Дворник

Дождь шел мелкий и мерзкий, весь день, с небольшими перерывами. Тучи нахмурились, не предвещая никакого просвета.  Ему и не нужен был никакой просвет. Он много лет жил беспросветно.
С утра он уже выходил долбить лед. Сдолбить весь этот лед за день всё равно было невозможно. Но хотя бы проделать канавку для воды, чтобы она уходила и не мешала опять долбить. Он не думал о прохожих. Как им?  Сначала дать воде уйти. Эта неожиданная оттепель посреди зимы никому не нравилась. Лед таял, вода прибывала и сверху, с неба и снизу, изо льда.  Лёд становился рыхлым, ноздристым. Но кололся неохотно. Такой лёд не откалывается кусками, его нужно разбивать буквально в крошку, а потом сгребать лопатой. Лучше скребком. Но скребка не было. Директор не захотел, пожидился купить. И теперь ему приходилось крошить лёд ударами тупой стороны лома, а потом пытаться поддеть крошево лопатой. Но лопата упиралась в неровности и крошево оставалось неубранным. Расколотый им лёд еще больше препятствовал, тормозил течение воды. Вода прибывала, поднималась на глазах. С утра она покрывала только подошвы сапог, а теперь и ступни скрывались под водой.
Дворник был мокрый со всех сторон. Снизу, потому что вода проникла и в короткие сапоги через штаны, и в штаны, нависавшие над сапогами, вода лилась сверху, и он чувствовал ее холодные прикосновения не только на лице, мокрых рукавицах, но и на спине. Вода промочила его куртку и нашла доступ к коже, и дотрагивалась до неё холодными тоненькими пальчиками. Вода выделялась из него самого, но это вода была горячая, дававшая о себе знать легким паром, поднимавшимся от куртки, и туманом, появлявшемся у него изо рта при каждом выдохе. Именно с выдохом он опускал свой лом на непокорный лёд. Горячая смешивалась с водой холодной, поступавшей с неба и из луж. И все это текло неспешно вниз к земле, в лёд и потом, изо льда, поднималось вверх, не находя выхода и затапливало сапоги всё выше. Если бы он зашел в реку, в той самой кепке, сапогах и куртке, что были на нем, понырял бы, поплавал, а потом вышел на берег, то он бы не смог вымокнуть больше, чем сейчас. Сейчас он промокал со всех сторон: снизу, сверху, и изнутри. А когда порывистый шквал нес дождь параллельно земле, то и с боков и подмышками. Куда бы он не поворачивал свои бока, ветер находил его лицо и швырял в него горстями колючие капли. Дворник начал работать в сумерках, теперь работал в темноте. И не заметил, как зажглись огни, и его работу освещал далёкий, зазывной свет, лившийся из «Шоколадницы», и уличные фонари, и фары проезжавших и парковавшихся у кафе машин. Поздним вечером, к ночи, он бил лёд равномерно и равнодушно, без азарта и напряжения.
Его работу вдруг осветили особенно ярко, и он заметил, что далеко отошел от намеченного плана по которому должна быть проложена им канавка и долбит в другую сторону. Сделал шаг вперёд и продолжил крошить лёд. Свет становился всё ярче, и он увидел свои мокрые, зеленые сапоги, и кристаллики льда на них, засверкавшие как брильянты. Шипение и хруст совсем приблизились, свет ушел дальше, он понял, что подошла машина, но не стал пережидать, пока она проедет и продолжил совершенно уже механически и обреченно, опускать свой лом. Машина остановилась почти впритирку, перед ним, чуть слева. Мягко открылась дверь и из машины, загородившей ему свет, в открывшуюся дверь,опять брызнула неширокая полоска, осветившая лёд. Он поднял лом, углядев нетронутую ледяную скалу, с наглым пиком, и хотел обрушить на нее свой удар, но как раз на пик этой скалы встала женская туфелька с высоченным тонким каблучком. Он остановил лом навесу, не стал бить по туфельке и по ножке в ней, и сделал выдох без удара, постоял чуть-чуть с поднятым ломом, а потом опустил его рядом, оперся на лом и продолжал смотреть на туфельку. Потом выше и еще выше. Женская стройная ножка в серых, дымчатых колготках, освещённая полосой света, давала себя рассматривать и выше колена и еще выше, но еще выше уходило в темное чрево сиденья.  Потом он увидел и вторую ножку, совершенно такую же красивую, как и первую. И продолжал смотреть на них отдыхиваясь и даже не имея сил распрямиться полностью, чтобы увидеть кто приехал. Да и нужды в этом не было. Он хотел было ругнуться, и имел на это полное право, ругнуться на ножки в туфельках на высоких тонких каблуках, которые чуть не попали под его лом, которые сейчас неизвестно как пойдут по луже, и в голове уже было замутилось облачко недовольства, злое облачко, необходимое для произнесения ругательства, но облачко замутилось таким хилым, что изо рта вышел только пар, ну, может быть немного погуще прежнего, и больше ничего.  Он сделал полшага в сторону, и боковым зрением продолжал видеть ножки. Коленочки распрямились, он хотел увидеть всю ножку во всю её длину, однако неожиданно показалась юбка и двинулась по колготкам вниз и дошла почти до колена, а потом вниз упало пальто и скрыло ножки совсем, оставив только щиколотки.
Однажды он признался себе, что любит сгребать снег. И вообще любит снег. Он рано утром приходил на свой участок и видел ровный, нетронутый, нападавший за ночь слой свежего снега, и душа непроизвольно радовалась и восхищалась. Он даже стыдился своего чувства. Ему казалось, что это немного противоестественно, радоваться работе дворника.  И он скрывал это не только от людей, но и от самого себя. Он даже ревновал к снегу, к своему ломику, к своей лопате. Казалось, что он никогда не насладится, не утолит эту жажду снега, эту жажду общения, прикосновения и обладания снежной стихией.  И когда он кончал работу и доскребывал последний белый кусочек и оглядывался назад, и видел грязный, мокрый асфальт, он сожалел, он стыдился, словно сделал какое-то преступление против белизны, против красоты, против зимы, и против самой природы. Начинал он работать медленно, тяжело и с трудом, но постепенно втягивался, в нем просыпались силы, и он работал истово, безумно словно входил со снегом и льдом в какое-то экстатическое совокупление.  И в некоторые моменты он ощущал даже какое-то озверение, и осатанение, а потом приходил и охватывал его катарсис.
А потом он шел домой. Мокрый, обессиленный, он чувствовал словно только что соединился в оргазме с любимой. Блаженная слабость разливалась по телу. Он любил зиму. Хотя платили одинаково, что зимой, что летом, и это было нелепо, летом делать вообще было нечего, а зимой он трудился сверх сил, сверх его человеческих сил, чтобы одолеть природу, но он любил это сверхчеловеческое.  Он благовествовал зиму. Любил, благодарил, благословлял потому что зимой вообще ни о чем больше думать не мог. И не думал. Его оставляли все помыслы, все мечтания, чему он безусловно целиком предавался в незрелой юности. Все неосуществленные планы, все обиды, уязвленное самолюбие, девушки с их стройными, кривыми, короткими и длинными, любыми ножками. В сапожках, на каблучках и баретках – ничто не мучало его.  Зимой он жил полноценной сверхчеловеческой жизнью, совершенный человек в том совершенном виде, в котором когда-то был сотворён. Сверхчеловек, соревнующийся с природой. В руках у него была только лопата, только лом, и он выходил, как выходили возможно люди во все века из своих домов, и сражался с целой армией пушинок, льдинок, коросты, наростов, пластов, бугров, слоев. Со всем, что предлагала ему зима, во что оборачивалась зима, постоянно меняясь, изворачиваясь, пытаясь избегнуть его смертоносных орудий. Но он греб и оставлял за собой черный, неопрятный асфальт, неровный, щербинистый, асфальт, на котором, если взять его отдельно, не оставалось ни маленького намёка на зиму, никакого зимнего подтекста.  Вокруг – да. Вокруг, за бортиками, решетками газонов дыбились, громоздились сверкающие, а потом чернеющие дзоты, брустверы, айсберги, легионы поверженных зимних воинов, но на его участке всегда оставался и покорно лежал под ногами, черный неровный, но такой необходимый для прямохождения, асфальт. По этому асфальту люди шли охотно, уверенно, гордо подняв головы, и не смотрели под ноги. Потому что это были люди. Они и созданы были, чтобы попирать окружающую среду. И они шли в «Шоколадницу». А дворник был создан, чтобы слиться со всем окружающим, и стать стихией. Зимой – зимой, жарким летом – летом, мокрой весной – весной, лиственной осенью – осенью. В снегопад он становился снегом, в заморозки – льдом, в дождь – дождем, в листопад – листом, и летом – метлой. Он был всем во всём.
Как-то он стал стряхивать с себя снег, который совсем запорошил его. И ударив по левой руке правой, вдруг обнаружил под курткой что-то очень твердое. Совсем такое же твердое, как его лом. Он стал щупать куртку, но не нашел ничего твердого в ней. Зашел в подъезд, снял куртку, отряхнул ее от пороши и стал ощупывать. Ничего твердого не находилось. Тогда он тронул и рубашку на левом предплечье. И заметил, что там что-то твёрдое. Нажал и понял, что это твёрдое – его собственное тело. Его плоть. Вернее, его мышца на руке, которую он знал, называют бицепсом. Он еще внимательнее и вдумчивее пощупал бицепс и понял, что он ничем не отличается от лома, который он щупал целыми днями. Он сам стал ломом, подумал дворник, его плоть, такая мягкая и податливая, такая нежная и гладкая, стала железной. Но не опечалился и не обрадовался этому.  Я – железный лом.  И больше ничто. Сначала он заледенел, а потом стал ломом, чтобы разбить и покорить лёд.
Он любил все виды снега. Любил и знал. И снег, хотя слово общее, слово всего одно, единственное, снег был всегда бесконечно разный. Снег редко повторялся. И он требовал для себя тысячи слов, а не единственного. Разве назовёшь одним словом, резко секущую по глазам крупу и медленно порхающие огромные снежинки, похожие больше на цветы, на парящих лебедей, чем на это одно короткое односложное слово – снег.  Нет, это слово совсем не подходит к искрящимся на солнце сугробам. На алмазную, сверкающую, тонкую корочку, появляющуюся, когда снег подтаивает на солнце и тут же подмерзает. Или к огромным, грязным айсбергам, свалявшимся, смерзшимся валам, и колеям, в которые превращается снег в старости. Снег в зрелости и старости, это вообще не снег. Это самый опасный враг. Его природа черна до самой сути. И только когда добьешься до самой его сердцевины, тогда увидишь, может быть, его сердце, белое и непорочное. И «далбанешь» по нему ломом, чтобы он окончательно развалился и сдался. И тогда сгребешь его лопатой и кинешь куда хочешь. Безвредного и разбитого врага. И враг сдавался и махал белым флагом.
Дворник сражался. И он не походил на человеков. Он несомненно становился сверхчеловеком во время своих сражений. И чем сильнее бушевала непогода, тем буйнее он себя вел, тем дальше удалялся от людей, тем более оборачивался метелью, пургой, вьюгой, ветром, голотью, мразом, варом, бурей. Нет, в нем не бушевала буря. В нем струился мир. Тихий и безмятежный. Все помыслы, все искушения, мира сего, вся прелесть мира сего, все соблазны, уходили, бежали и сдавались с каждым ударом лома. 
Он любил зиму. А за любовь надо сражаться. И он поднимал лом, и он опускал лом, и сверкающие, колючие искры летели до самого неба.


Рецензии