ДОМ С ЛАЕМ

       В 70-е отец купил небольшой дачный домик в белорусской деревне Антоновка, неподалёку от Орши. Место было живописное: дом стоял особняком, утопая в зарослях кустарников и еловом молчании, у самого края густого соснового леса. Идеальное место для тех, кто ищет покоя... или пытается что-то забыть.

Население Антоновки было специфическое, застывшее во времени: доживающие свой век старики да одинокие женщины. Жизнь здесь текла по давно заведенному, унылому кругу. Утром деревня оживала под тягучее улюлюканье — так бабы гнали коров на пастбище. Вечером стадо возвращалось, поднимая пыль и тоску. Мужики в Антоновке почти не работали. Они занимались более важным делом — пили. Безбожно, до беспамятства. Самогон гнали из всего, что давала земля: из бульбы, из сливы. В сущности, самогон и был единственной твердой валютой и главным философским камнем местной жизни.

Отец, человек городской, ушёл с головой в подсобное хозяйство. Быстро появились куры, индейки, пара свиней. Но главной его гордостью были грядки. Семена зелени, чеснока и кинзы мы привозили из Тбилиси. Пряные, дерзкие запахи Кавказа, совершенно чуждые этому сосновому краю, потянулись по деревне, интригуя местных. Селяне, ведомые ароматом, легко соглашались на рюмку-другую чачи и с удивлением, смешанным с удовольствием, закусывали блюдами, имен которых прежде не слышали. Это было их единственное окно в большой мир.

Молочные продукты мы брали у соседа. Мужичок оказался словоохотливым, весёлым и быстро сошёлся с отцом. Часто захаживал «на огонёк», делясь деревенскими новостями и нехитрой житейской мудростью.

А вот напротив нашего участка стояло здание, которое портило всю пастораль. Заросшее сорняками, почти развалившееся, оно было окружено забором с ржавой колючей проволокой, больше напоминающим лагерное ограждение. Изнутри него постоянно доносился злобный, истеричный лай.

— Дом проклятый, — шепотом говорили местные. — Заговорённый.

Жила там одинокая старая женщина, которую в селе сторонились, как прокаженной. В доме у неё царили огромные немецкие овчарки — единственные существа, которым она доверяла. Хозяйка почти не выходила. К ней никто не заходил. Селяне обходили дом десятой дорогой.

Как-то утром нам удалось её увидеть в маленькой сельской лавке, где покупали хлеб и спички. Высокая, сухощавая, с жёсткими, словно вырубленными из камня чертами и злым, тревожным взглядом. Глаза — узкие, бегающие, как щёлки. Она никому не смотрела в лицо, всё время озиралась, будто кого-то боялась. Или, наоборот, ждала.

Старики, в моменты редкого просветления, шептались, что в молодости она была первой красавицей. И что в начале войны, когда немцы вошли в Белоруссию, она быстро нашла применение своей красоте — служила у них. Спала с офицером СС. И сдавала евреев. С энтузиазмом. Поговаривали, что её сыновья тоже времени не теряли: участвовали в расстрелах, а потом ушли с отступающими хозяевами на Запад.

История этой земли вообще была соткана из умолчаний.

— Все эти дома, что тут стоят, — «жидовские», — буднично сказал нам однажды наш веселый молочник, когда разговор зашёл о прошлом. — Белорусы до войны тут не жили. После — заселились полицаи да те, кто ухитрился выжить при немцах. Обычное дело.

Расстрелы евреев были совсем рядом, в том самом сосновом лесу, у которого так уютно стоял наш дачный домик. Трупы гнили неделями — у «цивилизованных» оккупантов не было времени на такие мелочи, как похороны. Запах стоял такой, что до сих пор, говорят, земля помнит. Потом всё затихло. Запах ушел. Люди вернулись. Кто-то молчал. Кто-то пил. А кто-то просто остался жить в чужом доме. Кровать, стол, ложка — всё пригодилось. Жизнь-то продолжается.

Логика этой «продолжающейся жизни» открылась нам внезапно и страшно.

Однажды отец вернулся от того самого приветливого соседа, бледный как полотно. Его трясло.

— Знаешь... знаешь, что у него в подвале?

Подвал у соседа был предметом гордости: выложен камнем, прочно, надёжно. На века. И на этих плитах, по которым сосед каждый день ходил за картошкой и самогоном, были надписи. На идише. И шестиконечные звезды Давида.

Ицхок бен Хаим... Ривки бас Лейб...

Это были мацевы. Надгробия. Стертые, затоптанные, но всё ещё читаемые.

Отец, не выдержав, спросил соседа. Тот лишь пожал плечами, искренне не понимая причины отцовского шока.

— А што? Камни як камни. Прочные. Где иныя возьмёшь? В хозяйстве всё сгодится.

Это был не подвал. Это была перевернутая могила.

Сосед не просто хранил там картошку. Он построил свой быт, свою сытую, «веселую» жизнь на костях тех, кого здесь уничтожили. Чужие ноги — на чужих именах. И это не вызывало у него ни малейшего дискомфорта. Наоборот — хозяйская смекалка.

Сарказм истории заключается в том, что люди, которые больше всего боятся «проклятых домов» с собаками, сами живут в домах, фундамент которых замешан на крови и памяти. Они пьют самогон, выгнанный из бульбы, которая росла на прахе, и молятся в церквях, построенных, возможно, из кирпичей разрушенных синагог.

Так исчезали целые еврейские деревни, местечки, хутора. Исчезал генофонд — бесценный, невосполнимый. Сколько в этих хатах могло бы вырасти Шагалов, Эйнштейнов, Менделеевых без дипломов, поэтов без тетрадей, мыслителей без кафедр... Мы никогда не узнаем. Они остались в сосновом лесу.

В Белоруссии на каждом шагу братские могилы. В Орше, в лесу, за деревней. Сегодня над ними — новые могилы с крестами, свежие, ухоженные. А еврейские кладбища исчезают. Плиты — в подвалах. Прах — под чужими огородами. И это, кажется, всех устраивает.

Память — это слишком тяжелый груз, чтобы тащить его в хозяйственный погреб. Проще превратить её в удобный фундамент.

А дома остались. Лают собаки в «доме с сс-овкой», коров по-прежнему ведут на пастбища... мужики пьют. Жизнь продолжается. Глухая, равнодушная жизнь на перевернутых могилах.

Тихая Антоновка. Дом с лаем. И подвал — выложенный памятью, которую не просто затоптали, а сделали частью своего уютного, страшного быта.

Добавленный воздух (абзацы) сделал текст более читаемым, а афоризмы и сарказм подчеркнули чудовищную обыденность зла, о которой вы пишете.

Н.Л.(с)


Рецензии