Ванная с командором. Часть 3

*
…Дни мелькали, неотличимые, как взметенные ветром песчинки. Заутреня, завтрак, обедня, вечерня… За обедом услужить, кольчугу смазать, коней вычистить… Неделя… месяц… Рождество… Пасха… Троицын день… Год, другой, третий… Еще один караван – на Иорданский берег… и другой – к пещере святой Елизаветы… еще одна засада сарацинская… Еще корабль из Досемэ, с пополнением… Мессир Жак схлопотал плетей – злой ходит как бес… Брата Жана на пол на две недели… Маленький Ожье прибыл в Атлит из Одриака – да в первом же бою погиб… Допросился… Катрин-толстушка – изменница: любится с госпитальером… Брат Люк отправлен опять во Францию, насилу оклемавшись после очередного ранения, – воистину, братие, у беарнца душа гвоздями к телу прибита – но уж, видно, отвоевался теперь!... На ужин опять баранина – уже в глотку не лезет!.. Не дернуть ли после вечерни в Монмюзар, к Фьоренце? Славная девочка!.. Упокой, Господи, душу убиенного раба твоего Жослена… А слыхали, как на днях Белый Дьявол старого Жиля отбрил? Говорит: а с кем вы сами в том сарае были, и что делали, что все так хорошо разглядеть сумели? – Это что! А вот слыхали, какую он с тевтонами штуку выкинул? Бочонки одинаковые, только в одном пиво было, а в другом… Ой, не могу, мессиры! И об заклад с ними побился, что они, эти, с черными крестами, всё до дна вылакают!
*
Анри штуки выкидывал – что было, то было. И – по своему обыкновению – так, что не придраться было ни одному из присяжных уставоблюстителей. Безо всякой нужды видимой, нарочно, напоказ, с горьким, яростным наслаждением по краю ходил. Когда бы всерьез разбираться затеяли - из Ордена вышибли бы с  таким треском, что в Иерусалиме бы услыхали. Но Анри – разве что обедами на полу, да постами, да молитвами отделывался. Ну, пороли, бывало – но только когда вытворял он уж совсем что-нибудь этакое. Будто кто ему ворожил! Шептались, будто Белый Дьявол – руанскому епископу родной племянник, - вот, вроде бы, поэтому и связываться не хотят... Ну да это – вряд ли. А еще слух ходил, что мессир де Боже великану жизнью обязан – вроде как Люк-беарнец, - а Старый Гийом не из тех, кто способен этакое запамятовать.
Сам же Анри, если заходил разговор, только усмехался: а как быть тому же командору Акры, если что ни караван, то слезная мольба: брата Анри бы нам в охрану! Верзилу-нормандца! Белого Дьявола! И притом подкреплены те мольбы должным образом, как водится у благоразумных людей. И что, по-вашему, мессир Тибо в подземелье посадит того, за кого Ордену наперегонки несут денежки? Или спину ему плеткой искровенит – и даст в лазарете валяться вместо того, чтобы добрых христиан сопровождать к святому месту? Ищите дурака, сеньеры мои!
Скалил зубы. И Ангеррана учил: если уж превратили тебя в раба, в двуногую вещь – так постарайся сделаться хотя бы дорогой вещью!
И еще много чего говорил Анри – когда лунной ясною ночью, пролетев через весь город, запутав следы в узких улочках, и выскользнув из Акры через Арсенальные или Морские ворота, скакали они конь о конь по залитой призрачным светом дороге, срезали путь через оливковые рощицы, шелестевшие под ветром с моря, манившие отдохнуть, – тут смотри в оба, ухо держи востро: того гляди, нужный поворот пропустишь, да и шакалы, опять же, водятся… А, ну их к шайтану, вдвоем не отобьемся, что ли?
Прислушаться, уловить в ночной тиши нежное журчание ручейка. Свернуть на неприметную, прячущуюся в кустах тропку – листья ласково конские бока почесывают - спуститься к воде. Расседлать коня, выводить, выкупать в море – хорошо это, когда медленным шагом въезжаешь на Гнедчике в воду, и смешно сперва немножко, когда копыта по мелководью – шлеп-шлеп! И брызги, - и потом море тихонько мурлычет, расступаясь перед конем – будто прохладные змейки, скользят по ногам упругие, тугие струи – вода совсем не такая, как в Монтальякском пруду!
Глубже, глубже… Вот уже вода вровень с конской спиной. Развернуть Гнедчика, по крутой шее похлопать: плыви, мол, назад, дальше не стоит! А самому будто раствориться в море – волны словно сами тебя держат, - и плещут, мурлычут, разговаривают – понять бы еще, о чем…
Потом ополоснуться в ручейке – уй, холодрыга! И коней ополоснуть, оплескать, зачерпывая воду пригоршнями – а капли сверкают в лунном свете, и кажется, будто из серебра вылиты и Гнедчик, и Олоферн.
И сидеть на теплом песке, ждать, когда Анри из воды вылезет – тот далеко всегда заплывал, так что и не углядеть его было. Если что – не докричишься. Одна надежда на кинжал – да еще на Олоферна: этот зверь шутить не станет, как даст копытом – у сарацина голова вдребезги. Сидеть у самой воды, перебирать ракушки - двустворчатые и витые - и слушать, как шелестят старые, узловатые оливы и смоковницы, переговариваются с прибоем:
- Шу-шу-шу… Ш-ш-шш…
-Шшшуххх…
И ручеек поддакивает: «Журлю-журль…»
На звезды смотреть. И на море – ну и огромное!.. Мир – огромный. Темный, торжественный. И жуткий. Не то чтобы ищет он, кого сожрать – как капеллан говорил на проповеди, а просто раздавит тебя – и не заметит, ровно муху. Потому что маленький ты, и таких как ты у мира – что капель в море. И что спишь ты сейчас в крепости, где положено, что на берегу сидишь, поджидая сеньера, что вовсе нет тебя и не было – ему все равно… От таких мыслей спрятаться куда-нибудь охота, чтобы и дыхания твоего не слышно было. Или прижаться к теплому лошадиному боку – и чтобы конь фыркал и ласково прихватывал тебя губами за голое плечо.
И тут приплывает наконец-то мессир Анри, и все сразу делается хорошо и просто. Подплывет к берегу, поднимется, отряхнется, словно большой лохматый пес.
- Что, заждался? Иди, купайся – я постерегу!
Потом они долго лежат бок о бок на мягкой траве, и разговаривают – шепотом, чтобы тишину ночную, нежную как шелк и как стекло хрупкую, ненароком не расколоть. Потому что если расколется – уже никакого смаку в ночной вылазке не найдешь: вроде как вино старое драгоценное, пролив по неловкости, вместо веницейского кубка магистерского пить с полу из лужи.
Анри рассказывает – и тихо-тихо смеется – как старый шейх тогда, пленив, преподнес его в подарок своему любимому сынишке, смуглому, бритоголовому, юркому, как ящерка. И как арабчонок – лет семь или восемь ему было – подошел к преклонившему колена пленнику, важно так, взрослого корчил, и ручонку протянул – потрогать огровы жесткие всклокоченные лохмы вокруг тонзуры - светлые волосы франка были ему сильно в диковинку.
И рад же был малыш Мансур! Ну как же: отец ему из набега притащил не верблюда, не коня, даже не саиф в ножнах, каменьями дорогими усыпанных, - а настоящего, живого тамплиера! Который, на потеху маленькому хозяину, поднимает тяжеленный вьюк, будто перышко, и рвет толстые кожаные ремни, как нитки! Который готов возиться с мальчуганом хоть целый день, носить его, посадив на плечи – чуть не всю Палестину видно с этакой высоты! – да еще и всякие истории рассказывает, смешно путаясь в арабских словах, про страны дальние, полуночные, да про подвиги воинов франкских, с чудными именами вроде Парсафа или Ар-Тури…
- Ну и вот, говорю я ему: сперва на корабле до Марселя, потом – до Тулузы… Ну и далее – рассказываю про каждый город, а он просит: дальше, дальше… И говорит: сам хочу это увидеть! Ему ж интересно, малышу! А я ему: давай, Монсу – я его Монсу звал, на наш манер - за чем дело стало? Устрой нам побег, да и поезжай с кем-нибудь из наших! Ну, он и устроил! Уж очень ему хотелось мир повидать!..
-Мессир Анри… - нерешительно прерывает оруженосец. – А разве так можно – обмануть маленького? Ему же потом нельзя было к своим возвращаться!
- Ничего, - жестко усмехается руанец. – Зато одним добрым христианином больше стало. В конце концов, он тоже получил, что хотел – увидел дальние страны. А в Акру приехали – я всем сразу сказал: кто будет арабчонка моего обижать – тому голову оторву и ему же в задницу затолкаю!.. Потом Старый Гийом сколько-то подержал его при себе, окрестил, и отправил-таки в Досеме, вместе с ранеными…
-…Мессир Анри, а правда, что когда вас на капитул позвали…?
- А ты как думал! В кои-то веки представился случай всё этому стаду выложить – да притом так, чтобы они мычать – мычали, а бодаться – никак!
Тут Анри принимается перемывать кости начальству, всему и всякому, с каким только сводило его служение Господу, – и делает это мастерски, но так зло, что Ангеррану даже смеяться неохота. Пощажен бывает разве один только Старый Гийом.
Который тоже бывал здесь, и лежал, вытянувшись, на ласковой траве, и плескался в море… Было дело. Прознал старикан, что есть у Анри за городскими стенами некое тайное местечко, куда огр наведывается время от времени и возвращается довольный и веселый. Как узнал? Ну, как начальство про все наши проделки узнает… Интересно стало магистру. Что в порт братья по-тихому наведываются, про то все знали, да сквозь пальцы глядели… там всё понятно было. А вот за городом, где и жилья-то нет, - каким медом намазано брату-рыцарю? И, однако же, не призвал великана, не стал ни от Писания, ни от Устава его отчитывать, - ну да еще неизвестно, кто вышел бы победителем из такого словесного поединка!
Просто когда руанец на Олоферне совсем было уже собрался за ворота выскочить, сержант дежурный уже и мост опустил («За стены опять, мессир Анри? – Ага, дружище, за стены, самая погода для этого!») - Гийом внезапно возник из темноты – тоже на коне (а позади застыли верхом в ожидании двое из его постоянных, по Уставу положенных, спутников, и насупленный командор Тибо тоже был с ними), – подъехал вплотную, тронул Анри за руку и спокойно так, с улыбкой, попросил, как о сущем пустяке: а не возьмете ли и нас, прекрасный брат, туда, куда едете? И огр в ответ тоже улыбнулся: да, конечно,  поехали, мессир!
- И вы его сюда привезли, мессир Анри? – разочарованно спрашивает оруженосец. Ангеррану немного обидно: ему хочется считать это сказочное место принадлежащим только им двоим, - ну и что, что храмовникам ничего своего не положено! Да и как-то плохо сочетаются между собой море, ручей, оливы, небо с луной и звездами – и Старый Гийом, каким юноша его запомнил в Доке.
-А отчего же не сделать одолжение хорошему человеку? – улыбается огр. И рассказывает, что Гийом той поездкой остался весьма доволен и потом еще несколько раз вот так же подлавливал Дьявола у ворот. И к утру, сидя на прибрежных камнях, приходил в настроение возвышенное и печальное, которое, как ни удивительно, шло ему...
- Ну да, мессир, - шепчет Ангерран, - конечно, Старый Гийом – хороший, ведь он за вас всегда заступается… Ну, то есть, так говорят, мессир Анри… Сержанты говорят… а еще говорят, будто вы его спасли…
- А ты слушай больше, что они говорят! – ворчит огр, но не всерьез сердится, а так, для порядка. Улыбается.
– Впрочем, - добавляет, - слушай, запоминай – бывает полезно. Ну да, - присунувшись к самому уху жесткими усами, - спас. А что мне было делать? Он меня перед этим на пол посадил. А потом пожелал, чтобы я сопровождал его в Атлит. Поехали – а тут сарацины. Если бы его убили – я так и сидел бы до второго пришествия – пока еще выбрали бы нового магистра, да еще неизвестно, кого бы выбрали. Я ему так и сказал потом, когда он меня благодарил. А он – «Бедный брат, вы из смирения стараетесь казаться хуже, нежели на самом деле…» И понес – про каких-то там святых… может, просто народу вокруг много было… Я ему поддакивал, разумеется…
Ангерран слушает – а на кончике языка вертится, жжет губы морской солью, - и наконец, срывается вопрос: а Юг де Пейра? Его Анри тоже повез бы в свою тайную бухту?
Анри качает головой. Лицо его становится жестким, глаза остро сощуриваются. Нет. Его – не повез бы.   
- Но… почему, мессир Анри? Ведь он же тоже…
- Что – тоже? Хороший? Потому что Лаиру не позволил тебя запороть?
Ангерран нерешительно кивает.
- Ну да, - соглашается огр – однако же, без особой охоты. - Он тебя спас. И правильно сделал. Но в нашей бухте такому делать нечего.
И объясняет, усевшись на траве в своей любимой позе, по-сарацински: «Вот когда Гийом просил взять его с собой – он и в самом деле хотел со мной поехать, выбраться из Акры хоть ненадолго. Понимаешь, ему было интересно, куда я его повезу! У меня на такое глаз наметан… А вот мессир Юг – тот в конце концов никуда б не поехал и мне бы все испортил, для него вся сласть в том, чтобы расставить ловушку - и потом посмотреть: а как этот Анри станет выкручиваться? Для таких как он люди – куколки: весь интерес – разрезать и поглядеть, что внутри: пакля или конский волос? Тебя он в Одриаке одним махом выпотрошил, потому что молодой ты, неопытный. А вот со мной в Тампле он промахнулся! Я ж ему...» Огр смеется, как мальчишка, зажав руками рот, вспоминая, как, прикинувшись полным дураком – и благочестивейшим дураком! - одурачил мессира досмотрщика, который гордится своим умением читать в сердцах людских, а сам не видит далее собственного носа.
Так, в разговорах, купании, блаженной полудреме на траве, проходит ночь… Под утро, пока еще не совсем рассвело, друзья возвращаются в крепость, и, на цыпочках прокравшись к своим постелям и улегшись, старательно делают вид, будто никуда не отлучались из командории…
*
Сколько их было за все палестинские годы, таких ночей в тихой бухточке? Месяца на два, наверное, набралось бы их, - а то и меньше. Однако за эти считанные блаженные часы Ангерран узнал об окружающем мире намного больше, чем за все предшествующие годы в Досемэ. Ну, то есть, того, что о нем действительно следует знать, чтобы выжить.
Единственное, о чем у них с Анри никогда не заходило речи – это о любви. Значение этого слова для нормандца сводилось к примитивным телодвижениям, которые надлежало совершать время от времени просто потому, что плоть его нуждалась в известного рода облегчении – как нуждалась она в пище, питье и сне. Женщина – внешность, возраст, имя значения не имели - для него была лишь средством удовлетворения телесной потребности. И отзывался огр о дамах примерно с тем же почтением, что и о сосудах для справления нужды.
Однажды, ночью в заветной бухте, Ангерран, набравшись храбрости, прямо спросил: что плохого сделали огру женщины? «Да то, - отвечал Анри, - что любовь и привязанность к женщине – это кандалы у тебя на ногах, цепь на шее! Ее трогательная слабость – ловушка, ее ласки – засада сарацинская! Вот только понимаешь ты это, когда уже поздно – когда тебя уже скрутили, сковали и приволокли на невольничий рынок! Клянусь дьяволом, я дорого заплатил, чтобы понять это, - и не хочу, чтобы платил ты! Понял?!»
-Понял, мессир, - поспешил кивнуть Ангерран, - только бы львиные глаза огра не горели таким отчаянием и яростью, - совсем как тогда, у речки, когда Готье принялся допытываться, по доброй ли воле нормандец в Орден попал. 
Однако в голове у юноши хоть убей не укладывалось, как это: Жизель, и вдруг – кандалы на ногах? Вот Андре – дело другое, ну и мадам Аделаида, пожалуй…
*
Жизель между тем снилась ему всё реже и образ ее становился всё туманней. Однажды он, проснувшись среди ночи, с ужасом понял, что не может вспомнить ее лица! Кто-нибудь вроде брата Люка сказал бы, что Ангерран просто взрослеет, что  время лечит раны, и что давно пора было выбросить из головы всю эту чушь куртуазную. Но Ангерран подумал: «Теперь я умер совсем, до конца»…
Полгода спустя, в марте восемьдесят девятого, когда Триполи стонал и корчился под ударами осадных машин султана Килауна, триполийский командор Пьер де Монкада, усталый, осунувшийся, с запавшими глазами, дал Ангеррану долгожданную акколаду – как дал бы кусок хлеба за столом.
И то, невелика была доблесть – высунуться с арбалетом из-за кучи камней, в которую обратилась Древняя башня, и засадить стрелу в бок какому-то толстому сарацину на белой поджарой лошади. Просто повезло – угораздило попасться на глаза командору. Тот храброго оруженосца взял да в рыцари и произвел – так, мимоходом. Не до церемоний было, не до молитв и ночных бдений над оружием. Шлепнул мечом по плечу, коленопреклоненного – котту, и без того рваную, распорол ненароком. «Будьте, - говорит, - храбры, верны и честны!» «Буду, мессир Пьер – сколько продержусь». А мессир де Вандак, маршал – он тоже был при этом – сказал: «Держитесь, мой юный друг, и надейтесь на Господа – ибо только это нам и остается!».
Потом мессир Пьер погиб. И Триполи пал. Что город не удержать, ясно было как дважды два с первого дня этой бестолковой осады. Болваны. Предупреждал же их Старый Гийом! Сборище чертовых болванов. Одни генуэзцы чего стоили, с их языками как метлы… Так говорил Анри, когда уцелевшие удирали обратно в Акру, просто потому, что Триполи обратился в прах… Госпитальерский командор удирал с ними. И маршал Жофруа де Вандак - костлявый, горбоносый, с длинным некрасивым лицом, которое горечь и ярость делали еще безобразнее. На привале маршал спросил новопосвященного рыцаря: что вы, друг мой, думаете делать дальше, вступите в Орден, или…? Какое или, мессир? Шутить изволите? Куда бы еще Ангерран мог деться? Вернуться на родину, в Досемэ? Некуда Ангеррану возвращаться, мессир. Некуда – и не к кому.
- Как так, дитя мое? Ваши родные умерли..?
- Не знаю, мессир. Может, и живы. Это я умер для всех.
…По приезде в Акру в надлежащий день и час, после надлежащей церемонии Ангерран привычным движением одернул на себе новую – белую – котту. Поправил меч на поясе. Мелькнула мысль: жаль, что в командории зеркал не водится… Впрочем, какого цвета саван - не все ли мертвецу равно? Главное – маленький крестик, прощальный дар Жизели, оставался при нем. Тоненькая цепочка по-прежнему привязывала его к жизни, не давала воспоминаниям окончательно уплыть и раствориться в море обыденности. Жизель… Тоненькая рука… синее платье… глаза-васильки…
Ничего. Бывает – возвращаются и с того света. 
***
Болото… Густая, вязкая, склизкая, вонючая жижа. Надя медленно тонет в ней. Холодно. Блин, как же холодно! Кочки торчат, на кочках – трава пожухлая. Болото ледком подернуто. Зима? Нет, поздняя осень. Дождь идет, со снегом. Толща грязи твердеет, медленно и неумолимо. Наде всё труднее шевелиться. Но – надо, обязательно надо, иначе закоченеешь! Не дергаться – иначе затянет еще глубже, но – двигаться. Как ее угораздило провалиться в эту топь? Надя оглядывается, и видит, что кочки вокруг – это человеческие головы! Приглядевшись, она узнает мать, деда Колю, бабку, училку по химии… Они тоже провалились – и намертво завязли в трясине. И даже не делают попыток выбраться. Надя через силу шевелит коченеющими руками, – и ближайшая к ней голова – бабкина – открывает глаза, разевает рот, и орет, как склочная баба в очереди: «Да сиди ты, не дрыгайся, не гони волну! Никакого от тебя спокою!». И остальные подхватывают: «Все сидят – и ты сиди! Что, больше всех надо? Больно умная?» Из грязи тянутся руки – синюшные, костлявые, с длинными ногтями – сейчас схватят, задушат, утопят!
Ужас придает Наде сил. Дотянувшись до двух ближайших голов, она судорожной хваткой вцепляется им в волосы, и – подтягивается! Головы что-то возмущенно болбочут, вертятся, вырываются, пускают пузыри, уходя в болото под ее тяжестью – но Надя уже выдралась из трясины по пояс! Приподнявшись, она быстро оглядывается – поодаль видна зеленая лужайка, усыпанная цветами. Цветы? Ведь сейчас как минимум начало ноября! И все-таки – вот она, лужайка. Не болотная зелень, а свежая, веселая, настоящая! Не елань – твердая земля! И Надя медленно, метр за метром, кочка за кочкой, стиснув зубы, ползет к ней - по головам… Ну, еще… еще немного… Есть! Она подтягивается, уцепившись за какой-то не то прут, не то молодое деревце, которое очень кстати торчит на краю лужайки – но деревце обламывается! Она соскальзывает, шлепается в грязь. Головы наперебой орут что-то злорадное. Надя чертыхается сквозь зубы и – просыпается.
Никакого болота. Она – на своем законном койко-месте в инязовской общаге, в комнате узкой и длинной, как пенал, с унылыми желто-серыми обоями. Никаких вопящих голов – просто у третьекуров за стенкой с утра пораньше мафон орет. А холодрыга – оттого, что отопление ни к черту, рамы оконные толком не закрываются, и в форточке вместо стекла – целлофан. И воняет не тиной болотной – а всего-то навсего нестираными колготками, которые Ленка-соседка, ложась спать, повесила на спинку кровати, прямо перед носом у Нади, - что с нее, с Ленки, взять, деньги есть – ума не надо!
Фу, слава те, господи! Надя в Москве, Надя – студентка, у Нади прописка московская временная имеется, и даже стипендия. И дома ее уже не ищут с милицией. Самое страшное – позади.
*
В ночь выпускного… Точнее говоря, дело было под утро, когда уже все нужные слова по бумажкам были прочитаны со сцены, все букеты училкам в руки сунуты, все номера доморощенными артистами отработаны, когда съели ужин – мясо «дружба»: пожевал сам – дай другому! Зато на торт шоколадного крема не пожалели! Когда натанцевались до упаду, и с директрисой наобнимались, расчувствовавшись после шампанского, и нацеловались с пацанами втихаря в непривычно пустых, темных и гулких классах, и ежась от предутренней сырости, протопали по тихому проспекту на площадь Леворуции рассвет встречать… Ну чего его, спрашивается, встречать? Сам не отыщет дорогу к ленинскому памятнику?.. Когда уже ползли, полусонные, обратно, на полусогнутых, пошатываясь – ноги горели, как в перцовом пластыре, после ночи на каблуках! И платья бальные помялись, и от причесок под Натали Гончарову осталось одно воспоминание… А жаль…
Надя Кузина шла на золотую медаль – но не дали, зажмотили, потому как не положено нищенке! А чего еще было ожидать… Но все равно – почти все пятерки в аттестате. Лариса Рассохина – в середине списка, нормальный такой аттестат, пятерок и четверок пополам, но натянуты были те пятерки – аж трещали. Зато Лариска на балу появилась в платье из темно-зеленого ламе, с пышной юбкой, с модными рукавами «летучая мышь», золотом вся почище опереточной цыганки увешанная; и сооружение у нее на голове, стараниями Гюзели Гиясовны, красовалось просто несусветное – издали поглядеть на Ларису, так вылитый стог сена на каблучищах, а на нем ворона сидит! А Надя была в розовом, ацетатного шелка, с рукавами-фонариками, по фасону из «Работницы» - сама шила, на стареньком, еще прабабкином «Зингере». Туфли – мамины выходные, замшевые, щеточкой аккуратно почищенные. Коса, как обычно, уложена на затылке и заколкой-«автоматом» с Зеленого базара прихвачена. Нечего на Надю разоряться, бабка сказала, - не заслужила еще таких трат! Каб еще медалистка была… Ну что делать -  бабка есть бабка.
И шипит всеми днями, с матерью на пару: надо, мол, в медучилище, а потом – в институт, пока дед там, пока есть блат. А что у Нади по языкам пятерки – так этим можно в свободное время подрабатывать! Долбят, как пара дятлов. Мол, самое то – работа, никогда без куска хлеба не останешься! Дед сперва пытался возражать: мол, призвание к медицине иметь надобно! Но жена с дочерью так на него насели вдвоем, что он махнул рукой да, как всегда, отступился – делайте, сказал, что хотите, только дайте спокойно век дожить!
…Так вот, встретив рассвет, как положено, выпускники расползались наконец по домам с чувством выполненного долга, шлепая по теплым лужицам – как раз перед рассветом дождичек маленький прошел. Надя, присев на скамейку за кустами, стянула чулки, сняла туфли, несла в руках – не хватало еще угваздать мамины! Босиком по прохладному мокрому асфальту – оно и ногам способнее. Лариска из последних сил ковыляла на своих модельных шпильках, цокала, как лошадь, железными набойками – сдохни, но держи фасон! Пыхтела, как паровоз. Всю ночь отплясывала – наперебой пацаны приглашали, а мамаши им шуршали в уши: ну и что, что поперек себя шире, - помнишь, кто папа у Ларисочки…?! Это Надька-безотцовщина могла весь вечер подпирать стенку, что она с успехом и делала. Зато теперь у Нади ноги не отваливаются, как у Лариски.
-Надьк…
-Чего?
-Слышь, Надька, ты все-таки куда готовиться думаешь?
- В медучилище толкают, и мама, и бабушка… а потом – в мед… пока там дед… Вот, видишь, в рифму заговорила… - Надя грустно улыбнулась.
-Толкают… - вздохнула толстушка. – Меня, вон, тоже толкают, в Москву, в лингвистический… У меня там дядя – препод, ну, я ж тебе, помнишь, рассказывала, тети Ирин муж?
- Ну, помню, - Надя привычно кивнула, хотя про тетку Ларискину помнила только, что та в Москве живет. – А ты что же?
- А чего – я? – отмахнулась Лариска. – Не все ли равно-то?  Главное – мужа найти хорошего, пусть кормит!
- Так муж-то ведь и бросить может… - Наде вспомнился отец, как про него мать однажды рассказывала, когда накатил на нее откровенный стих.
-А чтоб не бросил, - хитро сощурила глазки-щелочки Лариска, - я сразу в декрет! И пусть только дернется потом – разорю алиментами!..
Надя согласно кивала, а сама думала: счастливая Лариска – ей всё равно. А как быть, если – не все равно? Если всё уже сидит в печенках – и бабка с мамашей, с их вечной цапней на тему кто кому и чего должен, и дед, которому уже наплевать на всё, и училище это медопопое, и этот треклятый город, где нет у Нади ни метра своей, законной жилплощади… Если хочется до отчаяния туда, где красиво одетые люди говорят о красивом, на красивом языке, журчащем, как версальский фонтан, где в очередях не стоят, старье не перешивают, куском никого не попрекают… В сказочную заграницу, про которую когда-то деда Вася тишком рассказывал. Где пай-девочку из себя строить не надо, и кивать в ответ на всякие глупости не надо, и ни от кого не зависишь, и никто тебе не указ...
-Надьк, а на фиг тебе это мед упало? У тебя же все пятерки по инглишу, и олимпиада…
-Вот и я думаю – на фиг. Кто б меня еще спрашивал!
-Надьк… Слышь, а давай, поехали со мной, в Иняз? А то я боюсь как-то в Москву одна… И мама побаивается…   
- Я бы поехала… Кто б меня отпустил!
-А чего отпускать-то? Тебе ж восемнадцать есть?
 - Да есть-то есть. Но… Ты ж понимаешь, я от них материально завишу!
- Надьк… Слышь, зайдем ко мне!..
Зашли. Поговорили. Решили.
Далее Надя не жила – ждала. Сперва – момента, когда можно будет тайком утащить к Лариске конверт с документами для поступления. Потом – когда придет ответ от Ларискиной тети: готовы уважить родственников и приютить не одну, а двух девиц, ежели вторая – пристойного поведения. Потом – когда билеты на самолет купит Гюзель Гиясовна. Потом – когда никого не будет дома, - чтобы чемодан для поездки собрать и к Лариске втихаря переправить, - тоже та еще была секретная операция! Да улучить минуту – и вытащить у бабки из кошелька в шкафу под бельем три сотенных бумажки, из тех, что были сняты с книжки на зимнее пальто, - и трястись: а вдруг заметит?
И – зубрить, зубрить, зубрить, как каторжной – предлоги, обороты да глагольные времена, упрятав в обложку от «Химии» вузовский учебник английского, на базаре купленный у алкаша за десятку… И кивать, кивать, кивать, будто кукла, на всё, что изрекали мать и бабка: где родился, там и пригодился, это Ларисочка пусть едет куда хочет, а тебе - нечего, дорого, не потянем мы, и нельзя одной в чужом городе порядочной девушке…
Наконец настал великий день. Всё складывалось как по заказу: дед задремал перед телевизором, бабка с матерью собирались ехать по магазинам, бабке пальто искать на зиму, решали, куда ехать и где дешевле, как всегда, на повышенных тонах – и на Надю, которая, как обычно, сидела на кухне, носом в книгу, внимания не обращали. 
Машина сигналит у подъезда. Надя выглядывает в окно – милицейская! Как договаривались! Учебник в пакет, тихонько, на цыпочках, в комнату, юркнуть за шкаф, быстро набросить на себя платье. Из пыльной шифоньерной темноты извлечь любимую «Историю крестовых походов» - деды Васин подарок, сунуть туда же, в пакет. И сумочку, мамину старую, в которой деньги припрятаны. Прокрасться в коридор. Уже надев туфли - в туалет забежать. Потом осторожно, дрожащими руками, открыть дверь, и – ходу, только дробот каблучков по лестнице! Заносит на поворотах – только за перила держись.
А вслед – бабкин крик: «Надька, ты куда еще?!» Куда надо. Куда Наде надо, а не им всем. Надя у них в мир не просилась!
Выскочить из подъезда – старухи на лавочке шеи вытянули и глаза вытаращили - Лариска уже дверь машины открыла, машет: залазь быстрее! – прыгнуть на сиденье, кое-как закинуть пакет, подобрать подол – поехали!! «Волга» рвет с места. Мельком оглянувшись, Надя видит, что из подъезда  выскочила бабка, машет руками, что-то кричит вслед… Пускай кричит. Лариска улыбается во весь рот – глазки-щелочки совсем узкие сделались, сжимает пухлые кулачки, оттопырив большие пальцы: здорово! Как мы ее! Во-во-во, кайф! Жмите, дядь Володя, не то опоздаем! Вот, Надь, держи, билет и твои документы, чемодан в багажнике! Спасибо. Мент за рулем смеется – удачи, мол, девчонки, ни пуха, кланяйтесь Михаилу Владимировичу! Еще бы не поклониться – хорошо, когда такой вот деда Миша есть…
Очередь на регистрацию. Накопитель. Трап. Самолет разгоняется… взмывает в небо… Надя наконец-то верит, что – вырвалась. И клянется себе: не возвращаться. Ни за что на свете.
*
Прибыли. Полуживые добрались из Домодедова до теткиной квартиры, еле на третий этаж всползли по лестнице. Жили Шутовы – рассохинская родня - чуть не возле Останкинской телебашни, на перекрестке Добролюбова и Руставели. Трешка у них была, сталинка, полнометражная, с высокими потолками, балкон дворцовый, с пузатыми балясинами, такой стеклить – портить! Обстановка богатая, хоть и не такая, как у Лариски. Ну, возможность была доставать – тетка, Ирина Михайловна, в аптечном управлении работала: дело известное, это здоровый колбасу купить пожмотится, на картошке проживет, а вот больной последние штаны снимет, да нужному человеку за нужные таблетки отдаст, - здоровье-то, оно дороже!
Отвели девчонкам маленькую спальню, что окнами во двор, - Игорехину. А Игореха, кузен то есть Ларискин, перебрался временно на диван в гостиную. Красивый парень Игореха – высокий, русые волосы, стрижка моднявая, с патлами назади, усики. В папашу удался. И оба они, папа и сынуля, наперебой принялись за ужином Лариску с Надей обхаживать. Лариску-то – ничего, родственница как-никак. А вот с Нади Ирина Михайловна глаз не сводила: как смотрит, как и что говорит? Не поощряет ли, упаси Боже, Игорехины заигрывания?
Но – нет. Сидела Надя тихо, отвечала вежливо, но скромно, глаз без особой нужды не поднимала – научена. Со стола вытерла после ужина, посуду помыть помогла. Работящая девка. Не балованная. Место свое понимает. Успокоилась Ирина Михайловна. Да и Игореха на провинциальную дурочку больше внимания не обращал…
*
Экзамены. Английский – на нем каждого первого режут. Надю – не срезали. Пять поставили. Повезло. Не зря зубрила. То ли дядя Ларискин сжалился, заодно и за нее словечко замолвил, то ли еще какие высшие силы… Русский. Пять. История – классный билет попался, про Гражданскую войну, только дурак не ответит. Пятерка. Строчка в середине списка зачисленных. На три строчки ниже – Ларискина фамилия. Койки в общаге. Надя – у окна справа, Лариска – слева у двери. Ну, и еще – Ленка со Светкой, второкурсницы. Шипят – они-то уже губу раскатали, что оставят их вдвоем в четырехместке, а вот – фиг вам! Ладно, пусть шипят – Наде не привыкать.
Лариска домой звонила – рассказывает: твоя, мол, Надька, мамаша сперва чуть не весь город вверх дном попереворачивала, и в милицию кинулась, и еще фиг знает куда. В ментхаусе, ей, естественно, от ворот поворот: мол, искать, по правилам, начинаем только спустя трое суток, а пока – не шумите, гражданочка. Что? На милицейской машине укатила? Так, сейчас… позвонил мент кому-то, пошушукался… А она, говорит, совершеннолетняя? Значит, вольна ехать куда угодно и с кем угодно. Деньги стащила? А где доказательства, что деньги были, что именно там и именно в таком количестве? У нас презумпция невиновности, знаете ли! Может, сами куда засунули – поищите! И на советскую милицию тут клеветать нечего!
Пошла Галина Николаевна из ментовни не солоно хлебавши. А придя домой, в полном отчаянии, позвонила Гюзели Гиясовне: ах-ах, помогите-спасите, да что же такое на белом свете делается! А та ей: ох, а я как раз вам звякнуть собиралась (это когда самолет уже в Домодедове пошел на посадку)! В Москву, с Ларисой, улетела ваша Наденька! В Иняз поступать! У Нади способности, грех талант в землю закапывать! А тайно – потому как боялась Надя, что не отпустите! Ну, тут Галина Николаевна, натурально, пластинку сменила быстрее любого диск-жокея: ах-ах, Гюзель Гиясовна, да матерь вы наша благодетельница, да дай вам боже здоровья, да не знаем, как и благодарить!.. 
*
Повесив трубку, Галина Николаевна прошла на кухню – ссутулилась сразу, плечи опустились, и ногами в разношенных дырявых клетчатых тапках шаркала по-старушечьи. Плюхнулась тяжело на табуретку, закрыла руками лицо и тихо заплакала. Ну почему, почему Надька!?!... Сбежала. Да еще и Рассохиным рассказала… Теперь уважаемые люди будут думать, что Галина Николаевна – ретроградка, деспотичка и домострой в семье развела! Не отпускали Надю! А она спросилась у матери? Будто бы мать ей зла желает!
Не желает. Но в Москву не пустила бы. Никогда. Только в Москве Надьки не хватает! Дорого. Ненадежно. Опасно. Мать от волненья ночей бы не спала. А главное – как смеет эта Надька хотеть устроиться в жизни лучше матери?! Да пусть скажет спасибо, что вообще на свет родили и имя дали, а не шлепнули кровавым комком в эмалированный таз!
С какой такой стати этому довеску, этой обузе Гюзель Гиясовна попалась, а ей, Гале, чистой, доверчивой, правильной – Жека с Кристиной Августовной?! Где справедливость, господа-товарищи?!
И бабка в комнате ворчала: мол, все они такие, молодые, кормишь ее, поишь – а она – вот тебе, здрасьте! Ну, раз умотала – пусть лучше теперь и не возвращается… А дед Николай сидел, как обычно, в кресле у окна, ни во что не лез, на супругины речи молча кивал, не отрываясь от газеты, - а сам тихонько улыбался, и думал: «Давно было пора…».
*
Гюзель же Гиясовна, небрежно положив трубку заграничного, «под старину» аппарата, довольно потерла пухленькие ручки: вот и славненько, просто замечательно всё устроилось – и бедная сиротка облагодетельствована по гроб жизни… И Ларисочка в Москве не одна – есть у кого списать, и с кем на танцы пойти, и кого готовкой-уборкой загрузить: ведь не Дину же с Ларисочкой в Москву посылать, в самом-то деле – не поймут, не принято! А Надя – она привыкла…
*
В колхозе торчали чуть не до белых мух. Кто поумней да поденежней – справки загодя приготовили. Лариска, естественно, в поле ни ногой. Ну да и Надя тоже ушами не хлопала – пристроилась при кухне. По крайней мере, еда всегда под рукой – а сытым быть первое дело в колхозе. Игореха пару раз приезжал – чистенький, наодеколоненный, вожак комсомольский. Фуфайка – и та с иголочки. Жрал в столовке – будто его дома не кормят. Наде, суп разливавшей, мельком кивнул, поздоровался…
Из колхоза приехали - понеслося: первая пара, вторая, третья, понедельник – среда – суббота, семинар, контра, лингафон... Зубрежка, зубрежка, зубрежка – по две страницы наизусть. Надя уже и думать начала то по-английски, то по-французски. 
Лариска на лекции мух считает да с парнями переглядывается, после пар – по магазинам да по кафешкам шататься; придет под вечер: «Надьк, есть чё пожрать? Надьк, завтра что первой парой? Списать дай, Надьк!» Дает Надя – куда деваться.
К тетке выбрались в гости как-то раз, а тетка возьми да и попроси: переведите, мол, инструкцию к заграничному лекарству! Лариска взялась было, побекала-помекала, в словарь полазила – а потом, шепотом: «Надька!».
Надя, конечно, сделала всё как надо. А Ирина Михайловна, видя всё это, промолчала – но головой покачала. И впредь с поручениями подобного рода сразу к Наденьке шла. А в благодарность за труды – то шоколадку ей, то конфет, а то и блузку, что мала стала. Всё прибыль Наде. Говорит: «Надо чего, Надя, - так приходи, не стесняйся, - не совсем чужие, чай!»
*
…Второй курс. Зимняя сессия на излете. От зубрежки – за себя и Лариску – в глазах темно. Да еще и подработки – а как иначе, Москва город дорогой! Спать. Спать и спать, носом в подушку. Господи, как спать хочется! Вот кончились бы экзамены… И свалили бы куда-нибудь все эти соседушки, с Лариской вместе – хоть на день! Выдалось бы хоть одно спокойное тихое воскресенье! И Надя бы выспалась… Ага, выспишься тут с ними!
-Девочки! Ой, девочки! – голосок тонкий, пронзительный, не захочешь, а проснешься. С таким на радио сигналы точного времени озвучивать. Надя переворачивается на спину, запрокинув руки. Тупо смотрит в потрескавшийся потолок. Слушает – ну, что там у них еще стряслось?
Это Ленка опять всех перебудила, третьекурсница – та самая, у которой привычка колготки нестиранные вешать на кровать, Наде под нос (и ведь в другую сторону головой не ляжешь – от окна дует!). Совсем маленького росточка Ленка – от земли чуть видать. Ножки подгуляли – коротенькие, как у таксы. Глазки голубые, широко распахнутые, глупенькие – точно у куклы. Блондинка – в рыжую перекрашенная, ярко-рыжий цвет, клоунский, и ходит притом вечно то в ярко-красном, то в кислотно-розовом. Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем… Пухленькая. Не то чтобы толстушка, свинка племенная кормленая, вроде Лариски – нет, просто розовая, упругая, младенческая пухлость. И говорит: я, мол, наивная, я бесхитростная, у меня незамутненное восприятие мира, я – ребенок! А что, детская непосредственность – это плохо?! От мамаши своей, психологини, этой дури ученой понаслушалась – вот и выдает, как попугай Попка, всякий раз, как угораздит ее вляпаться во что-нибудь.
- Ой, девчонки!..
- Чего тебе?! – полусонная Светка нехотя приподнимает всклоченную голову с подушки. – Какого спать не даешь?
Села на постели, ноги скрестила – невысокая, тощая, плоская, лицо пацанье, черные жидковатые лохмы свисают на плечи, как у индейского вождя. Издали глянешь – фиг поймешь, то ли мужик, то ли баба. Папаша – мент, брат – в спецназе. Ну, то есть, это Светка так говорит. Правда, нет ли – черт ее знает. Сама тусуется вечно с какими-то хиппанами или не поймешь с кем, художественно оборванными и многозначительно волосатыми. В общем, круче Светки – только яйца для салата. Ленку она еще на абитуре взяла под покровительство, как котенка пушистого на улице подбирают, забавы ради выучила курить и гулять с парнями – а тем наплевать на «незамутненное восприятие», им только титьки Ленкины подавай!
- Ой, девочки, не могу, писать больно! – канючит, стоя в полуоткрытой двери, Леночка, и при этом кокетливо придерживает наманикюренными пальчиками ворот розового плюшевого халатика – что от пупа и ниже распахнуто во всю ивановскую, это Леночке наплевать.
- Дверь закрой, дура! – шипит Светка. Леночка надувает обиженно губки – но подчиняется. – Иди сюда! Садись. Рассказывай: больно – это, в смысле – рези? И выделения? – Ленка молча кивает, личико у нее растерянное и глупое. Хлопает ресницами, тёлка тёлкой. - Давно это у тебя?
- Да… да неделю где-то… - блеет Леночка. Хнычет. Слезки на колёсках у ребеночка.
- Неделю! – зло передразнивает Светка. – И молчала как партизан! Девки, вот не дура, скажите?!
-Све-етик…
-Что – Светик?! Три пера-то не Светик подцепил, а ты! Сколько раз было сказано – не давай без резинки!
Лариска, тоже сев на постели, глядит на Леночку брезгливо, будто на кошку в лишаях, из общажного подвала вылезшую. Лариска с парнями только в кино да на дискачки, чего другого – ни-ни, себя блюдет – принца ждет, на белом шестисотом мерине! Надя тоже – ни с кем: где бы ей взять на это время!
- Ой, Свет… Что теперь делать?!
- Снять штаны и бегать! – огрызается крутая деваха. Потом в задумчивости медленно обводит глазами комнату, будто ища ответ в разноязычной первобытной живописи на выцветших грязно-белых в желтый цветочек обоях.
- Ну, Свет…
-Вырубился свет! Так… Ларис, слышь, у тебя ж вроде тетка по медицинской части – поговори с ней, может, как-нибудь достанет лечева? А то неохота ведь, вон – на Ленку кивает, - с этой заразой жить!
-Ладно, - нехотя отзывается Лариска, но перечить лохматой оторве не решается. – А что именно надо-то?
Светка самым обыденным тоном, будто речь идет о покупке хлеба и кефира, перечисляет: клиндамицина фосфат, азитромицин, вильпрофен, трихопол, можно в таблетках, лучше в уколах, семь уколов – и всё будет чики-пуки. Только шприц тогда надо, заодно. И к Ленке (а та уже нюни распустила вовсю): «Лавэ готовь! Слышала, дура?».
Тапки надвинула, халат кое-как набросила, щетку с пастой в карман, полотенце на плечо – и пошла умываться.
Ленка всхлипывает, закрыв лицо ладошками. Наде хочется подойти, утешить соседку, погладить по плечу, - но нет, не надо. Фиг ей, этой Леночке. На всех доброты не напасешься! Мамаша, вон, тоже к своему курсанту была добрая, и деда Вася был добрый, и дед Николай ко всем добрый,– и что они имели с того?!
Лариска подошла. Ага, сейчас просить будет, чтобы Надя всё за нее провернула с Ириной Михайловной. Лариске лень. Как всегда.
-Надь, а Надь… Ты сегодня к тете Ире не сходишь, а то я… - Ладно. Неважно, что там за дела у Лариски. Главное – Надя опять день потеряет. И ничего не поделать – она этой толстухе всем обязана…
*
…- Ну, что, Надь? – Леночка смотрит на соседку, как второклашка – на училку, тетрадки после проверки раздающую. – Достала?
- Вот. С тебя еще пятьдесят.
-За что?
-За конспирацию.
Делать нечего, девушка безропотно вынимает из кошелечка полусотенную, протягивает Наде. Та берет, прячет. Пухленькая Леночка, будто ребенок – конфеты, пожирает глазами шприц и коробку с ампулами.
- Ой, а кто будет колоть?…
 Колоть? Ну да… Перед глазами у Нади встает ее любимый уголок за шкафом, где в коробке лежали ее немногочисленные игрушки, старый сломанный шприц, к которому деда Вася присобачил швейную иголку вместо родной, потерянной, пузырек с водой, ватка, рыжая попка плюшевого мишки – плюш протерся до того, что на тюль похож стал… Иголка входит в опилки…
- Ленка! Воды в кастрюльку набери!
-Зачем? – вытаращила глазенки. Господи, какая дура… еще и выручай ее…
- Хочешь, чтобы я шприц некипяченый тебе в задницу воткнула? Я могу.
- Ой, Надь… Ты… Умеешь? На НВП научилась? – тараторит Ленка. - Здорово! А нас только автомат собирать учили…  Вечно все ногти… - Надя на нее как зыркнет по-бабкиному - пухляшка, не договорив, хватает кастрюльку и чуть не вприпрыжку вылетает за дверь. И сталкивается в коридоре со Светкой. Которой тут же, как дитё трехлетнее, выбалтывает, и куда идет, и зачем, и что Надя согласилась… Светка шипит, как кошка на пылесос: «Тихо ты, дубина, ей-богу!». Входит. Дверь прикрыла покрепче - и сразу к Наде, и хвать за руку, наклонилась, чуть не обнюхивает вены на сгибе локтя. Нет, ни одного следа от уколов – откуда бы им там быть!
-Не ширяешься, точно. А где тогда колоть научилась?
- Еще бы я – да не научилась: в семье три поколения сплошные медики!.. – Надя даже три пальца показывает, чтобы нагляднее было. - В детстве только и делала, что куклам перед операцией анестезию, сломанным шприцем.
-Ладно тогда. Только, слышь, не про всё тут трынди, что ты умеешь!
-Это ты Леночке скажи.
*
Но Леночке хоть на машинке ротик застрочи - бесполезно. У Леночки язык за зубами держится примерно как вода в решете – черт бы ее побрал, эту детскую непосредственность! И чихнуть не успели, как пошел шорох по всему факультету: мол, кто намотал на винт – сходи вечерком в такую-то комнату, к Надьке-Кузине, она выручит, только мани-мани не забудь захватить! 
И пошел народ – «к Наде, французский подтянуть…». И бабло понес. Тетке Ларискиной – доход. Ну и Наде – тоже кое-что перепадает.
Долго ли, коротко ли – докатился тот шорох до тех, кому бы век его не слыхать. Как-то раз, уже к майским дело двигалось, вечер тихий, погода – как по заказу, подружки все гулять разбрелись, а Надя сидела в комнате, по уши в учебнике: до летней сессии время – цигель-цигель! И вдруг – стук в дверь. Да не стук – грохот! Вот-вот косяк вылетит!
Кого еще там? Черт, надо было свет вырубить, да сидеть тихонько при ночнике, будто тебя и нету вовсе… А, да что теперь! Пояс у халатика подтянуть, сковородку жирную наизготовку.
– Открывайте – «ОКО!»
Кочетков с четвертого курса, он же - Сашка-Афганец, он же – Бешеный Буйвол. Натрындели ему таки про укольчики. Иначе не пришел бы. Он ведь – как ракета: летит куда нацелили, прямой наводкой. Капец котенку, то бишь, Надёнку. Не откроешь – дверь вынесет, он такой…
Так, спокойно, сковородку поставить, учебник в руки – «А? Что? Кто? Мы – ничего, белые и пушистые, сидим тихо-мирно, тексты зубрим!».
- Кузина, открывай! Знаю ведь, что ты дома!
Надя приоткрывает дверь – и оказывается лицом к лицу с Буйволом. Морда красная у Сашки, на левой щеке – белый шрам от ожога, на шею спускается и дальше под тельник, глаза – как у таракана, дихлофосом нанюханного, усы врастопырку – злющий, как пес цепной.
Попер, как танк – просто вдавил Надю в комнату, на Леночкину койку толкнул, а сам давай везде шарить… Форменный обыск устроил. Нашел, конечно, и кастрюльку особую, со шприцем, и коробки с ампулами. Названия прочитал, шевеля губами. Башкой буйволиной помотал… Не нашел, видно, того, на что рассчитывал.
- Та-ак… Французский насморк лечим, значится…
Надя кивает: ну да, лечим, Сань. Тебе тут нужна, в общем душе, эта зараза? Мне – так на дух не надобна. А в КВД – ну, боятся люди, сам понимаешь, Сань…
- Боятся… А трахаться с кем ни попадя – не боятся! – рычит Сантёр, но уже тише. Вдруг наклонился к уху, и шепчет– не поймешь, то ли издевается, то ли всерьез: «А, может, меня вот так же калипсольчиком закинешь, а, док?».
Так, это другой коленкор. Но – осторожнее!
- Как-как, говоришь? Калипсол? – Афганец дважды торопливо кивает, смотрит на Надю, как уличный кот – на воробья. – А это от чего?
-Да ладно, не гони дезу! Еще скажи – перпетуум кайф не знаешь, что такое!
- Не знаю, Саня!! Ты скажи толком, что надо-то!
-Глюков словить надо. Да чтоб поцветастее.
«Наркота. Он думает, что я тут их наркотой ширяю!» - наконец доходит до Нади. Тьфу, пардьё, а ведь она чуть не сказала, что попробует достать… Вот был бы номер!
-Нет, Саня. Извини. С этим – не работаю.
-Так-таки и не работаешь?! – щерится Санька.
-Нет.
Сейчас ведь кинется, бешеный… Вон, кулаки сжал… Нет, стоит. Тихонько встать. Прибрать на место шприц и ампулы, да подальше засунуть в шкафчик.
- А всё-таки? Ведь знаешь, чего прошу-то – откуда?! Значит, имела с этим дело!
- А сам-то ты откуда про это знаешь?! Тоже дело имел?! – почти выкрикивает Надя, в последний момент уворачиваясь от прущего на нее Буйвола, так что тот чуть не шлепается пузом на кровать, прямо на плюшевого мишку в дурацкой розовой жилетке.
- Ты… ты… - поймал, схватил за плечи, трясет… Надя не кричит: бесполезно, да и горло от страха перехватило – ни пикнуть, ни квакнуть. Бросил – звон  раздался, Надя думала, сейчас сетка кроватная под ней провалится. Сам бухнулся задом на Ларискину постель – и давай рассказывать взахлеб: про Саланг, про десант, про бородатых, про госпиталь – как там выносят после операций ведро с руками и ногами, кровища на пол, на линолеум дырявый капает… Надя кивает: знаю, Саня.
- Да тебе-то откуда знать?! – набычился Буйвол – вот-вот ринется и поднимет на рога.
- Дед нарассказывал. Он всю войну хирургом в медсанбате…
Кивнул Буйвол этак: мол, уважаю! И дальше понес, как на танке по оврагам – про засады, минные поля, ворюг-прапоров, про гаш и чарс, про седуксен помянул – вот, оказывается, что такое перпетуум кайф! – и про ребят – таких ребят! – которые там, за проклятою речкой, скурились и сторчались… Надя ни слова не говорила, только слушала да смотрела на Саньку во все глаза… Гладила тихонько здоровенные, в рыжей шерсти,  Буйволовы лапы – ну что ты, что ты… Саня, ну, Сань…
А он метет, метет – да вдруг как зыркнет: «Что, боишься меня? Думаешь, психанутый афганец?».
-Нет, не боюсь! – а у самой всё внутри дрожит, как рельсы под составом. – Ты хороший, Санечка…
Так их вернувшиеся Надины соседки и застали. Заглянули было в дверь – и тут же назад. Так и пережидали, кто где, пока Буйвол не выговорился, наконец, да к себе не убрался… Девчонки потом, как пришли, на Надю глядели, как смотрят в цирке на гимнастку во время «смертельного номера». Зауважали… Еще бы – с Буйволом управилась, не побоялась! Надькой-Корридой вместо «Кузины» стали за глаза величать.
Буйвол между прочим проболтался, что на Надю его науськала коменда, Наталья Павловна, толстая, рыхлая, обвислая старуха, ростом в метр на скамеечке, в чудных очках – посреди каждой линзы еще одна, поменьше вделана. Пуще всего на свете коменда опасалась скандалов – и страстно обожала сплетни. Ну а кто с нею пооткровенничал? Да как пить дать – Леночка, так его и растак, это не замутненное разумом восприятие мира!
Коменда, гусеница в тапках, назавтра сама к Наде притащилась, расспросила, а потом давай жаловаться: мол, давление!
Ну, Надя ей за сходную цену раздобыла раунатинчика – раз, другой, третий... И до того старуха подобрела, что перевела Надю в отдельную комнатку – маленькую – не повернуться, на первом этаже, в самом дальнем, темном углу коридора, возле душа и туалета, бывшую биндюжку, где коменда всякое барахло списанное хранила, которое руки не доходили выкинуть. Вычистила Надя комнатку, привела в порядок, стала жить…
Две там было таких биндюжки: в одной Надя поселилась, а в другой, напротив, квартировала Настази ля Виллаж, а по-русски сказать - Настька-дяревня. Эту Наталья Павловна отличила за то, что подрабатывала она в общаге – полы мыла да унитазы драила. Тощая, белобрысая, нескладная, интеллектом не замученная, по-английски – через пень-колоду, в институт взяли потому как сирота, детдомовка – имеет право! Тоже пару раз у Нади лечилась от насморка…
***
…Призрак сидит, обняв руками колени, на чердаке, на полу возле каминной  трубы. В чердачное окошко барабанит дождь со снегом – тяжелые, набухшие водой хлопья грузно, как разъевшиеся портовые чайки – в воду, шлепаются на карниз. Брр… Грустно, тоскливо, одиноко призраку. Даже Бафомет – и тот куда-то сгинул. Впрочем, призрак почти наверняка знает, куда устремил свой полет неугомонный бес: на первый этаж, в залу с камином, просочился сквозь перекрытия! Там сейчас светло, шумно, весело. Госпожа Надин устроила большой пир. Сегодня праздник – поздравляют всех женщин. Всех-всех, и дам, и служанок? За то, что они женщины! Как это так? Это, что, как день всех святых? Впрочем, кто их поймет, эти московитские обычаи… Главное – в большой зале ярко горят светильники, и стол уставлен яствами в зале для пиршеств, и задорно потрескивают дрова в камине, течет беседа и льется вино, из чудного черного ящика будто сама собой раздается музыка – словно целая компания озорных поварят лупит в котлы половниками! И дамы-гостьи, должно быть, восхищаются новым нарядом госпожи Надин, и кавалеры припадают губами к ее руке… Славный пир. Для живых. Где ему, Ангеррану, решительно не место.
Спуститься, что ли, все-таки, да посмотреть на это веселье, хоть одним глазком? Ну уж нет! Еще углядит его кто-нибудь, заорет со страху, как осел, да еще и в колдовстве даму Надин обвинит! И что она потом будет делать? Разве Ангерран сможет защитить ее от инквизиторов? Нет, лучше он тут посидит – уговаривает себя рыцарь.
Никаких инквизиторов на самом деле тут не водится – так говорила Надин, когда поднималась пару раз на чердак и уговаривала: пойдемте, посидим у камина, не бойтесь, мессир – у нас тут никого на костер не тащат, будь вы хоть трижды тамплиер! Но Ангерран скорее второй раз выпьет яд из Чаши Сатаны, чем спустится в залу – до того сроднился он с одиночеством, хоть иногда и тяжелым, но привычным, как кольчуга и меч. Один. Всегда – один. С тех самых пор, как потерял сначала Жизель, потом Анри, и наконец надежду…
Перед ним на табуретке – откупоренная бутылка темно-зеленого стекла. Рыцарь смотрит на нее. Надин принесла. Выпейте, сказала, мессир – за мое здоровье, в честь праздника. Вино. Красное. Неплохое – он понюхал немножко. Снизу доносится музыка – танц-танц… Гости танцуют и веселятся. Кароле танцуют, а, может, и три на три… Зала для танцев маловата, развернуться негде. Но ведь это всё равно – было бы весело!..
Впервые за много лет ему отчаянно хочется напиться с тоски.
Нет. Не надо. Ему рассказывали, как спился со страху Лаир де Нарсе, когда начал являться ему убиенный Белый Дьявол…
Он помнит, как при любой возможности яростно, всем назло, наливался по горло Люк-беарнец, и ругался, сидя на соломе в стойле у Марона, так, что доски дымились; как угрюмо и свирепо, в дым с пламенем, до рогатых сарацин надирался в оружейной Морис д’Арвиль – и, вытащив меч, принимался пластать воображаемого противника. В такие минуты даже сам Альбер не решался сунуть нос в его владения – о Лаире и говорить нечего. Одно спасение было – позвать Жозефа: только этот тихоня и справлялся кое-как с разбушевавшимся  оружничим…
…Всё темнее, всё унылей, всё тоскливее на чердаке. Всё гуще по углам, всё плотней тени – будто сарацины подкрадываются из тьмы… Музыка внизу стихла. Ангерран встает, подходит к круглому маленькому окошку, из которого видны главные ворота. Гости разъезжаются. Чудные у них тут повозки – сами, без лошадей бегают, и колесо несуразное вместо вожжей…  А уж вони от них! Одна выехала, полоснула темноту холодными голубыми лучами фонарей, другая, третья… Кажется, все.
Зеленые глаза в углу загорелись. Кошка пришла, спасается от шума и толкотни? Киса, кис, иди сюда – всё веселее… Хихикает! Ты, что ли, нечистый?
- А кто ж еще? Что, скучаете, мессир?
- Изыди, - холодно бросает через плечо рыцарь.
- А что, мессир – хотелось бы вам туда, к живым? Там сегодня весело было! Ух, что я с одним кавалером учудил!..
Принесло не вовремя клятого – чтоб ему собственным хвостом подавиться!
Пристал: хочешь ведь, хочешь еще пожить? На воле? С красоткой-московиткой?
- Я давно забыл, что значит хотеть.
- Да полно тебе! – смеется Бафомет. – Ну хочешь ведь, от тебя просто благоухает этим хотением! Ты только скажи – я сделаю!
- Что сделаешь, нечистый?
-Чтоб ты перестал быть призраком! – скалит клычки довольно, хвостом вертит.
- Да что ты мелешь, искуситель?! – командор поднимает руку для крестного знамения – дух зла стрелой взмывает под самый конек крыши. – Один лишь Господь может воскресить…   
- Ну да, конечно! Всевышний – это… – смеется бесенок, возводит глазки к потолку с издевательским благочестием, клычки поблескивают в темноте. – Только и мы не из-под коровьего хвоста на свет выпали! Спорим – сделаю? Ну, давай! Только попроси! Ну! Что, боишься?
- Да делай, что хочешь – только отвяжись! – огрызается тамплиер. Бафомет с восторженным воплем исчезает - будто впитывается в толщу крыши.
Командор снова один. Прижался лбом к холодному стеклу – голова на улицу высунулась, и тут же по носу – хлюп дождина! Тьфу, черт всё дери… Хочется к живым. К Надин. До отчаяния хочется. Прав искуситель. Только Ангерран никогда не признается в этом, даже самому себе. А что если – не совсем по-пустому бахвалится Бафомет? Но – прибегнуть к помощи нечистого?! Недостойны мысли сии христианина!
Скрипнула дверь. Он оборачивается. Никого. Опять лукавый шалит?
Музыка. Не такая, как на пиру играла – тихая, нежная. Гладит уши ласково – а не в шоссах кольчужных отплясывает по ним. Поет без слов – о любви, о верности, о разлуке вечной… Об Ангерране с Жизелью.
Об Ангерране с Надин. Любят ли они? Они слишком мало знают, почти не знают, друг друга… Ей – любопытно, у нее в замке, должно быть, раньше не водились призраки… А еще - она его жалеет, немножко. А он… Его просто тянет к ней, как тянет зимней ночью путника к жилью, к теплу. Музыка. У нее в спальне. Подойти к двери, послушать – просто послушать, как нищий под окном… Никто не осудит…
*
Наконец-то! Отработали номер! Все, кто был нужен, приехали – клиенты постоянные, налоговики, посольские. Игорехины былые друганы да начальство тоже заскочили, не забыли… Пили, ели, плясали, о делах разговаривали, цветов натащили – вся гостиная в вениках, хоть баню топи.
Фу-у. Всё. Светская жизнь на сегодня кончена – можно и для себя маленько пожить. Закрыть дверь на задвижку, включить ночничок – аромалампу, зарядив ее лавандовым маслом. Свечи зажечь в высоких бронзовых подсвечниках перед зеркалом на каминной полке. Переодеться в пеньюар, голубой, атласный, с кружевами – и тут же скинуть его, потому что – совсем забыла! – надо же еще камин растопить! Дрова есть? Есть, немного, но чтобы на пламя полюбоваться – хватит. Сунуть в топку пару-другую поленьев, сходить в будуар за газетой для растопки, чиркнуть спичкой… Готово! Пошла плясать губерния! Впрочем, и так наплясались – ноги гудят, как высоковольтная. Лучше опять пеньюар накинуть, кресло любимое к камину подвинуть… Нет, неохота. Так, на ковре посидим. Музыку включим – «Воспоминание о Флоренции», благо вот, недавно, хмырю одному индивидуальный тур туда делали, олл инклюзив… Тьфу, ну и противный же попался мужик… То ему не так, это не этак, и переводчица, вишь ли, улыбается не совсем искренне… А сам – лысый, пузатый, рост – метр в прыжке. Тоже мне, большой и искренней любви захотел… Да таким и резиновые-то женщины дают разве что за очень большие деньги! Ох, и перевидала таких Надин… Черт, да всех, кого знала, перебери – так, по сути, только один ей попался настоящий, нормальный мужик, джентльмен и рыцарь - да и тот привидение!   
Призрак… Из солнечного Лангедока, из черт-те какого, хренадцатого, крестопоходного века – да в нынешнюю Расею! Угораздило человека – не позавидуешь. Простите, мессир Ангерран – Надя не ведала, что творила…
Интересно, как ему этот прекрасный новый мир?

Все эти полтора с лишним месяца призрак ни разу не показался Наде – как она ни звала и ни уговаривала. И, однако же, она то и дело чувствовала: он здесь! То взгляд на себе ощутит – приязненный, и в то же время настороженный, как у бродячей собаки, которую шпыняли-гоняли, а потом взяли и протянули кусок хлеба, и вот она робко виляет хвостом, и хочет подойти, и опасается: а вдруг опять пнут? То – почти неуловимое прикосновение-дуновение: что-то проскользнуло совсем рядом – и исчезло. То в темной кладовке промелькнет перед глазами голубоватое, полупрозрачное – и поспешно скроется в стене. Ну да, ему же, бедняге, Уставом предписано избегать женщин! Бедненький… А то – зашел бы, погрелся… Холодно ведь, одному, на чердаке.

…Музыка… Вьелла? Нет, звук другой, гуще, теплее, как-то ощутимее. Не молодое жидкое винцо пополам с водичкой, какое они в Акре каждый день пили – благородный, выдержанный напиток, каким хоть бы и Старого Гийома угостить не грех. Вино… Чаша… Чаша Сатаны… Бес-искуситель… и нет больше сил сопротивляться искушению! Она ждет. Пойти к ней. Не за «чем-то» - просто посидеть рядом, поговорить… Заставить себя встать. Это – как отодрать присохшую повязку, больно – но надо, и лучше – одним махом, потом будет легче. Собравшись с духом, рыцарь решительно встает, направляется к двери. И вместо того, чтобы, теперь уже привычно, слететь вниз – спускается по ступенькам, нарочно стараясь, насколько это в его силах, ступать потяжелее. Чтобы всё было как у живых!
 …Он входит в ее покои. И - вновь замирает. А если госпожа не одета? Или, того хуже, с ней служанка? Приникнуть ухом к двери, прислушаться… Черт, еще не хватало в замочную скважину подглядывать, как приснопамятный брат Клеман!
- Да одна она там, одна! Хи-хи, испугался!
-Сгинь, нечистый! Или крестного знамения захотел?
Войти. Отступать некуда – не хватало еще перед этим сатанинским отродьем трусом себя выставить! Рыцарь он, в конце концов, или – послушница из монастыря Святой Девы?
Рыцарь. Шаг к двери. Воин. Еще шаг. Был с женщиной. Полшага. И не однажды. Еще немного… Тамплиер. Не поднять глаз. Связан обетами. Не пошевелиться. Нельзя с нею – как с теми… как с Элоизой… Застыть на пороге, тупо разглядывая узор паркета.
И – пролететь сквозь дверь от увесистого пинка пониже спины!! В полете уловив сзади издевательское хихиканье!!! Да такого с ним… Ну, Бафомет!! Ну, исчадье!!…
Рыцарь осторожно приподнимает голову. Надин. Сидит у камина, прямо на полу, на ковре. К командору спиной – «Благодарю тебя, Господи!». Хоть не видела, как он шлепнулся. Хорошо еще – призраки падают беззвучно! Он торопливо приподнимается с четверенек на колено – якобы так и было задумано! Бафомет за стенкой хихикает, верно, в когтистый кулачок. Да ну его.
Надин. Здесь. Рядом. Сейчас обернется. Он и боится - и жаждет этого всем существом.
Обернулась! Улыбается удивленно и радостно.
- Мессир Ангерран! Какой вы молодец, что пришли!
Господи, защити и наставь! Что ей сказать?
- Госпожа… я… поздравляю вас… - черт, опять сказанул что-то дурацкое!
-Ангерран! – она смеется, и, хвала Господу, не над ним смеется, а просто так. – Вот что: садитесь сейчас тут, рядышком, и – она шутливо грозит ему пальцем - не вздумайте никуда исчезать!
-Во имя Божие, - машинально срывается с его губ намертво заученная уставная формула.
Он робко улыбается. Самое страшное позади.
Хорошо. Хорошо сидеть рядом с ней в таинственном полумраке, как нельзя лучше подходящем для призраков, по-сарацински на ковре у камина, смотреть на пламя, вдыхать тонкий аромат благовонного масла. Лаванда. Как в Лангедоке. Интересно, а тут она растет? Наверное, нет – слишком уж холодно.
Хорошо, что ничего не нужно говорить. Говорит она. Рассказывает про свою работу – она, оказывается, помогает тем, кто в чужие края отправляется. Всякие грамоты охранные выправляет, ну, и сама, бывает, ездит с ними за компаньона и толмача. Вроде как они с Анри в Палестине караваны сопровождали! Про главбуха с балансами… Главбух – это у них как брат казначей, как Гийом, или Пьер в Одриаке был… Как устала она от всей этой толпы, которую вынуждена каждый праздник приглашать к себе, и слушать их глупые речи – чтобы они, когда поедут, ее в толмачи брали, а не других, это называется – кон… кон… конкуренция!
Святый Боже! Да ведь он сам не заметил, как и в разговор пустился с Надин! А сперва ведь – будто якорь галерный был к языку привешен! Хорошо ему, легко с ней. Потому что ничего такого ей от него не надобно – ни по денежным делам, ни по постельным. Просто поговорить. Как с другом поговорить. По душе…

Шум за дверью. Голоса. Мужские голоса. Пьяные. Это еще что такое?! Откуда?! Тревога! Так Ангерран и думал: столь слабо укрепленный замок – добыча легкая и соблазнительная! Доспехи! Меч! Скорее! Командор стрелой проносится сквозь двери в купальню, мельком успев заметить в будуаре три или четыре тупомордых, с трудом на ногах стоящих человекообразных создания, и торопливо втискивается в манекен – Господи, ну зачем ей было распускать всю челядь – так, что и часовыми на стены некого выставить?!..
 
- Кого там еще носит, блин горелый?!
Надя вскакивает и, вооружившись кочергой, решительно направляется к двери – но тут дверь распахивается, и вваливается нечто многорукое, многоногое, мычащее, гыкающее, расхристанное, лыка не вяжущее – и распадается на части, окружая ее, обдавая мерзкой перегарно-конопляной вонью.
Так. История повторяется. Общага. Воины племени Лумумбо на тропе войны.  Знаем, кушали. Только не показывать, что боишься!
- Ну, чего надо?! – Надя замахивается кочергой, - но один из гыкальщиков перехватывает ее руку. Она пытается вырваться – тщетно. Но кочергу из пальцев не выпускает. Кричать? Бесполезно. Никто не услышит. Можно надеяться только на себя – как всегда.
-А чего сразу драться-то, тетя Надя? – обиженно произносит гнусавый, ломкий голос, совсем еще мальчишеский.
- Тьфу, Димон, ты, что ли? Какого дьявола?! – Надин узнает говорящего: сын соседки справа, Валерии Петровны – у которой на Малой Никольской  во дворах гинекологическая клиника, а по-русски абортарий, – оболтус, каких поискать, с грехом пополам одиннадцатый класс заканчивает. Мамочка, видно, где-то празднует – ну и сынуля решил поотрываться! Взял моду, для прикола – тетей Надей звать, тоже выискался племянничек!
- С праздничком вас, тетя Надя! – лыбится, чучело, - а у самого глазки в кучку: то-то было выпито…
- Ну, спасибо. Что дальше?
- Наконец сбываются все мяч-ты, лучший ваш подарочек – эт-та мы… - мычит малолетка, похабно пританцовывая, вихляя бедрами и выпячивая причинное место, как Майкл Джексон. Остальные хихикают. – Ну, теть Надь…
- Пшел нах, племянник. – Да, именно так и надо: самым что ни есть обыденным, скучным голосом, будто муху надоедливую отгоняешь.
Ага, проняло, никак – отвесили челюсти, захлопали буркалами! Видно, думали – одинокая слабая женщина всё сделает, лишь бы не убивали!
- Чё? – наконец по зрелом размышлении изрекает Димон - гроза мокрощелок. – Ты чё, сучка…?
- На х… по-бырому все отсюда! Что, по-русски непонятно? Так сейчас по-козлячьи повторю!
Рванулась – и высвободила руку, врезала кочергой не глядя, куда попало - один схватился за плечо, заскулил, - ага, не нравится! Другой замахивается – и вдруг, как мешок с навозом, валится на пол, - только мелькнуло в отблеске потухающих углей лезвие меча! В висок тяжелой рукоятью – так тебе и надо, тварь! И – воздвиглась над свалившимся укурком темная зловещая фигура в шлеме, и глаза неоном горят – молитесь, Дездемоны хреновы, Апокалипсис now…
- Ко мне, сарацинское отродье! А ну, сюда! – все сразу поняли, хоть и по-окситански.
Всё. Слава тебе, Господи. Можно юркнуть в кровать – кочерги, однако же, на всякий случай не выпуская – и в щель полога любоваться, как на Димона и компанию неотвратимо надвигается раскормленная полярная лиса. Вот один угодил башкой в камин, прямо в угли – фу, паленой шерстью так и завоняло! Выполз кое-как, патлы затлевшие тушит, на руки обожженные дует, подвывает… Второй взвизгнул, схлопотав мечом по руке, аккурат под пару Надиному подарочку! Кинулся в окно, кое-как открыл, выпрыгнул – вопль снизу донесся. С жесткой посадкой, поганец! Третьего, который кое-как дверь отыскал, куда удирать, призрак ткнул мечом в задницу – судя по визгу, от всей души приложил, по-рыцарски, теперь этой сволочи только ориентацию менять! Четвертый ужом ввинтился под кровать, вопя, что такую измену он, видите ли, не заказывал! «Так их! Банзай, то есть - босеан!!» - Надю трясет, от радости, и пережитого страха, и злости. Бросив наконец ненужную уже кочергу, она утыкается лицом в подушку – тише, тише, всё хорошо, всё как в кино, благородный рыцарь пришел на помощь… Только не плакать. Большие девочки не ревут.
Вопль. Грозный рык. Тело загремело по лестнице. Ага, это тот, который в камин влетел. Снова грохот – ага, это тот, которого Ангерран в самом начале вырубил! Кровать ходуном заходила – так, это, значит, командор из-под нее потащил самого трусливого, - а ну, поглядим!
Из подкроватной темени рыцарь за ногу, безо всяких там церемоний извлекает дрожащего, хлюпающего носом маминого сыночка Димочку – какой там, нафиг, мачо-насильник!
- На-д-д-д-еж-д-д-д-а Евг-г-г-еньевн-н-н-а…
Ах, я теперь Надежда Евгеньевна? Ах, вот как мы теперь заговорили? Чего-чего ты там хотел? Ах, сюрприз? Ах, подарок? Ах, нельзя бабе без мужика? Кто тебе сказал? Мамочка говорит? А наркоту курить тебя тоже мамочка научила? Убрать?
Хорошая мысль. Мессир Ангерран, будьте добры, уберите отсюда эту дрянь, мне на нее смотреть противно!
Скувыркался Димон по ступенькам – любо-дорого поглядеть!
Всё. Кончена битва. Суши весло, девушка. Только теперь, задним числом, Надя по-настоящему осознает, что было – и что могло бы быть. Ноги у нее подкашиваются. Вертолеты в башке – «Черные акулы», не меньше… Едва за косяк дверной успела уцепиться. Ангерран бросился к ней – доспехи слетели, подхватил, обнял, прижал к себе.
- Госпожа, вы целы?
- Нормалек, благодарю, мессир!
Блин, всю жизнь мечтала повиснуть вот так на шее у настоящего рыцаря… А лапы-то у него прокачаны конкретно, даром что призрак!
Тела их – человеческая трепещущая плоть и голубоватая… – эктоплазма, тонкая материя, или из чего там, по науке, делают привидения? – сливаются воедино. Ее кровь струится по его жилам. Его сердце бьется в ее груди. Теперь она знает – не разумом, не душой даже, а просто нутром, что называется, знает, как это - тяжесть кольчуги на плечах, холодная шероховатость крепостной стены, едкий запах конского пота; как разваливает чужое тело, будто на рынке баранью тушу, твой тяжелый клинок – не со зла, а просто потому, что так нужно, чтобы не сарацин тебя, а ты – его…
И он знает, как это – годами не иметь возможности ни о чем думать, кроме денег, калымов, контрактов… Денно и нощно забивать голову всякой трухой, да еще и на чужом языке… Втыкать шприц в чужие вонючие волосатые зады. Выйти замуж за крышу над головой. И принимать под этой крышей не кого хочется, а кто нужен. Улыбаться, когда хочется плакать навзрыд. Отдаваться тому, кто не заслуживает даже плевка в морду – потому что он заплатил за эскорт-сервис!..
Трата-та-тара-тата…! Мобила вопит. Кому там еще не спится в ночь глухую? И ведь не унимается, гадина… Весь кайф обломал. Разомкнулись объятия – рухнуло наваждение. Но спокойствие как снизошло на Надю в кольце пусть и полупрозрачных, но сильных и надежных рук – так и осталось. А с ним вернулась и способность соображать. Верещит. Где? Ну да, в тумбочке, в верхнем ящичке. Сейчас… Ну, если это кто-то по пьяни припомнил, что у него еще Надя не проздравлена…! Алло! О, вот это другое дело! Да, Леонид Васильевич, вы как раз вовремя! Да боле-мене нормально… Да тут Ваняткин-младший с дружками выдал гастроль… Во-во, оставили Трезора без присмотра, без надзора… Сейчас, погодите, спущусь, открою – оденусь только. Нет, через дверь - вряд ли… А вот через террасу… Точно, сегодня гости туда выходили курить – видно, Лариска закрыть забыла… Стоп. Лариска. Она была внизу. И эта мразь… Так, а ведь половина этой мрази всё еще там ошивается! Ну-ка, где у меня кочерга? Ага, в одеяло замоталась, не иначе – со страху. Пошли, Ангерран. Доведем дело до конца.

Темно. Надя нашаривает выключатель – но тут же убирает с него руку.
-Не бойся, Надин. Я и при свете могу… Я пробовал уже. Только меня совсем не будет видно…
Ладно, коль так. Черт, это что – света нет? Ну-ка… В спальне есть. Внизу лампочки были целые… Значит, павианы озабоченные территорию пометили прежде, чем двинуться наверх. Втрое ведь за всё с Валерии Петровны вывернем!

– Ларис! Ты где там? Жива? – кричит Надя с лестничной площадки в темную яму холла. Загорается лампочка на кухне. Тапки шаркают.
– Ой, Надя…!!
– Что – Надя? Двери все на ночь закрывать надо! И на сигналку ставить! Чудо в фартуке. Иди, ворота открой, впусти охрану – гудят уже на всю улицу! Потом будешь стонать.
Толстуха на дрожащих полусогнутых выползает из кухни и тащится к дверям. Цела, слава те, господи. Дурам всегда везет. Наверняка под стол забилась, как только услышала, что прутся незваные гости. Кстати, о гостях! Идут! Ангерран, спрячься пока – я позову!

…Дальше – ничего, о чем стоило бы рассказывать. Ну, ввалился чуть не взвод камуфляжников, ну, помахал после драки кулаками… Ну, ментам, конечно, звякнули. Собрали в холле перед лестницей весь шимпанзятник.
Того, что из окна сиганул, на крыльце подобрали – ногу сломал, да еще весь бок ободрал о край гаражной крыши, когда падал – ну так, кто же ему доктор, болезному? Надя его, уж точно, из окна не выкидывала - а надо было!
Тот, что с яичницей в штанах, долетел-таки, доковылял во мгле на крыльях ужаса до гостиной – там на диван и свалился в позе нефритового утробыша, только воздух пастью хватал, как рыба: уже сил недоставало выть.
Горелый обнаружился в гостевом санузле, где, очевидно, хотел умыться, да в конопляном угаре перепутал раковину с биде – над ним склонившись и вырубился. Оказался черным, как шахтер, губастым, дреды паленые дыбом, нос пимпочкой – тьфу, чудище! Еще и с пирсингом в носу, как у быка племенного. Начал было, позор и отребье Лумумбария, что-то вопить про свою угнетенную расу и про папеньку – вождя племени Тумбо-мимбо, – ага, сейчас приедет на боевом гиппопотаме и всех тут нафиг без соли съест. Ну, мужики ему в двух словах разъяснили, почему Россия – не Америка.
Еще один лежал ничком посреди коридора, вцепившись обеими руками в поникший рыжий ирокез, и мычал что-то невразумительное. И синяк у него был на полголовы – браво, мессир рыцарь! 
Димона с великим боем из-под Ларискиной кровати вытащили – он-то вознамерился там сидеть до петушиного крика, то бишь, пока вся нечисть не развеется. А Надя ему так, по-тихому: сейчас мессира Ангеррана позову – он тебя так откукарекает! Вылез как миленький.
Прикатили наконец-то, к шапочному разбору, менты, вытащили весь этот мусор из дома, утрамбовали в «козел», увезли – пускай, мол, посидят до утра в обезьяннике, а там разберемся!
Начальник поселковой охраны спросил было: что это пацаны там всё лопочут про какого-то громилу в доспехах? А Надя ему: «Ну, Леонид Васильич! Мало ли что наркошам под кайфом пригрезилось? Меня не поделили – вот и передрались, да еще люстру щипцами каминными раскокали, паразиты!».
Наконец все убрались. И стало в доме снова темно и тихо. Спать? Да уж какой тут сон – четыре утра с копейками! Еще и Лариску тут изволь успокаивать, дурищу… Выпить, что ли, для расслабухи и за счастливое избавление?
Естественно, выпить. Да не винца легонького – а чего покрепче, дабы возблагодарить лисичку полярную, что мимо пробежала, только хвостиком пушистым задела. Стол по-быстрому сообразили. Лампу в стиле ретро в середину поставили. Для романтики, типа. Лариска Надю зовет – давай, мол, садись! И чего ходить из угла в угол по темной гостиной? А того, что – не дело это: пить за спасенье без спасителя! «Ангерран! Ну что ж ты? Ну, пожалуйста, не бойся, приди!»
Явился. Надо же – явился! И в доспехи снова залез – чтобы и при свете быть видимым. Лариска, по своему обыкновению, приготовилась было визжать – а Надя ей: цыц, мол, не вздумай! Нет, чтобы спасибо человеку сказать, что люлей навешал всей этой сволочи! Толстуха глаза выпучила: «Так это – он?» Ну да, а ты как, дуреха, думала? Что, Надя их тут подушками закидывала, по-твоему?
Поверила – не поверила, а визжать не стала. Руку дрожащую протянула – и призрак ту пухлую лапу, с маникюром облезлым, встав на колено, поцеловал – Наде его даже жалко стало!
Сели. Огурчики маринованные на столе, хлеб тминный, салатик с креветками – все равно надо бы доесть. «Парламента» бутылочка, на ноль-семь… Ноль-семь, здравствуйте, повторите снова… Повторим. Мы и анкор, и еще анкор, уж будьте благонадежны, волей-неволей научиться пришлось – с кем поведешься… «Колокольчика» полторашка, с полусодранной этикеткой  – запивать водочку. Ангеррану, естественно, тоже поставили рюмку – ну и что, что – бестелесный, пусть хоть пригубит! И тарелку. И под газировку – не фужер, а старинный, слоновой кости кубок, который у антиквара в комплекте с библией шел, в подарочном наборе! Пусть человек порадуется, жалко, что ли? Ну – за милосердие Божие! И - за тебя, командор!
Ангерран подносит к губам стаканчик с чудным прозрачным вином, тянет носом – ох, и крепкое! Никогда не пил такого. Но как ему пить – призраку? Разве что понюхать. Нет, ведь он среди живых – значит, и вести себя должен как живой! Но вино просто прольется на пол… А вдруг?.. Чокнулись. Дамы выпили, смотрят на него, ждут. Ну, хорошо, один глоточек – если и прольется, незаметно будет. Напиток оказывается еще крепче, чем он думал – у командора даже призрачные слезы на глазах выступают.
-Что, Ангерран, сильно крепкое? На, водичкой запей! – Надин сует ему в руку… Чашу. Свят-свят, сгинь, наваждение! Невольно отпрянув, призрак чуть не вываливается из доспехов. Обе женщины смотрят на рыцаря недоуменно и даже с некоторой обидой. 
- Ты - что? Не хочешь? – наконец, чтобы хоть как-то сгладить неловкость, спрашивает Надин. - Ладно, тогда я сама, хоть попробую… Ни разу из такой красоты… Почти неслышное хихиканье, голубоватый огонек над ее левым плечом, когтистые пальчики поднимают уши резному дракону…
О нет, Господи!
В последний миг он успевает выхватить у нее кубок, расплескивая воду на стол. Решительно подносит к губам – «Лучше уж я – чем она!» - торопливо глотает яд с водой – ему будто греческим огнем прожигает горло и внутренности. Черные колеса бешено крутятся перед глазами – как тогда, в крипте, всё тело становится тяжелым. «Умираю. Во второй раз… Господи…» Командор рвется вверх – подыхать, так на чердаке, одному, чтобы Надин не… - но грузно оседает на стул. Больно.
Но не внутри больно, не ледяное копье в животе – а просто ноют все раны, которые он получил в своем последнем в той жизни сражении! Липкие струйки под камизой. Сползают с бедра к колену… и от плеча к брэ. Кровь. Кровь?! Откуда?! Он же – призрак!!
- Ангерран!! Ты что? Что ты?
Рыцарь обессиленно уронил голову на стол, резной кубок опрокинулся, на скатерти красная лужа. Красная?!
- Ларис, ты что сюда налила?!
- Газировку… Вот, бутылка… Как ты сказала… Я и нам наливала…
В бутылке – прозрачная жидкость. Надя хватает свой фужер, подносит к губам – тьфу! Газировка, называется! Ларис, да это же самогон таращанский, Дегтяренки притаранили!
- Ну, Надя… Я же… Она же… - мычит толстуха, по-коровьи хлопая глазами.
- Правильно! Аш-два-о – девиз не наш, наш – цэ-два-аш-пять-о-аш! В нем же под восемьдесят градусов! А ты его… Ангерран!..
Рыцарь сверхъестественным усилием приподнимает голову, даже улыбнуться пытается, бормочет, еле шевеля непослушными губами: «Простите меня…».
- Бедный мой… - Надин, вздохнув с облегчением, тихонько гладит руку командора. И ощущает под кольчужным рукавом не пустоту, и не некое супер-пупер-тонкое электрополе... а человеческую, теплую, живую плоть! А включив свет, видит перед собой вместо пустых доспехов настоящего средневекового воина - усталого, израненного... и пьяного в доску. – Ёшкин страус! Ангерран, да ведь ты - живой!
*
Живой. Настоящий. Только совершенно разбитый – будто по нему всю ночь сарацины верхом носились. Даже странно снова ощущать себя живым – чувствовать свои руки… ноги… Плотные, тяжелые – сквозь потолок на чердак уже не воспаришь. Да и не хочется. А хочется вот так лежать и лежать, прикрыв глаза, на мягкой удобной постели, и не шевелиться. Просто прислушиваться к себе – к дыханию, к биению сердца, к подрагиванию ресниц… К медленному путаному течению мыслей. Вспомнить, что же это за штука – жизнь.
Он по крохам, по осколочкам – ох, и острые! – собирает в памяти минувшую ночь. Было? Не было? Схватка с ночными грабителями, стражники в пестро-зеленых одеждах, потом – другие, в мышино-сером… Визгливые жалобы компаньонки, дамуазели Ларис…
Надин. Она его обнимала – просто из благодарности, разумеется, и от радости, что эти негодяи убрались. И странным вином угощала. А потом тащила его, кое-как переставлявшего дрожащие, готовые беспомощно подогнуться ноги, наверх, в купальню – стыд какой, Господи боже! И как тяжело ей, наверное, было – ведь она такая хрупкая! И дотащила, и раздела – совсем, догола! – и раны залепила пластырем. И поддерживала ему голову, когда его долго и мучительно выворачивало наизнанку… потом велела влезть в большую белоснежную лохань – в ту самую, куда он в первый день свалился – и купала, терла осторожно мочалкой даже в самых тайных, стыдных местах. Слава Господу, хоть дамуазель Ларис отослала, велела приготовить для него постель. И ласково прерывала его, когда он просил прощения. А он всё твердил про Чашу: что нужно ее спрятать и никогда не доставать, и тем паче из нее никому не пить, ради Господа, Надин, пожалуйста! Приняла ли она это всерьез – или за пьяный бред посчитала?
Вымыла, вытерла, промыла и перевязала раны – теперь уже по-настоящему. Накинула ему на плечи купальный халат. Втащила из последних сил по лестнице в гостевую спальню, взвалила на кровать – отлеживайся, бедолага! Перед этим еще молока выпить заставила…
Лежать… Нет, не получится. Собравшись с силами, рыцарь отрывает голову от подушки… приподнимается – осторожно, чтобы голова не треснула. Может, еще немножко? Нет, молоко неумолимо. Спустить на ковер ноги. Вот так. Посидеть немного. Медленно подняться. Постоять, ухватившись за спинку кровати. Направиться, стиснув зубы, к неприметной белой двери в углу…
…Немного приведя себя в порядок, умывшись, наглотавшись холодной воды из-под крана – а то ох, и пакостно же было во рту – как на рыночной площади в Акре, где только и гляди, как бы не наступить в лужу крови с мясницкого прилавка, или в коровью лепешку, или еще во что-нибудь! – Ангерран заново, живыми глазами оглядел отведенные ему покои. Даже в полутьме видно, что - красиво. Тепло, уютно. Лучше, чем в командории. Ковер на полу, пестрый – на сарацинский, на трофейный похож… На кровати – светлый атласный полог. 
Занавеси оконные не задернуты. Окно необычное – восьмиугольное. Сумерки в комнате. И за окном – сумерки и нудный мелкий снежок. Не понять – то ли вечер, то ли утро… Серый мир, тоскливая погода. И как он будет тут жить, если даже вино здешнее не веселит сердце, а прожигает насквозь нутро?
Шаги на лестнице. Тяжелые, ленивые. Дамуазель Ларис поднимается к нему. А он тут у окна нагишом, в одних повязках! Надин как уложила его вчера, так и ушла спать, и халат забрала посушить, и взамен никакой одежды ему не оставила – и не просить же было, и так ведь наделал ей хлопот..! Командор со всех дрожащих, заплетающихся ног кинулся к постели, запнувшись, тяжело бухнулся с размаху на кровать – чуть не оборвал полог, да еще и раненым бедром ударился, и, стиснув зубы, судорожно втягивает ртом воздух, чтобы не застонать. Всполз кое-как на постель, смешно засучил ногами, забарахтался, торопясь улезть под одеяло. Фу, успел!
Дверь распахнулась. Камеристка вошла, неся нагруженный мисками и бутылками поднос. Поставила возле кровати на маленький столик. Вздохнула с облегчением. Грузно протопала к выключателю – под потолком в стеклянном цветке вспыхнуло солнце, маленькое, с детский кулачок, но жгучее, даже сквозь щелку в занавесях ослепило командора.
Толстуха подошла. Приподняла полог. Ангерран не открывает глаза. Пусть думает, что он еще не просыпался. Рыцарю и стыдно перед нею, неловко – будто она подглядела, как он в одеяле путался – Господи, хоть бы рана не открылась, не хватало еще постель кровью перепачкать! - и сама дамуазель Ларис неприятна, на тех похожа, с кем он в Акрском порту… нужду справлял. Он чувствует на себе ее взгляд – смотрит, будто курицу на рынке к обеду пожирней выбирает. И пахнет от нее непритягательно – тряпкой поломойной, потом, луком жареным.
Наклонилась – он чувствует на лице ее дыхание. Тронула за плечо. Пришлось поднять веки. Дамуазель расплылась в улыбке, отчего ее узкие черные глазки сделались почти невидимы, и старательно и неумело выговорила на лангедойле: «Вы – это… есть… пожалуйста!» - ткнула пальцем в поднос. Потом добавила, выпрямляясь: «Надин приходить… скоро…». Командор поблагодарил, спросил, который теперь час – но прислужница не поняла, или сделала вид, что не понимает, и вперевалку вышла за дверь.
Дождавшись, когда затихнут боль в бедре и шаги дамуазель на лестнице, рыцарь медленно и осторожно приподнялся. Сел на постели. На еду не тянуло. Но поесть было нужно, и даже положено – и тамплиер принялся по очереди поднимать крышки с мисок и блюд.
Ага, в маленькой кастрюльке – бульон. Куриный. Как у Дени, и у Бартелеми. Аппетитный толстенький кусок грудки, морковка, сельдерей, еще какие-то коренья, зелень… Мисочка глиняная, в белой глазури. Сюда наливать, значит… Черпак маленький тут же, на подносе лежит. Вместе с ложкой и каким-то смешным орудием, вроде вил, с костяной ручкой. И нож – не такой, как у него был для хлеба, а маленький, с закругленным кончиком. Не нож – ребячья игрушка! И как этими вилами есть – ведь язык проткнешь!
Хлеб – ну, с ним всё ясно. В другой кастрюльке, широкой и низкой, оказывается тушеное мясо в соусе. Вкусно пахнет.
Командор осторожно, чтобы не пролить, зачерпывает маленьким половником суп, наполняет миску. И проглотив первую ложку, внезапно чувствует, как же он проголодался! Истинно – Великий был пост: семь веков и полтора месяца, почитай, не проглотил ни крошечки – что то вчерашнее молоко, и не считать же, в самом деле, трапезой запах рагу, тогда, ночью на кухне! После этого он больше по ларям и кастрюлям не шарил, как ни соблазнял его проказливый Бафомет, - ибо не по-рыцарски сие, и законам чести противно!
Он ест - торопливо, жадно, обжигая рот: не до манер застольных, когда так мучительно сосет в животе! Даже вкуса толком не ощущает – только чувствует, как приятное тепло разливается внутри и как от этого тепла становится спокойно и весело. Как в Гайяке, вечером у очага на кухне.
Немного утишив, утолив нестерпимый, до дрожи в руках, до головокружения, голод, рыцарь уже медленнее и вдумчивее отдает должное жаркому – благо оно не успело остыть.
Потом с любопытством открывает третью посудину – небольшую, но глубокую, толстого граненого стекла. Ага, это – холодное. Всё перемешано – кусочки каких-то ярко-красных сочных плодов, желтые крупные зерна, какое-то не поймешь, то ли мясо, то ли рыба… Ну, вот сыр – это понятно. И оливки. И все это соусом залито, белым таким… Командор нерешительно подцепляет кончиком ложки немного странной смеси, пробует… и сам не замечает, как съедает всё. Как бы там ни было, думается ему, но в этом доме, несомненно, понимают толк в хорошей кухне. Брат Альбер эти яства непременно одобрил бы, и мессир Реми – наверное, тоже… Он улыбается – и смело берет с крохотного розового блюда странную темно-коричневую – ягоду не ягоду, пирожок не пирожок. Раскусил – а внутри вино! Вылилось. Ну вот. Ангерран тихо смеется, и, как мальчишка, торопливо облизывает пальцы. Ну, конечно, какая же трапеза без вина! Окончательно осмелев, он берет с подноса отчиненные бутылки – одну, потом вторую. Рассматривает. Нюхает. Нет, это не то, что вчера! Слава тебе, Господи! Это – можно. Немного. Просто чтобы Надин не обиделась! Так… Это – белое, кисленькое такое… а это – красное, сладкое. Доброе вино. Анри бы понравилось.
Ангеррану хорошо. И он торопится скорее наесться, напиться, начувствоваться этого хорошего – пока – «для твоего же блага!» - не отобрали, не спрятали под замки, не развеяли по ветру, что для рода людского есть наипервейшее удовольствие.
И то, ведь кто знает: вдруг вынырнет сейчас из-под кровати нечистый дух, вильнет хвостом – и окажется рыцарь опять на темном чердаке, на холодном пыльном полу, бестелесный, неприкаянный и никому не нужный.
Будь что будет – хуже, чем было, не будет.
И он снова, всклянь, наливает в стеклянный – должно быть, веницейский! - кубок темно-красное сладкое вино, которое нежит язык, как вода нежила тело в акрской бухте. Медленно пьет, наслаждаясь каждым глотком… еще… еще… В голове будто ласточки вьются – маленькие, стремительные… славные птички… птички… поют… в оливковых рощах… под оливой… у ручья… отдохнуть… Да, ему нужно отдохнуть, он же ранен… прилечь, совсем ненадолго… Скоро Надин придет…
…Надин, войдя на цыпочках и неслышно приподняв полог, обнаруживает, что ее защитник спит, как младенец. И даже какую-то песенку мурлычет во сне. «Да ты ж моя умничка…». Она склоняется к его изголовью и, прислушавшись, разбирает слова: «Лишь аббат да приор двое пьют винцо, и недурное…»
*
«…Но с прискорбием помои грустно тянет братия. Славься, сок вина блаженный, порожденный гроздью пенной…», - другой песни, кроме этой, никто от Белого Дьявола никогда не слыхал. Вот и сейчас мессир Анри ехал конь о конь с Ангерраном по набережной Акры, от резиденции Храма к Арсеналу, и намурлыкивал под нос неизменное – молодой рыцарь не столько слышал, сколько угадывал выученное уже как «Отче наш»: «Языку и чреву благо, где твоя излита влага, когда в глотку всю баклагу…».
Накануне три дня без просвета лило, как из ведра, и теперь грязь вперемешку со всякими отбросами жирно хлюпала, разлетаясь тяжелыми брызгами из-под копыт величественно выступавшего Олоферна и Ангерранова Турка, серого в крупных яблоках, - старина Гнедчик возил теперь оруженосца, малыша Тома – темноволосого, худенького, серьезного не по годам…
*
Оруженосцем Ангерран обзавелся назад тому месяца с два. А до того приходилось договариваться – ну, как тогда Лаир с Альбером. Неудобно, и не по уставу, конечно – однако же и предмет снаряжения был не из тех, за коими можно просто сходить к брату келарю.
Договаривался молодой рыцарь, разумеется, с Анри – огр, когда Ангеррана одели в белое, как-то быстро и без суетни приискал себе бойкого верткого веснушчатого Франсиса. Тот оказался под стать сеньеру – Ангерран поначалу даже ревновал чуть-чуть: озорной, дерзкий на язык, взгляд с лукавинкой – даже в церкви. И в руках у него всё так и горело – успевал и рыцарям обоим услужить, и ворох новостей насобирать по крепости, чтобы потом вытряхнуть их радостно в ухо огру, и подшутить над кем-нибудь. А уж над новенькими сам Всевышний велел подшучивать!
День тогда, помнится, выдался серый, с моросью – наволокло ветром с моря. Вроде, и надо было выбраться из крепости, коня проездить – а никакого удовольствия. И Турок всё фыркал, прижимал уши и не хотел слушаться повода – прежнего хозяина забыть не мог. И как было объяснить серому красавцу, что – всё, кончено, и никогда уже брат Конрад не войдет в конюшню?
Приехал с прогулки Ангерран, слез с коня, потрепал его по гриве, погладил – от влажной конской шерсти шел резкий запах (надо бы беднягу выкупать!). И уловил краем уха, как сзади кто-то его имя помянул. Прислушался. Нет, показалось, наверное… Ладно, неважно. Кому надо будет, тот подойдет и позовет. Опять потихоньку принялся Турка оглаживать и уговаривать – давай подружимся, старина, ведь ничего не поделаешь, такова воля Господня… Ну, ну… Хороший… Покусайся еще! Я тебе… Никуда ты не денешься, серый… Мы оба с тобой никуда не денемся… Франсис, где ты там? Возьми коня, поводи!
Шаги за спиной. Франсис? Нет, тот рысью бы подлетел. А этот будто раздумывает – сделать еще шаг, или назад повернуть, пока не поздно? Подошел, робко до рукава Ангерранова дотронулся:
- Брат Азраил…
Обернулся рыцарь – и встретился глазами с незнакомым худеньким темноволосым парнишкой в черной котте.
- Чего тебе?
- Меня мессир Годен к вам послал, брат Азраил… Сказал – вам нужен…
Ну вот. Наконец-то. Слава тебе, Господи. А то уже неудобно перед огром… Но – Азраил? Что за вздор? Ага, понятно: вон, Франсис выглядывает из-за угла конюшни и в кулак смеется – отколол шуточку…
- Так мессир командор тебя определил ко мне в оруженосцы?
-Да, брат Азраил – видно, чувствовал парнишка, что говорит что-то не то – а застрял на языке от стеснения этот «Азраил», будто камень в подкове.
- Ну, хорошо. Как тебя зовут?
- Тома, Тома де Перрен, брат Азраил…
«Тьфу, черт, опять он… Ну, я этому Франсису…»
 - Так вот, сеньер Тома: меня зовут брат Ангерран. А для тебя, сопляк – мессир Ангерран! Займись конем – и чтобы я ни про каких Азраилов больше не слышал!
- Да, мессир, - чуть не шепотом, окончательно смутившись и растерявшись, проговорил мальчуган.
Так Ангерран узнал, как его в крепости кличут за глаза. Азраил. Ангел смерти. С чего бы, кажется? И кто пустил? Да туркополье – не иначе…
Потом самому совестно стало – что на неповинном мальчишке зло сорвал. Нашел Тома в конюшне – тот сбрую начищал с понурым, обреченным усердием. Увидел сеньера – вскочил, махнул поклон, смотрит – будто удара ждет. Прижать бы его к себе Ангеррану, приласкать, сказать что-нибудь, чтобы отогрелась мальчишкина душа, чтобы не так было бедняге одиноко и неприютно – да как отогреть, когда у самого на душе давным-давно пусто и холодно, так холодно, что если и уцелела там любовь или, скажем, надежда, так сидит, дрожит, сжавшись в комочек, в самом дальнем темном углу? Потрепал по плечу – неумело, неуклюже, ткнул пальцем в упущенное пятнышко на пряжке подперсья - и ушел. И думал про себя: вот уж точно, что – Азраил, по нему прозвище. И от этого еще тоскливей и противней стало ему. Потом как-то услышал, как оруженосцы, по своему обыкновению, перемывают рыцарям косточки – и Тома сказал: мол, нет, мессир Ангерран не злой – он просто грустный…
*
Но теперь Тома чинно трусил на Гнедчике следом за сеньером и тихо радовался, что мессир Ангерран сегодня, похоже, в духе – даже улыбается. И друга его, мессира Анри, перестала беспокоить злосчастная триполийская рана. А что матушка пишет, будто слухи пошли про наступление сарацинское – так ведь мы же этих неверных победим? Правда, мессир? Конечно. Да ну их, сарацин. Вон какой славный вечер, ясный и тихий, зимой здесь такая погода – редкость, всё больше – хмарь и дожди.  Пятый день года от Рождества Христова тысяча двести девяносто первого…
«…Мних давно забыл о млеке, все на свете человеки хлещут присно и вовеки… А кое-кто уже и нахлестаться успел! - неожиданно прервав песенку, Анри привстал в стременах. Усмехнулся – азартно и хищно, как усмехался всегда, завидев издали сарацинский разъезд. – Погляди-ка, дружище!». Ангерран посмотрел – шагах в пятидесяти от них, возле самой воды, сразу за узкой, прогонистой, как щука, веницейской галерой нагло краснели среди серо-коричневых пуленских котт и юбок госпитальерские, с белыми крестами плащи. Три… Нет, четыре красных плаща. А между ними – темно-синий.
- Не надо, мессиры! Пустите, пожалуйста! Что я вам сделала? – тоненький, жалобный, будто писк пойманной ласточки, женский крик.
Рыцари, не сговариваясь, дают шпоры Турку и Олоферну. Дорогу! Поберегись! Анри домчался первым, на отпущенных поводьях разнесся Олоферн – что камень из катапульты, летел, – красноплащники, будто клопы от кипятка, так в разные стороны и прыснули! Один запнулся, да бух в лужу пузом – ох, и брызг, ох, и ругани полетело! Вконец храмовники обнаглели! С ума спятили – христиан лошадьми давить!!
- Эй, мессиры! Что это у вас тут за потеха, черт ее дери? Может, поразвлечемся вместе? – огр осадил коня, вороной взвился на дыбы – копыта чуть ли не на плечах у женщины в поношенном темно-синем плаще. Та отпрянула в ужасе, – едва не свалилась в воду, вскрикнула, вскинула руки, пытаясь защититься, лицо закрыть. Да какая женщина – девчонка, лет пятнадцать от силы! Одета чудно, не как обычно ходят пуленки: сразу два платья на ней – серое с широкой темной каймой по подолу, а поверх - белое, покороче, только чуть ниже колен, и плащ синий – не плащ вовсе, а что-то вроде халата сарацинского. Шапочка вышитая, с вуалью, с головы свалилась – волосы по плечам рассыпались, черные, аж синие, тяжелые, блестящие, чуть не до земли. Красивая…
Оруженосцы подскакали. «У-у, Тома, гляди - сарацинка!» - восклицает Франсис, показывая пальцем на девушку. 
- Да не сарацинка, чтоб ее растак и разэдак, а еврейка! – проговорил, как выхаркнул, рослый белобрысый бледноглазый госпитальер, тщетно пытаясь отряхнуть грязь, забрызгавшую его щегольское ярко-алое облачение. – Говорил ведь я – поворачивайте назад, братие, не будет пути!
-И верно, - поддакнул пузан, кое-как поднимаясь из лужи – весь в грязи по уши, креста белого не разглядишь на котте, вода с подола льется в башмаки. – Девка дорогу перебежала – удачи не жди, примета верная!
- А она ж еще, чертовка, раза четыре через улицу туда-сюда шастала, будто нарочно! – добавил третий, маленький, остролицый и рыжий, как лис.
- И – что же? – наклоняясь с седла, осведомляется Анри, изобразив на лице живейшее сочувствие и интерес. И Ангеррану делает знак: мол, не вмешивайся, тут одного меня с лихвой хватит. – Что, вправду пути не было?
- Воистину так! – бросает, будто копье, четвертый, ощетинив выгоревшие на солнце рыжеватые торчащие усы и неприязненно косясь на девушку. – Клянусь гробом Господним!
- Сперва чуть на командора не напоролись, - подойдя поближе, вполголоса перечисляет рыжий, - едва успели завернуть к «Поросенку»!
-Вышли с черного хода – какая-то дура чуть ли не на нас помои плесканула, шлепали по этой грязи!
- И вино у «Поросенка» было скверное!
-Да еще когда выезжали, я в ворота выглянул – а через улицу тащится эта ведьма!
- И брат Жак тут же забоялся, нас выпускать не хотел!
-Насилу уговорили! – наперебой галдят госпитальеры. Кислое там винцо у «Поросенка», или сладкое, но в голову шибает крепко – это ясно как «отче наш» - и употребили его рыцари, похоже, немало. А что ж не угощаться, когда что им, что храмовникам – в любом трактире за честь почтут поднести стаканчик, сами зазывают, всклянь наливают и платы, упаси Бог, не спрашивают! Зато про кабатчика – шепотком по всей Акре слава: в таком-то заведении орденские угощаются – а уж они-то в вине толк понимают!
- Да ладно бы – христианка была! – шипит сквозь зубы пузан.
Юная иудейка испуганно оглядывается, шепчет что-то одними губами, молитвы свои, наверное – и то, помощи ей, кроме как от Господа, ждать неоткуда: с обеих сторон – злющие пьяные госпитальеры, впереди – конь тамплиерский в лицо фыркает, а сзади – море о причал плещет, обдает брызгами, юбку всю измочило…
- Оставили бы вы девицу в покое, прекрасные мессиры! – самым миролюбивым тоном произносит Анри. – Вряд ли она вам так уж навредила…
- Окрестить бы ее, чернавку, - хищно осклабился усатый рыцарь, - тогда уж точно вся дьявольщина из нее вылетит!
- Именно! – подхватывает рыжий, – вон и купель под рукой! – и на море пальцем показывает.
- Вот-вот! – изо всех сил распаляют себя остальные. - Богоугодное дело сделаем! Давайте, присоединяйтесь, мессир! Может, и вам какой-нибудь грех простится!
- Окрестить? – серьезно переспрашивает огр. – Поистине благочестивая мысль, прекрасные мессиры братья… А таинство крещения вы сами намерены совершать? И уставом вашим сие дозволяется?
- Да кто бы говорил про устав! – взвивается толстяк. – Тьфу, чтоб тебя, ведьма, вот только Белого Дьявола нам тут и недоставало! У, проклятая!!
Железная рука перехватывает занесенный над девушкой кулак. И в следующее мгновение грузная госпитальерская туша возносится над набережной, зевакам на радость. Бултых! Брызги до небес, матросы глазеют с галеры, хохочут, пальцами тычут. И пулены смеются. Госпитальерам этот хохот – нож острый. А что поделаешь? В гневе праведном хватаются – кто за поводья Олоферна, а кто и за кинжал. Ангерран тоже чуть трогает шпорами Турка и берется за рукоять – но Анри, усмехаясь, машет рукой: не беспокойтесь, дорогой брат, сам управлюсь! Было б с кем управляться!
Сгреб за шиворот одной рукой усатого, другой – белобрысого, поднял, лбами стукнул – зеваки хохочут: хороший звон пошел, что от соборного колокола! А потом и одного, и второго отправил прохладиться, да составить компанию толстяку (Рыжий – тот, как только по-настоящему запахло жареным, быстренько прочь утек). 
Повыныривали рыцари, барахтаются, руками по воде лупят, выплевывают соленую воду вперемешку с бранью, - самое приличное слово – «Белый дьявол»!
-Да, - на весь порт сокрушается Анри, - это куда же катится мир, ежели дьяволу приходится напоминать христианам о рыцарских добродетелях!
И Олоферн зубы скалит – тоже будто смеется.
Анри поглядел на спасенную. А она – на него. И был в ее огромных темных глазах уже и не страх – а спокойное, отрешенное ожидание неизбежного: ну,  мол, давай, победитель, забирай трофей – только скорее!
А руанец повернул коня, наклонился, подхватил девушку и на седло к себе усадил, бережно, как ребенка.
- Ну, - говорит, - и откуда только взялась нежность в голосе? - теперь ничего не бойся, бедняжка. Скажи, где живешь – я отвезу!
*
Отвезли. Даже и по пути оказалось – мимо родной цитадели, если по берегу. Возле старой пристани, где церковь Святого Михаила.
Ехали по городу шагом. Оба рыцаря молчали – да и говорить было особо не о чем. Оруженосцы сзади шушукались: мол, ну, Белый Дьявол и штуку выкинул! Спасенная девушка только изредка поднимала голову и тихо произносила «здесь направо, мессир» или «прямо, пожалуйста, мессир» - опасливо поглядывала на хмурого, сосредоточенного Ангеррана – а того сверлила мысль, что теперь-то уж точно не миновать руанцу лишиться духовного звания - и снова прятала лицо на груди гиганта, и плечи у нее вздрагивали. А прохожие глазели вслед и пальцами показывали. И у встречных тамплиеров челюсти отвисали, и глаза были полны удивления, вперемешку со страхом и самой черной завистью – ибо на этот раз все мыслимые пределы перешла невероятная наглость Белого Дьявола: ну, ладно бы под покровом ночи, в Пизанском квартале – кто ж из нас без греха, сеньеры братья? Но зачем на всеобщее-то обозрение сей грех выставлять! А Анри им подмигивал и улыбался.
Приехали, наконец. Домик у самого моря, маленький, чистенький, и огородик при нем. Вышел из домика, почти выбежал, сбивчиво стуча палкой по мокрым камням дорожки, тощий, долговязый, сутулый старик, с длинным горбатым носом, весь будто выдубленный солнцем и годами, лысый, с двумя смешными завитыми жидкими прядями совершенно седых волос на висках – а глаза темные, умные и печальные. Повседневная такая печаль, неизбывная и привычная, как ревматизм или как старый шрам. Вроде как у самого Ангеррана.
Девушка было рванулась к нему с коня, чуть не упала, плащом зацепившись за луку седла – хорошо, Анри успел подхватить, опустил на землю осторожно, прямо старику в объятия: получай, дед, внучку – и больше одну не отпускай! А старый иудей оглядел ее всю, быстро, внимательно, спрашивает – по-своему, но все и без толмача понятно: цела ли, Эстер? Не обидели ли тебя? Нет, говорит, дедушка, все обошлось, беэзрат ха-шем…
Обошлось?! Да ты же ранена! Да нет же, что ты! Да вот, темное пятно на плаще! Откуда? Ох, добрый мессир, так это вы ранены! И вправду – темно-красное пятно у огра на левом рукаве расплывается. Триполийская, опять открылась, будь она неладна, когда огр госпитальеров учил уму-разуму! Вроде, и тяжести особой не было – только оттого, что рывком поднял…
- Позвольте, мессир, заняться вашей раной. Это единственное, чем я могу отблагодарить вас!
-Ну что ж, занимайтесь…
*
- Так правду ли говорят, брат Анри..?
-Да, мессир Гийом. Довез девчонку до дома – думаю, вдруг еще кому что в голову взбредет в подпитии… Девицу беззащитную всякий обидеть норовит! Не для того ли создавался Орден, чтобы защищать невинных?
- Но Устав…
-Да, мессир Тибо. Знаю, - как всегда, не то улыбка, не то оскал звериный. - Избегать женщин. Но где написано, что женщины должны бегать от нас, как от чумы?
- Да еще и еврейка…
-Не рек ли нам Господь, мессир Жиль: несть ни эллина, ни иудея? – Скрипит зубами лысый командор рыцарей. Хмурится магистр. Ну что, думает, за человек этот Анри! Не придерешься, всё верно процитировал. А смотрит – будто не братья во Христе его окружили, а враги, заклятые, по гроб жизни. Не сарацины даже – что те сарацины, их бьют просто потому что надобно бить, и никакого удовольствия в этом не видят. А этого дьявола хлебом не корми, а дай отхлестать языком того, кто добра ему желает и отвратить хочет с пути погибельного! Наказать? На хлеб и воду посадить? Бесполезно. Все равно сыт будет, и пьян, и в город вырвется: держи дьявола - кто удержит! Найдется добрая душа, притащит и жаркого из кухни, и вина из погреба, и ворота откроет, едва заслышав условный свист. Потому что боятся в крепости – мессира Тибо, боятся и уважают – мессира Гийома, но любят – доброго мессира Анри. Который «нос перед черной коттой не задирает – не то что некоторые».
- Да с чего вы взяли, будто мои рыцари были пьяны? – вскипел командор Госпиталя, Матье де Клермон – рослый, осанистый, физиономия чуть не в один цвет с облачением. Говорят, и сам не дурак выпить. – Верно, в Храме привыкли по себе судить… - осекся, на мессира Гийома глянул пристыженно. Вспомнил, что их магистр де Вильер с мессиром Гийомом друзья старинные. А поздно, слово – не воробей. Гийом, разумеется, притворился, будто не расслышал, - но видно: сердится. И ответствует брат Анри, возвысив голос – так, чтобы услышали не только в зале, но и за дверью: «Мессир, пока госпитальеры трезвы, у них обычно достает ума не связываться с тамплиерами!»…
*
Ночь. Холодина. Ветер с моря так и пронизывает. Дождь – не дождь, а черт-те что, песок водяной сыплет с неба и сыплет, вроде и мелкий, и не чувствуется совсем – но промокшая котта ледяным панцирем облегла тело, и капли стекают за шиворот. Ангерран стоит на крепостной стене и смотрит вниз, в промокшую и продрогшую темень. Ждет. Вот-вот должен раздасться снизу знакомый мотив - «Лишь аббат да приор двое…» Если всё будет спокойно, Ангерран в ответ насвистит конец куплета, и снизу послышится шорох… стук сорвавшихся камушков… и наконец меж зубцов стены покажется голова Анри.   
Если же нет… Молодой рыцарь настороженно вслушивается. Показалось? Нет, и вправду – кто-то идет, точнее – ковыляет. Фонарь в поднятой руке покачивается, тусклый свет неуверенно нащупывает дорогу, будто слепец палкой. К воротам направился. Постоял, с дежурным сержантом, видно, парой слов перекинулся. К лестнице пошел… Поднимается на стену. Клюка по мокрым каменным ступеням – плюк-плюк… Командор их отряда. Старый Жиль. Неймется ему!
Мессиру Жилю за семьдесят. Ростом он невелик, сухощав, в кости тонок – что  камышина желтая в осеннем пруду, дунь ветер посильнее – и переломится. Но кому хоть раз доводилось фехтовать с командором – тот знает цену этой старческой сухости и хрупкости. Не камышина – прут стальной. Вокруг тонзуры – от волоса до волоса не слыхать голоса. Зубы, однако же, почти все на месте, глаза зорки, походка стремительна, слух остер – чудеса осторожности и изворотливости далеко не всегда помогают молодым храмовникам утаить свои проделки от командора. Поймает – и давай отчитывать, долго, нудно – как самому не надоест? Ей-богу, лучше бы выпорол… Весь отряд ждет – не дождется, когда же старого Жиля спровадят наконец во Францию по причине «слабости здоровья и преклонных лет» - а тот при каждом удобном случае не преминет заметить, что в Утремэ прошла вся его жизнь, и здесь же, коли будет на то воля Божья, он сложит голову – перед тем показав безбожным сарацинам, чья вера истинная!
Но вот уже недели три, как по крепости, стуча палкой и тяжело припадая на правую ногу, ковыляет жалкая тень мессира Жиля: пылающую боль в колене бессильны утишить все снадобья и припарки брата лекаря. Единственный выход, по мнению ученого медикуса, - отправить старика первым же кораблем в Досемэ, перед тем оттяпав бедному полноги. Жиль этому противится изо всех сил – но какой из него воин, когда ему и на лошадь-то не влезть? Уже не говоря о том, чтобы уследить за молодежью, которая так и норовит…
Ведь строго запрещено было брату Анри покидать крепость – а он все-таки улизнул! Да ведь после вечерни улизнул, когда отходить ко сну положено братьям-рыцарям - что есть вопиющее непочтение к Уставу, к великому магистру - и к мессиру Жилю! Может, Жиль и развалина о трех ногах, может, и песок из него сыплется – но звания командорского с него пока никто не сложил!
Жив не будет старый командор – а изловит на этот раз брата Анри с поличным, будь тот хоть Белый Дьявол, хоть сам Люцифер! Изловит – и задаст такую порку, что мигом вся дурь вылетит! За всё получит Анри – и за нарушение обетов, и за дерзость, и за гордыню, и за то, что ничего на свете не боится… и за то, что ходит без клюки!
Белая тень возле зубца. Кому еще там не спится? Ага. Брат Ангерран. Бывший Дьяволов оруженосец - а ныне друг не разлей вода. Всё понятно… Ишь, припал на колено – покорность свою выказывает! Обет послушания исполняет, видите ли!
Кто-кто, а Жиль-то знает: чертей в этом тихом омуте наверняка не меньше, нежели в водовороте по имени Анри. Но у нормандца дерзость яркая, злая и веселая, как летнее солнце Палестины, жгучая, как перец. Руанец штучки свои выкидывает, потому что ему с этого весело. Вечно сам смеется – и всех вокруг себя смешит. Губы смеются - а глаза все равно холодные, острые, как сталь. Вот уж подлинно – дьявол.
Ангерран тоже строптив и дерзок не в меру. Но его дерзость – сумрачная, наглухо упрятанная под ледяную корку нарочитого, оскорбительного повиновения – нате, мол, мессир Жиль, подавитесь! На своем будет стоять и правым себя считать – хоть режь, хоть жги. Как он тогда – великому магистру? «Мессир Гийом, кроме Устава есть еще клятва верности!». На устах – имя Господне – а душа с потрохами продана дьяволу. Белому Дьяволу.
Вот и сейчас, видно, поджидает своего друга и наставника во грехах – а то с чего бы мокнуть и мерзнуть в темноте благочестивому брату?
- Что, бессонница замучила, прекрасный брат Ангерран?
- Вас - тоже, брат Жиль? - глаза как два болта арбалетных, с воронеными наконечниками. Чертов гордец. Правильно тогда Лоран ему всыпал.
- Никак, ждете кого-то, брат Ангерран? – скрипит сквозь зубы командор. – А не ждем ли мы оба одного и того же?..
- Да, мессир. Смерти – и жизни вечной, ибо всё земное есть прах и тлен. – Точь-в-точь Анри, тому тоже говоришь про обеты – а он тебя от Писания отчитывает.
- Ну да, конечно! И встали вы среди ночи, потому что вас видение посетило! Знаю я все ваши выходки, как «отче наш» выучил! – закипает Жиль. – Кому-то, может быть, и жизнь вечная, а вам-то уж точно – адские котлы! - ступил неловко на больную ногу, ругнулся сквозь зубы, прислонился к зубцу, - и стоит,  ждет, когда боль отступит. Ангерран молча глядит на него. Совсем не страшный командор - жалкий, понурый, нахохлился, как мокрая ворона. И все равно хорохорится! Вниз смотрит. Что там? Тень в белой котте – под самой стеной. Ох ты, черт, не вовремя!
- Лишь аббат да приор двое… - услышал старик, и - встряхнулся, будто ворона, которая углядела сверху сочную дохлую овцу. - …пьют винцо, и недурное… - подковылял, шипит в ухо: «Ну, что же вы, брат Ангерран, подавайте знак, чего уж там! Ну же!»
-Но с прискорбием помои… - доносится снизу уже громче, с недоумением и тревогой в голосе.
-  Non nobis, Domine, non nobis, sed nomini tuo da gloriam super misericordia tua et veritate tua… - лицо командора перекашивается от гнева.
Белая тень, удрученно присвистнув, бесшумно растворяется в мокрой мгле.
- Ну, брат Ангерран…!!
- Мессир, вы велели мне подать знак – но не сказали, какой именно!
-Да, вижу: брат Анри и вправду хорошо вас выучил! – замолчал, отвернулся обиженно. И Ангерран молчит, двор крепостной оглядывает с высоты. Что Анри просочится в крепость до рассвета – тут никаких сомнений просто не может быть. Неизвестно только, каким именно способом. Наверное, все-таки через стену. Жиль, как пить дать, запретил часовым опускать мост без позволения. Время тащится, будто караван по пустыне. Можно бы и уйти, бухнуться в постель… Ну да, а Жиль останется здесь, и будет смотреть тебе в спину, пока ты спускаешься по лестнице! Нет, это все равно, что Босеан свернуть, лишь завидев издали сарацин!
Ск-р-рип… Ага! Потихоньку, осторожненько, цепь звенышко за звенышком – пошел вниз малый мост! Наплевал часовой на командорские угрозы! Сейчас… Ну вот, слава тебе, Господи! Теперь Анри только через двор перебежать, пока Жиль не смотрит…
Не смотрит – зато слушает.
- Брат Анри! – торжествующий возглас командора застает нормандца посередине двора. – А ну, подите-ка сюда! Да расскажите, где это вас носит, когда все добрые христиане спят! 
- Во имя Божие, мессир! – свет фонаря выхватывает из мутной темени физиономию Анри. Улыбается рыцарь. Счастлив, весел, доволен – будто Иерусалим в одиночку у неверных отбил. И радость эту не потушить никакими командорскими нравоучениями. Ох, и бесит Жиля эта улыбка – слов нет!
-Что, прекрасный брат - довольны? – шипит старик. – Навестили свою иудейку?
-Навестил, мессир! – смеется Анри. – Только не иудейку, а иудея.
Нотация про обет воздержания - длинная, старинного чекана, изукрашенная цитатами из Устава, Писания и житий святых, которую старый командор весь день проворачивал в голове, каждое словечко тщательнейше отделывая – замирает и бесславно гибнет на полуоткрытых устах благочестивого мессира Жиля.
- Что?! – только и может он вымолвить.
Ангерран про себя молится, до боли в пальцах сжимая кулаки: «Господи, помоги! Вывернитесь, мессир Анри! Пожалуйста, вывернитесь!». «Вывернусь, не в первый раз!» - отвечает ему мельком брошенный взгляд огра.
- Ну да, мессир командор, - продолжает руанец самым веселым и непринужденным тоном, от которого кажется, будто на дворе ясный летний полдень и будто они с Ангерраном одни, в своей заветной бухточке, и нет рядом  никаких въедливых стариков. – Ибо сказано в Писании: отпускай хлеб свой по водам – и снова обретешь его. Вот я и обрел…
- И что же?! – вопрошает старик, снова воспрянув духом.
- Да уж всяко – не то, что вы подумали! – улыбается великан. - Я выручил малышку Эстер, а ее дед выручил меня. Вычистил, наконец-то, мне рану. Вот, сегодня вторая перевязка была…
-Рану? – ехидно усмехается старый вояка: мол, рассказывайте, знаю я вас! – Вы ранены, прекрасный брат?
- Был, мессир. В Триполи. Третий год маюсь… Да я же вам рассказывал, мессир Жиль, вы запамятовали… Тот молокосос, с детским кинжальчиком… Еще слава те Господи, левая рука… Но теперь-то, даст Бог, затянется… - нормандец задирает рукав, и Жиль видит, что левая рука Анри выше локтя и вправду перевязана.
Старый командор в замешательстве: ему жаль, что пропала столь прекрасная и тщательно подготовленная проповедь – она, конечно, едва ли исправила бы сего закоренелого грешника, таких, как он, и плеткой-то не проймешь! Но всё-таки, хоть для собственного удовольствия… А с другой стороны – Белый Дьявол-то, оказывается, тоже страдает от раны! Выходит, он так же уязвим, как и все прочие, этот несокрушимый великан! В самой сердцевине командорской души, как выводок полудохлых гусениц в засохшем яблоке, копошится, расползается улыбочкой по блеклым губам мелкая, горькая, пакостная радость – Жиль тут же старательно хмурит брови, пытаясь задушить это чувство, как неуставное и нехристианское.
- Вижу, - кивает. – Только зачем же ночью, прекрасный брат? – спрашивает, просто чтобы к чему-нибудь да придраться.
- Так днем вы ж сами запретили, мессир командор! – черт бы подрал этого плута, с его невинной рожей! И не захочешь - а улыбнешься ему. Так, войдя зимой с улицы в покои, невольно протягиваешь руки к огню - будь то хоть адский огонь, на стенной росписи изображенный. Тьфу, сгинь, наваждение бесовское!
- Едемте завтра со мной, мессир командор! Может, старина Исаак и с вашим коленом что-нибудь придумает? Ведь глядеть – и то жалко, до того вы измучились… Хуже, чем есть, уже вряд ли будет…
*
На это руанцу было сказано много всего прекрасного, возвышенного и правильного: и про доблестного мессира де Пьенна, и про святого Бернара, и про Деву Пречистую, что при виде нечестивца горькими слезами обливается… Проскочило раз – коли не ослышался Ангерран – даже и Vade retro, Satanas.
Кончилось, однако же, тем, что на другой день, после вечерни старый тамплиер блаженствовал, вытянувшись на застланной потертым ковриком скамье возле очага в домике Исаака-лекаря, пока Эстер с великой осторожностью переступала босыми ножками по командорской жилистой спине, от крестца до шеи. И Ангерран сидел на низенькой табуретке, и смотрел, как ходит Эстер, вскинув руки, словно крылья, для равновесия; как она поглядывает на своего спасителя – будто гладит большого, сильного зверя, украдкой, чтобы не укусил; и как, будто жаром из распахнутой печной дверцы, обдает девушку взглядом мессир Анри.
Это – все равно, как у него, Ангеррана – с Жизелью. Гляделось, мечталось, снилось – но не смогло сбыться. И точно так же ничего не сбудется у Анри и Эстер – ибо только в Евангелии несть ни эллина, ни иудея… ни тамплиера. 
*
Да, Жиль – не иначе, как в помрачении ума пребывая от боли и печали, согласился без разрешения покинуть крепость вместе с Белым Дьяволом, чтобы, как к последнему средству, в крайнем отчаянии, прибегнуть к искусству лекаря Исаака. Но… Лысый командор начисто успел позабыть, если даже и знал когда-то, как надо выскальзывать из крепости втихаря. Притом Жиль, в отличие от Дьявола, был хмур, въедлив, ворчлив, строго блюл Устав и нос перед черной коттой задирал, да еще как – а потому отнюдь не мог рассчитывать на сочувственное молчание оруженосцев и сержантов. К тому же, покидать крепость без позволения, да еще выпрашивать перед тем у брата повара курицу и кувшинчик винца, и шепотом, отчаянно смущаясь и отводя взор, бормотать чепуху про какое-то пожертвование и милосердие к бедным было до того не в характере мессира Жиля, что уже полчаса спустя после его отъезда буквально вся крепость шепталась и перемигивалась.
Мессир Тибо, услышав об эскападе старого воина, презрительно поджал бледные сухие губы.
Старый Гийом, когда к нему на подоконник присела летевшая на крыльях молвы животрепещущая новость, задумчиво пошевелил усами, и в глазах его блеснул неподдельный интерес.   
*
Наутро Жиль, хоть и с красными глазами от недосыпа, вполне бодро топал по дормиторию, подгоняя по своему обыкновению копуш и засонь, и – неслыханное дело - в перерывах между назиданиями и изречениями даже улыбался, победно задирая пегую, как Босеан, клочковатую бороденку.
Чтобы брат Жиль – улыбался?! Кто-то из старых, заслуженных рыцарей поинтересовался было, не видение ли райского блаженства ночью командора утешило – но тот сразу, как шлем, водрузил на себя привычную свою угрюмую физию, заявив, что вовсе и не думал веселиться, и вообще, смеяться – дьявола тешить. И Дьявол тешился – сидел на постели, шоссы подтягивал, выставив бесконечные свои ноги поперек прохода – не пройти и не пролезть, и едва удерживался, чтобы не прыснуть…
*
Слабак был старый Жиль, хоть и вояка бывалый. Не дождался даже, пока спросят его на капитуле – сам тяжело бухнулся на колено, в палку вцепился обеими руками, будто в древо креста животворящего, и давай каяться: мол, простите, братие, искусил меня, грешного, Белый Дьявол! Разумеется, мессир Гийом тут же этак, еле заметным кивком - нормандца на середину: а ну, что натворили на этот раз? Тот – как всегда, сама невинность, ничего не видел, ничего не слышал, вот разве что… Так, по мелочи, по буковке Устава наплел, чтобы отвязались. Зыркнул на Жиля: молчи, ради всего святого, дурень старый! Господи Боже, как же опротивело огру этот воскресный балаган устраивать… Тибо пристал как смола: куда да куда. Раскудахтался.
Тут еще писец магистерский, Жерар де Монреаль, встрял, как всегда: а правда ли, будто вы, дорогой брат, приняли от иудея плату за спасение девицы? Неймется Жерару, он у нас хронику пишет, видите ли. И ему для хроники этой, прости ее Всевышний, непременно о любом деле все подробности выведать надлежит. Заноза, так его разэтак святой водой с хвоста Люциферова! И Гийом брови сдвинул. А чертов ломбардец так уши и навострил!
Ну да, кивает Анри, принял. Да только не плату – а благодарность. Тут загомонили все – давайте, мол, брат, рассказывайте, кайтесь в своих прегрешениях… Любопытно ведь. Жерар уже и перо наготове держит… Помолчал нормандец, обвел капитул взглядом снисходительным и насмешливым - даже на коленях стоя, умудрялся глядеть на всех сверху вниз. И – давай высыпать, как зерно из мешка, всю подноготную – как он в Триполи с сарацином врукопашную сцепился, и как тот ударил его кинжальчиком, тонким, будто иголка, метил в глаз, а угодил в руку, чуть выше локтя, хорошо хоть в левую, а кончик ткнулся в кость, да и отломился, да так в мышцах и засел – и не подцепишь; триполийский лекарь пытался вытащить – только всю руку Анри разворотил, акрский – тот и вовсе ланцетом намерился эту железку выковырять, да жилу задел, кровь потом останавливали всем лазаретом, бедному Дьяволу пришлось до утра на сеновале отлеживаться – мессу пропустить, что есть великий грех! - и доброго бургонского влить в себя два кувшина, чтобы мир перед глазами не плясал, как сарацинка бесстыжая; спасибо, старый Исаак Бен-Натан избавил наконец Анри от этой напасти – хороший лекарь Исаак, и человек неплохой, хоть и иудей, и знающий – в Кордове и в Багдаде учился… Сыплет руанец слова - а сам на писца глядит, да подмигивает: хотел знать все до мелочей – на, получи!
Жиль то ли не понял молчаливого предупреждения Анри, то ли нарочно, от характера своего, едкого, что помет голубиный, то ли и впрямь устав у него был вместо головы приделан – брякнул, будто миску похлебки, локтем задев, себе на колени вывернул, что в третий-то раз руку нормандцу перевязывал уже не Исаак – а внучка его, юная и прекрасная Эстер! Что, несомненно, было дьявольским искушением!
- Да какое там искушение, прекрасный брат! – мурлычет Анри. – Так, мелочи. Вот вы расскажите, как чуть ли не в наряде праотца Адама перед Эстер разлеглись, а она вам по спине ходила! – и подмигивает: мол, что, съели, брат Жиль? Найдите ложку подлинней, коль вздумали таскать у Дьявола куски из миски!
Тут все взоры так и впились в беднягу Жиля. Тот растерялся, смутился совсем,  стоял дурак дураком, как пажишка-девственник перед камеристкиной постелью, и, путаясь в словах, объяснял, что, мол, надобно было для лечения… Mea culpa, confiteor… А Старый Гийом только улыбнулся, как всегда, уголками рта, подошел, протянул несчастному руку – помочь подняться, да и говорит: довольно, прекрасный брат, вижу ваше раскаяние – лучше скажите, полегчало ли вам?
Тот только кивнул – и просиял. И стал рассказывать, что брат лекарь припарки-то готовил, какие надо – вот только не к тому месту прикладывал! Дело-то у Жиля, оказывается, было не в суставе, а в позвонке – кто бы догадался!..
Тибо Годен усами было задергал: как так, без разрешения, да ночью, да взято имущество Ордена… А Старый Гийом на это: мол, если и было что взято – то все равно ведь на пользу Ордену пошло! Если, говорит, этот Исаак, или как там его, – кстати, он же, как я слыхал, хоть и иудей, а крещеный? – и впрямь способен тех несчастных исцелить, кого наши лекари только напрасно мучают – во имя Божие, пусть исцелит и плату, какую положено, за свой труд получит. Потому что времена, сеньеры братья, подходят черные: тогда Келаун Триполи разломил и выгрыз, как плод гранатовый, - а теперь к Акре примеривается, неверный пес! И когда сей пес смрадный на нас бросится – на счету будет каждый арбалет и каждый клинок! Так что если, говорит, и вы, брат Тибо, пожелаете к иудею послать за снадобьем от головной боли – так знайте, говорит, заранее, что я не против.
Только, говорит, вы уж, прекрасный брат Анри, сделайте милость: надобно вам навестить лекаря – идите днем и через ворота, как положено; если уж ранены – не лазьте по стенам, поберегите руку!
А Дьявол ему, оскалившись во все зубы: «Во имя Божие! Спасибо, мессир Гийом!».
*
… Бродил смрадный пес сарацинский вокруг Акры. Прислушивался к звону колокольному, к болтовне кумушек на рынке, к детскому гомону. Приседал на задние лапы, задирал острую морду, примериваясь, как через стену ловчее перемахнуть. Принюхивался к сочному, веселому духу вина и жаркого из дверей трактирных, навострял уши, ловя деловитый перестук костяшек на купеческих счетах. Приглядывался, ощеряясь – лаком, ох, и лаком кусок! Облизывался на грустное счастье, что еженощным ожиданием тихонько теплилось в маленьком домике у самого моря, урывками, украдкой, заранее обреченное – и скрестил же, и сплел же черт дороги, свел, всей преисподней на смех, - иудейку с храмовником!
Нет, к гулящим девицам, обычной, чуть не еженощной, утехе, Анри дорогу не позабыл: тело хочешь не хочешь, а своего требовало. Нырял, как в мутный, ряской заросший пруд, в путаницу злачных портовых закоулков, брал, что потребно, наспех, без ласки, без радости, даже и без постели – так, в стоячку, всей тяжестью притискивая чьи-нибудь потные дебелые телеса к щелястой, грязной, занозистой стене – чтобы на исповеди не моргнув глазом сказать: не возлегал с женщиной.
Но – выныривал, отфыркивался, с отвращением обирал с себя прилипшую тину – и, как в бухту заветную, в чистой воде ополоснуться, шел на слабый, дрожащий свет подслеповатого окошка. Летел в окно камушек. Скрипела дверь. Бесшумно, будто клок тумана, просачивалась в домик, чуть не пополам согнувшись, длинная белая тень, – котта с крестом – наизнанку, как всегда в ночных похождениях…
Между тем наступала весна. Ветер из пустыни дышал теплом, разгонял хмурые тучи, накидывал оливам и смоковницам на плечи зеленую кисею. Высушивал лужи на немощеных акрских улочках. Вот только радости в город принести не мог. Душно было в городе, смутно, тревожно. Черным ядовитым дымом  клубились слухи – на папертях, на рынке, в порту: Келаун собирает войско… Келаун вот-вот нападет… Келаун… Келаун…
А зверь-султан порыкивал вдали, взлаивал, рыл землю лапами – и то, разозлили гяуры старого пса!
Воистину, кого Всевышний решает наказать, у того разум отнимает. Папа римский, узнав, что теснят неверные христиан в Утремэ – вот-вот в море скинут! – прислал помощь. Двадцать галер крестоносцев. Двадцать корыт дырявых, нагруженных остолопами и недоумками так, что борта трещали! Не успели на берег сойти, олухи царя небесного – кинулись в сечу, будто с привязи сорвались. Сарацин бить. Неважно, каких – которые под руку попались, тех и крошили. А что сарацины те были простыми крестьянами да торговцами, возились себе тихо-мирно в своих лавках и огородах, отродясь ни о каких нападениях на франков не помышляли и даже не имели чем обороняться, когда ровно из самой преисподней налетела на них орда с крестами на разноцветных плащах – так на это мстителям за Триполи было глубоко наплевать. И вот, пожалуйста, мессиры: теперь формально у Келауна есть самый что ни есть законный повод наброситься на Акру. Вот уж точно, сеньеры братья - с этакой подмогой врагов не надобно!
Так говорили в крепости, видя, как мечется мессир Гийом, враз постаревший и похудевший, отчаянно пытаясь то султана уговорить, чтобы не рушил хрупкого, как веницейское стекло, перемирия, то христиан вразумить, чтобы хоть перед лицом смерти мучительной позабыли вечные свои дрязги и сплотились. Тщетно. Келаун перемирия сразу не расторг – однако же и никаких извинений не принял: время тянул, старый хитрец.
Коннетабль, и венецианский бальи, и пизанский консул, и прочие все – будто разом в одночасье ума лишились: не верили, отказывались, вопреки очевидному, верить, что враг вот-вот будет у городских стен.
Умер Келаун – вроде бы, вздохнули свободнее, затеплилась было надежда. Но тут же погасла: новый султан, Малек, молодой, горячий, жадный до битвы и до крови франкской, прислал письмо, в котором объявлял: «Доводим до вас, что мы идем на ваши отряды, чтобы возместить нанесенный нам ущерб, отчего мы не желаем, чтобы власти Акры посылали нам ни письма, ни подарки, ибо мы их больше не примем…». Не коннетаблю или кому другому – Старому Гийому адресовал свое послание. И отцы города после такого еще и посольство к Малеку отправили, уговаривать! Тот послов в заточении сгноил – а чего от него было еще ждать!
Но – ждали. Чего – непонятно. То ли вмешательства Всевышнего, то ли – что само как-нибудь да всё устроится. Тем временем кто поумнее – загодя  потихоньку распродавал что можно и отчаливал на кораблях пизанских, на веницейских галерах подальше от беды. А в город бежали, побросав дома и хозяйство, окрестные пулены – на телегах, на лошадях, на осликах, а то и пешком, согнувшись под тяжестью узлов с пожитками. Цены на рынках сразу подскочили – жаловалась Эстер. И всё сильнее, громче, как рой пчелиный гудело везде: сарацины, сарацины! Идут, скоро будут здесь… Господи, спаси и помилуй…
…В день святого Евстафия, на рассвете подъехали к воротам трое изможденных рыцарей на взмыленных, спотыкающихся конях, котты рваные, грязные – и крестов-то красных не различишь на них из-за кровавых пятен. Двое поддерживали третьего, чтобы с седла не рухнул – так он обессилел от ран. И был этот несчастный – докский командор Готье де Пойяк. Только он да его двое товарищей от Докского дома и остались.
А неделю спустя, в день святой мученицы Ирины, увидели со стен и горожане, и рыцари: веревка к веревке стоят вокруг города несчетные сарацинские шатры. Будто струпьями погаными вся равнина покрылась. А на высоком пригорке, прямо посреди виноградника тамплиерского, словно огромный безобразный волдырь, вздулся большой, кроваво-алого шелка, султанский шатер – дехлиз…
*
…Ангеррану снится, будто он снова в Тейнаке, в подземелье, лежит ничком на дырявом соломенном тюфяке. Из-за двери доносятся хриплые, резкие, как теркой по уху, голоса – Ангерран знает во сне, что это сарацины. Андре вздумал продать им Жизель, подлец! Он бросается к двери и отчаянно колотит по ней кулаками – и дверь распахивается, - но за ней Ангеррана поджидает Лаир, с поганой улыбочкой на губах. Протягивает руки, обнимает…
- Эй, осторожней, дружище! Свалишься!
Молодой рыцарь вздрагивает – и открывает глаза. Тьфу, и в самом деле чуть не свалился со стены во двор – когда б мессир Анри его не подхватил, разбился бы насмерть. Да еще и прихватил бы с собой к праотцам кого-нибудь из своих вместо сарацина – этого только не хватало! Он мотает головой, отгоняя кошмар, оглядывается.
Акра. Майский жаркий день катится к вечеру. Ветер из пустыни обдает жаром. Сарацинами воняет – дымом от бесчисленных костров, навозом, жареной бараниной. Но тошный, сладковатый, удушливый запах мертвечины всё забивает – со всех сторон несет, хоть нос затыкай. Будто не в крепости – а в брюхе у дохлой лошади, шакалами объеденной.  Да так оно, в сущности, и есть. Акра мертва. Убита. Только горстка тамплиеров, засев в цитадели, держится – вот уже девятый день.
Пока был жив Старый Гийом – оставалась какая-то тень надежды: Бог даст - выстоим. Но нет больше великого магистра. Когда сарацины со всех сторон двинулись на город, мессир де Боже ринулся скорее-скорее в бой, в легких доспехах; поднял руку – и стрела с черным оперением ужалила его под мышку. И никто не прянул, чтобы прикрыть магистра своим телом! Не успели. И просили наперебой, видя, что он поворачивает коня: не оставляйте нас, магистр! И Ангерран был там, и тоже просил… А мессир Гийом, собрав последние силы, ответил: «Не могу. Видите – я убит». И оскалился в злой радости сарацинский пес, поняв, что перегрыз Акре становую жилу.
И магистра отнесли в цитадель, и там он лежал, безмолвный и недвижный, - пока рушились городские стены, и в городе всё разваливалось и горело, и над улицами свистели камни из катапульт – четырех огромных и множества малых, и воздух загустел – не продохнуть - от дыма, пыли, криков, стонов, плача, цокота копыт, лязга оружия, ругани - и отчаянных молитв, которые так и не дошли до Всевышнего. И лавина сарацинская всё двигалась, двигалась, двигалась на город, вливалась в него сквозь бреши в стенах, растекалась по улицам, сметая и уничтожая всё на своем пути.  И рыцари отступали, отступали, отступали, черт подери! И даже Белый Дьявол ничего не мог тут поделать. В тот черный день Ангерран впервые увидел в глазах старшего друга слезы – когда вдруг жалобно заржал и рухнул на окровавленную мостовую вороной Олоферн – Анри едва успел ноги из стремян выдернуть...
Умер мессир Гийом. И лежит теперь в церкви под алтарем. И город умер. Никого не осталось. Кто мог – сбежал. И король кипрский, который пришел было на помощь, - когда всерьез запахло мертвечиной, сбежал, как трус, и все свои войска забрал с собой. Мирных жителей, кому повезло укрыться в цитадели Храма, удалось почти всех отправить на Кипр, когда шторм наконец утих. Анри чуть не силой затащил на корабль Тома и Франсиса – «молоды еще для настоящей войны!». Следом отчалил Тибо Годен, увозя орденскую казну и священные сосуды из крепостной церкви. Готье де Пойяк уплыл с ним – понравился, видно, ломбардцу унылый рыцарь. Ну, Готье что – ему приказали, он и подчинился, как по Уставу положено.
А вот Лоран де Массар взбунтовался: спрыгнул с борта в море, когда корабль уже отвалил; вплавь, вброд добрался до берега и заявил изумленным братьям, что остается, дабы за Пресвятую Деву жизнь положить. А потом умирал, со стрелой в груди, на руках у Ангеррана и Анри, и тихо-тихо всё просил прощения и молился… И старый Исаак умер, на третий день после падения города, на соломе, в конюшне, где они с Эстер устроились кое-как вместе с другими счастливчиками, которые успели укрыться в твердыне Храма. Тихо умер, во сне, - уже и то хорошо. И капеллан, отец Эрве, погиб: бросился защищать рыженькую пуленку Изабо, вдову сапожника с Ладрской улицы, - и сарацин саифом надвое раскроил ему голову. У него же, у Эрве, ни шлема на себе не было, ни даже капюшона кольчужного – одна тонзура…
Это когда Пьер де Севри, сенешаль, который вместо убитого магистра принял командование, дрогнул и решил сдаться – ибо человек может вынести не более, чем может вынести – и впустил сарацин в крепость. И первое, что неверные сделали – бросились, как бешеные, на тех немногих женщин, кто не смог уплыть на Кипр. А чего еще мессир Пьер ждал от неверных? Рыцари, конечно, кинулись на помощь, отбили несчастных, сарацин – кого порубили, кого вышибли за ворота – только доброго старика Эрве было уже не вернуть. И женщины плакали и дрожали, и Эстер гладила по плечу бедняжку Изабо…
Эстер тоже на Кипр не поехала. Потому что отталкивали ее добропорядочные горожане от сходней: пошла, мол, прочь, иудейка! И в море угрожали скинуть ее, нечистую, если все-таки дерзнет на борт просочиться. Огр на них рявкнул было - а она сказала: не надо, я останусь, я тебя не брошу, Анри… И сновала на легких своих ножках по всей крепости, где кого ранят – сразу замечала, летела на помощь, перевязывала, шептала: «Потерпите, мессир, сейчас, я тихонько…», гладила по плечу… На кухне, опять же, помогала, и воду таскала брату повару. Как своя стала храмовникам – вроде как дочь или сестренка. В конце концов даже сам де Севри при виде молодой еврейки перестал косоротиться. Только спросил, что это девушка таскает с собой в большой кожаной суме, ни на минуту с нею не расстается? Она суму раскрыла, показала – всего-навсего книги о травах и составлении целебных снадобий, Исааково наследство, да ларец небольшой – не иначе, с нитками-иголками, да всякой мелочью.
…Дураком он оказался, этот мессир Пьер, ох, и дураком – не тем будь помянут, покойник! Мало ему было одного раза – вчера опять с султаном договариваться пошел! То ли уж и вправду сломался и хотел побыстрее со всем покончить? Ну вот и покончил. И сам погиб, и братьев погубил, которые последовали за ним в сарацинский лагерь, будто стадо на бойню за козлом. Потом сарацины под стенами орали, хохотали, как черти, и показывали вздетые на копья франкские головы…
Анри, когда мессир Пьер отдал злосчастный приказ, во всеуслышание, так, что в зале собраний уцелевшие стекла чуть не повылетали, послал де Севри примерно туда, куда некогда старого шейха посылал, ежели еще не дальше, а тех, кто, про Устав вспомнив, с сенешалем ехать собрался, назвал трусами и болванами. Пусть, говорит, мессир Пьер, коль ему охота, едет хоть к Малеку, хоть к чертовой матери – а он, Анри де Луаньи, остается и будет драться с сарацинскими псами, пока в силах сжать кулак! И Ангерран сказал: «Я остаюсь, брат сенешаль»... И командор Жиль сказал: «Тьфу на вас, мессир сенешаль! Только такого позорища мне на старости лет недоставало! Чем к султану на поклон – уж лучше к дьяволу!». Подошел - и с Анри рядом встал... И брат Гастон встал с ними плечом к плечу. И брат Ив. И брат Жак… Большая часть гарнизона – жаль только, что почти все – раненые…
Ангерран смотрит со стены на то, что осталось от города: вон там высится груда камней на месте Проклятой башни… а вон то, что уцелело от Сен-Ромена… от Сент-Антуанских ворот… Развалины, пепелища. Смерть и запустение всюду. И среди этого запустения, будто черви в гниющем мясе, деловито копошатся фигурки в коротких несуразных куртках, штанах до колен и чалмах. Кто коня обихаживает, кто ведро с водой тащит, кто роется в завалах, ищет какой-никакой поживы – тоже, вишь, делом заняты, поганые… Возле самой крепостной стены шатры стоят.
Сарацины задирают головы, глазеют на франков – и что за существа такие в этой крепости спрятались? Почему прячутся? Ведь это же так просто – сдаться! Какой смысл противиться, если такова их судьба? Непонятно…
Камни с глухим стуком ударяются о стену – не добросить, так хоть позлить.  Туп, туп… туп-туп-туп – покатился вниз отбитый кусок раствора…
-Эй, вы, гяуры! – доносится снизу. – Сдаваться не надумали?
- Ин-аль-диннак , - бросает в ответ Ангерран. Пускай провалятся, вместе со своим законом, который позволил снести с лица земли прекрасный город! Сдаваться – еще чего!
Снизу яростно вопят. Сын греха, брат потаскухи… От таких и слышу, поросячье отродье!
 - Ну, разгавкались, псы – поспать не дадут! – ворчит старый Жиль.
-Истинно – псы! – подтверждает молодой брат Амори, поспешая к товарищам с ведром, в котором плещется и исходит рыбной вонью грязная вода с кухни. – А ну, посторонитесь, братья!
Мутный поток обрушивается на столпившихся у стены чалмоносцев. Ага, попал! И метко попал, судя по отчаянному воплю.
- Сын осла! Пошел к белому дьяволу!
- Это ко мне, значит? – тут же подхватывает Анри, вскакивая на ноги и высовываясь между зубцов чуть не по пояс. – Ну уж нет, лучше ты иди ко мне, а то мы тут давно не… И жестами самыми недвусмысленными показывает, как именно они давно не грешили. – Иди, лезь сюда, красавчик, - манит рукой злющего мокрого сарацина, - уж я такой славный вымпел на копье из тебя сделаю!
- Дерьмо свиное! – еще не успев подняться на стену, колоколом гудит Ив де Ланнек, бретонец, огромный как медведь, и такой же страшный в бою. – С женщинами да с ребятишками вам только и драться, трусы!
- Эй, Белый Шайтан! – блажит ослиным голосом, выйдя из ближайшей палатки, какой-то пузан в ярко-зеленом халате. – Анари аль-Луани! Дай мне плюнуть в твою шакалью морду, хаваль ! 
- Матерь Божия! Кто к нам пожаловал! – ухмыляется сверху неукротимый нормандец. – Третий и любимый племянничек самой шелудивой собаки в Акре! Потому что первый ее племянник – это султан, а второй был – султанов папаша, чтоб ему в аду не проблеваться и не прокакаться! Эй ты, недоносок, пердеж ходячий, в ведро помойное полюбуйся на себя: рога – и те задом наперед наставлены! Вкривь да вкось к дубовой твоей башке приколочены, вся сотня пар! Не считая тех, что тебе от батюшки с дедушкой в наследство достались! Слышь, сын, внук и правнук греха неудобоназываемого! Поди к своей дражайшей тетушке, где там она в отбросах копается, да попроси, чтобы она тебя вылизала как следует – а то даже здесь от твоей вони нечем дышать!
- Троюродный брат облезлого шакала! – вопит, задрав голову, разъяренный толстяк. – Да убогий ум франка не вообразит и десятой доли того, что сделает с тобой султан над султа…
-Да знаю! – отмахивается великан. - В задницу поцелует. Ежели еще, подпрыгнув, дотянется!
Рыцари смеются: видели, знают – не вышел он ростом, этот султан над султанами. Толстый сарацин, чуть не лопаясь от злости, орет, что на рассвете Малек передавит всех гяуров, как тараканов. Его хором посылают в такие места и по таким ухабистым дорогам, какие способно измыслить только воображение храмовника, которому терять уже нечего и на запреты уставные наплевать… А с чертями в аду уж как-нибудь да управимся – всяко, не страшнее будут этих шакалов!
А потом старый Жиль говорит: «Довольно». И когда все взгляды обращаются на него, объясняет: есть дела поважнее, чем брань, мессиры братья. Вы слышали, что сказал этот неверный, сеньеры: на рассвете мы примем бой. Последний бой.
Так позаботимся же о наших душах. Очистимся от грехов наших. Исповедуемся же друг другу, раз пастырь наш духовный волею Божией покинул нас…
*
- …Вот так я в Ордене и оказался… Конечно, я виноват, сразу надо было понять, как только она пришла…
- Вздор говоришь! – перебил до тех пор ни слова не проронивший нормандец. - Братец твой – подлец, каких поискать, а ты ни в чем не виноват. Если и виноват – так я тебе сей грех отпускаю! Absolvo te, Ангерран. Эх, жаль, меня там не случилось! Слушай, ну и – что Жизель?
-Не знаю, мессир Анри. Дай Боже, чтобы она была жива…
-Даст. Пусть попробует не дать! – огр, привстав, погрозил кулаком тонкому блестящему серпику прямо над их головами. – Ладно. Теперь ты навостри уши, прекрасный брат Ангерран!
*
- Ну, что я был единственным сыном и наследником графа Армана де Луаньи – это ты слышал, - зло и горько скалится Дьявол, будто перчинку раскусил. – Помнишь, Люк сказал, тогда - как мы из Одриака ехали?
И, дождавшись, когда молодой рыцарь кивнет, продолжает:
- И про дядюшку моего – архиепископа руанского тебе тоже наверняка рассказывали. Сущую правду рассказывали! Его преосвященство Норбер – младший брат моего отца. Их у моего дражайшего дедушки было двое – так одного оставили в миру, а второго посвятили Господу, как это у нас в обычае. И дядюшка Норбер, сколько я его помню, был весьма доволен выпавшим ему уделом.
Настоящий был добрый дядюшка – важный такой, степенный, благодушный толстяк. Выспаться всласть, потрапезовать как подобает – аппетит у него всегда был отменный! – часослов полистать, - больше ему ничего и не требовалось для полного счастья. Мы с отцом часто его навещали в Руане, и он что ни праздник, то приезжал к нам.
И храмовников чуть не каждый раз с собой привозил! Ну, и мы в командории гостили… Командор Руанского дома в большой дружбе был и с отцом, и с дядей Норбером – у нас его считали почти что членом семьи. Дядя Шарло – так я его звал, когда был совсем мальчишкой. Для прочих же он был мессир Шарль де Марманд. А рыцари его за глаза шепотом дразнили и шейхом, и Саладином, и всё такое прочее – ох, командор и злился, когда это слышал! Но он и вправду смуглый был, черноглазый, и волосы черные, курчавые – вылитый сарацин. Он родом был из Керси – а там вороной масти каждый первый, не то что у нас на Севере.
Тогда командор был добр ко мне. Да и весь мир тогда был ко мне добр. Отец меня баловал – никаких запретов, никаких поучений, делай, что душа пожелает. Летом я по целым дням не бывал дома – бродил по окрестным лесам, скакал верхом, купался в Сене, ловил птиц и кроликов, валялся в стогах, лазил по деревьям, играл: пока был маленьким - в крестовый поход с отцовскими пажами, когда подрос – в осла с крестьянскими девками. Мне было тринадцать, когда я узнал, что такое женщина… Осенью и зимой ездили на охоту – отец чуть не в десять лет впервые взял меня с собой на оленя… Когда надоедали игры – можно было подняться на западную башню, на самый верх, и глядеть оттуда на окрестности – далеко было видно!
А вечером, после молитвы я, бывало, сидел в матушкиных покоях, на скамеечке у ее ног – а она мне читала вслух – а другой раз я ей. Она любила слушать, как я читаю – Часослов или Жития святых… Она была очень набожная, госпожа Изабелла, кроткая, тихая... И намного моложе отца. Он поздно женился. Они очень любили друг друга – хотя и были совсем разные.
У нее были золотые волосы – длинная толстая коса. Помню, как я в шутку брал кончик, прикладывал себе к лицу, и говорил: матушка, смотри, какие усы! Помню ее платье – светло-зеленого бархата, оно очень шло ей... Помню, как я клал голову ей на колени… Тонкая, маленькая… Отец иногда брал ее на руки и носил по большой зале, от окна до окна. Помню, как я ее в первый раз так же поднял – на мой пятнадцатый день ангела. Я ростом вымахал в отца – матушка мне и тогда едва до плеча доставала… Я любил ее, и любил отца, и дядю Норбера… Любил жизнь – она была веселая и славная. А жизнь любила меня… Я просто жил, жил – понимаешь? – и никому не делал зла, по крайней мере, нарочно. И ни от кого не ждал зла. А уж от дядюшки Норбера или от дяди Шарло… да если бы кто мне тогда сказал, что будет – я бы рассмеялся ему в лицо: вы что, мессир! Да скорее в Руанском соборе потолок рухнет! 
- И что же потом, мессир Анри?..
- Что-что… Рухнул потолок.
Началось всё с лошади. Рыжий, крепкий, нормандской породы жеребец-пятилеток, на вид – хоть сейчас седлай его и поезжай на королевский турнир. Дяде Норберу эта чертова скотина досталась то ли за долги какие-то, то ли как ex voto, - теперь уже все равно. Ренаром звали бестию, как сейчас помню…
Я разузнал про него потом. Всем хорош был конь – вот только закинуться норовил при каждом удобном случае! Дядя Норбер умный – прежде чем самому сесть на Ренара, велел его конюху опробовать. Тот насилу соскочить успел. А его преосвященство на это из окна полюбовался и решил, что жизнь его слишком драгоценна для матери-Церкви, чтобы подобной опасности ее подвергать. А конь был дорогой, хороший… Вот дядюшка и велел отвести клятого конягу к старшему брату – мол, граф Арман наездник столь опытный, что и с адским конем управится, не то что с каким-то там Ренаром! И слуге, конечно же, велел графа непременно предупредить, что лошадь с пороком, чтобы граф был начеку. Слуга у него был, доверенный и приближенный, молодой, Филибером звали, смазливый, угодливый такой, физиономия сладкая – что твое райское яблочко в сиропе. Привести-то он коня привел, отцу повод вручил, преданность, как подобает, выразил – а вот про главное, про закидоны Ренаровы, и словом не помянул! При мне дело было!
Филибер коня привел под вечер, уже стемнеть успело, мы собирались ужинать… А наутро, чуть свет, отец не утерпел – решил опробовать братов подарок, перед завтраком прокатиться. Он вообще любил вставать рано… и лошадей любил…
К завтраку отец не приехал. К обеду – тоже. Мы сперва думали, что он, всласть наездившись, просто решил навестить кого-нибудь из соседей, а то и до Руана прокатиться, до командории, дяде Шарло похвастаться новым конем… Матушка всё говорила, чтобы я ехал искать отца, что у нее дурное предчувствие. А я ее успокаивал: ничего страшного, он скоро приедет, наверное, его кто-нибудь на охоту пригласил! Да, черт подери, что с ним могло случиться? В наших краях графа Армана все знали и любили, он был сеньер добрый и справедливый, никто не стал бы злоумышлять на его жизнь. Он был настоящий силач, справился бы хоть и с медведем. И разбойников в округе тогда уж лет пять как всех повывели. Он часто так уезжал, надолго, на весь день, и терпеть не мог, когда за него тревожились, говорил: что я вам, дитя малое, что ли?
Я уже все-таки собирался ехать на поиски – только чтобы матушка успокоилась – когда отца привезли на телеге какие-то дровосеки. Рассказали, что нашли графа в лесу, лежал, говорят, как мертвый, и так в себя и не приходил, пока ехали. Мы как увидели – бросились к нему, матушка заплакала, только тогда отец очнулся и проговорил, тихо так: «Ничего, Изабелла, ничего, не плачь… Поймайте рыжего…». Тут мы поняли, что его лошадь сбросила – да поверить сперва не могли: с отцом никогда такого не было! Отец, как немного оправился, так рассказал, что и впрямь Ренар под ним закинулся, когда он не ждал этого вовсе. Хотел соскочить – да сапог у него застрял в стремени; отец упал, спиной на бревно или еще на что-то этакое – не разглядел, не до того было, а только в спине у него от того удара хрустнуло, да так, что он встать не смог. Так и лежал, час, другой, третий… И вокруг – ни души. А дело поздней осенью было. Может, он бы и поправился, если бы не застудил спину, а так - ноги отнялись.
Он еще жил, до самой весны жил. Под Рождество захотел, чтобы меня посвятили в рыцари. Церемония была пышная, всё как надо, дядя Норбер служил мессу в нашей капелле, а дядя Шарло дал мне акколаду и меч вручил – но на душе у меня все равно было паршиво…
Дядя Норбер тогда просто поселился в Луаньи – поддержать несчастного, как он говорил, и помочь матушке управиться с имением.
И вот, тогда уже была ранняя весна, слякоть, ручьи, солнышко, а я еще не бросил носиться со своим новеньким рыцарством и шпорами, как дурак с погремушкой, когда утром – помню, это было в субботу – отец сказал, что у него вроде как начинают шевелиться пальцы ног. Мы с матушкой обрадовались, и дядю Норбера обрадовали, когда он на другой день после обедни приехал. Он как услышал – разулыбался до ушей. И вызвался в ту ночь подежурить у постели больного – мы отца не оставляли одного, вдруг что… А когда мы наутро как обычно пришли к отцу поздороваться – он лежал мертвый! Я до сих пор помню, какое у него было спокойное лицо, не по-человечески спокойное, будто у статуи святого. И рука свесилась с постели… И дядя Норбер бормотал над ним отходную! Матушка упала без чувств – дядя едва успел подхватить ее – а я кинулся вон из комнаты, сам не знаю куда, натыкался на стены, на скамьи – у меня перед глазами всё вертелось… Вылетел как-то ощупью во двор, бросился в конюшню, на сеновал, в сено зарылся… Долго лежал так… И всё твердил: не может быть, неправда, неправда!
Но это всё была самая что ни на есть правда – и гроб, и черное сукно, и свечи – столько свечей, сколько мы не зажигали даже по большим праздникам!
И отца похоронили. В нашей замковой крипте, под часовней. А матушка всё стояла в часовне на коленях перед распятием, не молилась даже – просто глядела на деревянного Иисуса, не отводила глаз, ничего не говорила, и будто не слышала, когда ее звали. Мы все в замке боялись, как бы она не сошла с ума.
Дядя Норбер чуть не через два дня на третий приезжал. Располагался в отцовских покоях – я еще не успел туда перебраться, да и не торопился, меня вообще не так уж и занимало, кто там и где помещается: раз матушка не возражает, думал я, значит, так и надобно. И как он приедет, так матушке становилось легче – она спала всю ночь, не просыпаясь. А утром рассказывала, что видела во сне ангелов и райский сад…
А потом стала говорить, что ей во сне явился архангел и возвестил, будто я умру, ежели монахом не стану – потому что, видишь ли, отец причаститься не успел, когда умирал… И это у нее в голове засело, как у меня - тот кончик от кинжальчика… Сам посуди, ну какой из меня монах?
- Никакой. Вы – рыцарь, мессир Анри. И для монашеского подвига созданы, как орел – для курятника!
- Ты – тоже, малыш. Но слушай дальше.
Матушка день напролет твердила мне про это монашество – моя жизнь превратилась в ад. Она про мой постриг говорила, будто всё было уже решено, говорила, что спасет меня даже против моей воли! Просила дядю подыскать мне обитель… Чтобы от дома недалеко… Я просил, уговаривал, умолял – бесполезно. Она вроде бы и сдавалась – но затем все начиналось сначала…
Это уже потом я, когда вспоминал всё в подробностях – а времени у меня на это с лихвой хватило, можешь мне верить! – так вот, заметь, дружище: эта блажь святозадая на матушку каждый раз находила ни раньше, ни позже, а на следующее утро после того, как приезжал Норбер! А раз Норбер приезжал – так и прислужник его за ним тащился.
Я бился, как птаха в западне – просто не знал, куда деться! Ведь это же была моя мать, и я ее любил…
В конце концов однажды, в начале мая, я решился бежать из дома – куда глаза глядят. Я уже просто не мог всего этого вынести. Натаскал тайком еды с кухни, на сеновале припрятал, да рубашку чистую… Денег, опять же, взял, но совсем немного… еще из тех, что отец мне дарил на посвящение… А когда ночью шел мимо матушкиной двери – половица скрипнула.
Она не спала, нарочно не спала, кто-то ее известил, она ждала меня, у двери стояла и слушала, когда я мимо пойду, госпожа Изабелла – и как услышала, выскочила, кинулась, повисла у меня на шее, плакала, кричала – то «не бросай меня!», то «мальчишка, негодник, как смеешь идти против матери!»… И я плакал тоже – и оттого, что она плакала, и оттого, что рухнули мои надежды выбраться оттуда… Черт подери, это была моя мать, и я любил ее!
Когда все утихло, Норбер пришел ко мне и сказал: «Едем!». «Куда?» - «Ко мне. А потом – к дяде Шарлю. Я с ним уже договорился. У него переждешь несколько дней – в командорию посланцы твоей матери так просто не сунутся, а потом я тебя заберу с собой в Париж. Такому славному малому, как ты, нечего делать в святой обители – уж ты мне поверь, дитя мое! Твое место – при дворе! Я тебя представлю, пристрою... А там, глядишь, и матушка твоя успокоится…»
Он еще много чего говорил, в таком же роде. И я ему поверил. И поехал. Ухватился за него, как утопающий – за соломинку.
Два дня спустя дядюшка буквально влетел ко мне в комнату в странноприимном доме, в командории, и сказал, что матушка приехала и ее безумие стало еще сильнее прежнего – теперь уже всем явственно, что потеряв супруга, несчастная лишилась и рассудка. Норбер сказал: с безумными не спорят, ибо сие бесполезно! Сказал: чтобы исцелить госпожу Изабеллу, есть только один способ: нужно сделать вид, будто ее желание исполнилось – тогда она успокоится и выздоровеет. Сказал, что он уже всё обговорил с дядей Шарлем и остальными рыцарями, они – исключительно из милосердия! - согласились разыграть для графини комедию «Анри вступает в Орден». «А потом, - говорил дядюшка, - когда всё уляжется, я отправлюсь в Париж, и тебя с собой заберу!  А когда Изабелла выздоровеет – я тебя сразу извещу, и ты приедешь!». И я говорил и делал всё, что от меня требовали, там, в большой зале – потому что в дверную щелку на это глядела моя мать. Я лгал – и командору, и капеллану, и всем остальным – ради ее спасения. Черт подери, это была моя мать, и я ее любил! И я принес обеты, думая, что это – всего лишь игра, и уснул в дормитории, и мне снилось, что я еду в столицу… Авось, думал я, по дороге тонзура успеет зарасти… Вот приедет дядя Норбер…
Но прошла неделя… другая… - а дядюшка всё не ехал. Я уже не знал, что и думать, чуть ли не все дни торчал, как дурак, у ворот, ждал его – в Руане командория не так, как здесь, не крепость – а в самом городе. Однажды мессир Шарль застал меня у ворот и спросил, что я тут делаю. Я ему честно сказал, что жду дядю Норбера… И кое-кто из рыцарей стоял тут же, и всё слышал. Я и не думал, что об этом не след в открытую говорить… А командор страшно рассердился, велел мне не болтать чепухи и заняться делом, сказал, что не понимает, о чем речь, и что Норбер, насколько ему известно, и не собирался ехать в столицу. Я глаза так и вытаращил! И сказал ему: дядя Шарль, вы шутите! А он… Я до этого никогда не видел у него такого лица. Он потащил меня к себе в покои – и взялся за плеть. Я перехватил его руку – я ведь уже и тогда был сильный, сильнее его. Нет, я ничего такого, просто спросил: за что, мессир Шарль? Что вы со мной делаете?! И тогда командор кликнул сержантов – они навалились на меня всей кучей, человек семь или восемь, стащили меня в подвал, рядом с винным погребом – и заперли. А перед тем, как запереть, командор все равно отхлестал меня… А меня до этого пальцем никто не трогал, понимаешь?!
Я сперва метался по своей клетке, как зверь, в дверь колотил, звал всех, кого на ум приходило… Но никто не пришел. Тогда я упал в углу прямо на голый пол – потому что там ничего такого не было, даже и соломы – и лежал, долго лежал… Не помню, сколько. Даже не плакал. Просто ждал, когда проснусь – потому что это могло быть разве что кошмарным сном!
Потом капеллан приперся – отец Огюстен. С четырьмя здоровенными сержантами. Входили ко мне – будто к дракону в логово. Присел рядом - и давай говорить со мной, будто с блаженненьким – мол, помню ли я, как меня зовут и какой сейчас год. Ну, я ему и высказал всё – в том смысле, что довольно, шутка затянулась! Старик на меня глаза выпучил не хуже, чем я перед тем – на командора: о какой шутке вы говорите, дитя мое? Вы же по доброй воле вступили в Орден! Вы же об этом просили, через вашего дядюшку – потому как сами, видите ли, стеснялись, считали себя недостойным этакой чести! И отписали командории луг да мельницу – премного благодарю, сын мой, так-то славно округлили наши владения!
Я - отписал?!! Я – просил?!! А ну-ка, говорю, покажите мне эту бумагу, святой отец!
Сбегали, принесли. Смотрю. И капеллан смотрит – этак, выжидая: что, мол, вспомнил, опамятовался? А я ему и говорю: что хотите, делайте – но я этого не писал, и не просил ни о чем таком, ни командора, ни кого другого! Подпись, говорю, подделана, хоть и весьма ловко, и печать не моя приложена, а бедного отца моего. И почерк – не мой, а дядюшки Норбера, адских углей ему за шиворот! И комедию со вступлением я играл только по дядюшкиной просьбе, чтобы матушку исцелить! У святоши глазки так и забегали: то на сержантов посмотрит – вроде как негоже, чтобы они этакое слушали, то на меня – как бы не кинулся, бесноватый… Я ему: что, святой отец, боитесь? Не бойтесь…
Наконец решился он, отослал сержантов. «Расскажи, - мне говорит, - всё как есть!». Я рассказал. Он – вроде твоего Бенедикта, головой покачал и ушел.
Немного спустя слышу – обратно идет. Да не один – а с командором.
Я и Марманду рассказал то же самое, во всех подробностях. Тогда командор послал Огюстена в часовню, за библией и ковчежцем золоченым, где хранился ноготь святого Антония, и велел мне на них поклясться, что я не лгу. Я поклялся.
Мессир Шарль долго молчал, смотрел то на капеллана, то на меня. Я глядел на него и глаз не опускал – мне стыдиться было нечего. А капеллан в пол уставился и бормотал – то ли брань, то ли молитвы.
Наконец командор вздохнул, что твои кузнечные мехи – и заговорил. Тихо так, на одной ноте, безо всякого выражения, - будто над покойником читал молитвы, - то ли надо мной, то ли над собой самим... Ох и длинная то была речь… И единственные пристойные слова в ней были – «монсеньер архиепископ». Да еще – «симония».
Как выговорился – развернулся, будто флюгер на башенке, и ушел. И капеллан - за ним. Долго я их потом не видел… Вообще, обо мне тогда будто все напрочь забыли. Ну, принесли мне, правда, тюфяк, чтобы спать, да миску, да ведро для известной надобности. Да еще книжки – писание и устав. И – забыли про меня. Будто закопали заживо. Ходил ко мне только один старый сержант, брат Мишель его звали. Еду мне приносил, ну и остальное делал, что надобно. И вечно напевал себе под нос ту песенку – ну, знаешь, про винцо и про приора с аббатом…
Утешал меня. Говорил – и в Ордене, мол, можно жить, и хорошо жить, как хочется, жить – только, говорил, по-умному дела свои устраивай, да по-тихому… Да, говорил, перед черной коттой носа не задирай – и всё тебе сделают, и никто не узнает…
Я сказал – ладно, мессир Мишель, не буду задирать. Он так и просиял - любил, как всякий сержант, чтобы его молодые мессиром величали. И с тех пор стал не то что когда надо, а при каждом удобном случае ко мне заглядывать. Цветочков у ограды нарвет, одуванчиков, или просто травы – и принесет мне, - а так я бы и забыл, как зелень выглядит. У меня ведь там, в этом подвале, только крохотное окошечко было, под самым потолком, так что и не выглянуть, и видел я в него разве только стены кусок, да ноги, когда кто-нибудь по двору ходил мимо…
А главное, он мне новости рассказывал. По большей части – самые пустяковые, но мне и этого хватало, чтобы не спятить.
Так вот, через несколько дней после моей исповеди и клятвы Мишель мне шепотом, под большим секретом рассказал, что мессир командор ездил к моему дражайшему дяде – чтоб их обоих шакал укусил за задницу! Что выехал мессир Шарль из командории злой как Люциферова тёща в канун поста, - а обратно возвращался – что ржавая селедка под сахаром: вроде и доволен, улыбается – а глаза такие, что лучше ему на пути не попадайся! И с казначеем о чем-то долго шептался, да какую-то бумагу ему показывал… Потом, еще дня через три, уже в открытую, на капитуле объявили: мол, жертвует графиня Изабелла Ордену еще кусок доброй пашни, на радостях, что сын ее святую стезю избрал! Изабелла – читай Норбер. Говорю тебе: он там и раньше совсем по-хозяйски распоряжался. А командор, видно, как увидел дарственную – так и осадил назад. И то, как будешь такую особу в чем-то обвинять – когда, кроме моих слов, никаких доказательств! Вот и договорились командор с дядюшкой – продали меня, как жеребца на базаре!
А еще через полмесяца я на рассвете проснулся оттого, что на колокольне отходную зазвонили. И голоса во дворе услышал – упокой, мол, Господи, душу благочестивой Изабеллы де Луаньи! Я лег тогда на солому и заплакал, навзрыд заплакал – последний раз в жизни. И оттого, что матери у меня больше не было, и оттого, что все мучения мои оказались напрасны, и дядюшку я послушался напрасно, и вот теперь мне отсюда никогда не выбраться, думал я, и никакой надежды нет… И надо было тогда бежать и не слушать госпожу Изабеллу… Дурак же я был – а всё потому, думалось мне, что я любил мою мать, и доверял дяде Норберу, и командору – а верить, оказывается, никому нельзя! И любить никого нельзя – если не хочешь попасть в капкан!
Старик Мишель мне потом рассказал, тоже шепотом – сказал, что знает из первых рук, от Жана-Батиста, командорского оруженосца, который вместе со своим сеньером ездил на похороны: в тот черный день в Луаньи умерли двое. Матушка – и ее самая верная служанка, старая Мартон. Умерла старуха скоропостижно, буквально через три часа после графини. Капеллан уверял, будто у нее сердце разорвалось от великой скорби по госпоже, - а слуги шептались, что бедная Мартон попросту допила вино, которое Норбер перед тем налил графине Изабелле, чтобы подкрепить ее угасающие силы – то есть перед самой ее смертью! Ты понял?…
-Понял, мессир Анри.
- Командор тоже понял. Пришел ко мне, поздно уже, когда все спать легли, и говорит: я тебе жизнь спас… Дядя твой, говорит, совсем спятил с ума, башни Луаньи ему свет застят – по всему видно, графиня Изабелла не своей смертью умерла. Говорит – если бы ты, Анри, там остался, то его преосвященство и с тобой бы так же расправился. Так что, говорит, благодари судьбу и меня…
А я ему: благодарю, мессир – дядюшка мне кинжал в спину всадил, а вы меня закопали, да еще и плату за это взяли! Не продешевили, надеюсь, соблюли орденскую выгоду? Теперь, говорю, я понял, что значит «жадный как тамплиер»!
Он ничего не сказал, ушел и дверью хлопнул – а я опять остался сидеть в заточении. Только старик Мишель ко мне приходил.
А еще – Лаир. Ну, ты, дружище, ни характерец, ни рожу его, я так полагаю, не забыл… Вижу, что не забыл. Ну так вот, мессир де Нарсе и в Руане был точно такой же, только что помоложе да посмазливей: над низшими поиздеваться любил, поиграть, как сытый кот с мышью – а тем, кто выше, подхвостья вылизывал. В любимцах у Марманда ходил. Ну, такие как он – всегда без масла в любую дырку… Уверял, что жалеет меня, как младшего брата – он постарше меня будет года на четыре… покориться уговаривал, у командора прощенья попросить, покаяться на капитуле – а иначе я так в этом подвале и сгнию во цвете лет! И уж такой тайной обставлял свои визиты! Крался к моей двери чуть ли не на цыпочках – «ой, как бы командор не услышал»! Хотя ясно было как день, что таскается он ко мне именно что по командорскому поручению – сам мессир Шарль, видно, в подвал спускаться не хотел – но что у меня на уме, всё-таки желал выведать, - сам, по своей воле, Лаир нипочем бы ко мне не сунулся, побоялся бы за чистоту своих белых одежд! Я его посылал ко всем чертям – а он всё твердил: почитай Устав да Писание, там всё как надо написано…
Ну, читал я их – просто потому, что делать мне там было больше нечего. Мишель мне таскал огарки от свечей. Читал, пока наизусть не вытвердил… То, что там написано – и то, про что помянуть забыли! И думал, что всё равно выберусь отсюда – не силой, так случаем или хитростью. И что возьму свое, и буду жив – назло всем!
Так оно и вышло. Однажды чуть не среди ночи пришли за мной четверо сержантов, и Мишель был с ними, растолкали, говорят – одевайся, пошли, да благодари мессира Шарля за милость! Ну, оделся я во всё чистое, доспехи напялил, шлем, всё как полагается, и пошли мы наверх. Что, думаю, за чертовщина? Уж не набрался ли командор храбрости все-таки закончить то, что так хорошо начал Норбер – за еще одну мызу или ферму? Да нет, думаю – если бы так, он бы связать меня приказал, да и чистые одежды для чего вместе со мной закапывать, и тем паче – доспех, Ордену чинить убыток? А Мишель – славный был старикан! – на ухо мне шепчет: в Палестину едешь, чтобы мессир досмотрщик… Ага, думаю, всё теперь с вами понятно, дядя Шарло!
Он, когда с дядюшкой назад поворотить не вышло, отступного-то взял, всё, вроде, шито-крыто - а я-то остался! Живое доказательство, да притом говорящее! Да такое, что вся братия видала – просто так по-тихому не избавишься! Ухнул командор с этим делом в нужник по горло - и шелохнуться боялся, дабы вонь не пошла. Вот и держал меня в подвале: вроде убрал с глаз долой – и ладно. Выжидал до последнего – авось, само устроится как-нибудь, с помощью Божьей, капелланскими молитвами. Или сдастся смутьян и покорится судьбе, или чахотка его приберет в подвальной сырости… Больше года протянул, пес шелудивый. И дальше продолжал бы в том же духе ад инфинитум. Но тут, как я понял, пришла Марманду спешная весть: едет в Руанский дом мессир генеральный досмотрщик с ревизией!
-Де Пейра?
- Нет. Тогда еще был Гийом де Малле. Но тот, говорят, мессиру Югу не уступал – тоже любитель был в язвах перстами поковыряться. Так вот: заметался, видно, командор, что крыса в горящем сарае: куда меня девать, что про меня наврать, как мне рот затыкать, если вдруг мессир досмотрщик в подвал заглянуть пожелает? А что де Малле пожелал бы – уж это как Бог свят! Вот и решил Марманд – а не спровадить ли меня с глаз подалее? Всё меньше хлопот, чем убивать!
Повели меня сперва в часовню, отец Огюстен что-то там побормотал по-латыни, командор тоже пару словечек вставил – про славу и честь, сунули мне в руки меч и на этом с проводами покончили. Остальные меня уже во дворе ждали, в седлах. Два брата-рыцаря, с оруженосцами. Коня мне подвели, я сел, малый мост опустили – поехали! Галопом, будто чума с проказой по пятам за нами гнались! Будто не рыцари – а воришки базарные удирали с кошельком срезанным! Да, в сущности, так оно и было. Я был краденый. Меня украли у жизни.
Было раннее утро, когда мы остановились отдохнуть в рощице. Только тут, когда шлемы сняли, я разглядел, в какую компанию попал. Один был – Лаир. Ну, этот ехал не воевать – а побывать. Потому что выдвинуться легче побывавшему, сам понимаешь. А второй был – брат Доминик. Этот нам обоим чуть ли не в отцы годился. На деле-то он был - дон Доминго, кастилец, Доминго де Сантильяна. Поджарый, глазищи как угли, нос – как у орла… Этот был вроде Массакра – только у Лорана любовь к Всевышнему выплескивалась на всех, кто не спрятался, что масло кипящее со сковородки, а у Доминго – как в кузнечном горне, внутри полыхала, да так, что сердце выгорело дотла. Считай, Марманд под конвоем меня из Дома спровадил.
Но все равно – я ехал верхом, я дышал вольным воздухом, я видел солнце, я слышал, как поют птицы, шелестит листва… Я уже позабыть успел, что это такое, в клятом подвале! Мне хотелось петь – но оказалось, что я напрочь забыл все песни. Кроме той, про аббатское винцо, которую вечно напевал Мишель. 
Мы мчались на юг. Останавливались только чтобы дать отдых коням. Дон Доминго, казалось, был из железа выкован, Лаир насилу держался, но боялся роптать, а я, хоть и за год отвык от седла, скорей бы умер, чем пожаловался на усталость. Шартр, Орлеан, Бурж… За всю дорогу мы только дважды – уже ближе к концу пути - ночевали в Домах Ордена – а так находили пристанище в деревенских корчмах, а то и вообще в трактире «Под прекрасной звездой»: дон Доминго только и твердил нам, что про умерщвление плоти. И ели мы по его милости ровно столько, чтобы не подохнуть с голоду. Сильно подозреваю, что это Марманд приказал кастильцу держаться от своих подалее – дабы не поползли сплетни: язык-то у меня не отрезан был! А денег на провиант нам выделить поскупился. Только в Лионском доме мы и наелись как следует. Там к нам присоединился Жофруа – тот, что сейчас в Одриаке ризничим, всё мне повеселее стало. А из Арльского дома с нами отправился Люк де Брюйер…
-Люк-беарнец?
-Он самый, дружище!
Доминго поначалу велел мне ехать впереди – чтобы я был на виду, и оба они с Лаиром так и сверлили меня глазами – как бы не выкинул чего такого. Мне это уже к Орлеану осточертело до горечи, и я только и думал, как мне сделать, чтобы эта парочка оставила меня в покое. И вот остановились мы на ночевку в каком-то лесу, возле озера. Легли. Я сразу уснул – устал как лошадь после пахоты. Вдруг чувствую – рука у меня на плече. Глаза приоткрываю – Лаир! Гладит меня… по плечу, по спине… Ты, говорит, красивый, сильный... Я на него гавкнул: дайте поспать, прекрасный брат – пока я вас в озере не выкупал! Еще чего, думаю, не хватало – нашел девицу! Обернулся – а Доминго на нас глядит. Утром велел мне рядом ехать. И спросил – о чем это мы ночью толковали с братом Лаиром? А я ему возьми да и скажи: бедный брат Лаир не в силах терпеть более, решился излить мне душу – уж так он вами восхищается, прекрасный брат Доминик! Храбростью вашей, и набожностью, и смирением… Нагородил чепухи кастильцу – выше Каркассонских стен. А он, дурак, и поверил! Так мало того – я на следующую ночь намекнул брату Лаиру, будто испанец на него глаз положил: мол, берегитесь, дорогой брат, не разжигайте кастильской ревности! Так вот, вообрази себе, дружище: они про меня потом почти не вспоминали. Друг с дружки глаз не сводили: Доминго на Лаира – этак, и покровительственно – и настороженно. Вроде и приятно ведь, когда тобой восхищаются, будь ты хоть трижды святой столпник и поедатель акрид – а вроде как и грех, да еще какой грех. А скажешь – опять согрешишь, обидишь ближнего! Вот и жарился кастилец, как на сковородке, на своем благочестии. А Лаир ну так и пожирал его глазами: и хочется ему, и колется, и как бы подслужиться… А я сзади еду и про себя смеюсь! Вот так я потом и смеялся – назло всем… Дальше, что я здесь вытворял – ты знаешь, нарассказывали. И то, что тебе нарассказывали – имей в виду: это всё правда, и дай Господи если четверть правды! Я пожил… Как мог, пожил… И, как мог, отомстил за себя… Ну, что – гореть мне в адском котле?
- Архиепископу гореть, - тихо молвит Эстер: видно, давно уже подошла осторожно, как кошка, и всё слышала. Ну и пусть слышала. – Спорынья. Головня – видели, черное такое, на колосьях пшеницы? Настойка. От нее разум мутится. Если кого опоить да потом нашептать… Твоя матушка, Анри…
- Точно! Дядя в резиденции держал лекаря – а у того, видно, всякие настоечки водились… Значит – будет гореть. Ради такого дела я, даст Господь, и сам из котла выберусь – как из цитадели к девкам! Ну, а ты что скажешь, дружище?
- Absolvo te… Анри, - в первый раз за всё время пропустил Ангерран привычное «мессир» - ибо только сейчас по-настоящему ощутил, что стоят они у последней черты, на краю бездны, где грош цена всем земным титулам и званиям. Плоть его это ощущение страшило – но дух окрыляло - вороновыми крылами.
- Анри – он снова заглянул в пропасть: что на дне – дым или облака?.. - Скажите, а после вы в Луаньи бывали?
- Нет, Ангерран. Хотя случай представлялся. Я и в Руанский дом потом, когда посылали, въезжал, будто в первый раз, будто я там ничего и никого не знаю. Я запретил себе вспоминать. Запретил любить, верить, надеяться. Привязываться. Анри умер – там, в подвале. В Палестину поехал Белый Дьявол…
*
-Белый Дьявол, где ты? Подайте мне белого шайтана, я его..!!
-Н-на! Вот он я! И ты – получай! Подходи, сволочи, кому еще мало?!!
-Берегись!
-Спасибо, брат!
- А, чтоб тебя…!!! – далее по-арабски нечто, от чего, кажется, передергивает и  твердь земную, и башню, - и – по-лангедокски, по-овернски, по-бретонски или по-нормандски – в Христа-матерь-богоматерь-в-крест-гроб-душу-землю Обетованную! Это – еще одно сердце христианское на вражьем клинке бьется в последнем содроганье: на родном языке выхаркнуть последнее проклятие – дабы сподручней было Божьим ангелам своих в этой куче искать!
Ярус за ярусом… Ступень за ступенью… Шаг за шагом… Выше… Выше… Ближе к небесам…
Потом уже и не ругаются – берегут силы. Напирает, напирает снизу по винтовой лестнице волна – мутная, тупая, безликая, отвратительно пахнущая дымом, потом, бараньим салом и шерстью. Тесно – уже и мечи отбросили рыцари, кинжалы пошли в ход, а то и хлебные ножи – размахнуться негде, до того этих, вонючих, поналезло! И всё меньше в этом месиве родных, белых с крестами, плащей – царство небесное брату Амори… брату Жилю… брату Иву…
Кончилась лестница. Значит, и всё остальное скоро кончится. Вот только еще одного сарацина отправить в преисподнюю… и еще одного… и еще – пока дышишь, пока видишь, пока рука держит оружие!
Держать-то держит – а вот поднять уже не может. Нет, все-таки может – но с трудом. Будто гвоздь раскаленный всадили в грудь, чуть ниже плеча – и вбивают с каждым движением всё глубже, да еще и вертят, сволочи… Ничего. Это пройдет. Скоро всё пройдет…
Это что? Он не держится на ногах? Нет, и в самом деле - пол вздрагивает. Хруст – будто у самой башни кости трещат. Стены дрогнули, закачались. Вой звериный разом из всех сарацинских глоток – «Вай, Алла!». И громче их – Анри: «А, дьявол!». Как от огня, вон кинулась вся орава, но – некуда, лестница битком забита, застряли в дверях, давят друг друга – не протиснуться…
- Сюда, дружище! Скорее!
Пол встает на дыбы… Неодолимая сила швыряет Ангеррана назад, через весь покой, прямо на стену – но железная рука подхватывает его: «Держись! Крепче держись…». И Ангерран держится, держится изо всех сил – за плечо Анри, за его руку… и за чьи-то волосы, длинные, шелковистые… Пока мир медленно, очень медленно, как в дурном сне, опрокидывается, и где был пол – вырастает стена, крыша уходит куда-то назад и вверх, за его голову, а на ее месте оказывается стена, с дверью посередине, и из двери валится куча истошно вопящих сарацин… которых сверху припечатывает здоровенным куском  лестницы… Ангерран невольно зажмуривается. Хруст, лязг, крик, стоны, скрежет… «Ничего, держись, малыш… Я здесь…» - «Вывернитесь, мессир Анри! Ради Господа, вывернитесь – и удержите!». Удар. Грохот – будто сама земля ругнулась по-магистерски, не в силах дольше терпеть. Их с Анри отрывает друг от друга, Ангеррана швыряет вперед, он летит, катится – камни впиваются в тело сквозь кольчугу и котту…
И вдруг - тихо.
*
…Тихо. До странности тихо – будто разом сгорела и рассыпалась в труху тонкая мелкоузорная ткань из всяких шорохов, шепотков, шуршаний и шелестов, к которым никто и никогда не прислушивается – но которые и делают бытие – бытием.
Темно. «Нет, это у меня просто глаза закрыты…». Сразу их открывать нельзя – сперва надо разобраться, где ты есть и кто рядом с тобой. И Ангерран пытается разобраться.
Лежит, затаив дыхание. Прислушивается. Оказывается, звуки все-таки не исчезли из мира. Вот ветер свистит… Собака завыла… Еще одна… И, похоже, неподалеку. Что-то постукивает – неживой звук, резкий, высокий и будто внутри пустой, - то ли мертвец костью о кость, то ли черти зубами щелкают, а может, сама смерть – по дороге клюкой, стук-постук… Смерть… Да, все умерли. И рыцари. И сарацины. И женщины – Эстер дала им выпить снадобья, когда ясно стало, что – не спастись. И сама она… Воздух мертвечиной пропах. Что ж, в царстве смерти так и полагается. Шорох. Нет, показалось. Но разве мертвому может казаться?
Ангерран осторожно приоткрывает глаза. Свет. Зеленоватый, неяркий. Не от лика Господня свет, и не от солнца – однако же и не от пламени адского! Луна. Ну конечно, луна! Светит в большую дыру в потолке – чуть не прямо над его головой. Потолок… Нет, полукруглый свод! И низкий. Склеп какой-то. И тела человечьи лежат вокруг, будто соломенные чучела. И сам он, оказывается, лежит на трупах: ноги на сарацинской груди, голова – на заду. Он хочет приподняться – но, услышав рядом шорох, снова, на всякий случай, прикрывает глаза.
Кто-то зовет шепотом: «Анри, Анри! Милый, ты жив? Очнись!».
- О-ох… Да жив я… оуй… что мне сделается! Тихо! А что малыш?
- Я здесь, мессир Анри… - откликается Ангерран, с трудом приподнимаясь.
Вывернулся, от самой смерти увильнул нормандец! И то, кому же и выжить в аду, как не Белому Дьяволу!   
- Как вы? Целы? Ходить можете?
- Цела, Анри, не беспокойся! – улыбается Эстер, изо всех сил стискивая обеими ладошками великанью руку. Ангерран только молча кивает, боясь, чтобы в голосе не отдалась боль, раздирающая грудь и плечо. Если нужно идти – значит, сможем.
- Вот и прекрасно. Сидите, не высовывайтесь – а я пойду погляжу, как там и что.
Стащив сарацинские трупы в кучу и утвердившись на ней, чтобы не так было высоко, великан хватается за края дверного проема, ставшего дырой в потолке, подтягивается и, убедившись, что опасности нет, ловко выбирается наружу.
*
Оглядывается. Вслушивается. Никого. И ничего. Только ветер шмыгает, как вор, по развалинам, обшаривает убитую, обглоданную, поруганную Акру: из проулка – через пустой дом, и в другой, от которого уцелели только две стены, да на колокольню соборную - безверхую, умолкнувшую навеки, а с нее – на остатки тамплиерской твердыни… Скулит, как бродячий пес, тыкаясь носом в пустые глазницы окон, в разинутые, точно в крике, рты дверей… Башня Магистра, обрушившись, погребла под собою начало улицы Сент-Андре, до самой зеленной лавки старика Гобена.
Сарацины, похоже, не будь дурни, из города убрались – если и стоят лагерем, то за стенами. Да и что им теперь в Акре высиживать, среди пепла и мертвечины? Пограбить – пограбили, что можно было разнести – разнесли, кого смогли убить – убили. А кого не убили – тому самая пора ноги уносить.
Анри – жив. И можно считать, что – невредим. Во всяком случае, ран глубоких нет и кости целы. И он – выживет. Выберется из этого могильника. Поселится где-нибудь – подалее от родных мест… Пока что воды неплохо бы раздобыть. Интересно, когда они цитадель взяли, эти псы, хватило у них ума в колодец всякой гадости не насыпать? Вода… На одной воде из Утремэ не выберешься…
Анри внимательно оглядывает то, что осталось от цитадели. Большая часть крепостной стены, та, что обращена к Монмюзару, вроде бы, уцелела. А значит, есть надежда, что уцелело и припрятанное во всяких укромных дырках и расщелинках меж камней. Ну, хотя бы часть… Хоть один тайник… Не бросать же сарацинам добро, кровью добытое! Черта с два. Они здесь и так чем только можно насытились. И он, Анри, всем этим тоже по горло сыт!..
Он крадется вдоль рухнувшей башни к цитадели… Перебирается через завал и спускается внутрь крепости. Медленно идет вдоль стены, ища взглядом и на ощупь заветные местечки. Один тайник пуст. Второго просто нет – выбоина в стене на его месте. Ч-черт… Ну-ка, а тут…? Есть! Кожаный мешочек приятной тяжестью ложится в ладонь – и за пазуху, поближе к сердцу. И еще в одном тайнике дождалось-таки своего часа изумрудное ожерелье. Недолго молодой сарацинчик пощеголял в этой красоте! Последний тайник обчистили – ладно, и горе мое забирайте, черти.
Колодец выглядит почти нетронутым – только с изящного каменного навеса в виде ажурной часовенки неверные посшибали кресты и ангелочков. Колодезная крышка, тяжелая, из толстых, плотно пригнанных дубовых досок, оказывается откинутой. Вода поблескивает в свете луны. Две изящных железных дуги уцелели – только погнуты, и толстая цепь по-прежнему свисает с тяжелого крюка на их скрещении. Натянута цепь - похоже, что и бадья на месте. Великан заглядывает в колодец, принюхивается… Потом решительно берется за цепь…
Вода. Чистая. Слава Святой Деве. Анри с наслаждением пьет, зачерпывая пригоршнями из бадьи. Плещет себе в лицо, на голову, на шею, на грудь под камизу… Выкупаться бы. А то – добрых полдня лежал на жаре, в пыли и трупной вони. Тьфу.
Он с отвращением оглядывает свою грязную и окровавленную котту. Крест – рабское клеймо. Ничего. Теперь он свободен. Будет свободен. Когда выберется отсюда. Уйти из города. Добраться до прибрежной деревни – ну хоть одна-то рыбацкая деревушка должна найтись между Акрой и Яффой… или между Акрой и Тиром. Выяснить бы, где всё-таки Малек расположился со своими прихвостнями. Посмотреть бы… Анри оглядывается. Ему приходит мысль. Он бесшумно, как кот, направляется к церкви. Поднимается на крыльцо. Дверь сарацины, разумеется, выбили. Уцелевшая створка косо висит на одной петле. Вонь экскрементов и мочи ударяет в нос тамплиеру – «Шакалы – они шакалы и есть!». Скользнув внутрь, он пробирается в колокольню, перешагивая через трупы женщин в бесстыдно задранных юбках, с обезображенными лицами, и поднимается по узкой винтовой лестнице, ловко перехватывая руками дубовые перила, отполированные ладонями звонарей…
Колоколов наверху, конечно, нет – посбрасывали, свиньи! Напакостили – и ушли. Куда ушли? Рыцарь медленно обходит колокольню, у каждого широкого окна всматриваясь вдаль.
Ага! Вот вы где, хвосты поросячьи! Вдоль развалин стены, что Монмюзар ограждала, от миноритской обители и чуть не до самого моря огоньки рассыпаны, будто угольки из костра. Так, значит, дорога на Тир закрыта. А жаль – от Тира до Кипра ближе, и намного… Ну, ничего.
Хоть одна деревушка, в которой можно будет купить лодку… Ха, не продадут. Значит - украсть. Ночью. Заодно рыболовные снасти прихватить. Плыть – и ловить рыбу. Можно даже сырую есть. До Кипра на галере – полдня, в хорошую погоду, при попутном ветре. На лодке – наверное, целый день, если не два или три.
На кухню наведаться – авось, найдется хоть один целый кувшин или бутыль, набрать воды. А, может, и что из съестного уцелело… Запастись и – дёру отсюда! Из крепости – прямиком к Арсенальным воротам, там не так завалено, легче перебраться. По Сент-Андре… по башне… прокрасться мимо, не спускаясь, даже не заглядывая… Тьфу, дьявольщина!
Призрак вожделенной свободы опьяняет рыцаря, манит, искушает… Анри живо представляет, какой обузой в путешествии, и без того трудном и опасном, будут ему Эстер и Ангерран. Одна - хрупкая девушка, почти ребенок. Другой, хоть и храбрый опытный боец, но – ранен. И ранен серьезно – вся котта в крови, и левое плечо, и грудь. Хоть и храбрится – а видно, что на стиснутых зубах держится. Крови много потерял. Ну куда с ним тащиться? 
Анри уйдет. Один. И будет жить. А может, и радоваться. Эти двое будут ждать его – долго, отчаянно и напрасно. Потом они умрут - от раны, голода и жажды. Или попадутся сарацинам – что, по сути, то же самое, только дольше протянется.
Никто не узнает. Никогда. Для всех, кто его знал, он гниет под развалинами башни. К дьяволу Орден. К черту Палестину. К чертовой матери Францию…
А – самого себя?
Будет ли ему сниться, как они умирают? Сможет ли он после таких снов поднимать глаза к небесам? Неизвестно. И как-то неохота проверять. Да, в конце концов, ведь ухватил же он их обоих, чтобы было им за кого держаться, и сам держался, упираясь руками и макушкой в проем окна, пока башня падала – ладони навсегда запомнили каждую выбоинку на камне. Не пропадать же трудам!
*
Осторожные шаги, шорох – и в проем заглядывает Анри. Наконец-то! Сперва протягивает им пару оловянных помятых кувшинов – с водой и с вином, слегка заплесневевший каравай хлеба, в трофейную чалму завернутый. Чалма шелковая – пригодится на перевязки. Да пару горстей сушеных яблок удалось отыскать. Значит, можно жить дальше. Только выбраться сперва с этого кладбища. 
- Ну, с Богом! - огр подсаживает Ангеррана. Тот с трудом подтягивается – голова у него кружится, в глазах темнеет, а плечо так и горит. Молодой рыцарь кое-как выволакивает наверх непослушное тело - и лежит неподвижно, чувствуя щекой шершавый, еще не остывший от дневного жара камень, - пока из дыры выползает Эстер, с неизменной сумой. Она тихонько охает и стонет, хоть и старается крепиться, - тоже ушиблась. Вот и огр вылез. Огляделся. Прислушался. Тихо.
Они спускаются с лежащей навзничь башни на землю. Ангеррану под ноги попадается что-то мягкое, не похожее на камень. Приглядевшись, рыцарь понимает, что это чья-то рука - а тело погребено под развалинами. И рядом – ноги… И лошадиная голова, оскалившая зубы в последнем, отчаянном ржании…
- Ну, что ты уставился, малыш? – шипит Анри. - Ну да, башня свалилась на кучу сарацин. Теперь они дохлые. И поэтому мы – живые. Давай, пошли, нечего рассиживаться!
Они бредут – через тьму, вонь и ужас, прячась от безумного глаза луны в тени развалин, то и дело спотыкаясь то о камень, то об отрубленную голову... Трое живых – на весь мертвый город.
*
Рассвет застает их недалеко от Ратушной площади. Со стороны Монмюзара доносятся пронзительные чаячьи крики муэдзинов – ага, сарацинский лагерь проснулся! Значит, скоро эта орава будет в городе – разгребать завалы, убирать трупы, искать, чем еще поживиться… Их будет много. Гораздо больше, чем способен в одиночку одолеть даже сам Белый Дьявол. Ангерран еле-еле на ногах, и бледный как покойник. И Эстер выдохлась – и ведь ни в какую не бросает свою драгоценную суму! А чтобы выбраться из города, нужно пройти еще примерно столько же, сколько они уже прошли – ну, может, чуть больше. Надо где-то спрятаться, затаиться – и дождаться ночи. Где-нибудь в подвале… в погребе… в склепе, черт подери всё. Склеп. Крипта. Ну, конечно! Церковь святой Екатерины. Если только… 
Девушка и раненый рыцарь из последних сил пытаются ускорить шаг. Анри чуть не волоком тащит обоих - сквозь зубы шепотом подгоняя их самой что ни есть чёрной бранью и в душе проклиная себя за то, что вопреки всему сохранил способность привязываться.
Крыльцо – каждая ступенька дается Ангеррану с трудом. Притвор. Там светло – непривычно светло, потому что крыши нет, одни дырки: камни из карабоги летели, что нормандский снег в январе! Но узкая неприметная дверь в крипту цела, и даже на замок закрыта. Анри взялся за кованую ручку. Рванул. Раз, другой… Есть! Вылетел замок, чуть ли не вместе с дверью. Что бы они делали, когда б не знаменитая на всю Палестину огрова силища! Они осторожно спускаются по узкой лестнице – гуськом: сперва огр, следом, то и дело повисая у него на плече, Ангерран. Эстер замыкает шествие. Она хочет было аккуратно прикрыть дверь – но огр ее останавливает: пускай лучше на одной петле болтается, - может, неверные подумают, что их собратья тут уже побывали…
Наконец-то лестница кончилась. В кромешной, могильной тьме – свечи, разумеется, давно догорели - они ощупью, натыкаясь на колонны и надгробия, пробираются в самый дальний угол крипты. 
…Там, на полу меж надгробий, они проводят тягучие, как смола, часы. Ни свежего воздуха. Ни света. И времени все равно что нет – ибо как в этой тьме следить за его течением? Значит, нет и жизни. Впрочем, это место и не предназначено для живых. Они спят по очереди - без сновидений, будто умирают на время. Отпивают по крохотному глоточку из кувшина. Отламывают по маленькому кусочку хлеб.
Наконец Анри, которому бездействие и неизвестность – хуже пытки, ощупью выбирается наверх. Стоит у двери, прислушиваясь… Потом неслышно, как кот, вылезает в притвор и осторожно выглядывает на улицу. Солнце часа два как миновало зенит. Под его бесшабашными лучами вид у растерзанной Акры не столько ужасный, сколько жалкий и отвратительный, будто у полоумной старухи-нищенки. Сарацин по площади шастает не так и много – но шастают, пёсьи дети… Обшаривают развалины, разбирают груды камней и досок, стаскивают мертвецов на площадь, сваливают, как дрова, на длинную неуклюжую повозку, парой волов запряженную. Щедро оросив пол возле двери в крипту – теперь уже церковь – не церковь, всё едино, а где воняет, туда меньше охотников лезть! – рыцарь возвращается к своим подопечным.
Солнце, которому с небесной высоты наплевать на всё, заливает жаром и светом мертвый город, как если бы он по-прежнему был живым, шумным и веселым, - и в крипту просачиваются капельки от его щедрот. И котовьим глазам огра этого довольно, чтобы не то углядеть, не то угадать что-то блестящее на крышке одного из надгробий, что ближе всех к лестнице.
Он ощупывает находку. Что-то маленькое, деревянное, в ткань укутанное. Платьице. И вроде бы, даже из парчи, и расшито бусинками. Крошечная голова – а на голове корона, с зубчиками. Ручки. А в этих ручках – еще что-то крохотное. Кукла? Нет, статуэтка. Маленькая Мадонна с младенцем-Христом. Теперь Анри припоминает: тут года два назад схоронили юную Джулию, дочь пизанского купца Руфини – а несколько недель спустя в городе говорили, что отец, в безутешной щедрости своей возложил на ее надгробие статуэтку Мадонны в богато изукрашенном наряде, семейную реликвию. Значит, это она и есть… В огромной лапище рыцаря Дева, ростом в пол-локтя, кажется особенно маленькой, трогательно беззащитной и хрупкой. Как Эстер. Как госпожа Изабелла. Тоже ведь женщина. И тоже просто так не бросишь.
Дьявол решительно и довольно бесцеремонно сует статуэтку за пазуху, к ожерелью и кошельку: а ну, пошли со мной – нынче в Акре не место женщине с ребенком! Особенно если платье на ней расшито не простыми бусинками…
…Потом Акру опять проглатывает ночь, и они трое – или четверо, если считать Мадонну – тащатся по неузнаваемым улицам, и луна таращит на них свое пустое око…
Последний завал – там, где некогда высились Арсенальные ворота, - и город кончился. Выбрались. Радость придает сил всем троим – даже Ангерран немного приободрился. С каждым шагом всё дальше от них страшная Акра – и всё ближе рассвет.
Скорее инстинкт, чем разум, влечет Анри, как раненого зверя к логову, к заветной бухте. Ему представляется, что стоит добраться туда, и они будут в безопасности. Почему? Но ведь должно же для них где-то найтись убежище. То есть, если Ты, Отче, и впрямь еси на небеси! А еще огру думается, что Ангеррану будет гораздо приятнее уснуть навсегда на траве, под шепот олив, чем в Акре, где даже луна похожа на скалящийся череп. Четыре против одного, что Ангерран не выживет: дрожит весь, и руки горячие – будто из хлебной печи. Лихорадит беднягу. Рана воспалилась – хоть и перевязала ее Эстер. Плохо. Жаль мальчишку. «Хорошо бы. Одной обузой меньше», - червяком копошится в толще осадка на самом дне огровой души. Как ни дави червя – всё одно копошится…
Более чутьем, нежели зрением и памятью, рыцарь находит нужный поворот. Спустившись по тропинке к бухте, они без сил падают на траву у ручья. Торопливо, чуть не захлебываясь, глотают из пригоршней воду. По очереди откусывают от обгрызенного каравая. Проваливаются в сон. И почти сразу же, как мальчуган верхом на палке-лошадке, на небо выскакивает солнце – и удивленно таращится на них: вот это да! Выбрались! Что, взаправду – живые? Озорные лучики щекочут спящим веки, но они только жмурятся и отворачиваются, утыкаясь лицом в траву: не мешай, уйди...
Дело идет к полудню, когда Анри наконец открывает глаза и садится. Он спал бы и дальше, благо вокруг по-прежнему тихо, да солнце неотвязное до того раскалило кольчужные штаны и чулки, что кошмар привиделся – будто поймали бедного тамплиера черти и заставили драться на мечах с Тибо Годеном по колено в кипящем масле, на огромной сковороде. Рыцарь мотает всклоченной головой, отгоняя страшное и несуразное видение. Продирает глаза. Оглядывается. Слева от него свернулась калачиком Эстер. Вздрагивает во сне. Ну-ну, не бойся, малышка… Она просыпается от его прикосновения – и тут же: как Ангерран? Спит?
Спит. Лежит вытянувшись по правую руку от огра. Куда бы он делся. Стонет во сне. Перетащить его в тень, вон туда, выше по ручью, под оливу. Да повязку сменить. Проснулся, на руках у Дьявола. Вернее, остановился на границе меж сном и бредом. Хлоп-хлоп ресницами… Спрашивает: мы живы, мессир Анри? Живы, малыш. Пока – живы. Там будет видно. Ну вот, лежи тихо. Пойти, что ли, выкупаться наконец…
Эстер возится с Ангерраном в тени старой раскидистой оливы. Наверное, что-то ласково приговаривает… Ну конечно – этакий красавчик… Куда против него Анри… Раньше об этом как-то не думалось – не до того было. Раньше, в командории, день прошел, удалось ночью вырваться к любимой – и слава Всевышнему, а что дальше будет – там увидим. Теперь же – нет командории. Сам себе Анри и за командора, и за магистра. Значит, поневоле придется думать, как дальше жить. Как жить с этой малышкой – в которую его черт дернул влюбиться. Будет ли ей и вправду хорошо с ним? Или лучше бы… Сорок три года Белому Дьяволу. Стар. Для нее - стар… А вот Ангерран… Тьфу, в матерь-богоматерь! И всё-таки Анри так и подмывает подойти и послушать, о чем они говорят. Но как подойти? Ему кажется, что друг и возлюбленная сразу поймут, не смогут не понять, не почуять его внезапно вспыхнувшей ревности. Да что он, в самом деле, ну нельзя же так думать! Вспыхнуло – затоптать, водой залить, и дело с концом. Не может этого быть. Просто потому, что - не может.
И все-таки – подойти. Взять суму и принести – вдруг Эстер что понадобится? Он поднимает суму, взвешивает на руке. Тяжелая. Для чего такую тяжесть на себе тащить?
- Эстер, у тебя что эта сума – камнями набита?
-Да тихо ты – разбудишь Ангеррана…
-Ладно. И охота тебе с ней таскаться! – шепотом продолжает огр. - Брось, оставь!
- Нет, Анри, не могу, - качает головой девушка. – Здесь всё мое достояние. Дедушкины книги – что я без них буду делать? Семена целебных трав. Ну, мазей пара скляночек – совсем на донышке осталось… А еще – мое приданое! Знаешь, дедушка всегда говорил, что там что-то очень ценное, в этом ларце. Он сам не знал, что это такое. Ему по наследству это перешло. Дедушка говорил – ларец нужно открыть в самом что ни есть отчаянном случае. 
- Слушай… А давай заглянем! – вдруг срывается у Анри с языка. – По-моему, случай у нас самый что ни есть отчаянный. И ведь надо же тебе самой знать, чем ты обладаешь!
-Н-ну… давай, - помедлив, нерешительно соглашается она. Вытаскивает из сумы ларец – не очень большой, целиком у нее на коленях умещается. Ларец в футляре из толстой тисненой кожи, то ли действительно черной, то ли почерневшей от времени – не понять. Она пытается расстегнуть позеленевшие медные пряжки – не получается.
-А ну, дай-ка я… - ну вот, расстегнулись обе – и не сломались! На свет появляется ларец, вернее, шкатулка. 
Обыкновенная, даже, можно сказать, невзрачная. Потемневшее от времени дерево. Простая железная оковка по углам – только кресты грубо вычеканены. И на самой шкатулке тоже кресты вырезаны. И на крышке, и на стенках, и даже на дне. Крест на крест – чтобы черт не влез… А, может - наоборот, чтобы не вылез?
Замок врезан на передней стенке. А на личинке его – тоже будто гвоздем выцарапаны кресты.
- Эстер, а ключ у тебя есть?
- Конечно, держи! – она снимает через голову потертую ладанку черной кожи на прочном черном шелковом шнурке. Сколько Анри помнит – эта ладанка всегда была у нее на шее. – Вот. Только распороть надо, у тебя же есть нож?
- Возьми у Ангеррана, у него хлебный остался, а то кинжалом неудобно…
Распороли ладанку – великан вытряхнул девушке в сложенные ладошки ключик железный, и не ржавый совсем; маленький – с иудейкин мизинчик, и тоже вида самого что ни есть незатейливого. А ну-ка… Так-так… вошел ключик куда ему положено… и повернулся, недовольно скрипнув... раз повернулся – и другой… Откинул крышку Анри – медленно, осторожно – ох, смазать бы надобно шарниры! Снял потихоньку выцветший шелковый лоскут – зеленый, с обтрепавшейся вышивкой – и тут крестики!
И предстало глазам их – приданое Эстер.
Два отделения в той шкатулке было. И в одном покоилась на вытертом до основы черном бархате книга – небольшая, но толстая, в переплете из тонких досочек, обтянутых черной кожей, а по углам и в середине какие-то картинки вытиснены… вроде бы, люди, кони… Вытерлось всё, сгладилось от времени – не разберешь. Уголки медные, массивные, грубой работы, и такие же застежки – совсем зеленые…
А во втором, поуже, возлежал на черной шелковой подушечке вырезанный из слоновой кости кубок в виде розового бутона. Маленький бутон, с детский кулачок. Ножка – тонкий стебелечек, дотронуться боязно – а вдруг переломится, - и вкруг него то ли змей обвился, то ли дракон: оскаленная пасть, раздутые в предвкушении добычи ноздри, козьи изогнутые рожки – ну, точно, враг людского рода. Отвратный зверь,  склизкий, чешуйчатый, и зубы острые – но до того не идут к этой отвратности выпученные жабьи глаза и понуро висящие ослиные уши, что не хочешь, а смех разберет.
И они рассмеялись. Все трое – Ангерран, оказывается, не спал и всё слышал. Приподнялся посмотреть – тоже ведь интересно! Старается держаться. Молодец, малыш…
Эстер взяла было кубок, но тут же положила на место – уж очень хрупкая вещица! Анри потрогал пальцем гладкую шкуру зверя – вот ведь, каждая чешуйка выточена!
Книгу взял. Тяжелая. И вроде бы даже теплая, как живая, и будто в руках чуть заметно подрагивает – или это у Анри руки дрожат? Да нет, отчего бы? Показалось.
Ну-ка, поглядим… Он медленно открывает книгу… листает… Священное писание. Красивое, с картинками разноцветными, с заставками… Хорошая вещь. Старинная. Дорогая. В случае чего – можно будет продать. Так! А это что? На дне шкатулки, там, где книга была, на бархате крупными неуклюжими стежками - видно, что работала мужская, не привычная к иголке и нитке рука - нашит белый полотняный кружочек, а в нем – красный крест с расходящимися концами. Метка. Собственность Ордена Храма, черт бы его подрал.
- Слушай, откуда Исаак это взял?
- Да говорю же тебе: получил в наследство от Авраама, своего деда. А тот – от Иегуды, своего прадеда. А тот, наверное, от своего, - девушка тихонько качает головой и пожимает плечами. Ладно, неважно откуда взялось – главное, что сейчас это у нас в руках. Это велено было беречь на крайний случай. Это может нам пригодиться. Значит, стоит того, чтобы рассмотреть его повнимательнее. Анри перелистывает книгу, страница за страницей. Кое-где на полях забавные картинки: вот толстая обезьяна в митре, с надутой мордой – вылитый архиепископ Руанский Норбер, посохом толчет воду в ступе, брызги летят и на лету превращаются в жаб и гадюк… вот ворона в шлеме, с мечом в клюве, едет верхом на хромой собаке на турнир – а может, и на войну… вон с тем долговязым нелепым аистом, что, растопырив крылья, нацелился ринуться с крепостной стены, сложенной из кочанов капусты… Где красками нарисовано, тщательно – а где просто парой росчерков привязали к бумаге мысль мимолетную… Иногда попадаются меж страниц вложенные листки – с рисунками, формулами, словами какими-то несусветными: хоть буквы знакомые, а не французское письмо, не немецкое, не итальянское, - хоть вверх ногами читай, хоть сзаду наперед! И не по-латыни. Вензеля какие-то попадаются – а всего чаще С и II или Г и O переплетенные. Кто был этот Г.O.? Черт его разберет теперь …
А вот это, интересно, что такое? Листок пергаментный. Тонкий, вчетверо сложенный, на сгибах протертый. Исписанный мелким почерком с двух сторон. По-сарацински?… Нет, хоть и похоже – да не то.
А Эстер говорит: дай-ка мне - по-нашему это писано, по-еврейски.
*
Вот что писал ее далекий предок, почтенный Исраэль бен Давид, торговец, ростовщик и каббалист из Иерусалима, Иегуде, своему первенцу.
Кубок с драконом и книга, в черную кожу переплетенная, принадлежали некогда мессиру Герберту Орийякскому, философу, астроному, математику, чернокнижнику и некроманту, - тому самому, легендарному - да защитит нас Господь и его архангелы! - которому вызнать у дьявола какую-нибудь тайну мироздания – сколько, к примеру, чертенят на кончике иглы усядется, или, скажем, кто станет в Риме следующим папой - было все равно, что деревенской кумушке у колодца с соседкой поболтать.
Заполучил сии сокровища Герберт в Каталонии, куда еще молодым бенедиктинцем приехал, томимый жаждой познания. Дух он там свой питал книжной ученостью, и преусердно – однако же и о плоти грешной не забывал.
И вышло так, что слюбился мессир Герберт с единственной дочкой одного мавра премудрого, у которого он учился колдовской науке, и так-то славно с нею поладил, даром что посвятил себя Господу, что девица мало того что сбежала с ним из отчего дома, подлив папаше сонного зелья в питье, так еще и ларчик прихватила с собой, которым колдун дорожил, как зеницей ока. Ну, что дальше было с той красоткой – неизвестно, да и неважно, - а вот Герберт, скрывшись от погони, оказался счастливым обладателем, во-первых, книги, куда старый нечестивец записывал все свои заклинания, а во-вторых, той самой чаши, которую сатана протягивал Спасителю нашему, когда в пустыне Его искусить пытался. И кто изопьет из той чаши – тому дается от нечистого пророческий дар.
Вот тут-то Герберту и привалила удача. Да такая, что не только в деньгах купался некромант, не только все науки превзошел и на весь крещеный мир прославился, - а и папской тиарой увенчал себя, выиграв ее в кости у самого падшего ангела. Сильвестром Вторым стал зваться. И говорят, будто рек Герберту сатана, когда закончили они партию: «Ладно, выиграл – архангел с тобой, папствуй! Но как отслужишь мессу в Иерусалиме – добро пожаловать в ад!». Папа Сильвестр, как человек разумный, предупреждению внял, в Святую землю кончика носа не показывал и жил себе припеваючи, что воробей на гумне – покуда в мае тысяча третьего не угораздило Его Святейшество отслужить обедню в одной римской церкви. Освящена была та церковь во имя святой Марии Иерусалимской. А жители окрестные звали ее попросту – Иерусалим.
И – умер папа Сильвестр. И пока суд да дело, похороны да конклав – в суматохе да хлопотах, интригах да беготне никто и не заметил, что одним ларчиком стало меньше на папском секретере. Ввел нечистый во искушение некоего фра Джоаккино, который по средам и субботам в папских личных покоях чистоту наводил. По счастью, у подметальщика достало ума прибрать к рукам – «на память о Его святейшестве!» - вещицу на вид самую потертую и неприметную, которой никто во всём Латеране так и не хватился.
И жил себе поживал Джоаккино, доставал изредка ларец из сундучка, любовался на кубок драгоценный, да книгу читал – а надо вам знать, сеньеры мои, что Герберт, не будь дурак, как завладел книгой старого колдуна, так первым делом наложил на нее чары: если кто чужой ее открывал, то видел вместо заклятий строки Священного Писания.
Незадолго до смерти Джоаккино, так и не поняв толком, что за сокровища у него в руках оказались, тайком передал ларец племяннику, мелкому лавочнику из Мантуи. А тот потом – своему сыну, в подарок на свадьбу… Так и пошел ларчик по белу свету гулять.
Пока не занесло его лихим ветром на берега Луары, к одному бедному дворянчику. А беден этот сеньер был оттого, что стук игральных костей для него звучал слаще небесной музыки. Разумеется, в долгах был сей дворянин по самую макушку. И в числе многих прочих должен был крупную сумму местным храмовникам. И вот однажды приехали к нему из командории за процентами по займу – а у него в кошельке только ветер посвистывает. До гроша проигрался накануне. А значит, извольте, мессир, пожертвовать Храму замок и оставшиеся угодья, а сами ступайте ночевать с бродягами под мостом. И попросил дворянчик брата казначея удостоить его разговора наедине, и упал ему в ноги, моля об отсрочке, и посулил в дар драгоценную реликвию. Да не Ордену в дар, не командории – а самому достойному брату, лично. И как открыл незадачливый должник ларец, да чашу на стол выставил – так глаза у казначея и загорелись. Неспроста ведь говорится «жаден как тамплиер»!
И дал отсрочку брат казначей, Жак де Ла Ривьер. И завладел кубком и книгой. Припрятал добычу в сокровищнице, в самом темном углу, за сундуком, в пыли и паутине. А на всякий случай метку орденскую внутри ларца нашил на обивку – вроде как ордену пожертвование, простите, сеньеры братья, забыл занести в реестр! Как ни силен страх, как ни крепок обет – а природа человечья все же сильнее.
Когда же послали Жака в Палестину, то он неизвестно как, но выискал способ незаметно забрать с собой ларец и припрятал сокровище в Иерусалимской командории, в потайном местечке. Там ларчик и полеживал себе. Пока не пленился достойный брат пышными прелестями какой-то веселой девицы, да не протратился на подарки ей, да не кинулся, прослышав о грядущей ревизии, среди ночи в лавку к старому Исраэлю…
*
- Так вот, значит, как… Ну и ну…
- Анри, но ведь… Это же всё-таки, получается, мое – не орденское?
- Твое, конечно – чье же еще! Не обеднеет Орден. Ломбардец и так полную галеру на Кипр уволок, чтоб его… Лучше бы раненых забрал побольше. На, спрячь.
- Подожди, Эстер! Дай, я еще взгляну… Можно?
Ангерран дрожащими от слабости руками берет книгу, перелистывает. Закрыл, хотел застегнуть – и вместо этого нечаянно нажал медный завиток!
Дзыннь – раскрылась верхняя обложка, как ракушка-венерка! Две там, оказывается, были дощечки, и верхняя будто на пружинке откинулась. И – фрр! – оттуда, точно воробей с вишни. Закрутился вокруг них крохотный горячий смерч, заплясал, захихикал тоненько, еле слышно, обежал, ощупал, обнюхал по очереди всех троих. И – вжжих! – стрелой ввысь. А навонял-то, навонял тухлыми яйцами – тьфу!
И сразу похолодало, потемнело, тучи черные – откуда ни возьмись. Весь свет закрыли. Анри вскочил, кинжал вытащил. Эстер к плечу великаньему прильнула и дрожит. Ангерран уж на что плох – а и то приподнялся и за нож схватился; книга упала, закрылась – а всё равно вся голубоватым светится. Темно – будто сумерки на дворе. Чертовщина. Однако же, ни грома, ни дождя нет. И сарацин никаких из моря не лезет и с небес не сыплется. А несется с облаков нечто маленькое, полупрозрачное, зелено-синее. То ли нечисть, то ли нежить.
Ближе, ниже… Вправду маленькое – в пол-локтя ростом, не больше. Мордочка с длинными усами, глазищи зеленые, зрачки – что персиковые косточки, пушистый хвост, ушки остренькие. Только что рожки торчат, как у козы, и крылья за спиной перепончатые, а так – ну кот котом. Зависло в воздухе прямо перед ними, трепещет крылышками, как муха, в глаза смотрит то одному рыцарю, то другому – умильно, сладко так, облизывается, причмокивает: «Ой, храмовники, сладкие, милашки, люблю!». Анри замахнулся на него – увернулось хитрое создание, захихикало тонко… Уселось Ангеррану на плечо, лапками обезьяньими цепкими за шею обняло, ластится, тянется мордочкой – лизнуть в щеку, тьфу на него! Дернулся рыцарь его стряхнуть – вскрикнул от боли: рану потревожил. А существо от него опять – фрр! – выше старой смоковницы, скулит, пищит по-крысиному, дует на лапку – ага, видно, за крест нательный схватилось, да обожглось. Так-то, знай наших, сатанинское отродье!
А тьма-то всё гуще. Уже не сумерки в полдень – а самая настоящая ночь! Звезды высыпали! Да что ж это такое делается, сеньеры мои?! Эй, ты, чучело рогатое, так тебя и разэтак, в тригоспода-волхвов-святого Лаврентия! Патерностера, что ли, захотел? Мечется в воздухе летучая нелепица, не понять, то ли всхлипывает, то ли хихикает. Летела бы отсюда, что ли – вон, хоть в Акру, к сарацинам… Не улетает. Вьется вокруг них, будто на бечевке привязана. Поманил пальцем Белый Дьявол: ну-ка, твареныш, иди сюда!
Послушалось создание, приземлилось на книгу. На четвереньки. Задом вертит, бесстыжий дьяволенок. Рожи корчит. Пастишку лапками растянул – и болтает языком. Длинный язык, ярко-розовый, и слюна с него – капельками лунного света. Анри ему кулак показал – присмирело существо, село чинно, коленки острые ручками обхватило, обвило себя дважды хвостом, прижало уши, сложило крылышки – а стрелы глазищами так во все стороны и мечет. «Приветствую, - пищит, - доблестные мессиры!». Кивнул Белый Дьявол: ладно, и тебе привет, так уж и быть.
- Как твое имя, дух нечистый?..
*
Познакомились. Бафометом прозывалась хвостатая несуразица. Был Бафомет из чертей не то чтобы высшего разбора – до Бельфегора или, там, Велиала ему было как до Кипра на ослах, - но всё ж таки и не из тех, кого любой деревенский поп из одержимого вышибает десятком Ave. Однако же и Герберт Орийякский «Деломеланикон» не по складам разбирал…
Пленником старинного фолианта незадачливый бес оказался, пав жертвой собственной неосторожности и любопытства кошачьего: уж очень ему подслушать захотелось составленное Гербертом новое заклинание! Поймал его чернокнижник проклятый и посадил на привязь – невидимую, а не порвать! Потому что уж больно просты были Гербертовы чары – ни разбить, ни другим заклятием подменить. Только сидеть и ждать, подскуливая от тоски, пока не сыщется средь людского племени петый дуралей, который свою земную жизнь променять пожелает на книжную участь Бафометову!
Выпустил было бесенка фра Джоаккино – да перепугался, сразу молиться кинулся, святой водою келью кропить, - поневоле пришлось поглубже забиться меж страниц и сделать вид, что подметальщику всё приснилось. С братом Жаком неплохо жилось нечистому: и беседы, случалось, удостаивал его казначей, и даже полетать изредка выпускал, поразмять крылышки. Но лезть вместо беса в пергаментное узилище – э, нет, шалишь! А уж про мудрого равви Исраэля и говорить нечего. Сколько лет несчастный дух у него и его потомков просидел в полном заточении – и хоть бы раз открыли книгу и дали бедняге взглянуть на белый свет!
- На белый свет, говоришь? – хмурится огр. Ткнул пальцем в темное небо над головой. – Твоих рук дело?
- Ой, простите-извините, благородный мессир! – затараторил нечистый. – Показаться вам хотел, при свете меня ведь совсем не видно! Сию минуту, буквально сию минуту, мессир!
Взмыл, затрепетал крылышками, схватил лапками собственный хвост как метлу – и давай в воздухе мести. Что вы, сеньеры, думаете? Расчистилось небо! Тепло стало, и птички в листве зачирикали, и ручей сразу веселее запел. Анри удовлетворенно кивнул: вот это - другое дело! «Рад услужить, прекрасные мессиры!» - промяукал бес.
А великан его пальцем поманил – да хвать, как котенка, за загривок: «Ответствуй, - говорит, - создание тьмы: как нам с тобой отсюда выбраться? Есть что-нибудь подходящее в твоей книжице?».
- Есть, как не быть! Смотрите, мессир! – запищал дьяволенок, скалясь до ушей. – Вот, хоть бы и это! – потянулся к книге, в воздухе забарахтался, - выпустил его великан. Шмыгнул Бафомет меж страниц, как мышь в норку, пошуршал, повозился – открыл нужную. Девяностый псалом. Заставка с ангелочком. На полях рыцари дерутся: один – с хвостом рыбьим, другой – на свинье сидит задом наперед. Повертел хвостом над страницей нечистый дух – и проступили под строками псалма другие строки. Вроде и на латыни – а не поймешь… Попробовали читать, запинаясь на каждом слове, а бес их поправлял и хихикал в кулачок. Пищал, что эту науку и за десяток лет не постичь, а они – за один день, тоже удумали! Рассердился великан, плюнул, книгу захлопнул – и кубок вытащил из бархатного гнездышка: глотнуть, что ли, нектара из костяной розочки – может, и впрямь обретем дар пророчества да и сообразим что-нибудь? Зачерпнул воды из ручья – а бесенок хихикает, заливается: не так, мессир Анри, дайте, покажу! Подлетел – и тонкими когтистыми пальчиками поднял костяному дракону уши. И  темные капли из драконьих зубов в воду – плюх, плюх! Красной сделалась вода – красивый цвет, прямо как у старого бургонского. Анри поднес чашу к губам, принюхался. Хотел уже попробовать – но бесенок был тут как тут, чашу у рыцаря из руки выхватил – и вылил немного на траву, от ручья подалее: «Смотрите, мессир!» - пищит. Подошел Анри, и Эстер нерешительно последовала за ним, смотрят – вянет трава, на глазах желтеет. Яд?!
«Ага! – Бафомет даже в воздухе закувыркался от смеха. – Ой, не могу! Дар пророчества! Угости таким винцом своего врага – и можешь точно описать его судьбу! До последней минуты!».
И рассказал, что чаша сия на самом деле не дьявольское творенье, а изделье рук человеческих. Ну, может, старый колдун, Гербертов учитель, над ней и поворожил, даже наверняка поворожил – но выточил ее и вырезал мастер смертный, а другой смертный начинил зельем, что враз от всех болезней излечивает. Получил ее каталонский чернокнижник от кого-то в наследство – и выставлял на стол, когда требовалось без шума ненужную жизнь пресечь. Если не знать про механизм – можно пить из чаши безо всяких опасений. Но если ты знаешь, а пьющий – нет… Пару раз чаша пригодилась папе Сильвестру. И еще раз кому-нибудь может пригодиться.
- Кому? – усмехнулся Анри. – Если сарацинам в Акре – так не хватит на всех. А если самим… Черт возьми, тогда за каким чертом мы из-под башни вылезли?! Выберемся! Как-нибудь – выберемся.
- Разумеется! – потирая лапки, пропищал Бафомет. Уселся огру на плечо и,  щекоча усами ухо, промурлыкал: «Мессир, а ведь я, когда взлетел, кое-что углядел сверху… Точнее – кое-кого, мессир Анри!».
- Кого?! Сарацин?! – огр стиснул рукоять кинжала и быстро огляделся. 
- Нет, что вы, мессир! – разулыбался чертенок. – Ничего похожего! Тех я бы сразу учуял… фу, от сарацинской нечисти такая вонь – дышать невозможно! – Бафомет сморщился и замахал лапками, будто отгоняя дурной воздух. – Клянусь всеми мухами Вельзевула, серный котел рядом с шайтанским отродьем – просто розовый куст!
- Да кого ты там углядел, скажи толком!
- На рассвете увидите, прекрасный сеньер!..
*
Ночь прошла беспокойно. Ангерран, тяжелым сном забывшись, всё стонал и звал свою Жизель. Эстер то и дело вставала, чтобы положить бедняге на лоб мокрый лоскут от его же котты, по волосам раненого погладить, успокоить и утешить. Бафомет, по его собственным словам, решил быть полезным своим спасителям и кружил над рощами и морем, то взмывая под темное небо, то проносясь низко-низко, так что трава недовольно шелестела. И Анри тоже, и сарацин опасаясь, и на духа нечистого не надеясь, спал вполглаза, не выпуская кинжал из руки…
Но никто их зыбкого покоя не нарушил – ни люди, ни черти. А когда мир поднялся почти к самой поверхности утра, обретя еще только очертания, но не краски, из-за скалы, что загораживала бухту со стороны Акры, сперва нос острый, лисий потихоньку высунула, а потом, принюхавшись и оглядевшись, крадучись пробралась в бухту длинная низкая тень. Остановилась. Что-то тяжелое плюхнуло в воду. И еще раз – но уже полегче. От большой тени отделилась тень поменьше…
Белый Дьявол, приподнявшись на локте, смотрел, как шлюпка пристает в устье ручья, как двое привязав ее к большому острому камню, как зуб торчащему из воды, осторожно выставляют на песок тонкогорлые пузатые кувшины и выкидывают пустые бурдюки. Оба невысокие, поджарые, как бродячие псы, в рубахах подпоясанных, в штанах коротких, до колен, ноги босые, – матросы обыкновенные, в Акре на набережной всегда полно было таких. Оружия при них тоже не видно – только небольшие ножи за поясом. На головах у моряков не чалмы, а платки концами назад повязаны – значит, не сарацины. И то хорошо. Похоже, сейчас наберут пресной воды – и уберутся. Бурдюков целая куча. Воды, значит, набирают полный трюм. Похоже, плыть собираются далеко. А нас они за сходную цену не прихватят с собой? Всё равно, куда. Чем дальше, тем лучше.
Анри встал и твердым шагом направился к шлюпке…
*
- Взять те… То есть, вас, на борт, мессир рыцарь? Всех троих? – Жоашен, по прозвищу папаша Лунди, задумчиво потеребил темно-рыжие с сильною проседью вислые усы. – Ну, мессир… Не знаю… Да еще и женщина…
- Да мы сами на борту кое-как помещаемся! – задиристо начал было его молодой напарник, неаполитанец Джузеппе – скалился, как молодой волчонок, черные короткие кудри из-под выгоревшей синей косынки выбились. Чуть голову повернул Дьявол, еле заметно шевельнул усом – и припал волчонок на передние лапы: а я - что, я – ничего, мессир! Если капитан согласится…
- Думаю – согласится, - улыбнулся Анри и хлопнул себя ладонью по груди, чтобы за пазухой в мешочке звякнули денежки. И звяк этот сладостный услышав - кивнули моряки. После чего Джузеппе отправился на судно с первой партией бурдюков – и с заманчивым предложением. Покуда великан, сидя на песочке, беседовал о жизни с папашей Лунди. На равных беседовали – рубаха матросская черной орденской котты не грязнее.
…Капитан был среднего роста, худой, широкоплечий, сказать бы «ладно скроенный», да ноги коротковаты и кривоваты, а руки, наоборот, длинны – словно от кого другого достались они Давиду-Луиджи. Пальцы – будто когти у хищной птицы: что схватит – то нипочем не выпустит. Странны и тревожны были черты его смуглого лица. Горбатый нос выступал, будто обточенный  волнами подводный камень – над морской гладью, а небольшие, близко посаженные карие глаза глядели одновременно и на собеседника – и по сторонам, высматривая добычу – или опасность. Так он и глядел, стоя возле самой воды, опершись на нос шлюпки: вроде бы, честно и прямо в глаза Белому Дьяволу, и в то же время озирал всю бухту, не упуская из виду ни наполнявших бурдюки матросов, ни, кажется, даже судно у себя за спиной.
Маленькое то было судно, узкое, легкое. Чайка, а не кораблик. Присела чайка поздно вечером на воду где-нибудь в окрестностях Бари или Отранто, клюнула, что Господь послал – шелк или сукно, меха или жемчуг (плевать что, лишь бы пошлину не платить!) – и вот уже нет ее, как и не было, растворилась в морской синеве, и где причалит – в Эфесе, Александрии, Дамьетте или Палермо, в Трапезунде, а может, в самом Константинополе – про то ведает один лишь Давид-Луиджи. Ну и, разумеется, Господь, а также Аллах и Иегова. Поскольку Давид-Луиджи свой в любом краю и равно чтит любого бога. Какая Давиду-Луиджи разница, если отечество его – море, а идол – золото! «Мудростью Соломона» прозывалось суденышко – дали ему тяжелое, основательное имя для остойчивости, как балласт погрузили в трюм.
Размышлял Давид-Луиджи, побочный сын венецианского торговца сукном и служанки, крещеной иудейки Рахили-Марии. Взвешивал, подсчитывал и делил. Такого паршивого рейса, думал капитан, у него еще не было. Еще в Смирне не задалось, когда пришлось-таки переплатить за партию розового масла. Которую, правда, у них с руками оторвали в Кандии. Но черт его дернул набрать почти на все вырученные деньги стеклянной посуды, прославленной веницейской – которая, хоть и укутана была, как дитя грудное, а всё едино почти вся побилась к чертовой матери, когда в виду Кипра шквал поиграл с ними, что кот с клубком! Думали в Акре запастись товаром – какое там… А того, что в  Фамагусте выручили за уцелевшую пару кубков, хватило только на провиант. Это если на троих. А если на шестерых – придется закупаться. Значит – проесть часть того, что на дело отложено. А это Давиду-Луиджи – острый нож. С другой стороны, этот здоровила-нормандец обещал помогать управляться с парусом – на море лишних рук не бывает. Девчонка, уверяет рыцарь, искусна во врачевании. Да еще и хорошенькая – это капитан углядел даже издали. За нее при случае дадут хорошую цену – хоть на сарацинском базаре, хоть в доме свиданий где-нибудь в Марселе. Раненого хоть сейчас со счетов списывай – наверняка еще до Кипра не дойдем, как бедняга отправится в лучший мир. Изумрудное ожерелье. Превосходная вещь. Которую можно превратить в деньги. В большие деньги. Но вот где? Гадский шквал. Гад… Агд! Веселый, богатый, славный город – Агд. В Агде жизнерадостный толстяк епископ, у которого денег полна задница. А у него – юная прелестная племянница. Которой добрый дядюшка решительно ни в чем не отказывает! Агд – это во Франции. Куда нашей троице вроде как и надо. А по пути, Господь даст, запасемся каким-никаким товаром – в Мессине, Сиракузах, а может – и в той же Кандии…
- Ну что ж - по рукам, мессир Анри.
- По рукам.
Коршунья лапа скрылась в лапе дьявольской…
*
…«Бедный мой, хороший, славный… - глядя на спящего рыцаря, шепчет одними губами Надя. - Ну вот, нахмурился… Что ж тебе снится, хотела бы я знать? Что тебе снится, крейсер «Аврора»…». Некстати совершенно выскочила песенка из темного угла памяти, как чертик из табакерки – и завертелась в голове, не выключишь. Точно, как раз та самая песенка из мультика. Ее по радио тогда крутили – коменда, в детство впадавшая, приемник на полную катушку врубила, так что у Нади со стенки штукатурка сыпалась. В тот вечер, когда Игореха, Ларискин кузен, к Наде пришел, запер дверь на задвижку, на кровать сел, голову руками обхватил – и шепотом выматерился. Надя еле заметно пожала плечами и привычно набросила на лицо сочувственное и понимающее выражение. Не привыкать. Не он первый и, вернее всего, не он последний. Много их в институте таких – сперва кидаются за каждой юбкой, не принюхавшись и не приглядевшись, а потом прибегают: Надя, выручи, три пера к штанам прицепилось, не помню, где…
Но с Игорехой ситуасьон нарисовался – куда там трипперу. На ноябрьские выпала Игорехе высокая честь: его в числе прочих избранных сама Алиночка пригласила на вечеринку. Да-да, та самая Алиночка, у которой папа работает в ОВИРе, а дядя – во Франции военный атташе! По каковой причине перед Алиночкой полкурса заискивает, а другая половина ее люто ненавидит. Игореха за Алиночкой приударял, как все – ни на что, однако же, особенно не надеясь: не того полета птичка. А тут – вот вам, пожалуйста! Осчастливлен был, так сказать, милостивою аудиенцией. Натюральман, расфрантился Игореха после демонстрации так, что Джордж Браммел  от зависти в гробу хали-гали сбацал, - и поехал к Алиночке на дачу в Кратово.
Без предков гулять намеревались – родители Алиночкины укатили к родне в Калининград. Собрался, натюрлих, весь комитет комсомола и прочие отличники-общественники. Сашку-Буйвола, правда, у Алиночки хватило ума не пригласить. Зато – всем сюрприз! – пригласила, кого бы вы думали? Настьку-дярёвню! Видите ли, праздник пролетарский – значит, пролетариат, в количестве хотя бы одного представителя, присутствовать должен. Зачем? А вот так, должен - и всё! А вот такая Алина – эксцентричная и непредсказуемая! Ну что – пожали гости плечами, мысленно пальцем у виска покрутили и уселись за стол. Настька, хоть и дярёвня – а, видно, поняла, для чего звана: как умела, потешала честну компанию. И частушки горланила, и стишки английские с выражением читала, на табуретку взобравшись, и френч канкан на столе отплясывала, показывая застиранные, белые, в расползшихся кружавчиках труселя… Зато и деликатесы Алиночкины уплетала так, что шум стоял – куда только в нее, жердину конопатую, лезло… Напраздновались, легли спать – кто где, кто с кем.
А утром Настька обнаружилась на диване, в обнимку с Игорем. Как, что – тайна, покрытая мраком. Ну, шуточки, конечно, посыпались – Игореха насилу отбрехался. Да, ни одной стоящей юбки не пропускает. Но ведь – стоящей! А тут дураку ясно: ничего не было и не могло быть никогда! Ведь смех сказать: Игорь – и Настька!
Смех смехом, а Настька сегодня поймала Игореху в комитете комсомола – ладно еще, никого в тот момент в кабинете не было! – и ткнула ему в нос бумажку. Невзрачную такую серенькую бумаженцию, с какой в приличном заведении совестно в туалет зайти. Да вот написано в бумаженции, что брюхата наша дярёвня. От кого – не написано. Но Настьку с Игорехой под одеялом видел весь комитет! И в случае чего любой подтвердит. Было что, не было – дело десятое. Главное – удобный случай ближнему насолить. Ведь если что – плакало Игорехино распределение в Интурист! Чтоб ее, дярёвню – преподнесла, мать ее растак, новогодний подарочек! Ежику понятно, что Настька попросту в Тверь не хочет ехать, деток-дикарей в школе английскому обучать. И что тут делать прикажешь?!
- Сайленс, Игореша. Тут финьгать надо, - Надя села на кровать рядом с Игорем. Глядела то в окно, то на дверцу шкафа, где картинка из «Работницы» была прилеплена, со всадницей на вороном коне. Хорош конь. Вот бы на таком проехаться. По парковой аллее. В платье со шлейфом и в шляпке с вуалью... Хоть куда коняга… Влип Игореха. Догарцевался. Вот не знали бы его как бабника – уж наверное, эта детдомовка к нему бы не полезла под одеяло. Надо же, свезло Настьке – оседлала такого жеребца… Теперь замуж выйдет – и если даже в загранку никогда не поедет, то в Москве точно останется. И почему какой-то там дярёвне такое счастье - а не ей, Наде? Которая пашет как каторжная, от учебников головы не поднимает?! Пузом к стенке припирать – ума большого не надо. Пузо. Убрать нужно это пузо. Обязательно. Только как? Предложить шантажистке денег на аборт? Всё равно, что свое отцовство признать. И потом: где гарантия, что Настька, взяв деньги, в самом деле в абортарий пойдет и от Игорехи отвяжется? А против воли Настьку волочить к абортмахеру – это же скандала потом не обобраться. И никаких денег не хватит всем рты замазать. Вот если бы выкидыш случился…
Так. Выкидыш. Говорят – уколы какие-то делают. Но попробуй их достань, эти ампулки… Да и Ирину Михайловну в это дело впутывать лучше не надо. Ну, допустим, разузнали, достали - а как Настьку колоть? Она ж вопить начнет, вырываться… Соберется публикум и сделается айн гросс скандал… Лучшим выходом был бы, конечно, несчастный случай: споткнулась Настасья, упала… с лестницы… или просто на улице поскользнулась и – пузом об лед… Напилась потому что до бесчувствия, по случаю Нового года.
Так. Напилась. А вот напиться Настька может и сама, и с большим удовольствием. И если она выпьет чего-нить не того… Именно – того! Бальзам рижский, «Цветок папоротника», подарок Леночкиной мамаши, благодарность за лечение и науку, а главное – за то, что без КВД обошлось. Очень полезный бальзам, и вкусный – вот только беременным не рекомендуется. А уж если передоз… Да Игореха за эту бутылочку по гроб жизни благодарен будет!
- Значит, так, Игорь, князь ты мой дорогой. – Порылась в тумбочке, достала бутылек. Игореха смотрел на нее, как деревенская бабка на чудотворную икону. – Вот, держи. Средство дозволенное, в открытой продаже. Самая что ни есть новогодняя штука – волшебный цветок в ночь волшебства! Говорили мне – при беременности хорошо помогает, – подмигнула. – Ну, то есть, от тошноты избавляет и всякое такое. – Игорь понимающе кивнул и прошептал: «Йес!». – Где и как угощать ее будешь – это, миль пардон, меня уже не касается. Сработает – твое счастье. А мое дело – сторона! Никто не видел, ничего не докажешь.
- Да, конечно, Надя… Понятно… Спасибо, Надь!!..
*
…Прошел Новый год. Сессия началась. Один экзамен свалили. Второй. Третий. Дярёвня ни в институте, ни в общаге не появлялась. То есть, вообще никак себя не обнаруживала. Как тридцать первого вечером канула в пахнувшую мандаринами, сверкавшую гирляндами снежную кутерьму - так больше ни слуху не было о ней, ни духу. Только бросила на бегу вахтерше: иду, мол, праздновать к жениху! А что за жених у Настьки завёлся – то ведомо одному разве святому Бонку. Качали головами в деканате; пожимали плечами, пальцем у виска крутили одногруппники – это, мол, что же такое, где пропадает девица, о чем думает, ведь пятый курс, диплом на носу – и целая сессия хвостов!
Замдекана заявление написала в розыск. Приходил лейтенантик молодой и в общагу, и в институт, и расспрашивал, и в биндюжку Настькину заходил, смотрел, шарил, нюхал – но так и не разузнал ничего толкового. Хаты у всех оказались с краешку. И то, ну кто в здравом уме перед выпуском станет с милицией связываться – да еще из-за какой-то там Настьки, с которой ему детей не крестить, даже если и жива. Где свидетели, граждане? А молоко с плиты у всех убежало!
Игореха Шутов говорил то же, что все, и пальцем по лбу стучал, как все. А сам, на консультации сидя, при каждом скрипе двери оборачивался со страхом – и с надеждой: вот сейчас ввалится тощая длинная Настька с неопрятными бело-желтыми патлами по плечам, плюхнется на первое попавшееся свободное место – и всё станет как было. Конечно, если Настька опять начнет права качать – это гросс скандал, но ситуация прояснится хотя бы! А так…
 
…Сперва всё шло как по маслу. Когда Настька опять поперла на Игореху пузом, он, для виду поотпиравшись, притворился, будто и впрямь перетрусил и хоть сейчас жениться готов. И она, дура, поверила – думала, «как в кине» ей будет. «Ладно, интернатский выкидыш, - думал Игореха, - будет тебе и кино, и вино, и домино!». Пригласил ее к себе – а жил он тогда уже отдельно, двоюродная бабка оставила в наследство однушку на углу Измайловского и Третьей Парковой. Новый год, сказал, отпразднуем вместе – а заодно и помолвку! Ждал, сидел у окна как на иголках – придет, не придет? И не поделится ли с кем сногсшибательной новостью?
Явилась. В единственном выходном платьице, синем с белыми оборками, волосешки от лака стоят колом, размалевана так, что хоть сейчас на арену вместо клоуна. А ну, пустите, называется, живо Дуньку в Европу!
На тебе Европу, дура. Жри, не обляпайся. И стол накрыл Игореха белой парадной скатертью, и свечи зажег, и салатиков настрогал. И комплименты Настьке расточал не хуже киношного графа. Разомлела Настька. Всерьез, видно, поверила, что дело слажено. Знай себе один коктейль убойный за другим опрокидывает – по-простому, по-деревенски, одним махом. А Игорь ей в бокал, чуть она отвернется – знай подливает бальзамчика: за праздник, за мир, за наше счастье! Так всю бутылочку заветную Настьке и выпоил. Сам-то, как умный человек - только шампанского бокал, в полночь, со всем народом, как полагается, а дальше водичка из водочной бутылочки: трезвость – норма жизни!
Напилась Настька – а чего ж ей не пить, когда халява плиз! В каку нажралась. В дрезину. До падения редуцированных. На ногах не стоит, папу-маму выговорить не может – а туда же, танцевать хочет, медляк прямо сейчас поставить требует, на шее у Игорехи виснет. Пришлось танцевать, ничего не поделаешь. А Настька, зараза, так и норовила к дивану Игоря подтащить да невзначай уронить! Игорь, матерясь про себя, целовал дярёвню в налакированные кудри, морщась втихаря от вони дешевых духов, якобы французских – и придумывал, как бы половчее от непрошеной невесты отделаться: не хватало еще, чтобы этот коктейль Молотова рванул у комсомольского вожака в квартире. Не говоря обо всём прочем, попробуй потом покрывало с дивана отстирай! А средство-то, похоже, работает: Настька потанцует – да и плюх на диван, и руки к животу прижимает.
Придумал наконец. Вот ведь, смеясь говорит: сколько водки ни бери – все равно два раза бегать! Не сбегаешь в ларек, Насть? Заодно и проветришься! А то ведь перебрала – на ходу спишь! Настька психанула спьяна: сам, говорит, иди, я тебе не прислуга! А что, он говорит, как женюсь, ты тоже по магазинам ходить не будешь? Не буду, кричит. Дома буду сидеть, с дитём нянчиться. А Игорь ей: вот и сходи, последний раз! И усмехнулся. Дярёвня вскинулась, разрыдалась – мол, ты надо мной издеваешься! Я, говорит, совсем уйду сейчас! Да уходи. Скатертью дорога. Подхватилась Настька, сумчошку потертую хвать, руки дрожат, кое-как нашарила косметичку, вынула, сунула в карман пальто – чтобы деньги под рукой были, туфли свои выходные, в которых перед Игорем красовалась, затолкала в сумку – ремешки торчат. Так-сяк, наперекосяк пальтишко напялила, сапожки натянула, шапку с помпоном – задом наперед, - и ходу. Дверью на весь подъезд хлопнула – счастье, что никто не слышал, соседи, кто был дома, гуляли вовсю.
Игорь стоял у двери, затаив дыхание, и слушал, как Настька тяжело топает по ступенькам вниз. Выключил свет. Подкрался к окну. Ждал. Черт, хоть бы в подъезде не грохнулась. В общаге, на улице, в обезьяннике, где угодно – только подальше от него!
Ну вот. Выползла. Слава те господи. К остановке потащилась – ноги впереплет. Он отошел от окна и принялся тщательно уничтожать все следы пребывания Настасьи на его жилплощади. Перемыл посуду, подтер пол.
Утром первым делом вынес мусор – и потом радовался, глядя в окно, как злосчастная бутылка вместе с прочей дрянью и гнильем валится со звяком и грохотом в чрево мусоровоза. Всё, кончено. На свалке попробуй, найди тот бутылечек. И попробуй теперь кому-нибудь докажи что-нибудь. Игорь любовно погладил лежавшую перед ним на подоконнике Настькину косметичку. И надо ж было так налакаться, чтобы затолкать сумочку в карман его пальто, вместо своего! Промахнулся Акела. Ищи теперь, Настасья Батьковна, свою драгоценную бумаженцию! Ничего не было. И Настька у него отродясь не бывала. Приснилось ей...

…Настьке приснилось, будто она лежит на широкой кровати под балдахином – как в фильме про Анжелику. Она и была – Анжелика. Которой почему-то привиделось странное и нелепое – какие-то безобразные каменные коробки, какой-то неучтивый малый, который посылал ее за вином… Она, разумеется, немедленно порвала с этим мужланом… Потом она шла по лесу… Зачем? Ах да, у нее болел живот, наверное, салат у мужлана был несвежий. Ее вырвало под каким-то кустом – фу, мерзость… А в животе у нее, в самом низу, завелась крыса – и прогрызала себе выход. Больно. Будто тупым ножом пилила. Зубы у крысы тупые. Пластмассовые. Как у коменды. Крысу надо было выпустить. Присесть под деревом, задрать юбки… во сне – не стыдно… Скорее…
Настька искала подходящее место – но лес был слишком редким, чтобы должным образом ее скрыть. Она шла дальше, дальше… У нее уже текло по ногам – липкое и горячее… Ей было стыдно и страшно… Но теперь это кончилось.
Она проснулась в своей роскошной постели, на белых шелках...

…Ее нашли перед двадцать третьим февраля. Как раз оттепель была. Старушка какая-то гуляла в парке с собачкой, а болонка та возьми да и сорвись с поводка. Хозяйка – за ней: «Пуся, Пусечка!» - а там… Так и села бабушка. А когда встала – собачонку в охапку и бегом в милицию. А что милиция? Приехали, посмотрели. Ну, подснежник очередной вытаял. Девка. Лица, считай, вовсе нет, рук тоже – вороны да псы бродячие, известное дело. Документов в сумчонке тоже никаких. Кто такая, откуда – Бог ее ведает.
Ориентировки на пропавших перебрали – есть-таки девица с похожими приметами, студентка Иняза. Вызвали на опознание того, кто заявление подписал…

…Ох, и матерились же сквозь зубы санитары в морге: велено подготовить труп к опознанию – а как подготовить? Физиономию-то новую не приставишь. Есть фотография пропавшей – ну, а вдруг не она? Вот будет номер, если потом загулявшая студентка объявится: здрасьте, это я! Давайте, скажет, меня во всех правах восстанавливайте! И кто виноват окажется? Стрелочник, как всегда!
Обмыли девку, обрядили в расползающееся под руками платьице, покоробленные сапожки, пальтишко… Выложили на стол – смотрите!
Глянула на «это» замдекана – губы скривила, передернулась от отвращения. Очки поправила. «Не знаю, -  говорит, - может быть, она, а может, и нет! Рост примерно такой же, и цвет волос похож – ну так мало ли в городе высоких блондинок!». «Нет, с полной уверенностью сказать не могу!» - повторил Игореха, которого черт толкнул «замше» навстречу, когда та спускалась по парадной лестнице, цокая каблучками, поправляя песцовый воротник пальто цвета весенней травы, – «Игорь, не съездишь ли со мной? А то я боюсь, мне там плохо сделается!».
«Нет, утверждать не могу», - повторил он, стараясь, чтобы голос не дрогнул. Знал – «она». Нутром, страхом затаенным чуял. Она, кто ж еще! И рост, и цвет волос, и платье ее – и обнаружилась неподалеку от его дома!
Ему казалось, что все это уже знают – и санитары, и следователь, и понятые – толстуха лет пятидесяти в серой мутоновой шубе и плюгавый мужичонка в черном пальто, который пока шла процедура, всё нос вытирал замызганным клетчатым платком. 
Она, сучка. Настька-дяревня. Сработал бальзамчик. Но Игорь же не хотел! Он только хотел, чтобы… Не виноват он! Никто не докопается! Не должен!! Документов при ней никаких не нашли – и не найдут! Уж он постарается, чтобы не нашли! Про себя Игореха решил сегодня же вечером спалить на фиг в пепельнице все Настькины документы, какие были в косметичке. Отвернулся. Повторил: «Нет, наверняка утверждать не могу!». Попросил разрешения выйти – его мутило, больше от страха, чем от мерзкого зрелища и вони. Возвращаясь, столкнулся в дверях с «замшей», которую следователь вел под руку.
Замдекана, зеленей своего пальто, чиркнула закорючку под протоколом. Следом за ней расписался Игорь, тщательно, на три раза прочитав и убедившись, что – да, в самом деле, «опознающие НЕ опознают».   

«Замша» попросила проводить ее до дома – сказала, ноги у нее подкашиваются, да и вообще время обедать. Ведь у его группы сейчас «окно»? Разумеется, «окно», Зинаида Николаевна. Если и нет – так для вас будет. Какой галантный молодой джентльмен, сказала она. Следователь смотрел на них, как Игорю показалось, выжидающе. Бедная девочка, продолжала «замша», может, и Настя наша где-то вот так… Жаль. «И мне жаль», - кивнул Игорь, не чая выбраться из этих обшарпанных стен, казалось, готовых поглотить его, как Настьку. А Зинаида Николаевна поправляла волосы, запахивала шарф, застегивала пальто – и говорила, говорила, будь она проклята! Рассказывал ей кто-то, видите ли, будто у Игоря с пропавшей девицей чего-то там было… Вроде бы он и в общежитие к ней приходил… И следователь смотрел на них, и, чудилось Игорю, уже занес ручку над листом, чтобы вывести: «Приказ об аресте…»
У Игоря всё так и оборвалось внутри – и на тоненькой ниточке повисло. И кроме как по этой ниточке нельзя было выбраться из западни. «Ну, Настька, ну, дяревня небитая… Ну, Надька, удружила…» - крутилось в голове. И – выкрутилось, как, бывало, на экзамене всплывало невесть откуда нужное  немецкое слово в самый отчаянный момент: «Да нет же, Зинаида Николаевна, не к Насте я ходил, а к Наде! К Наде Кузиной, с третьего курса. Мы с ней собрались подавать заявление!».
По взгляду следователя, по тому, как еле заметно кивнула замдекана, понял: сработало. Пока – сработало…
…В институт мчался галопом. Успел, перед лекцией поймал Надьку, которая сидела в пустой еще аудитории, как всегда, за передней партой, уткнувшись в учебник. Зашептал на ухо: «Надя, Христа-бога ради, прикрывай! В долгу не останусь, ты меня знаешь…». Рассказал, как всё было – про морг, про следака, про Зинаиду Николаевну, дуру набитую, черт бы ее подрал…
Надя молча, внимательно, как профессора на лекции, Игореху выслушала – и сказала: «Хорошо. Только… Тебя там про ответственность за дачу ложных показаний предупреждали? Так вот, надо, чтобы в случае чего эти показания были настоящие. Чтобы никто не подкопался. А потому – пошли-ка мы с тобой и вправду в загс, заявление подавать. А то неудобно как-то перед Зинаидой Николаевной…». Игореха кивнул – а что ему оставалось?
На другой же день, на большой перемене дернули в загс, благо работал, и очередь была небольшая. «Ничего, - успокаивал себя Игореха, - от заявления печать в паспорте не появится. Как подал, так и забрал – не сошлись характерами, и ладно». Вслух же, как вышли на крыльцо, сказал тихо, пожимая Наде руку: «Данке шён, старуха! Ты – настоящий друг!».
Когда же после Восьмого марта увидел на доске объявлений Настькину физию в черной рамочке – «Она, - вахтерша с уборщицей говорили, - она, сердешная, по волосам, говорят, как-то экспертиза определила!» - то понял: отступать некуда.
Пришлось рассказать всё предкам. Тем, конечно, как сосулька с крыши на голову рухнула эта благая весть. Отец ругался, мать плакала, капала валокордин на кусок сахара. Но в конце концов сошлись на том, что Надя все же лучше Дяревни – и всяко лучше тюрьмы. Пусть живут, сказала Ирина Михайловна. Но пусть эта… знает свое место!
Стали готовиться к свадьбе. Игореха, конечно, все хлопоты взвалил на родителей – у него диплом на носу, видите ли!
Надя хотела сама платье шить – но свекровь будущая сказала: не позорь семью, нищенка! Ладно. Нашим легче. Сшили белое чудо в кружавчиках, фату с цветочками, туфли на шпилечках. Прическу сделали – Надя ни за что не хотела косу стричь. Сказала: это же потом на парикмахерскую тратиться каждый месяц! Отстали.
Справили свадьбу в кафешке – естественно, как полагается, комсомольскую, безалкогольную. В подсобке, разумеется, всё, что надо, было припасено и втихаря все свои накушались в дупель.
Надя перебралась из общаги в Игорёхину квартирку. Всё честно: Игорёхе – свобода и нетронутое реноме, а ей – вожделенная московская прописка.
Дело о гибели Дярёвни потихоньку заглохло. Правда, приходил раз в институт давешний лейтенантик, расспрашивал всех: что, да почему, да как… Но все комитетские молчали как рыбки в аквариуме. Потому что если про Игоря с Настькой рассказывать – значит и про ту пьянку рассказывать. А это – ни-ни, руссо студенто, облико морале!..
*
…Автобус, урча, как толстый кот, что заслышал наконец долгожданное хозяйкино «кис-кис!» к четвертому за вечер ужину, шустро перебирал колесами по шоссе Альби - Гайяк и кошачьими желтыми глазищами вглядывался в сумерки. На экране телевизора кривлялись и вопили дурными голосами какие-то несуразно выряженные идиоты – а, может, и идиотки, кто ж их, нынешних, разберет! Вот что теперь у них называется искусством. Боже мой… Пассажир на месте номер шесть отвернулся и, отодвинув занавеску, стал смотреть в окно – почти ничего уже не разглядишь, но всё-таки лучше, чем это обезьянье шоу для альтернативно одаренных подростков.
Самому пассажиру на вид было хорошо за сорок. Роста он был среднего, худощав, лицо вытянутое, глаза темные, глубоко и близко посаженные; на длинном остром носу – очки в тонкой стальной оправе. Остатки черных волос на висках и затылке из последних сил держали оборону, теснимые победоносной блестящей лысиной. На лбу – три-четыре глубоких поперечных морщины, коими этот господин был обязан привычке высоко поднимать брови, услышав, как блаженному Августину приписывают создание Cur Deus Homo, а Жанне д’Арк - победу над маврами при Пуатье. А подобных глупостей профессор Бернар де Сент-Эмиль принужден был выслушивать немало, да притом – на каждом экзамене.
Профессор вздохнул. Мэр Гайяка, верно, тоже в свое время выдавал экзаменаторам нечто подобное. Толстый, краснорожий тупица. Типичный двоечник. Который за всю жизнь ни одного урока не выучил – но формально считается образованным. Кошмар тихих домашних мальчиков-отличников: «Дай списать, а то…!» - и кулак под нос. Сперва кулак, потом кошелек… Что ж, если господину мэру так уж нужен ученый доклад о том, каким был Гайяк в средневековье – мэр его получит. Завтра в полдень.
Завтра в Гайяке открывается фестиваль ремесел, приуроченный к празднику святого Иосифа. Новая идея господина мэра. Угощение, танцы, торжественный обед, концерт… Собрание инвесторов – где Сент-Эмилю и предстоит выступить… Обещали, вроде бы, даже рыцарский турнир. Посмотрели бы на этот турнир настоящие рыцари – от смеха в гробах бы рассыпались! Но кого интересуют давно почившие воины? Приехали бы туристы!
Вот и барон де Монтре, его достопочтенный тесть, туда же: пусть туристы в развалинах ищут черепки! И улыбается при этом так, что ясно как день – он сам этих черепков и прочего туда и насыплет, made in China – зато хватит на всех! Монтре дай волю – он Диснейленд из командории соорудит, только вместо Микки-Маусов там будут расхаживать ряженые тамплиеры в жестяных доспехах. Потому что туристу подлинная история не нужна – ему нужен Диснейленд и голливудский фильм. Покороче, поярче, позанимательнее, а главное – клубнички, клубнички поболее. И желательно с оккультным соусом. Дабы честные налогоплательщики могли цивилизованно, в порядке очереди прикоснуться к запретному плоду.
И завтра он, Бернар де Сент-Эмиль, доктор философии, потомок древнего рода, будет рассказывать этому сборищу выскочек-профанов с кредитными карточками вместо мозгов, как из местной истории устроить шоу!..
*
…- Национальное достояние? Ну да, конечно, профессор, вы абсолютно правы… – важно кивнул господин мэр, мсье Пулен, солидный, осанистый, на голову выше Сент-Эмиля. Они стояли возле фуршетного стола. Мэр в задумчивости поводил рукой над блюдами, нацеливаясь то на кусочек рокфора, нанизанный на зубочистку меж двух черных виноградин, то на куриный шашлычок – и наконец, чтобы не мучиться, положил себе на тарелку и то и другое, да еще и бисквитик с аляповатой шоколадной розочкой. Историк про себя злорадно усмехнулся, заметив на рукаве светло-серого мэрского пиджака шоколадное пятно.  Явно не первая была розочка. Двоечник – да еще и сластена к тому же.
- Достояние… Но если бы там еще что-нибудь стояло! – мэр расхохотался над собственной остротой, не дожидаясь, пока собеседник ее оценит. Профессор чуть заметно поморщился: «Мужлан! Все буржуа таковы…» - но, однако же, заставил себя улыбнуться. – Там же одни развалины, профессор! Уже не восстановить… Я, помню, лазил там, когда был мальчишкой… Интересно, что вы там надеетесь откопать, сокровища тамплиеров? Это бы неплохо – городу деньги нужны… И туристы…
Сент-Эмиля уже передергивало от слова «турист». Но он – надо же соблюдать внешние приличия! – принялся объяснять: про старинные легенды, про фольклор, про свою работу в архивах… Мэр слушал, едва сдерживая зевоту – и Сент-Эмиль это видел.
Оживился мсье Пулен лишь когда речь зашла о таинственно исчезнувшей двери в крипту. Бесследное исчезновение чего бы то ни было не укладывалось в рамки обычного. А первый вопрос, который задавал себе в подобных случаях господин мэр - в чем здесь трюк и где здесь мошенничество? Потому что в реальной жизни не бывает волшебства без мошенничества – это всем разумным людям известно с детства! Значит, никуда пресловутая дверь не исчезла – ее либо хорошо замаскировали, либо она обвалилась вместе с башней, либо… либо никакой двери просто не было! «Я, - с достоинством проговорил Пулен, гордо выпятив внушительный живот, - я, дорогой профессор, сегодня от вас впервые слышу об этой двери – я ведь с тех пор, как вышел из нежного возраста, не охотник до нянюшкиных сказок…». Сент-Эмиль кивал – а про себя считал, сколько еще раз мэр употребит местоимение «я».
«Я так думаю, - продолжал толстяк, - если эта дверь там есть, то, я вам говорю, она должна найтись. И, я уверен, дорогой профессор: если она там есть – он  чуть заметно подчеркнул слово «если» - то она должна открыться обычным способом, а не каким-нибудь «сезам отворись!». И, я так думаю, еще поглядеть следует, что там за сокровища. Я так не очень-то верю во все эти россказни…». Профессор кивал – и в глазах его бушевало море презрения, но волны разбивались о стекла очков. 
- А что, профессор – не съездить ли нам завтра в эту вашу командорию, да не посмотреть ли, что можно выжать из этой подгнившей гроздочки? Скажем, для начала, для раскрутки - летний волонтерский лагерь, развлекательный такой, но с научным уклоном… Если, конечно, на то будет согласие собственника… Ну-ка, где там у нас господин барон?..
*
Наутро, а точнее, ближе к полудню – надо же мэру было отдохнуть после утомительного приема! – темно-зеленый «Ситроен» господина барона вскарабкался по склону холма к развалинам командории. Первым, естественно, выскочил профессор, потом с заднего сиденья грузно воздвигся господин мэр. Барон вылез последним – и только что руки не потирал в предвкушении.
Ходили между развалинами, спотыкаясь о камни, покрытые зеленым мхом, вросшие в землю. Толстый мэр, для которого все каменные нагромождения были на одно лицо, пыхтел и поминутно останавливался передохнуть. А профессор будто на крылышках порхал и щебетал, как воробушек: вот тут, господа, по всем приметам, стоял лазарет, рядом – жилой корпус, а тут – часовня… «А вот здесь, господа, смотрите – именно сюда, я полагаю, рухнул донжон!». Может, и сюда – вон какие глыбы лежат, за семь веков вросли в землю под собственной тяжестью. Вон, у одной торчит, судя по всему, часть контрафорса… А в другой – дыра правильной, прямоугольной формы, похоже, некогда бывшая высоким и узким, как бойница, окном…
Чудовищная, неистовая сила переломила донжон, как ольховый прут, примерно на высоте двухэтажного дома. Будто ножом срезало – даже снизу было видно, что края стен у руины какие-то неестественно ровные. Впрочем, под действием времени…
-Да… Впечатляет… Весьма впечатляет, дорогой профессор, - проговорил мэр, с высоты своего роста и положения оглядывая и развалины, и щуплого Сент-Эмиля. Будто на рынке гайякском цену и тому, и другому прикидывал. – Ну, и где же тут, по-вашему, дверь?
- Где-то здесь… В стене… - пожал плечами профессор.
И они пошли вокруг донжона, каждый камень оглядывая и простукивая - впереди профессор, за ним важно выступал мэр; замыкал шествие барон Симон, пряча в жестких усах преехидную улыбочку...
-…Смотрите!! О Господи!! Да что же это?!! Да кто же… Да как они…!!
- Ну вот, говорил я вам, профессор: если дверь есть – значит она есть, а если нет – значит… Как же вы ее не заметили в прошлый раз?
- Это не дверь, господин мэр, - внезапно севшим голосом медленно проговорил историк, опускаясь на кстати подвернувшийся камень. – Это – взрывчатка...
*
«Командор перевернулся в гробу!», «Разграбление национального исторического наследия!..», «У правительства нет средств на реставрацию – у черных археологов есть деньги на динамит!..». Крупным планом – вытянувшаяся физиономия какого-то хлюпика в очочках. Пониже – этот же хлюпик на фоне черного провала в стене, а рядом с ним – господин мэр и еще один… Хозяин участка. Тьфу, так это ж Монтре, Сёма-антиквар, у которого стол тогда покупали в гостиную… И огромными жирными буквами – «Куда ушли сокровища тамплиеров?!».
«Куда-куда… Куда не ходят поезда!», - усмехнулся, откладывая газету, Петр Валентинович Савельев. «Тысяча девятьсот пятьдесят третьего года рождения, выше среднего роста, плотного телосложения, лысый, носит усы, особая примета – татуировки: на правом запястье – змея в короне, обвивающая кинжал, на груди – распятая на кресте женщина, на лопатках – сражающиеся рыцари…», - значилось в ориентировках муровского «убойного» отдела.
Эх, раньше были времена, а теперь моменты… В девяностых никого в Солнцеве не было блатнее Пети Совы. Дурь гнал в Белокаменную Петя. Хорошую дурь, не разбодяженную. Настоящий афганский герыч. Большие дела крутились, большие бабки слетались в гнездо Совиное… Ну, а где баблово – там и мокро, куда ж без этого! Но вот уже восьмой год, как вор в законе преобразился в добропорядочного французского гражданина, мирного деревенского жителя Пьера Савелье. Угнездился Сова на благодатном Юге, недалеко от Гайяка, добрым вином славного. Ферму купил – дом двухэтажный, постройки, виноградничек – благо что масть тогда перла: вылетел Сова из Шереметьева, пуха и перьев не растеряв... Зимой посиживал в кресле у камина, летом в саду копался. По-французски наблатыкался – может, и не как Ален Делон, но уж всяко не хуже какого-нибудь негра или араба. Соседей приглашал в гости, винцом своим угощал. И, казалось, ни о чем более не помышлял, кроме солнышка, винца да кресла-качалки.
Но кому надо было – знали: Сова - при делах. И крепко при делах.
Посидел Сова, попереключал каналы – а, ну их в баню, нигде ничего путного. По местному – новости – тоже, вон, про тамплиеров этих самых орут в три глотки: караул, грабеж! И лохи же эти французы. Сперва оставили без охраны – подрывай не хочу, а теперь – караул. Когда товар уже - того, ту-ту… Блин, а ведь интересно: что там, в подземелье, было прикопано?.. Сокровища… Золото… Течет речка по песочку, золотишко моет… А всё ли, кстати, оттуда выгребли? Может, и мы себе в той речке намоем золотишка, старинного, тамплиерского?.. Азарт проснулся у почтенного мсье Пьера. Заворочался, отогреваясь, в Совиных глазищах, будто гадюка по весне...
*
Профессор спешно выправил в Сорбонне длительный отпуск, а, может, и научную командировку – на эти подробности де Монтре было наплевать, занял номер в гостиничке «У Жана» - чтобы не беспокоить тестя с тещей, видите ли! - и вместе с великовозрастными, свихнувшимися на старине балбесами – студентами и аспирантами - всеми днями пропадал в развалинах. После драки кулаками размахивал, ученый дурак. Этой русской поговорке барона научил мсье Пьер, иммигрант, владелец небольшой, но тщательно ухоженной фермы недалеко от Гайяка. Последнее время русский часто приезжал в город по делам – а заодно и к де Монтре в магазинчик заходил – безделушкой какой-нибудь на каминную полку порадовать себя, да с хозяином любезным пропустить в задней комнатке по стаканчику.
А почему бы и не пару стаканчиков? И почему бы не поболтать барону с клиентом о последних новостях, и заодно – о том, что там еще накопал чокнутый профессор в ненаглядных своих развалинах? Тем более, что и сам археолог готов с утра до ночи кукарекать про свои находки не хуже деревенского петуха! Богоматерь, вон, мраморную, из подземелья выволокли на свет божий, в синтепон замотав – и водворили до поры до времени в специально арендованное хранилище в местном банке…
И два скелета подле той статуи в крипте обнаружились – взрослого мужчины и мальчишки лет тринадцати. Ну, мужчина, профессор уверен – это командор де Монтальяк, - а кто был мальчуган? Тайна, сокрытая в подземном мраке! Местная газетенка, ну та, которая желтей младенческой неожиданности, после интервью с одним из студентов даже статейку тиснула: смотрите, дорогие читатели, всё подтвердилось, не врали Филипп и Ногарэ, голубенькие были тамплиерчики, как небо над Лионским заливом! Профессор, как попалась ему на глаза статеечка, в суд вздумал подавать на газетку – насилу барон его отговорил…
…А студиозусы с аспирантами подарок дорогому учителю на день рожденья преподнесли: отыскали в развалинах захоронение. Да не кладбище, где некогда храмовники своих товарищей, мирно в бозе почивших, честь по чести предавали земле – то еще раньше нашли, раскопали, обнюхали, с лупой все косточки осмотрели. А сейчас, судя по всему, наткнулись на место, где в триста седьмом люди Ногарэ кое-как, второпях, лишь бы отделаться, свалили в яму тела убиенных ими тамплиеров. Свалили кучей, будто отбросы какие, землей закидали - ни креста, ни камня, ни холмика сверху, - и, не оглядываясь, ушли: и мы – не мы, и руки – не наши, что сие творили, и вина за сие – не наша, так велено было, и вообще – нет тут ничего, и никогда не было, а кому показалось - перекрестись…
А теперь вот профессор выкапывает хрупкие, потемневшие, не поймешь сразу, то ли кости, то ли черепки, сметает с них землю кисточкой, закрепителем из флакона пшикает, чтобы в руках не развалились. Радуется: не врали хроники и легенды! Было! Причем именно так было, как описано! И ведь как-то ухитряется разбираться в останках, какие - чьи… Один взглянул пустыми глазницами на белый свет… Второй… Третий… Обрывок черной ткани прилип к плечу у одного скелета – ага, сержант был. А у другого остатки шпор к проржавевшим кольчужным шоссам прицеплены – значит, рыцарь… Вот этот был человек в годах и, судя по всему, хромал на правую ногу… После ранения? А тот, что под ним лежал – совсем молодой, может быть, оруженосец, который не захотел нарушить клятву верности?…
Но де Монтре на рыцарей наплевать с высокого дерева. Ладно бы еще профессор что-нибудь и в самом деле ценное выкопал! В смысле – то, что продать можно за хорошие деньги! А какой, к чертям, навар со старых костей? 
Но вот мадонна – это совсем другое дело. Мадонна оказалась – пустая внутри. И в этой пустоте, когда несли на руках статую от подземелья к машине, что-то явственно побрякивало. Профессор как это бряканье услышал – так сразу велел для мадонны арендовать в банке хранилище. И раньше времени - не болтать! Вот только студентка, глупышка-первокурсница откуда-то из бывшей колонии, все равно проболталась Жоржу Терзье, которому вздумалось за ней приударить. А тот немедля рассказал дядюшке – спасибо, боженька: не совсем обделил дурака мозгами! И про этот бряк в пузе у мадонны, который для старого барона сладкозвонней райских колоколов, де Монтре – никому ни полсловечка до поры до времени. Ни жене, ни господину мэру, ни доброму приятелю мсье Савелье.
*
Но у Совы в командории тоже были глаза и уши – и не баронским чета. Вызвонил Сова втихаря из Лиона Саню Кочеткова, по кличке Буйвол – и подослал волонтером на раскоп. Взяли. А почему бы и не взять? Лишние руки не помешают.
В России Саня у Совы работал охранником, то бишь, по-заграничному – секьюрити. Благо кулаки у Сантёра – с ведерко пятилитровое, а вот знакомства такого, чтобы на приличную работу в столице после института устроиться, не завелось. Распределение дали – в школу подмосковную. Но… Саня Буйвол – и детишки-пятиклассники? Месье, не смешите мои тапки. Нет, мальчишки-то как раз были не против – а вот училки с мамашами… Срочно вызвали из декрета какую-то субтильную дамочку в кудряшках – и освободили Саню от обязанности сеять разумное, доброе, вечное. Помыкался Саня – да к стае Совиной и прибился.
Однако же подфартило Буйволу – подцепил в девяносто первом, в разгар путча, чуть не на баррикадах, французскую журналисточку. Вернее сказать – она его подцепила: «Ах, как романтично – афганец, герой!», и прочие девичьи мечты. Да еще и рассказывает про свои подвиги на языке Мольера, хоть и с рязанским акцентом. Оттанцевала красотка своего десантника в Париж – но вскоре поняла, что герои хороши только на журнальных картинках. Развелись. И куда Сане деваться? В Россию обратно – неохота. Оставаться – гражданства без француженки-жены не дают. Одна дорога оставалась Буйволу – в Иностранный легион. Подмахнул контракт, пять лет на гвиано-бразильской границе отмотал - такого шороху навел на тамошних нелегальных старателей, что им и золото намытое было не в радость. Начальство даже отпускать «русскую боевую машину» не хотело. Предлагало в Джибути перевестись с повышением. Но Саня сказал – фигоньки. Дембельнулся, приехал во Францию уже полноправным ситуайеном. Помотался по стране, пригляделся. Осел в Лионе. Работал то охранником, то телохранителем, то вышибалой в ресторанчике – но нигде долго не задерживался: то у него арабчонок, что макароны в магазине с полок подворовывал, вылетит из магазина через черный ход кувырком, головой в помойку, то еще какой представитель угнетенной расы из ресторана через окно на лужайку десантируется – а нефиг к порядочной девушке приставать, хулиганье! А Лион – это вам, господа, не Россия, а вовсе даже политкорректная Европа…
Вот и к тому времени, как Петр Валентинович вынырнул, как черт из болота, и предложил гешефтик провернуть – а Сова был не из тех, кто позволяет полезным людям вот так просто взять и исчезнуть с горизонта! – Саня Буйвол уже второй месяц сидел без работы, жил на соцпособие и по ночам от скуки беззвучно выл на луну.
*
…Профессор де Сент-Эмиль весь день не находил себе места. Наутро бесценная находка должна была отправиться в Париж. Вроде бы, всё продумано, до мелочей. Насколько это возможно с профессорскими финансами. Но – кто знает? Ведь взорвали же стену донжона, и содрали с командора не то что доспехи, а и последнюю рубашку, и вытащили из тайника… Неужели и вправду – Книгу и Чашу?! Увели из-под носа, можно сказать. И профессор даже знал, кто это сделал: разумеется, господин барон, его достопочтенный тесть! Во всяком случае, у господина де Монтре имелись весьма серьезные причины это сделать. И если поискать в баронской антикварной лавочке как следует… Вот только - на каком основании? Доказательств-то нет!
Профессор был бы счастлив лично сопроводить богоматерь до двери реставрационных мастерских в Лувре – но боялся бросить без присмотра командорию: кто знает, какие еще сокровища там прячутся в культурном слое? Нет, с мадонной отправится Мишель Кристиани, толковый и крепко сложенный корсиканец, один из лучших студентов, из тех, кто действительно живет наукой. Завтра утром, ровно в половине седьмого – чем раньше, тем лучше. Тихо, не привлекая внимания… Бог даст – всё будет хорошо. Телефон. Кто там еще? А, из проката автомобилей… У заказанного «Рено Кангу» двигатель оказался не совсем исправен, в дальнюю дорогу - лучше не рисковать, лучше они пришлют другой фургон, «Рено Мастер», номер… почти такой же, на пару букв отличается. Не извольте беспокоиться, всё ради удобства клиента… Большое спасибо, мадмуазель, вы очень любезны. Позвонить в банк, чтобы охрана… «В дальнюю дорогу…». Дьявол. Похоже уже весь город знает, куда и с каким грузом этот несчастный фургон должен отправиться! Ничего не утаишь в этих провинциальных городках! А что, если..?!!
…Только под утро измученный тревогой историк наконец забылся тяжелым, путаным сном, не дающим отдыха. Ему снилась мадонна – и де Монтре, в плаще крестоносца, с алчной ухмылкой заносил кузнечный молот над ее головой.
*
Проснулся ученый от пронзительной трели мобильника. Девять утра! Господи помилуй! Путаясь в покрывале, соскочил с кровати, схватил со стола телефон, кое-как нащупал кнопку с зеленой трубкой. Звонил Кристиани: «Всё нормально, мсье Бернар, погрузились, выехали, вы так устали, я не хотел вас будить, документы вы мне вчера отдали, я сам управился, едем короткой дорогой, шофер сказал…». Пошли помехи - и связь оборвалась.   
*
«Мсье барон не иначе, с ума спятил! Офонарел со своими сокровищами почище Брестского маяка! - ворчал про себя шофер Жюль Лален, крепче обычного держась за баранку. – А я за его штучки потом отвечай…». Он хмурился, и то и дело невпопад отвечал на реплики сидевшего рядом Кристиани. Лицо шофера под наклеенной черной с проседью бородой отчаянно чесалось.
Спиной Лален чувствовал жадный взгляд Жоржа Терзье – тот затаился сзади; пока грузили ящик с мадонной, полицейский лежал, скорчившись, на полу фургона, накрывшись пыльным брезентом, и изо всех сил сдерживал чих. «Вот отъедем подальше, - думал сержант, выжидая удобную минуту, - вот студент профу отзвонится, усыпит бдительность… Да нужно, чтобы никого на дороге не было… Скоро… Вот сейчас мы это сделаем – и всё кончится. Страх кончится. Хорошо будет. Классно. Как в фильмах. В деньгах будем купаться до конца дней…».
Старый Жюль глянул в боковое зеркало и шепотом, сквозь зубы выругался: раздолбанный драндулет, выпущенный, похоже, еще при де Голле и размалеванный несусветнее автобусной остановки где-нибудь на окраине восемнадцатого округа, не отставая висел у фургона на хвосте – и простреливал округу пулеметными очередями рэпа. Может, конечно, это и было простым совпадением, и хозяину драндулета просто нужно было в ту же сторону, что и им – вот только папаше Лалену что-то не очень в это верилось. Жюль прибавил газу. Еще немного… Похоже, оторвались. Хорошо. Ну, что он там телится, этот фараон безмозглый?..
Кристиани повернулся к шоферу, что-то спросил – Лален не разобрал, что, - и тут сзади в кабину просунулась рука Терзье, и прижала к лицу студента тряпку с хлороформом. Кристиани закашлялся, отшатнулся – но Терзье другой рукой надавил ему на затылок: «Молчи в тряпочку, молокосос!».
Высмотрели на обочине кусты погуще, притормозили, вытащили под руки бесчувственного студента – случайному проезжему показалось бы, что в стельку пьяный вылез отлить. Уложили в зарослях - спи, моя радость, усни! Мобильник из его кармана Терзье благоразумно вытащил и каблуком раздавил.
Садясь за руль, Лален увидел в зеркале все тот же разрисованный драндулет. Вот ведь репей прицепился!
Рванули с места, как ошпаренные. Развалюха не отставала – не иначе, двигатель от какого-нибудь «Бентли» у нее под капотом прятался! «Дерьмо! – ворчал старый Жюль, поддавая газу, - а ведь скорость нельзя превышать… Светиться нельзя! Черт бы всё подрал… Чует сердце – быть нам по уши в навозе с этими храмовыми цацками…». Навстречу катили, летели, неслись машины – и папаша Лален отчаянно завидовал тем, кто сидел в них. Это что же теперь – до ночи от этого полоумного бегать? А не удастся смыться - так к баронскому дому его на хвосте волочить?
Вроде бы, ушли – удалось вклиниться между двумя большегрузами… Жюль перевел дух. Но вот фура обогнала их, горячо и вонько дохнув Лалену в окно выхлопом – и сзади опять никого. Кроме драндулета. Теперь Лален уже был уверен, что размалеванный не просто так едет – охотится. Господи, да что же это такое! Ну, господин барон…
Хлопнуло что-то сзади. Машину дернуло влево, на встречную – Лален едва удержал руль. Сидевший рядом Терзье ругнулся. «Гвоздь поймали! – обреченно подумал шофер. – Тьфу, дерьмо! Всё одно к одному…».
Остановил фургон. Выскочил. Кинулся к задней двери – запасное колесо достать, да инструмент. Вставляя ключ в замок, услышал, как сзади тормоза визгнули. Распахнул дверцу – и почувствовал как чьи-то огромные грубые лапищи сомкнулись у него на шее…
*
Очнулся – народ кругом суетится: зеленые медицинские халаты, форма полицейская… Скорая помощь рядом стоит… Женщина-врач, молодая, белокурая что-то спрашивает… Что случилось? Да ехали, никого не трогали – и вот… Пил? Да вы что, мадмуазель доктор! Сколько лет вожу – никогда пьяный за руль не садился, хоть кого спросите! Хоть мсье Терзье!
А тот стоит, за распахнутую заднюю дверь фургона держится – и ругается на чем свет стоит. Всё на месте – а мадонна пропала, будто не было! «Да при чем тут «меньше надо пить» – вы посмотрите, мсье комиссар, какая у меня шишка на затылке!».
*
А в это время Саня Буйвол, довольный, как раздолбай-студент, на которого  нежданно снизошла благодать небес в виде халявного «трояка» от замученного сессией препода, свернув в лесок, обдирал с машины пленки «под граффити» и стирал тряпкой негритянский грим. «Как у нас в уезде Чаквардак среди женщин шум и кавардак…» - напевал он, гордо поглядывая на объемистый, прикрытый ковриком ящик на заднем сиденье… 
*
Поздно вечером в гараже у мсье Савелье вершилось святотатство.
- Ну, что, Саня – начнем, что ль, помолясь? – довольно ухмыльнулся Сова.
- Начнем, Петр Валентиныч. Сделаем девушке операцию…
- Ага, гинеколухическую… Посмотрим, от кого залетела, - усы у лысого бандюги топорщились, рот разъехался чуть не до ушей. – Сюдыть ее, болезную!
Саня, покряхтывая – здоровенная, дура! – вытащил мадонну из ящика. Распилил ножиком веревки, размотал синтепон. Положил статую навзничь на верстак, будто на операционный стол.
- Привязать надо бы. Не подержите, Петр Валентиныч?
Примотали матерь Божию тросом к верстаку. Саня еще и держал крепко за ноги и за голову. Лампу настольную приспособили – осветить операционное поле.
Сова не спеша, со смаком, дабы растянуть удовольствие, вставил победитовое сверло в дрель. Воткнул вилку в розетку. Примерился. Дрель завизжала, вонзилась Деве в живот, полетела мраморная крошка – Буйвол крепко зажмурился. Трещины побежали по мрамору… И вдруг мадонна, жалобно хрустнув, раскололась пополам.
- Блин, Валентиныч, ну что ж вы…?! Она же..!!
- Да хрен бы с ней, все равно не толкнешь никому, засвечена по самое не балуй! Во всех газетах пропечатана… Гляди лучше, что… Ах, ты…!!!
Следующие четверть часа Буйвол в благоговейном молчании внимал и только иногда кивал в знак согласия – он, выросший на рабочей окраине, прошедший Афган, повидавший всякое и всяких, даже не представлял, что человеческий ум способен измыслить подобные ругательства.
Досталось и профессору, и шоферу, и антиквару, и всем археологам, и тамплиерам с их матерями. И отдельно – несчастной, ни в чем, по сути, не повинной Богоматери. Из которой на верстак и на пол высыпались какие-то черепки, камешки, обрывок ржавой железной цепочки, позеленевшие не то застежки, не то пуговицы, не то пряжки, кусочки битого стекла… Ну и, до кучи, замызганный листок бумаги, на котором что-то там было вроде как по-латыни накорябано. И ничего – ничего! - хоть отдаленно похожего на золото и алмазы…   
*
…Алмазные, изумрудные, жемчужные отблески так и плясали в глазах молодого моряка.
 - Ух ты… Вот это да… А всё говорят: храмовникам нельзя к деньгам прикасаться! Врут как собаки! – шептал Джузеппе, осторожно выбираясь по трапу на палубу. Эх, лезть неудобно – руки заняты: в одной мадонна в расшитом дорогими каменьями платьице, в другой – кошель, полный золотых безантов! Живем, господа! Ничего, не одному капитану изумруды сплавлять всяким епископским племянницам! Вот сейчас Джузеппе кликнет потихоньку лодку, из тех, что всегда в гавани крутятся, высматривая нельзя ли где заработать, и – прямым ходом в еврейский квартал к меняле. Продаст камушки – и пошлет Давида-Луиджи ко всем чертям! Собственный, свой заведет корабль!
И вдруг – тень выросла перед незадачливым воришкой. И крепкие шершавые руки на плечах – не вырвешься! Папаша Лунди! Подглядел-таки, чтоб ему провалиться!
- Пусти! – зашипел Джузеппе, оскалился и дернулся зубами цапнуть старого матроса за большой палец – выпустить добычу и врезать противнику под дых жадность не позволяла. Лунди, охнув, выпустил плечо напарника – но только затем, чтобы отвесить неаполитанцу оплеуху, от которой у Джузеппе в ушах зазвенели колокола, снова ухватил, выволок на палубу, толкнул – морской волчонок, жалобно взвизгнув, на свернутый канат плюхнулся. Добычу свою, однако же, по-прежнему к себе прижимал крепче, чем милашку в веселом доме. Лунди усмехнулся и осторожно, чтобы не разбудить пассажиров в трюме, закрыл люк. Засов задвинул. Конечно, если этот дьявол храмовник проснется и обнаружит, что его сокровищам ноги приделали, его и доски-то палубные долго не удержат – но так хоть за борт спрыгнуть успеешь, покуда он не выбрался и не начал тут всё разносить!
- У тебя что, Джузеппе, совсем, что ли, пусто в котелке?! – тихо прорычал папаша Лунди, постучав себя костяшками пальцев по лбу. – Нашел, у кого стянуть! Да он же, как проснется, по палубе тебя размажет, олуха! И меня вместе с тобой. А ну, лезь да положи всё, где было!
Джузеппе помотал головой, упрямо и зло. Ну да, куда уж там… Второй раз такой удачи не будет.
- Ну тогда хоть поделись со мной, не будь жадюгой! – старый матрос протянул руку к мадонне. «Иди ты к черту! – ощерился волчонок, неуклюже приподнимаясь и еще крепче притискивая к груди нарядную куколку. – Лез бы к ним сам – было бы всё твое!».
-Ага, - ухмыльнулся Лунди. – Давиду-Луиджи так же отвечать будешь? Он ведь, как увидит – всё у тебя отберет, до грошика! А не он – так храмовник! Да еще и прибьет!
И торопливо, шепотом продолжал, заметив проблеск сомнения в глазах молодого: «Давай напополам! И вместе рванем отсюда! Заживем, Джузеппе! Ох как заживем!..»
Джузеппе пару минут колебался, но страх оказался сильнее жадности.
- На, подавись! – прошипел неаполитанец и, будто нож промеж ребер, сунул папаше Лунди набитый кошелек.
-Мало, - усмехнулся старый матрос. – Давай еще хоть пару камешков, чтоб было поровну! Давай, не жадничай!
Тут оба замерли, услышав, как что-то зашуршало в трюме… Нет, пронесло: храмовник, наверное, просто во сне на другой бок перевернулся.
Неаполитанец волком посмотрел на Лунди. Потом оглядел куклу, поворошил складки платьица, явно выбирая жемчужинку поменьше. Головой помотал.
-Нет.
- Что – нет, Джузеппе? Жадность одолела?
- Да в целом-то платьице она, небось, дороже будет! Вот продадим – так я с тобой и поделюсь.
Поразмыслил с минуту папаша Лунди и – согласился. «Пошли, - говорит, - на берег! Но – смотри, не обмани! Не то – со дна морского за шкирку выволоку!».
Спрятали за широкие матросские пояса добычу, накинули куртки, что на вальках рулевых весел сушились после вчерашнего ливня, помахали призывно проходившей мимо лодочке – и отправились на берег. Там их ждала новая, прямо-таки райская жизнь. По крайней мере, оба на это весьма надеялись...

«…Коней давно пора проездить как следует – а то у бедных ноги от застоя опухли, и надо бы узнать, в городе ли его преосвященство, да засвидетельствовать почтение, да нет ли новостей из Святой земли или с Кипра, от магистра Годена?.. Но главное – утро душистое, как шиповник в росе, день обещает быть – лучше некуда, и так и тянет выбраться из командории в город, а еще лучше – в порт, к морю, легкие проветрить, простором синим глаз усладить. Тоскливо людям, скучно всеми днями в четырех стенах сидеть. Люди – они ведь живые, хоть и считается, что умерли для мира! А Господь заповедал милосердие к ближнему. Что бы достойный брат Клеман за нашей спиной ни шипел. И ведь шипит-то он шипит, а сам очень даже рад по городу проехаться!» - Луи де Монбельер, командор Агдского дома, улыбнулся своим мыслям и ласково потрепал по крутой шее верного Эгля…

Лодка тяжело, как толстуха по крутой лестнице, карабкалась вверх по течению Эро. Экипаж «Мудрости Соломона» вместо того, чтобы, как заезжим положено, любоваться местными красотами, хмуро пялился на воду – струи по левому борту изучал Джузеппе, и в голове его, что мухи над падалью, роились планы, один другого хлеще, как после дележки избавиться от папаши Лунди. Который считал пенные гребешки с правого борта, и сердце его рвалось при мысли о том, сколько запросили хапуги-лодочники - хоть от порта до города не меньше двух миль на веслах, не шутка… «Ничего. Вот сейчас матерь Божию поделим…».
Когда причалили и надо было расплатиться, пришлось-таки старику запястье неаполитанца хоть на минутку да выпустить.
Этого мгновения волчонку хватило: каким-то несусветным, звериным прыжком, чудом не выронив мадонну, Джузеппе выскочил из лодки и – рванул прочь, расталкивая деловито суетившихся на пристани матросов, рыбаков, прачек, потаскушек и прочий портовый люд. Выбрался, угрем намыленным выскользнул из суматохи и понесся без оглядки вверх по улице святого Петра, мимо суровой, как крепость, краснокирпичной громады собора Сент-Этьен – прохожие смеялись, улюлюкали, хорошо хоть «Держи вора!» не вопили…
Вслед ему, как поток помоев по сточной канаве после сильного дождя, понеслась ругань папаши Лунди – кинувшись в погоню, старый моряк оступился и шлепнулся в воду между бортом и пристанью. Насилу выбрался, мокрый, облепленный рыбьей чешуей и склизкой зеленой тиной – сам, ничьей помощи не принял: а вдруг доброхот невзначай нащупает у него за поясом заветный кошель? Расспрашивал хохочущих зевак: не видел ли кто, куда побежал проклятый мальчишка? Еще ведь в Никосии кувшин доброго вина проиграл в кости старому Жоашену! А как отдавать – так все «завтра» да «погоди»! Посмеялись почтенные жители – а одна толстая прачка и говорит: вон туда твой товарищ улепетнул! Сам, видно, говорит, решил выдуть в трактире всё винище! Лови его, дядюшка, говорит, да всыпь ему от меня как следует: он меня толкнул – я чуть белье в грязь не уронила!.. Бросился старик, куда показала пальцем толстуха – да где там, молодого хвата давно уже и след простыл. Ищи вот теперь, в какой переулочек он канул, как оброненная монетка в реку!   

Покуда папаша Лунди стоял, прислонясь к соборной стене, выжидая, когда уймется колотье в боку, припоминая расположение агдских улиц и пытаясь сообразить, по какой из них чертов молокосос вернее всего мог направиться в полутемное, чесноком пропахшее обиталище одного из сынов Израилевых, кои, ежели верить слухам, не то что Божию, а и свою родную матушку готовы десять раз на дню купить и продать, неаполитанец, попетляв в темных переулках и проходных дворах, выскочил, наконец, на улицу святой Марты, которая, насколько он помнил, вела к еврейскому кварталу.
Джузеппе шел нарочито спокойным шагом, даже насвистывал какую-то песенку – вот только получалось плохо, губы дрожали. Храбрость и злость куда-то ушли, даже про собственный корабль думать расхотелось. Ему казалось, что все прохожие знают, зачем он направляется в ювелирную лавку, что туда несет и где это раздобыл, и смотрят на него презрительно, а кое-кто и вовсе спешит перейти на другую сторону улицы, дабы не быть оскверненну прикосновением вора и святотатца, который саму Богоматерь несет продавать за тридцать или сколько там сребреников. Это нельзя было назвать раскаянием или угрызениями совести – неаполитанца страшила не кара Господня, но исключительно земное правосудие. Однако пути назад не было – и Джузеппе шел: шаг, два, десять, сто… и вот уже видна синагога…

- Мессир Луи, а давайте через Меняльную проедем – так короче! – голос у молодого брата Гаспара был слаще медового сиропа, а из карих глаз, обычно так и искрившихся весельем, только что на котту не капал этот самый сироп. Командор сильно подозревал, что через Меняльную улицу вряд ли короче – да и с чего бы рыцарю выбирать короткий путь? Чтобы сократить долгожданную прогулку? Ну уж нет! Во всяком случае, Гаспар не таков. Впрочем, часто ли бедняге выпадает такое счастье – прогулка верхом по городу? И какая, собственно, разница командору, четвертью часа раньше или позже рыцари приедут в порт?
- Что ж, почему бы и не поехать, дорогой брат! Но тогда – показывайте дорогу, а то я в этих закоулках до сих пор, бывает, что путаюсь!
- Во имя Божье, мессир командор! – обрадованный донельзя Гаспар, изо всех сил сдерживая улыбку, занял место во главе кавалькады. – За мной, сеньеры братья!
Серый в яблоках статный жеребец командора, тряхнув гривой, потрусил за Гаспаровым гнедым. Мессир Луи не видел лица молодого рыцаря, но знал наверняка, что тот улыбается во весь рот, а может, даже смеется беззвучно, и озорные карие глаза его блестят, будто у ребенка при виде новой яркой игрушки. Жаль Гаспара. Разве можно было запирать веселого, жизнерадостного юношу в холодных стенах обители, где даже улыбка за грех считается? Тронул тихонько шпорами коня – думает, командор не заметил. Пусть. Что плохого в том, чтобы проскакать по городу легким галопом? Опять же, коням надо размяться… Собачонка рыжая, хвост калачиком, выскочила из проулка, помчалась за конями со всех своих коротеньких лапок, тонким визгливым лаем залилась. Куда лезешь, дурашка – ведь задавят! Глупое, маленькое создание – а вот Гаспаров конь то ли испугался, то ли в ушах у бедняги зазвенело от пронзительного тявканья – но рванул во всю прыть, закусив удила. А Гаспару сие в радость – он ведь пока не принял обеты, только и делал, что носился верхом по окрестностям! И остальные двое молодых, горячих – брат Ксавье и брат Мартен - рванули вслед: держитесь, кричат, прекрасный брат, сейчас догоним, поймаем вашего неслуха! А улица под уклон идет, разнеслись кони – попробуй, удержи! Командор и своего-то Эгля насилу сдерживает. И Клеман усердно, напоказ натягивает поводья своего рыжего и кричит вслед товарищам всякую ахинею про укрощение страстей и любовь к ближнему. Только старый брат Франсуа на вороном старике Корбо трусит себе, как и трусил, по правую руку Монбельера и улыбается снисходительно в седые усы. Господи, хоть бы эта шальная троица никого не зашибла!..
Не успевает командор это подумать, как с площади Святого Иакова, где синагога, доносятся вопли и истошный женский визг. Ну, так и есть. Проездили коней, называется. Шепотом помянув всуе имя Божие, командор дает шпоры Эглю…
*
…Улица святой Марты кончилась. Джузеппе стал на якорь на углу, у двери небольшого трактира и быстро окинул взглядом горизонт, чтобы проложить курс до места назначения. Ему приглянулась большая вывеска над дверью лавки, шагах в двадцати от места, где возле самой синагоги в площадь вливалась еще одна улица – как бишь ее? Ну да неважно. На вывеске по неправдоподобно синим волнам плыл ярко-желтый кораблик, нагруженный драгоценностями так, что казалось - трещат борта. Джузеппе это показалось добрым предзнаменованием. Устремив взор на вожделенный кораблик, матрос решительно направился к лавке.
Неаполитанец был уже совсем близок к цели, когда справа послышался дробный цокот копыт - будто камни с горы катились. Джузеппе обернулся – и обмер: прямо на него летел всадник в белом плаще с алым крестом! А за ним – еще двое! «Дорогу! Берегись, дурень!» - заорал храмовник, но моряк не в силах был двинуться с места от ужаса. «Белый дьявол! Достал всё-таки! Но – почему трое?..». В последний миг растерявшийся тамплиер все-таки успел рвануть повод – и гнедой вместо того, чтобы  растоптать несчастного матроса в лепешку, только сшиб его с ног…
*
- О Господи, помилуй! Нет, вроде бы, живой… - неаполитанец осторожно приоткрывает глаза. Храмовник склонился над ним, за плечо трогает. Еще двое в рыцарских плащах рядом стоят, коней под уздцы держат, смотрят удрученно. И зеваки толпятся поодаль, пальцами на Джузеппе показывают, перешептываются. Лицо у рыцаря совсем молодое, растерянное и виноватое. И волосы темные. Вовсе не Белый Дьявол. И с чего Джузеппе вдруг почудилось? – Я, правда, не хотел – объясняет, - у меня конь понес, собаки испугался – и понес… Я ж тебе кричал, вопил на всю площадь… Как ты? Очень больно? Встать сможешь? Ничего у тебя не сломано? Ну-ка… - рыцарь осторожно расстегивает на Джузеппе куртку. Головка Мадонны в жемчужном венчике торчит из-за пояса. - Ох ты! А это еще что такое? Глядите-ка, сеньеры! 
Вот ведь! Еще трое подъехали – да сколько ж их тут! Эти – постарше, один – так вовсе старик, усищи седые, длинные, как у турка. А другой – средних лет, волосы светлые, хмурится, но лицо не злое. Все трое молодых рыцарей при виде его, как один, припали на колено, склонили головы. Ага, видно, этот белобрысый у них за главного будет!
- Брат Гаспар! – начинает белобрысый, и в голосе его не столько ярость, сколько огорчение и беспокойство. – Право же, вы заставили меня раскаиваться в проявленной мною доброте! Брат Клеман оказался прав – я слишком вам - всем троим – попустительствую! Будьте уверены – на этот раз вы одним обедом на полу не отделаетесь! Видите, что вы натворили, неразумный?!   
- Не дал свершиться святотатству, мессир командор!
*
Молодой моряк с трудом поднялся, насилу сдерживая стон. С тоской бросил последний взгляд на вывеску с золотым кораблем – какое уж там… Теперь уже не о камешках речь, а о его, Джузеппе, собственной шкуре. Которую уже не от кулаков папаши Лунди спасать надобно – а кое от чего пострашнее! Черт дернул храмовника про святотатство брякнуть! Сам, сукин кот, выкрутился – а Джузеппе утопил! Обступили со всех сторон, не вырваться…
- Ну, выкладывай: где ты достал сие изображение Пресвятой Девы, которое хотел предать в руки нечестивых? Ведь украл? У кого и где?!
- Да не крал я ее! – заорал Джузеппе в лицо белобрысому командору, состроив самую что ни есть честную физию. – Расплатились ею с нами! Ваши же и расплатились!
И торопливо, пока храмовники стояли, глаза выпучив, сраженные невероятной вестью, рассказал всё как есть. Умолчав, естественно, о том, каким образом мадонна досталась ему лично.
Командор, выслушав, преисполнился теперь уже самого настоящего гнева, и о прегрешении брата Гаспара позабыл до поры до времени. Сказал: едем сейчас же на эту «Мудрость Соломона», посмотрим в глаза этим недостойным братьям – но горе тебе, Джузеппе, ежели ты солгал! Перекинули беднягу через седло, как куль, и в порт поскакали…
*
Анри проснулся от топота тяжелых шагов наверху, по палубе. Явно не матросы - те босиком по гладко оструганным доскам шлепают, совсем другой звук получается, мирный, домашний. А от этих грохот и железное кольчужное шуршание и позвякивание – будто опять в командорию попал, в Акру! Что за дьявольщина?!! Привстал, к Ангеррану наклонился, прислушался – хрипит бедолага, дышит, как лошадь запаленная, и опять бредит, шепчет пересохшими губами что-то про Жизель, про турнир, про свадьбу… Эстер спит – намаялась. Поднялся – трюм у «Мудрости» что нора кротовая, ходишь в три погибели согнувшись. Кто бы мог так топать? Стражники? Сборщики портовых пошлин? Давида-Луиджи поймали на чем-нибудь полузаконном? Прямо над его головой стоят, переговариваются: «…сеньеры братья… во имя Божье, мессир командор…». Командор?!!
Хотел люк приоткрыть, поглядеть – заперт! Сверху заперт! Какого черта…?! Ударил посильнее – отскочила крышка, будто ее камнем из катапульты отбросило, и кто-то наверху вскрикнул и ругнулся.
Теперь Анри наконец-то мог выпрямиться во весь рост.
Он стоял, по грудь высунувшись из люка – и его вот-вот готовы были пронзить мечи и гневные взгляды двух… трех… ого, пяти собратьев по Ордену!
Один из них, крепкий седоусый старик, держал за шиворот Джузеппе, руки у того были связаны кожаным ремешком, каким рыцари котту подпоясывают, а глаза так и бегали. Другой, светловолосый, лет сорока, левой рукой бережно прижимал к груди злосчастную Святую Деву.    
Остальные трое – совсем молоденькие, у одного, смуглого, с непослушными темными кудряшками, скула разбита в кровь и глаз заплыл, капли красные на котте – ага, это, значит, ему крышка люка разбила физиономию, когда вылетала к чертовой матери вместе с петлями и засовом!
Так. Похоже, этот балбес-неаполитанец решил, что он не хуже Давида-Луиджи и такой же платы заслуживает. Стянул Пречистую, пока Анри и Эстер спали, а капитан ожерелье в хорошие руки пристраивал… и деньги, наверняка, тоже уволок – всё ведь рядом лежало. Мадонну, конечно же, сразу потащил продавать. Разбогатеть решил в одночасье, болван чертов. А вместо этого, неизвестно, да и неважно, каким образом, напоролся на благочестивцев-храмовников, чтоб им всем задница Люциферова привиделась, когда на проповеди заснут!
Можно бы, конечно, выскочить на палубу, раскидать прекрасных сеньеров, как котят, пошвырять в море… Но хоть один ведь да выплывет. Расскажет. И от себя прибавит. Анри будут искать. Всем Орденом искать. А куда Анри денется, когда на его попечении – малышка Эстер и раненый товарищ? Значит, опять придется ломать старую комедию, черт бы всё подрал! Пристроить этих двоих – а потом как-нибудь выбираться самому… Дождаться, когда пошлют куда-нибудь, переведут – и исчезнуть по дороге. В лесу затеряться. Жить отшельником, зверем диким, пока не позабудут, не перестанут искать… Вынырнуть в других краях, под другой личиной… И – никаких привязанностей!!
Анри молча оглядывал храмовников – а они смотрели то на него, то на рыцаря с мадонной. Наконец тот заговорил, и голос его дрожал от гнева и горечи:
- Даже не пытайся бежать, ты, сатанинское отродье, которое вываляло в грязи белые одежды Ордена! Недостойный рыцарь, забывший о своем долге! Видно, матушка твоя прижила тебя от виллана, если тебе пришло в голову приравнять к разменной монете Ту, что ты должен был почитать больше всех святынь!
Анри только усмехнулся и легким движением – кончиками пальцев в середину клинка, чтобы не порезаться - отстранил мечи, уже готовые коснуться его шеи. И ткнул пальцем в перетрусившего Джузеппе:
- А еще что вам наговорило это создание, прекрасный мессир?
Гнев в глазах у державшего статуэтку сменился растерянностью: пойманный святотатец вел себя совсем не так, как полагается нежданно застигнутому на месте преступления! Остальные тоже принялись беспокойно переглядываться.
Рыцарь с богоматерью отступил на шаг от люка и сделал Анри знак: вылезай! Дьявол уселся на край люка, ноги свесив, и выжидающе взглянул рыцарю в глаза: ну, что дальше?
- Если у тебя есть что сказать в свое оправдание…
Какое оправдание? В чем? Что уснул как убитый под утро? После того, как всю ночь штормило, кое-как доплелись до гавани, потом только легли – Давид-Луиджи будит: давай, помоги, поближе к берегу надобно встать, и бедный Ангерран лишь перед рассветом немного успокоился, а то всё метался и бредил – какой тут отдых! Есть же пределы человеческой выносливости, сеньер!  Джузеппе, увидев, что пассажиры спят, просто бесстыдно этим воспользовался и мадонну, из крипты спасенную, умыкнул. А расплачивался Дьявол не с этим молокососом, а с капитаном, и не статуэткой, а своим боевым трофеем – ожерельем золотым с изумрудами. А чем Анри должен был платить за перевоз – крестным знамением и тремя Pater Noster? Так, простите, сеньер, эта монета у Давида-Луиджи не в ходу! Что, дорого дал? А перед Анри, по-вашему, кораблей стояла полная гавань – выбирай не хочу, прекрасный брат? Чудо Господне, что хоть эта скорлупка завернула за водой в бухту, где беглецы от неверных прятались! Будь Анри один – еще бы ладно, но ведь у него двое беспомощных на руках! А теперь добро бы кто чужой, а то свои же братья заявляют, что он, Анри, видите ли, запятнал одежды Ордена!! – последние слова Дьявол почти выкрикнул – и сам почти поверил, будто для него незапятнанность одежд превыше всего.
Видно было, что хранитель мадонны ошарашен таким напором – однако не желал так просто сдаваться:
- Да вы посмотрите, в каком виде ваше одеяние!
И вправду: котты нет на Дьяволе, одна расхристанная камиза, пояском с кинжалом подхваченная, с оборванным подолом – срам едва прикрыт, и шоссы тоже оборваны, чуть выше колена, как у деревенского голодранца. Ну тут уж ничего не поделаешь, да простит нас Господь, прекрасный брат, но пришлось употребить святое тряпье на перевязки!
- На перевязки? – переспросил рыцарь, уже совсем другим тоном. – Вы ранены?
 Анри вздохнул с облегчением: комедия таки удостоилась пусть и сдержанных, но все же рукоплесканий. Теперь следовало закрепиться на отвоеванных рубежах.
- Слава Господу, вы наконец-то догадались спросить об этом, дважды прекрасный брат! Я-то хоть на ногах – а вот Ангеррану досталось: видно, кинжалом, вот сюда – Анри ткнул себе пальцем в грудь чуть ниже плеча. - Да еще и ушибся, когда мы падали вместе с башней. Лихорадка у него страшная, и крови много потерял. Лежать бы надобно в покое с такой раной – а не по морю болтаться… Эстер тоже крепко ушиблась, но всю дорогу делала, что могла – да только где посреди моря взять нужных снадобий?
- Падали с башней? О чем вы, брат?
- Об Акре. Кроме нас троих, больше никто не уцелел из тех, кто там до конца держался. И одежды свои мы ни в какой грязи не валяли! Вот в кровище сарацинской – по уши вывозились, и Ангерран, и я. Так что, – яростно закончил нормандец, - кое-кому лучше бы оставить в покое память моей матери! – и рукоять кинжала тронул, так, невзначай.
Тут светловолосый окончательно смутился.
- Прошу прощения, - говорит, - моя вина, я был введен в заблуждение этим проходимцем, который, видно, лжет так же легко, как дышит. Приношу вам искренние извинения, дважды прекрасный брат…
- Анри. Анри де Луаньи.
«Белый Дьявол!» – пискнул кто-то из молоденьких братьев. Нормандец, не оборачиваясь, слегка кивнул: он самый.
- Я Луи де Монбельер, командор Дома в Агде – представился светловолосый рыцарь. - Буду счастлив видеть вас и ваших товарищей среди нашей братии… - протянул руку. Анри ее пожал – со всей осторожностью: не хватало еще сломать этому белобрысому пальцы!..

К вечерне всё более-менее уладилось. Ангерран лежал в отдельной комнатушке в лазарете, порученный заботам брата Бартелеми. Анри, получив новую одежду – еле нашли на его рост! - устроился в дормитории, перед тем на капитуле расписав, что красками на церковной стене, и командору, и капеллану, и прочим, как пала Акра, как они трое из мертвого города выбрались и как через море переплыли. Отдельно рассказал про Эстер: кто такая, чем занималась в крепости и чем здешней братии может быть полезна. Нашли ей пока что койку в странноприимном доме – в самом дальнем и темном углу, дабы прочих постоялиц, добрых христианок, не осквернила.
В темнице, на охапке соломы лежал, сжавшись в комок, Джузеппе, и тихо скулил – Луи де Монбельер еще не решил окончательно, что с ним делать. В каком-то темном закоулке портового квартала коротал ночь папаша Лунди в обнимку с кошельком, у напарника выцыганенным: этот дал дёру куда глаза глядели, когда увидел скачущих по набережной Эро храмовников – и своего молодого товарища, перекинутого через седло брата Ксавье.
Где-то в море налегке, изо всех сил растопырив латаный-перелатаный парус, неслось к берегам сарацинским, а может, и греческим, маленькое суденышко – из Агда, напуганный рассказами о том, как «вон на том корабле еретика изловили», во все лопасти весельные улепетывал Давид-Луиджи, отныне и навеки закаявшийся связываться с болванами и с тамплиерами. Пройдоху не могли утешить даже деньги, вырученные за ожерелье.
И высоко-высоко в безмятежной предзакатной синеве летел, будто пух, гонимый ветром, голубок, белый, что твой ангел небесный. И нес на синевато-розовой своей лапке записочку. От смиренного брата Клемана – приору Лангедока, мессиру Лаиру де Нарсе…
*
…Лаир быстрыми шагами мерил свой просторный покой на втором этаже главного здания приорства – душа де Нарсе, взбаламученная только что свалившейся на него новостью, не давала телу покоя. «Белый Дьявол здесь». И дальше – про мадонну, которой оный Дьявол расплатился за то, что переправили его через море, и про девку иудейскую бесстыжую, которую он приволок с собой.
Анри, Анри… Высокий, стройный, сильный… Не писаный красавец – но из тех, кого раз увидев, невозможно забыть… Анри, с драконьими глазищами, с насмешливой улыбкой… Анри жив. А Лаир так надеялся, что та, одриакская их встреча будет последней… Ничто его не берет, этого нормандца – не бережет ли его и вправду легион бесов? Из Акры горящей – выбрался. Море – переплыл. И явился, как черт из болота – чтобы опять сбивать добрых братьев с пути истинного! Чтобы удирать каждую ночь к девицам! Чтобы дурачить бессовестно тех, кто приставлен блюсти порядок и суровое благочестие! Чтобы сеять вокруг себя неподобающее веселье! А еще – чтобы… Заговорить! А почему бы и нет? Побывав так близко от смерти, брат де Луаньи вполне может решить, что лучше свести старые счеты, не откладывая. Во всяком случае, сам Лаир именно так и решил бы, окажись он на месте руанца. Даже и рассказывать не надо, хватит и простого намека – в подходящем месте, подходящим людям, при подходящих обстоятельствах! Об отъезде Лаира из Утремэ – ну да, надо признать, не так уж тяжело он был тогда ранен, но ведь отослали же, и разве мог Лаир противиться распоряжениям начальства? О прикосновениях и взглядах – мимолетных, ничего не значащих, но из которых какой-нибудь блюститель Устава раздует целое дело, было бы только желание! И о том, как Анри в Ордене оказался – слава Господу, чудом тогда удалось избежать скандала на всю Нормандию! А ведь он, Лаир, был доверенным лицом у командора Шарля! Да, лет с той поры прошло немало – но чем дольше падаль лежит, тем сильнее воняет!
Значит, всё, что воняет, должно быть закопано. Если, конечно, Лаир де Нарсе хочет прожить оставшиеся ему годы в покое и почете. Ибо сказано в Писании – пусть мертвое прошлое хоронит своих мертвецов! Девка и мадонна – этого хватит, чтобы заживо похоронить смутьяна в цистерцианской обители: уж там-то Дьяволу рта раскрыть не дадут! А если и дадут, так никто его не будет слушать.
На рассвете из приорства выехал вооруженный до зубов отряд – десять рыцарей, два десятка сержантов с арбалетами, впереди, на буланом коне – Лаир. Физиономия – будто жабу съел. Глазищи злые. За ним, пригнувшись к лошадиной гриве, будто удара ожидая, трусил оруженосец. Следом – ближайшие соратники и любимцы, Гонтран д’Эрнесе и Бернар де Мо, оба высокие, ладные, белокурые, вот только, пожалуй, смазливы чересчур, так, что девицам впору – не воинам…
*
Брат Клеман с того самого дня, как Анри появился в Агде, ходил будто осой в неудобосказуемое место ужаленный. Вот ведь Дьявол! Мало того, что выбрался из ада, и не раненый даже – так, ушибы и царапины, мало того, что трое молокососов-рыцарей его с первого дня просто обожают – наслушались сержантских баек! Так ведь еще и юная красотка-иудейка от Дьявола без ума! Тогда как на него, Клемана, даже рябые страхолюды не обращают внимания! Где справедливость, почтенные господа?!
И мессир Луи тоже хорош: когда на «Мудрость» поехали, именно Клемана оставил на берегу, караулить лошадей – специально, чтобы Клеман, который, как всем известно, есть глаза и уши мессира приора, не увидел самого интересного! Кто знает, о чем они там с этим нормандцем толковали! Приехал этот Анри Господь знает в каком непотребном виде, и с мадонной темная история получилась…
Ну – ничего! Вот явится сюда мессир Лаир… А пока – тишком проследить, куда это направился руанец на ночь глядя, и позволения не спросил. Верно, опять в странноприимный дом, к своей иудейке!..
*
…Луи де Монбельер сидит у открытого окна в своих… ну, покоях – это, пожалуй, громковато сказано… Просто в небольшой, темноватой, прохладной комнатке, безукоризненно чистой, но обставленной просто, даже бедно – как по уставу положено. На землю давно упала теплая душная ночь, и на серой, на гвоздь похожей звоннице давно уже отрывисто бумкнул колокол, разрешая братии отдохнуть от дневных трудов – но командор упорно не ложится. Ждет – не раздадутся ли за окном тихие осторожные шаги? Не скрипнет ли дверь? Толстая свеча потрескивает в простом оловянном подсвечнике. Тени по углам шевелятся, черные, с хвостами – сгинь, наважденье!
Дьявол в командории завелся. Белый. Смеется, сверкает глазищами, подбивает братьев на всяческие грехи… Хороший дьявол – веселый, умный, смелый… Тем и страшен он мессиру Луи. И славно ему, тепло рядом с огром – и тревожно. Будто у большого костра в ветреную погоду. Не поймешь, что на уме у этого нормандца, когда он смеется, когда злится, когда шутит, а когда говорит всерьез? А командор Луи привык, чтобы всё было понятно: да – это да, нет – это нет, нельзя – так нельзя, можно – так можно, если с умом, да с оглядкой, да с его, командорского разрешения, - а всё прочее от лукавого. И двусмысленные шуточки насчет мессира де Нарсе, и ночные вылазки на Эро купаться, и предутренние визиты в странноприимный дом, к девчонке-иудейке – и всё это внаглую, почти не таясь.
О, не то чтобы Монбельер согрешил и пожелал несчастья ближнему своему – только хорошо бы было, когда бы Анри со своей чернокосой… делись куда-нибудь из командории. Безо всякого, упаси Боже, Монбельерова вмешательства – по воле Господней. Спокойней бы стало командору. Потому что давно перегорели в нем и страсти, и желания, и жажда славы, что привела его некогда под храмовый стяг, и сделался добрый и храбрый Монбельер настоящим служакой, которому всего-то и нужно от жизни, что койка в казарме, да место за столом, да твердо знать, что сегодня повторится то же, что и вчера, и что завтра, и послезавтра, и до скончания дней жизнь будет идти своим порядком, катиться по набитой колее, и колея эта – единственно правильная. А тут…
Два дня назад командор сам имел удовольствие лицезреть, как из дверей странноприимного дома, под истошное кудахтанье почтенных постоялиц медленно и торжественно, аки знамя перед полками крестоносными в виду Иерусалима, выплыл мессир барон де Монтре. Колыхался, не доставая ногами до земли – ибо держал его Белый Дьявол воздетой мощной дланью за шиворот. А ведь барон не сказать, что такой уж коротышка, да и пузо у него солидное, хоть и нет де Монтре еще и тридцати. И маленькая Эстер семенила следом и робко просила: Анри, не убивай его, нельзя, не надо, Анри! А тот только улыбался ей.
Вынес великан мессира барона во двор, встряхнул напоследок. «Ну что, поросеночек мой, – усмехается, - довольно тебе? Не будешь больше чинить обид порядочным и ни в чем не повинным девицам?». Отпустил – а тот болбочет, слюной брызжет, от злости аж все ругательства перепутались на языке. За кинжал схватился. Кинулся на Анри – ну, совсем голову потерял, до того обозлился, что дураком его выставили. А Дьявол, даже не кинжал, а хлебный нож выхватив, кружил-танцевал, смеясь, вокруг бедного пузана – и все, кто был при этом, прыскали со смеху, глядя, как кинжал барона раз за разом вспарывает воздух там, где еще миг назад было плечо или бедро Дьяволово: ну, что же вы мессир барон, идите сюда! Да разве ж так дерутся! А еще в Палестину собрались, паломничать… Да там все сарацины, на вас глядя, поперелопаются со смеху! А когда выдохся толстый барон, и встал посреди двора, дыша как гончая после охоты – Дьявол одним неуловимым движением нарисовал ему на кончике носа поросячий пятачок. И братья нечестиво смеялись. И не сводили с руанца восхищенных глаз…
А потом, на капитуле, с улыбкой простодушной и сладкой, как переспелая груша – а в глазах ярость огоньками болотными так и посверкивает! – говорил, стоя перед Луи на коленях: ну что вы, мессир, да я же – ничего, да разве я мог… Да просто надо же было показать этому барону, что нечего ему делать в Святой земле с этакими фехтовальными способностями! Ибо Святая церковь запрещает самоубийство. Да и вообще сейчас в Палестине делать нечего… - нахмурился. Вправду о былом сожалел? Или всё еще балаган из капитула устраивал – молодым на потеху? Да если бы, говорит, я в самом деле вздумал драться с ним – тут поросячье рагу по всему двору было бы пораскидано!
И что с ним, таким, делать прикажете? Выпороть? В темницу отправить? Чтобы в глазах всей братии ореол великомученика вокруг Анри воссиял!
Послал Дьявола за епитимьей к капеллану, примерно перед тем отчитав. Вездесущий Клеман потом пришуршал с докладом: исполнив и проговорив в часовне всё, что полагалось, сидели отец Марк с Дьяволом в капелланской комнатенке – и тихонько беседовали, да явно не про Божие милосердие. И отец Марк улыбался до ушей, - а при командоре скорбь вселенскую на себя напускает, о всех грехах человеческих… Может, просто поговорить с Анри? Не как с храмовником – как с человеком… Попросить, объяснить… Ну да – чтобы он взглянул на Луи своими дьявольскими глазищами так, чтобы тому захотелось сквозь землю провалиться!
- Уж не меня ли вы караулите, дважды прекрасный мессир Луи?
Возник из темноты – и как умудрился подкрасться так незаметно? Встал под окном, локти на подоконник положил – ох и верзила!
- С чего вы взяли, брат? – Луи изо всех сил делает строгое лицо.
- Да уж вижу, чего там… - и впрямь, насквозь видит командора Дьявол, нюхом чует, что в засаде сидел Монбельер, и что неловко это командору, и не по должности, и не по нутру. – Ну да, мессир, я иду навестить маленькую Эстер, узнать, не обижает ли ее кто. Отец капеллан сказал, чтобы я больше не виделся с ней ни одного дня – вот только ни словом не помянул про ночи!
- И вы не боитесь говорить об этом?
- А чего мне бояться? – улыбается невозможный руанец. – Брата Клемана, слава Всевышнему, поблизости нет, я проверил.   
- А я?
- А вы, хоть и слабак, мессир Луи – но не доносчик и не подлец.
- Слабак?! – переспрашивает Луи, заранее прося у Господа прощения за то, что готов поддаться гневу.
- Именно. Не знаю, как у вас с неверными выходило, мессир, а вот со своими… Когда надо выбирать: по уставу поступить – потому что так предписано, или по-людски – просто потому, что так по-людски. Так вот, вам, мессир командор, по-людски сделать хочется, очень хочется – но не по уставу сие. А не по уставу вы боитесь. Рады бы и вовсе никак не делать – а не получается. И вот вы сидели тут, и меня караулили, дабы прочесть мне наставление – потому что прекрасный брат Клеман вам после обедни напел, что надо бы за мной бдеть, для моего же блага, а послать брата Клемана к чертовой матери у вас кишка тонка. Но наставление-то вы мне прочитаете – а шума поднимать не станете. Иначе вы бы сейчас тут не высиживали – а просто на завтрашнем капитуле Клемана на меня спустили, чем немало бы его порадовали. Потому и говорю: слабак – но не подлец.
Улыбается. Луи сознает, что Анри прав – но вот так просто согласиться все равно что самому сложить с себя командорское звание.
- Про себя я и сам знаю. Лучше поговорим о вас, брат.
- Что ж, мессир Луи, почему бы и нет? – Дьявол все с той же улыбкою пожимает плечами.
- Вы… любите ее… эту иудейку… прекрасный брат? – командор еще пытается хоть как-то удержать дистанцию между собой и дьявольским обаянием.
- Люблю. И она – меня.
- Вы… близки? – шепотом спрашивает командор, придвинувшись к окну.
- Нет, Луи, - ну, конечно, ведь не дурак же Анри, чтобы ответить «да», хотя бы сие и соответствовало истине. – С ней нельзя как с другими-прочими…
Вспыхнуть бы праведным гневом командору, за плетку схватиться… или хотя бы велеть Анри подняться в командорские покои и по всей форме покаяться. Но только понимает Луи, что – не выйдет, что будет Дьявол строить молитвенно-покаянную рожу, и сыпать цитатами из Писания, и отпираться от всего, и называть сажу известкой – и вывернется, аккуратно прикроет дверь в свою душу перед самым командорским носом. И командор поневоле – положение обязывает! – станет отчитывать Анри, про обеты ему напоминать, про долг перед Господом… Паршиво будет. Нет, только так и можно о таких вещах разговаривать – ночью, через окно.
- А что, у вас были и другие, Анри? В Акре?..
- Да, и в Акре – тоже. Как и у многих прочих, упокой их души милостивый Господь…
- Но если узнают… не от меня, Анри, от кого-нибудь еще… Вы же тогда… - холодная костлявая длань устава хватает Луи, волочет, толкает в привычную колею. Он вырывается – заставляет себя прикусить язык, но неумолимый Дьявол договаривает за него непроизнесенную глупость:
- Что, не смогу стать командором рыцарей, лишусь права отдавать приказания? Ах, какое горе, а я всю жизнь только о командорстве и мечтал! Сейчас упаду и забьюсь в рыданиях!
- Но… - нерешительно начинает Монбельер, - Анри, если ваши обеты вам настолько в тягость – почему вы здесь? Я имел в виду - как вы оказались в Храме? Расскажите. Я – никому, клянусь честью. Я… просто хочу понять…
Анри в ответ лишь еле заметно качает головой, и подмигивает. Нет, мессир. Такие истории можно рассказывать только раз. На предсмертной исповеди.
- Понимаю, - сочувственно кивает Луи. – Из-за женщины…
- Можно сказать и так, - усмехается Дьявол. «Ни черта-то ты не понял, - думает, - командорчик мой сахарный – и не поймешь никогда…». – А вы-то сами, Луи, неужели ни разу…?
-Нет. Анри… Мне жаль вас. Я буду молиться о спасении вашей души, ибо… - тут командор умолкает, чувствуя, что опять сморозил глупость уставную.
-Благодарю, Луи, - улыбается нормандец. - Мне тоже очень жаль вас.
Раз – и накрыл руку Монбельера своей драконьей лапищей – теплой, ласковой, и так-то уютно командорская рука под ней улеглась.
- Но всё-таки, Анри, эта иудейская девка… - поднялся было командор в атаку – и осекся, почувствовав, как железные пальцы стискивают ему запястье: вот-вот хрустнет! – Анри, вы что?!…
- Во-первых, прекрасный брат, когда девица вместе с тобой осаду выдержала, из разгромленного города выбралась и море переплыла – это уже не девица. Это боевой товарищ, - мертвая хватка понемногу ослабла, Луи осторожно пробует пошевелить рукой – вроде, обошлось, не сломал… у, Дьявол, слова сказать нельзя… - А во-вторых, перестать быть женщиной она, к несчастью, не может – зато перестать быть иудейкой – запросто. Ведь так?
Луи, помедлив, нерешительно кивает. И Дьявол вдруг исчезает во тьме – будто и не было его, привиделся с недосыпа и великан этот невозможный, и разговор сей неподобающий… Командор, поморгав и потаращившись в окно – ничего, темень и тишина, - роняет голову на руки и засыпает.    
Просыпается он от осторожного прикосновения к плечу. Шепот сквозь сон: «Ну, что, идемте, мессир?» Открывает глаза – и встречается взглядом с Анри. Тот опять заглядывает в окно. Рядом с ним в предутреннем тумане маячат фигуры – одна в белой котте, другая в черной. Поморгав, протерев кулаками глаза и окончательно стряхнув сон, Луи узнает брата Франсуа и его оруженосца Гийома.
-Ну, мессир Луи, вы идете? – озорно улыбается огр. - Или опять решили поосторожничать?
Куда – идете? Господи, что еще выдумал этот нормандский черт?
Как это - что? Да вы же сами согласились, мессир, что Эстер может очень даже запросто перестать быть иудейкой! Так она уже в часовне, и отец Марк там, и крестные… Да, одна почтенная матрона из странноприимного дома, и тот пекарь с Аптекарской улицы, который вам должен, Гийом за ним сбегал – и даже через ворота перелезть помог… Ну да, мы пообещали ему отсрочку. И вы ее дадите, мессир командор. Не захотите же вы, чтобы в городе говорили, будто храмовники не держат своего слова! Да заплатит он, заплатит, только немного попозже. Зато вообразите, мессир командор, как этот крысеныш, брат Клеман, приорский наушничек, вытаращит утром свои глазенки! И, главное, какую кислую рожу состроит мессир приор! А сделать-то будет ничего нельзя: ведь не станет же он, в самом деле, в открытую гневаться из-за того, что на свете одной доброй христианкой стало больше! Дело-то самое что ни на есть богоугодное! Ну ведь не хотите же вы, сеньер, чтобы бедная малышка угодила в лапы этой сволочи! Да то и сказал, что слышали, прекрасный мессир – и кто-кто, а я на это право имею! Потому что знаю его еще по Руанской командории, с тех пор, как в Орден вступил, и в Палестину вместе с ним в первый раз ехал – как Pater Noster все его повадки выучил! Навидался я сволочей, но только двое были сволочнее мессира де Нарсе.
Так говорит Белый Дьявол, тихо, горячо и быстро, и глаза у него в лучах луны зеленым отсвечивают.
- И… кто же сволочнее приора, брат Анри? – спрашивает командор, впадая в грех любопытства.
- Шарль де Марманд, командор Руанского дома, мессир. А еще сволочней – его преосвященство Норбер, архиепископ Руанский. Если доведется иметь с ними дело - держите ухо востро, мессир Луи. Ну, так идете вы, или нет?
Потом в часовне как можно тише и как можно короче – успеть бы до рассвета! – но однако же по всей форме, чтобы потом никому не придраться было, вершится таинство крещения. Свеча в тоненькой руке. Кипарисовый крестик на смуглой шее. Эстер, как плащом, укрыта поверх сорочки распущенными черными косами – по ним стекают на пол капельки святой воды.
Мадлен. Мадлен Брюно – так отныне зовут девушку. В честь раскаявшейся Марии Магдалины. Крестная мать – низкорослая толстуха в темном кое-как застегнутом платье и в белом чепце – украдкой зевает. Крестный, пекарь мэтр Никола Брюно, угрюмо глядит в пол – должно быть, прикидывая, успеет ли он, даже с отсрочкой, собрать нужную сумму…
Когда все закончено, и крестные удалились, вздохнув с облегчением, Луи тихо говорит: «Братья… И вы, святой отец… Я вас прошу: ни слова брату Клеману о свершившемся здесь… и вообще, лучше об этом никому не говорить…».
- Во имя Божие, мессир, - отзываются капеллан и старик Франсуа. Анри молча кивает и сочувственно глядит на Монбельера. А Эстер, то есть Мадлен, подходит, осторожно берет обеими ручками руку командора и шепчет, глядя ему в глаза: «Не бойтесь, сеньер Луи!». Монбельеру становится отчаянно неловко, и он торопит всех разойтись, дабы успеть немного поспать до утренней мессы…
*
На другой день благочестивый брат Клеман тихо улизнул с вечерни – чего с ним не бывало с самого его появления в Агде. Анри, заметив, как белобрысый недомерок пробирается к двери, нарочно напоказ выставляя прижатый к лицу платок – смотрите, братие, у меня кровь носом пошла, не иначе, как перепостился! – быстро взглянул ему вслед, будто выстрелил из арбалета, и подмигнул старому Франсуа. Тот чуть пожал плечами и нахмурился.
На ужин Клеман тоже не соизволил явиться – и это было еще более странно. С последним словом благодарственной молитвы Анри поднялся. Поймал недовольный взгляд командора, одними губами прошептал: «Клеман… Я поищу…». Луи кивнул – его и самого беспокоило отсутствие белобрысого приорского прихвостня, зудело, будто укус комариный в неудобном месте, таком, что и не почесаться. Весь дом знал: куда брат Клеман вмешался – там жди пакости.
Куда могло понести конопатого недоделка? Если и вправду кровь носом – значит, прямая дорога в лазарет. Но Бартелеми на вопрос нормандца только глаза вытаращил: кровь носом? У Клемана? Нет, мессир Анри, этот на подобные мелочи не разменивается, этот если и вздумает залечь в лазарет – так не менее, чем с сердечными болями и головокружением, и самое меньшее – на неделю. И сегодня его в лазарете не было. Зато Бартелеми в окно видел, как сей достойный брат направлялся к странноприимному дому, к покоям, для важных гостей предназначенным, где сейчас квартировал барон де Монтре. Который сегодня, вроде как, собирался уезжать и велел закладывать лошадей. Куда бы мессиру барону торопиться на ночь глядя? Ехал бы утром – спокойнее и безопаснее было бы…   
Малыша еще раз проведать – раз уж все равно здесь. Анри взялся за ручку двери в отдельную палату – для тяжелобольных – и взглядом попросил у Бартелеми разрешения. Тот кивнул, вздохнул тяжело и, отвернувшись, выругался сквозь зубы. Плохо Ангеррану. Бред. Лихорадка. До сих пор так ни разу в себя не пришел.
Великан осторожно приоткрыл дверь, вошел – лекарский помощник сидел у постели раненого, шевелил губами – должно быть, молитвы читал о выздоровлении болящего. Толку от этого бормотанья… Подошел Анри, встал на колени у изголовья – неудобно иначе, с его-то ростом! Стоял, вглядывался в бледное, как простыня, лицо друга. Ангерран открыл глаза – мутные, невидящие, будто пылью акрской запорошенные, что-то зашептал, еле-еле шевеля пересохшими искусанными губами. Огр наклонился – и расслышал: «Мессир Анри, башня… падает… Держите, ради Христа, держите!». Тут я, малыш, держу – куда же я денусь? И ты держись. Гладил тихонько Ангерранову руку, пока раненый не успокоился немного и не забылся сном. Бартелеми подошел на цыпочках, за плечо тронул огра: довольно, мессир, посещение окончено.
- Он выкарабкается, Бартелеми?
- Все в руце Божией, мессир Анри, - достойный брат, вздохнув, пожал плечами. – Эта девица, Эстер – и вправду лекарка хоть куда. Она сюда пробиралась потихоньку, чтобы командор не видал, помогала, готовила снадобья. Кое-какие рецепты из своих книг для меня переписала. Ваш друг давно бы вышел отсюда ногами вперед, если бы не она... А так, сдается мне, это случится чуть позже… может, на днях… Горячка с беднягой расправляется – что сарацины с Акрой.
Великан коротко кивнул: все понятно, брат. Тоже ругнулся – тихо, но так, что полог у Ангеррановой постели – и тот вроде как покраснел. Так, значит, мессир барон собрался уезжать. Тогда надобно пойти проститься!
Ан – нет барона. Покои заперты, в окошко заглянул Анри – ни Монтре, ни его дорожного сундука. А сундук тот – не иголка, так просто под кроватью не заваляется, здоровенный, тяжеленный сундучище, сержанты рассказывали: видели, как слуги баронские вдвоем его едва в покои заволокли.
А сегодня – и вовсе насилу выволокли! Втроем кое-как на повозку взгромоздили… Брат Клеман помогал грузить – уж так ему хотелось услужить ближнему! Служитель странноприимного дома, старый вояка-сержант, назад тому пару лет отправленный из Акры после ранения, усмехается в усы, вспоминая, как суетился белобрысый недомерок, тщась показать, что и он тут что-то полезное делает. Притащил потом какую-то суму, кожаную, потертую, «Заберите, - говорит, - заодно и эти чертовы книги!».
Да что вы говорите, брат Поль? Да много ли он там наработал – этот крысеныш в котте? Что? Так барон уехал? Пока мы все в церкви были? Мессу пропустил, и с командором не простился? Ну, дела… Вот-вот, дорогой брат, никакого понятия об учтивости! Черт подери, да отъезд-то смахивает на бегство! Постойте… Сума? Книги?! Эстер!   
В два прыжка взлетев на «женское» крыльцо странноприимного дома, Анри грохает кулаком в дверь. Раз, другой… Открылось в двери квадратное, решеткой забранное окошечко, показалась в нем физиономия старушечья, сморщенная, как забытое на дереве перезрелое яблоко, но однако же круглая, румяная и веселая. Улыбается старушенция во все четыре зуба, седые усики задорно топорщатся над уголками губ. Ах, говорит, мессир Анри, ну когда ж вы научитесь силу свою рассчитывать? Опять ведь, как третьего дня, чуть дверь не вынесли! Кокетничает карга с Дьяволом, дьявол ее дери – впрочем, с огром разве что мертвая или святая мраморная не впала бы в грех кокетства. «Прошу прощения, мадам Катрин, отворите, ради Христа, мадам Катрин, мне бы только с Эстер, с малышкой моей бедной, увидеться…»
-С Мадленой, - поправляет великана старушка, довольная донельзя, что тогда не проспала, в щелку дверную подслушала, в окошко подглядела, и ведает теперь «нечто этакое» про ближних своих, и как же ей не похвалиться, что – ведает?
Огромный каменный сарай – странноприимный дом – разделен хлипкими дощатыми перегородками на отдельные комнатки. Эстер отведена самая тесная и неказистая, в темном углу. Там еще закрытая на замок за ненадобностью дверь в предназначенные для важных гостей покои. Дверка в комнатку хлипкая, из тонких дощечек, на простую разболтанную защелку запирается – просто так, для порядка, ибо чего и кого опасаться в доме Божием, под защитой Ордена? Поскребся Анри в дверь, как всегда, позвал тихонько: «Эстер!» - нет ответа. Опять позвал, погромче – и опять никто не откликнулся. Отлучилась куда-нибудь, да хоть бы и по нужде, сейчас придет – говорит разум. А сердце – не на месте. «Эстер, да где же ты?» - а ведь дверь-то на защелку не закрыта! А у маленькой иудейки не в обычае пренебрегать осторожностью, даже когда, казалось бы, никакой опасности и близко нет и всё в порядке. Дьявол осторожно приоткрыл дверь, заглянул.
Эстер в комнатке не было. Порядка тоже. Топчан перевернут, постель вся на полу, скомкана, истоптана, тюфяк старый порвался, солома из него лезет, что кишки из сарацинского брюха. Ну конечно, все благочестивые дамы были в церкви – а малышка сидела тут одна, потому что командор вчера сказал: ни слова Клеману, а значит, никак нельзя ей было открыто в церкви показываться. И пока все усердно молились, барон с Клеманом…!! Точно. Дверь, ведущая в баронские покои, по-прежнему заперта – но на полу темнеют масляные пятна. Замок смазывали, да притом неумело, второпях, просто заливали масло в скважину! Чтобы – открыть, и протащить тайком к барону… И сундучище, который еле подняли двое слуг…
Вездесущая мадам Катрин пришаркала поглядеть, тоже сунула свой нос в комнатку – увидела разгром, охнула, забормотала «Ave».
Анри, выругавшись так, что у старухи челюсть отвисла, выскочил на крыльцо. Огляделся, соображая, куда сперва кинуться, кого расспросить...
И увидел, что белобрысый недомерок стоит на крыльце трапезной, на ступеньку ниже командора, и что-то усердно Монбельеру пытается втолковать, размахивая руками и то и дело показывая пальцем то на него, Анри, то себе на голову. И остальные братья вокруг собрались и смотрят – кто с интересом, кто с недоумением.
Та-ак, прекрасные сеньеры…    
*
- Да пустите же, Анри! Вы вконец с ума спятили!! – верещит недомерок, вздернутый дьявольской лапой за шиворот на локоть от земли.
- Анри, довольно! Вы же ему шею свернете!
- Именно, дорогой брат – только сначала он скажет, где Эстер!
-Эстер?!
- Ну, довольно же! Вы и впрямь обезумели!
Рыцари и сержанты виснут на Дьяволе – тот стряхивает их одним движением, как медведь – свору деревенских псов. Клеман при этом тоже как-то ухитряется вырваться, кидается опрометью прочь, в дормиторий, дверь захлопывает. Но тут же осторожно, одним глазком, выглядывает в щелку.
Анри бросается за ним – но Монбельер встает у него на дороге:
- Анри!! Да расскажите же толком, что произошло!
- Да то и произошло, мессир командор, что прекрасный брат Клеман, оказывается, не только трус и доносчик, но еще и сводник к тому же! – Анри коротко рассказывает, что видел и слышал в лазарете и странноприимном доме. – Не верите – подите и взгляните сами, сеньер!
- Анри, сын мой, - квохчет подошедший отец Марк, - неужто вы и впрямь думаете….?
- А что же еще я, по-вашему, должен думать?! – Анри кидает прожигающий взгляд на дверь, из-за которой выглядывает комариный нос брата Клемана – та тут же захлопывается.
И тут за воротами надменно и властно трубит рог.
*
Распахнулись ворота – медленно, тяжело вздрогнув створками. Будто преисподняя разверзлась – и внеслись во двор галопом, по двое, в черных ало-крестовых коттах, на темных конях, с заряженными арбалетами, чуть ли не две дюжины теней – лиц в сумерках толком не разглядеть. Старик-привратник вжался в стену – иначе бы снесли! Просторный двор командории будто сразу от страха сьежился, сделался вдвое меньше. Окружили вход в дормиторий, арбалеты нацелили – рыцари,  стоявшие на крыльце, невольно придвинулись друг к другу – Монбельер оказался совсем рядом с Анри. Подпрыгивая на булыжниках, вкатилась во двор крытая повозка, развернулась, стала – сзади из нее выглядывали трое, а может, четверо в белых рясах. Следом за повозкой нарочито медленным шагом въехал мессир приор. За ним тянулись попарно еще с десяток – в белых коттах.
- Брат Анри! Благодарение Господу! – начал де Нарсе, - глаза прищурил, напрягся весь, приподнялся в стременах, - чисто кот перед собакой. Усы рыжеватые, подстриженные у него чуть подрагивали от досады: ну хоть убей – а не получалось посмотреть на руанца свысока. Даже с седла – не получалось.
- А, Лаир… - усмехнулся Дьявол, будто они с приором расстались пару дней назад. - Как дела, дружище? Вот и привел Господь свидеться…
- Очень надеюсь, что эта встреча будет последней, брат Анри, - вполголоса, однако же со всей подобающей мрачной торжественностью провещал де Нарсе. - Ибо деяния ваши переполнили меру терпения, и людского, и Божественного! 
Подал знак – арбалетчики придвинулись ближе. Наклонился с седла и продолжал – негромко, но так, чтобы все, кто на крыльце стоял, услышали:
- Сказано в Писании: если правый глаз твой соблазняет тебя – вырви его…
- Вы хотите сказать, мессир… - начал было Монбельер, судя по всему, бывший в полной растерянности: он совершенно не мог понять, откуда вдруг, безо всякого извещения, соткался из сумерек де Нарсе, да еще с такою грозною свитой. Лаир нахмурился, и уже открыл было рот для отповеди… но тут скрипнула дверь дормитория – в наступившей густой и тяжелой тишине тупой пилой резанул по ушам этот скрип – и брат Клеман, решив, что настал его час, в три прыжка слетел с крыльца во двор. Встал так, чтобы конь Лаира оказался между ним и огром – предусмотрительный, сволочь! - и начал: как же я счастлив, мессир приор, что голубь мой к вам долетел благополучно, и что вы, драгоценнейший мессир, наконец-то здесь, притом с благочестивыми братьями-цистерцианцами, и что наконец-то справедливая кара постигнет нечестивца, дерзнувшего похитить святую деву, да еще из крипты, да еще и расплатиться ею, да еще и девку непотребную, иудейскую приволочь с собой в святую обитель! Пусть отверженный будет счастлив, что ему оставляют жизнь – дабы мог он, затворившись навеки в келии, отмаливать свои грехи!
Анри и Монбельер быстро переглянулись – ага, теперь хотя бы понятно стало, с каких облаков на них свалилось это Господне наказание. Выслужиться Клеман захотел, вошь конопатая! Вот и пустил тайком голубка, как «шептуна» из зада…
Анри огляделся. Обложили. Как вепря на охоте. Куда ни глянь – нацелен на тебя арбалетный болт. Будь ты хоть сам Михаил-архангел, а с ножом против арбалета – дело безнадежное. И глаза у стрелков – пустые, будто ставнями закрытые: приехали, куда велено, сделаем, что велено, убьем, кого будет велено… Знал Лаир, кого с собой взять на такое дело…
- Лучше смиренно покоритесь своей участи, недостойный брат – изрек приор, во весь рост встав на стременах. – У меня достаточно людей, чтобы с вами справиться. И потом – улыбнулся, как всегда перед тем, как сотворить или сказать гадость, - вы же не захотите, чтобы кто-нибудь из здешних братьев стал жертвой роковой случайности!
И арбалетчики, повинуясь его знаку, сузили круг еще на два шага. И Клеман довольно осклабился: попался Дьявол! Даже кинжала у огра при себе нету – Луи велел снять, после памятного происшествия с бароном, на всякий случай…
Значит, цистерцианцы. Келия. Читай – могила. Заживо – в могилу. За что? За то, что привязался. Опять привязался. Противу всех доводов рассудка. К этому мальчугану – который все равно умрет. И к этой пигалице с черными косами. И к деревянной, черт бы ее подрал, мадонне. Врезать вот этим двум, кто ближе стоит – и попробовать прорваться к воротам? Нашпигуют стрелами, как того зайца – да еще и впрямь, чего доброго, кого-нибудь из братьев положат, если друг друга под руку толкнут. Лаир отдаст приказ стрелять – и вряд ли перед этим станет долго раздумывать, потому что набрался решимости его, Анри, уничтожить, для того и приволок с собой целое войско, а никто не прет к цели упорнее, чем в кои-то веки набравшийся храбрости трус – потому что отступить – значит самому себе сознаться в своей трусости, а это Лаиру нож каленый. Но, допустим, Анри прорвется… уцелеет… перелезет через ворота… как-то ухитрится незаметно сбросить котту с крестом… И дальше что? Всю оставшуюся жизнь бегать, прятаться, врать, хвататься за нож при каждом шорохе. Пока не выследят, не обложат, как сейчас, и не возьмут. То-то будет радости дяде Норберу, если до него дойдет эта новость! Даже кинжала нет при себе. Зато есть на поясе у командора!
В темнеющем небе загорались звезды. Если его возьмут – он больше никогда не увидит звезд. И рассвета. И моря. И доброго винца никогда не попробует. Будет – как в подвале в Руанском доме. Вот только в Палестину его оттуда уже никто не пошлет.
«Нет. Черта с два. Они не получат меня. Не должны. Второй раз – не получат!».
Монбельер даже не успел заметить, как его кинжал оказался в руке брата де Луаньи: «Да простит мне Святая дева – но так надо, мессир!».
- Анри, что вы…?!
Но кинжал уже сидел в груди нормандца по самую рукоять – и Луи видел, как эта рукоять чуть подрагивает, и как темная струйка ползет от нее вниз по белой котте великана.
-Брат мой, что вы сделали?!!
Руанец выдернул клинок, отшвырнул – сталь глухо звякнула о булыжник, всхрапнула и шарахнулась лошадь – «Да стой ты, тихо!».
И впрямь стало тихо – даже листья не шелестели.
И Анри, закинув голову, оскалив зубы, хрипло расхохотался прямо в лицо де Нарсе:
- Держи дьявола – кто удерж…!


Рецензии