными к управлению автокраном, сгружавшими с платформы его красавицу-«шестёрку», и, будучи оскорблёнными до глубин того, что у людей нормальных зовётся душой, отказом «командира» «подкинуть на литруху», аккуратно тюкнули крылом об массивный буфер вагона, ублюдски помяв идеально выглядевшую машину. Правда, потом эти нетопыри долго сидели, запершись в кабине, пока он в бессильной злобе от отсутствия пистолета, носился вокруг их сраного ЗиЛа с подобранной арматурой, требую, чтоб они, твари ху*ские, вышли для разговору.
                Прибыв в часть, бывшую, к слову, наисовременнейшим дивизионом ПВО С-300, он принял к командованию роту охраны, состоявшую из  около сотни срочников-разъебаев и трёх опухших от беспробудного несения службы, офицеров. Проколесив по расположению дивизиона на своей «маковке», сопровождаемый хмурыми взглядами и жизнерадостным лаем, он в полной мере осознал, что стал самым крупным событием за последние лет 5, — а то и 10. Зверского вида (а иного здесь, надо было понимать, не выживали) комдив с усталым любопытством глянул сначала на него, потом в его документы — затем повторил в иной последовательности. На вопрос вновь прибывшего о расквартировании сурово рыкнул: «Где покажу, там и раскорячишься!» — обозначив тем самым, кто в здешних пампасах главный шериф, да и следовало понимать, слабакам тут не место. «Раскорячиться» предстояло в офицерской общаге, и бредя в неё под накрапывающим дождиком, он отчетливо уловил признаки конечности жизни — ими здесь было утыкано всё, ибо даже поверхностного взгляда хватило, чтобы понять — в оных краях, кроме гнуса и внушительного, в несколько поколений, кладбища надежд, ни хрена более не водилось. Шлепая по вмиг образовавшимся топким, чавкающим грязью, лужам, он ловил на себе пытливые взгляды аборигенов в погонах и в каждом, помимо дегенеративного прищура, виделось отчётливое подтверждение классика, как-то вопросившего: «…ужели есть такая нужда, которая может загнать человека в эти волшебные места?»^6 — плохо тот, видать, в жизненных реалиях развитого социализма разбирался. 
                Разумеется, причина объявления столь лихого вояки в этих, богооставленных краях, по-купечески щедро инфицированных повальным алкоголизмом (только комдив был язвенником, потому оставался трезвым и скорым на расправу) и суицидом, вскоре стала общеизвестной: у замполита были свои уши в штабе округа, и он не замедлил поделиться узнанным о новичке с дивизионным офицерством, — за приватным употреблением крайне пользительного, как многими утверждалось, самогона, настоянного на кедровых орешках. Причём, утверждавшие особо напирали на мощный очищающий эффект, в чём мало кто сомневался, когда накануне употребимши, мочась, выдавал струю ярко изумрудного цвета. Прознав о знаковом южноморском инциденте: с картами, ох*енными бабками и трупом в конце, местные острословы дали ему было кличку «валетчик», а особо впечатлительные, не засыпавшие без стакана «кедрового» бальзама, вполне серьёзно уверяли, что им случалось видеть, как из-под крышки багажника пламенеющей адовым огнём «шестёрки» (сказывалось близкое расположение старообрядческих скитов), вываливалась позеленевшая рука утопшего бедолаги-картёжника, и посему дружно отказывались от радушного предложения подвезти. Он плюнул, в конце концов, на попытки стать среди офицеров гарнизона своим и добрым, и перестал предлагать — да и общаться тоже, сосредоточившись на придании вверенной ему роты, хоть какого-то подобия воинского подразделения. За сим следует отметить, что обидное прозвище «валетчик» так и не сумело к нему прилипнуть, не выдержав встречи с его крепкими кулаками — с ними незамедлительно знакомился всякий, решивший её озвучить. И когда число самолично избитых им офицеров перевалило за десяток, угрожая оставить дивизион с изрядной «дырою» в штате, комдив резво определил ему 5 суток домашнего ареста, ввиду удалённости гарнизонной гауптвахты и дефицитом бензина (а на охоту тогда на чём ездить?), остальным строго-настрого повелел обращаться к отщепенцу токмо по уставу — так с той поры и повелось.
                По окончании ареста, он демонстративно отселился в никем не занятую, вечно сырую по причине текущей крыши, угловую комнату, и крамольным образом манкируя местными, полувековыми питейными устоями, доводил себя до мышечного изнеможения, часами лазая по чудом не сгнившему от невнимания канату в спортзале, бессчётное количество раз отжимаясь и бесчеловечно молотя боксёрский мешок, скрипевший и охавший от нечаянных ударов — то наш идальго усердно восстанавливал когда-то сокрушительный хук, что отменно ставил в училище зав. кафедры физкультуры, мастер спорта по боксу, м-р Аликперов. С опасливым изумлением наблюдая небывалый мышечный рельеф, сослуживцы от него отстали, предположив, что время, всё одно, расставит всё по местам — сиречь, сломает новичка, и он начнёт лопать спирт с самогоном в количествах, дружно признанных в этой глуши за нормальные.
                Но не тут-то было: это гад умудрился жениться на единственной местной красавице, бухгалтерше Людмиле, на дух никого из местного офицерья не переносившей, — а тут глянь-ка, сама молча пришла к нему, не стыдясь разделась и легла с ним, прижавшись головой к груди, — и было в том столько невысказанной любви и затаённой боли, что он впервые за хрен ведает сколько лет не выдержал и разрыдался; опосля, вытерев скупые слёзы, сделал ей предложение — и понятно, ненавидеть в гарнизоне стали его ещё больше, потому как кроме повсеместно торжествующего гнуса и скончавшихся в зародыше надежд, места эти отличались к тому же, горестным отсутствием хотя бы приблизительно прекрасных дам, необходимых офицерскому сословие для вдохновенной службы. Уроженки сих окраин поголовно отмечались нарушением осанки, для простоты именуемым «кривобокостью» и несгибаемой верой во всё ту же очищающую силу самогона на кедровых шишках.
                Однако, недюжинный командирский потенциал идальго требовал выхода и незамедлительной реализации, в следствие чего вверенная ему рота содрогнулась, доселе не ведая, что на свете возможно такое: на построении трещали, раздираемые в клочья, неуставные «олимпийки»; деды, имеющие что-то возразить, тотчас отправлялись в болезненный нокаут, а очухавшись, вежливо уведомлялись о дисбате, расположенном неподалёку, откуда, шептала молва, вот уже как лет 10 на дембель никто не отправлялся — а правда то, иль нет, охотников доподлинно разузнать не находилось. Заступавшие в наряд ужасались, узнавая, как должен блестеть пол в казарме, а понятие «девственно чистый» применимо и к плацу. Ко всему, ночные подъёмы по тревоге, неурочные, в дождь и слякоть, выезды на стрельбище, где выяснилось прискорбное: из сотни бойцов в мишень попадает, дай бог, с десяток, а поразившим все до одной, оказался единственно, рядовой казах Киргудуев, бывший на гражданке чабаном и главным в ихнем районе по отстрелу волков.
                Вот тут-то наш пострел и развернулся — уже через месяц штабная канцелярия была завалена рапортами авторства старослужащих, которые искренне и даже с некоторым стилистическим надрывом требовали, чтобы их немедля отправили на войну, что ещё громыхала на южных рубежах Отчизны. Прознав об ищущих боевой и воинской славы, идальго выстроил их в колонну, загрузил по полной, штатной выкладке в 36 кг. и отправил в марш-бросок на любимые 10 км., откуда вернулись далеко не все — некоторые, говорят, пытались примкнуть к староверам.
                Однако, уставная муштра и насаждаемая кулаком в булыжник дисциплина, довольно скоро превратили эту гоп-компанию в уверенное подобие воинского подразделения, а ведёрками сдаваемые под отчёт стреляные гильзы, дали впечатляющий результат на огневом рубеже — впервые. Но для увлечённо очищающих свои организмы офицеров, это были детские забавы не наигравшегося в солдатики по детству, не стоящие внимания людей бывалых и службу давно понявших — пока вдруг не случилась проверка из округа. Её, страшно сказать, банально прохлопали осведомители комдива, и он, застёгивая китель на ходу, благо валялся в койке с любимыми Стругацкими в обнимку, нёсся на доклад командующему — генералу, военной ещё закалки, а потому отклонений от устава не приемлющего вовсе. Уже недовольно хмурясь видом разгильдяйства и прочих упущений, старый служака выслушал доклад, нервно подрагивая седым усом — свидетельство грядущего извержения вулкана, пережить которое удастся немногим, — и продолжил проверку. И тут перед ним вдруг предстал идеально дворик роты охранения с — о, чудо! — не дремавшим дневальным, заоравшим, с ласкающим генеральский слух усердием: «Рота-а-! Встать, смирна-а-а!», к тому же тот оказался подтянут и в не бывало начищенных сапогах. Заинтересовавшись, сановный гость решил копнуть поглубже: а соответствует ли форма содержанию?
                Для этого было велено выдвинуть роту на стрельбище, дабы показать, на что она способна, ежели супостат, к примеру, вздумает напасть с целью завладения наисекретнейшим ЗРК. Комдив, кусая губы, незаметно перекрестился, благо свеж ещё был в памяти двухгодичной давности позор, когда во время стрельбы 2/3 мишеней даже не шелохнулись, а расчёт миномётчиков при заряжании умудрился уронить мину в окопе себе под ноги, откуда они, дико матерясь, вылетели аки гуси. Но делать нечего, приходилось ждать, на что окажется способна рота «еб*нутого»… Мохнатые уши проверяющего шевельнулись локаторами, заслышав громко запеваемую «По долинам и по взгорьям» — знал, чертяка, чем дедушку умаслить. Рота выдвинулась на огневую столь молодцевато и слажено, что зампотех м-р Клюев, околачивавшийся недалече, судорожно попытался втянуть огромный живот, внезапно осознав, что здесь всё ж таки армия.
                И началось представление: рассредоточившись для начала повзводно, «охранцы» размолотили из штатных АКМ-ов все до одной мишени просто в щепу, а кэп, пижон х*ев, самолично, из РПК «от живота», одну просто расшинковал в полоску. Затем, разделившись поровну, служивые столь зрелищно продемонстрировали отражение вражеского десанта — с рукопашкой, в которой тела подбрасывались вверх и «сапёрками» молотили по каскам, что старина-генерал, мальчишкой (прибавил себе 2 года для призыва в 44-м) штурмовавший Кёнигсберг, вскочил с услужливо поданного «походного» стула и вовсю заорал: «Слева, сынки, заходи — слева, не жалей их, гадов!» А под занавес выступили внешне невозмутимые два миномётных расчёта и один залп снесли подчистую заросшую бурьяном халупу, благополучно переживавшую подобные попытки последние лет 10. Короче, как говаривали в подобных ушлые антрепренёры: «Вот это, доложу я вам, был аншлаг!» — козлом скакавшего от переизбытка чувств генерала еле угомонили, и он, чуть задыхаясь, затребовал к себе командира роты — троекратно обняв, со слезою молвил: «Порадовал старика, капитан, вижу теперь — есть кому Родину защищать!» — глянув в сторону остолбеневших командира дивизиона и Ко., начальственно буркнул: «Готовь документы на внеочередное, я завизирую», после чего, неожиданно благозвучно засвистав «По долинам и по взгорьям», молодецки припустил к штабному УАЗу. 
               
                V
               
                Отдадим должное комдиву — он, сурово требовавший от подчинённых соблюдения субординации, свято чтил её сам, резонно полагая незыблемость правил исключительно пригодную для армии, а не гражданским шалопаям, — и посему, не откладывая исполнение приказа вышестоящего, велел печатать ходатайство о представлении звании майора, но спустя всего неделю, из заоблачных высей пришёл столь бесцеремонно, даже для служебного документа, сформулированный отказ, что недавней отраде генеральских очей стало ясно — «баловень судьбы» — это отныне не про него. Но, впрочем, встречаются в жизни столь неожиданные пассажи, изгибы её и выкрутасы, — да такие, что не каждый писака, вдохновлённый, к примеру, чаем с коньяком или, как «папа Апельсина»^7, мыслями о благосостоянии семьи, додумается и запишет. Они же, именуются с почтительным закрыванием глаз и тяжким вздохом в окончании рассказа «божьим промыслом»; а то и нетрезво разведя руками, обзываются просто и без затей: «загогулина, понимашь…».
                В общем, не успела жена Людмила стать ещё печальнее против обычного, теперь и во время супружеских игр, вынуждая мужа кратковременно ощущать себя Батыем, берущим в полон очередную Ярославну, как неожиданно сократилось поголовье майоров сразу на 2 штатные единицы: вышеупомянутый зампотех Клюев, дальше всех продвинувшийся в очищении организма кедровым настоем, вполне ожидаемо допился до «белочки» — но то была не таёжная проказница с пушистым хвостом, а…. третья нога. Да, удивлённый читатель, именно 3-ю ногу узрел м-р Клюев, основательно пред этим похмелившийся. Неожиданно, для подобного состояния здраво рассудив, что с тремя ногами на построении будут совсем не комильфо, он принял радикальное решение избавиться от неё, отстрелив из пистолета. Но оказалось, что привиделась ему не та, которая крайняя слева, а крайняя справа, — увы, выяснилось это, когда он пальнул, натурально, в реальную, здоровую ногу, разворотив её до кости и перебив артерию, — и под бестолковый топот сослуживцев вокруг него, тихо матерясь, скончался. Происшествие, конечно, шокировало всех — пьянка ведь представлялась пусть грубым, но всё ж развлечением, а тут на тебе — смерть, глупее не придумаешь, да ещё с применением табельного оружия!
                Но круче всех горевал, как ни странно, рядовой Майновский, и страдания его объяснялись тем, что он накануне майорского самострела он выкрасил в офицерской общаге полы в коридоре, в качестве заявленного, а главное, одобренного, дембельского аккорда. А ныне, восхитительная ещё вчера салатного цвета поверхность, оказалась обезображена жутковато багровой, упрямо не высыхающей, огромной лужей крови, которую дневальные оттирали до утра — разумеется, вместе с краской. Тем же вечером остальные дембеля сочувственно кивали в такт слезливым излияниям Майновского, только что отдубасившего пару «молодых» и махнувшего очередной «полтинничек» водки: «Не-а, пацаны, вот где пидор косоглазый, вот чё теперь? Прапор, сука, краску хрен выдаёт: нету её, пи*дец, всю, гнида, на дачу свою извёл, одна фиолетовая осталась… Су-у-у-ка!» — и шёл снова дубасить «молодых», которых армейская судьбинушка не переставала удивлять.
                Офицерский состав почил павшего шумно и пьяно, причём, в процессе оного вновь произошло событие категории «из ряда вон». Командир 2-й батареи м-р Прохоров под занавес поминок в гарнизонной столовой, когда «Чёрный ворон» заходил уж на третий круг, встал, мрачно оглядел собравшихся и ни слова не говоря, качаясь, уставился невидящими глазами в дверной проём. Вроде ни к кому не обращаясь, однако, внятно и слышно произнёс: «А ведь она есть, правда-то…» — отшвырнул замельтешившего было перед ним нач. расчёта ст. лейтенанта Алёхина, и вышел вон. Все думали — отлить, и скоро вернётся — ан нет, исчез, с концами. Хватились лишь на следующий день, к обеду, да и то не всерьёз: надеялись, что просто где-нибудь дрыхнет, а жрать захочет, сам объявится, для чего повелели повару вальнуть тушёнки в гречку не жалея, да двери на кухне распахнуть пошире. Не смотря на принятые меры, м-р Прохоров не явился — зато со стороны гаражных боксов с «пусковыми» и ТЗМ в них, что стерегли круглосуточно и с боевыми в рожках, сначала послышался дикий рёв, затем не менее дикая ругань, а уж потом шарахнул «Калашников». Оказалось, на волнительный запах тушёнки из тайги пожаловал здоровенный медведь-шатун, который, как впоследствии выяснилось, накануне обглодал двух измождённых постом староверов, но понятно, ими нисколько не наелся, а только раздраконил аппетит — а тут волной такие нежно-свиные ароматы… Вот он и попёр через «колючку», прямо на обосравшихся часовых, один из которых всё ж вспомнил, что давал Родине присягу, а она ему взамен автомат.
                Подводя неутешительный итог прошедшей недели, особо впечатлительным почудилось — конец света близок. Через три неделю Прохорова обнаружили подле Иркутска, исхудавшего, босого и небритого — кристально трезвого, увлечённо проповедовавшего о «свечении правды», виденном им однажды. Там его и повязали малоразговорчивые, внушительной комплекции санитары из близлежащего приюта «юдоли и скорби». Совершенно очевидно, что подобная резвая убыль среднего комсостава в достойной суровости времена пресекла бы карьеры многих начальников, а уж комдива-то обязательно, но загрохотало дивными переменами последнее десятилетие века № 20, и на фоне того внезапно, но всеобъемлюще случившегося в стране бардака — от умиравших голодной смертью матросиков на острове Русский до торговли оптом и в розницу зенитными комплексами и гаубичными батареями, что особенно удавалась на фоне Кавказских предгорий, происшедшее в гарнизоне лишь отчасти удивило вышестоящее начальство, но не на столько, чтоб возжелать крови — становилось, сказать честно, всем по х*ю. Комдив, изжевавший до покойницкой синевы нижнюю губу, понимая, что надо из последних сил спасать дивизион, а для этого срочно требуется восстановить дисциплину хотя бы отчасти, — и на построении, мрачно глядя на кодлу откровенно опускающихся офицеров, с полным отсутствием в голосе душевной теплоты пообещал, что отныне любого, замеченного в симпатиях к кедровым орешкам, он тут же, на месте, заставит съесть их с упаковкой, то бишь с шишкой. Или — «на х*й из армии, синеглоты!» Но для претворения в жизнь суровых начинаний ему потребовался надёжный заместитель — и, переступив через себя, ради спасения части, он затребовал нашего идальго. Договорились они скоро, а через неделю, задействовав с немыслимой силой штабные связи, комдив лично прикрепил ему на плечи майорские погоны — и служба пошла!
                Отныне Людмила отдавалась мужу с тихой радостью, что заставляло его, продолжая исторические аналогии, чувствовать вещим Олегом, которому официально объявили об отмене черепа со змеёй. А вот служебные будни, признаться, оказались событийными по завязку: скоро и покладисто вразумляться наиболее деградировавшая прослойка офицерства упрямо не желала, плетя нетрезвые заговоры и похмельные интриги. С рядовым составом была та же беда: с гражданки вдруг попёр такой шлак в качестве призыва, что о будущем Отчизны думать совсем не хотелось, а ежели вдруг всё-таки задумывалось, то непременно заканчивалось окоченением от «безысходного горя и отчаяния»^8. По счастию, средь той шпаны, которую с непостижимым легкомыслием местные военкоматы сочли годной именоваться новобранцами, нашёлся удивительно рукастый парнишка, и идальго, жаловавший ещё с Афгана талантливых самородков с патерским усердием, перетащил того к себе в роту. Хлопец в благодарность сладил ему отменнейшее средство вразумление всей той панко-рокерско-металлической шантрапы, что отныне звалась молодёжью — полностью отмороженными, вплоть до выхода на построение с косяками в зубах. Добротный кастет, ладно прилёгший в руку, тяжело и с хрустом хоронил блаженные помыслы об узколобой вольнице, что почему-то отныне звалась демократией.
                Но понимание, что это всё равно тупик, как запавшая в душу строчка из песни культовой питерской группы: «Я чувствую начало конца, чувствую итог…»^9, не только не отступало, но презрев месячный инкубационный период, росло день ото дня. Тут подоспела новая фаза Людмилиной грусти, на сей раз куда более серьёзная — нашитые в изобилии пелёнки-распашонки оставались невостребованными — зачать ребёнка никак не получалось, и жена замыкалась, словно в раковину, уходя в себя. Близость становилась короткой и злобно-требовательной, не приносящей успокоительного удовлетворения, рутиной. И он, к изумлению многих, в том числе и комдива, давно решивших, что передними не человек, а скала, начал, как писалось в житейских романах, прикладываться к бутылке, а проще — выпивать. А поскольку он, человек образцового порядка и дисциплины, балансировать на наклонной плоскости совершенно не умел, то покатился вниз оглушительно и шумно — спустя месяц, он, пьяно кувыркался с Варькой с местного почтамта, немного косоглазой, но некоторое время бывшей замужем за расконвойным армянином, и просмотревшей совместно с ним столько порно-фильмов, а главное, сметливо исполнявшей виденное, что амплитуда бесстыдства её ласк с лихвой искупала некоторые телесные изъяны. И вскоре произошло то же, что происходит в тысячах других, внезапно ставших несчастными, семьях — точно так, тихо и незаметно, как она появилась в его жизни, Людмила собралась и на секунду оборотясь возле двери, негромко сказала: «Прощай, милый, я ухожу. Документы на развод вышлю». Он, даже не моргнул, проявив всю, что имел, выдержку. Прикуривал, ломая спички, ненавидя себя за дрожь в руках, смотрел ей в след — прямой и оставляющей его — навсегда. Сутки пролежал, уткнувшись в стену, а вокруг всё было, как в той почти театрального драматизма песне «Роллингов»^10, на маленькой пластиночке, что до сыпучего треска подростком заслушивал, цепенея от первой, понятно, несчастной любви.
                Спустя три недели, он опустился до самого дна, что выражалось в нетрезвых совокуплениях с делопроизводительницей Катериной, имевшей редкую, а потому распугавшую даже самых нетребовательных кавалеров, привычку — во время оргазма орать матом партнёру прямо в ухо. Идальго, столкнувшись с этой оглушающей способностью впервые, отреагировал жёстко, по-мужски, треснув затейнице кулаком по лбу, чем снискал искреннее её уважение и местами любовь. Но это оказался Рубикон, и на другом берегу его дожидался комдив, в ярости изжевавший губу до фиолетового предела. Осознав невозможность терзания собственной плоти дальше, он переключился на карандаш, и отплёвывая еловую стружку через равные интервалы, стал сурово домогаться до остатков совести идальго, позволившей тому превратиться в дивизионное позорище — к вящей радости алкашей-«шишечников», и к его, комдива, глубокой, искренней печали. А чтоб её, начальственную печаль уменьшить, а заодно и послужить, как полагается, то он, значит, приказывает немедля привести себя в порядок и отправляться в командировку в саму столицу, — как единственному, не растерявшему окончательно облик боевого офицера их некогда славного дивизиона; иных же, из офицерских чинов, если и отправлять было, то исключительно в тайгу, брататься с медведями, ибо внешним видом и повадками они стали неотличимы.
               
                VI
             
                Внезапно, но крепко осознав, что это и есть то самое, единожды за жизнь ощущаемое касание десницы божией, выскоблившись последним «Жилетом» до покойницкой белизны, что отменно дополняла набрякшие мешки под глазами; отгладившись так, как и в училище не приходилось, он с утра прибыл в штаб, став по пути причиной приглушённого обморока трёх офицеров, привычно, в облёванных п/ш, возвращавшихся под утро в свою общагу, где получил вводный инструктаж по поводу предстоящей поездки, пакет, командировочное предписание, а в бухгалтерии — суточные. К полудню следующего дня он уже приземлился во Внуково. В столице ему давненько не приходилось бывать, и стоит ли говорить, насколько она его при встрече изумила. Враз лишившись имперской чванливости и присущего единственно державным столицам уверенно-строго лоска, нынешняя Москва почему-то стойко проассоциировалась со словосочетанием из восточных сказок «караван-сарай» — крикливо-позорно, демонстративно юродствуя в аскезе, а в грехе доходя до изумляющих пределов, город превращался в пугающих размеров барахолку, где разом растерявшие человеческие признаки, алчные персонажи затевали постыдной массовости и убожества «танцы живота». И с задумчивой отречённостью давясь кооперативным чебуреком, на солнце отливавшим признаками чего-то маслянистого, а начинкой уверенно напоминавшим картон, на котором немного полежало нечто мясное, он обозревал витрину рядом стоявшего киоска «Союзпечати», некогда обременённою макулатурным патронажем идеологически верных изданий, а ныне оказавшеюся забитой доверху печатной продукцией, являвшей читателю всю правду, доселе скрываемую под фиговым листом, — т. е. сплошняком с практически голыми девками на обложках, в объятиях почему-то жирных и лысых мужиков.
                Глядя на дымящий вонючими забугорными сигаретами, стар и млад, на снующих, с муравьиным усердием, соотечественников в аляпистых балахонах, с купеческим апломбом именуемых «пуховиками»; которым ушлые реформаторы заменили спорное и весьма преувеличенное отсутствие еды в недавнем прошлом, на очевидную невозможность купить её во времени нынешнем, он оставался спокоен. У него хватало мозгов, чтобы не изводить себя глупыми вопросами, дабы не получать очевидных ответов, тем паче, всё и так было на поверхности: ежели вы в практически хмельном угаре, запалённые всеми этими «Огоньками», ожидая, подобно толпе Буратин неведомо-золотоносного чуда, позволили пронырливым семитам распилить государственную собственность, аки бесхозный инвентарь в убыточном колхозе, расстрелять из танков остатки государственного здравомыслия и воли, начитанно-выспренно полагая, что несколько сотен, а то и тысяч загубленных — это ничто, за пленительное и скорое торжество демократии (знать бы точно, что это такое!), то  не грех бы вспомнить досточтимого Фёдора Михалыча, который Достоевский, из чьих текстов следует, что дьяволу достанет и слезинки ребёнка, пролитой из-за вас, чтобы заполучить то ваше внутреннее непотребство, что пафосно именуется душой. Так х*ля же, вы, позволившие всему этому бл*дству случиться, со страной, а далее — с вашими детьми и внуками, ныне квохчите, горестно недоумевая, от чего на бывшей 1/6 части суши, добро и справедливость ныне представлены нежизнеспособными, едва ли различимыми контурами?
                В министерство, куда ему полагалось наведаться, идальго не то чтобы пришёлся не ко двору — его попросту не заметили, посередь воцарившейся там, ничем не прикрытой, базарной суеты — точно такой же, как и в остальной, цивильной части столицы, низводя грозно-величавую некогда структуру — Министерство обороны — до обыкновенного, пусть и пугающего своим ассортиментом, вещевого терминала. Эти, на удивление радушно принятые злокачественные тенденции привнёс, подтверждая извечную правоту посыла о гниющей рыбе, новый министр — обладатель буйного нрава, гусарского навыка оставлять локоть при опрокидывании стакана (меньшие объёмы почитались баловством), птичьей фамилии и слабости к лакированным лимузинам, слаженными полвека назад побеждёнными немцами, — за что и получил подобающее прозвище от нищенствующих в далёких гарнизонах подчинённых. Быстро смекнув, что «варяг» отнюдь не представляет интересы жуликоватых комдивизионов, готовых за умеренную цену толкнуть вверенную им технику и жаждущих обрести покровителей за твёрдый %, да и родом он с дальневосточных рубежей, имеющих вялую перспективу прибыльных гешефтов с гордыми бородачами, в силу изрядной удалённости от предгорий, —  а с китайцами до такой теплоты отношения ещё не наладились, к нему разом потеряли интерес, даже не пытаясь проявить его формально.
                Потолкавшись в бесчувственных коридорах и коротко, но содержательно пообщавшись с каменноликими секретарями, подле непреступных почище горных басмаческих кишлаков, начальственных кабинетов, идальго счёл свою миссию завершённой в силу её очевидной никчемности, — и сдал, от греха подальше, щедро отмеченный сургучными печатями дивизионный пакет в местную канцелярию — чтоб не тащить обратно. Стало ясно — про них напрочь забыли, и выживать придётся самим, беззастенчиво объедая суровых староверов, чья пасека регулярно подвергалась набегам одичалой солдатни. Покидал он министерство без обычной выправки, неожиданно сутулясь от хозяйски рухнувшей на плечи тоски (жить нам, служивый, таперча вместе!), — предчувствия лиха, что не морщась, придётся хлебнуть без меры. На улице меж тем, под недружелюбно-прохватывающим, почти приморским ветром, чуть отпустило, а своевременно принятые 100 грамм диковинного пойла — водки “Tzar Ivan” из неприметного киоска, желудок хоть и озадачили, но настроение приподняли незамедлительно. Понятно, что дальше пытливому читателю не стоит ломать голову, что за сюжетный поворот поджидал нашего героя — всё предсказуемо завершилось славной гулянкой в питейном заведении «Боярин», где из боярского были только цены да краснорожие вышибалы. Выпивание протекало в компании голубоглазой, смазливой шлюшки из, бог знает какого шахтёрского подземелья, искренне пытавшейся состояться в столице в качестве роковой соблазнительнице, но судя по статусу заведения, понемногу о мечте забывавшей. Компанию разбавлял примостившийся с боку субъект малозаметного, испитого вида, из завсегдатаев — он с удовольствием подъедал отодвинутые салаты и всякий раз норовил разлить на троих — складывалось ощущение, что, хотя бы одного их них, он знавал с детского сада. Короче сказать, в кругу оных достойнейших лиц, идальго и прикончил свои «суточные», начисленные дивизионной бухгалтерией, весьма отсталой, к слову, от прыткого столичного ценообразования.               
                Видимо, в глубине души предполагая в себе подобную удаль, ещё накануне пребывая в холодном номере министерской гостинице, по коридорам которой почему-то шумными ватагами бродили бородачи в спортивных костюмах, а подобные ему, командировочные майоры да капитаны с кипятильниками в руках, угрюмо жались к стенкам, он предусмотрительно отмерял необходимую на обратный билет сумму и зашил её в подкладку кителя — как всех нас бабушки когда-то тому учили. Но в аэропорту вдруг выяснилось, что цены вновь скакнули и на самолёт денег не хватает. Поправив настроение буфете, на сей раз водкой «Белый медведь», он здраво рассудил, что поезда придуманы для того, чтобы на них ездить, — а уж на билет до Владика хватит по-любому. Игнорируя истошные завывания «бомбил», хватавших за рукав без всяких церемоний и озвучивавших суммы, позволявшие предположить, что тебя высадят подле Лос-Анджелеса, не иначе, идальго на перекладных добрался до площади «3-х вокзалов», где пригорелых беляшей и недорогих минетчиц оказалось прямо-таки в чудесном изобилии. Прикинув для себя приемлемые варианты, он решил выйти на улицу, подышать, благо поезд отправлялся не скоро. И тут вдруг к зданию, в нарушении всех мыслимых правил, почти ко входу, подкатила пара блестящих от новизны «мерседесов». Эффектно и дорого скрипнув тормозами, они замерли наглядным приветом от тех, чья жизнь удалась.
                Из первого с откормленной бодростью выскочила троица вызывающего оторопь здоровья бугаев, в категорически не застёгивающихся пиджаках на раскаченных торсах, взявших в полукольцо заднюю дверцу второго лимузина. Один из охранников, услужливо распахнув её, явил миру выдающейся ухоженности «джента» с безукоризненным, словно поверхность стола из «Икеи», пробором; идеально сидящей на нём пиджачной паре стального цвета с неожиданной звездой Героя на лацкане, и переплюнувших по блеску «мерседесы», ботинках. Напрочь позабыв о желании поближе узнать номенклатуру ликёро-водочной «гуманитарки», услужливо поданной народу, искренне возжелавшего хлеба и зрелищ, наш герой замер, не веря глазам: едва касаясь, как и полагалась состоявшемуся небожителю, грешной земли, прямо на него двигался бывший командарм, руководившей, до самого вывода, той самой, много чего хлебнувшей, 40-й — что воевала на недружелюбно-жаркой чужбине. Слегка прикрыв свои, чуть навыкате глаза, дозволяя штатным батырам раздвигать толпу, генерал с «раскатистой» фамилией неспешно, с едва заметной начальственной брезгливостью, направился ко входу. По неизбывной привычке прирождённых служак, идальго принял практически идеальное «смирно» и отчеканил: «Здравьжелаю, т-щ командующий армией!» Генерал резко остановился на уже забываемое приветствие, да ещё озвученное столь безупречно, и, поворотившись к вытянувшемуся до хруста в позвонках офицеру в полноценный анфас, дал понять своим идеальным пробором и холёным обликом в целом, что гражданскую жизнь стерпеть, в принципе, можно.
                — Здорово, майор! У меня служил?
                — Так точно, т-щ генерал армии! Замком разведывательного батальона N-ского полка, N-ской дивизии!
                — О, как… вам ведь под Кандагаром перепало, основательно… Награждён?
                — Так точно, две «Красной звезды», вторую Вы лично вручали!
                — Да… а вот теперь видок у тебя, м-р, не очень… — не теряя вельможной снисходительности, попенял ему небожитель.
                — Дивизион С-300 в тайге стерегу, т-щ генерал… комарьё да безденежье достали… даже жена сбежала… — неожиданно и удручённо ответствовал идальго.
                — А слушай, — внезапно оживился сановный обладатель Звезды, — мне ведь такие офицеры сейчас позарез нужны, для ответственных поручений… пойдёшь? Довольствием не обижу! 
                — Готов служить, где прикажут, но от столицы не откажусь… — верно поймав ожидаемую интонацию, ответил идальго.
                — Молодца! Серёжа… — из-за необъятных спин «тельников»^11 показался ухоженного вида майор в нереально, просто безупречно сидящей, только принятой формы,— Прими майора, Серёжа, в штат, я его беру… с документами, всё честь по чести… Чтоб с переводом не тянули, позвони от меня Паше, мол, мой человечек… Ну, давай, — и неожиданно цепко ухватив того за кисть, сжал её, глядя прямо в глаза: — Не разочаруй меня, майор! — с тем и удалился.
                Обескураженный неимоверной резкости переходом, от готовности хлобыстнуть привокзального пойла к нежданному витку карьеры в столичных интерьерах, для чего мимоходом будет задействован сам «Паша»^12, он не расслышал, как обложечной утончённости майор уже дважды предложил садиться в машину. 
               
                VII
            
                Последующие 1,5 года ничем особенным не запомнились — кроме скоро приобретённой уверенности в завтрашнем дне, — ни с чем, доложу я, прилежный читатель, не сравнимое ощущение, — особенно в ту, слякотно-безнадёжную пору, когда в расползавшейся, как отсыревшая шинель, некогда державе, одни ложись спать, плохо представляя, что они будут есть завтра, а другие, рангом покруче и челюстями покрепче, уже вертели на х*ю несчастную страну целиком. Сытное довольствие и щедрое жалование вскоре перевели его в категорию граждан, счастливо лишённых оснований поскуливая, жаловаться на жизнь. Напротив, хватало снимать приличную «однушку» у колоритной, совершенно «достоевского» формата, старухи. Он нормально питался, и внезапно, с особенной жадностью навёрстывая упущенное время, принялся запоем читать, сделавшись вскоре заметным и выгодным клиентом на книжных развалах, благо книги в одночасье перестали быть вожделенной редкостью, доступной в прежние времена лишь тонко организованным натурам, которые, ещё лет 5 назад успешные и образованные, а ныне испуганно-голодные, прямо на тротуаре торговали этим печатным великолепием, расставаясь с ним со слезами, но униженно благодаря за лишнюю тыщёнку, накинутую сверху, что позволяло будущую неделю не подохнуть с голоду — это и было сутью реформ, затеянных высоколобыми сорванцами с безупречно-комсомольским прошлым, прочитавших пару-тройку переводных книжонок о преимуществе рыночной экономике, и благословленных нетрезвым, по обыкновению, взмахом руки своего косноязычного патрона, спьяну возжелавшего исторических аналогий с ленинским броневиком, и горным козлом взобравшегося на танк, откуда он, с отвратительной дикцией плохо соображающего упыря, пообещал собравшимся вокруг недоумкам охренительнейшую загогулину в скором будущем. И ведь не соврал, падлюка, — загогулина вышла такая, что ёлки подле Кремлёвской стены — и те дыбом встали!
                Поэтому идальго их ничуть не жалел — всех этих «мэнээсов», гуманитариев и несостоявшихся бардов-туристов: а вы, сучары, в самом деле думали, что вся та движуха про вас была затеяна? — во вы наивные, чукотские парни, однако… с собачьей тоской взирающих на исчезновение главного смысла их жизней — сочинения тех, чьи сосредоточенные профили на корешках, изрядно повышали самооценку владельцев. Наверное, в нём проснулось естественное стремление неглупого, из нормальной русской семьи, человека, обрести хоть какую-то опору в те окаянные дни, когда страна, давно знакомая, привычная и любимая, исчезала на глазах, — и он инстинктивно потянулся к небесспорным, но великим в своей парадоксальности мыслям соотечественников-эмигрантов: Бердяеева, Розанова, Набокова и проч. Впрочем, по настроению не брезговал и расхожей беллетристикой: от К.-Дойля до Ремарка с Фолкнером — ими почему-то всегда торговали аккуратно выглядевшие старушки с васильковым отчаянием в глазах, — и ему становилось не по себе от их взгляда. И слишком уж они напоминали Антонину Яновну — его учительницу по русскому/литературе, в прошлом блокадницу, изумляющей твёрдостью характера сумевшей привить почтение к литературе даже тем законченным балбесам, коим грамотность была нужна исключительно для оставления, в недалёком будущем, разборчивой подписи под протоколом допроса: «С моих слов записано верно…». А вот ему она открыла удивительный мир по-настоящему живого и осязаемого слова. И в память, видно, о ней, он щедро давал сверх цены, надеясь, что в родном городе кто-то также, походя, проявит участие в судьбе старенькой учительницы; торопливо уходил, унося смущение и горечь от несущихся в спину слов благодарности людей, враз ставших постылым обременением для новой России.
                Ко всему, он стал захаживать и на музыкальные толкучки — № 1-м была, конечно же, та, что на Багратионовской, с пахуче-хлебным названием^13. Первый же день посещения отмечен был открытием удручающего свойства, что мир современной музыки отнюдь не исчерпывался заезженной пластинкой «Роллингов» на 4 песни. Но он терпеливо искал исполнителя, чья заводная, но тревожащего мотива инструментальная пьеска, предваряла необычный, покоривший добрую половину продвинутого человечества, американский фильм, в котором исключительной разговорчивости гангстеры красиво шырялись, не без вычурности танцевали твист, рубили катаной гомосеков, время от времени постреливая друг в друга, — и всё кинодейство происходило под отпаднейший музон^14. Знающие люди рассказали, что то был американский гитарист Дик Дэйл — и, обзаведясь совсем недешёвым аудио-комплектом SONY, он регулярно стал наведываться в те края, собрав вскоре приличную полочку «олд-скульного», но сыгранного ещё руками, рока.
                К сей идиллического свойства картине, живописующей, как порою удачно пристраиваются в мирной жизни доблестные вояки, не повредит добавить пару колоритных штрихов, попутно разъяснив заинтересованному читателю, коим образом, наш бравый зольден решил, к примеру, вопрос плотских утешений. Всё образовалось, разумеется, случайно: старуха-домовладельца, однажды по телефону, слёзно умолила плату аж за 3 месяца вперёд, ссылаясь на суровой необратимости обстоятельства. После пылкой, с обилием щелчков по мембране, старческой слюны, благодарности за скорое согласие, она объявила, что за деньгами заскочит «младшенькая», а вот кем она приходилась старухе, не уточнила. К означенному часу на пороге обозначилась недовольного и обесцвеченного вида дамочка, небольшого роста, слегка за 30 — и при всей своей не утерянной привлекательности напоминавшая злую мышку. Мышка поначалу брезгливо (ишь ты, столичная штучка!) поджала едва тронутые помадой губы, в ответ на предложение испить кофе, но запах настоящего, не мало стоящего колумбийского, в зёрнах, растопил её ледяное сердечко — и она снизошла, позволив снять плащ, испуганно косясь при этом на его бицепсы-банки, неизбежно демонстрируемые, поскольку он встретил её, запросто, в майке и военным медальоном на шее — словно полубог из неведомого, жестоко-брутального мира, никогда не пересекавшегося с миром знакомых ей субтильных гуманитариев.
                В общем, часа через полтора она отбыла, на покачивающихся, едва слушающихся ногах, к своей крепко нуждающейся маме (как оказалось), а идальго, приняв душ и довольно хмыкая, под незабываемую “You See Red”^15 устроил разбор недавних «альковных» полётов с Мышкой, поставив себе, не без самокритичности, твёрдое «4». Верочка — так в миру звалась Мышка — не раздумывая и не боясь, швырнула своё тело на алтарь плотских радостей — с дивной самоотдачей и упоением, что выдало в ней хорошо доселе скрываемую страстную натуру. Да и то сказать: с превеликим трудом вынашиваемая диссертация вдруг замерла в самом апогее, а родной некогда институт более не походил на цветущую оранжерею дерзновенных помыслов и строгих научных планов — любезно-утончённая доселе научная общественность, учуяв трупный запах всех прежних надеж и чаяний, тотчас превратилась в злобно гомонящую толпу полуголодных жлобов, где всяк изнемогал в праведной борьбе токмо за себя — и какие тут, к херам собачьим, гуманность и человеколюбие, позвольте спросить, коллега?
                Верочкин муж, служивший в том же НИИ, очевидно бородатый, в клетчатой рубахе, в отпуск при кедах и рюкзаке, и с приличным репертуаром Галича-Окуджавы под гитарку, добросовестно и увлечённо запил, резонно полагая, что таким образом существенно облегчит гнёт обстоятельств. И поскольку даже в сытую, забываемую ныне пору, их сексуальная жизнь сводилась к велеречивым упрёкам в её, Верочкиной, закомплексованности и фригидности, а в качестве средства раскрепощения поздними вечерами, когда сынуля засыпал, на кухне затевался требовательный ликбез — совместное изучение отвратительного качества распечатки перевода «Кама-сутры», с последующим, в виде экзамена, не иначе, потно-похабным принуждением к минету; — то теперь, глядя на пьяноватого слюнтяя, в которого муж незамедлительно превратился, Верочка было решила, что то, волнительное, до онемения низа живота, женское счастье, о котором полнометражный фильм «Эммануэль», точно не про неё. Ан нет — смекнувшая в постояльце недюжинный самцовый потенциал мамаша, посодействовала их встрече — и Верочкина жизнь расцветилась фейерверком доселе небывалой силы оргазмов. И её понесло — словно бессчётные и бесстыдные, со сбрасываемым на пол за ненужностью, одеялом, совокупления оказались тем главным, для чего она предназначалась судьбой. Ему, конечно же, импонировало, как недавно стеснительно-зажатая мышка, вдруг, неудержимо влажнея, превращалась в его руках в пылкую гурию, ненасытную, но податливую во всём, чего ему хотелось. И чем дальше они заходили в разнузданности удовольствий, тем, странное дело, всё больше он получал удовольствия от грубого принуждения партнёрши к тому, чего вряд ли бы потребовал от жены, — иногда вздрагивая от упоительного ощущения себя скотом и мерзавцем. Так ли был неправ монах-бенедиктинец, остроумно заметивший однажды: битва с драконами, порой, настолько поглощает рыцаря, что он скоро превращается в одного из них. Идальго явно менялся — и не в лучшую сторону.
                Но, как водится, жизнь реальная не вот вам «bed of roses», тут имели место и серьёзные недочёты — для начала, его вскоре стала утомлять совершенно шалавистая её привычка начинать вечер с пары-тройки рюмок пахучего, что спецсредство «Черёмуха», ликёра «Амаретто», закусывая лишь сигаретой, — а он, к слову сказать, в штат был зачислен со строжайшим условием не пить — с этим оказалось строго! В процессе испивания она пружинисто шлялась вдоль полки с дисками, с прищуром разглядывая бесполезную, с точки зрения распутной самки, коллекцию всяких там Bad Company, Foreigner и Creedence^16. Разок Верочка сподобилась принести, по её мнению, «сам то для этого» музон — заляпанный блудливыми конечностями «компакт-диск», с нехилыми, не в пример ей, 5-го номера сиськами на обложке и надписью SAX & SEX там же. Вскоре выяснилось и содержание оного — нескончаемое, минут на 70, тошнотворно-слащавое задувание ангажированного саксофона, призванного возбудить на заявленный в названии, СЕКС. К третьей пьесе идальго зевнул, следом страшно захотелось послать присутствующих на х*й и душевно вздремнуть. Но вот ей-то заходило в кайф: под эту бесчеловечную музыцию, видать, для лучшего усвоения ликёра, Мышка начинала томно вилять бёдрами и основательно, словно в душе мочалкой, себя тереть, не забывая ритмично мотать головой. Короче, предсказуемо творить то, что творит мл. научный сотрудник, идущая вразнос. Правда, довольно скоро идальго научился с подобным бороться: рыча, будто в приступе буйной страсти, он сметал её с паласного «танцпола», молниеносно успевая поменять диск с ярморочным саксофоном на свою последнюю «страсть» — английских пентаграмщиков OZRIC TENTACLES, под ритмичные импровизации которых, он драл её без жалости — как в свою пору Геббельс тех, кто не немцы.
                Вот здесь, отчасти шокированный читатель, обозначался и второй минус — во время оргазма Мышка сначала пугающе краснела, затем некрасиво, по-старушечьи, морщилась, становясь совершеннейшей мышью, и принималась заливисто верещать, всякий раз заставая его врасплох и не на шутку пугая. Да, после зычного гиканья в ухо таёжных охальниц принять подобное альковное изъё*ство было непросто…
                В довершение всего, на беду всех нормальных, т. е. озабоченных сексом едино, мужиков, в ту пору нешутейно стала популярной певца с тоскливым, как у брошенной болонки, голоском, из северной столицы, где вечно слякотно и сыро, и круглогодично воняет тиной, а для разнообразия — безнадёгою. Записав выдающееся слезливый альбом, она вмиг стала голосом той женской части населения страны, чья жизнь сложилась совсем не так, как у дивчин с обложки журнала «Работница и крестьянка». И, поскольку Мышка являлась счастливой любовницей, что автоматически подразумевало статус несчастной жены, она немедленно приобрела компакт-кассету с записью оного шедевра и сделала тот вечер незабываемым совершенно: не ограничивая себя в любимом напитке, что подразумевало высосанную напрочь бутылку «Амаретто», она с пьяной загадочностью качала перед ним пальцем, акцентируя внимание на самых, по её мнению, высокохудожественных достоинствах текстов песен; либо, в особенно драматичных местах, тыкала тем же пальцем в клавиши магнитофона, искренне полагая, раз мужик не рыдает с ней навзрыд, значит не дошло — и треба повторить. Но её старания не пропали даром — ему надолго врезалась в память строчка, полная коммунального сюрреализма, в которой неведомый горемыка-сынок «мишку с оторванной лапой называл исчезнувшим папой»^17 — просто пи*дец, хрен ли там…  Причём, не было ясно, с чего эта вся муть ей так в душу запала? Ейный благоверный, в нечастой трезвости дни, ответственно кормил их общего сына, 13-летнего балбеса, без всяких попыток препоручить оное медведю-инвалиду — пусть и весьма отвратными котлетами собственного приготовления, — утешаясь иллюзией, что ежели он вполне сносно подобрал на гитаре песню уфимского горлопана «Боже, сколько лет я иду, но не сделал и шаг…»^18, то с отпрыском у них полное взаимопонимание. Что было, следует отметить, полнейшим заблуждением: во-первых, сынуля на дух не переносил ни уфимского, ни с какой-либо иной пропиской, отечественного горлопана, а жаловал исключительно иноземную группу PRODIGY, шумную и жалкую — вполне в духе времени, впрочем. Во-вторых, всем видам досуга, малец предпочитал, забив на уроки и внеклассное чтение, в компании таких же юных нетопырей, слоняться поздними вечерами по умеренно освещённым улицам, вырывая сумочки у припозднившихся дамочек, чем неуклонно приближался к ярчайшему событию в жизни любого правильного пацана — прилежному сидению на тюремных нарах. Но это, как сообщалось приятным баритоном в конце каждого выпуска известной криминальной ТВ-передачи: «совсем другая история…». 
               
                VIII
            
                Чтобы, наконец, разделаться с указанными персонажами и унять проявившийся у автора сочинительский зуд, следует сообщить, что однажды, вошедшая во вкус распутства зрелая Мессалина, чересчур увлеклась мотанием головой и напрочь лишённым мелодичности подвыванием потерявшей, видать, в пору особенного лихолетья всю родню, певице — на сей раз снести подобное у идальго не достало сил. Скинув с себя Мышку, увлечённо пребывавшую в детдомовской печали, он не жалея, саданул по кассетнику, из динамиков которого неслась, напрочь лишая интереса к жизни, очередная исповедь матери-одиночки. Свирепо швырнув ей одежду, тяжело дыша, но сдерживаясь, он просипел: «Пи*дец, достала — выметайся!» — проявив себя, что и говорить, не джентльменом, упрочив у новоявленной блудницы уверенность, что таковые давно все вымерли. Мышка долго отшибала себе кулачки о бесчувственное дверное железо, демонстрируя неплохое знание лексики подворотен; устав, громко икнула, отметилась на прощание прочувственным «Гнида!» — с тем и исчезла из его жизни.
                Именно так, удручённый читатель, — а кто обещал, что в этой портретной галерее предстанут сплошь образцовые homo sapiens? — что вы, ей-богу: совершенно обычные, как и мы с вами, люди. И к слову сказать, идальго ощущал определённый дискомфорт: служебные обязанности отличались необременительностью, но при том оказывались малопонятны и тревожно-подозрительны. Так иногда бывает — делается вроде бы несложная работа, с чего-то оплачиваемая, как восхождение на Эверест, — и вы вдруг узнаёте, что секундное замешательство с пеной для бритья в руках иль чашкой отменного утреннего кофе зовётся «уколами совести» —  и никак иначе, потому что вы человек неглупый, и всё-таки понимаете: чегой-то здесь, сука, не чисто…
                Он руководил подразделением крепких, ценящих службу, сверхсрочников, вместе и по отдельности являвшихся просто мечтой любого командира: немногословные, но исполнительные, чтящие Устав как «Отче наш», они «тащили службу» не за страх — ну, причины были упоительно-зеленоватого цвета — самого желанного в те годы. И справлялись обязанностями служивые изрядно. Заступая, как и положено, на сутки, отделение находилось в расположении небольшой, но с известным комфортом обустроенной части в лесистом Подмосковье. Они истово занимались рукопашкой, набивали руку в стрельбе из «Стечкина» в приличном, сложенном из бетонных панелей, тире. Заступали в караул, охраняя периметр — всё, как обычно. Но когда по рации поступала «вводная», запрыгивали в «Урал» и неслись на один из многочисленных, на удивление, аэродромов. Там, в обязательном порядке, их дожидался транспортный «борт», пилоты которого были не по сезону загорелы, умело балагурили ни о чём и угощали «спецуру» хурмой. Выгружались стандартно-армейского формата ящики для боеприпасов — тёмно-зелёные, пахнущие свежей краской недавнего изготовления и очень тяжёлые — вдвоём осилялись с трудом. Неприметного вида человечек в «песчаном» камуфляже давал расписаться о принятии указанного количества, молча исчезал — и маленький отряд отправлялся обратно. Следуя внутреннего хождения инструкции, патроны загонялись в стволы, оружие ставилось на предохранитель. Часто они съезжались с другим грузовиком, и с него самолёт загружался. Безошибочно, намётанным глазом старого вояки, идальго определял в ящиках практически весь штатный стрелковый «набор»: гранатомёты, АК, РПК, СВД-эхи и штатную амуницию — всё то, что в изобилии наштамповалось во времена недавно сгинувшей империи. Правда, попадались ящики и очевидно, штучной работы, и там хоронилось что-то весьма крупнокалиберное и дорогое — что, фантазировать он не брался.
                По пути на базу, опять же в соответствии с инструкцией, он держал с ней постоянную связь, докладывая о поэтапном прохождении маршрута, будто перевозили мощи Ленина, не иначе. Эта нарочитая секретность, очевидное прибытие «транспортников» из давно знакомой, жаркой Ср. Азии, непреподъёмные ящики под роспись — всё складывалось в крайне неприглядную картинку, подтверждающую факт существования армейского наркотрафика, о котором шептались ещё во времена его службы в Афгане, — но жалование давали дважды в месяц, и не еженедельно обесценивающимися  «фантиками», потерявшего стыд и счёт нулям ельцинского Госзнака, а  зеленоватой валютой давнего стратегического врага, — и многие в те годы сочли бы подобное достаточным, чтобы утрамбовывать в оные ящики, не задавая лишних вопросов, к примеру, расчленённые неподалёку тела. Потому жужжащие, порой, беспокойными шмелями мысли, без труда отгонялись прочь — за ненадобностью. Да и на смену Мышки вскоре явилась совершенно бл**ских наклонностей нимфетка, а та жаловала только тяжёлый рок — стоит ли говорить, насколько здорово у них всё получалось!
                И Аллах ведает, сколько бы это длилось, но аккурат перед стародавними «ноябрьскими», совершив со своими бойцами привычную разгрузку, он возвращался на базу, едва зачинающимся вечером. Едва пройдя поворот, идальго, сидевший с водителем в кабине, узрел два джипа, непочтительно перегородивших дорогу, а за ними — интимно тонированный микроавтобус, или, по-новому, «минивэн». У джипов красовались четверо молодчиков в немыслимо «крутой» экипировке: с кучей хлястиков и кармашков «разгрузке», фэнтэзийно-короткоствольным импортом на груди и, обязон, кожаных перчатках с обрезанными фалангами — Стивен Сигал forever! Впереди, надо понимать, раскачиваясь с носков на пятки, красовался главный «перец» в лихо замотанной до макушки вязанной шапчонке. Клоун крутнул над головой выставленным пальцем, что могло означать… да что угодно… Придерживая на боку, столом вниз, штатный АКС, идальго неторопливо (предварительно долбанув по стенке кабины трижды: «Боевая готовность!» — и те, замерли, готовые и небо порвать в клочья), храня достоинство, спустился на дорогу: «В чём дело, парни?» Но «парни» молчали, предоставив слово ведущему в «чепчике» — и тот жизнерадостно заорал: «Слушай сюда, майор… в верхах всё порешили (а, вот что означал этот жест!) твои орлы отгружают мне 5 ящиков, и мы разъезжаемся, довольные друг другом: кто девок щупать, кто мультики смотреть…» — безмерно счастливая иметь в начальниках жаркого острослова, дорожная ватага услужливо заржала, оценив «шутку юмора». А вот идальго — нет: «Груз подотчётный, я расписался. Только прямой приказ моего начальства. Без вариантов». На пару секунд опешив, клоун взопил: «Ты чё, майор, с моими гвардейцами решил поспорить?» — и, полуоборотясь к минивэну, снова закрутил пальцем. Дверца в ответ отъехала на половину, явив полный салон столь же добротно-устрашающе наряженных «гвардейцев». «Задрал этот Карлсон, ей-ей, задрал», — весело подумал идальго и заорал: «Отделение, к бою! Противника держать на прицеле, по моей команде огонь на поражение! Сергеев, «Муху» уткни в «повозку»!»
                И дальше пошло чистое кино: из-под кузовного брезента тенями выпорхнули его «орлы», шестеро из которых грамотным полукольцом, встав на колено, направили «калаши» на джипы. Звякнув сошками пулемёта об асфальт, двое других беззвучно распластались неподалёку, страхуя автоматчиков, направили ствол на «юмориста» и компанию. А щербатый, кривоногий, но охренительно шустрый Сергеев из Ульяновска, кубарем скатившись из кузова последним, уже маячил прямо напротив обременённой «гвардейцами» «повозки», направив в отведённую дверцу снаряженный гранатомёт и подтвердив своё присутствие бодрым воплем: «Сидеть, уёбки, не рыпаться, а то живьём зажарю!» Всё произошло настолько быстро, выявив отменную выучку одних и полную профнепригодность других, что острослову ничего не оставалось, как подскочить к майору и завизжать фальцетом: «Совсем охренели, краснопогонники е*аные, да я вас в десанте снопами укладывал, жертвы…» — но идальго отлично знал эту породу здоровяков, обильно потеющих и выглатывающих всю воду на марше сразу, сдыхающих в горах первее прочих, да к тому же ссыкливых — могущих брать только «горлом», пробивая «оленя» безропотным «духам». И отчётливо меньжующих, ежели противник охотно демонстрирует готовность к мордобитию. Вот почему, демонстративно закинув автомат за спину, он шагнул навстречу и громко произнёс: «Ну, давай, уложи…» Как и ожидалось, предводитель «рэйнджеров» незамедлительно сдулся, но под взглядами подчинённых грозно свёл брови и замахал руками, намереваясь продемонстрировать какой-то немыслимо-спецназовский приём — но на базе их ждали, да и плевать ему было на приёмы — всяких за службу навидался, попадались действительные умельцы, но точно, не этот. Резко качнувшись вправо, идальго чётко приложился кулаком в основание подбородка — щёлкнула выбитая челюсть, и юморист, как подкошенный, рухнул. Стало тихо до невозможности, но его уже подхватил, не отпуская, кураж: перехватив автомат в исходную, он снёс в касание предохранитель и рыкнув: «Съебали!», прямо от бедра стал засаживать боевыми по джипу. Троица подручных рухнула обещанными снопами подле босса, сыпались стёкла, чавкал пробиваемый металл крыльев и дверц, латунным водопадом струились на дорогу гильзы и падая в небольшую лужу, раздражённо шипели. Отстреляв рожок полностью, он ощерился и хмыкнул: «Вот так… рэйнджеры, мать вашу». Резко повернувшись, скомандовал: «Отбой, по машинам!» Подбежав к «Уралу», он рванул дверцу с водительской стороны: «Двигайся, Сивцов, я за руль!» — и не дожидаясь доклада, что все уселись, с места, с надсадным гудением мотора и скрипом коробки, рванул сразу со «второй», оглушив повскакавших гвардейцев рёвом двигла и обдав облаком вонючего дыма. Грузовик попёр вперёд, и он с превеликим кайфом (всегда мечтал, хрен ли там) долбанул бампером второй джип, снеся тот с дороги вчистую.
                До расположения домчались быстро и без происшествий (хватило уже…), а вылезая из кабины, он вдруг заметил строящееся в шеренгу отделение, чего раньше ни разу не было. Оборотившись, он скользнул глазами по замершим бойцам и увидел вопросительный взгляд Зайца, старшины. «Чего тебе?» Тот по-уставному вытянулся и приложил ладонь к «форменке»: «Разрешите, т-щ майор?» Не успел идальго кивнуть, как Заяц расплылся в улыбке и до того душевно, что аж в сердце кольнуло, произнёс: «Командир, служить с тобой — за честь каждому из нас. Бойцы, троекратное «ура» командиру!» — и они, слаженно и чётко, словно проходя пред Мавзолеем, выдохнули трижды: «Ура, ура, ура!» Скрывая неведомую доселе умильность, идальго усмехнулся: «Благодарю, орлы, за службу! Всем отдыхать, кроме караула. А пойду отзваниваться начальству — сдаётся, накосорезили мы маненько нынче…»
                К утру не замедлило выясниться, что отнюдь не «маненько» — примчавшийся лощёный адъютант генерала, снова в умопомрачительной обнове (на них ателье, целое, видать пашет!), в компании мрачно-одутловатого, с зачёсанной лысиной, мужика с рожею школьного завхоза, но в костюме уровня президента, затеял визгливую, непотребную арию с обилием словесной грязи — выходило, что эта паркетно-штабная крыса даже материться толком не умеет. Из оной следовало следующее: да, его забыли предупредить, что сильные мира сего договорились об услуге в те самые, заё*банные ящики в кол-ве 5 штук; да, его для того и наняли, чтобы стеречь хозяйское добро, но… бл*дь, на х*я ж было ставить под стволы, до смерти пугая, элитный спецназ МВД, до того дня токмо хачей на рынках прессовавший да банковских клерков... и машины, бл*дь, в утиль превращать? А кстати, ё*баный твой по башке, тот, заработавший в челюсть и заодно, нервный срыв, «рэйнджер» — сынок одного из конторских генералов, чья кровожадность и крокодилов рыдать от зависти заставит… (пауза). Про нескольких обосравшихся из микроавтобуса, в прямом, бляха, смысле, когда твой еб*нат криволапый на них гранатомёт наставил, я вообще промолчу…  Короче, рапорт на стол и вали по-здоровому, радуясь, что твой скальп стену в кабинете генерала не украсил, а при тебе остаётся…
                Получая назад документы и расчёт в столичном офисе, идальго вновь увидал благоухающего майора, тонко ему улыбнувшегося (сука, он мож из «этих» — запал на меня?). Но тот лишь протянул конверт: «От генерала… он очень тобой доволен, но сделать ничего не может — серьёзных людей ты разозлил, майор». В конверте оказалась неслабая премия в недружественной валюте и записка: «Не разочаровал, ценю. Сильно прижмёт, звони», — и номер телефона. Однако, давно, в силу жизненных обстоятельств избавившись от легковерности, идальго понимал — телефонным номерам со временем свойственно меняться, — и, заложив генеральской запиской томик Бердяева, предался сокрушительному разгулу в компании нимфетки-рокерши, особенно любившей вспрыгивать на него под заводную “All Night Long” от RAINBOW. 
               
                IX
         
                По завершению оного, наш герой с горечью осознал, что «грины» — ресурс невозобновляемый, а потому скоро закончатся, ибо за последний год он прибрёл привычку, чего уж там, грешить излишествами. По присущему русским людям обыкновению, его качнуло в иную крайность: он прогнал нимфетку, стал прижимист и рачителен сверх предела, из развлечений оставив просмотр ТВ, в коей таращился с трезвой, а от того ещё более сильной злобой, искренне ох*евая, как можно было за столь короткое время развалить, казалось, незыблемое — настоящую державу. А теперь, по величественному зданию, в котором великая страна принимала свои суровые для отребья законы, палили танки — в угоду своре отбросов, предводимых косноязычным алкашом. Плюнув на состоявшееся торжество столичной демократии, он съездил на малую родину — в уездный городок, разом ставший, как и сотни ему подобных, этой демократии ненужным.
                Встреча с родителями вышла невесёлой — он насильно сунул тысячу «зелени» сильно постаревшей матери, убеждавшей, что у них «всё есть» — но при этом провонявшей всю кухню ублюдскими бульонными кубиками, от которых тамошние бомжи начинали чесаться. Пару раз поменял под отцом пелёнку — папаня, наплевав на рекомендации врачей после инфаркта, хорохорясь перед кентами-шоферюгами, не пропускал ни одной гулянки — и, ожидаемо, допрыгался — в качестве разнообразия, на сей раз до инсульта, с отниманием 1/2 тела, разом превратившись в ростовую, мямлящую непонятно что, куклу с постоянно слезящимися глазами и полным игнорированием уборной. А по утру, облачившись в парадную форму, при орденах-медалях, мимо ахнувшей матери и даже попытавшегося вывалиться из кресла отца, отправился в родной военкомат, черти сколько лет тому назад выписавший ему направление в  военное училище. Там, к немалому удивлению раздобревшего от родительских подношений военкома, идальго написал рапорт (как временно отстранённый) о направлении его в Закавказье, нутром чуя, что там скоро заполыхает…
                …Война шла почти год. Регулярные войска несли основательные потери, демонстрируя небывалый развал во всём: от обеспечения самым необходимым, до принятия тактических решений. Оставались неизменными, как и во все времена, героизм и самопожертвенность, хотя трусости и предательства тоже хватало — армейское офицерство на глазах вырождалось. У кого имелись хоть какие-то связи в верхах, уворачивались от службы в сих гиблых местах, где раньше ордена и славы тебя находил снайпер-абрек. И вот здесь, заинтересованный читатель, автору следует определиться: искать ли автору вновь известности писателя-баталиста, либо признать, что оных в родной литературе вполне достанет, и ограничиться сухим пересказом имевших место событий. Честности ради, описывать то кровавое позорище, что случилось в новейшей истории этой страны, автору не с руки: тех же, кого снедает пугливый интерес — а как оно на самом деле там было? — отсылаю к нескольким, достаточно правдивым «документалкам», имеющимся в свободном доступе. И посмотрев до конца, тот, кто не дебил и носит в себе остатки совести, поймёт, как низко могут пасть, казалось, великие мира сего, и насколько высоким может оказаться, освящённый чувством долга, взлёт духа простого человека, будь то срочник, контрактник или кадровый офицер. Ибо сказано было Наполеоном: «Слава — солнце мёртвых», — а уж он-то знал, о чём говорил…
                И так, сухая сводка такова: ему выпало командовать батальоном «контрабасов» — и в первый же день, глядя на различной степени небритости и глумливости рожи подчинённых, он тихо вздохнул про себя: ничего-то в армии не менялось — ни-че-го. Средь них водились всякие: сбежавшие от долгов или задолбавших, не хуже кредиторов, постылых жён, от опустошающего убожества каждодневных пьянок, жаждавшие самоутвердиться в всполохах трассеров и разрывов мин, а то и в отблесках сжигаемых, чтобы, на хрен, не хоронить, облитых бензином, трупов. Случались и те, кто просто любили кровь — этих было немного и они, если попадались, умирали особо мучительной смертью — горцы чуяли в них таких же волков, как и сами — потому убивали долго, не торопясь. И всякое происходило в вверенном ему батальоне за эти 1,5 года — пьяные драки — трезвые тоже, самострелы, редкое дезертирство и бессчётные самоволки, крысятничество, мародёрство, воровство амуниции и ГСМ, подлоги и ложные представления — чего, скажите мне, только не было в жизни нашего героя? Но главное, что оказалось понятным довольно скоро — это была не его, строевого офицера, война. Он чувствовал, перед сном торопливо вливая в себя местную отраву, как по кусочкам, день за днём, отдаёт неведомой твари то сокровенное, что отличало в нём человека. А тут и везенье закончилось: батальон нёс серьёзные потери, его уже не раз грозили разжаловать, а то и уложить под «Валентину»^19 за систематическое невыполнение боевых задач — бессмысленных и в корне бестолковых, что твоя крысиная возня на свалке. Помимо того — ранение в плечо, лёгкая контузия; хрен ведает, сколько раз травился просроченными консервами и палёной водкой — но как много может выдержать человек, если пообещать ему, что скоро всё закончится, а? И кроша зубы в судорожной хватке, он вцепился за надежду, что есть жизнь и про него — тем и держался.
                Под занавес компании, ему случилось со своими разведчиками, случайно наткнувшись, освободить небольшую группу питерских журналистов — они, забористого репортажа ради, скудоумно понадеявшись на миротворческую эмблему (да её просто не каждый джигит знал и понимал), запёрлись в район, где и федералам бывало страшно, — и не замедлили попасться в лапы одной из самых отмороженных банд, промышлявших похищением и продажей «гуяров»^20. Джигиты достойно отнеслись к «подарку небес» — закинувшись «ханкалой», они пустили по кругу, по-братски, двух симпатичных корреспонденток одного заливисто-либерального издания. Ждущие очереди, жизнерадостно тыкали огромными SOG'скими тесаками гламурных мужичков-журналистов, поголовно, как на грех, с «хвостиками» и бижутерией на запястьях, брезгливо при этом интересуясь: «Петушара, да?», а потом, слюняво облизываясь, приступали к сексуальному спаррингу с истерзанными девахами. Идальго с бойцами, возвращаясь в расположение, решил, не доверяясь картам, срезать — потому-то они и оказались в той лощине, зайдя, натурально, в тыл басмачам, никого в радиусе вёрст 10-15 не предполагавших. Бой-расправа был коротким — джигитов кончали без жалости, добивая либо пулей, либо штыком-ножом, — и всё это происходило прямо на глазах близких к обмороку гуманитариев обоего пола.
                Почти все из них, так и не оправившись от шока, истерили до самого отбытия на Большую землю, навсегда избивавшись от многословной толерантности и велеречивой терпимости, а по прибытию в северную столицу, добрая половина из них незамедлительно уволилась из своих газет-журналов, найдя предпочтительней долю риелторов вторичного жилья и продавцов подержанных автомобилей под видом новых, — по сути, та же журналистика… Другая решила остаться и состояться в ремесле назло, так сказать, обстоятельствам — и к исходу десятилетия благополучно спилась либо «сторчалась». А когда рыдающих одинаково и в голос, парней и девок рассаживали по «броне», к нему внезапно на шею кинулась рыженькая, славненькая, но с болезненно перекошенным лицом, и вцепившись, не отпускала: рыдая, покрывая его руки поцелуями и шепча «миленький, родненький, спасибочки…», потому как она и боя-то не видала, замотавшись с головой до этого в куртку свою, чтобы только не слышать страшных криков  насилуемых подруг, понимая, что следующей будет она, одна на всех — и сотворят с ней такое, о чём в самом крутом порно не покажут. Под насмешливо-понимающие взгляды сослуживцев (охмурил герой девку!), он затащил кое-как девчонку в машину, прекрасно понимая её состояние — и что отпускать сейчас никуда нельзя. Так и ехал, велев водиле «не дерзить», замирая от нерастраченной роскоши запаха её волос, магии сбивчивого шёпота, странного, глубокого, как озеро у бабушкиной деревни, взгляда глаз… В блиндаже он плеснул спирта и заставил выпить залпом, а потом держал на коленях, заснувшую, всю ночь. Но с восходом солнца она стала прежней — насмешливо-ироничной питерской цацей. Чуть надменно, явно стыдясь вчерашних эмоций, кивнула на прощание, но, не удержавшись, кинулась на шею и впилась в губы, — а отпрянув, очень серьёзно произнесла: «Я не забуду!» И вот ведь, чертовка, — оказавшись внучкой человека, вхожего в покои «самого», сдержала слово: идальго вызвали в штаб и не скрывая недовольства, чуть ли не сквозь зубы, процедили: «На тебя, майор, представление «сверху» затребовали — на внеочередное… может, орден возьмёшь?» Широко улыбнувшись, от догадки, что на запросе такая подпись стоит, что хрен перешибёшь, идальго чётко ответил: «В жопу орден — себе… да не ребром, а плашмя, чтоб ощутимей, — а мне погоны!» Вот так, неожиданно для многих, став «подполом», он уволился подчистую, как только подошла полная выслуга, без колебаний оставив за спиной все эти взрослые игры: зарево и вонь сгоревших грузовиков и БТР-ов, этих басмачей и этих горцев, сраных Лям и Жолнеров, которые никогда не угомонятся и будут бродить по грешной земле, всякий раз находя возможность вцепиться друг другу в глотку. А он — allez, устал — ничегошеньки в нём не осталось: «лишь громкий пепел, в пустой избе пепел» — так вроде пел молодой тогда ещё и дерзкий сибиряк^21.
                Вернувшись, он снова заехал на родину; сладил добротный памятник отцу — мать призналась, что он умер, уморив себя голодом, со злобным упрямством отказываясь от еды, а у неё, грешной, не доставало сил ни уговаривать его, ни кормить насильно. И страшно сказать, за это оставалась к нему осталась искренняя благодарность, к её Грише, бившему её не раз, просаживавшему зарплату целиком в долбанные карты, а на выигранные с размахом поившего весь гараж… Но, наконец, впервые за свои 59 лет он сподобился поименоваться настоящим мужиком… «Никто — крикнула она ему в лицо,  — не ты, не твоя сестрица, носа сюда не кажущая, никто мне слова не скажет! Бог мне судья…»
                И упившись вечером в хлам, от того, что тот ужас, что тащился за ним по пятам, приполз и сюда, сделав из его стариков страшных, никчемных мучеников, чьё место отныне только в аду, он на утро, не говоря ни слова, выгнал из простоявшую в гараже свою алую «шестёрку», добросовестно смазанную и прошприцованную по всем «тавотницам» перед отправкой на Кавказ, и рванул, отважно презрев почётную перспективу служить орденоносным швейцаром при главном городском ресторане, в областной центр, переживающий нечаянный ренессанс. Там, наконец, можно было заняться устроением своей неприглядной личной жизни, плюнув на мнение окружающих; забить на происходящее с Отчизной, как бы горько ни было осознавать гибельность перемен, и которой отдал себя практически без остатка, сохранив лишь ничтожный, никем не востребованный, “little part of me”.
                А нынешняя, будь она неладна, смута, с уродами в партере и обязательной кровью в антракте, выхолостила прежние восторги, заменив на трезвый, несколько отстранённый взгляд на тиражируемое кликушами-славянофилами убеждение об исконном величии Руси, незыблемо пребывающей в пра-славянском оцепенении и лишь в годину смертельной опасности скидывающей вековую дремоту, чтобы от всей степной широты души навалять супостату — так же широко, безотлагательно и душевно. Опосля, отпьянствовав и отплясав положенное, вновь оцепенеть надолго — словно огромному, вне цивилизационного контекста, ящеру-варану, перемалывающего жвалами, без трепета и сожаленья, хоть как-то разумное. И пугать немигающим взором так, что самые передовые идеи о государственном устроении, доселе бодро шагавшие по Европе, добравшись до наших рубежей, опасливо принимались скрести загривок — да поворачивают обратно! В том, видно, наша сила: никто, кроме нас, так жить не хочет — да и не сможет, коли на то пошло, а нам бедолажным, в том гордость и утешение немалые!
                И махну он рукой на всё, что его не касалось — а такого оказалось предостаточно; махнув, как умеет махнуть токмо наш, обозлённый на весь белый свет, русский человек, не понимая, что быть русским и означает пребывать с оным светом вечно не в ладах, — с выдающимся, со славными традициями в литературе, нигилизмом — искренне презирая общественные интересы, как неизбежную, но досадную помеху.   
               
                X
          
                Прибыв в область, под-ник принялся врезаться в мирную жизнь, отнюдь не располагавшую к новоприбывшему ни радушием, ни жалостью. Отчаянно, бессонно таксовал; преуспевал в работе «тельником», или напротив, консультировал братков по части квалифицированного смертоубийства — спрос на знания подобного рода в те шалые годы вырос необычайно. К тому же, он был немало удивлён и польщён отчасти, что его опыт оказался вдруг так востребован мирными казалось, доселе, спортсменами и качками. Здраво рассудив, что убивать другу друга они всё равно не перестанут — на то она и конкуренция, в первичном, так сказать, её виде, идальго устраивал щедро оплачиваемые семинары, после которых братва крошила друг друга затейливо и с огоньком — причём, последнее — буквально. Корме того, как законопослушный, в недавнем прошлом, гражданин, под-ник понимал, что обученные стрельбе и основам подрывного дела, бандюганы свои гангстерские игры станут проводить пусть с зародышевым, но профессионализмом, причиняя окружающим вред по минимуму, — а тем выживать и без того оказывалось не просто…
               
                КРИЗИС МУЖЧИН СРЕДНЕГО ВОЗРАСТА
               
                …Но вот сегодня день точно не задался: битых 2 часа колесил по центру, угрюмо про себя прикидывая, сколько же бесприбыльно сожжено бензина, пока не решил сменить дислокацию, то бишь, район. И сразу же, ублюдским образом, попался: минуя недавно открывшийся, сетевой бакалейно-продуктовый рай, заметил небрежно голосующую madam, с брезгливо-недовольной гримасой на челе и ворохом фирменных пакетов у ног — тётка, в отличии от него, явно не нуждалась. Сдав назад, он пережил надменно-величавый взгляд невесть откуда взявшейся императрицы, спросив, куда надо? Проигнорировав приступы самолюбия, цену пригнул до нижней планки, боясь упустить клиентку. Радостно блеснув глазёнками, мэм принялась устраивать пакеты в салон. Потом, ахая и причитая о том, что она уже отвыкла — а как же иначе? — от тесноты салонов отечественных автомобилей, забралась сама, причём уселась, скотобаза, позади идальго, ультимативно потребовав от него «подвинуть кресло». Стиснув зубы и предчувствуя нехорошее, он выполнил просьбу, почти уткнувшись грудью в руль, и немилосердно шурша плащёвкой ветровки при каждом повороте. Естественно, за время поездки в шею мощной струёй несколько раз ударили грудные вздохи «что ж за дороги-то такие?», затем настал черёд «чё за музыка дурацкая?» (играли старички из NAZARETH), и следом, по-хозяйски: «А давай-ка, родной, в этот дворик…».
                Пришлось немало потрудиться, чтобы объехать безмолвный КАМАЗ, утёсом преградивший все возможные заезды. Глянув в зеркало, под-ник убедился в оправданности собственных предчувствий: пассажирка отражалась, с нахально-торжествующим видом держа купюру максимального достоинства — а денег на размен, да даже просто, б*яха, денег, у него не было. Ухмылка поднаторевшей в скандалах бабы подтверждала худшее — он «зацепил» классическую хабалку, унижавшую регулярно детей и мужа, изводившую претензиями всю лестничную площадку, а то и две, но ныне «поднявшуюся» на османском барахле, продаваемом втридорога на рынке, где держала точку — а может, две. Сальные губы её трепетали от предвкушаемого унижения, коему она подвергнет этого копеечного, сразу видать, «бомбилу». Правда, чуть смущала узкая полоска стали, в которую превратились его и без того недобрые глаза, но ей ли… каких она только ухарей за жизнь не видала! Вот и голос, гляди-ка, не дрогнул, когда произнёс:
                — А помельче, сударыня, не найдётся?
                Нервное движение обесцвеченной головой засвидетельствовало классовое неприятие подобного обращения:
                — Чё? Нету, су-у-ударь, не люблю меляк таскать…
                — Так что же будем делать? — не теряя самообладания спросил идальго, хотя было ясно — конфликта не избежать и под-ник, как боксёр, незаметно подбирался на дистанцию удара. 
                — А по хрену мне, родной… те надо — ищи размен, а нет — я пошла… в следующий раз умнее будешь! — и споро засунув ассигнацию обратно в псевдокрокодильей кожи портмоне, распахнула дверь и взялась выбираться.
                — Что, и всё? — А чё те ещё надо?
                И вот здесь идальго с радостью почуял пульсацию нерва по-настоящему оскорблённого человека, посылающего прямо в мозг требование об отмщении — и немедленном. Легко отщёлкнув ремень безопасности, он раздельно произнёс:
                — Ладно, тварь, ты сама так захотела… — и не сдерживая пружину ярости в себе, а напротив, целиком отдавшись этому опьяняющему чувству, обернувшись, он ухватил тётку, почти вылезшую, за полу куртки и рывком усадил обратно. Чуть подавшись к ней через спинку сиденья, с размаху залепил оглушительную затрещину. Дальнейшее, увы, не к чести нашего героя, но автор чтит правду жизни — и только…
                Выскочив из салона, он распахнул дверь и не дав опомниться, выволок даму наружу; поднатужившись, роскошным, через бедро, броском, отправил её головой прямо в центр клумбы. Рыча от неутолённой пока злобы, нагнулся в салон и прямо через плечо принялся вышвыривать многочисленные пакеты на дорогу. Уже во втором, лихо пролетевшем несколько метров, после падения что-то звонко разбилось, в следующем, захрустев, рассыпалось. Выбросив все пять, он не отказал себе в удовольствии наподдать ногой по последнему, отлетевшему не так далеко, как хотелось. Громкое дребезжание, случившееся вслед за ударом, диагностировало без ошибки: там что-то сломалось, окончательно и бесповоротно. Тряся головой с остатками колумбария на ней, дама с неожиданной плаксивостью заголосила:
                — Чё творишь, гад? Я ж тя найду, тогда ответишь, скотина! Повернувшись, под-ник в два шага подскочил к ней, страшный до ужаса — схватил, будто клещами, за плечо и рывком заставил, завизжавшую от боли, посмотреть на него:
                — Найдёшь? Ты… меня? Тебе же корова, лучше, чтоб не встретились… я-то отвечу: перед братвой, перед ментами — без разницы, потому что я прав… Но вот тебя, хоть в жизни баб ни разу пальцем не трогал, клянусь, я так отх*ярю, что любой хирург, которому тебя покажут, сразу профессию сменит. Поняла, ушлёпина? — и треснув ей по загривку скорей обидно, чем больно, не глядя на небольшую кучку зевак, уселся, душевно хлопнув дверцей, в машину.
                Сдавая назад, он вновь уткнулся в не утративший неприступности КАМАЗ; он было вновь затеял головоломный объезд, но вдруг рванул ручник и остановился. Выйдя, собранно и деловито достал из багажника монтировку. Подойдя к грузовику спереди, зычно, словно ко сему двору обращаясь, гаркнул:
                — Вы, бля, из каких лесов повылазили? Сука, ведь были же нормальные люди в этой стране — куда все подевались? — и наотмашь, не жалея, врезал сначала по одной фаре, затем по другой — в ответ они отсалютовали пышными букетами почти взорвавшегося стекла.
                Проехав пару кварталов, под-ник выскочил к ближайшему киоску и купил пачку «Парламента», обморочно дорогого, но вонючего и дрянного на вкус, как обычная, «пайковая»^22 дешёвка. Измусолив две сигареты подряд, но и близко не достигнув ожидаемой умиротворённости, идальго понял: курить — точно не его. Зато в процессе углублённого самопознания он даже немного заскучал и философски предположил неизбежность происшедшего давеча с ним. В самом деле, это была, видать, необходимая жертва божку здешних дорого: не успел он тронуться, как его тормознула живописная пара подруг — одна несдержанно-жизнелюбивого темперамента, судя по огненному цвету волос, макияжу на зависть делаварам, одежде вопящих тонов и аппетитной округлости бёдер, другая — невзрачная, шмыгающая и потухшего взора, что придавало их появлению прямо-таки клоунскую контрастность. Эта ожидаемо пригорюнилась, прислонившись в изнеможении к окошку, зато рыжая «жгла» за обеих — успела рассказать, как говорят в обществе, где пользуются за обедом столовыми приборами, пару «рискованных», а по сути, похабных анекдотов — и сама же уморительно ржала над ними; наманекюренными пальцами трогала за плечо идальго, всякий раз норовя указать дорогу и, сказать честно, понравилась аж до «привставания». Добравшись, как и следовало из вида «утухшей», до клиники д-ра Зовженко, знатного антиалкогольного мага и противозапойного чародея, идальго удостоился столь чувственного «бывайте, мужчина!» от рыжей, что, поперхнувшись слюной, закашлялся — вот где зажигалка! — а получив щедрую плату за доставку, счёл за благо свалить подальше от этой полнокровной вакханки, которая, похоже, и покойника разбудит, коли припрёт. 
                Далее подвернулся субтильного, трогательно-нездешнего вида персонаж, в очках и громоздких наушниках — громко озвучив адрес, он сразу рассчитался, сунув достаточно, чтоб в оба конца. Приятно хрустнувшие дензнаки окончательно примирили идальго с неласково начавшимся днём, и благодушно подпевая носителям канувшего в лету гитарного профессионализма: “…where are you now my love, lost in your restless dreams…”^23, он на приличном ходу, не заметив, прошелестел по невысохшей подле тротуара луже, выдав на пешеходку небольшой грязевый фонтан —  стало крайне неловко, поскольку оное для него оказалось совершенно нетипичным — ездил под-ник всегда подчёркнуто аккуратно и рационально, что присуще только тем, кого учили водить машину сызмальства отцы, первей всего ценившие здравомыслие на дороге. Он навсегда запомнил вскруживший голову запах в кабине монструозного самосвала МАЗ-205, на котором отец шоферил после армии, — в нём всё было под стать той великой, огромной стране, недавней победительнице в страшной войне, — одна «баранка», здоровенная, с колесо от арбы (так батя говаривал), чего стоила — и никаких там гидроусилителей руля! Всё для настоящих мужчин, а не для нынешних огламуренных вырожденцев. Они, хорьки, бл*дь, офисные, в преддверии крутого, как замах кувалдой, поворота, немедленно забились бы в конвульсиях от осознания собственной беспомощности и тщетности усилий. Да, блин, вырождаемся, — ему вдруг вспомнилась питерская тётка, отцова сестра, Надежда, всю сознательную жизнь преподававшая русский/литературу малолетним убивцам в Колпино («вот где Достоевскому, племяш, развернуться бы!»): «Раньше мужики ссали, щебень разлетался, а нынче — даже снег не тает!» Но сейчас он сам, откровенно, облажался — и, дабы загладить нечаянный свой конфуз, притормозил, желая жестом изобразить покаянную учтивость. Дождавшись, когда неопределённого возраста, обрызганная им дама, поравнялась с окошком, извинительно развёл руки —  мол, простите, с кем не бывает! — резонно полагая, что дама заметит и оценит. И не ошибся. Его заметили, немедленно явив основательно испитый анфас с отчётливыми следами венерического прошлого — «зря я, видно…» — но было, как спели незабываемые QUEEN, “It’s Late” — поздно. Разинув рот, кариозным плодородием изумивший бы и самого нетребовательного стоматолога, дама на едином выдохе извергла струю гнуснейшего мата, незамедлительно становящегося ещё более гнусным от того, что матерится женщина. Из сказанного следовало, что его, мудилу ху*ского, затейливо сопряжённого с различными частями тела, она неожиданно — но всякое бывает, вон, в Таиланде, к примеру, — вертела на детородном мужском органе, знакомом ей явно не понаслышке. А под занавес тирады, на него же под-ника и отправила. Пару секунд передохнув, хорошо поставленным в склоках с собутыльниками и препираниях с милицией, голосом, дама истерично взопила: «Сеня! Се-е-е-нь, сюда двигай!»
                В зеркало заднего обзора он заприметил двух субъектов того же примерно статуса — т.е. классическую великовозрастную гопоту — нестареющих «ништяковских пацанов», с неизбывной тягой к арестантскому прононсу и раздвижению пальцевых фаланг сверх меры. Отзываясь на призыв, тот, который, верно, Сеня, нервно задвигал морщинистой шеей, желая узреть, в чём дело. Под-нику бы тронуться и ехать себе дальше, но невесть откуда взявшаяся «Газель», трогательно презрев «сплошную», натужно дымя от перегруза контрафактным ликёром, взялась разворачиваться с намерением приткнуться задом к крыльцу винного магазина, лишив возможности ехать всякого, кто за ней. И только вроде бы освободился «прогал», светофор насмешливо загорелся «красным» — идальго скрипнул зубами: встрял, бл*ха. С нарастающей злобой смотрел он на ковыляющих к нему и даме мстителей, один из которых грозно взял лыжную палку на изготовку. «Можь, в городе цирк какой заезжий чудит, а и не знаю?» — грустно подумал идальго, поскольку происходящее с ним с самого утра чересчур уж отдавало дурновкусием незатейливого «маппет-шоу». Похоже, оставалось выходить, судьбе навстречу, зацепив на всякий случай, не единожды выручавший кастет, и «успокаивать» жаждущего схватки «копьеносца» и его оглашенную Дульсинею, увидавшую подмогу и разошедшуюся не на шутку. Она уже вовсю характеризовала родственников под-ника, демонстрируя дивную осведомлённость по части способов грехопадения.
                Прекрасно понимая, что избиением этих маргиналов ничего, ровным счётом, во Вселенной не исправить, да и насаживать по ликам деградировавших, но всё ж соотечественников, удовольствия не доставит, идальго не торопился выбираться наружу, но допустить, чтоб это ёб*ный Дон-Кихот с лыжной палкой принял его «ласточку» за ветряную мельницу, допустить не мог. И тут светофор счастливо обнаружил в себе способность гореть не только циклопическим запретом, но изредка дарить людям радость: радушно, словно макушка главной башни Изумрудного города, вспыхнул «зелёный» — и под-ник едва не завилял хвостом от радости, аки Тотошка. Не томясь законопослушным ожиданием, он резко вывернул руль, грубо попирая права едущих 2-м рядом, игнорируя истошные гудки и перекошенные рыла, будто их разом лишили единственной мечты уехать отсюда, рванул с места, в самый последний момент избежав тычка в багажник заточенным дрыном, коим разгневанный «кирасир» намеревался засадить по машине. И он снова влетел в ту же лужу, да на скорости — на сей раз грязевым селем троицу обдало с ног до головы — ищите, как говорится, да обрящите! Даже в салоне были слышны вопли с пожеланием ему счастливого пути: «Падла, бля…»
                Поправив себе настроение столь вычурным способом, идальго не преминул отыскать в бардачке сборку заокеанских «Орлов», умиляясь слаженному звучанию людей, с детства отмеченных местом постоянного проживания и, скорее всего, регулярным питанием тоже.
               
               
                XI
       
                Заехав в район хлебозавода, в просторечии именовавшийся «Булка», исстари почитавшийся неблагополучным, поскольку добродушная вроде профессия пекаря никоим образом не сказывалась на вызывающей агрессивности и неумеренной драчливости местных, которым слаще сахарной ваты было засечь случайно забредшего в их края, и в усмерть отхреначить, чтобы, не дай бог, не узрел главной местной красоты — старинную водонапорную башню, сложенную с той напрочь ныне исчезнувшей совестливостью, что позволяла использовать её по назначению и по сей день. А теперь, и под-ник знал об этом, бывшие хлебопеки переквалифицировались в изрядных специалистов по пахучему растениеводству, находя сие занятие в разы прибыльнее, нежели выпекание булочек с изюмом. А особенностью местных составителей гербариев являлось дружное нежелание садиться за руль, — верно, усматривалось в том нечто недостойное их возвышенно-пахучему ремеслу. Вот почему самые отважные городские «бомбилы», или имевшие достаточные здесь знакомства, чтобы, как минимум, не прокололи колёса, периодически сода заглядывали в надежде «зацепить» «сытого» клиента.
                Под-ник едва заложил «круг почёта», как убедился, что не прогадал — на полустёртом бордюре, словно на обглоданном веками постаменте, памятником замер субъект с поднятой рукой; ко всему, колоритной внешности чрезвычайно: длинный, доходивший до пят кожаный плащ, просто присутствовал на иссушённой поиском беспроигрышных рецептов, фигуре, увенчанной худющим лицом, освежающим в памяти непростые фильмы МИХАИЛА РОММА^24. Вдобавок, наперекор намечавшимся сумеркам,  а на «Булке» от чего-то никогда не бывало солнечно, большие, заострённые, как у вампира, уши поддерживали огромные чёрные очки. Впечатливший даже много чего в жизни повидавшего под-ника наряд, оживлялся парою броских деталей: мощным, в серебряном окладе, поясом, не иначе, тяжестью своей призванного удержать владельца при особенно сильных порывах ветра, плюс эффектной работы ручная трость — Бруклин отдыхает, хрен ли там…
                Не без благородства возложив руки на набалдашник трости, согнувшись внутри плаща — сам плащ при этом остался на месте, субъект хрипло каркнул: «Поездим малёха, шеф? Не обижу…» Под-ник охотно кивнул, и они помчались по первому адресу, коих оказалось изматывающе много — идальго и не предполагал, что простейшее на первый взгляд занятие коноплёй и маком сопряжено с таким набором коммуникаций. Повинуясь указующему движению иссохшей длани, они заезжали во дворы обыкновенных многоэтажек, где клиент общался с персонажами разного возраста и комплекции, но с одинаково волчьим поворачиванием шеи, изредка, но зорко; после заскочили в т. н. «Долину нищих» — обязательную достопримечательность «сытых нулевых» любого уездного центра — сосредоточие обаятельно нескромных построек в 3 этажа, крытых премиленькой черепицей, башенками, бассейнами и заборами в рост Гулливера — словом, всей той усладой глаз тех, кто желал бы воочию убедиться, что реформы дали очевидный результат.
                Из сумрачной роскоши дворов, анонсированной столь грозным рыком, что утверждение о полном вымирании саблезубых тигров представлялось преждевременным, появлялись сановного вида дядьки с пузцами, обтянутыми настоящим La Cost’ом или Adidas’ом, неторопливо, ничего не опасаясь, достававшие из брючных карманов купюры цветом заокеанской тины; далее, по контрасту, напрочь незнакомое гетто старого частного сектора: покосившиеся, некоторые на проволочных растяжках, развалюхи времён купеческих загулов в оных краях, вонючие сливные ямы, и молчаливые собаки такой жуткой шелудивости, что сразу думалось — их прислали для напоминания грешным — ад есмь.
                Остановившись у крайнего, избыточной обветшалости, дома, слева от которого значилось пепелище, с указующим перстом торчащей печной трубой средь головешек, а справа — пустырь, как на картине «Утро стрелецкой казни», они узрели хозяина — обладателя предсказуемо измождённой наружности и витиеватых наколок. Завидев Ботаника, в качестве приветствия тот хотел было поднять руку, но атрофированные мышцы не пожелали сокращаться, и ему пришлось резко мотнуть всем туловищем, чтобы придать ей ускорение, изобразив слегка механическую зигу. Сразу припомнился садистский опыт, где к распотрошённой лягушке подсоединялся гальванический элемент, и та вдруг с жутковатым усердием принималась салютовать неотвратимой поступи прогресса. С ним разговор у Ботаника вышел особенно долгим, причём мышечная анемия ничуть не повлияла на голос субъекта — колюче-каркающий, как у вороны на погосте — таким, понятно, добрые вести не сообщались. Через открытую до отказа «форточку», позволившую хоть немного унять стойкий аромат «флоры» от многажды прикуриваемых за поездку папирос, до под-ника вдруг донеслось, зловеще хрипловатое, произносимое обыденно, едва ли ни со скукой: « …а х*ля тянуть, Слава? Не отдаёт — значит, вали на глушняк, — другим уроком будет, да и авторитет, его ведь держать треба, тебя всё учить, в натуре?» Идальго торопливо включил кассету с дебильными «Смоками», не важно — лишь бы побыстрее отгородиться от ублюдочной, несмываемой грязи нынешней жизни, которую все дружно, не сговариваясь, выбрали, как единственно возможность, из всех. Через полторы песни дверца распахнулась, и под конвоем гудящих комаров, в салон повалился плащ, а внутри, как космонавт в скафандре — Ботаник. «Опа, Смоки, — уважаю, брателло, ништяково играют!» — возгласом, полным убаюкивающего оптимизма, отметился драгдилер, меж прочих дел только что решивший лишить кого-то жизни. «Теперь, командир, давай в обратку — откуда забирал», — под-ник про себя чертыхнулся: ехать в этот совершенно гангстерский район на ночь глядя, означало испытывать судьбу по полной, поскольку местные утырки запросто могли смеха ради, или чтобы испытать купленный ствол, жахнуть по незнакомой тачке. Но отсчитывая положенное по уговору, Ботаник, словно прочитав его мысли, просипел: «Назад поедешь, если прижмут наши — скажешь, от Горёши, мол,  — я тут децл авторитет имею», — и усмехнулся так, что стало ясно — это сработает, кто бы из местных не до*бался. «Держи, тут хватит!» — и он протянул идальго деньги. Тот в ответ кивнул и не считая, сунул их в нагрудный карман — день, слава Богу, закончился. Высадив пассажира, уважения и форса ради даванул на клаксон при развороте — в свете фар мелькнула, ощерившись, физиономия низменных страстей человеческих...
               
                ... А через четверть часа, сбавляя газ при повороте, заприметил под-ник крупного мужика в белой рубахе, на обочине возле джипа, — и трёх «орёликов», обступавших его полукругом…               
               
               
               





                Примечания автора:   
                ^ американский журнал для «взрослых»;     
                ^^ эстонская певица Анне Веске и её главный хит «Позади крутой поворот» 1984 г.;
                ^^^на момент описываемых событий средняя зарплата в СССР была 150-170 рублей;
                ^4 последний роман В. Богомолова «Жизнь моя, иль ты приснилась мне…»;
                ^5 из стихотворения В. Ходасевича;
                ^6 М. Е. Салтыков-Щедрин «За рубежом»;
                ^7 у автора «Заводного апельсина», Энтони Бёрджеса, ошибочно диагностировали опухоль мозга, и он, до того музыкальный критик средней руки, сподобился написать сей шедевр, дабы обеспечить будущее жене и детям;
                ^8 из письма М. Е. Салтыкова-Щедрина Н. А. Белоголовому от 15.05.1882 г.;
                ^9 гр. Алиса, песня «Ветер перемен» из альбома «Блокада» от 1987 г.;
                ^10  песня “Paint It Black”;
                ^11 на жаргоне 90-х — телохранители;
                ^12 Павел Грачёв — одиозный ельцинский министр обороны;
                ^13 «Горбушка»;
                ^14 пьеса “Miserlou” сёрф-гитариста DICK’а DALE’а из «Криминального чтива»;
                ^15 1-я песня из альбома “No Smoke Without Fire” от 1978 г. англ. группы WISHBONE ASH;
                ^16 популярные в 70-е гг. рок-группы;
                ^17 неточное цитирование хита певицы Т. Булановой;
                ^18 песня «Родина» гр. ДДТ;
                ^19 жаргонное, армейское, ещё с Великой Отечественной войны, именование военного трибунала;
                ^20 т. е. «неверных» — не мусульман;
                ^21 цит. песня «Набекрень голова» группы КАЛИНОВ МОСТ из альбома «Выворотень» от 1990 года;
                ^22 имеется ввиду табачный «паёк» в 15 пачек, как правило, самых дешёвых, безфильтровых сигарет («Охотничьи», «Памир») выдаваемый загранконтингентам советских войск;
                ^23 цит. песня “Like A Child” группы WISHBONE ASH из альбома “No Smoke Without Fire” от 1978 года;
                ^24 фильм 1965 «Обыкновенный фашизм»;               


Рецензии