Ванная с командором. Часть 4

*
Ночь. Темно, хоть глаз выколи – и фонаря с собой взять нельзя. Потому что нельзя, чтобы видели. Свои – ладно. А вот если кто-нибудь из Лаировых сержантов… Бояться. Надоело бояться – даже не за себя, а  за братьев своих, - а как иначе проживешь? Кажется, вся командория, до последнего сарая и нужника, стала ниже, прижалась к земле, контрафорсы подобрала, ставни зажмурила. И Луи боится. Потому что, хоть и не подлец, но – слабак.
Боится, ежится от ночной прохлады, проклинает на чем свет стоит свою белую котту, которая то и дело цепляется за репейники (послать, что ли сержантов, чтобы навели порядок, а то глядеть совестно!), – но все-таки пробирается по узкой тропинке под окнами странноприимного дома. Там, в самом заброшенном и неприглядном месте, у самой ограды, где всё крапивой и кустами колючими  заросло – пока продерешься, проклянешь все на свете, на кое-как, наспех, сколоченных козлах, на досках неструганых, завернутое в грубую ткань покоится то, что еще недавно было Анри де Луаньи. Так положено. Раз покинул земную юдоль сам, без Божия веления, – ни свечей тебе, ни молитв, ни черно-суконного ложа в церкви.
Это если как положено, по Уставу. Но Луи хочет, чтобы было по-людски. И потому он, еще раз прислушавшись и оглядевшись, подходит к изголовью  смертного ложа. Опускается на колени. Складывает руки, шепчет торопливо:
- Упокой, Господи, душу убиенного раба Твоего Анри…
Все-таки вывернулся нормандец – и на свободу из Ордена вырвался. Держи дьявола – кто удержит…
Когда голос руанца оборвался и рухнул он, как подкошенный, – будто колокольня рушилась, Луи едва успел его подхватить – но не удержал, опустил на ступени, и смотрел, как сияющие золотом драконьи очи остывают, превращаясь в горшечные черепки… пока душа Анри с кровью вытекала из тела. И рука у Луи была в крови – или в душе? И мелькнула совершенно дурацкая мысль: «Я так и не спросил, почему руанский архиепископ…».
Потом был капитул – и пришлось рассказывать про «Мудрость», про Эстер, про мадонну – про всё, что теперь потеряло всякое значение. Ну вот разве что обряд крещения, совершенный в присутствии командора над маленькой иудейкой. По всем правилам совершенный. Так что, выходит, брат Клеман не от неверной девки избавил братию – а способствовал насильственному похищению самой что ни есть настоящей христианки! Даже в тусклом свете свечей было видно, как посерело у Клемана лицо, когда Луи проговорил это – чтобы хоть как-то отомстить недомерку за Анри. И с какой отчаянной надеждой Клеман смотрел на Лаира. А тот поджал губы брезгливо, будто ему ведро помойное под нос поднесли, и сказал, что таким нечестивцам, как Клеман, в Ордене не место, и снова повторил, как накануне: если твой правый глаз соблазняет тебя – вырви его! И слышались в его голосе какая-то тусклая, серая, усталая радость и нетерпение – будто вот-вот он должен был наконец свалить с плеч долой какое-то долгое, нудное, муторное и никому не нужное дело. Видно, Клеман со своим доносительством даже Лаиру осточертел.
И вот теперь выходит – цистерцианцы все-таки не зря сюда притащились. Все-таки будет им кого заключить в келию. Хорошо. Хорошо, что Клемана увезут – с доносами бегать станет некому. И – ничего хорошего. Потому что и Клеман, кто бы он там ни был, - тоже живой человек. И какой-никакой – а все же рыцарь. Разве по-людски это, живого человека – в келию? А главное, Анри этим все равно ведь не воскресить…
Господь исполнил все-таки невысказанное желание Луи: убрал из командории и Дьявола, и его иудейку. Но – зачем же так, Боже всевышний? Мерзко Луи – будто золотарь ведро свое ему в самое нутро опрокинул. А что Луи мог поделать? С кинжалом на приора кинуться? Выть по-собачьи хочется от сознания своего полнейшего бессилия. Но выть – это тоже не по-людски, тем паче не по-рыцарски. И потому Монбельер шепчет отходную, и Pater noster, и Ave Maria… Может, от этого Анри станет хоть немного легче – там, откуда нет возвращения?
Шаги. Осторожные, тихие. Кто-то пробирается сюда. Медленно, осторожно. Ощупью в темноте. И не по следу Монбельера – а с другой стороны. Шуршит трава. Хрустнула под башмаком сухая веточка. Луи пригибается, прячась за козлами. Замирает, затаив дыхание. Неизвестный подходит ближе, ближе… Совсем рядом. В просвет между крест-накрест сколоченными брусьями, на которых держится Дьяволов смертный одр, смутно белеет подол котты. Белеет?! Значит, кто-то из рыцарей. Тоже решил сделать по-людски, молодец. Интересно, кто это отважился? Подойти, окликнуть? Нет, подождем – может, выяснится и так…
Неизвестный тоже опускается на колени. Бормочет молитву – Луи узнает Credo – но голос его вдруг прерывается, он утыкается лицом в свесившийся с козел край последнего Дьяволова одеяния. Монбельер слышит, как его собрат по ночному бдению, шепчет, втягивая сквозь стиснутые зубы воздух, чтобы не всхлипнуть: «Анри, Анри…». Кто бы это мог так убиваться по убиенному? Гаспар? Ксавье? Луи хочется подойти к товарищу, положить руку на плечо, утешить. Он уже приподнимается было, - но тут снова раздаются шаги. Сзади, за углом странноприимного дома. 
Идет не один. Трое-четверо – самое меньшее. Спокойно, уверенно идут, не прячутся, - однако же и не ломятся, как вепри через подлесок. Переговариваются – вполголоса, не шепотом. Луи уже подумывает, не схорониться ли ему между козлами и зарослями ежевики и дикой вишни, бог весть кем и когда притащенных из ближайшего леска, натыканных вдоль стены красоты и благолепия ради и разросшихся ныне до совершенного безобразия. Но – не по-рыцарски, и званию командорскому не приличествует, да притом же крапива и репьи… Будь, в конце концов, что будет, черт подери – не войско же сарацинское сюда движется, в самом деле!
Но для неизвестного рыцаря эти шаги и свет фонарей, похоже, страшнее топота коней Саладиновых. Он, придушенно вскрикнув, дергается было встать, но, видно, поскользнувшись на мокрой от росы траве, неуклюже шлепается на зад, ругается тихо – не ахти как и ругается, по-бабьи, не по-тамплиерски, - и чуть не на четвереньках исчезает во тьме. Тьфу. И надо же так трусить. И перед кем?
Монбельер поднимается с колен – и оказывается лицом к лицу со старым Франсуа и остальными своими рыцарями.
…И Белый Дьявол отправляется в последний путь – по безмолвному, неподвижному, по самые колокола залитому тьмой городу. Трясется, гремит по булыжникам и выбоинам крытая повозка – сержант Поль сказал, что святые отцы вряд ли будут против, - от этой тряски вздрагивает и шевелится, как живое, неправдоподобно длинное тело руанца, - еле вместилось, даже уложенное наискосок. Эскорт – четверо рыцарей и командор – рысит за повозкой молча, избегая даже глядеть друг на друга. И Монбельер думает: если все четверо агдских братьев вместе пришли, чтобы как подобает предать Анри земле – кто же тогда был тот, что при виде их обратился в бегство?..

Тот, кто сбежал – как еще удалось ему вовремя скрыться, слава Всевышнему! – стоял, как недавно – несчастный Клеман, за дверью дормитория и, приникнув глазом к щелке, смотрел, как конюхи подвели повозку, как пожилой сержант, покряхтывая, уселся на козлы и разобрал вожжи… Как рыцари молча положили в повозку тело Анри – наискось, иначе ноги свешивались… Как, тихо скрипнув, будто всхлипнув, открылись ворота, и тронулась маленькая процессия…
Злился тот, кто сбежал. Всю командорию готов был разнести по камушку от злости и обиды. На Орден с Уставом, на рыцарей, которым приспичило явиться не вовремя, на себя, что сотворил то, что должен был сотворить, что пришлось сотворить - но опять всё вышло наперекосяк, совсем не так, как было задумано; на Белого Дьявола, который, по своему дьявольскому обыкновению, опять натянул начальству нос - да еще какой! На жизнь… На судьбу… На Господа со святыми – и куда они смотрят все! Все виноваты – и никто. Так вышло. И обречен теперь тот, кто сбежал, всю жизнь вздыхать о несбывшемся, о том, что не могло и не должно было сбыться, ибо смертный грех. Терпеть возле себя двух – да, хорошо, что теперь уже только двух! – белобрысых набитых дураков, что так и пожирают его глазами, каждое слово на лету ловят, кто лучше выслужится, глотки друг другу перервут за его улыбку, а улыбнись он чуть ласковей дозволенного – при первом же случае побегут доносить, – Господи, до чего надоели! И глухо тосковать о строптивом чернокудром, который сейчас умирает в лазарете – и зачем его понесло в эту ужасную Палестину?! – и о другом, отчаянном, с золотыми драконьими глазищами – Анри, Анри, даже имя не выговорить без того, чтобы ком к горлу не подкатил, и нельзя чтобы подкатил, ибо рыцари не плачут, а приоры Храма – тем более, будь оно всё  проклято трижды…
Наутро после мессы он, собрав всю волю и гордость, держась прямее обычного, зовет к себе Монбельера: «Ну, мессир командор? Всё ли ночью было сделано как подобает?». И уголок рта у него при этом чуть вздрагивает – «все знаю, всё видел, даже не пробуйте отпираться, прекрасный брат!». Луи рассказывает – не меньше, но и не больше, чем надлежит знать тому, кто сбежал. А тот, выслушав, вдруг подходит, кладет Луи руки на плечи и тихо говорит: «Я… не хотел с ним так, брат Луи. Убивать – не хотел!».
- Разумеется, мессир, - отвечает командор, надеясь, что в его слова не просочилось чувства более, нежели во все прочие Уставом предусмотренные ответы.
*
…Ангерран в Акре. То есть, он в бреду твердо знает, что это именно Акра –просто не может это место быть ничем другим. Эта темень, эти развалины, этот безумный зрак луны… Ангерран идет по безлюдным улицам – каждый шаг требует огромного усилия, будто самый воздух превратился здесь в какую-то вязкую липкую жижу. В кровь. Он бредет по горло в крови. И в этой Акре Ангерран один, совсем один! Значит, Анри и Эстер ушли вдвоем, а его бросили в башне, наверное, подумали, что он насмерть разбился. Но тогда – кто его вытащил? Неважно. Скоро рассвет. Нужно добраться до крипты Святой Екатерины.
Он приподнимает дверь, косо висящую на одной петле. Входит в церковь.
Но это не Святая Екатерина! А часовня в Монтальяке! Прямо перед ним – витраж. И на нем не святой не пойми какой, а – Лаир де Нарсе! Ухмыляется, стоит, наставив меч острием в небо. И золотой дракон падает, раскинув крылья, со стеклянных небес, прямо грудью на широкое, грубое, мясницкое лезвие… «Мессир Анри! Что же вы…!»… Вся картина заваливается куда-то назад и влево, потом и вовсе исчезает. Ангерран падает во тьму вместе с башней. Долго летит… бухается с размаху на что-то мягкое…
И – открывает глаза.
*
Он снова и снова оглядывался, пытаясь сообразить, как мог тут очутиться. Узкая комната с каменным полом и белеными стенами. Он лежит на кровати. Белый полог. Лазарет. Одриак. Он по-прежнему бредит? Или время пошло вспять? Или, может, вся эта история с Палестиной просто привиделась ему в горячке? И сейчас войдет Лаир и будет выспрашивать, что у Ангеррана было с Жизелью, и улыбаться змеиной своей улыбочкой. А потом присядет у постели грустный добрый Дени, и станет уговаривать юношу съесть хоть пару ложек бульона и быть хоть чуточку повеселее. Бульон Ангерран съест, хоть всю миску выхлебает. А вот насчет веселья – простите, мессир Дени… У изножья постели какой-то сержант сидит, носом клюет над молитвенником – маленький, пожилой, крепко сбитый, волосы топорщатся вокруг тонзуры – наполовину седые, наполовину рыжие. И не тонзура это у него – а лысина. Не Антуан, и не Жиль. Может, взяли нового служителя?
Ангерран попытался приподняться – больно. Так больно, что круги разноцветные перед глазами пошли. Вскрикнул, рухнул опять на подушку. Сержанта разбудил. Встрепенулся старик, библию с колен уронил на пол, над раненым склонился: ну, что, что вы, мессир брат? Плохо вам? Дать водички?
Ничего, мессир. Ничего не надо пока, спасибо. А где мессир Дени?
Сержант брови кустистые приподнял, лоб Ангеррану пощупал, и спрашивает: про какого Дени вы, брат, говорите? У нас, говорит, в доме такого нет. Как – нет? Куда же делся одриакский лекарь?
Но сержант, удивившись еще больше, повторил, что Дени здесь нет, и добавил, что он и есть здешний лекарь, а зовут его Бартелеми. И не Одриак это вовсе. Агд. «Вы что же, ничего не помните, бедный брат? Вас сюда недели две назад привезли, раненого, в лихорадке! Из-за моря, из самой Акры!».
Из Акры. В Агд. Ангерран лежал молча, пока засыпала, ворочаясь, боль в плече и постепенно вновь затвердевала расплавленная горячкой память. Ну да, всё правильно. Они выбрались из Акры. Сели в заветной бухточке на корабль.  Приплыли во Францию. И ему не шестнадцать лет. А почти двадцать пять. И всё было, не привиделось: и Палестина, и Башня Магистра, и Белый Дьявол. А Лаир?
- А мессир де Нарсе – он был здесь?
Да, кивнул сержант, мессир приор приходил на Ангеррана поглядеть. Сидел у его постели. «Бедное дитя», - говорил. Жалел.
Лаир – приор?! А что же мессир Реми? «Вспомнили тоже, - вздыхает лекарь. – Его уж года четыре как схоронили, де Канийяка. Говорили, после вечерней трапезы в одночасье удар хватил. Жаль, добрый был человек и рыцарь отважный, упокой его душу Господь всемилостивый… А мессира Лаира – на его место… Видно, благочестивее Лаира никого не нашли…».
Ну да, Лаир – он такой, благочестивый. Святой. На витраже, с мечом – изготовился пронзить прекрасного золотого дракона: зачем парит в поднебесье, а не ползает,  как змию положено? Дракон… Анри…
- Скажите, мессир Бартелеми: а мессир де Луаньи? Где он? Что с ним сделали?! Ведь он сюда приходил… Я видел…
-Приходил, мессир… - Старик умолк и отвернулся.
- И что же, мессир? Что с ним?
Дракон, веселый и злой, в слепящей золотистой чешуе, крылья в полнеба… И прямо меж ними торчит из спины окровавленное лезвие...
- Мессир, ну же, скажите! Анри… его больше нет?
Лекарь молча кивнул.
Некоторое время они молчали, избегая глядеть друг другу в глаза. Потом Бартелеми встал, подошел к двери, выглянул осторожно в щелку – не подслушивает ли кто? Кому бы, кажется — ведь приор уехал со всей свитой третьего дня, и цистерцианцы-молчальники с беднягой Клеманом тоже, — да вот на всякий случай. Никого. Всё тихо. И слава Господу. Не след бы умножать боль несчастного раненого новым горем, только ведь и мучить его неизвестностью ничуть не лучше. Что было, то было, не воротишь, и должен же бедняге об этом рассказать кто-нибудь!
Лекарь наклонился к раненому и стал шепотом рассказывать, как Клеман голубка послал, и как Лаир свалился, будто камень на голову, и как Белый Дьявол… «Ночью ездили хоронить, тайком, по-воровски – на кладбище-то нельзя, раз он сам… Хорошее место выбрали… Командор выбирал, с братом Франсуа… Как в Нарбонн ехать, на перекрестке, где поворот на нашу ферму… Не на самом перекрестке все-таки положили, не под колеса проезжим, а немного в стороне – там луг, травка, олива растет, недалеко ручей… Положили, камень в ногах поставили, приметный, и молитвы все прочитали. Всё как надо. Хорошее место. Красивое. Вольное. Ему бы понравилось…».
Ангерран слушал, молчал, ни о чем не спрашивал. Глядел на старика пустым неподвижным взглядом. Не в Агде был он сейчас, не в лазаретной палате — а в заветной бухте под Акрой, под старыми оливами, у ручья… Теперь там сарацины наверняка всё изгадили…
- Мессир Бартелеми… Как он умер? Не мучился хотя бы?
- Нет, мессир Ангерран, - покачал головой лекарь. - Рука у него была верная, хорошо ударил… «Держи дьявола – кто удержит!» - только и успел сказать.      
И добавил, грозя Ангеррану пальцем: «А вы у меня, смотрите, не вздумайте умирать! Поправляйтесь, давайте! Зря, что ли, вас Анри из Акры вытаскивал?»…
Во имя Божье, мессир Бартелеми. Будем жить дальше. Как можно дальше. Как Анри жил. Как Морис в Одриаке. Пускай приор Лаир от злости удавится.    
 *
Когда Бартелеми, по своему обыкновению стараясь ступать бесшумно, вошел к командору, тот сидел у окна и перелистывал книгу в темном переплете, небольшую – но толстую. Рядом на подоконнике стояла шкатулка, простая, потемневшего дерева, с крестами, вырезанными на крышке. Тут же – потрескавшийся, темной, залоснившейся кожи футляр.
Принесла книгу утром после мессы постоялица из странноприимного дома, госпожа Катрин, почтенная дама преклонных лет. Говорила, что нашла шкатулку запертую в комнатке, где молодая иудейка жила, ну та, которую вроде как похитили. Валялась шкатулка в углу, за кроватью – верно, девушка очень ею дорожила, даже больше, чем сумой с книгами: под подушкой прятала. А когда вломились в ее спаленку похитители, да схватили ее, да вырываться она стала – тут, видно, и кровать перевернули, и тюфяк с подушкой свалили на пол, и сокровище иудейкино вместе с нею. Там оно и осталось. А потом дамуазель Катрин зашла туда – прибраться, ведь нехорошо, когда беспорядок! И – нашла. И – открыла. И – заглянула. Даже вынула осторожно то, что в шкатулке было. И на дне узрела красный крест из выцветшей ткани, прихваченный полуистлевшими нитками. Орденское имущество. Связываться – себе дороже выйдет. Вот и принесла, и вручила торжественно мессиру Луи. На похвалу, верно, рассчитывала.
Монбельер, конечно же, похвалил, поблагодарил, шкатулку взял. Когда старушка ушла – открыл. Вынул кубок, стал рассматривать. Красивая вещь. Старинная. Интересно, как она к девчонке-иудейке попала? Чаша – и дракон. Змий. Ладно, пусть полежит пока. Может, пригодится когда-никогда, перед важным гостем на стол поставить. Книга. Священное писание. Псалмы, евангелие от Луки… Заставки. Миниатюры – Адам и Ева… Юдифь… Распятый Христос… Все привычное, знакомое, то, в чем ни малейшего сомнения нет и быть не может. И все-таки – что-то здесь не то. Не поймешь что. Если и поймешь – так не сможешь объяснить. А если и попробуешь кому рассказать – так все равно не поверят. Но ведь не то! И когда начинаешь повторять шепотом наизусть десять раз выученные строки – так и гляди, чтобы святые слова на языке задом наперед не перевернулись! И пахнет от этой книги чем-то отвратным донельзя – и в то же время донельзя притягательным, в чем вываляться тянет, как пса в дерьме. Но почему бы и не быть затхлому запаху от старой книги? Да, именно так любой и скажет, кого ни спроси. Значит, спрашивать бесполезно. Но ведь – не то, хоть утопись!..
Монбельер на два раза перелистал и перетряс злополучную книгу, но так и не смог отыскать ничего, что хоть как-то подтверждало бы его сомнения. Ну хоть бы какое-нибудь лишнее слово неведомый переписчик от себя прибавил, или святую в непристойном виде нарисовал! Но ведь – ни к чему не придраться! И вьется что-то вокруг, по комнате, клубится по углам – невидимое, неслышное, неосязаемое… Ведь ощущает же его Луи, черт бы все подрал! Но не идти же с «неясным ощущением» к отцу капеллану…
Мессир командор решительно не мог понять, что творится, и это выбивало его из колеи, а быть выбитым из колеи Монбельер не любил, да и командорскому званию сие не приличествовало. Поэтому он был очень рад, когда вошел Бартелеми. И не столько добрая весть о здоровье раненого обрадовала, сколько возможность отложить злосчастную книгу, а вместе с ней – и сомнения, за которые, вздумай Луи поделиться ими с лекарем, Бартелеми, наверное, накапал бы ему чемерицы, дабы прочистились мозги.    
Разумеется, бедного брата Ангеррана следует навестить. И надо бы расспросить его: может быть, он знает, откуда чертова книга взялась? Разумеется, не сейчас, а когда он поправится… Луи старательно гнал от себя мысль о том, что вообще-то, если уж совсем по-людски, а не по-уставному, то следовало бы снарядить братьев в погоню за толстым прелюбодеем и освободить насильственно увезенную девушку. Нет, поздно. Барон, пока суд да дело, уже успел уехать бог знает в какую даль и по какой дороге, ищи-свищи его, да и куда бы Луи стал девать спасенную в командории? А, главное, Монбельер знал про себя, как дважды два, как то, что осенью дожди льют холодные и дороги развозит, что никогда он, Луи, не отважится ни на что подобное. Ну, во всяком случае, покуда мессир де Нарсе сидит в приорстве. Знал, как знал бы про дырку в брэ или грязное пятно на камизе – пусть не видно никому, но ведь стыдно же! И некуда было деться от этого тайного мучительного знания… как и от навязчивого ощущения, будто тонкая шелковая петля охватила шею. А оно ведь тоже первый раз появилось, когда Луи книгу открыл! Сожмет, отпустит… и опять… Свят-свят, сгинь, наваждение сатанинское!
Командор решительно поднялся и последовал за Бартелеми в лазарет. Перед дверью палаты поманил пальцем лекаря и шепотом спросил: «Он… уже знает?». Бартелеми кивнул: да, мессир. Монбельер замешкался на пороге: ему хотелось уйти, как если бы надо было присутствовать при экзекуции – смотреть на порку для него всегда было больнее и противнее, чем даже быть наказанным самому. Но от себя-то куда скроешься?
Вошел в палату на цыпочках, сел у постели. Ангерран лежал, прикрыв глаза – Монбельер сидел, ждал, не решаясь ни заговорить, ни тронуть раненого за плечо, и чем дальше, тем более неловко себя чувствовал. Собрался уже было уйти – но тут раненый поднял веки. Огляделся. Его глаза встретились с глазами командора – и тот опустил взгляд. Проговорил шепотом:
- Мессир брат… простите меня… если можете…
- Простить вас, мессир? За что?..
Командор посидел с Ангерраном еще немного, говорил про место, где похоронили Анри – уверял, что все сделано как положено, насколько это было возможно, уверял, что Ангерран теперь непременно поправится, и что в Агде ему будет хорошо, он, Луи, сам позаботится об этом… И Ангерран отвечал, что вовсе даже командора ни в чем не винит – ведь тот и впрямь не мог ничего поделать против Лаира… Оба знали, что слова эти пустые ни на что и никому не нужны. Просто – ритуал. Как свечи, как черное сукно, как ночное у смертного ложа бдение. Никого еще эти бдения не воскресили. Но надо же хоть какую-то доску перекинуть через провал в сердце – чтобы по шажку, зажмурившись, по ней над пропастью пройти и худо-бедно топать дальше по жизни! Поговорили – и вроде как свободнее вздохнул Монбельер…
Ощущение поводка на шее, однако же, изводило командора весь остаток дня, правда, с перерывами на церковные службы – и на том спасибо.
*
Когда же пробило полночь, то взвился в воздух с подушки Монбельеровой маленький, но шустрый голубоватый смерчик, и, жужжа по-осиному, вынесся из келии командорской через замочную скважину, просвистел через дормиторий, по пути успев дернуть брата Франсуа за усы – тот, не просыпаясь, витиевато проклял и Саладина, и Келауна с Малеком, и все племя сарацинское, вихрь рассыпался хохотом и голубыми искрами, снова свился и стрелой унесся далее – во двор, взметнулся над стеной и миг спустя исчез в роскошной черноте летней ночи, аки серебряная шпилька в смоляных кудрях султанской наложницы…
…И опустился на низкий длинный холмик под оливой, рядом с перекрестком нарбоннской мощеной дороги и проселочка. И стало из вихря голубоватое полупрозрачное маленькое, с кошку ростом, существо – усатая мордочка, хвост, перепончатые крылья, козлячьи рожки… Встало на задние лапки, прохаживается взад-вперед по холмику, охорашивается, приглаживает шерстку, по траве копытцем раздвоенным бьет… Пошевелило усами, лапки потерло… И давай рыть землю, рвать когтями дерн - только комья полетели! Глубже яма, шире, длиннее… Ткань показалась белая… Замотано в нее что-то длинное, узкое… Тело человечье.
Хихикнуло существо, подпрыгнуло, осторожно двумя лапками откинуло саван у покойника с головы. Предстало перед небом и звездами иззелена-бледное лицо, уже тронутое тлением: гордый профиль, светлые усы, улыбка насмешливая на губах синих застыла… Несуразица с крылышками принюхалась, носик сморщила, хвостом повертела. Потом уселась, как кошка, у мертвеца на груди, мордку к небу задрала и давай насвистывать песенку. То стрекочет, как цикада, то, как летучая мышь, пищит… И стали собираться на ту песенку огоньки, вроде болотных – какой сверху, будто со звезды сорвется, какой по траве подбежит, а какой и из земли могильной выкопается… Набралась их, огоньков этих голубоватых, целая куча. Всю яму залило светом, как водой, до краев. Существо из ямы вынырнуло, село на кучу земли, копытца скрестило – и знай себе поет.
И сложились огоньки – в тело. Такое же в точности, какое лежало в яме. Только голубоватое. И совсем голое. И видно сквозь него. Осмотрела его нежить хвостатая, еще пару раз присвистнула-припискнула, запоздавшие огоньки поторапливая. Поймала огонечки – приделала на место ноготь на мизинце ноги… процарапала линию на ладони, ввинтила недостающую ресницу… Еще раз осмотрела, обнюхала – довольна осталась.
Махнула хвостом лихо, с вывертом – закрылась могильная яма, будто никто ее никогда не раскапывал. А тело из огоньков собранное осталось поверх дерна лежать. Радуется нечисть, крылышками трепещет, копытцами пританцовывает: все, знать, вышло как надо. Подлетела — и давай творение свое ласкать, оглаживать, целовать в уши, в губы, в ноздри, в глаза… а потом раз – и как куснет в грудь, где у доброго христианина сердцу быть полагается.
И – вздрогнуло тело. Дернулось. Даже вздохнуло пару раз.
Встрепенулась нелепица хвостатая, в ладошки захлопала, прыг телу на грудь, тормошит, за усы теребит, ластится: «Ну же, Анри, давай, вставай, просыпайся!».
И - отверз очи призрак. Поморгал. Пошевелить попробовал руками-ногами – получилось. На локте приподнялся. Сел. Себя оглядел. Вокруг огляделся. Хвостатого заметил, что сидел рядом смирненько, лапочки сложив, и любовался содеянным.
- Свят-свят, изыди, нечистый!
-Ну вот… - отлетев на безопасное расстояние, обиженно протянула нелепица. – Его воскресили, а он тут…
- Воскресили? – медленно, чуть  не по слогам переспросил призрак, и опять принялся оглядывать себя и ощупывать, не веря своим призрачным глазам, кошачьей зеленью поблескивавшим в лунном свете.
- Ну да! – кивнула маленькая нежить. – Ты что, все забыл, Анри? Ну, вспоминай! Брат Клеман, мессир Лаир, братья цистерцианцы приехали… «Держи дьявола – кто удержит!». Ну, что – вспомнил?
- Да, - наконец проговорил Белый Дьявол, усаживаясь в своей любимой позе, по-сарацински. Снова огляделся вокруг. – Так я теперь, значит, привидение… Дух неупокоенный… А ты, нечисть хвостатая…?
- Что, еще не вспомнил? Себя вспомнил, а меня нет? – рогатик накуксился и отвернулся, закрыл мордку ладошками, будто плачет. – Ну, помнишь Акру?
Призрак кивнул: еще бы!
- А бухту? Приданое Эстер? Книгу папы Сильвестра?
- Бафомет…
- Ну вот, слава Люциферу сиятельному! Наконец-то! Вспомнил! Долг платежом красен, мессир Анри! Ты меня выпустил тогда, а я тебя только что воскресил! Проси чего хочешь, Белый Дьявол! Все для тебя сделаю! – обрадовался бес, хвостиком завертел, целоваться к призраку лезет. Тот отмахнулся: да ну тебя, развел тоже нежности!
- Где это мы?
Рассказал бес. И вправду, сказал Анри, хорошее место. Молодцы агдские братья. Уважили товарища, какой бы смертью он ни умер и кто бы ни был. И мессир Луи славный. Не подлец.
- Славный, - хихикнув тоненько, поддакнул Бафомет, - а уж как славно было весь день у командора на плече ездить! Хвостом за шею зацепишься – а он и мается, бедный, не поймет, с чего ему горло перехватило!
- Навестить бы их всех, да сказать спасибо… - продолжал вполголоса Дьявол. –  А Ангерран? Его, беднягу, верно, на кладбище схоронили… Ни ручья, ни оливы… никакого веселья…
- Конечно, какой ему ручей с оливой, раз он жив! – захихикал нечистый.
- Жив?!
-И даже очнулся! И долго командору втолковывал, что тот ни в чем не виноват, а виноват мессир Лаир!
- Слава Господу! – воскликнул призрак. Бафомет скривился, будто червивую сливу надкусил. – А Эстер? Что с ней? Ее нашли, отняли у этого жирного..?
- Да что ты, Анри! – замотал рогатой башкой нечистый. – Кто ж ее станет искать! Устраивать скандал, ссориться с бароном де Монтре, который жертвует Ордену каждый год изрядные деньги? Храмовникам? Из-за женщины? Из-за какой-то иудейки, без роду без племени? Вроде бы, ты довольно нагляделся на мессира Луи…
Призрак сжал кулаки.
- Ну, не бойся, дружище! – оскалился бес. - Ничего страшного! Эстер не из тех девиц, что не умеют постоять за себя!
- Куда они поехали? Ты их выследить сможешь? Где они сейчас, далеко?
- Не беспокойся! И выследим, и догоним! И уму-разуму научим! – бес так и покатился со смеху, представляя во всех подробностях незавидную участь, ожидавшую мессира барона и присных его.
- Вот только не голышом же гнаться за ними!
- Конечно, не голышом, - отвечал бес, все еще держась за пузо, чтобы не лопнуть со смеху. – Давай, одевайся!
- Во что? – Анри недоуменно огляделся: вроде, никакой одежды на траве не расстелено!
-Да просто закрой глаза и представь себе, будто одеваешься! Можешь хоть во что нарядиться, хи-хи! Хоть в королевскую мантию!
Да ну ее, эту мантию, к сарацинам. Некогда. Свое наденем, привычное, тамплиерское. Не все ли равно теперь… Оделся Анри – с третьего раза все получилось наконец-то, полюбовался на себя в вынутое услужливым бесом из-под земли большое зеркало – и котту белую, подумав, наизнанку переодел: теперь, говорит, у меня сплошные ночные похождения! Аилеты поправил, подтянул перевязь. Все как полагается. Одного лишь недостает рыцарю – коня.
«Сию минуту!» – радостно осклабился Бафомет. Свистнул, пукнул, мяукнул – ткнул лапкой в направлении юга: гляди! Встречай старого друга, мессир Дьявол! Посмотрел Анри – несется издали какая-то неясная тень… Ближе… ближе… Разносится по холмам цокот копыт и еще какой-то звук, не то стук, не то скрежет… Летит прямо на них чудище – скелет лошадиный, зубы оскалил, глаза красным, как адские угли, светятся. Летит – и на лету одевается призрачной голубоватой плотью, будто створоженным лунным светом. Вот и грива у коня отросла… И хвост… И седло появилось, и уздечка… И черным стал конь, будто из темноты ночной вылепленным. Подбежал к Анри, фыркает, мордой в плечо тычется. «Олоферн! Ну, здравствуй, дружище!». Погладил рыцарь коня, потрепал по шее. Взлетел в седло. В самом прямом смысле – взлетел. Бес тут же ему на плечо уселся.
- Ну что, нечистый? Поехали!
Скакали по залитой лунным светом каменистой дороге. Нечистый потихоньку перелез с плеча Анри на шею коню, взял незаметно в лапки поводья – правил, то и дело приподнимаясь, будто на стременах, и нюхая воздух: откуда баронским духом несет? Анри ехал молча – Бафомет вскоре оставил попытки разговорить и развлечь его и притих, сложив крылышки и прижав ушки. Рыцарь же пытался осмыслить и прочувствовать то, что с ним произошло.
Призрак. Неприкаянный дух. Ни в рай, ни в преисподнюю. Ни еда не нужна, ни одежда, ни тепло… Да и любви не нужно. И дружбы. Зато – смерть не страшна. Ни от стрелы, ни от копья сарацинского, ни от кинжала… И свобода вожделенная – вот она. Да только – на кой черт она теперь, спрашивается? И так – всю вечность, до Страшного суда… Зато – не в келье у цистерцианцев!
Он поглядел вниз – и непроизвольно вцепился в поводья, прижав хвост Бафомету, так что тот жалобно взвизгнул: земля была далеко внизу! Будто взгромоздили одну на другую три Башни Магистра, а то и поболее – и глядит Анри с самой верхней между зубцов – вот, тусклой парчовой ленточкой отблескивает в лунном свете речушка… а вот горсть слабеньких огоньков рассыпана – деревня…
- Да мы же летим! – с трудом проговорил Анри внезапно севшим голосом.
- Ну да, летим, - проворчал бесенок, - и что? Ну отпусти же хвост! Больно хвостичек!
Анри заставил себя разжать пальцы. Странно: он-то ощущал свое тело как при жизни – вопреки тому, что видел, полупрозрачному, синему, невесомому, как дым. Бафомет сидел на Олоферновой шее, как заправский наездник, и нянчил в лапках свой хвостичек, дул, гладил, похныкивал…
Рыцарь опять глянул вниз. Страшно. До дрожи в животе. С такой высоты он еще никогда не глядел. А красиво. Вся земля – как на ладони. И Олоферну хоть бы что – скачет себе по воздуху, как по Акрской дороге. Он ласково потрепал коня по гриве, осторожно, чтобы не сверзить в бездну Бафомета. Поднял голову – луна будто строила ему забавную рожу. Ничего. Мы еще поживем.
- Ну, что, нечистый дух? Чуешь господина барона?
*
Господин барон тем временем недовольно ворочался на кровати в лучшей комнате деревенского трактира, где он со свитой остановился на ночлег, о чем уже не раз успел пожалеть: кровать была колченогая, постель сырая, тюфяк будто камнями набит. Одного ставня на окне нет - луна в окошко заглядывает. И эта иудеянка… У, так и сверкает глазищами, ведьма клятая, из-под приподнятой крышки сундука… Хорошо хоть руки-ноги у нее связаны и рот заткнут баронской вышитой перчаткою. Право, уже и не рад мессир барон, что послушал брата Клемана.
Барон уже дважды успел овладеть своей добычей – когда останавливались в лесу на привал. И оба раза чертова девка – кстати, и впрямь девственница оказалась, не обманул Клеман! - брыкалась, кусалась и царапалась – но не кричала, понимала, что помощи ждать неоткуда, - и приходилось двоих слуг звать на помощь, чтоб держали ее, на траве распластанную, а она из последних сил билась, выворачивалась, и засаживал в нее толстяк свое орудие вкривь да вкось, как придется – никакого удовольствия, одна морока, черт бы всё подрал. Выкинуть бы среди леса ее из сундука – так, опять же, трудов жалко потраченных и денег, пожертвованных чертову Храму… попробовать, что ли, еще раз? А неплохо бы… Девка сладенькая… Ежели руки ей не развязывать да кляпа не вынимать, чтобы не заорала… Барон приподнялся. Сел на постели. Помотал головой. Протер глаза. Подошел, присел на корточки возле сундука.
- Слышишь, ты, как там тебя… Давай развяжу – и ложись к мне! Пойдем! Ну что ты ломаешься? Все равно уже…
Из сундука – ни звука. Только сверкание черных глаз. Убила бы, если бы могла. Де Монтре встал, откинул крышку. Ухватил девушку под плечи да под коленки, поднял, кряхтя – она попыталась вырваться, била его связанными руками – по лицу, по голове, он отворачивался, глаза жмурил, чертыхался сквозь зубы. Дотащил, зло бухнул на кровать – чуть ножки не подломились. Выпрямился, отдуваясь – в жире растворились мускулы. Отважный был воин мессир барон – один хаживал с ножом на молочного поросенка!
Эстер сжалась в комочек, стиснула коленки – де Монтре стоял и думал: ну как с ней справиться? Ведь чтобы взять ее, придется развязать ей ноги – а тогда она непременно станет брыкаться и выворачиваться. Пойти, что ли, растолкать слуг, чтобы ее держали? Но это же надо одеться, обуться, взять свечу, тащиться через двор в конюшню или где там эти болваны завалились дрыхнуть… Барон тихо выругался и мысленно обозвал себя ослом за то, что упустил это из виду. Можно было, конечно, уложить девку обратно в сундук, а самому завалиться спать – но тогда бы он почувствовал себя и вовсе полным дураком. Мессир Жиль стоял, глядел на Эстер – и лень боролась в нем с похотью и самолюбием.
Наконец решившись, он наклонился, неуклюже облапил ее, прилип слюнявыми губами к щеке – девушка изо всех сил лягнула его связанными ногами, куда пришлось, толстяк – «Ах, ты!!» - отпрянул, не удержал равновесия, тяжело плюхнулся задом прямо в раскрытый сундук, забарахтался, как упавший на спинку майский жук, стараясь выкарабкаться.
И ощутил невесомую – но стальную руку у себя на плече.
Осторожно повернул голову – и…
От пронзительного, гвоздем раскаленным в уши, баронского вопля подскочил весь трактир, вплоть до трактирщиковой бабки, чуть не столетней старухи, которая спала всеми днями, приготовляясь ко сну вечному, и которую даже и великая нужда царя Саула не всегда была в силах пробудить.
Шум, гам, топот поднялся, кто спросонья вопил «Воры!», кто «Пожар!», кто требовал воды, кто факелов… Когда же наконец все более-менее проснулись, и поняли, что никаких воров и поджигателей и близко нет, а истошный визг раздается из покоя, где остановился знатный проезжий, и сбежались поглядеть, что стряслось, то никто не решался войти к барону первым, и когда вдруг раздался глухой удар, будто мешок с мукой уронили, и визг оборвался, как ножом обрезанный, то в щели дверные и в замочную скважину — узрели: стоял посреди комнаты рыцарь в белом – не настоящий, а полупрозрачное, голубоватое чуть колышущееся видение — но совсем как живой, и от этого было еще страшнее. Наклонившись стоял: низкий потолок не давал ему выпрямиться во весь великаний рост. А у ног призрака на полу враскоряку сидел мессир барон – ну, этот был самый что ни есть живой и плотский, с выпученными глазами, с разинутым ртом, в котором замер вопль ужаса, с круглым пузцом, голый, как спал, в одних брэ, белый, как аббатский поросенок, а под седалищем поблескивала в свете фонарей и свечей весьма недвусмысленного вида лужица. Рыцарь глядел на эту лужицу и брезгливо морщил нос — а мессир барон тщетно пытался хотя бы отползти подальше, да руки-ноги со страху одеревенели, не слушались.
И заговорил призрак – негромко, спокойно, почти ласково, но от этой ласковости дрожь пробирала не только барона, но и всех, кто за дверью стоял:
- Так! Вижу я – тебя, подсвинка этакого, ни на час без надзора нельзя оставить. Это что же ты тут творишь, красавчик? Мало того что увез девицу против ее воли, так еще и невинность ее вздумал отнять? Благо что сила есть – ума не надобно! И ведь говорил я тебе! Ведь предупреждал я тебя, пузанчик! Да, видно, тебе добрые советы – что свинье благовонная вода!
-Б-б-бе-л-л-ый д-д-дьяв-в-вол! – с трудом выговорил де Монтре, стуча зубами, как в лихорадке.
-Он самый! – кивнул рыцарь и, более не обращая на мессира Жиля внимания, переместился по воздуху к Эстер.
Разорвал ремни на ее руках и ногах, как гнилые нитки.
- Ну, ну, малышка, не бойся! Он больше не посмеет… никогда, слышишь?
Она так и лежала не шевелясь и смотрела на него недвижными широко распахнутыми бездонными глазами.
-Эстер, ну что ты? – призрак осторожно погладил девушку по волосам. – Не бойся, это же я!
- Анри… - наконец прошептала она еле слышно, чуть шевеля губами. – Анри… Что они с тобой сделали? Они… убили тебя? – нерешительно дотронулась до его плеча – и тут же непроизвольно отдернула руку, увидев, как пальцы проходят сквозь голубоватое сияние.
- Не они, маленькая. То есть, не мессир Луи с братьями, – принялся он объяснять, присев рядом с ней на кровати и держа ее ручки в своих прозрачных пальцах. - Приор. Лаир. Хотел отправить меня к цистерцианцам. Келья. Затворничество. Обет молчания. Навсегда. Это хуже смерти, маленькая. Хуже ада. Поэтому я ушел. Понимаешь, ушел сам…
- Ушел сам… - шепотом повторила она. – А теперь пришел за мной… Ты… убьешь меня? – и невольно задрожала.
- Нет! Что ты! Я же… - тут рыцарь взглянул на свою прозрачную руку, на подол белой котты, слабо светившийся каждой ниточкой - и лицо его стало вдруг непривычно грустным и растерянным. Совсем позабыл Анри. Она ведь – живая. А он – призрак. И увести ее с собой – значит убить. Но… Но это же невозможно! Никогда! Значит…
Наклонился, обнял, поцеловал в губы. Выпрямился резко, будто петлей его кверху дернули.
- Прощай. Живи долго. И будь счастлива.
Встал, подошел, не шевеля ногами, к барону – тот вконец со страху ополоумел, только скулил тихо, да пытался прикрыться краем полога.
- Ты слышал? Понял?
- Д-д-да, мес-с-с-ир!
- Смотри – я проверю!
И – исчез. Вознесся сквозь потолок на крышу – всех так и обдало ветром. А в следующий миг ветер ударил в окно – единственный ставень застучал не хуже, чем зубы у мессира барона.
- Анри! – отчаянно позвала Эстер. – Анри! Я с тобой! Можно?
Бесполезно. Только цокот копыт послышался – и затих где-то далеко и высоко…

…Громадный вороной неспешным, полным достоинства тяжелым скоком нес себя и всадника по воздуху в паре туазов над дорогой.
Великан сидел в высоком рыцарском седле, отпустив поводья, глядел прямо перед собой недвижным, невидящим взором, погруженный в думы, безрадостные и безысходные.
Ни тот ни другой не обращали никакого внимания на козлоногого живчика с кошачьим хвостом — как он ни скулил, и ни хныкал, и ни скакал с плеча рыцаря на шею коню, как ни дергал жеребца за узду, а всадника – за наплечные ремешки котты. В конце концов бесенок, отчаявшись, взлетел и завис, трепеща крыльями, перед лицом угрюмого рыцаря.
Тот сперва отмахнулся – чуть не зашиб нечистого, потом поморгал, помотал головой, отгоняя неотвязную мысль, и наконец остановил тяжелый взгляд на рогатой нелепице: «Ну? Чего тебе?».
- Давай поторапливаться, Анри! Скоро заутреня — а я до сих пор не в книжке! Тянет меня – не могу!
- Отвяжись, нечисть.
- Ага, тебе хорошо говорить! А мне это все равно, что нужда застигла – а кругом ни деревца! Чтоб он вознесся к архангелам, этот папа Сильвестр! Ну, давай, пришпоривай, быстрее!
- Ну так лети – я не держу! – огрызнулся призрак. – Изыди, нечистый!
Но могучего коня все же слегка тронул шпорами.
Нечистый некоторое время, усердно работая перепончатыми крылышками, летел у призрака за спиной, но потом, видно, притомившись, уселся рыцарю на левое плечо – и тут же зашуршал, зашептал в ухо: «Ну что ты? Что ты? Я ж тебя не подталкивал, чтобы ты оставил ее! Сам захотел, чтобы живая была! Ну сам подумай: куда бы ты ее дел? В командорию? А, может, в Луаньи?».
- В Луаньи? – насмешливо переспросил рыцарь. – Давно я там не был…
И такой адский котел заклокотал в его голосе, что бесенок быстренько с плеча великаньего спорхнул – на всякий случай.
- Съездишь, Анри, конечно, - защебетал, виясь и колготясь перед призраком в воздухе, - только сначала в Агд, ладно? Ангерран там соскучился…
Призрак молча кивнул. В Агд. С любовью своей он простился – теперь следовало проститься с другом.

Ангерран проснулся перед рассветом, как просыпался в Утремэ, посреди палестинской равнины у подножия какого-нибудь холма, на берегу почти пересохшей речки, или где там каравану случалось остановиться на ночлег: не от шороха змейки в траве, не от совиного крика — а от ощущения, что поблизости кто-то есть.
Открыл глаза. Огляделся. Прислушался. Все, вроде, спокойно. Темно. Тихо. Сверчок только в углу – чир-чир… Бартелеми спит, привалившись к столбику полога и свесив голову на грудь, посапывает… Полог отдернут – чтобы раненому воздуха побольше было. Ангерран осторожно приподнялся. Ветерок в окно – язычок пламени на толстой свече дрожит, тьму вокруг себя дочиста, до золотого сияния вылизывает. Луна в окошко заглядывает, подмигивает. И будто из лунного света сгущается в окне лицо... а из сумрака предрассветного – морда лошадиная…
- Мессир Анри!!
Бартелеми услышал, вскочил: «Ну-ну, что вы, брат? Я сейчас…». Завозился, засуетился – чуть кувшин с водой на пол не своротил сослепу в полутьме.
Ангерран ему: «Смотрите, смотрите! Мессир Анри, он пришел… Приходил…» - и на окно показывает. А в окне уже никого.
Вздохнул старый лекарь, присел на постель, по плечу Ангеррана погладил: «Спите, - говорит, - мессир Ангерран. Привиделось вам. Мне тоже его очень жаль, я понимаю…».
А под окном -  шепот:
- Да полно тебе, Анри! Еще с дверями возиться! Давай прямо сквозь стену!
- Нет. Хочу, чтобы все было, как у живых. В последний раз.
- Ладно, ничего! Потом привыкнешь. К этому быстро привыкают!..
   
Ангерран не стал с лекарем спорить – бесполезно, все равно не поверит, только зелья от лихорадки выпить заставит, отвратного на вкус. Лег. Глаза закрыл, притворился спящим. И слышал, как Бартелеми поднялся, тихо поохивая и шепча молитву богоматери, и осторожно, ощупью направился к двери – то ли по нужде, то ли так, пройтись, чтобы в сон не клонило… Скрипнула дверь – и…
- Господи помилуй!!
- Что там?! – Ангерран резко приподнялся – боль пронзила раскаленным вертелом. Черт, темно, как в крипте – по полу рассыпаются, догорая, крохотные искорки, - Бартелеми, видно, со страху свечку выронил, хорошо хоть – не на постель…
- Да где вы там, Бартелеми? Что случилось? – позвал молодой рыцарь.
-Мес-с-с-и-р-р…
Ага, подал голос славный старик! Значит, жив. Только дрожит от страха, зуб на зуб не попадает, как ни пытается – не выговорит ничего вразумительного.
Что там за дьявольщина? Что-то пропорхнуло совсем рядом, чуть не крылом по носу! Тьфу ты, пропасть! Похоже, летучую мышь в окошко занесло. Мессир Луи говорил – они тут водятся, на чердаке в дормитории парочка точно живет – а бедняга лекарь их боится до одури…
- Ну-ну, Бартелеми, старина… Это же всего лишь я… Черт, совсем забыл… Ну простите, напугал… Ну что вы, не надо…
Этот голос! Тихий, будто из-под земли доносится. Тень голоса. И все равно – ни с каким другим не спутать!
- Мессир Анри!!
- Я здесь, малыш!   
Вошел, подсел к постели, гладит по плечу, улыбается. Грустно улыбается. Ложись, говорит, малыш – а то растревожишь рану. Анри. Настоящий… Ну, то есть, совсем как настоящий – только видно сквозь него: и столбик, вон, от полога, и стена, и переплет окна проглядывает… Но ведь все равно – это Анри! Такой же, какой был всегда – и улыбка, и голос, и глаза… и котта наизнанку! А отец Эрве в Акре еще говорил, будто призраков не бывает. Еще как бывают! Зря, что ли, старая Берта в Тейнаке рассказывала?
Бартелеми суетится вокруг, толчется, не знает, куда ткнуться – вроде и бояться перестал, поуспокоился, - а неловко ему, и за то, что испугался – и в самом деле, было бы кого! – и за то, что возопил несообразно среди ночи, и что Ангеррану сперва не поверил… А, главное, ну не имел никогда старый лекарь дела с призраками!
- Мессир Анри, но вы… Вам, может, литанию прочитать, или мессу за упокой? Так я с утра скажу отцу Марку… - смешной Бартелеми, будто больному снадобье предлагает, только что ложки да склянки нет в руках.
- Нет, - качает головой Анри. – Ничего не надо. Сам как-нибудь управлюсь. Здешняя братия и так уже много сверх положенного сделала для меня – вот я и пришел спасибо сказать. И проститься с Ангерраном.
- Проститься? Но куда же вы теперь, Анри? В рай, или…? – короткое страшное слово замирает у Ангеррана на губах.
- Ни туда, малыш, и ни сюда. Меж землею и небом, духом неприкаянным. До Судного дня. И вместе с живыми призракам тоже быть не пристало…
- Но… но мы же когда-нибудь увидимся, Анри? Хоть когда-нибудь?
- Ангерран, - горько усмехается привидение. – Сколько раз тебе говорить, что надежда – глупейшее слово. Не надейся ни на что. И ни на кого. Постарайся прожить подольше и, когда придется, продать свою жизнь подороже. Прощай.
Наклонился, обнял, прижался щекой к щеке, вроде как даже, будто живой, уколол усами. Встал. Кивнул старому лекарю: и ты, Бартелеми, прощай.
И – ушел. Сквозь стену и оконную раму просочился, как лунный свет – на что ему двери, если – призрак!
Ангерран глядел ему вслед, и сердце его рвалось и кричало: «Останьтесь, Анри!» - но умом он понимал, что – бесполезно. И незачем.
Лежал чуть ли не до утра без сна. Но не плакал. Не смог бы теперь, даже если бы и захотел. Рыцари не плачут. И не надеются.

…Был полдень – роскошный знойный благоухающий южный полдень, когда призрак натянул поводья, и конь его медленно и плавно опустился на травку на берегу тихого лесного озера. Рыцарь слез с коня. Погладил его, потрепал по шее. Поводил, как положено, давая остыть. Разнуздал, отпустил пастись – и смотрел, как тает, исчезает в руке едва ощутимая тень уздечки.
Ничего. Надо будет – появится снова. Так сказал Бафомет. А если наврал – Анри его заставит собственный «хвостичек» без соли съесть. Впрочем, ведь не наврал же бесенок про то, что призракам и днем можно запросто ходить по земле – правда, их днем совсем не видно. Ну так и что? И кому на рыцаря тут смотреть? Вон, пасется Олоферн, хвостом машет, наслаждается жизнью – контур чуть угадывается в тени развесистой липы, да слышится-чудится иногда довольное фырканье. Хороша трава под старой липой. А может ли призрак Олоферна есть? И, если уж на то пошло, может ли сам Анри есть, пить и все остальное? Нет, есть рыцарю пока не хочется. А хочется – искупаться. Могут ли призраки купаться? Он сбрасывает одежду – на ощупь. Ткань сразу истончается, тает у него в руках – и камиза, и шоссы... Подходит к озеру. Пробует босой ногой дно – не ахти какое дно, ил, противные водоросли, совсем не то, что было в заветной бухте! Ну да, ничего… Призрак решительно входит в воду. И вода не сопротивляется, никаких тебе брызг, ни бурунчиков – как набегали на песочек мелкие волны от ветерка, поплескивали, пошептывали, будто кумушки у колодца, так и набегают, будто никаких купальщиков тут и не было вовсе. Да ведь и вправду – не было. Тьфу. Половину удовольствия – как топором обрубили. И вода-то мутная, от песчинок все сразу зачесалось внутри у призрака.
Поплескался – уже не столько для наслаждения прохладою, сколько так, для порядка, раз уж влез в воду, значит, вроде как, надобно. Вылез на берег, оделся – то есть, вообразил на себе все рыцарское облачение, как учил маленький бес — во второй раз это удалось призраку немного легче. Сел на траву, как привык, на сарацинский манер. Сорвал травинку, пожевал – сто лет не жевал травинку. И – опять никакого удовольствия. Вроде бы все как надо – а никакого. Не чувствует он этой самой травинки, сока зеленого ее, края, что еще чуть-чуть и порежет губы. Нечем чувствовать. И вкуса жареного мяса с перцем он, значит, тоже как надо не почувствует. И терпкости вина. И нежности женского тела.
А от чего вообще можно получить удовольствие, если ты — призрак? Так…
Анри принялся обдумывать эту мысль, перебирая все наслаждения, дозволенные и запретные, как в Акре в часовне во время мессы перебирал способы незаметно улизнуть ночью из крепости. Вот, к примеру, смотреть на маки и колокольчики ему нравится? Нравится, красиво. И запах клевера нравится. И ночной полет на Олоферне понравился – хотя и страшновато было сперва. Он может слушать музыку – если кому-то поблизости вздумается играть, да хоть бы и пастушонку на дудочке, для козьего стада. И потешаться над шутами балаганными. А еще можно отправиться в Утремэ – и что ни ночь, то пугать султана до полусмерти. По морю аки посуху Олоферн мигом домчит.
А впрочем… Ну его пока что к дьяволу, этого Малека. Нам и без него есть кому нанести визит! Сюда, Олоферн! Ну-ка, где у нас седло? Если не спешить, то к ночи как раз в Тулузу приедем!   
*
…В лангедокском приорстве Храма в Тулузе тянулось повечерие. Дольше обычного тянулось, к великому неудовольствию господ рыцарей, которых давно уже заждались – кого постель, а кого и красотка в тихом переулке за стенами монастырскими. Отец капеллан давно уже хрипел и покашливал, вконец голос посадил и со страхом думал о грядущей заутрене – но, поймав тяжелый взгляд приора, с обреченным видом затягивал очередной псалом во славу Пречистой.
Судя по всему, приор елико возможно оттягивал миг, когда нужно будет отходить ко сну. И в глазах приора, когда он окидывал взором церковь, было замечено нечто похожее на… страх. «Это еще что такое?» - переглядывались украдкой молящиеся.
А когда тянуть далее стало уже и вовсе ни с чем не сообразно, и приор нехотя – ох, как нехотя! – кивнул, и капеллан, вздохнув с облегчением, прохрипел наконец-то «Ite, missa est…», тогда… О-о-о… Лаир жестом поманил двух своих неразлучных спутников, Гонтрана д’Эрнесе и Бернара де Мо, что, как всегда стояли от него по обе стороны, картинно выпрямившись во весь рост и с рожами постнее капустного рассола. И сказал – тихо, но кто прислушивался, тот услышал: «Братья, не угодно ли вам сейчас пойти и разделить со мною бдение молитвенное?». И голос его подрагивал – и явно не от вожделения нечестивого — ведь не вовсе же круглым дурнем был де Нарсе, чтобы вот так звать к себе сразу двоих! — а все от того же страха. Тут уже слегка приподняли брови и те из братьев, кого, казалось бы, уже ничем удивить было нельзя.   
Нет, ну что до Роланда Лаиру далеко и что в Утремэ от него проку было – как от петуха на соколиной охоте, про то в приорстве знали все вороны на колокольне. Но чтобы мессир приор, аки дитя малое, боялся ложиться спать без нянек?! Это, сеньеры мои, было что-то новенькое!

Поставив на подоконник толстую свечу в оловянном подсвечнике в виде рыбы с разинутой пастью, Лаир закрыл дверь. Постоял, держась за ручку, будто припоминая, не следует ли еще чего-нибудь пойти и сделать. Потом решительно обернулся. Бернар и Гонтран выжидающе смотрели на него.
-Помолимся, братья.
-Во имя Божье, мессир, - нестройно ответили оба рыцаря.
Приор опустился на колени перед Мадонной в нише – маленькой деревянной статуэткой в голубом платье, расшитом жемчугом. Оба сомолитвенника последовали его примеру.
-Ave, Maria, gratia plena…
Бернар и Гонтран украдкой переглянулись за спиной у Лаира: «И что это ему сегодня взбрело в голову?»
-Dominus tecum: benedicta tu in mulieribus…
В ответ на вопросительный взгляд товарища Гонтран ткнул пальцем в окно, жестом показал: ставни закрыты. Состроил удивленную мину: и чего бы ради закрывать окно в такую теплую и ясную летнюю ночь? От кого? «Понятия не имею!» - покачал головой и пожал плечами Бернар. Оба успели сделать вид, будто полностью погружены в молитву прежде, чем Лаир обернулся.
- …et benedictus fructus ventris…
И тут – будто лев когтями по ставню: скрынн, скрынн, скрынн!
- Mater Dei!
- Что это, мессир?!
- Нет, ничего… ora pro nobis peccatoribus, nunc et in hora mortis nostrae…
- Amen! – смеясь произнес кто-то у них за спиной. Обернулись – никого. Показалось, должно быть. Сгинь, наваждение.
- Anima Christi, - стараясь, чтобы зубы не стучали, начал Лаир, - sanctifica me. Corpus Christi, salve me…
Шаги в коридоре. Ближе к двери, ближе…
- Sanguis Christi, inebria me, aqua lateris Christi, lava me, - путаясь в словах, частил приор, а за ним и оба растерянные рыцаря. - Passio Christi, conforta me...
Скрынн, скрынн – железными когтями по двери. Всех троих ледяной пот прошиб.
А из-за двери: «Лишь аббат да приор двое пьют винцо, и недурное…»
Лаир посмотрел на дверь, потом на Бернара – но тот уставился на него глупыми голубыми глазами, круглыми от ужаса, и никак не мог понять, что хочет от него мессир приор. «Болван!» – ругнулся про себя Лаир, сам, прервав молитву, поднялся, подошел на дрожащих ногах к двери, задвинул засов.
«Языку и чреву благо, где твоя излита влага…» - пропело в коридоре – и толкнулось в дверь, раз, другой, легонько так – однако же у ног Лаира стукнулась о пол пара кусочков штукатурки. Де Нарсе, трясясь как осиновый лист, всем телом навалился на дверь, позвал отчаянно, хриплым шепотом – крик застрял в горле: «Гонтран, Бернар! Сюда, ко мне! Ну же!!» - но оба красавчика так и застыли в молитвенных позах, будто статуи святых. А из коридора раздался издевательский смех: «Держи дьявола – кто удержит!».
И вдруг все стихло. Лаир где стоял, там и опустился на колени – ноги у него подгибались. Приник ухом к двери. Тихо. Неужто пронесло? Слава Всевышнему!
- Gloria in excelsis Deo et in terra pax hominibus bonae voluntatis, Laudamus te, benedicimus te, adoramus te… - прерывающимся голосом начал приор.
- Ne permittas me separari a te! – подхватил все тот же насмешливый голос – теперь уже под окном. Распахнулись ставни, жалобно звеня, посыпались стекла, не по-летнему холодный ветер ворвался в комнату и задул свечу. Оба приоровых любимчика сочли за лучшее пасть ниц, уткнувшись физиономиями в каменный пол, выложенный серыми и зеленоватыми плитками, и бесстыдно обратив к небу зады, ни дать ни взять - сарацины в мечети. Лаир, не в силах ни взглянуть на то, что вот-вот должно было появиться в окне, ни стоять уткнувшись лицом в дверь и покорно ожидая удара, обернулся – но инстинктивно прикрыл рукой лицо. И из-под руки, застыв, будто столб соляной, в который обратилась жена Лота, смотрел, как в проеме окна вырастает голубоватая полупрозрачная фигура рыцаря в котте без креста: вот голова появилась – смеется привидение, зубы скалит... вот уже – по грудь… по пояс… и вот, наконец, ночной гость, пригнувшись, вплыл в комнату и, смахнув на пол подсвечник, уселся на подоконник, ногу на ногу.
- Б-б-елый Д-д-дьяв-в-ол… Оп-п-пять…
- А вы ждали кого-то еще, дважды прекрасный брат? А вам, я смотрю, вчерашняя ночь до того понравилась, что вы сегодня решили приобщить к нашим утехам избранных братьев! Ну уж нет, дражайший брат: я – не сарацинский султан, и мне гаремов не надобно, вас одного за глаза хватит! Но уж с вами, дружище, я рассчитаюсь сполна…
Когда же призрак, вдоволь насладившись представшим ему зрелищем, наконец поднялся и нарочито медленно подошел и положил Лаиру на плечо тяжкую свою полупрозрачную длань в перчатке кольчужной, голубоватой и мерцающей: «Ну же, иди ко мне, красавец…», – обоих неразлучных спутников мессира приора будто ветром лихим выдуло в распахнутое окно. Потом ни тот, ни другой, потирая синяки, вытаскивая занозы и смазывая оливковым маслом ободранные бока, ладони и коленки, хоть убей не могли толком припомнить, как очутились: Гонтран – в исповедальне, замотанный в занавеску, а Бернар – в конюшне, в стойле у Дора Второго буланого.
Зато малыш Венсан, приоров оруженосец, очень хорошо запомнил, как проснулся среди ночи оттого, что бухнулся рядом с ним на солому рыцарь, и прохрипел пересохшим горлом: «Подвинься!», и зарылся в солому, и дрожал всем телом так, что чуть не конюшня ходуном ходила, а Дор спросонья заржал и взвился на дыбы, чуть стойло не разнес и их обоих не растоптал, и пришлось Венсану вместо того, чтобы мирно спать, как в это время подобает всем добрым христианам, чуть не до рассвета сперва взбудораженного коня оглаживать да успокаивать – а с этим зверем попробуй-ка, управься! Хоть бы и четверо оруженосцев на недоуздке повисли – Дору это как пух от одуванчика! - а потом от гостя ночного нежданного отбиваться, приорова любимчика, который все просил, чтобы Венсан рядом с ним лег да руку ему дал! Да еще перед самой заутреней кто-то шатался возле конюшни и распевал, будто в кабаке, что-то про приора, который сам пьет доброе вино, а братию помоями угощает -  а мессир Бернар, услышав это, еще сильней задрожал и все бормотал: Белый Дьявол, Белый Дьявол… И мессир Лаир с утра злющий как сарацинский султан…
Все это бедняга Венсан одним духом выложил повару, доброму брату Жаку, когда пришел попросить чуть-чуть оливкового масла, дабы смазать свежие рубцы от Лаировой плетки («Ну и ну! Это за что он тебя так?» - «Да ни за что, мессир Жак, за то, что не вовремя под руку попался!»).
По молодости лет Венсан не всегда помнил о разумной осторожности, коя велит о некоторых вещах говорить исключительно шепотом. Посему ночными похождениями оруженосца весьма заинтересовался случившийся на кухне командор палат, брат Жерар. Пришлось и ему, по второму кругу, всё рассказывать. Почтенный брат историю выслушал, в усы рыжие с проседью посмеялся, а потом тихонько Венсану на ухо напел: «Лишь аббат да приор двое пьют винцо и недурное, но с прискорбием помои грустно тянет братия. Славься сок вина блаженный, порожденный гроздью пенной…».
- Не эта ли песенка?
- Эта и есть, мессир Жерар!
- Та-ак. Понятно, - осклабился старый вояка.
- Что – понятно, мессир Жерар?
- Много будешь знать – скоро состаришься. Дали тебе масла – и ступай!
Оруженосец схватил со стола глиняную бутылочку с маслом и исчез, будто его отродясь на кухне не бывало. Но перед тем, как дверь за собой закрыть, улыбнулся и подмигнул мессиру Жерару. Тот ему кулаком погрозил – но не всерьез, так, для порядка.
Потом на кухонное крыльцо вышел, проходившего мимо молодого сержанта поймал и велел передать брату казначею, что командор палат просит пожаловать – «да живо, шевели ногами!». До сокровищницы было два шага – но пройти эти два шага самому значило для старого рыцаря уронить свое достоинство.
Поглядев вестнику вслед и убедившись, что тот и вправду шевелит ногами с должной скоростью, мессир Жерар отправился к себе в провиантскую. Там, разумеется, даже в самый жаркий июньский полдень было темно, холодно, пахло соленой рыбой, острым выдержанным сыром, забытой в дальнем углу и изрядно подгнившей репкой, и вообще атмосфера не располагала к задушевным дружеским посиделкам. Но где же всего разумнее и безопаснее было толковать о причудах Лаира де Нарсе, как не в таком вот холодном, темном и воньком месте, куда оный Лаир спускается разве что по великим праздникам (правда, уж если спускается, то все вверх дном переворачивает, и уже за это мессира приора надо бы, ох, надо бы проучить по всей строгости – думал почтенный брат…). 
Да к тому же и много было в сем месте злачном и покойном укромных уголков, полочек, ящичков, закуточков, где так славно устраивались до поры до времени заботливо обернутые чистой тряпочкой куски копченого окорока, четвертушки сыра и кувшинчики доброго винца, которые по всем записям в хозяйственных книгах были беднякам окрестным пожертвованы во славу Божью. Беднякам? А не мы ли, прекрасные сеньеры, суть бедные рыцари Храма Соломонова?
Спустился мессир Жерар в свое темное царство, оставив открытой дверь, дабы не навернуться в темноте с выщербленных ступеней, зажег плошку с фитилем, пошарил по паре-тройке заветных закоулков, выставил на бочку с оливковым маслом пузатенький кувшинчик, в коем заманчиво поплескивалось доброе гайякское винцо, к нему выложил полкаравая хлеба, увесистый кусок окорока, да щербатые глиняные кружки, прикрыл все чистою льняною тряпицею на всякий случай, и стал ждать, удобно усевшись на бочонке с мукой. Ну, где там запропал старина Робер? Неужто тоже мессиру приору подвернулся под руку?
Наконец снаружи послышались медленные тяжелые шаги, мерное постукивание палки – и славный Робер д’Эпиналь, брат казначей, встал в дверном проеме, своей мощной фигурою совершенно заслонив свет:
- Ну, прекрасный брат, чем могу служить? – хитро улыбаясь, пробасил толстяк-лотарингец.
- Mea culpa, дважды прекрасный брат, - старательно делая постную рожу, поднялся ему навстречу Жерар. – Перебирал я тут все, что вверено моему попечению, да и нашел вот этот кувшинчик, ни в какой книге не записанный. Прошу, брат, совета вашего и наставления: что с сосудом сим делать?
- Ну, дорогой брат… - казначей, подыгрывая старому другу, изобразил на лице глубокое раздумье. – А, да опорожнить его во славу и хвалу Господню, и дело с концом!
- Воистину так! – раздался гнусавый хриплый голос, и из-за спины Робера выглянул его земляк и неразлучный приятель, Ги д’Аменкур, ризничий. Был брат Ги тощ и долговяз, красотой и в юности не блистал, а уж когда в одной стычке под Берофой угодил ему сарацин клятый саифом по носу – насилу лекари нос обратно присобачили, вкривь да вкось, уж как сумели, и на том спасибо! – так и вовсе стал красавец такой, что отворотясь не налюбуешься. Зато уж если попадал в длинные жилистые руки мессира Ги, к примеру, меч или, скажем, копье – все, трепещите, неверные! – Именно во славу Божию, дорогой брат, а как же иначе? Не Лаиру же о сей мелочи на капитуле докладывать, не к ночи он будь помянут!
- Лаир – или капитул? – подмигнув, уточнил Жерар.
- Да оба вместе, чтоб им… - проворчал Ги, спускаясь вслед за Робером в провиантскую и усаживаясь за импровизированный стол, на перевернутый пустой бочонок.
-Да, кстати, братие: о мессире приоре… - подхватил командор палат, весьма довольный, что теперь не придется начинать неспешную беседу о кашле и ноющих суставах – уж верно, к дождю! – о капризах погоды и их влиянии на вкус доброго лангедокского, чтобы потом, сравнив кислое, толком не выстоявшееся вино и нынешнюю молодежь, перейти к тому, что нынче ночью выкинул один из этих, приорских смазливцев. Сразу как по маслу нужный разговор покатил.
Это что же, братие, должно было приключиться в Лаировых покоях, чтобы мессир Бернар как полоумный кинулся прятаться на конюшню, да еще и оруженосца со своей нянюшкой перепутал! Бернар де Мо, конечно, трус преизрядный – но чтобы так… Слыханное ли дело! Это что же мессир Лаир… А ведь Лаир накануне вечером и сам был перепуган до смерти! Потому и повечерие тянул, и мальчишек с собой позвал молиться! Спать ложиться боялся – вообразите, мессиры! Чуть исподни со страху не намочил! Да если и намочил – уж верно, ему не привыкать, храбрецу! Верно, в  Утремере всех прачек в доме работой обеспечивал! Как сарацина со стены увидит – так все облачение в стирку!
На капитулах, когда Лаир, выпрямляясь во весь рост – и все равно ведь был только по плечо Роберу и Ги! – с надменным видом изрекал что-нибудь вроде «А вот помню, когда я был в Палестине…», все трое бывалых вояк только перемигивались украдкой этак понимающе да усмехались в усы. Но тут, в провиантской, за прикрытыми дверями, их было только трое и все были люди свои, надежные. И потому, когда Ги отпустил шуточку насчет приорских исподних, вся троица так и покатилась со смеху. Однако Жерар, сам чуть не лопаясь от хохота, шикнул на товарищей, указав на дверь.
В нее и впрямь кто-то заглядывал. Но – в черной котте, значит, не Лаир – и то ладно!
- Входите, дорогой брат, что же на пороге стоять! – окликнул командор палат.
Тяжелая, потемневшая от времени, крепко из толстых досок сколоченная дверь с грубо вырубленным глазком, скрипя, повернулась на внушительных петлях – ох, смазать бы надобно! – и в провиантскую вошел капеллан.
Отцу Эдмону давно перевалило за шесть десятков, стал он с годами грузен, тяжел на подъем и более всего на свете любил теперь, чтобы шло все как полагается, тихо-мирно, и очень бывал недоволен, когда сваливалась на него какая-нибудь неожиданность, – ну, по воле Божией – это бы еще ладно, ничего не поделать, но вот когда по людскому неразумению!.. О, тут епитимья виновнику была неизбежна, как Ite, missa est. Если только виновным в нарушении спокойствия и благолепия не оказывался тот, с кем связываться было все равно, что плевать против ветра. Именно так и произошло накануне вечером, и in petto достойный клирик, чей голос до сих пор отказывался служить ему как подобает, без устали осыпал мессира приора проклятиями: да чтоб ему провалиться, этому фарисею-благочестивцу, гробу повапленному, чтоб ему печенью маяться, пока не протрубит архангел, чтоб ему навек разучиться отличать на вкус доброе вино от кислятины!
Сам-то Эдмон толк в добром винце очень хорошо понимал, и мысль о том, что сорванное горло неплохо бы промочить, подняла святого отца из резного дубового кресла, пожертвованного приорству в стародавние времена давно почившим донатором, и привела из уютной прохладной келии во владения славного брата Жерара.
- Tres faciunt capitulum! – провозгласил капеллан, спустившись по лестнице, отдышавшись и степенно поклонившись достойным братьям.
- Да какой там капитул, святой отец! Так, забежали на минутку поговорить… - принялся оправдываться казначей – тоже более для порядка. Ибо были они, все четверо, люди пожившие, опытные и понимавшие, что когда все до мелочей точно по уставу – то и жить нельзя: все равно, что живому стоять в церкви вместо мраморного распятия.
Долговязый Ги уступил капеллану место возле бочки, на которой разложено было скромное угощение, Жерар всклянь набулькал в самую объемистую кружку вина, отрезал хлеба и мяса, сказав при этом, что угостить духовного пастыря есть в любом случае дело богоугодное.
- Воистину, брат! – улыбаясь, подхватил толстяк Робер. – Ибо как же святому отцу учить добру свою паству, если он через слово хрипит и кашляет? Непременно надо горло промочить пастырю, in nomine Patris et Filii et Spiritus sancti!
Достойный старец меж тем, плотно и основательно усевшись на бочонок, медленно, со смаком, осушил до последней капельки кружку, закусывая, как подобает – ох, доброе винцо! И хлеб пекарям удался, и ветчина тает во рту!
Повеселел отец Эдмон. Спасибо, говорит, братие, выручили, вот теперь хоть бы и обедню служить, во имя Господне! А то ведь после этакого повечерия просто никак невозможно! И что, говорит, на мессира Лаира вчера такое нашло? 
Да, верно, то же самое, что и на Бернара де Мо – слыхали, святой отец, какая ночью была история? В лицах изобразили капеллану, как влетел этот приорский херувимчик в конюшню, перепугал Дора и приставал к оруженосцу.
- А может, наоборот? – ехидно вставил Ги, - к Дору приставал, а Венсана перепугал? – сам же первый своей шуточке и расхохотался, и остальные дружно прыснули, сию картину представив: ох, брат Ги, ну вы и скажете!
Отец Эдмон, насилу отсмеявшись, в долгу не остался: поведал, как утром кое-как выволок из исповедальни красавчика д’Эрнесе, который сидел там, в занавеску умотавшись, аки сарацинка в покрывало, весь дрожал, нипочем сперва не хотел вылезать и все твердил, прости нас Господи, про какого-то дьявола.
-Про Белого Дьявола! – осклабился Жерар. – Тсс! Только – никому, сеньеры братья!..
Хоть и приказал Лаир молчать, да и без того все понимали, что о таких делах лучше язык держать за зубами, а все равно – человек слаб, и потому где слово, где полслова о случившемся в Агде мышкой летучей из уст в уста перепархивало. И на кухню и в провиантскую слетались сии мышки гораздо охотнее, нежели в исповедальню. 
- …Так вот, братие: сдается мне, что раз брат Анри такое над собой сотворил, так и душа его не упокоилась, неотпетая!
- Так ведь, ежели по чести и по сути дела, Жерар, так Анри не сам это и сотворил! – покачал головой Робер. – Лаир его к этому вынудил!
- Так и есть! – подхватил Ги. – А душа неупокоенная теперь и мстит!
- По всему выходит, что так, - кивнул Жерар. – Если мальчишка не приврал, кто-то ночью шатался возле конюшни и пел «Лишь аббат да приор двое…»…
- А от брата Анри другой песни никогда никто не слыхал, - улыбнулся ризничий воспоминанию. – Не явился ли к нашему приору гость в саване? Да не к ночи будет помянут! А, отец Эдмон? Как по-вашему?
- Да что вы, господь с вами, мессиры братья! – замахал руками капеллан. – Какие еще гости, тьфу, вот уж воистину: не к ночи они будь помянуты! Попросту совесть у мессира приора нечиста, если и впрямь все было так, как мессир Жерар рассказывает. Вот и видится ему чертовщина всякая, помилуй нас Господи, - тут пастырь душ тамплиерских чинно осенил себя крестом. – Исповедаться бы да покаяться мессиру приору…
- Исповедаться – это, конечно, хорошо бы, - усмехнулся Жерар. – А вдобавок к исповеди и покаянию – кувшин доброго вина на ночь, да покрепче, чтобы в голову ударило. Чтобы спать всю ночь, как сом под корягой, и никаких снов не видать!
- Да уж это легче всего, – проворчал капеллан.
- Да просто бывает, - пояснил старый воин, - что надо себя оглушить. Вроде маковой настойки для раненых, кто мучается нестерпимо. Помню, когда я только что в Утремэ приехал, чуть ли не в первой же стычке мой друг погиб. Так тоже снился мне каждую ночь, звал, говорил: что же ты, Жерар, меня одного бросил… И меня вот так же один старый рыцарь надоумил: напейся, говорит, вдрызг, до бесчувствия, перед тем, как прозвонят ко сну. Только этим и спасался. А потом отошло…
- Ну… протянул отец Эдмон. – Я понимаю, дорогой брат. Вам было тяжело. Да, притом, вы тогда, наверное, были молоды… А мессир Лаир… Ох, уж этот мессир Лаир…
- Да уж, - сочувственно произнес казначей. – Право, уж лучше бы вам, святой отец, каждый день отпускать ему грех пьянства, чем служить этакие повечерия…
-Воистину, дорогой брат! – охотно согласился Эдмон, хватанув добрый глоток из кружки. – Да, кстати, а ведь дело-то наверняка к обедне идет! Мессир Жерар, а не дадите ли мне чуточку оливкового масла, смазать горло? Я хоть его и промочил на славу, а все равно дерет!
Разумеется, нашлась тут же склянка, нацедили масла, под это дело налили святому отцу еще кружечку, и славный старик, пыхтя и отдуваясь, покарабкался по ступенькам.
И по тому, как напряженно и нетерпеливо следил за ним Жерар, остальные поняли, что главное-то блюдо им только готовятся подать, - и тоже подобрались,  подались вперед, сощурились, будто коты перед мышиной норой, и усы встопорщили, предвкушая дразнящий аромат жареного.
Наконец за капелланом закрылась дверь.
- Ну, так вот что я думаю, сеньеры мои… - начал Жерар, тихо и со значением. – Если мессир Лаир…
Далее – шепотом, поминутно оглядываясь на дверь:
- Славная песенка…
- Серенаду Лаиру… - тут все трое дружно прыснули со смеху, зажимая руками рты.
- А что, если и в самом деле…
- Какая разница, братие, главное, чтобы Лаир…
- А вдруг…
-Говорю же, мы в любом случае в стороне…
- Помоложе нас есть…
- Кто посмышленей – и кто зуб на приора имеет…
-Так это одно и то же, мессир Ги!
- А если еще капеллан ему посоветует, насчет кувшинчика…
- Пускай хлещет – может, лезть перестанет туда, где ничего не смыслит!
- Точно! Третьего дня у меня все книги переворошил – где-то у него якобы на три денье не сходилось!
- И то пряностей ему много, то вино разбавляй, то порции урежь… Этак и ноги протянуть недолго, мессиры!
- Истинно! Пусть смотрит в кувшинчик – а за остальным мы и сами присмотрим, сеньеры мои!
-Приглядим! Все будет, как при мессире Реми…
- Аминь! – все разом обернулись – но в провиантской никого, кроме них, не было, и никто не заглядывал в дверь. Только в дальнем углу вроде как промелькнуло что-то белое…

Месяц спустя бледный, осунувшийся, с полубезумными глазами Лаир после повечерия призвал к себе командора палат и, глядя куда-то в сторону, неверным голосом потребовал кувшин вина – да самого лучшего: проверить, видите ли, ему вздумалось, достаточно ли хорошее вино для святого причастия употребляется! Вино Жерар самолично принес, на стол приору поставил.
- Благодарю, прекрасный брат Жерар. Ступайте спать.
-Во имя Божье, мессир.
Ни взглядом, ни жестом Жерар не выдал своей радости, а Лаир – своего нетерпения.
Дождавшись, когда шаги старого рыцаря в коридоре затихнут, де Нарсе на цыпочках подкрался к двери. Потянул на себя ручку. Осторожно, по полмизинца подвигая, закрыл засов. Оглянулся еще раз проверить, закрыты ли окна и ставни – теперь уже ни за что на свете не лег бы с открытыми окнами спать, хоть и убедился, что не преграда эти стекла и дощечки для Белого Дьявола. Опустившись на колени перед мадонной, честно, как всегда, как привык, отчитал все молитвы, по уставу положенные. Но взгляд и мысль его при этом то и дело обращались к стоявшему на столе возле кровати кувшину. Матерь Божия, хоть бы помогло! Умный старик – отец Эдмон. И ведь правда, как раньше не догадался Лаир! Напиться вдрызг – и пусть там, за окном, хоть на все приорство раздается эта чертова песня!
- Языку и чреву благо, где твоя излита влага… - ну вот, опять!…  Стихло. И ведь не бежать же во двор, не выяснять, кто пел! Кто виноват, тот десять раз успеет скрыться с места преступления, а не успеет – так состроит физиономию невинней, чем у младенца: ничего не слышал, мессир Лаир, почудилось вам, мессир Лаир! Черт его разберет, может, и впрямь чудится.
- Сколь во рту ты мне приятен, сколь горяч и ароматен, Хоть глагол мой стал невнятен, сладким скован зелием...
У Лаира тоже не далее как вчера ночью, когда лежал он, уставясь в потолок и тщетно сон к себе призывая, не то что глагол сделался невнятен – а язык чуть не отнялся, как протянулась из стены голубовато-прозрачная рука и по плечу его погладила, тяжелая, будто у статуи, и холодная, как у мертвеца. Погладила, похлопала вроде как ласково – а потом взяла да и фигуру известную на самый что ни есть простонародный манер тремя пальцами изобразила и под носом у приора оною повертела! Приор кое-как дрожащею десницей сотворил крестное знамение – а рука его по лбу щелкнула, да пребольно! И исчезла. А за стеною раздался приглушенный смех. И что-что, а уж это никак нельзя было списать на проделки молодых рыцарей! Эти молокососы… И ведь не сами же они додумались, ведь кто-то же должен был их выучить этой треклятой песенке – а песня старая! Любимая песня старого сержанта Мишеля… Руан… подвал… Анри! Ну зачем он с Лаиром так… Vade retro, Satanas! Кто-то всех этих щенков натаскал. И на него, Лаира, натравил. Белый Дьявол… Или – кто-то из живых! Дознаться бы, кто. Бесполезно. Доказательств никаких. Скроят сочувственную мину – и посоветуют исповедаться, да святой водой окропиться. Ничего. Сейчас Лаир выпьет кружечку, уснет – и до утра никто не сможет растравлять его раны. Уснуть. Отпустить себя на свободу. До утра. Хотя бы до утра.
Он сел к столу. Подсвечник пододвинул ближе. Покой приорский весь утонул в темноте – остался только маленький светлый неровный круг от свечи. Лаиру хорошо и тепло было на этом островке. Он смотрел на пламя, и из пламени, чудилось, скакал ему навстречу великан в белой котте, на вороном коне… Приор помотал головой, стряхивая наваждение. Встал, налил вина в кубок. Выпил стоя. Сел, налил второй. Потом – третий…

…Зависнув в прохладном ночном воздухе аккурат над самой колокольней, призрачный всадник в белой, без креста, котте озирал распростертый под ним спящий Дом. Ночь выдалась темная. Луна была уже сильно на ущербе – висела на небе, правее всадника, будто медное блюдо, у которого лентяй-слуга лишь один край начистил. Но рыцарь в котте наизнанку ясно видел все, что было внизу, намного яснее, чем если бы не был он полупрозрачным и чуть колышущимся и не висел над колоколенным шпицем, вместе со своим конем, как из грозовой тучи вырезанным. Каждый булыжник различал он, лишь давал себе труд вглядеться, каждый листок на дереве, каждую соломинку в ласточкином гнезде под крышей… Всаднику подумалось, что если глядеть снизу, то на фоне черного неба, должно быть, ясно обозначается его силуэт. Впрочем, все равно, отмахнулся он, да и кому из живых сейчас взбредет в голову пялиться в небо? У них и поважнее дела есть, у живых...
Тихо. Все приорство застыло в сонной недвижности, как муха в меду. Ан нет, не всё: вон, в окно кельи вылезает молодой рыцарь, явно собравшийся к податливой девице в гости – а седоусый сержант-привратник уже и калитку приоткрыть изготовился…
А вот Венсан, приорский оруженосец, идет из провиантской к покоям своего грозного сеньера, медленно идет, осторожно, будто двор яйцами сырыми вымощен, одной рукой высоко поднял фонарь, а другой крепко – вот-вот раздавит! – прижимает к себе кругленький, ладненький, тяжеленький кувшинчик - упаси Господи споткнуться и ношу драгоценную о камень расколотить! Призрак слышит с головокружительной своей высоты, как плещется в кувшине вино, и хоть не видит, но знает, что это красное гайякское, какое Лаир больше всего любит. Он живо представляет, как кувшин оттягивает Венсану руку и холодит бок сквозь котту и камизу. А старый Жерар, поставив свой фонарь рядом на приступку, возится с замком, ворчит, что подняли его, старика, с постели – но призрак-то видит, как злорадно Жерар усмехается в усы. Пристрастился, ох, пристрастился мессир Лаир к кувшинчику… Дошел Венсан, слава Господу, не уронил… Скрылся за дверью.
А вот двое безусых братьев пригнувшись, чуть не ползком, поминутно делая друг другу страшные рожи и прижимая пальцы к губам, крадутся… Куда? Прямиком под окно Лаировой спальни! Встали с двух сторон, так, чтобы в щелки ставней их было не углядеть, и явно готовятся затянуть «Лишь аббат да приор двое…». «Да вы ж мои славные! - улыбнулся всадник. – Так его!». 
Давно не было в приорстве ни одного мало-мальски стоящего молодого брата, которого Лаир бы не подверг хоть раз жестокому наказанию – за Pater noster, недостаточно прочувствованный, за то, что в церковь вошел последним или вышел первым, и по другим, столь же стоящим внимания поводам, а по сути – за то, что отстранился, не захотел Лаировой дружбы, и покровительства, и руки Лаировой у себя на плече.
И не нашлось бы среди наказанных такого, который бы хоть раз не принял участия в травле – другого названия тому, что мессиры братья вот уже второй месяц подряд вытворяли над Лаиром, нельзя было дать. Травля стала чем-то вроде обряда, отказаться значило признать себя трусом – таким же, как приор и его любимцы. Травля служила некой заменой тому, для чего рождены и воспитаны были эти рыцари, и чего они в стенах приорства были лишены – охоте, турниру, войне. Травля в глазах братьев была отмщением за учиненные над ними несправедливости – и значит, была оправданна и даже необходима. Травля была не просто нарушением Устава, она находилась так далеко за гранью орденских правил, что для нее даже и статьи подходящей с наказаньем в уставе не отыскалось бы – и посему ее можно было счесть выдающимся деянием. Травля была занятием опасным, можно сказать, смертельно опасным – а значит, самым что ни есть рыцарским. И потому сеньеры братья предавались этой забаве со всем нерастраченным пылом.
Однако ни разу еще мессир приор не застиг на месте преступления никого из них – да, по всей видимости, и не жаждал этого. Боялся. Боялся, что наказаниями только разозлит братию еще более и тем самым лишь подольет масла в огонь. Боялся недоуменных и сочувственных взглядов, перешептываний за спиной. Боялся показать себя тем, кем он и был - трусом, способным устрашиться – и чего? Песенки, старой забавной песенки, только и всего-то! А, главное, боялся, распахнув ставни, встретиться лицом к лицу с тем, от кого бежал каждую ночь в пьяное беспамятство. Вот и сейчас, думал призрак, глядя на закрытые ставни, из-за которых пробивался слабыми лучиками свет, вот и сейчас Лаир, должно быть, наливает в чеканный кубок вино, и пьет, жадно, торопливо, шумно, как пьют простолюдины.
- Лишь аббат да приор двое… - Лаир теперь уже не вздрагивал, услышав за ставнями пение, попривык. Да и выпил уже половину ежевечерней порции, и в голове сладко зашумело.
-… пьют винцо, и недурное… - да пусть их, все равно. Сейчас он вольет в себя остальное, без жажды, без радости, как наливают в бурдюки воду, собираясь в поездку к святым местам. К святым местам. В темную тихую страну, где нет ни чувств, ни мыслей, ни воспоминаний. Он налил еще кубок, выпил залпом.
- Славься, сок вина блаженный… - пойте, братие… А ведь прав был отец Эдмон: как только стали приору со всем почтением доставлять каждый вечер из провиантской кувшин гайякского, так и перестала вылезать из стены призрачная рука и тыкать ему в нос фигурою из трех пальцев. Лаир прямо из кувшинчика допил остатки.
- Языку и чреву благо… - и ведь не надоест же им, окаянным! Вконец обнаглели, раньше после первых двух строчек убегали. Немного погодя их, правда, сменяли другие…
- Мних давно забыл о млеке…
- Все на свете человеки хлещут присно и вовеки с ликованьем велиим! – подхватил вдруг откуда-то сверху голос – тот самый голос! Да что же это такое, мессиры! Вроде и кувшин не так уж мал, и вино крепкое!
- Внидем к бочке нашей во имя Бахуса, иже сотворил и кружку, и кружало... – Лаир поднял голову – призрак был прямо перед ним, нос к носу, чуть не по пояс сквозь запертые ставни просунувшись. Де Нарсе отшатнулся. Видение так и покатилось со смеху. Приор стоял как одеревенелый, все еще сжимая в руке кувшин, и смотрел на призрака, не понимая, да и не желая разбирать, наяву это или видится.
- Анри, ты…
Белый Дьявол, оскалясь во все зубы, схватил де Нарсе за подбородок, приподнял ему голову и приблизил свое лицо к Лаирову – вот-вот укусит! Но не укусил, однако же – а чмокнул в кончик носа, смачно и звонко: ах ты, сказал, красавчик мой!
И – пропал. Только далеко-далеко в вышине за лунные рога зацепился хохот.
И двое молодых братьев под Лаировым окном, не в силах шевельнуться, смотрели, как призрак подзывает свистом коня, взлетает в седло и, взмыв в одно мгновение выше колокольни, закладывает прощальный круг над приорством…
Призрак же, усмехаясь, думал, что Лаир, оказывается, еще больший дурак, чем он полагал, раз имел глупость восстановить против себя ризничего, казначея и командора палат, да еще и отца капеллана зацепить в придачу, что ему, Анри, уже нет нужды торчать в Тулузе – дальше братья с Лаиром и сами справятся, и что назавтра вечером приор уж точно прикажет доставить ему не один кувшинчик, а два.
…Призрак летел над спящей землей, над стенами Тулузы, серыми в ночи – но он-то знал, что они розовые! – и далее над лесами, где листья - он знал! – уже начали желтеть, над виноградниками – где налились гроздья – ему самому хотелось прохладного терпкого молодого вина, ставшего из полузапретного удовольствия невозможным, точнее, возможным, вот только потерявшим всю свою прелесть, выцветшим, как тряпка на солнце и ветру, - над притихшими городами и замками – часовые на башнях, заметив его, крестились и протирали глаза… Путь призрака лежал на север – к Руану.
…Все эти несколько недель, лето и начало осени, пока вершил он свою месть Лаиру, Анри пытался свыкнуться со своим новым положением, как раньше – с тамплиерскими обетами. И как раньше он цеплялся отчаянно за любую, хоть маленькую возможность почувствовать себя свободным, так теперь – за самую крохотную иллюзию жизни. Ему представлялось, что если он будет упорно, раз за разом делать то, что при жизни ему нравилось, то научится чувствовать прежний вкус бытия – как когда-то научился ездить верхом, биться на мечах, а до того – ходить и разговаривать. Но солнце не могло его согреть, сколько он ни подставлял его лучам свое полупрозрачное тело – тело, которое, как он ни пытался, не приминало луговых ромашек там, где он останавливался отдохнуть – хотя совсем в отдыхе не нуждался, и коню его более не нужна была даже самая сочная трава. И с женщинами – крестьянками, в холщовых юбках, с круглыми глупыми лицами, с овечьими глазами, — которых он подстерегал на лесной опушке или на берегу мельничного пруда, все было как-то несуразно.
Бабенки, когда подхватывал он их на руки и увлекал в лес или за сарай, сперва пытались отбиваться, смешно размахивая руками, но, не видя его и не понимая, что происходит, терялись и переставали сопротивляться, и он овладевал ими, делая все как всегда, как в неказистых домиках, ютившихся в портовых улочках Акры. Но ему не хотелось «как в Акре» - и он пытался гладить волосы этих женщин, говорить что-то ласковое, и понимал, что не получается, да и не хочется, чтобы не будить воспоминания об Эстер.
С ней, кстати, все было в порядке, Анри проверил – не мог же он вот так просто бросить ее с этим боровом де Монтре! Перепуганный барон больше не приставал к ней, даже не глядел на нее, но довез-таки до своего замка и отдал в служанки своей почтенной матушке, даме Аньес, которой, судя по всему, до сих пор крепко побаивался. Эстер была жива, здорова, сыта, одета, у нее было где спать, с ней неплохо обращались. Была ли она счастлива? Об этом Анри старался не задумываться, потому что знал, что ничего хорошего из этого не выйдет.
И с деревенскими бабами тоже ничего хорошего не выходило. Даже облегчения, за которым ездили к акрским девкам, он теперь не испытывал – нечему было его отяготить. Зато – вот еще морока! – обнимая женщину, никак не получалось остановиться вовремя и не слиться с ней воедино, в самом прямом смысле, так, чтобы и впрямь ее сердце билось в его груди! Ничего страшного – вот только он каждый раз узнавал, каково это – быть женщиной, не вообще, а именно этой, с ее повседневными заботами, думами, желаниями: кастрюли, шитье, дети… Ему было совсем неинтересно, что будет у нее на ужин или как ее малыш покакал... И каждый раз, когда все было закончено с грехом пополам, без любви и без особой радости, просто потому что вроде как надо, он долго и с наслаждением выполаскивал из себя эту чужую, ненужную ему жизнь в первой, какую углядит сверху, речушке – для такого дела нужна была непременно проточная вода - и думал: интересно, а у нее, у этой Мари, Жанны, или как ее там, тоже так же остались его воспоминания? И теперь она гадает, откуда взялась в ее ночных кошмарах падающая башня и эти, визжащие, с тряпками на головах…
Точно так же он отмывался в Гаронне чуть не весь день после того, что сотворил с Лаиром. Плавал от берега к берегу, под рыбачьи лодки подныривая, и думал, что не иначе – ушлый бесенок, собирая из синих огоньков его тело, подмешал чего-нибудь этакого – ведь прежнему Анри, Анри из плоти и крови, в голову не пришла бы столь изощренная и извращенная месть: хотел любви грязной, тайной, запретной – на тебе ее, получи, да только наизнанку вывернутую! Так, чтобы не ты, а тебя, с позволения сказать, любили! Ну, может, и пришла бы – но чисто умозрительно, ибо – противно. Смеялся Белый Дьявол, вспоминая перекошенную от страха рожу Лаирову…
Да, способность смеяться осталась. И удовольствие от купания, оказывается, никуда не делось, даже новые ощущения появились, и весьма приятные – теперь речные струи ласкали его не только снаружи, но и протекали насквозь, река баюкала его, качала, несла, он ненадолго сливался с нею в одно огромное целое, спокойное, вечное, и это было хорошо и славно, и смывало прочь все черные мысли.
А еще можно было просочиться сквозь стену на кухню в каком-нибудь трактире, и вдоволь, пусть не наесться, но напитаться всякими вкусными запахами – жаркого, рыбы, соусов…
Можно было бы протечь сквозь пол в погреб и погрузиться прямо сквозь днище в самую большую бочку с самым старым и добрым вином. Он однажды попробовал – чтобы выяснить, могут ли призраки напиваться. Оказалось – могут, да еще как. В тот вечер он был не просто пьян, как это бывает с живыми людьми, вино наполнило его всего, он сам был вином, крепким, сладким, прогоняющим боль… Но когда трактирщик спустился в погреб нацедить винца, сквозь пьяное благодушие рыцаря вдруг травинкою меж камней пробилась мысль, что он или какая-то часть его, растворившись в вине, может вылиться через кран в этот кувшин, крепко и грубо сляпанный, с немудрящим узором вокруг горлышка, а потом – в кружку, и в глотку какому-нибудь пьянчуге… Ну уж нет! Анри насилу выволок себя из бочки – то-то, верно, было зрелище, трактирщик так и сел на земляной утоптанный пол, и кувшин выронил. Вылетел тамплиер из погреба – кое-как, тяжело мотыляясь в воздухе; тащил себя вверх – по четверти локтя, из последних сил взгромоздился на Олоферна, поводья дернул… Летел над сонной Тулузой, и чудилось ему, что вино стекает с его рук, с котты… Потом долго отлеживался в глуши лесной, у ручья, под огромным дубом, и Олоферн тихо и беспокойно ржал и тыкался теплой мордой ему в лицо.
Да, у него был Олоферн, умный, верный, теплый – Анри совсем как при жизни чувствовал это тепло, и шелковистую гладкую шерсть вороного, и жесткую гриву, и надеялся, что конь тоже по-прежнему ощущает ласковое прикосновение. Олоферн всегда был – его, что бы там ни говорилось в установлениях Ордена. И сам он теперь тоже был – свой собственный.
Он сам – это было единственное, чем он по-настоящему обладал, что не могли отнять у него – но что он едва не оставил в винной бочке. Ведь он тогда, поднявшись туманом болотным из погреба и плюхнувшись в седло, даже имя-то свое не сразу припомнил. Это ж надо было так напиться…
Имя. Анри. Анри де Луаньи.
У Анри был, когда-то был, Луаньи, Луаньи, где можно было бродить по лесу, носиться верхом, купаться в Сене, и ставить силки на кроликов, и валяться на траве – а когда надоест, подняться на западную башню, на самый верх, и глядеть – далеко было видно... В том, далеком, Луаньи был отец, мессир Арман. И матушка, госпожа Изабелла. А ныне там всем заправляет дядя Норбер, руанский архиепископ. Убийца Армана. Убийца Изабеллы. И бедную старую Мартон он тоже убил. И у него, Анри, отнял радость жизни. И вот теперь Норбер, жирный слизень, ползает по Луаньи. Жрет яблоки в саду Луаньи. Пьет вино из погребов Луаньи. Любуется окрестностями с башен Луаньи. А так быть не должно – если под этой вот луной, похожей на сыр, мышами объеденный, есть хоть что-то похожее на божественную справедливость!
Так думал Анри осенней промозглой ночью, сидя на крыше собора Богоматери. Над ним в низкие, будто мокрой овчиной застеленные небеса возносила свой никого не гревший огонь Фонарная соборная башня, неправдоподобно тонкая и высокая – и зачем там фонарь, кто на него в ночи смотрит? У тех, кто ходит сейчас по темным улицам, и свои фонари имеются. Разве что для ангелов зажигают огонь сей, будто маяк: смотри, берегись, не налети в темноте на шпиль, не поломай крылья о зубцы башни Сен-Ромен, – да и вообще нечего кротким ангелам делать во владениях руанского архиепископа Норбера де Луаньи, Каина де Луаньи, как Мадонне с ребенком – в сожженной Акре: тут работа – для Белого Дьявола.
Анри с Олоферном отдыхали от долгого перелета на крыше возле башни, будто на плече у гиганта, над высоченным двойным стрельчатым окном, окон таких было два, справа от Фонарной башни и слева, и ни за одним из них не было ни покоев, ни зала, ни куда там еще порядочным окнам полагается пропускать свет. И витражей в них не было. Тоже, что ли, для ангелов те окна делались – в Пасху из Троицы смотреть? Или – для призраков, из посмертия на жизнь облизываться? Еще ниже был портал, там, каждый в своей нише, стояли в ряд каменные святые, в одинаковых бородах и хламидах, как братья-рыцари, - где же все они были в тот день, переломивший его жизнь, почему ни один не снизошел со своей поднебесной высоты и не втолковал командору Шарлю, что именем Божьим вершится дело сатанинское?
Далеко-далеко внизу, в мокрой холодной темноте, будто в яме, тяжелым мутным сном забылся Руан: призрак различал в серой мгле городские стены, рынок, церкви, Сену, лежавшую, будто двухвостый спящий дракон – по ее тугой серой шкуре от северного ветра бежали мурашки-волночки… Улицы, причалы… Командория Храма. Слетать, что ли, повидать прекрасного брата Шарля? «Нет. Рано. Еще ведь испортит сюрприз моему дорогому дядюшке – с Марманда станется…».

…Дождь яростно барабанил в окна, тщетно пытаясь обратить на себя внимание монсеньера архиепископа – но его преосвященство Норбер как сел после обеда в дубовое кресло с резными подлокотниками в виде грифонов, так и сидел, и даже не взглянул ни разу в окно, и самого пустякового замечания не отпустил по поводу дождя и ветра. Да и какая разница, что там, за окном, если тут, в замке, тепло, сухо и уютно!
В покоях, где некогда смеялся раскатистым смехом, радовался жизни, носил на руках свою Изабеллу граф Арман, теперь его преосвященство Норбер перелистывает Dialogus miraculorum Цезария Гейстербахского, дабы выбрать подходящий Exemplum для проповеди о пагубности смертных грехов – зависти, алчности, предательства, и о заповеди «не убий», горят толстые восковые свечи, жарко пылают дрова в камине, и стены завешаны коврами, и на кресле, под архиепископской спиной и объемистым задом – бархатные подушки, и под ногами у его преосвященства резная скамеечка. В простенке между окнами – резное дубовое распятие, огромное, в человеческий рост – Норбер сидит к нему спиной и наплевать Норберу на страдальческий и укоризненный взгляд деревянного Иисуса. Справа от кресла – резной столик темного дерева, на нем – кованый, в виде дерева, увитого виноградной лозою, канделябр на семь свечей, серебряный кубок и кувшин, из которого Норбер время от времени подливает себе вина – это доставляет ему удовольствие, да к тому же он боится, как бы слуга по неловкости не расплескал драгоценный сок бургонских лоз. Тут же, на чеканном золотом блюде – сладкие поздние яблоки и груши, сушеные сливы, орехи – дабы доброе вино было чем закусить.
Возле самой скамеечки примостился, скрестив ноги, на подушке верный Филибер, ставший из юнца мужчиной, но так и не снявший с лица слащавую улыбочку. На коленях у него – дощечка, на ней лист бумаги и оловянная чернильница в виде яблока. Филибер, как подобает почтительному слуге, сидит опустив голову, уткнувшись в лист, где аккуратным почерком записано несколько неоконченных фраз, но время от времени устремляет на его преосвященство взгляд, полный умильного ожидания, будто пес, которому хозяин может бросить – а может и не бросить! – косточку или кусочек мяса.
«Да, пожалуй, вот из этого кое-что доброе выйдет», - наконец произносит Норбер, кивая головой в такт своим мыслям, в такт латинским чеканным строкам, выведенным на белом пергаменте, истории о том, как некоему горожанину явился его усопший родственник и просил помолиться о его грешной душе, ибо стал он от пламени адского чернее угля. И Норбер, помедлив и собравшись с мыслями, начинает диктовать проповедь, слова переливаются, как драгоценный шелк парадного архиепископского облачения, журчат и струятся, как доброе вино из бочки в кувшин, сыплются, как полновесные золотые в кошелек его преосвященства, о да, после этой проповеди простецы  понесут в церковь богатые пожертвования… Ведь не найдется среди Норберовой паствы такого, кто не убоялся бы адских мучений – будь он хоть храбрейший из рыцарей! Филибер, склонившись над бумагой и весь обратясь в слух, выводит слово за словом, осторожно, боясь локтем нечаянно сверзить на ковер чернильницу.
Но что это?! Рука, держащая перо, больше не повинуется Филиберу! Перо вырывается и размашисто, наискосок через весь лист выводит: покойный Норбер де Луаньи. Филибер, застыв, как статуя с соборного портала, смотрит на это новое mene tekel fares, безнадежно упустив нить архиепископской мысли. Потом, решившись, неуклюжим нарочитым движением опрокидывает на лист чернильницу. И слышит у себя за спиной приглушенный смех.   
- Над чем ты смеешься, сын мой? – недовольно вопрошает архиепископ с высоты своего сана и резного сидения, сдвинув брови и опустив в надменной гримасе углы большого, толстогубого рта, которым старый чревоугодник сегодня с таким смаком, с таким знанием дела вкушал жареное мясо с розмариновым соусом, куда повар щедрой рукою всыпал и перец, и гвоздику, и мускатный орех, - от этой гримасы обрюзгшее лицо прелата делается похоже на морду алана-мясника . – Господи помилуй! – восклицает его преосвященство, увидев расползающуюся по листу безобразную кляксу. – Да ты же всю мою проповедь загубил, болван!
Грузная туша Норбера воздвигается из кресла – книга падает на пол, Филибер, забыв про свои перепачканные руки, бросается было подать ее монсеньеру, но тот все же успевает наклониться и спасти творение Цезария Гейстербахского.
- Боже милосердный, даруй хоть толику разума сему сущеглупому созданию!
- Mea culpa, Domine, сonfiteor… - лепечет, заплетающимся языком бедный секретарь, пытаясь неуклюжей латынью задобрить разгневанного хозяина, – а чей-то насмешливый голос вторит ему: Requiescas in pace!
- Что?!! Что ты сказал?!
- М-м-ой грех… К-к-каюсь… - Филибер поднимает на монсеньера широко распахнутые, полные ужаса и недоумения глаза.
- «Каюсь…» - язвительно передразнивает его священнослужитель. – Я смотрю, ты знаешь латынь так же хорошо, как бараны поют псалмы! Вон с глаз моих, воплощение невежества! И пока не позову, чтоб духу твоего не было здесь!
Секретарь, кое-как собрав дощечку, бумагу и чернильницу, кидается опрометью вон, с разлету натыкается на стол, кувшин опрокинулся, кубок свалился на пол, вино льется на ковер, тяжелый канделябр устоял – но свечи из него посыпались - в винную лужу, и там погасли, шипя, вроде бы, все погасли, на счастье бедняги Филибера, который наконец-то убежал – должно быть, вниз, на кухню, где на стенах, как маленькие солнышки, блестят начищенные медные кастрюли, сковородки и затейливые формы для пирогов, где в очаге жарко пылают дрова, а вокруг очага суетится румяный толстяк-повар с поварятами, готовя ужин для его преосвященства; где тепло и весело, где все просто и понятно, и никакой латыни, и всякая вещь беспрекословно повинуется держащей ее руке.
А вслед Филиберу раздается все тот же издевательский смех.
- Он еще и смеется! – будто с кафедры, гремит архиепископ, возмущенный донельзя. – Нет того, чтобы оплакивать глупость свою несусветную, для коей любое ученье – что жемчуга для свиньи!    
Но топот Филибера по лестнице уже стих внизу. Архиепископ один в покоях – освещенных теперь только пламенем камина. Надо бы позвать кого-нибудь, чтобы прибрали тут все –  подобрали свечи, замыли винную лужу и чернильные пятна на ковре. Норбер, все еще прижимая к округлому пузу книгу, тяжело шествует к двери. Но дверь оказывается запертой! И поленья в камине как-то очень уж быстро догорают. Темно становится в комнате. Жутко. Да еще и дождь колотит в окна – будто отряд алебардиров просится на постой! И смех за левым плечом:
- Ну и кого ты звать собрался? Для чего слуги покойнику?
- Кто здесь?!
- Мертвецы, Норбер. В Луаньи – мертвецы, - отвечает голос, все с той же страшной насмешкой.
- Господи помилуй! Эй, кто-нибудь! Филибер! – жалко сипит монсеньер архиепископ, отчаянно колотясь всей тушей в дверь – снаружи заперта, не вышибешь! - Да куда же вы подевались все?!!
- И вправду, где же они все, Норбер? Где твой брат Арман? Где супруга его, Изабелла, а? – спрашивает голос, тихо и вкрадчиво. – Молчишь, бочка ходячая, вино с салом вперемешку… А где Анри, сын Армана и Изабеллы? - у монсеньера воздух встает колом в горле от этих слов, а главное – от этого голоса, в котором нет ничего живого, плотского, человечьего.
- Во имя Господа, кто здесь?!! Покажись!! – прелат вертит головой, озираясь, но в комнате по-прежнему никого.
- Ты – покойник, Норбер.
- Vade retro, Satanas!! Я жив! – у прелата наконец прорезался голос.
-Жив? – насмешливо переспрашивает невидимый собеседник – из камина? Из-за портьеры? – Вот брат твой Арман был жив. И супруга его Изабелла. И их сын Анри. Они жили в Луаньи. Они были счастливы в Луаньи. А ты им завидовал. А ведь зависть есть смертный грех – не об этом ли ты только что сочинял проповедь, а, Норбер? И ты их убил. И теперь они все покоятся здесь – Арман, Изабелла, и добрая старая Мартон… И Анри ты тоже убил – ведь кто вступает в Орден, умирает для мира! Вот и считай, сколько мертвецов. Луаньи был дом – а ныне склеп! Ты избрал жилищем склеп - значит, ты – покойник, архиепископ! – комната по самый потолок наполняется издевательским смехом, и будто разом изо всех углов несется, из потухшего камина пыхает, по окнам барабанит тугими литыми каплями – ты покойник, Норбер!
- Свят-свят-свят… - бормочет ополоумевший от страха толстяк и кидается в темноте туда, где должно быть распятие. Оно и вправду обнаруживается на своем месте, дрожащие руки архиепископа радостно нащупывают прохладное гладкое дерево креста, выпирающие ребра резного Спасителя, холодные шляпки гвоздей. Норбер опускается на колени, точнее, тяжело оседает на ковер, скользя руками по распятию, он лихорадочно пытается вспомнить молитву об изгнании нечистого… о покровительстве Господнем... Боже милосердный, да хоть какую-нибудь! Но всю латынь выдуло из головы, как ледяным ветром. А на место псалмов и проповедей, как утопленники, всплыли воспоминания.
- Изабелла… - шепчет архиепископ. – Арман…
- Ой, смотри, не призывай! А то восстанут – мало не покажется! – смех раздается прямо над головой у прелата. Хотя какой там, к черту, прелат – так, трясущийся мешок жира и страха, и лужица из-под него на пол натекла, а уж воняет, воняет! – Слышишь, ты, охотник до чужого добра? Тебе теперь одного меня за глаза хватит!
Норбер, дрожа всем телом, приподнимает голову – и видит распятие. Но теперь оно озарено холодным голубоватым светом. И свет этот исходит от громадной фигуры, раскинувшей руки на кресте. Но это не Спаситель! Это рыцарь, в кольчуге, в белой котте, с мечом на перевязи. Вот только креста на котте нет. Стоит, смотрит на съежившегося Норбера с высоты своего роста, будто из поднебесья, презрительно усмехается в светлые усы. Лицо воина вроде бы знакомо Норберу – но где архиепископ мог его видеть? И над головой его, на резной дощечке вместо положенного по канону INRI чернеет… HENRI!
- А-н-р-и… - читает архиепископ по буквам, будто школяр.
- Узнал, дядя Норбер?
- Анри… ты…?
-Да, дядюшка, я. Орден довершил то, что вы с дядей Шарло так славно начали!
- Но… Но… Так не бывает!!
- Отчего же, дядя? Ведь ты же мне и рассказывал про тень Самуила, которая являлась Саулу. Вот и считай, что я тебе за Самуила – тем паче, что надобность Саула тебе приперла: фу-фу… ну и несет! – Рыцарь брезгливо морщит нос. – Вот только я – не Самуил, и судьбу твою рассказывать тебе не буду. Это ты мне расскажешь. Ну, давай: от чего умер мой отец – ведь ты в ту ночь был у его постели! А мы с матушкой перед тем как раз тебя обрадовали: отец поправляется! Да, конечно, ты хотел его полечить… У тебя был хороший лекарь, дядюшка… Ты говорил… Мастер готовить зелья. А настойку спорыньи для матушки этот же монашек варил?
- Нет, нет… Анри! Что ты! О чем ты говоришь? Нет!! – бормочет Норбер – и опускает глаза. Но от призракова взгляда нет спасения – до костей прожигает.
- Да, да, Норбер, именно! Об этом и говорю, да! – передразнивает призрак. – А потом ты ей, одурманенной, нашептывал, что она должна отдать сына Господу… Ведь на нее находило, когда ты приезжал – не раньше и не позже! Ты лгал мне, что мои обеты – только игра, чтобы моя мать исцелилась… Она исцелилась – разом от всех болезней, так же, как мой отец! С помощью того же зелья!
- Нет, нет… Анри, что ты… нет… - глядя снизу вверх на незваного гостя, бормочет архиепископ. - Это… Это – Филибер, это он! Он по ночам лазил к ней в спальню – из моего окна, по карнизу… Это Филибер! Его, его растерзай, его забери…
- Филибер, значит, все придумал? – скалится призрак. – Да ты, я погляжу, совсем плох, дядюшка. Из ума выжил. Соврать толком – и то не умеешь. В прошлый раз у тебя складней выходило: возьму с собой в Париж, представлю его величеству… А луг с мельницей Ордену кто отписал? Привратник из твоей резиденции? Ты покойник, архиепископ – так хоть за гробом не ври! Ибо ложь есть грех! Впрочем, тебе за все, что ты натворил, все равно в адской смоле кипеть, так что грехом больше или грехом меньше…
- Анри! Выслушай!
- Один раз я тебя послушал – на всю жизнь хватило.
-Анри!!
- Анри больше нет, - качает головой призрак. - Есть Белый Дьявол. Это сарацины меня так прозвали, дядюшка, в Утремэ, куда твой дружок Шарло меня спровадил, а потом и наши, как от пленных услышали, переняли. А когда в ад явился – вся нечистая сила так и давай орать: «Белый Дьявол! Свой малый! Скорей, сюда!» - и все ко мне, с распростертыми обьятиями… Славный они народец, эти бесы… и в вине толк понимают… А уж как любят жаркое из архиепископа – только успевай подавать! А уж ежели недостойного служителя Божия да в котле дерьмокипящем, да начинивши ему дохлыми крысами брюхо, да с жабьею слизью, да с тухлыми яйцами, да в жиже болотной проварить хорошенько, да лет двести настаивать – это им самый смак, лучше некуда! – скалится призрак, облизывается - а Норберу от страха и отвращения перекручивает кишки. - Вот я и думаю: дай-ка угощу дружка Люцифера! Благо что и архиепископ на примете имеется! Ну, некогда мне тут с тобой, поднимайся, пошли, а то меня уже в преисподней на кухне заждались! Ну!!
Архиепископ пытается отползти от распятия, что-то невразумительно мыча и путаясь в длинном одеянии. Утыкается лицом в холодные плитки пола – и тут его выворачивает наизнанку.
- Ох, как славно-то! – хохочет ужасное видение. – Блюдо-то будет в собственном соку! Ну! Вставай, что ли! А то, может, тебя по кусочкам в адский котел перекидать? Смотри, я могу! – лезвие меча ерошит седые, слипшиеся от пота волосы Норбера, царапает тонзуру.
- Господи, помоги! Credo in unum Deum, Patrem omnipotentem, - слава Господу, вспомнилось, прорезалось, отыскалось, как монетка за подкладкой! - factorem caeli et terrae, visibilium omnium et invisibilium… - и тут Норбер чувствует: отпустило. Осторожно приподнимает голову. Глядит. Надо же! И впрямь исчез скалившийся с распятия призрак! Сгинул! Рассыпался! Благодарение Пречистой Деве!
Он как был на четвереньках, так и ползет, путаясь в полах мантии, к камину. Нужно разжечь огонь, мнится ему. Нежить боится огня, тепла, света. Ему нужен свет. Раздуть угли. Подложить дров. Дождаться, пока по ним запляшут веселые алые язычки… Крупная дрожь сотрясает все его тело, жир ходит волнами. Добраться до огня… зажечь свечи… позвать слуг, задать им взбучку - трусы, они все разбежались, бросили его! Впрочем, он же сам приказал не беспокоить его до ужина… Да, ужин! Но за мысль о еде тут же цепляется картина дерьмокипящего котла – и архиепископа снова рвет.
Пот заливает ему глаза, он жмурится, вслепую шарит вокруг себя, и радуется, когда обжигает руку, схватив горячий уголек – значит, камин тут, никуда не делся! Сейчас будет огонь – мирное, домашнее пламя, теплое, не то, которым стращал его выходец из преисподней! Кое-как протерев глаза рукавом, Норбер нащупывает в подставке полено, неуклюже, двумя руками, сует в камин, вороша угли – искорки вспыхивают, улетают в трубу. Еще одно поленце… еще… Пламя потихоньку разгорается, озаряя черную внутренность камина и трясущиеся Норберовы руки.
Разгорелось, жарко, весело, в трубе загудело. Норбер протягивает к пламени руки – согреться. Шумно выдыхает, будто из воды вынырнув. Свет. От камина светло. Толстяк наконец осмеливается оглянуться и прислушаться. Все как обычно – кресло, стол, распятие. Подсвечник. Дождь по ставням барабанит, как барабанил весь день. Не было ничего. Привиделось. Перекрестившись, Норбер снова с наслаждением протягивает руки к огню.
- Ну что? Идем, что ли, покойничек?
Стальная рука сгребла Норбера за шиворот, дернула вверх, бедняга рванулся, не помня себя от ужаса, потерял равновесие – и рукав его мантии угодил в пламя. Тонкая шерстяная ткань вспыхнула, огонь в секунду охватил полрукава, прелат, взвизгнув от боли, отчаянно замахал рукой – но огонь от этого только пуще разгорался и злораднее потрескивал, пожирая мантию, Норбер попытался содрать с себя горящее одеяние – тщетно!
Анри рванул было с себя плащ – сбить пламя, но на что годился тот призрачный плащ! Только перепугал рыцарь несчастного еще больше, тот кинулся от него, споткнулся, упал, покатился по полу, заходясь в крике – загорелся ковер… скатерть… подушки кресла… занавеси… вышитые ковры на стенах… Крик оборвался… «Но ведь это же не я его, я этого не хотел, - взмывая сквозь потолок, отчаянно уговаривал себя Анри. – Он сам… Так получилось…». А Белый Дьявол, усаживаясь на парившего над фамильной часовней Олоферна, оскалив зубы, прошептал: «Славная месть!».

Призрак летел над лесом, низко, так, что конь задевал копытами верхушки дубов и буков. Несся во весь опор – ветер бил в лицо, насквозь просвистывал голову и грудь, струи дождя ледяными копьями пронизывали от макушки до пят – и пламя, полыхавшее перед его мысленным взором, постепенно гасло. Но ведь все-таки нельзя было так, ведь Норбер живой человек… был… Призрака передернуло, будто пламя, пожравшее врага, обожгло его самого. «Но ведь это случайность… Я этого не делал…». Но и погасить пламя толком не попытался – ведь ни занавеску, ни скатерть не схватил! Висел под потолком и смотрел, как горит заживо жалкий старик. «Ну и кто я после этого?» И вправду, подумал призрак – кто он теперь? Только Белый Дьявол – или все еще, хоть на малую толику, Анри?
Он прикрыл глаза – и перед ним опять встал замок, пламя, как свора ненасытных гончих, высовывало сквозь окна сотню острых красных языков,  жадно слизывало дождевую воду с крыши, во дворе суетились люди – конюх, садовник, служанки, повар, и толстая кухарка стояла посреди двора, причитала и всплескивала руками, и все натыкались на нее… А Филибер вскочил на коня и ускакал. С Норберовыми денежками – что-что, а кошелек хозяйский он из сундука в спальне первым делом спасать кинулся, как только заглянул краем глаза в объятую огнем комнату и понял, что черта с два дождешься теперь награды и протекции от его преосвященства. И скакал хитрюга отнюдь не в сторону Руана. На Юг подался. Призрак проследил за ним – ну и пугнул слегка, так что теперь сладкомордый несся, должно быть, без оглядки, шпоря несчастного скакуна, и шептал, напрочь позабыв все другие слова: Белый Дьявол! Белый Дьявол!..
   
Отомстил архиепископу – думал рыцарь - и сам, своей рукой, убил Луаньи. Убил прошлое. Убил того, прежнего, Анри, который глядел на окрестности с башни родового замка, и любил маленькую иудейку с черными косами, и волок на себе раненого товарища сквозь акрскую ночь. Анри больше нет – остался Дьявол. Который сделает то, о чем не раз мечтал при жизни – отомстит. Не то, чтобы ему теперь этого до дрожи хотелось – а просто надо отомстить. Довести до конца начатое. Невзирая на всякие там чувства и сантименты. Значит, Шарль де Марманд, если дожил, свое получит – сколько бы ему там ни было лет…

…Дня два спустя весь Руанский дом по самые крыши был полон шуршанья, шепота, сдавленных до писка смешков, как прошлогодний стог, который уже не столько скотине корм, сколько мышам приют и раздолье. Вообразите, сеньеры: брат Шарль де Марманд, командор бывший, ныне ушедший на покой, эта столетняя керсийская песочница, вздумал, молодежи позавидовав, тряхнуть стариной! К девицам отправиться решил! Да ладно бы через черную калитку, как все разумные люди – а то ведь через стену, пень трухлявый, полез! И добро б еще перелез – а то ведь на полпути забыл, дырявая голова, про свое нечестивое намеренье, да так и заснул, на стене верхом сидя! А, может, это ему на обратном пути сил не хватило? Да что вы, братие, куда ему! И даже отовраться складно не мог, когда командор, к заутрене идучи, его застукал! Да и как в этаком положении отоврешься, сеньеры – ежели все ясно как в полдень солнышко! Разве что дураком прикинуться: ничего не знаю, не ведаю, себя не помню!
Именно так Марманд на капитуле и говорил: спал тихо-мирно, никого не трогал, и вдруг откуда ни возьмись, налетела неведомая сила, ухватила несчастного за шиворот, из дормитория по воздуху вытащила и ни за что ни про что на стену верхом усадила! Командор, брат Арнольд, выслушать те оправдания выслушал, но скривился, будто червивого яблока куснул, послал незадачливого брата к капеллану за полным розарием отченашей сверх дневной порции, и сказал себе, что мессир Шарль, в его-то годы, с его-то опытом, мог бы и поумней что-нибудь придумать.
На другое утро вся командория имела удовольствие лицезреть брата Шарля, сладко спящего верхом на арке главных ворот. И ведь как ни вопили, не проснулся, пока кто-то из молодых не кинул в него камушком и не угодил нечаянно по тонзуре! Тут подскочил было керсиец, помянул всуе матерь Божию и всех святых, а заодно и прабабку той сволочи сарацинской, из-за чьих шуточек порядочному каравану не пройти – не проехать по Святой земле, едва не загремел наземь – и тогда лишь, продрав, наконец, глаза, сообразил, где очутился. Заморгал, будто сыч, среди бела дня из дупла вытащенный, забормотал: братие, я не делал этого! Не хотел! Нечистый попутал! А командор, когда притащили наконец-то лестницу и спустили несчастного на землю, вызвал Шарля к себе и угостил плеткой – не то чтобы сильно, но так, как бывало, мессир Шарль во времена оны потчевал его самого, будучи в прежней своей должности. Раньше-то Арнольду ни разу не выдалось случая этак отвести душу.
А уж на третий раз, когда бедолагу-керсийца кое-как сняли с церковной крыши, связав вместе три лестницы, командор, капеллан и остальные должны были согласиться, что дело нечисто – и впрямь, по своей-то воле зачем бы достойному брату в сии заоблачные выси лезть? С девкою там не порезвиться – того и гляди свалишься, не соберешь костей, вино тоже всё в погребе стоит… Да и как бы сей несчастный мог на крышу вскарабкаться без лестницы?
Капеллан, конечно, молитвы над беднягой Шарлем какие следует прочитал и водой святой его покропил – всю котту вымочил, — но на физиономии у него при этом написано было ясней, чем в молитвеннике: будет толк или нет – а я что положено сделал, и отвяжитесь, дайте старому Огюстену спокойно подремать в уголке!
Сам брат Шарль, обсыхая после экзорцизма на кухне у очага, ругал нечистую силу так, что со сковородок нагар отваливался, и между прочим в беседе с братом поваром упомянул, что решил нынче ночью подстеречь бесовское отродье, хотя бы для этого пришлось до утра глаз не сомкнуть. А буде искуситель опять заявится – изловить за хвост, и задать такую трепку, чтобы враг рода людского до Страшного суда шарахался от храмовников!
Кто-то из оруженосцев, на кухне вертевшихся в надежде ухватить кусочек, слова эти услышал — и передал своему сеньеру. Новость вмиг, как это всегда бывает, облетела командорию, и рыцари сговорились тоже сну не предаваться, быть начеку, и нечистому, буде вздумает безобразничать, дать достойный отпор, как подобает воинам за веру Христову.
- Интересно, какой он, этот дьявол? – шептался, выйдя после повечерия на церковное крыльцо, недавно надевший белую котту брат Рауль с бесшабашным братом Клодом, наставником своим в рыцарских доблестях, о коих не докладывают на капитуле. – Страшный, наверное… вот с такими рогами, и с хвостом…
- Наверное… кто его знает… - пожимал плечами Клод. – Нянька моя рассказывала – он всякий облик принять может, какой ему захочется, хоть подсвечником обернется, хоть, вон, метлой…
- А захочет, так и вообще не придет сегодня – чтобы мы все его прождали как последние дурни! – хмуро проговорил Рауль, у которого из-за ночного бдения срывалась приятная встреча с прехорошенькой румяной пышкой, младшей дочкой булочника с Горшечной улицы.
- А если не придет – сощурился Клод, - так мы старому Шарло и сами что-нибудь устроим, чтоб он не зря бдел…   
- Устроим, братие, уж это – будьте покойны! – раздался рядом незнакомый голос, и смех - будто на трубе архангела сыграли куплет из кабацкой песни.
-Да тихо ты! – шикнул Рауль – хоть и видел: не Клод те слова произнес, ох, не Клод!
Однако было поздно: командор, выходя из церкви, где он задержался, дабы побеседовать с почтенным капелланом о том, какое действие возымела процедура изгнания дьявола, услышал, что братия собирается что-то устраивать, и, разумеется, полюбопытствовал, что именно. А узнав, что речь идет о деле благородном – сиречь о поимке и посрамлении нечистой силы, которая не дает спокойно жить одному из достойных братьев, сказал, что его долг – принять в сем деле посильное участие, и велел, чтобы на эту ночь в дормитории поставили для него кровать. Клод ругнулся про себя, а Рауль подумал, что тогда лучше уж пусть дьявол явится – интересно, чем мессир Арнольд его посрамлять собрался, пояском освященным от котты или просто кулаком в кольчужной перчатке по рогам? То-то, верно, хорошая завяжется драка!..
В урочный час звякнул колокол, дозволяя братии отдохнуть от трудов праведных. Молились перед сном долее обычного. Легли не раздеваясь. Шарль, старательно похрапывая, сжимал рукоять кинжала, которым намеревался отхватить адской твари не меньше чем половину хвоста. Клод лежал, прикрыв глаза, сложив руки – паинька паинькой, и про себя ругательски ругал мессира Арнольда, который, как это в обычае у любого начальства, вмешался не вовремя и испортил превосходный случай рассчитаться с керсийской песочницей за поучения и воркотню, - а ведь у Клода такая идея наклевывалась! Командор же, чью кровать втиснули кое-как рядом с койкой бедняги Шарля, лежал, заложив руки за голову, в самой беззаботной позе, и думал, что, вернее всего, в его присутствии никакой дьявол кончика носа не покажет в дормиторий, что молодежь на церковном крыльце, верно, как всегда, замышляла какую-нибудь шалость из тех, что разве только пажам десятилетним впору. И над Шарлем наверняка подшутил Рауль с друзьями – а их всенепременно подучил неисправимый Клод, - во всяком случае это было бы самым простым и естественным объяснением всех чудес в командории.
Ночь по накатанной дороге катила к утру, никто не появлялся, достойные братья, отчаявшись дождаться чего-нибудь интересного, втихомолку посылали керсийца с его бденьем к Саладиновой бабушке, и притворный храп понемногу переходил в настоящий. Вскоре не спали только Арнольд и старый Шарль…
- Ну, что, дорогой дядюшка? Вижу – дожидаешься! Понравилось! И куда же мы сегодня отправимся? На колокольню хочешь? Видно будет далеко, слезать будешь долго… А может, сразу на собор? На Сен-Ромен или на Фонарную? Ты  говори, не стесняйся, дядя Шарло! – услышав сквозь сон этот голос, все рыцари невольно вздрогнули и проснулись, – но не смели пошевельнуться.
Только бывший командор, будто только и ждал этих слов, вскочил с постели, отбросив на пол одеяло, и, судорожно стиснув рукоять кинжала, озирался, ища, где враг – но нечто белое, колышущееся, сгустившееся из ночного воздуха, неизменно оказывалось у старика за спиной.
- Ну, иди, иди сюда, нечистая сила… я тебя…! Ну, где ты прячешься?!
- Да здесь я, - издевательски смеялся призрак – ибо ничем иным не могла быть эта высокая бело-голубоватая фигура в орденском одеянии, сквозь которую неясно просвечивали окно, и горящая свеча на подоконнике, и койки с застывшими на них рыцарями.
- На тебе, дьявольское отродье!! – удар кинжала, лезвие проходит сквозь голубой туман – дурак этот Шарль, разве же кинжалом с привидениями сражаются? А призрак уже возле окна маячит, и свеча горит будто у него в груди, под белой коттой…  под коттой без креста.
- Что, решился? Хочешь на Фонарную? Нет? Как будто я спрашивать тебя буду! Как будто ты меня спрашивал, хочу ли я в этот чертов Орден! – длинная полупрозрачная рука хватает керсийца за шиворот и приподнимает над полом, тот вырывается, дрыгает ногами, кинжалом в призрака тычет – а гость из преисподней знай скалится – и тащит бедолагу прямо к окну.
Медлить более нельзя – Арнольд, вскочив, бросается Шарлю на подмогу, и выкрикивая Credo, выплескивает на привидение поставленный загодя у кровати объемистый кувшин святой воды. Старый тамплиер, мокрей колодезной бадьи, поскользнувшись, шлепается задом на пол – привидение хохочет так, что известка сыплется с потолка.
- Ну и умора мне с вами, мессиры братья!
- Кто… ты…? – тяжело выдыхает наконец бедняга Шарль.
- И вправду, - вопрошает Арнольд, старательно хмурясь и стискивая зубы, чтобы не стучали, - как ваше имя, сеньер призрак, и за что вы преследуете достойного брата нашего?
И ответствует привидение: «В земной жизни звался я Анри де Луаньи, единственный сын и наследник Армана, графа де Луаньи, в Ордене стал я братом Анри, неверные же в Утремэ прозвали меня Белым Дьяволом. А вот остальное достойный брат пусть сам вам расскажет – у него лучше получится. Правда, дядя Шарль? Да смотри, ничего не утаивай – не то я тебя не на башню затащу, а в самый ад! Там архиепископ Норбер в котле соскучился без компании!».
И де Марманд рассказывает. Долго. Чуть не до самого утра. И рыцари слушают, затаив дыхание. И призрак слушает, грозно нависая над коленопреклоненным Шарлем – да еще время от времени подробность какую-нибудь вворачивает, которой бывший командор не знал. И Арнольд припоминает: да, приезжал в гости Анри, веселый, славный… да, потом его заперли в подвал, командор сказал – взаперти надобно держать бесноватого… И Арнольд поверил – как предписывалось уставом… А оно вот, значит, как!
Наконец рассказано все – все старые раны вскрыты, гной вытекает, по идее, от этого должно становиться легче. Да вот не стало. И не станет. Никогда. Даже если Анри сейчас пришибет как муху этого тощего старикашку, в котором ни самой малости не осталось сейчас от прежнего командора де Марманда – все сожрал давний страх, выпущенный из тайника.
-Анри! – шепчет старикашка, и призрак видит слезы в вылинявших его глазах. – Анри, прости… Мой грех… Каюсь…
- Да уж теперь-то, со всем вашим раскаянием – поцелуйте меня в задницу, дважды прекрасный брат!
*
Мессир Луи не лгал: в Агде Ангеррану жилось неплохо – во всяком случае, получше, чем в Одриаке. Стараниями мэтра Бартелеми раны молодого рыцаря потихоньку зажили. И с новыми товарищами он вполне поладил – и они, на его взгляд, были неплохие люди. Можно было жить – как все живут, не лучше и не хуже, - а что еще человеку надобно? Правда, иногда, особенно ночью, накатывала, сдавливала сердце ледяными мокрыми пальцами тоска, и не спал, бывало, до заутрени брат Ангерран, ожидая, не появится ли в окне полупрозрачное лицо нормандца. Напрасно ждал. Зато за два агдских года целых три раза выпадал случай послать весточку в Одриакский дом, где теперь командорствовал веселый и славный брат Жофруа, в свое удовольствие и к удовольствию почтенной братии. И Жофруа два раза писал, между прочим, что в Монтальяке все по-старому, и все баронское семейство в добром здравии. Все семейство. Значит, и Жизель! Как она там? Во власти Андрэ, этого подлеца, ублюдка, предателя! Попросить бы Жофруа разузнать… Но как попросишь – если в первый раз гонец охотно согласился передать записочку, а потом эту записочку показал тебе командор! И спрашивал, зачем же тайком, ведь он, Монбельер, в естественном желании осведомиться о здоровье родных не видит ничего дурного! Мессир Анри говорил: доверять нельзя никому. Значит, будем в записках лить воду о погоде, лошадях, вине… обо всем, что на глаза попадется, а получив в ответ такую же порцию воды, вылавливать, выцеживать из нее драгоценные крупицы правды, осевшие между строчек. 
О прибавлении в баронском семействе Жофруа ни разу не упомянул – значит, потомства подлец Андрэ так и не дождался! Зелье старой Берты действует. Жизель все-таки держит клятву. Не бедствует ли она? Поет ли она – хоть по праздникам? Улыбается ли она – хоть иногда?
Рыцарь загадал: если и на третье письмо придет ответ – он увидит Жизель. Хотя бы издали. А если письмо будет длинное – он сможет поймать ее ответный взгляд.
Он стоял на крыльце дормитория и, закинув голову, смотрел, как ласточки хлопотливо снуют вокруг колокольни, чуть не задевая ее кончиками крыльев - низко снуют, видно, будет дождь… Хорошо, хоть пыль прибьет… Стук в ворота – короткий, требовательный. Привратник возится с замком. Въезжает сержант на взмыленном гнедом. Незнакомый сержант. Гонец. Неужели – сбылось?
Подойти, поприветствовать, как положено, показать, где конюшня. И спросить, как бы между прочим: а из Одриакского дома прекрасный брат никаких вестей не привез? И – не перемениться в лице, услышав: нет, только брату де Монбельеру письмо. От мессира приора…
*
…Было утро. Восхитительное, теплое, нежное, когда у воздуха вкус розового варенья, когда листва под ветерком мурлычет любовные песенки… птички, мотыльки, цветочки, и солнечные лучи, под которыми нежатся, как котята, старые стены приорства, и все остальное в кучу, весь вздор, смехотворный, как мальчишка-паж, когда признается в любви до гроба самой дорогой куртизанке в городе, вся чепуха, которой бездельники-поэты честному народу голову морочат… Черт бы ее подрал, всю эту красоту!
Лаир де Нарсе утра терпеть не мог. Утро – это звон, будящий и призывающий на молитву. И каждый удар колокола, как молот, бьет по макушке. Утро – это круги, плавающие перед глазами, зеленые, как плесень, и, кажется, от них плесенью и тухлятиной провонял весь мир. Утро – это месса, и в церкви ты должен стоять в первом ряду, и возносить Господу мольбу… о том, чтобы твоего состояния не заметил никто из этих... этих… пристойных слов на них нет, а ругаться ты никогда толком не умел, потому что всегда боялся: а вдруг услышат и накажут за неуставное поведение! Утро - это чаша со святой водой, с прохладной чистой водой, в которую, выходя, нужно слегка окунуть руку – вместо того, чтобы черпать живительную влагу пригоршнями и жадно глотать, заливая раскаленное горло. Потому что та кружечка-наперсточек, что приволок с кухни твой дурень-оруженосец – ну сколько ему раз говорить?! – приносит лишь минутное облегчение – все равно, что Акру горящую тушить брызгами с кропила.
Акра… Огонь, развалины, сарацины… Слава Господу, ты вовремя убрался из Утремэ! Потому что ты никогда не смог бы так, как Анри… Анри. Чертов нормандский упрямец, ну что ему стоило… Нет ведь, и сам ускользнул от тебя – в шорох травы под ветром, в говор ручейка, в сны и воспоминания, которые ты тщетно пытаешься утопить в кувшине вина – и Ангеррана с собой утащил! Увез, можно сказать, на Олоферне! Когда бы не то дурацкое битье об заклад, Ангерран был бы сейчас жив. Он был бы здесь, в приорстве – ты, уж конечно, не оставил бы свое сокровище в Одриаке, еще чего! Он бы понемногу если и не полюбил тебя, то привык к тебе. И иногда при случае позволял бы коснуться руки или погладить по плечу… Он с твоей помощью стал бы командором. Гайякского дома. Старина Этьен в прошлый раз сказал, что еще год, ну два – и попросится на покой – давно пора, седьмой десяток разменял, старый ворчун! – вот только, говорил, преемника нужно подыскать загодя, и достойного, да неплохо бы со стороны – чтобы свои, гайякские, не вцепились друг другу в глотки…
Так думал мессир приор, сидя после утренней трапезы в своих покоях, за тяжеловесным, темного дерева, заваленным бумагами столом, - и сколотил же брат плотник мебель: ни сесть, ни встать без того чтобы синяков не набить! И кресло – под стать: из мореного дуба состроенное, тяжеленное – весь взмокнешь, пока отодвинешь, с соборными остроголовыми башенками на спинке, с резными львами-подлокотниками, с ящиком для книг под сиденьем, и, главное – спинка у него прямая, так что поневоле будешь сидеть как на копье нанизанный. Чтоб ее, эту столетнюю ведьму Аньес де Монтрэ, прислала, черт бы ее драл, подарочек! Место в кущах райских себе застолбила…
После трапезы, за которой он, впрочем, как всегда, почти ни к чему не притрагивался, только наливал себе кубок за кубком, Лаиру стало легче. По крайней мере, жажда уже не мучила. Но – черт бы в болоте утопил того, кто выдумал разбавлять вино водой до бледно-розового цвета! Сам Лаир, впрочем, и выдумал. Но кто знал!!
Приор заставил себя встряхнуться, сесть прямее и, пододвинув лист бумаги и чернильницу, попытался сосредоточиться на письме, которое собирался написать вот уже третий день кряду, да как-то не сложилось. Обмакнул перо, изготовился было вывести «Мессир барон…» - но пока соображал, что бы еще написать другу и союзнику Ордена Жилю де Монтре, на кончике пера успела набухнуть тяжелая капля. Стоило Лаиру чуть шевельнуть рукой – капля шлепнулась на лист и расплылась большущей безобразной кляксой, похожей на… да, пожалуй, что и на свинью, в обнимку с пузатою бутылью. К дьяволу, выругался про себя Лаир, решительно отодвигая и чернильницу, и испорченный лист. Жил до сих пор мессир барон без приорских посланий – и еще день проживет, ничего ему, толстому дуралею, не сделается. Раскрыл расходную книгу на первой попавшейся странице, и уставился в нее взглядом полным ненависти и отвращения.
Вообще-то считалось, что после завтрака мессир приор занимается делами. Но как прикажете ими заниматься, когда строчки перед глазами наливаются сочной зеленью и буквы отплясывают кароле? И, главное, какой в этом прок, если Ги, Жерар и Робер - неразлучная, но отнюдь не святая троица! – все равно в итоге сделают все по-своему, и, что самое паршивое, у них получится лучше?! Самое подходящее, что бы мог сейчас сделать Лаир, если бы не по Уставу, а по здравому рассуждению – завалиться спать. А если чем бы то ни было и заниматься – то не иначе как влив в себя перед тем кувшинчик гайякского. Ну да, как же! И без того капеллан на днях после вечерней мессы намекнул, что гайякское на ночь не пользительно для здоровья. Еще и глазки свои заплывшие этак сощурил, боров! Хорошо отцу Эдмону говорить «не пейте, сеньер» - ему-то не приснится Белый Дьявол, ложись спать хоть четырежды на трезвую голову!
Лаир тяжело вздохнул… Опустил на сложенные руки тяжелую, будто из камня вытесанную, голову. Прикрыл глаза. «Я только чуть-чуть… совсем немножко».
…Тихие шаги… Рука на плече… Опять?! Нет, слава Господу и всем святым: мерзкий призрак не способен на такое осторожное, вкрадчивое прикосновение. Гонтран. Только его не хватало, черт подери…
- Вам плохо, мессир Лаир?
- Нет, ничего, спасибо, мой добрый брат… Просто голова что-то болит… Не иначе – погода переменится…
- Мне очень жаль, мессир… Сейчас, сию минуту, мессир…
Белобрысый фаворит, радуясь случаю подслужиться, исчез из покоев, будто его ветром выдуло. И дверью, забывшись, хлопнул, дурень, так что у Лаира заломило виски! Не успел приор снова задремать – красавец примчался обратно, с полной кружкой какого-то бурого, сеном пахнущего зелья, которое на вкус, похоже, было еще тошнотворнее, чем на вид. «Выпейте, мессир, вам станет легче!» Да у него что, у этого херувима перезрелого, совсем, что ли, пусто в голове?! Не видит, что приору не из лазарета нужно лекарство, а из погреба винного?! Может быть, и не видит. Хорошо, если не видит. А может, и видит, да нарочно издевается! Строит из себя доброго самаритянина, чтоб его! И ведь не придерешься! Мстит, белокурая сволочь, за то, что сеньер стал свидетелем его трусости! Лаир медленно, через силу выцедил содержимое кружки, едва удерживаясь от искушения запустить посудиной Гонтрану в лицо – да так, чтобы шрам на всю жизнь остался, как у брата Люка!
- Благодарю. А теперь - идите, добрый брат, оставьте меня…
Ну, что стоишь, как истукан? Не понимаешь, когда по-человечьи просят? Хорошо, я могу и приказать! Понял, сгинул с глаз долой. И опять дверью хлопнул, наказанье Господне! Теперь можно снова опустить голову на руки… Надо же, а от лекарского варева и впрямь легче становится…
Шаги, скрип двери…  Ну кого там еще принесло?! Бернар. Должно быть, видел, как друг-соперник из приорских покоев ласточкою вылетел – и сам решил попытать счастья. Ну заходи, красавчик, заходи…
Подошел. Сейчас скажет… Так, а вот это уже… Теплые мягкие ладони, осторожно, вкрадчиво – на висках, на затылке… Хорошо… Очень хорошо… А вдруг кто ввалится и увидит?!
- Бернар?! – руки отдернулись.
- Я хотел… Хотел, чтобы вам полегчало, мессир Лаир… - хлопает ресницами. Они у Бернара совсем светлые, да еще и на солнце выгорели. У Ангеррана черные были… Длиннющие – тень на полщеки…
Господи! Что за болван! А если бы нас застали тут в этаком виде? Да, ничего этакого Бернар и в мыслях не держал – но попробуйте втолковать это поочередно каждому сплетнику! И этот тоже не догадался вина притащить.
А вот Ангерран догадался бы! Именно потому, что не подслуживался, а ненавидел Лаира. Притащил бы кувшин – чтобы пьяницей приора выставить… И у Лаира наконец-то прояснилось бы в голове! И можно было бы жить… до вечера… Если бы Ангерран был здесь…
- Ангерран, мессир? – дьявол, неужто Лаир не заметил, как произнес последние слова вслух?! – Но вам стоит лишь приказать, мессир… - мурлычет искусительно златокудрый ангел со сладкой улыбочкой. Да что они все тут – вконец с ума посходили?!
- Бернар!! Вы..!!
- Ангерран де Монтальяк жив, мессир Лаир. И полностью выздоровел…
 
…Статный гнедой жеребец коротко, протестующе заржал и мотнул головой, когда Бернар де Мо, невыспавшийся и злющий как шейх, у которого в гареме отряд франкских рыцарей похозяйничал, очередной раз ткнул его шпорами в брюхо. Не то что какой-то там обыкновенный черт из омута, а верно, сам Белый Дьявол дернул накануне за язык брата де Мо. «Ангерран жив, мессир Лаир!». И тащись вот теперь, провожай этого Ангеррана в Гайяк, да смотри во все глаза, чтобы в целости и сохранности вручить старику Этьену будущего преемника! Притом что именно Ангерран - командир их маленького отряда, это мессир Лаир дал понять совершенно недвусмысленно.
А чертов каркассонец и рад, как школяр воскресенью: чуть не усерднее самого приора взялся устав блюсти – нет того, чтобы хотя бы раз выспаться как следует, пока никто из своих не видит! Извольте, брат Бернар, ни свет ни заря вскакивать, бормотать молитвы, влезать в опостылевшее жесткое седло и трястись к месту Ангерранова назначения – воображая при этом, что и как сейчас напевает про вас брат Гонтран в уши прекрасному мессиру Лаиру! Ладно хоть вино в Гайяке приличное… 
Ангерран ехал молча, неотрывно глядя прямо перед собой, туда, где на горизонте уже угадывались каркассонские стены, и думал, что Лаир, сам того не ведая, отворил бывшему оруженосцу калитку в райские кущи: доехать до Каркассона, завернуть в Одриак - и там остаться до утра под тем предлогом, что коням нужен отдых. А ночью… Решено. Он увидит Жизель, чего бы это ему ни стоило. А потом – пусть будет как будет.
…Две могучие серые башни – и темный провал арки между ними. Из ослепительного дня – в прохладный сумрак, тяжелый свод, как в крипте, над самой головой, рыжий артачится, не хочет туда, в темноту и холод, приходится его пришпоривать… Несколько шагов – и снова свет, и тепло, гомон и сутолока большого города. Красные, кажется, до хруста прокаленные солнцем  черепичные крыши, вывески – с петухом, с сапогом, с ножницами, узкие улочки прихотливо вьются, будто ленты из женских кос. Выплескивают пестрые людские ручьи на рыночную площадь – а там, окруженные хохочущими зеваками, кривляются на помосте шуты балаганные, кувыркаются, на руках ходят, яблоками жонглируют. Все как тогда, в восемьдесят третьем. Вот только не мессир Анри рядом с Ангерраном едет – а Бернар де Мо, приорский смазливец, тащится сзади, колет взглядом в спину – и на оруженосцев сквозь зубы шипит. И белокурой молоденькой женщины в синем платье, верхом на белой лошадке нигде не видно…
Зато какую-то кумушку, кругленькую, низенькую, толпа притиснула к рыцарю совсем близко, так, что он чуть ли не задевает шпорой ее белый, застиранный льняной чепец. Кумушка, будто ребенок, наслаждается представлением, изо всех сил хлопает в пухлые ладошки, заливается смехом, даже приплясывает в такт песенке. Так, что ее товарка, что стоит рядом, повыше, похудее, в аккуратном мышино-сером платье и фартуке и лицом похожая на мышь – наверное, чья-нибудь служанка, да не просто так, а из приличного дома! – смотрит на спутницу с завистливым осуждением: сама она изо всех сил старается, чтобы ее улыбка оставалась в границах приличия. Наконец «мышка» не выдерживает: «Ох, дамуазель Жаклин, разве можно так смеяться, это же грех!».
Жаклин… У Жизели тоже была служанка Жаклин, и такая же толстенькая… Нет, вряд ли, откуда бы той Жаклин здесь взяться… Бросьте, мессир…
- Господи, дамуазель Марго, да для вас все – грех! – смеется веселая толстушка, заправляя под чепец выбившуюся рыжую прядь. – Чего ж не повеселиться, если весело? Они так смешно кувыркаются! – оглянулась, стрельнула глазками в рыцаря, глазки узкие, серые, в кругленьких щеках утонули, а туда же… Тоже хочется ей, того же, что всем…
- А вы, смотрю, любите такие зрелища? – допытывается серенькая Марго, чуть поджимая губы и глядя на Жаклин с высоты своего благочестия.
- Люблю, дамуазель Марго – а что? И благородные дамы, вон, любят смотреть на жонглеров!
- Ой, а вы будто много водились с благородными? – подначивает серенькая – и рыжая хватает наживку, как кошка – бантик:
-А вот и водилась! Я ведь, пока не вышла замуж, была в услужении у госпожи баронессы де Монтальяк! («Монтальяк?! Значит, это и вправду Жаклин, та самая… Только бы не узнала меня… Впрочем, вряд ли…». Ангерран, делая вид, будто по-прежнему увлечен представлением, весь обратился в слух). Что, съели? Завидно? Ее, баронессу молодую то есть, в замке все слуги любили. Она добрая была, дама Жизель, - пускается толстушка рассказывать, не дожидаясь расспросов, по всему видно, что пересказывает она свою историю не в первый раз, и с неизменным удовольствием. («Жизель!» - рыцарь изо всех сил прячет нежную улыбку). – И платья свои старые мне дарила – хорошие платья, только расставлять приходилось, она ж тоненькая была, что твоя соломинка, дама Жизель! (Да, как соломинка! Как веточка сирени!). Старый мессир Ансельм, свекор ее, то есть, всегда ее ругал: не бережете, говорил, добро! Скупой был, хуже ломбардского менялы, даром что барон! Верно, как помер – и то, в склепе лежа, считал, сколько потратили ему на похороны! («Отец умер… Что ж, этого можно было ожидать…»)
-Так что ж вы, дамуазель? Оставались бы в услужении у своей баронессы! – ехидничает серая.
- Так померла она, добрая госпожа баронесса, упокой Господи ее душеньку, - печально вздыхает Жаклин. – Вот уж два года тому, как померла, не смогла разродиться. И ребеночек, сыночек ее, помер вместе с ней…
«Умерла. Жизель. Умерла. Не может быть. Может. Все может. Так говорил Анри. И он – тоже… Жизель. Умерла. Два года назад. Значит – когда Анри вытаскивал меня из Утремэ. Умерла. Но что же тогда Жофруа?!! Да все то же. Умерла. Делать командору Одриака нечего, кроме как… Умерла. Не смогла родить. Такое бывает. Часто. И Жизель – тоже. Умерла. Вместе с сыном. Сын мерзавца Андрэ ее убил. А я ждал, надеялся… Надеяться глупо – так говорил мессир Анри. Правильно говорил. Умерла. Не смотреть на них… Надо ехать. В Одриак. И дальше. Куда надо. Всегда – куда надо. Не вырваться… Жизель вырвалась… Она теперь в раю… Наверное… Умерла. Отвернуться. Нельзя чтобы видели. Нельзя чтобы этот… чтобы Бернар видел. Нельзя… Ничего нельзя сделать… Ее больше нет. Нет. У меня. Больше. Никого. Нет…».
*
Ночь на Одриак улеглась – черная, жаркая, и вроде как гроза где-то вдалеке урчит. Муторная ночь, ругается про себя брат привратник. Вроде бы и глаза слипаются, стоит только прислониться к стене – а черта с два заснешь в этой духоте, которая накрыла командорию, как перина. Хоть бы уж и вправду небеса громыхнули, полыхнули и ливнем на землю опрокинулись! Всё стало бы легче. А то – будто висит что-то тяжелое над башнями – жди, вот, когда и на кого оборвется… 
Скрипнула дверь. Тоже, видать, не спится кому-то. Брату-рыцарю. Белая котта на крыльце вырисовалась. Крадучись двинулась к конюшне. Коня, что ли, кто проведать решил, чтобы не зря мучиться бессонницей? Прошел мимо – даже не взглянул… Он не взглянул – а мы поглядим. Всё развлечение…
Завозились в конюшне. Шепот: «Что вы, мессир? Все в порядке, я все сделал, как вы сказали! – Вижу, Оливье, спи дальше». Звякнуло что-то железное. Стремена или уздечка? Сбрую брат-рыцарь вздумал проверить? Так что там проверишь в темноте? Ого! Выводит коня! Оседланного. Это куда ж его нечистый понес – в такую ночь? Ни меча, ни доспехов – только кинжал на поясе. Ну да, оружие нельзя брать без спросу, а тот меч, каким с красотками на сеновале сражаются, и так завсегда при нем… В деревню, значит, наладился, красавец – к Жозине, или к Шарлотте? Неймется этим благородным, гроза не гроза – все одно… Ого! Это что же он, и мост сам опускать будет, и нас не спросит?!
- Далеко ли ехать изволите, сеньер?
Обернулся – ворот упустил, конец моста грохнул по камням – ох ты, чтоб тебя, сейчас всех перебудит!.. Поднять фонарь повыше, да хоть поглядеть, кто… Не из наших – наш бы сообразил… Один из тех двоих, которые из приорства приехали. Как его… Вспомнил – мессир Ангерран. Они с командором вроде как приятели… Надо бы осторожней…
- Ну что вы, не стоило беспокоиться, я бы сам все сделал, мессир!
Ничего не сказал. Глянул только – глаза как у бешеного, как штормовое море глаза. Ох, не ездят к девкам с такими глазами! А днем вроде ходил – человек как человек, как и все прочие… И какая крыса его за нос цапнула? В рукоять так и вцепился, того и гляди кинжал из ножен рванет… Вскочил в седло – и ходу! Канул в ночь - только подковы по мосту процокали… И почти сразу – холодная капля привратника по носу – шлеп!

Ну и льет… И темно, как в склепе у Святой Екатерины. Только молнии разрезают небо, как ножницы – траурное сукно, - и на мгновение освещают Ангеррану дорогу. Грязь хлюпает под копытами – брызги летят на щеки, в глаза - рыцарь запрокидывает голову, подставляя лицо под дождевые струи. Вода за ворот течет. Ничего. Все равно камиза насквозь промокла – не то что котта. Не растает рыцарь, не сахарный – видел и не такое. А вот коню тяжело. Развезло дорогу, скользко. Не след бы по такой грязи – галопом… Посуху бы, да днем, да в другой раз. Так непременно сказал бы Жофруа, и прочие разумные братья… Но другого раза не будет. Сейчас или никогда. Вперед, рыжий, давай, еще немного, уже больше полпути проехали… Или – нет? Не хватало еще с дороги сбиться! Нужно доехать. Давай, рыжий, только не споткнись, не попади копытом в яму, только выдержи…
Усталый конь переходит на рысь, потом на шаг. Останавливается, тяжело поводя боками. Тамплиер оглядывается, пытаясь сообразить, далеко ли еще до Монтальяка. Вроде бы дождь утихает… сквозь разрывы в тучах видна луна, похожая на грязно-желтую голову сыра. Гроза уходит влево – значит, на юг, к морю, в Утремэ… Он был в Утремэ, может быть, сидел на крепостной стене в Акре, или лежал в лихорадке на берегу ручья, когда Жизель умирала в муках… Звала ли она его, своего рыцаря? Наверное, звала. Но вместо любимого к ее постели подходил Андрэ! Пальцы храмовника сжимают рукоять кинжала. «Я еду, Жизель! Я скоро приду. И этот слизняк наконец получит свое. А потом – будь что будет…» Он снова всаживает шпоры в конское брюхо, поднимая  усталого рыжего в галоп. «Пречистая, дай мне добраться до замка и совершить то, что давно следовало совершить! Ну, пожалуйста! Мы не бросили тебя с младенцем в крипте, взяли с собой, ну, то есть, мессир Анри не бросил… Помоги же мне теперь! Не ради меня – ради Жизели! Пусть она порадуется в раю! Помоги, ну что тебе стоит… А если не ты – так хоть та синяя несуразица с хвостом…»
Дождь утих. Тучи разошлись. И луна, вроде бы, ярче светит – будто ее отмыло ливнем. Ангерран, придержав коня, приподнимается в стременах, оглядывается: где он оказался? Кусты. Трава по обе стороны дороги – вернее, тропинки – коню по брюхо. В лунном свете вода поблескивает – то ли лужи от дождя, то ли болотце… Слева – лес… нет, скорее – небольшая рощица, и одинокая раскидистая сосна на опушке. Вроде бы, место знакомое… Когда-то, в другой жизни, он тут охотился… или просто катался верхом… А за рощей виднеется… Ну да, конечно же! Северная башня Монтальяка! Значит, Святая Дева, а может, и кто-нибудь еще, кому был досуг, откликнулась на его мольбы. Он выехал к замку, правда, не с той стороны – но это уже мелочи… Вперед, еще немножко, друг мой рыжий…

«Наконец-то, - с облегчением вздохнул старый Жильбер, услышав сквозь дрему стук в ворота. – Сейчас, сейчас, иду, уже иду, мессир барон! Тьфу ты пропасть,  будь ты неладен, полуночник, ждал бы уж до утра, а так – ни то, ни се…». Взялся за ворот – что за притча, ни туда, ни сюда! Ох ты, господи помилуй, да ведь он мост-то поднять вчера забыл, как провожал его милость! То-то мессир Андре кулаком в ворота стучал, а не в рог трубил! Ох, и будет от его милости дурню старому, спаси Пречистая… Жильбер, протерев глаза, опасливо выглядывает в глазок. Видит конскую грудь, подперсье, пряжку с красным эмалевым крестом. Вроде, у мессира Андрэ не водилось этакой сбруи…
- Это вы, мессир барон?
- А кто ж еще! Открывай, да шевелись проворнее, сонное чучело!
Скрипят и визжат засовы – скорее, ну же! Старый Жильбер. Жив. Это сколько же сейчас ему? Семь десятков… Нет, больше… Конь нетерпеливо переступает с ноги на ногу, предвкушая отдых. Сейчас… Как Жильбер сказал? Мессир барон? Значит, ждал Андрэ. Значит, Андрэ нет дома. Пальцы который раз за ночь сжимаются на рукояти, оплетенной потертыми узкими полосками кожи. Повезло тебе, братец единородный. Ты даже вообразить себе не можешь, как повезло…
Ворота наконец-то приоткрываются, неохотно поворачиваясь на скрипучих петлях – никто не позаботился смазать. Видно, из братца хозяин – что из навозной кучи Акрская крепость. Давай, вперед, рыжий – пока старик не захлопнул ворота, разглядев, что перед ним – не загулявший мессир Андрэ!
Жильбер, закрыв кое-как, второпях ворота, торопится помочь господину спешиться. В задранной костлявой руке – фонарь, другая нашаривает стремя – и вдруг отдергивается, и свет заполошно мечется по стенам, по двери привратницкой, по вытоптанной мокрой траве, когда Жильбер трясущейся рукой с фонарем лихорадочно крестится… Испуганное лицо старика, вытаращенные глаза, и — шепотом сквозь отчаянно стучащие зубы: «Ох, матерь Божья, господи спаси помилуй… Мессир Ангерран! Пощадите!»
-Да тихо ты!
- Мессир Ангерран… Свят-свят… Упокой, господи…
- Да что ты несешь, дурень? Кого упокоить?
- Мессир Ангерран, да ведь… да вы же…
- Что – я же? Погиб, в Святой Земле? – старый слуга испуганно кивает. - Это Андрэ вам рассказал?
Спрыгнуть с коня, обнять славную старую развалину – пока беднягу со страху не хватил удар! Прижать к себе, крепко, чтобы кости хрустнули – ведь не поверит иначе! Взять за костлявые плечи, встряхнуть, взглянуть в глаза: «На, вот, смотри, потрогай, Жильбер, старина, это я - живой, настоящий!».
- Ох, слава те господи, радость-то какая, мессир Ангерран! Живой, вернулись… Погодите, я счас позову…
- Тихо! Не смей. Проводи меня к… к госпоже баронессе…
…А теперь дай фонарь. И иди, лошадью займись.

Тяжелая дверь открывается с трудом – отсырела и перекосилась. Андре и тут все запустил. Впрочем, какое это теперь имеет значение… Выщербленные ступени. Опасливо жмется к фитильку пламя свечи в фонаре. Надгробия – каменные сундуки с тяжеленными крышками. Чтобы положить тебя туда – и забыть… Тусклый, размытый свет фонаря будто пыльной тряпкой стирает темноту с неровно выбитых на сером камне, неуклюжих букв – куда уж там, не столица… Луи де Монтальяк… Антуан… Шарлотта... Беатриса… Ансельм. Знал ли отец, что сотворил его наследник? Может, и знал… Но не мог ничего сделать. Или не захотел. Что верней.
Жизель. Как ей, наверное, страшно и зябко здесь, в этой темноте и сырости. А ведь она была – само тепло, сам солнечный свет! И этот свет погас. Нет, не погас – а поднялся в небо. И в небесах зажглась еще одна звезда. А то, что лежит перед Ангерраном в каменном сундуке с выбитой корявой надписью, - ведь это не Жизель! Не звезда. И даже не свеча перед Мадонной. Просто огарок. Из тех, что собирают после службы и в сундучок складывают, чтобы потом переплавить. Свеча горела для него… долго… отчаянно… пока не истаяла. И он пришел – когда уже давно застыли слезами на подсвечнике последние восковые капли. «Здравствуй, Жизель. Прости меня»…
…Скрипит дверь… Шаги по лестнице, тяжелые, торопливые. Замерли. Ну да, конечно. Пришли. Выследили, нагнали. Сейчас поволокут назад – а ты как хотел, чтобы тебя тут навеки с ней оставили? Чудес не бывает, давно бы пора понять.
-Ангерран!
Не поднимать головы. Ослепнуть, оглохнуть, окаменеть. Еще немного. Еще миг рядом с ней. Если он нужен, пусть приходят и забирают, как сарацины – мертвую Акру с пустой цитаделью.
- Ангерран!! Господи, да что с ним?
- Останьтесь тут, Бернар. Я сам.
Жофруа. Мессир командор. Никого не стал посылать, сам в погоню кинулся. Ну, и приорского любимчика зацепил краем котты, как придорожный репей. Подошел. Тронул за руку: «Ангерран… ты что?». И впрямь – что? Что дальше выстаивать тут на коленях, на каменном полу? Жизели тут все равно нет. И не будет.
-Ничего, мессир. Ничего.
- Да ты же весь мокрый… и руки как лед… Идем сейчас же отсюда!
- Во имя Божье, мессир командор.
Они поднимаются по лестнице – Бернар впереди, освещает дорогу, следом – Жофруа, так и не выпуская руку Ангеррана: то ли согреть хочет, то ли – на всякий случай, чтобы не вздумал бедняга снова сбежать вниз, дабы умереть на гробе почившей возлюбленной.
Тьфу, черт, а ведь командор, как увидел его на коленях у гроба, и впрямь было подумал, что…! Тем паче, что и кинжал у молодого дурня на поясе. Слава Господу, обошлось, вот он, Ангерран, живой, говорит, ходит… ну промокший, продрогший – это уже не так страшно. И голова вроде бы на месте – по крайней мере, на приказ начальства ответил, что отвечать положено. И идет, куда ведут, не уросит. А что голос у него деревянный, что лицо как у каменного святого, и глаза пустей высохшего колодца – это ничего, мессир командор. Это лучше, чем то, что вы себе воображали, когда летели в Монтальяк сломя голову. Лучше такое горе – безмерное, и оттого недвижное и безмолвное, – чем владетель Монтальяка с кинжалом в брюхе! И вы, мессир командор, перед приорским капитулом: а почему не доглядели, не заперли ворота, не забили бесноватого в колодки? А так могло быть, запросто могло – когда бы Господь не надоумил мессира Андрэ остаться ночевать у родственников!
Жофруа знает о той истории если и не все, то, во всяком случае, достаточно, чтобы сообразить, что хуже родственной встречи братцев Монтальяков – разве только ревизия из Тампля, нашедшая в хозяйственных книгах непорядок. Да и мудрено не знать, ежели у любезного союзничка Андрэ и у трезвого-то язык на привязи держится как у церковного колокола в праздник, а уж если с мессиром бароном опрокинуть по стаканчику… Да и служанки с оруженосцами болтают – когда думают, что их нипочем не услышат господа…
- Когда мы выедем, не забудь поднять мост, добрый человек. И смотри, не забудь: сегодня ночью нас тут не было. Никого не было!!
 
На утренней мессе и после, за трапезой, командор то и дело поглядывал на Ангеррана – не выкинул бы опять чего-нибудь! Однако тот и в часовне стоял, и в трапезной сидел так же, как и все прочие. Но вид у молодого рыцаря был такой, что Жофруа впервые за много дней не подмывало ни переброситься с кем-нибудь словцом, ни улыбнуться в нарушение устава – что ж, хоть какой-то прок от этого… Для Жофруа он так и остался оруженосцем.
…Свечи, колонны, каменные святые… Капеллан сыплет с кафедры латынью, будто крошкой гранитной. Хорошо, что можно просто повторять с детства вызубренное… Длинный стол, миски, оловянные блюда с наваленными на них кусками мяса и хлеба… Хорошо, что можно просто тупо глядеть в свою миску. Глиняные кувшины с вином, разбавленным до розового цвета. Хорошо, что устав запрещает говорить. Да и о чем, и с кем? Мессиры братья….
Почти все – новые. Ожье и Жослен погибли в Утремэ. Люка, отослав из Святой земли, перевели куда-то на север. Боли в печени доконали Альбера. Старый Жером через полгода после Ангерранова отъезда задремал у камина в лазарете – а проснуться забыл… Из тех, кого Ангерран знал прежде, остались только Жофруа-ризничий – нынешний командор, Пьер-казначей, да еще Жозеф – такой же, какой и был, тонкий, с золотистыми кудрями вокруг тонзуры, будто с витража церковного слез.
И до сих пор не может забыть тот день, когда пошел, как часто бывало, позвать к вечерне запоздавшего Мориса, а тот сидел, как обычно, на низкой грубо сколоченной скамейке, и держал в руках меч, будто рассматривал, не затупился ли и хорошо ли держится рукоять. Жозеф окликнул его – но он не отозвался. И тогда Жозеф подошел, и ласково тронул друга за плечо – и тело Мориса тяжело повалилось на пол, а потом Жозеф увидел: на мертвых руках товарища остались порезы от клинка… Лекарь сказал – сердце не выдержало…
Это было вскоре после того, как Жофруа принял командорию, с Лаирова благословения – а тому было все равно, кто ее примет, только бы не Морис! «Ты стал похож на него, - сказал Ангеррану Жозеф. – У тебя глаза такие же».
У Мориса глаза были серые… Вернее – один глаз. А у него самого? Да, карие, очень темные, почти черные. Надо же, не сразу и вспомнил. Когда Ангерран последний раз видел себя в зеркале? Разве – в Монтальяке… Как он сейчас выглядит? Узнала бы его Жизель? Может быть, и – нет… «Глаза – как у Мориса…». Это какие, значит? Холодные, неживые? Такие и есть, наверное… Улучить момент, да поглядеть – хоть бы и в бочку с дождевой водой, покуда никто не видит… Он думал, что умрет от горя на могиле Жизели – ан нет, живет, ходит, говорит… Думал, разорвется все внутри – не разорвалось. Просто обрушилось и разбилось на куски, как в той башне – лестницы, перекрытия… Но наружные стены устояли – значит, башня будет стоять и пугать издали сарацинские разъезды ослепшими своими бойницами. Если нет сил быть – надо хотя бы казаться живым. Назло всем. «Похож на Мориса…»? – Ничего. Лишь бы не на Лаира!..
*
- Ну и вот, а господин барон и говорит: наша добыча, говорит, улетает не просто за границу, а – в Россию… Там, говорит, ее уже никак будет не найти… - Жюль Лален перевел дух и взглянул на Сент-Эмиля, ожидая решения своей участи.
Профессор нервно чертил ручкой по странице блокнота.
- Скажите… барон ничего больше не говорил о… о заказчике?
- Что он уже ждет… Ждет в Альби… И знает, то есть, что мсье барон обещал что-то особенное раздобыть. И что есть возможность, связи такие… Чтобы, то есть, товар без декларации вывезти… И… это не клиент, мсье профессор, а – клиентка!
- В Альби? – встрепенулся было Сент-Эмиль. - А где именно? Дома, или в отеле? Что за клиентка, откуда, как выглядит?
- Вот чего не знаю, того не знаю, мсье профессор, - покачал головой Лален. - Мсье барон сам, без меня, к ней ездил…
- О, черт… А скажите, может быть, вы видели… что он ей отвез?
- Да что они нашли там, в развалинах – то, наверное, всё и отвез… Мсье барон говорил… как же… а, вот: книгу, кубок и доспехи Монтальяка уже ждут! Вот так и сказал, точно!
Сент-Эмиль изобразил в блокноте несусветную каракулю – на последнем росчерке перо проехалось по листку, раздирая бумагу – и стиснул зубы, чтобы не выругаться: старая хроника не лгала! Книга Сильвестра и Чаша Сатаны и в самом деле хранились в командории Ордена, которую возглавлял Ангерран де Монтальяк! И старый пройдоха в самом деле их отыскал! Отыскал – и продал какой-то русской… Которая, разумеется, не историк, о нет! Ибо истинный ученый, достойный этого звания, не станет…!! Верней всего – из нуворишей, которых у них там после этого… этой… как бишь ее там? Ах, да, пе-ре-строй-ки… Развелось, как… Да как чернокожих в Париже – хоть мысленно выкинуть на помойку осточертевшую политкорректность! Бизнес-леди какая-нибудь. А, может, просто дочка своего папочки или жена своего мужа. Для которой вся ценность находки – его, Сент-Эмиля, ускользнувшей из рук находки! – измеряется тем, насколько гламурно Чаша Сатаны будет смотреться на полочке!
Мадонну жаль, нет слов, как жаль. И жаль старика Лалена, которого барон впутал в свои махинации – а теперь взял и вышвырнул. Но – нет худа без добра. У Лалена хватило ума – а, может, и злости, - чтобы, получив у патрона расчет, прямиком отправиться за покровительством к тому, у кого с бароном старые счеты.
И теперь Сент-Эмиль точно знает: он – вопреки мнению некоторых! – не фантазер, архивной пыли перенюхавший! То, что он искал, существует! И это нужно найти. Любой ценой. Значит, нужно отыскать эту таинственную русскую. Которая, конечно же, давным-давно у себя в России. В огромной России, где, судя по тому, что рассказывает Мари, цивилизация сходит на нет за пределами столицы! Хорошо, если клиентка господина барона – столичная жительница, а если – нет? Узнать хотя бы ее имя… То есть – обойти в Альби все отели и отельчики: не останавливалась ли у вас под Рождество туристка из России? И не навещал ли ее пожилой господин с такими-то приметами? Вспомнит ли кто-нибудь – даже и за деньги (и денег-то больших Сент-Эмиль не в состоянии предложить!)? А даже и вспомнит – захочет ли говорить? Не покажутся ли эти расспросы подозрительными? Но хотя бы попытаться. Конечно же, со всей осторожностью… Попросить cтудентов… волонтеров. Да, того русского, мсье Александра, легионера бывшего – который нашел на свалке мешок с тем, что осталось от мадонны!
*
«О Хост, на сотни верст вокруг тебя душманская блокада… Что ни гора, то пост, траншеи в полный рост…» - вот уж точно: что ни гора, то пост, и что ни отельчик в Альби – то мегера за администраторской стойкой. Сперва – сюси-пуси, ах-ах, вся к вашим услугам, а потом – знать ничего не знаю, ведать не ведаю, а что и ведаю, то правилами компании рассказывать запрещено!
Ничего. Нигде. Полный облом. Другой бы бросил все, послал бы всю, какая только есть, профессуру на три веселых буковки – но Саня Буйвол упертый. Да и Сову так просто послать не получится, чтоб ему…
Наконец в «Отель дю Парк» повезло. Еще когда подруливал, углядел у двери под швейцарской фуражкою знакомую до боли морду. Сержант Плюме. Жоэль Горилла. Ночной кошмар легионеров. И Санин. Был. Пока Саню его штучки не выбесили как-то раз, да не подловил он Гориллу в темном закоулке, да не вломил как полагается, по-десантному. Вот тогда сержант Плюме Саню крепко зауважал – понял, видно, что горилле с буйволом не бодаться. И жаловаться тогда не стал на Саню. Ну да на негритянской кирзовой физии синяков все едино не видать… Стоит на крыльце отельном, ноги расставил, руки скрестил, что твой Наполеон, сверху вниз на прохожих смотрит. Еще толще стал – отъелся на ресторанных харчах. Рожа – как циркулем рисовали, черная, будто бабкина чугунная сковорода. Завидел Саню – лыбится, фаза-маза-черномаза, во все тридцать два: о, бонжур, мон шер ами Санья! Ладно, и тебе привет…
Вечером в кафешке угощал Саня старого кореша – а между делом, под рюмочку, и разговор нужный завел. Фотку баронскую показал сержанту. Вгляделся Плюме, осклабился, даже носом черным потянул, как пограничный пес Алый. И говорит: точно, ошивался у нас такой, и как раз под Рождество дело было. В гости к одной постоялице таскался, дела вроде как были у них. На праздник мешок подарков ей приволок, что твой Санта Клаус. Точно, говорит, та постоялица была из России. Откуда известно? Так она и не скрывала. И в книге на ресепшене записано… Записано… Эх, поглядеть бы! Адресок бы этой красавицы раздобыть… Она, кстати, хоть симпатичная? Блондинка, говоришь, стройная, волосы длинные? А как зовут, говоришь? Мадам Надин?
Знавал Саня одну Надин в России…
*
Звонок в дверь – противный, надтреснутый, дребезжащий звук, услышишь – и сразу бабка-соседка с первого этажа вспомнится, которая что ни лето – вечно ворчала, из окна высунувшись, что дворовые мальчишки опять орут, как оглашенные, не отдохнешь и не поспишь. А хулиганы, братцы Бересневы, гроза двора, достойные отпрыски своей мамаши, Маринки-пьяницы из сорок второй квартиры, с безопасного расстояния истошно вопили: в гробу, кошелка старая, выспишься!
И Надя, похоже, тоже теперь разве что в гробу выспится. Диплом на носу. И переводы. И репетиторство. А куда денешься – надо же как-то жить!
Отложить учебник, надвинуть тапки, к двери подойти, в глазок глянуть – «Игорь, ты?». Он, муженек дорогой. Да не один. Блинский Васька, а Надя-то в халатике стареньком, залатанном! И коса растрепалась! «Ох, простите, я сейчас!».
Юркнуть в закуток, за шкаф, где кровать стоит, быстро-быстро натянуть платье поприличнее, косу распустить, чесануть пару раз «массажкой», сделать конский хвост – заплетать некогда. Провести по ресницам тушью, по губам – помадой. Ах да, духи и тени… И цепочку на шею кинуть.
Ну, вперед, заре навстречу! Кого там этот Шут еще притащил?
Петр Валентинович? Очень приятно, Надежда. Да тише ты, железная лапа – Надя же все-таки человек… Здоровенный мужик этот Савельев. Не как Саня Буйвол – но все-таки. Лысина во всю голову, только сзади, в самом низу, где затылок переходит в толстую шею, черным с проседью оторочено. Усатый, будто морж. И такой же толстый. Не то чтобы жир складками, или там в пузе аквариум на два литра пива и пару таранок, но - основательный, солидный. Бизнесмен. Транспортная компания у него. Такси. Бомбилы ночные. Глаза маленькие, серые – вроде, живые, блестят, но только снаружи. Как тонированное стекло. И черт его разберет, что там, за этой тонировкой. На Надю посмотрел – будто прикидывал, сколько стоит.
Сидели – не на кухне, как обычно бывало, когда приходил кто-то из своих, а по-парадному, в комнате, за круглым, темного дерева, оставшимся от Игорехиной бабки столом, гость провел будто невзначай пальцем по царапинам на крышке, хмыкнул – Игореха губы растянул в улыбочке, вякнул что-то про винтаж и моду на ретро – ну точно, как Надина мама перед Гюзелью Гиясовной, лебезил, тьфу, аж противно!
Оказалось – работал Игореха на Петра Валентиновича. Инструкцию, там, к новому телевизору перевести, журнальчик про охоту, проспект рекламный про рыбацкое снаряжение… Понравилась Игорехина работа. До того понравилась, что подумывает господин Савельев предложить ему место переводчика в своей компании. Новое дело Савельев затевает – лекарства поставлять из Германии…

Закрутилось колесо. Сперва – и вправду, инструкции всякие к таблеткам. Игореха переводил, Надя тоже пару раз помогала, когда что попадалось на английском. Судя по всему, договор на поставку у Петра Валентиныча был с той больницей, где палаты с мягкими стенами – ну так что ж с того, думала Надя, ведь надо же и психов чем-то лечить, и должен же кто-то возить из-за границы эти таблетки. Потом Савельев коробку с лекарствами попросил Игоря подержать у себя денек, а вечером, мол, за ней человек заедет. Хорошо, Петр Валентинович, почему бы и нет? Тем более, что платите вы по нынешним временам лучше некуда. Потом – отвезти попросили коробку куда надо. Одну, две, три… Полный багажник… Да-да, машину Петр Валентинович Игорехе выделил – для служебных целей. Ну и что с того, что – несуразного грязно-рыжего цвета, с мятым крылом, «Москвич», и по доверенности! Главное – машина! Главное – на тачке ездит Игореха Шутов, не в трамвае давится! Все хоть не таким лохом себя чувствовать. За это можно и смотаться раз в неделю к черту на рога… Дура мамаша – не могла «жучку» отсудить себе, когда папахен на старости лет врюхался, да было бы в кого – в свою же аспирантку! Или уж молчала бы – зато была бы законной супругой и наследницей первой очереди в случае чего! Да ведь, мало того, сообразил дражайший родитель приватизировать квартиру на пару с женой! Не иначе, девка какая надоумила – самому-то папаше весь этот жилкодекс всю дорогу был надобен как рыбе зонтик! И вот теперь – прости-прощай, сталинская трешка. Разменяли. На две полуторки. Из которых только одна – да еще неизвестно когда, дай бог здоровья мамочке! – достанется Игорехе. Ничего. Вот зашибем бабла у Валентиныча – бэху купим, девок катать… И хату снимем – чтобы было куда телок водить, ведь не на глазах же у Наденьки! В Интуристе столько не зашибить, хоть батальонами туристов води по музеям… Там на всех рыбных местах старые работники засели так, что не сдвинешь, мафия хлеще, чем на Сицилии… А вот тут – можно подняться… Валентиныч – мужик классный… Плевать, что там у него за колесики – главное, таможню прошли, бумаги в порядке, и наше дело сторона…
*
Игореха и раньше-то частенько до ночи на работе пропадал, а теперь и вовсе – то переговоры, то встреча, то гостя зарубежного надо покатать по столице, показать, что и где… И в дом стали Игорехины «коллеги» наведываться.
Вроде бы приличные люди, солидные, хорошо, то есть, дорого были одеты и вежливо разговаривали – но Надя нутром чуяла исходившую от них опасность, - невидимую, неосязаемую, кому скажи – пальцем покрутят у виска, но тем и страшную – как радиация, о которой в институте талдычил старый зануда, отставной майор, инспектор по гражданской обороне, а девчонки над ним посмеивались втихаря… Но ведь должен же кто-то и в зоне чернобыльской пахать – особенно если за это платят, и хорошо платят. Главное – делать то, за что платят, а вопросов не задавать. Чтобы в случае чего – твоя хата с краю.
Надя смотрела, слушала, примечала: татуировки у сослуживцев мужниных на руках – врут, не спецназовские, у афганцев не такие, Саня Буйвол понарассказывал; таблетки в коробке в плательном шкафу припрятаны, курьера дожидаются – не успокоительные-снотворные какие, а специальные, чтобы глюков наловить поцветастей; да и две юные девицы, которых Петр Валентинович однажды ей представил как своих дальних родственниц и попросил, разумеется, за плату, поднатаскать по английскому, тоже не очень-то походили на тихих домашних девочек, которым дядюшка нанял репетитора, и слова у Нади выспрашивали все больше не из учебников, а из потрепанного «Плейбоя». Ну, а Наде-то какая разница? Хотят учиться – научим, хоть для МГУ, хоть для Тверской. После тех девиц были другие. Приезжали под вечер – чтобы с урока прямо «на работу», накрашенные, наряженные, пока рта не откроют – «Дую вант то хевефан…» – чудо как хороши. Но – неделя, другая, третья – глядишь, и с горем пополам связывать слова начали. Гоняла их Надя, как сидоровых коз, как саму ее в институте гоняли. Девицы чуть не плакали – а терпели – куда деваться. Ничего, думала Надя, потом еще сами спасибо скажете… Когда оболтаете какого-нибудь штатника до того, что в загс с вами под ручку потопает. Ага. В загс. Как же. Каждому интуристу – по интердевочке… И нашим, кто стадом по Лувру за гидом ходить не хочет, а по-заграничному два слова свяжет – и тпру… Эскорт-сервис. Индивидуальный подход.
*   
«Стоящее дело, - выслушав Надю, уронил Петр Валентинович. – Дело хорошее. Прибыльное. Давай – на тебя фирма, с тебя – язык, ну и место под контору подыщи, а я по законной части все сделаю».
Оформили все, что надо – сваяли Наде турфирмочку, назвали без затей – «Надин». Юриста своего прислал Савельев – плюгавый был человечишко, белобрысый, прилизанный, в золотых очочках с линзами такими маленькими и узенькими, будто кто налог с него взимал за стекло, по баксу за квадратный миллиметр, - но дело свое, однако же, знал туго, каждую буковку в документах чуть не на язык пробовал. Савельевская была и машина – белая «Волга», иначе бы никак не успеть в должное время во все конторы. Наде сразу вспомнилось, как Лариска тогда ее кататься прихватила с собой. Вот только за рулем в этот раз не мент сидел, а Саня Буйвол…
… И Буйвол же потом, когда немного раскрутилось дело, приезжал раз в месяц, сигналил дважды, остановив машину чуть не под окном Надиного кабинета, и Надя к нему выходила, прихватив по пути в бухгалтерии аккуратный белый конверт, шуршащий таинственно и соблазнительно… И бухгалтерша Светка – та самая, бывшая соседка по комнате, понимающе кивала, а после вздыхала с облегчением. И Саня каждый раз, упрятав конверт во внутренний карман пиджака, неизменно подмигивал и, наклонившись к ней, говорил полушепотом: «Не ссы, Надюха, прорвемся!», а она так же неизменно добавляла: «Подпись: трубы». Как пароль у них была та шутка сортирная...
Потом, уже после путча достопамятного Саня куда-то делся – говорили, будто окрутил какую-то журналюшку, а та увезла его в Париж. Другой стал за оброком приезжать – рыжий верзила, с низким обезьяньим лбом, с носом набекрень, боксер бывший. Наде и глядеть-то на него было муторно – обезьяна и есть… Ничего. Бывает хуже. Бывает, что у такой вот обезьяны – деньги. Большие деньги. Да притом свои. И вваливается горилла в офис, и требует за свои деньги тур-эксклюзив, чтобы, значит, ехать ему за окиян-море, и чтобы рыбка золотая – спортсменка, комсомолка и просто красавица - ему служила и была у него на посылках. Стиснет красна девица зубки – и едет, везет зверя-чудище за сине море. А как ты, девица, думала? Большенькая, чай, не младенец в пеленках, и когда на работу устраивалась, понимала, за каким «эскортом» клиенты в «Надин» идут…   
 *
Надя навсегда запомнила свой первый выезд «эскортом». Радовалась, предвкушала: вот-вот, еще неделя… три дня… воскресенье, и – здравствуй, долгожданный, по книжкам с детства любимый Париж, по карте сто раз исхоженный от Сен-Лазара до Сен-Дени! Но и мандраж, конечно, был, не без этого: во-первых, думала, родина есть родина, откуда не ждешь – свинью подсунет, запятая не там в декларации, родинка не той формы на фотке, пошла, Дунька, на задворки, какая тебе Европа! А не свои – так заграничные завернут: виза, скажут, не так оформлена, или еще к чему придерутся, найдут повод – самолет летел, колеса стерлися, мы не звали вас, а вы приперлися… А пустят – так ведь ни ступить, ни молвить не умеет Надя по-заграничному, вдруг в книгах так – а на самом деле этак? Да и клиент какой: сам Петр Валентинович…
…Лувр, Эйфелева башня, и где там еще уважающему себя туристу положено отметиться, иначе не поймут… Ноги подкашиваются, и язык узлом завязывается, и переключатель в мозгах заклинивает намертво: же не манж па сис жур – господи, как же это будет по-русски? Отельчик в центре, возле Триумфальной арки – хороший отель, четыре звездочки… как же его? «Рембрандт»? «Ренуар»? О, точно, «Рафаэль»… Обеды в ресторане, столик у окна, туристы, такие же, как Надя – да нет, не такие, вольные птицы, а не эскорт! – мимо окна прогуливаются. «Надь, слышь, скажи этому, чтобы еще водяры принес!». А после обеда – да, именно что после обеда, чтобы никто и ничего, а то как бы чего! – на дверь табличку «Do not disturb», дабы не ввалился в неподходящий момент чересчур усердный room service, раздеться – нарочито спокойно, сосредоточенно, старательно изучая красный пушистый ковер на полу – не появились ли за ночь новые узоры? И угадывать по сопению, по скрипу стула, шуршанию ткани: вот он рубашку снял… брюки… носки стаскивает… Откинуть золотистое покрывало с широкой двуспальной кровати – тяжелый атлас скользит, не ложится как надо с первого раза, и тебе неловко, начинаешь суетиться – а суетиться нельзя, не комильфо, «не суетись под клиентом» - говорили ее ученицы с Тверской, а может, и из «Метрополя»… Лечь, раскинув ноги, взгляд в потолок, улыбку дежурную, как марлевую повязку, на лицо. Лежать, как булка на прилавке. Булка, из которой сейчас будет хот-дог… Сейчас, сперва сядет рядом – пружины застонут, постель на сторону перекосится. Потом навалится всей тяжестью, так что у Нади ребра вот-вот треснут, и трудно дышать, и бедра чуть не выламываются из суставов, и усы эти моржовые, и рот слюнявый, перегаром дышит в лицо… а надо притворяться, что тебе чудо как хорошо, потому что - эскорт, потому что в цену все включено, и это твое «О, дас ист фантастиш!» - тоже… И Париж уже не сказочный город мечты, с дворцами, фрейлинами и мушкетерами, а просто – еще одно, черт бы его взял, место, где Надя работает…
…Париж, Ницца, Марсель, Флоренция, Баден-Баден… Посольство, аэропорт, отель, налоговая, пенсионный, аудит… Новые партнеры, новые направления, новые девицы – из тех, кому больше некуда идти… Откинуть с кровати покрывало, оторвать от упаковки очередной презик, наклеить улыбку… Крутится мельница, тяжело вращаются жернова, перемалывают жизнь – дни, недели, месяцы… Но сыплется, сыплется из-под жерновов тех тонкою – слишком тонкою! – струйкою золотая мучица… Что ни день – прибавляется в шкафу, в коробке из-под заграничного чая хрустящих бумажек с президентскими портретами… Еще, еще, если так дальше пойдет – можно будет купить квартирку, хоть на окраине, хоть однокомнатную!
А купив – подать на развод. Благо поводов – черпай хоть ведром. Это Игореха может сколько угодно воображать себя неуловимым котом Макавити, потому что Наде хватает ума притворяться слепой – ровно до тех пор, покуда квартира записана на Игореху. Надя все видит, все знает. Просто – ждет. Чему-чему, а ждать Надя обучена…
Игореха – тот живет одним днем. Вроде и говорит: мол, неплохо бы улучшить жилищные, так их за ногу, условия, вроде и копить договорились – а то и дело срывается: а, однова живем! Девицы, рестораны, ночные клубы – якобы для налаживания отношений с деловыми партнерами.
*
Не деньги Игореха транжирит – глушит страх свой. Понимает, не может не понимать, что не благотворительностью милейший Петр Валентинович деньги зашибает, что таблеточки в багажнике – не пустырник с валерьянкой, и что директор фирмы из Игорехи – как из горбатого «запора» танк. Для прикола он, что ли, по пятницам Валентинычу отчет за неделю представляет – и получает ценные указания? Все соображает Игореха, не дурак, хоть и Шут. Но – до чего не хочется думать о том, что натерло душу! Что – ненадолго Игорехе этот кабинет, этот «мерс», эта гербовая печать… эти коньяки, костюмы, доллары… Вот Игорь и не будет думать. Да и некогда на работе думать, уж об этом Игореха заботится. А после работы лучше водовки накатить, да в телевизор уткнуться – кто там нынче, опять, что ль, «Трактор» со «Спартаком»? Нет, что вы, ничего не случится! Только не с ним, не с Игорем Шутовым. Да и что может случиться, если по документам все чинно-благородно и через таможню прошло? Ничего, все в порядке, господин Шутов.
А что мать прихварывает – так ведь не молоденькая… 
*
А Ирина Михайловна прихварывала вот так, прихварывала, думала – пройдет,  думала – обычный запор, съела что-нибудь не то! Тоже, как Игореха, уверяла себя: нет, никогда, не может со мной быть ничего такого! Оказалось – может. Знакомый хирург вырезал ей съеденный раком кусок кишки, вздохнул, развел руками и выписал Ирину Михайловну домой, с дырочкой в животе, через которую ей теперь надлежало отправлять большую нужду.
Игорь, конечно, мать регулярно навещал, привозил фрукты-овощи-творог и что там еще положено привозить болящим. Сидел рядом, улыбался вымученно, больше молчал. Да и о чем было говорить с чужой старухой, – ну в самом деле, что могло быть общего у этой седой, исхудавшей развалины с его энергичной, властной красивой матерью! И тихонько, будто клоп под обоями, копошилась радость: скоро все это кончится, скоро эта противная старуха, шепотливая ведьма уйдет, далеко уйдет, навсегда, и не будет больше ни нотаций, ни расспросов, где он был, с кем был, зачем пошел – да какое ей дело, он давно сам себе хозяин! Она уйдет, оставит его в покое – и можно будет жить как хочется, девчонок сюда водить – так, чтобы не знала благоверная. Вот только запах этот чертов выветрить – провоняла вся хата, как деревенские «удобства во дворе»…
А мать говорила, шуршала, шептала, шелестела, как муха в спичечном коробке: про соседку, которая на старости лет ударилась в религию, про подруг – кто развелся, кто уехал, кто куда детей поступил, про красавчика-злодея из мексиканского серева...
Только не о болезни!
Ей казалось, что если не упоминать вслух об «этом», об отвратительном склизком чудище, которое поедает ее изнутри, то все еще может повернуться назад и стать как прежде – когда она была «Ирина Михайловна, прошу, хоть упаковочку, плачу сколько скажете!», и Анатолий был с ней, и будущее сына было расписано до самой пенсии, и Надьки этой, змеюки белобрысой, не было!
*
…В офисе турфирмы «Надин» все как положено, как везде: линолеум под паркет, подвесной потолок со встроенными лампочками, стены внизу темные, вверху светлые, по стенам сертификаты в рамках развешаны, стол, стулья, шкафы застекленные – чтобы видно было, что ничего, кроме папок с документами в них нет. Не бедно – но и не роскошно, боже упаси! Все просто, функционально, транспарентно. Никакого намека на секреты, ничего, за что бы мог зацепиться, скажем, взгляд налогового инспектора. На столе – телефон, подставка с часами и парой ручек, планнинг весь исписанный раскрыт на всеобщее обозрение. За столом – директор и владелица, бизнес-леди в сером деловом костюме, и глаза у нее, кажется, серые… или голубые? Неважно, главное – улыбка у нее на лице какая положено, как на картинке в пособии по деловому английскому. Что-что, а улыбочку держать Надя выучилась!
Вот и сейчас она сидела и улыбалась, слушая, как шипит и мяучит, и каблуком об пол в избытке чувств пристукивает великолепная Аурика – и как диктофон тихонько шуршит пленкой в приоткрытом верхнем ящике стола. Давай, милая, давай. Кассеты хватит.
Аурике двадцать два. На шесть лет моложе Нади. Но выглядят они ровесницами – и это еще больше злит Аурику. Ей, знойной смуглой брюнетке, широкобедрой и пышногрудой, не понять, что Игорь нашел в этой бледной моли.
Подумаешь – языком трепать выучилась по-иностранному! Брошку-то отстегнуть, да резинку проколоть – высшего образования не надо. И теперь хочешь не хочешь, мас-сквичка, а мужика с квартирой и фирмой отдашь Аурике! Потому как ребеночек от Игоря у нее будет – тест показал!
Давно не было такого праздничка у Аурики Вилар. С тех пор, как после выпускного в Тираспольском музыкальном рванула покорять Первопрестольную. Как же, ждали мадемуазель в столичной консерватории – ковровая дорожка от крыльца до поезда, и профессора на парадной лестнице выстроились, со смычками наизготовку, для встречи слева – на караул! Как папины денежки прокушала, так поневоле пришлось засунуть амбиции во внутренний кармашек и вместо оперы идти петь в ночной кабак. А там смуглянку-молдаванку живо нужные люди заприметили и к нужному делу приставили… Но теперь все будет по-другому. Игорь ее полюбил. Сам сказал, Аурика его за язык не дергала. Ну и что, что был выпивши – что у трезвого на уме, то у пьяного на языке! И что с того, что печать в паспорте стоит? Жена – не стена, подвинется! Вон, смотрит, крыса-белобрыса, и слова поперек не выдавит!
А Надя сидела, слушала – ждала, когда Аурика все до конца выложит: может, скажет что путное, к примеру, кто может подтвердить, что видел смуглянку с господином Шутовым... Кадр один, дубль два. Дяревня так же вот подловила Игореху по пьяни – умный мужик, из такого дерьма выцарапавшись, взглянуть бы впредь ни на кого не осмелился, кроме законной супруги. А ему еще неймется, шуту гороховому! Что ж, пока тут эта самка-охотница поет и пляшет одна за весь ансамбль «Жок», Надя подумает, как обернуть Игорехину дурь себе на пользу…

Ну что, соловушка – дурья головушка? Арию кончила? Вот и слава те, боже. Теперь слушай, что я тебе спою. Куплет первый: ты у нас давным-давно совершеннолетняя, половую жизнь ведешь самую что ни есть активную и разнообразную, и притом по доброй воле – чему найдется мало не батальон свидетелей, так что еще доказать надо, что залетела ты именно от Игоря. Куплет второй: квартира у нас в совместной собственности, если и менять, то – только на две комнаты, то есть отдельная жилплощадь сладкой парочке не светит в любом случае. Да и Игорь в коммуналку вряд ли захочет. Куплет третий: с какой такой радости ты вообще ко мне поперлась с сим приятным известием? Ну, допустим, тест не наврал, беременна – хотя по полоскам этим тоже еще как вилами по воде! – но я в этом уж точно не виновата, по чисто техническим причинам! А Игорю Анатольевичу сейчас не до тебя – он все вечера проводит у больной матери, и сволочь ты будешь, если вздумаешь со своими проблемами влезать. И не колышет меня, где ты будешь с дитем жить, и чем зарабатывать. Предохраняться надо было, Аурика. И голову сперва включать, а уже потом – размножалку…

Ушла тогда Аурика несолоно хлебавши. Пару дней спустя Надя углядела, как молдаванка выскочила из ее кабинета, будто кошка нашкодившая, а в руке держала листок и ручку. Сделала вид, будто не заметила – но про себя усмехнулась: так, похоже, все как по нотам заиграло. Не иначе – искала девица телефон Ирины Михайловны, чтобы своего горе-хахаля там поймать. Именно потому, что Надя ей сказала туда не соваться. Вот Аурика сейчас нарочно возьмет да и звякнет - назло сопернице, вроде как. Добро бы кто умный, а то ведь – Аурика: сиськи есть – мозгов не надо! Ну и прекрасненько. А Надя тем временем запись диктофонную как бы между делом нужному человеку послушать даст – пусть скажет, не отошел ли какой контактик в головке у молдаваночки… Пока эта красотка не пошла про Игорехины секреты фирмы языком трепать – а то пригрозила ведь, правдолюбица наша…
А на другой день после обеда Ирина Михайловна всхлипывала в трубку: «Игорь опять… Говорила я ему… Беременна… Квартиру отсудит…»
- Мама, спокойно, - отозвалась Надя, будто с клиентом планировала эксклюзивный тур. – Это не телефонный разговор. Подождите, я сейчас у вас буду…».

…Дарственная! На ее, Надино, имя! Потому что если они хотят, чтобы шантажистка от них отвязалась, то с Игорехи должно быть нечего взять, – а завещание, бывает, оспаривают, да к тому же, Игорь, как ни крути, наследник первой очереди, и если он, дурень этакий, сдрейфит – ведь уже сдрейфил однажды! – то они с Аурикой… А вот с Нади эта лахудра где сядет, там и слезет, и де-юре, и де-факто! И еще много чего пришлось нашептать на ухо перепуганной Ирине Михайловне… Но дело того стоило. Консенсуальный договор, правда – пока свекровь жива, невестке квартиры не видать. Но это гораздо лучше, чем Надя ожидала. Игоря они сговорились в это дело не посвящать – «а то как бы по пьяни девице своей не проболтался!». Дура Аурика свое дело сделала, и сделала на пять. Теперь Аурикой следовало заняться… Надя улыбнулась, крутанулась на вращающемся кресле – ей до сих пор нравилось так крутиться, и она позволяла себе эту маленькую, детскую радость, когда бывала уверена, что никто ее не застанет за таким не подобающим бизнес-леди развлечением; глядя в стеклянную дверцу шкафа, поправила волосы. И, сунув руку в изящную сумочку, нащупала в кармашке коробочку с таблетками. На следующей неделе день основания «Надин» – три годика фирме, большенькая уже девочка. Весь коллектив в кафешке соберется – и Аурика в том числе. Надо ее с собой рядом, по левую руку посадить – потому что по правую, как всегда, Светка. Пускай знойная дура вообразит, что начальница сдалась и задобрить ее решила…
*
Аурика и сама не заметила, как опьянела, и не могла понять, отчего – ведь вроде бы ничего не пила, кроме сока и воды, ей же теперь нельзя, в ее положении! Но – радость захлестнула ее и потащила, как ручеек весной тащит бумажный кораблик, хотя, по сути дела, и причины особой не было радоваться – Игоря на вечеринке не было, вокруг шмыгали, стрекотали, смеялись коллеги – девки, такие же как она, ну то есть, как она раньше была – но теперь, пело-заливалось, играло шампанскими пузырьками у нее внутри, о, теперь все будет иначе! Игоря тут нет – ну да, правильно, он же поехал в театр! Готовить все к ее бенефису! Потому что у нее сегодня бенефис, «Травиата», она, разумеется, в главной партии! А Надьке лестно, что у ее бывшего – да-да, бывшего и давно бывшего! – новая жена – знаменитая певица! Да, Аурику Вилар пригласили украсить собой этот корпоратив – и она согласилась, только потому что просил Игорь… Сейчас она им покажет, свою любимую – но, конечно же, не в полную силу, еще не хватало! – а так, распеться – ведь у нее еще бенефис…

…Libiamo, libiam ne' lieti calici
Che la bellezza infiora,
E la fuggevol, fuggevol ora
S'inebri a voluttа…

Аурика сегодня в голосе – плафоны качаются. И стол под певицей – тоже. То-то грохоту будет, если телка оступится… И ведь всерьез, похоже, воображает себя мировой звездой! Да… Накрыло тебя… Уже, небось, и гнездо с милым свила, соловушка… А кошка-то в кустах караулит… Надя перешептывается со Светкой: глянь-ка, чего это с мамзель Вилар? Явно хватила лишнего! Про бенефис какой-то говорила… Крыша едет, дом стоит… И про твою двойную бухгалтерию она, кстати, тоже чего-то там бухтела! Смотри, у баб языки длинные… Да, похоже, мамзели пора до дому, и чем скорее, тем лучше. Пусть проспится. Пора бы уже норму свою знать, вроде взрослая девочка… Такси ей, что ль, вызвать? Нет, я сама, Свет – а ты за ней пригляди…
Сейчас… Будут Аурике поклонники. Мальчики по вызову – с номера ноль три…
«Максим Петрович? Добрый вечер, хорошо, что на вас попала… Тур? Разумеется, все – как заказывали! А вы приглашение наше получили? Не смогли? Дежурство? Какая жалость…  Да, кстати, у нас тут… кое-что по вашей части… да, да, именно… Улица… Кафе… да тут как за магазин свернете – увидите вывеску… Ждем!»

- Надь, глянь – скорая приехала!
- Прекрасненько! Свет, будь другом, эту вон, Пугачеву недоделанную, позови сюда – только тихо…
И Аурика, шатаясь – вот-вот сковырнется с каблучищ! – подходит, и протягивает руку «поклоннику» в белом, и в глазах ее все еще неземное блаженство, а на лице надменная улыбка, она оборачивается, небрежно машет Наде и Светке рукой, дверца с красным крестом захлопывается…
Надя со Светкой, быстро перемигнувшись, незаметно пожимают друг другу руки.
Аурика уже не возвращается. И так будет со всякой, кто пьет без меры, забывает о приличиях и проявляет нелояльность к родной компании. Так говорит Надя на понедельничной оперативке, когда распределяют «гидесс» по турам. И заглянувший по пути Петр Валентинович солидно кивает и поводит усом. Девицы торопливо кивают, захлопывают клювики, прикрывают глазки и прижимают ушки. И за глаза начальницу величают – «смерть с косой».

…- Да, Ангерран, я ее в дурдом засунула, - тихо сказала Надя, и прихлебнула из узкого высокого бокала шампанское. – А что мне было делать? Что? – с ожесточением повторила она, стараясь задавить неизвестно откуда вылезшие, на запах шампанеи, не иначе, вину и стыд перед сгинувшей в трясине времени Аурикой. - Квартиру за здорово живешь ей отдать, а самой обратно в свой Мухосранск? Выживать надо было, Ангерран. Либо ты, либо тебя. Понимаешь? - Она весело – слишком весело – рассмеялась, поймав растерянный и виноватый взгляд рыцаря. – Тьфу, черт, ну конечно же, ничего ты не понимаешь… Ладно, сейчас по-французски повторю. Alors…
Ангерран слушал, приподнявшись на локте, не отрывал взгляда от лица Надин, по которому тенью пробегало воспоминание, - и думал, что, вот, может, и нужно бы пожалеть эту даму Аурику, но ведь она хотела отнять у Надин мужа… и, главное, выжить ее из дома! Хотела сделать с Надин то, что с ним самим сделал подлец Андрэ! Только руки оказались коротки. Ничего. Теперь если кто-нибудь еще попытается нападать на госпожу – будет иметь дело с командором!
Только бы раны зажили побыстрее. Надин лекаря не зовет. Говорит – нельзя, у Ангеррана ведь никаких документов, а значит, и его вроде как нет на свете, будто и не было того глотка из чаши Сатаны!
Для всех нет – только для Надин есть! Она сама ухаживает за ним – меняет повязки, смазывает раны пряно-смолисто пахнущим бальзамом – витаон называется. Надин. Его Надин – ибо он, еще когда не обрел тела, как-то незаметно привык думать о ней как о своей даме. Он осторожно взял ее руку, поднес к губам.
Еще ни один мужчина так нежно не целовал Наде руки – все больше слюнявыми губами чмокали, мокро, скользко, противно, карпа из садка на рынке вытащи, да приложи – то же самое будет, – или уж так, чтобы засос до синевы. Впрочем, каких мужиков Надин видела в жизни? Клиентов, да Игореху-дуралея, да Петра Валентиныча…
А тут – французский рыцарь. Которого, ежели по документам, вовсе даже и нет. Привиделся. А значит, и разговаривать с ним можно, как во сне – ни подобающее лицо не надо делать, ни таиться, ни взвешивать на аптекарских весах каждое слово, жест, улыбку. Можно тихонько сжать его руку… можно наклониться к нему, обнять, притянуть к себе, запустить  пальцы в черные волнистые волосы, на макушке они жесткие от постоянного бритья, и топорщатся… ах ты, еж лангедокский! Вот тонзура зарастет – настоящий красавец будешь! Ангерран, Ангерранчик мой… Ну, тихо, тихо, что ж ты так напрягаешься, не бойся… Вот давай так и посидим тихонько… Я тебя буду гладить – хочешь? А ты расскажи мне что-нибудь… Вот как ты стал командором?...
Да так и стал, госпожа. Как обычно ими становятся. Ангерран, хоть и слышал разговоры, но никогда всерьез не думал… А однажды вышло так, что мессир приор…

…Худой – не чета приорским! – колоколишко замковой часовни Монтре давно уже отзвякал вечерню, а стемнело до того, что волка от собаки не отличишь, еще раньше, но до конца свадебного пира, судя по всему, было еще как до Святой земли. Лаир де Нарсе сидел в резном дубовом кресле, на три места правее жениха, обводил тяжелым взором стол, гостей, слуг, сновавших туда-сюда с блюдами и кувшинами, скучал и бесился.
В проходе между столами кувыркались приглашенные фигляры, прыгали через обруч, ходили на руках, и рубахи у них нелепо задирались. Терлись смычки о жильные струны, гремели бубны, хрюкали волынки, свистели дудки – ни в склад ни в лад. Лаиру уши резало. А остальным – ничего.
Вон, сам жених, толстый поросенок, улыбается во весь рот, смачно отхлебывает из чеканного кубка, и, закусив жареной пуляркой, тянется поцеловать молодую жену – губищи у него толстые, как у карпа, жирные, блестят противно, и подбородок лоснится. Дева покорно подставляет губы – и как только ее не стошнит? Ну что ж, еще раз – здоровье мессира Жиля и дамы Элоизы! И, разумеется, многая лета высокородной даме Аньес, что со всегдашней своей недовольной миною восседает в высоком, выцветшей парчой обитом жестком кресле по левую руку от Элоизы, и зорко следит: а не досталось ли новоиспеченной невестке больше славословий, чем ей, хозяйке Монтре?
Элоиза не смотрит на свекровь. Она вообще ни на кого не смотрит. Глаза в пол или, в крайнем случае, в тарелку, как подобает невинной и благонравной девице. Но чуть старая баронесса отвернется, новобрачная по сторонам– зырк-зырк! На Лаира тоже зыркнула – и едва заметно ротик скривила: надо же, не приглянулся ей приор де Нарсе! А какого же дьявола тебе надобно, баронесса? Может, белого?
У Элоизы глаза зеленые, как ряска в пруду, и соломенного цвета тяжелые косы. Господи Боже, как же де Нарсе осточертели все оттенки светлых волос! Что у Бернара – золотистые, как палестинский песок, как вспомнишь, так и скрипнет на зубах, тьфу! Что у Гонтрана – точь-в-точь плохо стиранная льняная котта. У Ангеррана волосы – черный сарацинский шелк, августовская ночь… Как можно было даже в мыслях поднести к этим кудрям ножницы?! Кто допустил!… Вы и допустили, мессир приор, и даже поспособствовали. Вот и довольствуйтесь теперь Бернаром и Гонтраном, которые вас так нежно любят, что вот-вот друг другу за вас глотки перегрызут, вдвоем сожрав перед тем вашего белобрысого оруженосца.
Вон они, так и едят глазами ненаглядного сеньера. Их, сообразно званию, усадили не рядом с вами, мессир приор, а подалее, так, что меж вами оказалось человек шесть-семь гостей, провинциальных дворян, людей, конечно, добрых и славных, но до чего же неотесанных, и их по-деревенски румяных и полногрудых жен, напяливших на себя по случаю праздника без разбору все, что только в сундуках нашлось дорогого – как глянешь на платье желтое с ярко-синим или красное с зеленым, глаза сами зажмуриваются, вот уж точно – пыль в глаза пускают красотки! И ведь с ними, с этими дамами, еще и разговаривать надо, светскую беседу поддерживать, черт подери все! И чей-то ненавидящий взгляд в спину… Нет, сзади никого… серое платье в двери мелькнуло, верно, служанка… На кухню идет…
…Будь Лаир дома, в Тулузе – он, отведя капитул да отстояв как подобает вечерню с повечерием, засел бы в своих покоях и уговаривал бы потихоньку под Часослов ежевечерний кувшинчик доброго гайякского – сперва один, потом другой… а, может, и третий, чтобы уж наверняка провалиться в сон как в черный омут. Там можно. Там никто слова не скажет, высоси Лаир хоть бочку. Ну, переглянется Жерар с Ги, или Робер капеллану подмигнет – но внешние приличия приор блюдет, а посему плевать хотел с колокольни на старого святошу и неразлучную троицу!
Но в Монтре – нельзя. Нет, можно, конечно, и даже подобает, но меру приходится блюсти и каждый кубок считать, дабы под стол не свалиться, на позор Ордену и потеху окрестному дворянству. А значит, когда придет время отходить ко сну, вернее всего, выйдет ни то ни се: Лаир будет не настолько пьян, чтобы ему вообще ничего не снилось, – но однако же и не настолько трезв, чтобы пролежать до утра без сна и тем посрамить белого и прочих дьяволов. Которые только и ждут, чтобы он себя выдал – воплем от кошмара или, того хуже, невольным прикосновением, нечаянно вырвавшимся нежным словом, заветным именем, – ибо кто же властен над собою во сне? Сказать Венсану, чтобы не подливал больше?
Но – нет, не выйдет! Дама Аньес со своего места зорко следит за всем, что происходит в пиршественной зале. Заметила, что важный гость не пьет, а едва пригубляет. И вот уже торопится к приору служанка с кувшинчиком на оловянном подносе: благоволите, мессир, не откажите, вишневая настойка, ее госпожа Аньес сама готовила, своими руками! Ничего не поделаешь, придется отведать, хоть и не охотник де Нарсе до настоек – слишком сладки, только пожилым дамам, вроде Аньес, такими лакомиться, сплетни да проповеди запивать. Хорошо еще, что кувшин притащили небольшой, чуть не вдвое меньше тех, что ему в приорстве подают. Дамский. Даже, приор бы сказал, старушечий. Лаир взял с подноса глиняную безделицу, поднес к носу, понюхал, изо всех сил изобразил неземное наслаждение – и заметил уголком глаза, как благосклонно кивнула старая баронесса. Сам налил полный кубок – и выпил до дна: ваше драгоценное здоровье, дама Аньес! Фу, ну и крепкая, да еще и с пряностями… И служанка не уходит, ждет чего-то… Бросила на него быстрый взгляд – и снова, как подобает, глаза опустила. Черные, сарацинские глаза. И сама черноволосая, маленькая, смуглая, на сарацинку похожа. Глазки, что ли, вздумала строить Лаиру? Так опоздала, лет на двадцать, не меньше… Ну, так и быть, выпьет мессир приор еще кубок, пусть порадуется дама Аньес… Тьфу, чуть горло не слиплось! Венсан! Красного налей!.. Ничего, как-нибудь продержимся… Ведь должны же когда-нибудь молодые удалиться к себе, дабы свершить наконец то, ради чего затевался весь этот шум, гам, канитель, с колокольным звяканьем и рвущей уши волынкой!

Наконец новобрачные под строгим оком дамы Аньес прошествовали в опочивальню: Элоиза – все так же стыдливо потупив невинный взор, Жиль – спотыкаясь на каждом шагу и так и норовя всей тяжестью повиснуть на руке молодой жены вместо того, чтобы вести ее чинно и торжественно, – пьян был как Ной; хорошо еще, невеста жирному дурню досталась не то чтобы очень хрупкая.
Без них праздник потух, будто в фонаре задули свечу. Фигляры и музыканты куда-то расточились, как бесы на рассвете, гости, должно быть, разошлись по покоям устраиваться на ночлег. Свечи почти все догорели. В полутемном пиршественном зале шуршали, стучали, суетились слуги – уносили посуду, снимали и стряхивали скатерти, разбирали столы… Звякали миски, шуршала ткань, иногда глухо и недовольно стукала о каменный пол вырвавшаяся из рук тяжелая доска и слышалось приглушенное ругательство…
Де Нарсе раздражала эта возня – впрочем, его сейчас все вокруг раздражало. Он совладал с собой, не напился до безобразия – но выпил все же изрядно, да еще и вино с баронессиной настойкой смешал, притом и съел непривычно много, сколько никогда не впихивал в себя за орденской чинной трапезой, и теперь ему было даже не то что пьяно, а – муторно и противно, и живот у него был будто камнями набит, и пожар во рту полыхал неугасимый от жирного мяса чуть не напополам со всякими специями.
Выйти, что ли, на крыльцо, проветриться… Холодно, особенно после зала, натопленного и надышанного. Но хоть воздух свежий, может, перестанет мутить, и в голове прояснится. Ночь хороша – ясна и безветренна. Звезды высыпали – как монеты из кошеля, да много… Лаир запрокинул голову, вгляделся – непонятно, то ли звезды это, то ли мушки у него в глазах толкутся, как над гнилой грушею… Скоро почивать позовут. Наверняка – в том же зале, разгороженном наскоро на комнатки всякими занавесями – в каждой комнатке самое меньшее вчетвером завалятся на тюфяках. Храмовникам, вернее всего, предложат лечь всем вместе, да еще кого-нибудь нижайше попросят приютить – в тесноте, да не в обиде.
Лаира передернуло при мысли о духоте и запахе чужого пота, - и опять накатил страх, что во сне он вдруг вскрикнет, увидев, как тянется к нему из стены призрачная рука, складывая пальцы кукишем. Или, того хуже, Гонтран притиснется к нему ближе чем дозволено – а что такого, мессир, во сне что творим, не ведаем! – может, даже положит на плечо руку, и Лаир, тоже во сне, собой не владея, обнимет подлизу и наушника, прижмет к себе крепко, и – Ангерраном назовет! Ох, не надо было пить ту вишневку…
Ржание донеслось из конюшни. Не Дор ли? Ангерран тогда, в первый день, пошел Дора чистить – и свалился. И Лаир сейчас свалится с крыльца… нет, устоял, хорошо – успел прислониться к стене… Вроде, отпустило… Но в душной спальне приора непременно наизнанку вывернет, прямо на меховые одеяла, пропахшие лавандой, пижмой и полынью – смесь, которую Лаир на дух не терпит! Чертов кувшинчик. Красное гайякское – единственное, что на самом деле стоит пить. Гайякское. Ангерран сейчас в Гайяке. Час езды от Монтре. А хорошим галопом - и того скорее. Лаиру наверняка станет легче от холода и быстрой езды… Как раз к заутрене успеть, а потом старый Этьен, разумеется, не откажет приору в ночлеге!
- Венсан!
-Да, мессир?
- Седлай Дора. Мы едем ночевать в Гайяк. Скажи остальным. Да шевелись!..

…Последний год, стоило Лаиру выпить хоть чуть менее обычного, как снилось ему: идет он вот в такую же звездную ночь по незнакомой холмистой равнине, пустой и неприветливой, поросшей вереском, вымерзшим до звона – ветер высвистывает, вызванивает на обледеневших стеблях странную, тревожную, нездешнюю музыку. То ли ранняя зима, то ли очень поздняя осень: снега почти нет, только кое-где белеет, как плесень в погребе – но дорога покрылась ледяной тонкой корочкой, и шаги отдаются звонким эхом, будто земля пуста внутри, как стеклянный кувшин.
Во сне Лаир был ребенком, лет восьми-десяти – дорога, со всеми ее скалившимися выбоинами и ямами, была совсем близко. Он не понимал, куда идет и зачем, и знал, что он на этой равнине совсем один – но страшно ему почему-то не было. Он знал: все так, как должно быть. А потом сзади доносился цокот копыт по промерзшей земле – мерный, тяжелый, неотвратимый.
Всадник нагонял Лаира, это был рыцарь, в котте – не разобрать, с каким гербом, в доспехах и шлеме. Лаир бежал, уцепившись за ледяное стремя, и радовался, что хоть кто-то рядом с ним, и бежать было легко, хотя всадник все шпорил и шпорил вороного…
Но подняв глаза, Лаир видел, что это не всадник – пустые доспехи, и ледяная пустота – под коттой, и пусты кольчужные рукава, и за прорезью шлема нет глаз, - и вот тогда становилось по-настоящему холодно и страшно.
И вдруг Лаир сам становился этим всадником на обледенелой бесконечной дороге – и делалось все равно… И он скакал, скакал, глядя прямо перед собой и зная, что никто не попадется навстречу, сколько ни вглядывайся, и дорога уходила в темное промороженное никуда… Пока не звонили к заутрене.

Теперь сон повторялся наяву: ночь, дорога, холод. Одиночество. Ибо не считать же за компанию Бернара с Гонтраном, не говоря про оруженосцев. Де Нарсе спиной чувствовал их взгляды – злые и недоуменные: наверняка гадают, какая муха укусила мессира приора, что он, вместо того, чтобы лечь спать, как все благоразумные люди, вдруг ни с того ни с сего сорвался чуть не среди ночи, – в Гайяк, к заутрене?! Лаир и сам не мог понять, что с ним. На обычное опьянение это все же не походило.
В голове гудело, мысли путались, дорога раздваивалась перед глазами: одна половина уходила куда-то вверх, петляя в голых кронах придорожных вязов, другая – ныряла в овраг; черные точки прыгали и метались, мир будто паутиной с бьющимися в ней мухами заволакивало. Тогда де Нарсе зажмуривался, целиком полагаясь на ум и чутье верного коня. Впрочем, дорога была одна – не заплутать. Должно быть, уже скоро Гайяк. Заутреня… Хорошо, пусть – заутреня. Но потом – горячее вино и постель. В командорских покоях. К обедне все пройдет…
Во рту пересохло – будто в аду каленые булыжники лизал. Лаир нашарил притороченную к седлу флягу, кое-как, путая и дергая ремешок, отвязал, вытащил, чертыхнувшись сквозь зубы, плотно засевшую пробку, торопливо глотнул – рот наполнился тошной терпкой сладостью. Вишневка из Монтре, будь она трижды неладна!
- Венсан!
- Да, мессир? – откликнулся сзади оруженосец.
- Нет, ничего.
Тра-та, тра-та, тра-та – по мерзлой земле подковами, кроша тонкую, будто сахарную, ледяную корочку. Лишь аб-бат да при-ор дво-е пьют вин-цо, и не-дур-но-е…
Стук копыт – откуда-то справа? Кто-то из спутников заметил, что Лаиру нехорошо, и решил сам возглавить отряд? А затем, глядишь – и приорство? А вот это мы еще посмотрим, прекрасный брат… Бернар? Или Гонтран?
Он резко повернул голову – от этого движения густой тяжелой болью плеснуло в висках, – но рядом с ним никого не было, все чинно ехали сзади. Показалось. Однако издевательский призрачный цокот по-прежнему дразнил, вызванивал чертову песню, в зубах навязшую. Не заглушить, не избавиться. От этой напасти ничего, кроме вина, не помогает. Захлебываясь, преодолевая отвращение, Лаир лихорадочными глотками осушил флягу до дна.
Но цокот-хохот не смолк. Теперь он раздавался впереди, вот уже замаячило на дороге что-то белое, все ближе, ближе…
Это сон. Тот самый. Великан на вороном коне, в белой орденской котте – вот только креста на ней нет! Кольчуга, щит у седла, шлем. Под ним не должно быть лица. Что бы этот сон ни значил, кто бы ни был этот всадник, внутри у него пустота – так было каждый раз. Просто пустые доспехи, уговаривал себя приор, – кого они могут напугать? Доспехи, в которых Лаир сейчас окажется сам, и поскачет по ледяной дороге – до Гайяка!
Всадник уже совсем близко, и даже не думает сдерживать коня, вот-вот сшибет, приор невольно тянет повод вправо – но Дор не слушается. Де Нарсе видит, как в прорезях шлема веселым злым огнем горят глаза, золотисто-янтарные, то ли соколиные, то ли кошачьи! «Белый Дьявол!».
Но если рыцарь из сна – это Белый Дьявол, значит ему, Лаиру, не нужно влезать в его доспехи и скакать сквозь морозную тьму, пока не грянут колокола! Он свободен, свободен хотя бы на эту ночь! Больно, почему больно? Что-то внутри оборвалось. И – легко стало. Солоно во рту. Кровь? Нет, вино… Гайякское…   

Когда казалось, что громадный вороной вот-вот собьет Дора с ног, всадник вдруг прянул вперед и вверх, пронесся у храмовников над самыми головами, – шарахнулись в разные стороны лошади, испуганно ойкнул Венсан, Бернар де Мо торопливо перекрестился, одной рукой держа повод – что едва не стоило ему падения с коня. Призрак – а кто ж еще это мог быть, прекрасные братья? – засмеялся злорадно, и – пропал, растворился в черных небесах.
Кое-как совладали с лошадьми, съехались в кучку, огляделись. Дорога как дорога, деревья как деревья, луна как луна. Полная, как была, никто кусок не отгрыз. Все на месте, всё как положено. Можно ехать дальше. Не сговариваясь, пожали плечами. Переглянулись. Кивнули друг другу. Ничего не видели. Ничего не слышали. Ну, нечистая сила по ночам мутит – так крестом ее святым, Pater noster, qui es in caelis!
И будто в ответ им заржал Дор, коротко и тревожно. Стоял, развернувшись поперек дороги, озирался, прижимал уши, всхрапывал, словно волка чуял, даже зубами пытался уцепить хозяина за сапог: ну, что же ты, давай скорее отсюда! – но приор уткнулся лицом в гриву буланого, и не шевелился, и руки у него болтались, как соломой набитые.
– Что с вами?.. Мессир Лаир!
Тишина в ответ. Подьехали. Венсан кое-как Дора за повод уцепил - тот не сразу дался, да и потом еще пришлось уговаривать да оглаживать, перепугал коня нечистый, чтоб его в аду чесотка взяла… Бернар и Гонтран приподняли Лаира. Голова у приора запрокинулась, теперь было видно лицо. Широко открытые глаза – пустые, будто ветром распахнуло ставни в заброшенном доме. Изо рта, сквозь стиснутые зубы – струйка крови, тонкая, темная…
- Ой, мессир приор…!
   
…В Гайяк приорский кортеж прибыл, когда заутреня вовсю шла. Внеслись во двор – брат привратник насилу успел с пути убраться. Кони у всех в мыле, будто от самого Саладина удирали. В рог перед воротами трубили так, что у брата Гонтрана кровь горлом пошла. Скорей, скорей, лекаря, мессиру Лаиру в дороге дурно стало! Да только старик командор, мессир Этьен, как взглянул с крыльца, так сразу тихонько ризничему сказал, что приору давно уже ни лекарь, ни священник не надобны – пускай, говорит, эти херувимы белокурые кому другому морочат голову, а я, говорит, чего-чего, а покойников в Святой земле навидался! 
И точно – мертвый, и не только что умер – а уже и окоченеть успел, руки-ноги не разгибались у мессира Лаира, и челюсть отвисла – никто в спешке и страхе не вспомнил, что надо бы подвязать. Красная струйка замерзла в уголке жалко раззявленного рта, борода в крови слиплась и смерзлась. Гонтран и Бернар суетились бестолково, больше мешали, чем помогали, и котты неподпоясанные болтались на них как мешки – поясками Лаира пришлось привязать к коню, чтобы не свалился…
Назавтра мессира Лаира провожали в Тулузу. Поскрипывая, опустился мост, Бернар и Гонтран было пособачились между собой из-за того, кому ехать впереди, но все ж таки устыдились и встали конь о конь, стараясь, однако же, не задеть стремени соперника. Мессир Этьен, чуть повысив голос, дабы все услышали, сказал: ну, что же, братие, едем? «С Богом, мессир Этьен», - откликнулся капеллан, отец Жан-Пьер, осенив размашистым крестным знамением и рыцарей, и черные, дорогим сукном застланные носилки. Процессия тронулась. Сразу за носилками ехал командор, следом, приотстав на полкорпуса, Ангерран…

Умен был старый пикардиец Этьен де Живе. Понимал, когда можно лезть в первые ряды, а когда лучше бы в тени схорониться. Потому и продержался на посту командорском столько лет – а то неужто не нашли бы кем заменить, когда бы и вправду захотели? Последнее время командор при всяком удобном случае заговаривал о том, что пора на покой: раны к дождю болят, руки сводит так, что и рукоять не сожмешь как подобает – знал, что Лаир, буде дойдут до его ушей такие речи (а они дойдут!), ни за что и никуда его не отпустит – и не оттого, что ценит пикардийца столь высоко, что и вровень поставить некого, а нарочно, дабы помнил дважды прекрасный брат о должном повиновении – рванет повод, чтобы конь мордой не тянулся к придорожной траве, да еще и шпорами кольнет, по исключительной своей зловредности, – а командору того и надо было.
Но теперь, когда Лаира Господь прибрал по неизбывному Своему милосердию, только Он знает, как все повернется, думал брат Этьен, чинной рысцою, со скорбным видом следуя за носилками. Слава Господу, накануне как чуял командор – не потащился в Монтре на клятую свадьбу, отговорился нездоровьем, только подарок послал, ну да за тот подарок Орден втрое со старой баронессы вытянет… Потом, когда все уляжется и можно будет потолковать с дамой Аньес наедине и со всей обстоятельностью. А спину и впрямь ломит к перемене погоды, и силы прежней в руках уже нет, и в груди нет-нет да и кольнет… Интересно, кого на первое время посадят блюсти место приорское? А то – потолковали бы как разумные люди о том, что стар уже достойный брат и не передать ли ему бразды правления кому-нибудь помоложе? Да вот хотя бы и этому, Ангеррану. Не затем ли его в свое время и прислали в Гайяк? Молод, здоров, вроде неглуп. Войну повидал. Устав блюдет – во всяком случае, на горячем не попался ни разу. Чего ж вам еще, прекрасный брат? Если все устроится так, как задумано – дай-то Господи! – старый Этьен, сложив полномочия, останется мирно доживать век в Гайякской командории. И, подведя брата Ангеррана со всею торжественностью к своему месту за столом, скажет, тихо так: если вам на первых порах понадобится совет, мессир командор, – я всегда к вашим услугам! Имеющий уши – услышит, умный – поймет. Оставить себе всю власть, но так, чтобы спросили при случае с другого, – что может быть лучше?

В Тулузе любимчики Лаировы вздумали было препираться: кому взять на себя приорские обязанности? Задирали носы, два дуралея, - как будто все еще жив был и стоял за ними их покровитель… Распоряжаться пытались, курам на смех. Ну да сеньеры братья, кто поумнее, приказы те выслушивали со всем видимым почтением – а потом шли за настоящим, ясным и толковым распоряжением к мессиру Роберу, или мессиру Жерару, а лучше всего – к мессиру Ги.
За эти четыре суматошных, раздрайных, дерганых дня, пока приор лежал недвижный и безгласный, а вокруг него, за стенами церкви, все и вся неслось кувырком, будто пустынною бурею подхваченное, – гонцов ко всем друзьям и союзникам, свечей, да побольше, покров, балдахин сколотить, да место выбрать на кладбище, да трапезу поминальную стряпать, а к воротам с утра повозка за повозкой, где всех размещать? – как бы само собой вышло так, что все нитки и ниточки, вожжи и поводья, посредством коих вся махина приорства движется и управляется, в руках у брата ризничего оказались.
По сути дела, брат Ги уже замещал усопшего Лаира, а то, что сей блюститель места приорского, аки Господь, един в трех лицах – то бишь, в четырех, если считать отца Эдмона, а капеллана не взять в расчет грех великий! – это понимал всякий, исключая разве что братьев де Мо и д’Эрнесе, которые до сих пор на что-то надеялись и ядовитым шепотом припоминали друг другу незапамятные грехи.
Понял и брат Этьен. И потому, когда траурная церемония наконец-то в колокола отзвонила, отпела, отшепталась и луковые слезы вытерла, отправился в ризницу, дабы потолковать с глазу на глаз с братом д’Аменкуром о важном деле.
Заглянув осторожно в дверь, гайякский командор понял, что вместо аудиенции угодил на капитул, – оный же, как известно, составляют трое, ибо Господь любит троицу. Что ж, тем лучше.
Нерушимый триумвират заседал, расположившись возле узкого стрельчатого окна: Ги и Жерар – на скамье, грузный Робер – на огромном сундуке, длинном и приземистом, поставив палку между колен и сцепив узловатые пальцы на грубо вырезанном набалдашнике. Воины Христовы были поглощены беседой – о, разумеется, благочестивой, сеньеры мои!
День и с утра-то выдался беспросветно серый, а уж когда перевалило далеко за полдень – и вовсе сделалось сонно и тоскливо. И свет, кое-как протискиваясь в загроможденную, мрачную ризницу через маленькие мутноватые стеклышки в свинцовом переплете, тоже становился мутным, серым, с примесью тьмы – точь-в-точь как вся эта история со смертью Лаировой скоропостижной – и, падая на рыцарские лица, придавал им землистый цвет и какое-то ну совсем не благочестивое выражение.
Скрипнула дверь – и беседа тут же оборвалась. Все трое с дежурно-постными лицами обернулись – Этьен успел заметить, как брат Жерар быстро, но осторожно опустил под скамью искусительно булькнувший кувшинчик. Не иначе, поминали Лаира – ибо благо сие есть и богоугодно есть…
- Простите, братие, если помешал… – начал де Живе.
- А, это вы, брат командор… - чуть натянуто улыбнулся Ги. – Входите же!
Этьен вошел, аккуратно прикрыл за собой дверь. Робер взглядом указал ему на место рядом с собой на сундуке: присаживайтесь, брат. Некоторое время все трое молча смотрели на пикардийца, ожидая, что тот скажет – а Этьен ждал, чтобы первым заговорил Ги, как старший по званию. «Ну и мерзкая погода нынче, - наконец произнес ризничий просто чтобы прервать молчание. Будто дырку в окне, там, где стеклышко вывалилось, заткнул первой под руку попавшей тряпкой – лишь бы не вытягивал тепло сквозняк.
- Да уж, отвратней некуда, ветер так и просвистывает, - подхватил командор палат.
- А уж хоронить – хуже не придумаешь… - покачал головой Робер. – Не повезло братии с мессиром Лаиром…
- А уж ему-то тем паче не повезло… - наконец присоединился к беседе Этьен. В приорстве теперь чуть не любой разговор, начаться не успев, будто по обледенелому желобу соскальзывал на Лаира, и командору это было как нельзя кстати.
- В Тампль уже гонца послали? – осведомился Жерар, едва заметно подмигнув.
- Разумеется, дражайший брат, сразу после похорон, - кивнул Ги. – И в Тампль, и на Кипр к мессиру Годену, всё как положено.
- Как думаете, братие: кто станет приором? – Жерар оглядел собеседников, щурясь, словно кухонный кот.
- Все в руках Божиих, мессир брат… - пожал плечами Робер. – Но я на месте Тибо Годена долго бы не раздумывал, а оставил бы приорство мессиру Ги – от добра добра не ищут!
- Аминь! – с готовностью подхватил Этьен. – Надеюсь, что так и случится. И если случится… Мессир Ги, не позволите ли мне тогда смиренно попросить вас о небольшом одолжении?..
- Ну что ж… - задумчиво протянул Ги, выслушав просьбу командора. – Если ваши годы и здоровье и впрямь не позволяют вам долее исполнять свои обязанности надлежащим образом… И если ваше место и в самом деле займет человек достойный этой чести… Я – не против. Но, вы же понимаете, дорогой брат, от меня мало что зависит… Можно сказать, ничего не зависит. Кто знает, что на уме у нашего досточтимого магистра...
- Точнее – кто! – уронил Робер.
- Именно, - кивнул ризничий. – Но в любом случае, дорогой брат Этьен, я не премину замолвить за вас словечко. Да, кстати, брат, не сочтите за труд, пришлите ко мне этого, вашего преемника... 
*
Ночью, лежа без сна в постели, мессир Ги размышлял о том, что надобно сотворить с человеком, чтобы стал он – кукла на нитках, чучело, тело без души? «Да, мессир… Нет, мессир… Во имя Божье, мессир…» - будто и слов других никогда не произносил. Притворяется? Нет, не похоже. Глаза – пустые, мертвые. Все равно брату Ангеррану, быть командором или нет. Да и вообще – быть или нет. Живет – будто повинность отбывает, без вкуса, без радости – вроде того, как отец капеллан бормочет каждый день одни и те же молитвы латинские, и сам уже толком не припомнит, даже если и знал прежде, о чем в сих молитвах говорится. Хвала Пречистой – и ладно. Кто и где сотворил с ним такое? В Акре? А, может, и раньше… Говорят, он у Лаира в оруженосцах начинал…
Ну, да неважно, одернул себя ризничий. А важно то, что, стань Ангерран командором, он, как и раньше, будет покорно делать то, что Этьен скажет: не из боязни промахнуться, не из уважения к старшему – просто если все равно как, то почему бы и не так? То есть, по сути дела, ничего ровным счетом в Гайяке не поменяется: старина Этьен как заправлял всем, так и будет заправлять, вот только под плети в случае чего Ангерран ляжет! Укрыться самому за крепостными зубцами – а под стрелы сарацинские чучело соломенное выставить: стреляйте, собаки! Умен пикардиец, ничего не скажешь.
Да только не умнее старого Ги с товарищами.

На другой день, когда все выходили из церкви после обедни, ризничий как бы между делом отозвал в сторонку гайякца и невиннейшим тоном осведомился, не подавал ли тот мессиру Лаиру письменной просьбы об отрешении от должности за ранами и болезнями? Как знать, не лежит ли та просьба, уже подписанная, среди приорских бумаг, кои надлежит разобрать, дабы последние распоряжения покойного исполнить как подобает?.. Говорил так мессир Ги – и смотрел, хитро  прищурившись, на Этьена: поймет или нет?
Понял. В тот же день принес бумагу. Ах я, говорит, старая песочница! Голова с трещиной! Ведь в суме у меня, говорит, прошение то лежало, в прошлый раз был здесь – и отдать забыл!
Ничего, брат Этьен. Сие – дело поправимое. Тем паче, что печать приорская лежит теперь в ризнице, под надежным присмотром мессира Ги. И хорош был бы ризничий, если бы за столько лет не научился свой почерк под руку Лаирову подделывать, да так, что и сам Робер-казначей, бывало, не отличит!
Да, грех, и еще какой грех. А как без сего греха обойтись, когда приор по утрам вроде и сидит у себя, над хозяйственной книгою прилежно склонившись, – но на деле-то ни к чему не пригоден по причине головной боли и душевного нестроения? Ибо напился после вечерни, как… а, да чего уж там, как тамплиер! Венсан говорил, мессир и из Монтре-то выехал – в стельку, еле в седло залез, да еще по дороге полную флягу вишневки высосал. Ну, ничего: верно, как чертям в лапы угодил – протрезвел.
Что ж, был приор Лаир – будет приор Ги (услышь, Господи, молитву мою!). А может, и кто другой. Но у этого другого тоже наверняка отыщется ниточка, за которую можно ухватить – и потянуть, куда нужно. У Лаира Белый Дьявол ежечасно за спиной стоял, тыкал в спину рогами, трогал за сердце ледяной лапою, – потому старой кабацкой песенки хватило, чтобы Лаир собою прежним быть перестал. И у любого, кто бы ни похитил у брата д’Аменкура место Лаирово – непременно отыщется свой дьявол...
А вот командору Гайяка брат Ги сам нечистого засунул за пазуху. Этьен получит то, чего желал. И по гроб жизни будет д’Аменкуру обязан. И делать будет то, что мессиру Ги на руку. И ни слова не проронит – чтобы себя первого не подставить под удар…

*
…Надя тогда эскортом уже не ездила – на это девок хватало. А вот мамочку с ребятенком сопровождать на отдых или солидную пожилую даму в заграничную клинику – это совсем другое. Это дело чинное, благопристойное, такое, что и по радио сказать, и в буклете пропечатать не совестно. Вот фирма «Надин» эту личину благородную на свою красно-фонарную, нагло ухмылявшуюся рожу и натянула. А что – новое направление, диверсификация бизнеса, кто бы против? Под этим соусом набрали новых сотрудниц, второй, так сказать, состав – девочек прилизанных, чистых, домашних, из тех, что от слова «блин» в обморок падают – или, по крайней мере, достоверно таковое падение изображают.
Сама Надя несколько раз вот так, дамой-компаньонкой, каталась – когда клиенты попадались особенно важные и привередливые, такие, что уметь надо угадать, чего их левая нога захотела, дабы вытянуть с них все, что можно за нестандарт и эксклюзив, – к таким студентку вчерашнюю посылать не с руки – все одно проворонит девчонка золотую жилу! Таких туристов Надя, что называется, с порога видела.
Вот и на эту пару как глянула – так сразу поняла: опять придется дела на Светку кидать. Неудобно – а куда деваться?
Мужику навскидку – за полтинник. Золотистый блондин – но кудри моль побила, и плешь явственно наметилась. Лицо породистое – но точеные черты поплыли, как пластилин на солнышке, и нос весь в красных прожилках: похоже, не дурак человече ни поесть, ни выпить! И пузцо уже вполне солидное – хотя выправку военную никуда не денешь. 
С ним – старуха. Некогда, должно быть, статная, пышная – но теперь высохшая в щепку, личико сморщенное, как забытая в буфете, перележавшая свое курага, волосенки – будто веник в известку макнули да бабку по голове смазали. Но коса приплетная светлая – в руку толщиной, уложена халой на затылке, не поймешь, то ли на клею держится, то ли так, силой привычки; на истончившихся губах – помада ярко-розовая, на веках зеленые тени – в тон платью, модное пальто, сапоги, и золотом как елка увешана. На помойку елку вытащили – мишуру снять забыли.
Сынок мамочке на день рожденья вздумал тур заграничный подарить, какой сама выберет. И вот сидит старуха в мягком кресле, которое специально для важных клиентов поставлено – еле в кабинет втащили, кое-как, боком в дверь протиснули! Листает буклеты – а сама козью морду делает, не понять, то ли Наде, то ли сынку, то ли шкафной зеркальной дверце, то ли так, в порядке самоудовлетворения. А сынок на нее поглядывает, и думает про себя, похоже, как тот Онегин: когда же черт возьмет тебя, кочергу столетнюю, дабы я наконец-то, хоть напоследок, да по своей по глупой воле пожил!
В Израиль елочка помойная захотела. На Мертвое море, давление в норму привести. На майские, дней на десять. Все по высшему разряду, разумеется. И портмоне достает, и будто невзначай открывает так, чтобы Надя заметила золотую «Визу». То есть, хотите сказать, мадам, что триста баксов в сутки за сингл в Crown Plaza – это вам так, разок за хлебушком сходить? А еще полстолько за койку в трешке для личного гида? Да плюс – гиду за работу? Потянете? Йес? Тогда – нет проблем, «эччеленца, прикажите»! За честь почтем лично сопроводить-с! И сынок заодно без мамочки нервы полечит – то-то будет выпито!
Отель выбрали, Надя тут же позвонила, места забронировала – повезло, нужный человек на месте оказался, не ушел обедать, – впрочем, милейший Хаим Соломонович Блейле ради интересов дела на Страшный суд наплевал бы, не то что на обед, а узрев второе пришествие, первым делом сунул бы Мессии рекламку отеля – ведь таки надо же и Ему где-то спать и есть!
Место в трешке – для Нади. И сингл для… Калужской Кристины Августовны. Имя отдалось внутри чем-то сухим, шершавым и противным, будто хлеб ела Надя – и комочек соды ей на язык попал. То самое имя. Сколько раз бабка про эту Ксению бесстыжую поминала, да про Жеку, сынка Крыськиного беспутного, когда неслось у них с матерью слово за слово, как дерьмо по трубам… А мать на Наде срывала зло, требовала подать ей дневник и все тетради, цеплялась к каждой закорючке, что не как в прописи… и плакала потом ночью в подушку.
Кристина Августовна… Впрочем, кто ее знает, не одна же такая в столице с красивым заграничным именем, да и Калужские – не самая экзотическая фамилия… А ведь старуха, когда из кабинета выходила, сынку сказала: Женя, открой, мол, дверь… Женя. Жека. Но, опять же, не факт… Но если даже и те самые Калужские – что теперь Наде, на шею им кидаться: здравствуй, папа, здравствуй, бабушка? Нет уж, фига с два. Чай, не во французском романе.
Свозила старуху Надя в Землю обетованную. Наслушалась вдоволь – из ушей лезло! – про покойного мужа-генерала, про отца – какой у него был хутор под Вентспилсом: «Я ведь латышка, мы – Якобсы!». Про крестную, Христину Ивановну – она у Августа Якобса молоко и сливки покупала. Добрая была, такая пухлая, белая, безалаберная русская барыня, из тех, что чувствами живут, а не разумом. В пансион крестницу устроила, к мадам Лабар. Книжки давала, платья свои ношеные дарила: мол, перешьешь – будут как раз… Муж ее, господин Грантс, Валдис Грантс, был начальник станции… Своих детей у них не было, вот к  малышке Крысе и привязались. В восемнадцатом Грантс, как жена ни просила, не согласился уехать, остался следить, чтобы на станции все было в порядке: «Партак расфести лекко, поряток нафести труттно!», – говорил, подняв палец… На дрезине, бывало, к куму Августу в гости приезжал…
Это когда уже красные ушли, в двадцатом, и все верили, что наконец-то жизнь успокоилась и наладилась… О, эти красные! Ввалились на хутор Якобсов – папа потом рассказывал, что было этих «детей трудового народа» чуть ли не целый взвод, кур пожрали, поросят забрали – «на нужды пролетариата», весь пол затоптали – пфуй, свиньи грязные! Один маленькую Крысю даже за косичку дернул, пьяный дурак. Но деньги, что Август Якобс в подполе прятал, так и не нашли, а так взять, кроме живности, было нечего, о, старый Якобс был мудр, он всегда говорил: будьте богатыми – но выглядите бедными!
А потом – Кристина тогда уже преподавала немецкий и русский в том же пансионе, и жила у крестной – красные опять пришли. То есть, уже советские. Летчики. И Пауль, ее Пауль, Павел Калужский, был летчиком. Простой парень, деревенский. Пару раз увидел ее – в парке, в булочной, стал ухаживать. Ну, как мог ухаживать русский-деревенский? Разумеется, попер, как на таран! Проходу Кристине не давал! Никакого понятия о приличиях! Потом она узнала: на спор уламывал Павел Кристину: «А вот слабо тебе, Пашка, на благородной жениться? – Мне? Слабо? Даешь!!».
Пауль получил, что хотел – а почему бы и нет? Силен, здоров, красив, хорошо устроен. Да и отец, хоть и не был от зятя в восторге, но Кристине сказал, чтобы от своего счастья нос не воротила: война стояла на пороге, а сила была – за русскими…

… А после, в сорок третьем, – Кристина тогда в эвакуации была, в Свердловске, у его родителей, – нагрянул, ввалился среди ночи! Из госпиталя в часть, проездом! И чуть ли не с порога – облапил, исколол все лицо усами, подхватил на руки, потащил, и шинель его пахла кислой сыростью… «Пауль, – шептала она, – Пауль, ты сумасшедший…» От этого сумасшествия появился у Кристины маленький Женя – не вовремя, невпопад: война хоть и шла к концу, но ведь шла! И Пауля могли убить! И на что бы тогда Кристина жила и сына воспитывала? О, русские мужчины думают не головой, а совсем, совсем другой частью тела!
И сын удался в папашу. Чего стоила одна лишь история с той девицей из Ч., где Пауль в войну лежал в госпитале, и куда определил учиться Ойгена – разумеется, из романтических соображений, а как же еще! Хорошо хоть не в лётное… И кому потом, спрашивается, пришлось плести невесть что и девице-замарашке… как бишь ее там звали, имя еще такое… рабоче-крестьянское… Таня… Валя… нет, вроде, Галя... и мамаше ее, корове неотесанной, дабы скандал придушить в зародыше? А сколько пришлось потратить, чтобы замазать этой девице рот? Ведь всплыви тогда эта история, Никочка на развод бы подала не задумываясь! Ах, да, Надя, наверное, не знает, ее тогда еще в Москве не было… Ника Гольдман, единственная дочка того самого Гольдмана, про которого говорили: какого деликатеса Семен Моисеевич не достанет, того, значит, и вовсе на свете нет! Впрочем, Никочку Женя все равно потом упустил – потому что какой же порядочной женщине понравится, когда муж то и дело является домой со следами чужой помады на щеках. Да хоть бы у него ума хватало не попадаться! Теперь Никочку Семен Моисеевич увез с собой в Хайфу. И внучку, Женину дочку, Раечку, тоже забрал – Евгений с пьяных глаз подписал согласие на выезд ребенка, дурак! А вот теперь попробуй, достань Раечку в Израиле и заставь обихаживать нетрудоспособного папочку… Потому что Кристина Августовна с трудом представляет, как Евгений будет существовать, когда рядом не станет мамочкиной юбки, за которой всегда так удобно было прятаться! Ведь вмиг останется без штанов, ведь его же первая же ушлая дрянь пустит по миру, а он и не поймет, что случилось, он же до сих пор не отучился верить встречному и поперечному: с кем выпил – тот ему и хороший человек! Сколько раз говорить: людям нужны не мы – а только то, чем с нас можно поживиться!
Надя слушала, поддакивала, кивала – а сама думала, что права Кристина Августовна: ей, Наде, ведьма столетняя на фиг не сдалась, – а вот денег с ведьмы слупить – это всегда пожалуйста. Да и к Семену Моисеевичу через нее неплохо бы подобраться да деловые связи наладить… Но зачем тогда Надя сдалась Кристине Августовне – что старой вешалке с Нади взять? Турфирм развелось – как репьев у забора, за ваши деньги – что пожелаете…
А вот так, понравилась гидесса Крысе старой. Мало того, что всем знакомым своим «Надин» отрекомендовала в лучшем виде, так еще и чуть не каждую неделю – звонок: «Наденька, как дела, как работа?» – и все, пошла плясать губерния: и здоровье не то, и погода не та, и молодежь наглая пошла… и вообще жизнь не мила, стенает старуха. И по пунктам разъясняет, почему. Коротенько так, минут на сорок. Проклинает Надя все на свете – а слушает, да еще и поддакивает умильным голоском. Противная старуха Кристина – да нужная. И напакостить может. А та и довольна – в гости зовет, кофием угощает, жизни, опять же, учить пытается…
Раз позвонила она вот так «дорогой Наденьке», и чуть только, по своему обыкновению, начала плач Ярославны, как слышит Надя в трубку – еще один телефон звонит у Кристины Августовны. Да не звонит – заходится! Бросила старуха «простите, минутку, Надя!», будто кусок собаке, и другую трубку схватила. И как давай в эту трубку скрежетать, скрипеть и шипеть! Да не на кого-нибудь – а на сынка, Женечку. Нет, ну что шипит Крыса виртуозно – это Надя знает еще с Израиловки. Что на Евгения Палыча цепную кобру спустила – тоже как нельзя более в порядке вещей. И что затянется материнское вразумление на полчаса минимум – ясно как таблица умножения. Ну и ладненько. Можно, значит, своими делами заняться. А паче чаяния перезвонит старуха – скажем, что связь оборвалась.
Надя хотела уже положить трубку – но, прислушавшись, передумала: на том конце провода явно происходило кое-что интересное!
– Ефкений, ты меня ф кроп фконишь! Это тшорт снает што! – у Кристины Августовны, когда она злилась, обыкновенно прорезался папашин прибалтийский акцент. – Сколько мошно? Фспомни прошлий рас – фо сколько нам это опошлоссь? Сколько расс говорила:  не умеешь пить – не пей! – ого, это что же сынулю угораздило по пьяни натворить, что маменька праведным гневом вспыхнула, как у сварщика горелка? Неужто машину расколотил? – Тай мне этту… неффестту! Пысттро! – Та-ак… Значит, Жека не тачке чужой в зад въехал – а ушлой девице в перед! Тьфу, чтоб тебя, ведь и седой, и пузатый, и облезлый – а всё пыжится: Джек-Перфоратор, все девочки мои!
–  Имейте ф фиту, уфашшаемая, – шипела старая перечница, – ничеко у фас не фыйтет! Хоть кута итите! Я-я, фот именно тута, кута посылает-те! Там тля таких как фы самое потткотящее местто!.. Ничеко не фыйтет – кфартира на меня прифатисирофана!
Потом, похоже, трубку опять взял неотразимый Женечка – и генеральша долго тыкала его носом в содеянное, как котенка – в описанные уже который раз тапочки, и он, должно быть, что-то там такое мяучил: мама, успокойся, мама, тебе же волноваться нельзя… Пока мать его не оборвала, да не прибавила – видно, чтобы добить окончательно: «Снаешшь, у меня найтеттся кому откассать наслеттство! Та ттой шше Натте!».
Тут связь и вправду прервалась.
Надя, разумеется, сделала вид, будто ничего такого не слышала – да и что она услышала, по сути? Ну, вспылила старуха, ну пригрозила – но угрозу-то у нотариуса не заверишь! А Евгений Палыч по закону наследник первой очереди, как ни верти…
Она не то чтобы выкинула эту историю из головы – такие интересные вещи не выкидывают, – а просто уложила на дно памяти, как старую простыню в нижний ящик комода: авось да на заплатки сгодится!
Однако спустя месяц, а может, больше, история получила продолжение. Кристина пригласила Надю на чашечку кофе. Ну, пригласила – и пригласила, почему бы и не уважить старуху. Жаль, было, конечно, тратить вечер на генеральшину воркотню – но куда денешься! Да и кофе Кристина пила только хороший, свежемолотый.
Надя застала Крысу в обществе ее непутевого сыночка и какой-то старушки – маленькой, седенькой, сухонькой, в сереньком линялом платьице из ситчика в меленький розовый цветочек, и сама она была вся какая-то серенькая, незаметная, тихонькая, как мышка – а глазки остренькие! Сидела бабулька и вязала, шустро орудуя крючком.   
Пили кофе с печеньем, говорили ни о чем – впрочем, говорила, как обычно, в основном Кристина Августовна. Хвасталась, между прочим, новой золотой цепочкой. Цепь как цепь, таких в любой ювелирке полна витрина. И к ней – сердечко с брюликом… Ну, Надя, брюлик, конечно, похвалила, как полагается – старуха улыбнулась, то есть, слегка так уголки высохшего рта приподняла, уложила золотинку в бархатный футлярчик и по новой пустилась в рассуждения о том, что, как и где следует покупать, чтобы и дешево было, и сердито. И между делом обронила, что неплохо бы к кофе еще и конфет – в кухне, на холодильнике коробка, Надя, не сделаете одолжение? Что ж, такое-то одолжение – почему бы не сделать. Надя пошла, и, открывая кухонную дверь, увидела краем глаза, что Крыса тоже встает – и аккуратно пробравшись между диваном и журнальным столиком, направляется к двери в прихожую. Ну и что такого, мало ли – по нужде старуха пошла…
И коробки на холодильнике не оказалось – совсем, что ль, память потеряла генеральша? Ну – нет. У таких не то что коробка, а каждый фантик на учете и с номерной бирочкой. Но ведь не спрашивать же у Крысы – еще восшипит. Чай, не пять лет Наде, сама справится… Где эта коробка тут может быть? Ага, на подоконнике, в плетеной хлебнице, да еще и салфеточкой прикрыта. С чего бы? Чудит старуха…
Когда она торжественно, на вытянутых руках внесла в гостиную открытую коробку, генеральша уже опять восседала на диване и как-то выжидающе на гостью поглядывала – то ли убедиться не терпелось, что Надя, пока была на кухне, не покусилась на ее любимые, с вишневой помадкой? Тут у Нади – вот ведь невовремя! – невесть с чего отчаянно засвербело в носу – еле успела кое-как приткнуть коробку на столик перед Кристиной, да ладошкой прикрыться, и «А-а-ап-чхи!» на всю комнату. Ладонь вся в соплях. Тьфу. И посредством платка, похоже, не обойдешься. «Ой, простите, я сейчас!».
Выбежала в коридор, дверь прикрыла. Зашла в ванную, пустила воду тоненькой струйкой, чтобы в комнате не слышно было. Привела себя в порядок, умылась – а вытираться чем? Не Крыськиным же льняным с вышивкой! Вышла тихонько из ванной в коридор, пошарила в одном кармане куртки – нет платка. В другом – нет. Что за..? Неужели переложила в сумку? Вот ведь номер… Ну-ка, во внутреннем…
Есть-таки бог на небесах! Вот он, платочек… и еще что-то маленькое, округлое... Футляр! А в нем – цепочка с брюликом! Так вот куда старая сука…!
Надя торопливо обтерла футлярчик платком – не хватало еще, чтобы на вещдоке ее отпечатки обнаружили! Быстро огляделась – куда бы сунуть, ведь не тащить же обратно на стол! Пусть Кристина, если шум поднимет, найдет пропажу где угодно… Да хоть бы и в своем собственном кармашке, в модном нежно-розовом плаще, который ее якобы молодит, столетнюю дуру! Вовремя, ох, вовремя у Нади засвербело в носу, спасибо, боженька…
Отделавшись от футлярчика, Надя чинно вернулась в гостиную, села. Кофе в чашечки подлила и Крысе, и себе. Серая старушенция головой покачала – не надо, мол, сыта, Евгений тоже – и видно было, что он на маменькин кофе уже глядеть не может, с души воротит, – вот пивка бы сейчас ему, холодненького – самое то! Пила кофе Надя, потихоньку, по глоточку прихлебывала, чтобы растянуть подольше, а внутри у нее все мелко дрожало, как на экзамене: вроде бы и выучено все от корки до корки, и ответила по билету как подобает – но вдруг? Ждала – когда грянет гром?
И гром грянул. То есть, это Кристина так сперва думала, когда, театрально всплеснув тощими ручонками, хватилась коробочки – «ведь только что была тут!». И, поискав глазами и на столе, и под столом, решительно послала Евгения Палыча взглянуть в прихожей – может, в кармане у кого? И на Надю при этом взглянула, как змея на мышонка. Тот и пошел как маменькин сынок, даром что полковник. И принес, и во всеуслышание объявил, где нашлась пропажа – мол, поздравляю, маменька, пожаловал к вам таки дедушка Маразм! Крыса голову вздернула, губы поджала, сказала сынуле дурака и принялась на мигрень жаловаться. А тот и рад: раз так, говорит, то не смею более докучать. И Надя с серой старушкой тоже поспешили откланяться.
Придя домой, Надя первым делом, едва успев раздеться, залезла в ванну – хотелось смыть с себя всю эту пакость. Мерзкое ощущение – будто проехала Москву в метро из конца в конец в переполненном вагоне, притиснутая вплотную к вонючему бомжу – и отодвинуться некуда! Евгений вызвался подвезти – и рассказал, что договорились они с матерью, то есть, это Крыса решила, а дело Евгения было – под козырек взять: футлярчик должен был у Нади в кармане оказаться. Чтобы, значит, если не посадить, то так попортить «дорогой Наденьке» жизнь и репутацию, чтобы «эт-та накклая плеппейка» только в кошмарных снах видала, будто генеральшиного наследства добивается. А вот фигушку ей с машинным маслом! У полковника мамашины закидоны уже в печенках сидят!
Видно, спохватилась тогда Кристина Августовна, испугалась, что Надя услышит в трубку, чем она сынка пугает, – да и вздумает извести старуху, чтобы и вправду недвижимость к рукам прибрать. Да сдалась ты Наде, жертва Альцгеймера, как зайцу стоп-сигнал! Тьфу. Совсем крыша прогнила у бабушки. А ведь и вправду – у бабушки. Вот взыграло бы тогда у Джека-Перфоратора в крови благородство с водярой пополам, да признал бы он новорожденную Надю – и была бы у нее не одна, а две бабки. Одна бы орала, как резаная, другая шипела, как гюрза… Да какая вы, к черту, теперь гюрза, Кристина Августовна из рода Якобс? Так, ужиха старая, с которой осыпается тусклая чешуя… Надя сидела в кресле, поджав ноги, перелистывала книгу, отхлебывала большими глотками коньяк, закусывала черным шоколадом – плитка твердая, вот-вот зубы обломаешь – ну уж нет, фига с два, это Крысы всякие пусть об нас, мороженых-горелых, клыки обламывают! Хорошо так сидеть. Хорошо, что есть коньяк, от которого тепло разливается внутри, и шоколад, и меховой плед на коленях, и Киплинг – читанное-перечитанное, наизусть выученное «On the way to Mandalay»… а еще хорошо, что Игорехи опять дома нет – и ведь который уж вечер… А хата у Кристины люкс. И место неплохое, близко от центра и тихо. Вот на эту бы хату иностранцев возить…
… И возила. На следующий год. Когда умерла Кристина – а Надя, раз перестала после того случая на Самотечной бывать, так и не знала, пока не позвонил ей старухин нотариус. Оказалось, что и впрямь вся Крыськина недвижимость Наде по завещанию достается. И хата на Самотеке, и дача, и квартирка на Таганке, куда генеральша в свое время сынка непутевого выпихнула, дабы глаза не мозолил. Видно, крепко на сынка осерчала старуха, что вышел у нее тогда с брюликом не гром, а пук.
Евгений тут, понимаете ли, только что не вприпляску прискакал к нотариусу, с заявлением об открытии наследства – а тот ему кукиш под нос! Ничем, говорит, помочь не могу, сочувствую, говорит, вам – но работа дороже. Приходите, говорит, когда будет тут госпожа Шутова, да потолкуйте с ней – может, договоритесь полюбовно… Встретились. Слушал товарищ полковник, как читают вслух завещание – голос у нотариуса был высокий, хорошо поставленный и холодно-ровный – таким в метро остановки объявлять. Или в загсе поздравлялку зачитывать с законным браком. И Надя слушала, сделав лицо как у манекена в витрине – будто повинность отбывала, а сама думала: только бы не сорвалось! Исподтишка краем глаза поглядывала на полковника – ведь непременно дележки потребует, чучело в погонах!
Сперва не поверил полковник своему счастью – попросил взглянуть на завещание, долго глядел, как попугай в зеркало, потом кинул бумагу на стол, выругал шепотом покойницу так, что старуха не иначе - тридцать два фуэтэ исполнила в гробу, зыркнул на Надю, как Ленин на мировую контрреволюцию, сказал, как выхаркнул: мол, подавитесь своими конурами, и так проживем! Как нибудь перекантуемся!
Воля ваша, Евгений Павлович, проживете – так проживете.
Когда Надя, написав и подписав все, что положено, вышла от нотариуса, не забыв сунуть ему на прощание рекламный буклет «Надин», Палыч стоял на крыльце, опершись на перильца, весь какой-то сгорбившийся, обвисший, как пиджак, который на гвоздь повесили в гараже вместо того, чтобы аккуратно на плечики, да марлей укрыть, да стряхнуть пылинки. Нарочно отвернулся, не глядел на нее – характер выдерживал. Однако же, когда она уже открывала дверцу машины, не стерпел: подошел быстрым шагом, чуть не сорвавшись на бег, в глаза поглядел. «Что, Надя, – говорит, – на улицу меня теперь выгоните?».
«Посмотрим», - бросила Надя, садясь в машину.

Не выгнала, ясное дело. Не то чтобы очень жалко ей было Евгения или, тем паче, дочерние чувства ни с того ни с сего нахлынули, а просто – мало ли что… Еще ведь в суд папашка пойдет, оспаривать бабкину последнюю волю. Или интервью даст журналюшке какой-нибудь – ведь хвастался как-то, что есть у него знакомые… А скандал Надиной фирме совсем не нужен. Пусть живет Евгений Палыч, где жил. Только пусть платит Наде, как за съемную квартиру. Ничего, не обеднеет, военкомат – место денежное… Сколько проживет – столько и ладно, вряд ли долго, ежели будет пить. А он будет, как тот граф де Ла Фер – зря, что ли, на старости лет из-под мамочкиной опеки вырвался! Пусть пьет. Пусть все идет своим чередом. Надя подождет. Дачкою Крыськиной пока займется.

А ведь не дурак был Крыськин Пауль, подумала Надя, войдя в калитку. Хорошее место. Не Рублевка и не Николина Гора, конечно – да и боже упаси. Однако же и не какое-нибудь Простодырово с полулежачими заборами и сортирами без задней стенки. Обжитое место. Насиженное. Свет, туалет, водопровод, – все, что нужно для нормальной жизни приличным людям. А бонусом – колодец с журавлем, печка и прочая русская экзотика, что так нравится финикам всяким да бундесам, которым в их чистенькой, сладкой как пряничный домик, маленькой Европе приключений недостает на часть тела, иже с оной Европою рифмуется. Этим хоть в Россию, хоть в Африку на сафари – но только чтобы с чистенького унитаза за пипифаксом в цветочек недалеко тянуться! Вот Надя это им и предоставит – если заплатят хорошо.
Добротный на вид бревенчатый дом под зеленой профнастиловой крышей будто подмигивал Наде полуоткрытым голубеньким ставнем: мол, давай, заходи! Крыльцо с навесом. Сени. Кухня. Две комнаты. Окошки маленькие. Пол, некогда кирпично-рыжей краской выкрашенный, поскрипывает под ногами. В одной комнате стоят две узких, с пружинной сеткой, как в пионерлагере, кровати, в другой – зале – вытертый кожаный диван. «Не дворец, прямо скажем, – подумала Надя. – Впрочем, если деньгами в семье распоряжалась Кристина… Ей эта сельская идиллия на дух была не нужна, а генералу было все едино, за каким столом квасить, лишь бы от супруги подалее… Ничего. Наведем порядок».
Надя оглядывала новое владение, прикидывая, где можно будет поставить скамейку, а где посадить викторию, дабы подавать гостям со сливками – «waw, organic food – it’s excellent!», а вон те чахлые кусты, должно быть, смородиновые, выкорчевать и насадить заново, сортовые, скороспелые… И груши-яблони побелить, обрезать и что там еще с ними делают…
Она стояла на крыльце, запрокинув голову, зажмурившись и с наслаждением подставляя лицо весеннему солнышку. Слушала, как шуршит и возится ветер в сосновых лапах – лесопарк начинался прямо за забором, хорошо, можно будет клиентам рашн природу показывать, что называется, не отходя от кассы. Да что клиенты, подумалось ей вдруг, с бухты-барахты, ветерком, должно быть навеяло, да напекло барахтавшимися у крыльца в лужице озорными лучиками, она и сама бы сюда с удовольствием приезжала на лето… Только – одна, безо всяких занудных бундесов с «Полиглотом» наизготовку, и без Игорехи. Особенно без Игорехи. Не было у нее мужа – и это не муж. И не надо. Мужиками она и на работе уже по горло сыта.
Они давно уже виделись разве что по вечерам – если виделись. Уходишь – счастливо, приходишь – привет. Говорить было некогда, да и не о чем. Жили в своей однушке, как живут соседи на сьемной квартире – просто потому, что квартплату в одиночку не осилить. Игорехе от жены никуда было не деться – вся недвижимость на ней. «Куда тебе столько, проглотина?!» – кричал, когда про материну дарственную узнал. «На черный день, – отвечала она. – Запас карман не тянет». Он, может, тоже обзавелся бы собственным лежбищем – но цены что ни день, то лезли вверх, как красный столбик заоконного термометра в середине июля, а копить по-настоящему, долго, упорно,  во всем себе отказывая, Игорь никогда не умел.
Всегда, сколько себя помнил, чего бы ни захотелось – или мамочка купит, только скажи, или расхочется, надоест хотеть, новая золотая рыбка хвостиком в заводи заплещет. Пока не обмелела заводь, да рыба вся не повывелась. Шел в фирму к Валентинычу – думал сперва, блесну купил заграничную, будет рыбы ловить – не переловить. А вышло, что в него самого крючки впились. Того и жди – потянет рыбак за леску…   

…- Иди сюда…
- Я же и так здесь.
- Нет, поближе… Вот так, прижмись крепко и обними… Хороший, красивый…
- Надин… моя… госпожа Надин…
Теперь они спят вместе, на той самой кровати с пологом, где Ангерран ловил за шиворот безобразника-Бафомета.
Рыцарь приходит к ней, когда стемнеет, и уляжется спать дама Ларис. Вообще-то плевать бы на компаньонку, не все ли равно, что она станет думать и говорить – но им не хочется выставлять свою маленькую тайну на поглядение толстухе в цветастом переднике, от которой вечно пахнет жареным луком и дешевым притиранием, якобы избавляющим от морщин.
Это началось в тот вечер, когда дождь, казалось, продлится по Писанию – сорок дней и сорок ночей. Ангерран сидел в своей комнате, придвинув кресло к окну, смотрел в мокрую насквозь темень, потом сам не заметил, как задремал, положив голову на руки. Ему снилась какая-то чепуха, серая, путаная, непонятная, как письмена дождевыми струями на стекле – чердак в Монтальяке, сундук, под ним следовало быть подарку для Жизели – но Ангерран в толстом слое пыли нашаривал только старых тряпичных кукол, и эти куколки в локоть ростом, без пальцев, без ступней, без лиц были - отец, граф де Тейнак, Альбер, Жофруа, Люк… Ангерран звал их, тормошил – но куклы расползались трухой у него в руках, оставались желтые хрупкие скелетики. А Жизель стояла над ним и шептала: ну же, что же ты, хоть одну достань годную, скорее – сейчас Андрэ придет!  И он сам стал такой же куклой, а вместо Жизели на него похотливо скалилась Элоиза де Монтре, а на лестнице уже слышались шаги брата – и тут башня вздрогнула и начала заваливаться…
Тогда он закричал – и от крика проснулся. В дверях стояла Надин – и смотрела на него, и он показался себе жалким и нескладным, будто нищий дурачок, впервые пришедший на паперть за милостыней. Он подумал, что, должно быть, у него глаза как у помешанного. Ему стало стыдно – и он поспешно отвернулся. А она подошла, взяла его за руку и потянула за собой: «Идем ко мне».      
Они легли рядом. Надин обняла его, прижала к себе: «Ну что ты, ну что… Дрожишь… Ну, что тебе приснилось?» «Акра», – выдохнул он, и уткнулся ей в плечо. Незачем ей знать про страшных кукол. Не было ее среди них – и слава Господу.
– Понятно. Тихо, лежи, я с тобой…
Под зеленым пологом, под пуховым одеялом, в мягком розовом свете ночника на столике было тепло, уютно, как в Гайяке вечером на кухне. Ангерран целовал руку Надин – пальцы, ладонь, запястье, нежное как восточный шелк, будто пил маленькими глотками подогретое вино, а она его гладила, перебирала волосы…
- Вам хорошо со мной, госпожа?   
- Я тебя люблю.
Приподняться. Склониться над ней. Лицо в лицо. Глаза в глаза. Любишь? Правда? Не просто хочешь? Да – говорят ее взгляд, улыбка, прикосновение тонких пальцев к плечу, где атлитский шрам. Да, я тоже – чуть заметный кивок, движение ресниц. Она распахивается – и Ангерран входит, будто возвращается домой после долгого и опасного похода. Начинает двигаться – медленно, осторожно, боясь спугнуть это ощущение мира и тепла.
– Ты мальчик, Ангерран… совсем еще мальчик…
От ее слов и прикосновений больно внутри – там, где некогда – он помнит – было сердце. Больно, потому что – оттаивает, расправляется все, что, казалось, навсегда смерзлось в тяжелый и ненужный ком. Однажды его уже потянуло вот так к теплу, поманило в трясину огоньком болотным, зеленым – глаза у Элоизы были зеленые, как у кошки… Но здесь – настоящий огонь, живой…

Элоиза. Впервые Ангерран увидел ее в Монтре, когда ездил договариваться о покупке коней с бароном Жилем. Точнее, договаривался старый Этьен с дамой Аньес, а командор с бароном просто сидели за резным столом в главной зале, пили красное кисловатое вино и ели жареную свинину, в которой явно не хватало имбиря и перца – старая баронесса славилась своей прижимистостью.
А потом, когда уезжали, Ангерран, садясь в седло, почувствовал на себе чей-то взгляд. Сзади и сверху. Так чаще всего бьют в стычке: сарацины, дьяволы черномазые, не церемонятся – ибо не ведома им честь рыцарская… Он быстро обернулся – и в окне второго этажа успел заметить женщину. Поймав его взгляд, она поднесла к губам палец – и тут же скрылась. Молодая. Светловолосая. В синем платье. Как Жизель…   
Командор не спросил, кто эта дама, даже не показал вида, что заметил ее. Только потом, из случайно услышанных шепотков, обрывков сплетен узнал ее имя – Элоиза де Монтре, молодая госпожа баронесса. Узнал, что свекровь, дама Аньес, держит ее в чрезвычайной строгости, не разрешая не то что, скажем, на богомолье съездить, но даже из покоев выйти одной, и служанку, свою молочную сестру, к невестке приставила – просто дьяволицу стоглазую, которая стережет хозяйкину добродетель пуще, чем апостол Петр – золотые ключи от райских врат.

Пару раз еще видел Ангерран красавицу – неясную тень в окне. А после и поближе разглядел – когда приехал на похороны старой баронессы.
Удар хватил почтеннейшую даму Аньес, после того как разгневаться изволила крепко ее милость, а за что – Господь ее ведает, на молоденькую служанку Мари, в обязанности коей входило, в числе прочего, ежевечерне приносить госпоже кубок с травяным отваром, да так подгадывать, чтобы отвар, с пылу с жару, успел остыть до приятно-теплого к тому времени, как старая святоша вернется из часовни, всласть намолившись и нажаловавшись Всевышнему на ближних своих, которых она только и делает, что наставляет на путь истинный, да только тщетны ее непомерные усилия, ибо исправлять тех, кто погрязает в пороках с удовольствием, аки свинья в луже, столь же бесполезно, как носить воду в решете… 
Старуха Жавотта, та самая стоглазая дьяволица, явившись, как обычно, доложить, что Элоиза накануне говорила и делала, увидела госпожу на полу без памяти – и бросилась со всех ног за лекаркой Мадлен, которую мессир барон привез из Святой земли, вот только пока доковыляла – баронессе уже не лекарь был надобен, а священник...
Так рассказывал командору юный Оливье, когда они собирались в замковую часовню на заупокойную мессу по новопреставленной рабе Божьей Аньес.
Видел командор эту Жавотту – и впрямь на вид сущая ведьма, жаба подколодная, толстая, оплывшая, еле ходит, кое-как подтащилась к гробу, на колени плюхнулась, как лягуха в пруд, – потом конюх с поваренком насилу подняли, как на телегу мешок с мукой – а глазки что твои сверла, и ничто от них не укроется: ни как дрожит маленькая служанка и старается спрятать лицо, и чаще, чем надо бы, вытирает слезы; ни как изо всех сил прячет торжествующую улыбку мессир барон; и как старательно Элоиза склоняет голову в траурном кувр-шефе, будто под тяжестью горя.
И с чего вдруг молодая баронесса показалась ему тогда, в окне, похожей на Жизель? Разве что – белокурая. А так – и ростом выше, и в кости шире, и походка, и взгляд, и манеры – не юной невинной девы, а женщины, знающей, что такое жизнь, и решившей выжить. Любой ценой. Кто знает, может быть, и Жизель в конце концов так же стала ходить, так же смотреть, так же поджимать губы? Ну – нет. Жизель удерживала осажденную крепость, пока враг не проломил ворота. Элоиза же – из тех, кто крепости осаждает, а потом – берет…
А за левым плечом у баронессы… Маленькая, стройная, одета, разумеется, в черное, и черные волосы выбиваются из-под капюшона. И такой знакомый наклон головы, осанка, манера прикрывать лицо краем вуали, подносить к глазам платок… Эстер! Ну конечно, она. Ничего удивительного – брат Луи тогда сказал, что иудейка после гибели Анри уехала с бароном, разумеется, по доброй воле. Остальные агдские братья шепотом по углам говорили совсем другое – но Ангерран делал вид, что не слышит: понимал, что ничего сделать не сможет, разве что навредит. Чему его в Ордене научили, так это понимать, когда ничего решительно нельзя сделать, а можно только ждать – чтобы потом, при удобном случае, отомстить. Но кому было мстить? Мессиру Луи?
Эстер почувствовала его взгляд, приподняла голову, осторожно обернулась, как лань на водопое. Их глаза встретились – и тут же разминулись: люди смотрят! Но она успела мимолетно улыбнуться, он – кивнуть в ответ.
Иудейка благочестиво уставилась в пол, копируя позу госпожи. Командор смотрел на стоявшую в нише за ее спиной статую святого Жиля – невзрачного бородатого старичка в оборванной хламиде и капюшоне, гладящего по голове игривую козу, и думал, что покровитель мессиру барону достался как раз такой, какой нужно, по заслугам . А еще – что надо бы как-нибудь, не сегодня, разумеется, улучить минутку и поговорить с Эстер. Или  послать к ней Оливье с запиской? В скорбных хлопотах, может быть, и не заметят…
А Элоиза исподтишка поглядывала на него – и на всех остальных мужчин, кто в часовне был – сравнивала, оценивала…

… И впоследствии перепробовала их всех – если, конечно, верить сплетням, которые пускали по речной воде прачки, передавали покупательницам в придачу к горшкам и колбасам торговки и переносили с башни на колокольню вороны и голуби. Сплетни те командор ловил иногда краем уха – при нем братья не то чтобы боялись об этом, епитимьи опасались, как при Этьене, а как-то неловко им делалось, будто при покойнике во время ночного бдения – да и то, говорили же девки гайякские, из предместья, к которым Ангерран, как в Акре, из нужды ездил: холодный он, красавец, деревянный, мертвый внутри…
И Эстер кое-что рассказывала о госпоже. Просто потому что надо же было о чем-то говорить, чем-то заполнять редкие драгоценные встречи – а чем, они оба в эти минуты хоть убей не знали и не могли придумать, будто дали им на сохранение по кубку золотому, столь драгоценному, что и не решишься в него ничего налить, ибо всякое питие для кубков сих – осквернение… О главном и нужном, о чем хотелось, о ком думалось – оба молчали, ни один не хотел раны другому разбередить. Оставалось для беседы то, что по сути не имело уже значения, как скорлупа от яиц: как ты, что делал, где был… Вот разве однажды, провожая его, тихо, на ухо, промолвила Эстер: «Мессир Лаир… вишневка… я отомстила…»   

…В часовне Монтре только что отслужили вечерню. Элоиза у себя – то бишь, в бывших покоях дамы Аньес, откуда убрано всё, что могло напомнить о старой баронессе. Теперь Элоиза – владелица Монтре, если и не де юре, то де факто уж точно, потому что господин барон ничем не желает заниматься, кроме коня, охотничьих псов и ловчих птиц, и то и дело твердит, что деньги, тряпки и съестные припасы суть мелочи, вникать в кои недостойно мужчины и рыцаря. А капеллан, отец Бенуа, каждый раз при этом поддакивает сеньеру с усердием, достойным лучшего применения, – в надежде на лишний кубок гайякского за обедом.
Элоиза сидит, поджав ноги, на полу, на толстой кожаной подушке. Молодая служанка Мари, стоя на коленях, держит перед госпожой большое, в резной раме зеркало. Давно госпожа изволит себя разглядывать, никак не налюбуется, и руки у Мари дрожат от усталости. Но заикнуться об этом девушка никогда не отважится, только время от времени нерешительно поглядывает то на баронессу, то на Эстер, которая причесывает Элоизу на ночь. Приблизила госпожа к себе эту иудейку… Весь замок шепчется. Хоть и крещена Мадленой лекарка – а все равно иудейского проклятого племени, как была, так и осталась, и зовут ее все старым именем, что в глаза, что за глаза.
«Скоро ли? – думает служанка, подавляя зевок. – Скоро ли всё это кончится?..» Однако же с мадам Элоизой жить можно. А если устать за день до кругов перед глазами, то Господь смилуется и ночью Мари не приснится распростертая на полу, с нелепо задравшейся юбкой, старая госпожа Аньес и маленький, неприятно холодящий руку флакон с остро пахнущей жидкостью цвета болотной жижи.
«Не вздумай попробовать – упадешь замертво, – сказала Эстер. – Это не пьют, а втирают – если суставы болят или спина. У дамы Аньес такой же флакон, смотри, не разлей, когда прибираться станешь… Там пробка не очень плотная, поменять надо бы …» Знать заранее надо бы – и не спускаться в кладовую одной – не так уж были и нужны те нитки. И оборачиваться надо было вовремя, когда заскрипели ступеньки под тяжелыми башмаками… Мессир Жиль. Ага, плутовка, попалась, говорит. Облапил, стиснул – Мари и вскрикнуть-то не успела – потащил в темный угол, где на мешках с непряденой шерстью лежали толстые штуки сукна, с незапамятных времен лежали, чуть ли не от бабушки достались старухе баронессе в наследство и молью изрядно были трачены – но попробуй заикнись о том, чтобы это добро даже не то что выкинуть, а хотя бы употребить в дело! Старое еще не сносили, процедит, поджав губы, дама Аньес.
«Пустите, мессир Жиль! Прошу вас, пустите!». Не пустил, конечно. Опрокинул, юбку задрал, навалился всей тяжестью, будто мешок с гнилой репой. Мари отчаянно билась, пытаясь вырваться, хотела кричать, да горло перехватило, штуки слежавшейся ткани разъезжались под ней, мешки с шерстью шатались, от них шибало в нос острым овечьим запахом, пока, наконец, все это молье гнездо не развалилось к чертям в болото и не рухнуло аки стены Иерихонские, Мари больно стукнулась о каменный пол и головой, и копчиком, вскрикнула, барон ругнулся, тяжело поднялся, схватил девушку за плечи, вздернул, поставил на ноги, лапы у него и так-то железные, а тут, со злости и досады и подавно чуть кости ей не переломал, заозирался было, высматривая, где бы продолжить начатое, да, видно, от встряски все настроение пропало и опало. Чертыхнулся так, что чуть не задымилась гнилая шерсть, завязал штаны, да и направился к двери, а на Мари даже и не взглянул, будто и не человек она вовсе, а так, в шатре походном подстелить под себя, за неимением ковра приличного. Рванул ручку, распахнул дверь – и нос к носу столкнулся с дамой Аньес: то ли подслушивала старуха, бдя за всем и вся по своему обыкновению, то ли и впрямь что-то в кладовой ей надобно было…
Подняла фонарь, заглянула в кладовую, барону через локоть, Мари закрыла рукой лицо – да поздно.
Ничего не сказала старая баронесса, только губы поджала, будто червяк ей попался в вишенке. Развернулась и ушла. И мессир Жиль с ней.
Мари поднялась кое-как – в голове у нее колокола гудели. Одернула платье – под юбкой было мокро и противно. Поплелась к двери – какие уж теперь нитки. Тем более, что и свечка потухла, не разглядишь, какие где…
Дама Аньес напрямую ни словом не помянула про то, что видела, будто ничего и не было, помстилось Мари. Однако же поглядывать на служанку – поглядывала. Может, и без всякого умысла, просто иначе не умела, но девушке казалось, что вот-вот – и объявит госпожа, да при всех! Тем более, что один раз уже прошипела, хоть и не назвав имени, что пригульных детей в замке не намерена кормить, будь мессир Жиль хоть четырежды их родителем. А обновления крови у Мари всё не было и не было, вот уже третий месяц…
Девушка тихо плакала ночами, не зная, что делать и куда кинуться. Ей отчаянно нужно было с кем-нибудь поговорить о своей беде – но с кем? Мари была сирота, которую баронесса из милости взяла в услужение. От природы робкая, тихая, она так и не смогла, как поначалу ни хотела, завести подруг, оказавшись в Монтре. Товарки – служанки, прачки, судомойки – сперва искали ее дружбы, думая, что новенькая в милости у старой баронессы. Но, увидев, что неумелые попытки Мари замолвить за кого-нибудь словечко не то что никакого успеха не имеют, а даже вызывают явное недовольство ее милости, каковое недовольство госпожа чаще всего именно на ту и выплескивает, за кого Мари хотела заступиться, предпочли с «этой дурехой» никаких отношений не иметь. А завидовать ей, тем не менее, завидовали: спит в тепле, одета чисто, работой особенно не измучена – подумаешь, отвар на ночь подавать госпоже! Узнай кто-нибудь из них, что бедняжку постигла участь хуже смерти, – загрызли бы.
Капеллану исповедаться? Добро сие есть и благочестиво есть. Но отец Бенуа, с его толстым, не хуже, чем у барона, колыхающимся брюхом, маленькими, будто маслом налитыми глазками и вечно потными руками, которыми он ух как любил шлепнуть подвернувшуюся девку по заднице, с большим тонкогубым, как у козодоя, ртом, совершенно неуместным на щекастом лице – зато будто созданным для произнесения всякого рода мерзостей, внушал девушке непреодолимое отвращение. И, разумеется, рассказывать святому отцу на исповеди маленькая служанка и прежде старалась как можно меньше. А уж теперь, да еще при мысли о том, что капеллан после будет за кувшином красного гайякского обсуждать ее грех с ее же обидчиком, и вовсе начинало тошнить.
Броситься в ноги госпоже Элоизе и попросить о милосердии? Молодая баронесса добра, справедлива, готова помочь ближнему – весь замок шепотом только об этом и говорил. Но Элоиза – не хозяйка Монтре. Уж скорее – пленница…
Умом девушка понимала: единственная, кто в самом деле может помочь ей – лекарка Эстер. И случай каждый вечер представлялся, когда служанка спускалась в лекаркину каморку за отваром от бессонницы для дамы Аньес. Но всякий раз язык у Мари будто примерзал к зубам, а перед глазами вставало строгое лицо монастырской настоятельницы – нельзя, смертный грех, никак нельзя!
Пока наконец Эстер не начала разговор сама.
В тот день Мари с утра безнадежно не везло: всё валилось из рук, рвалось, проливалось, пачкалось и путалось. Пока, наконец, госпожа Аньес вконец не разозлилась и не прогнала несчастную с глаз долой: мол, испортилась девка, совсем разум потеряла, неповоротлива стала и неуклюжа, видно, отъелась на баронессиных хлебах сверх положенного! Неуклюжа стала, неповоротлива, толста? Неужто госпожа догадалась? Выгонит из замка, как пить дать, выгонит, и ступай куда хочешь с нагулянным своим нещечком… Куда? Милостыню просить?
Забравшись под самую крышу донжона, маленькая служанка сидела на ступеньке винтовой лестницы, уставив неподвижный взгляд в серую грубо отесанную каменную стену, и плакала. Даже не замечала, что плачет, слезы просто катились по ее лицу и падали на передник, будто дождевые капли.
Мысли копошились у нее в голове, как слепые котята на чердаке, когда голодно им и холодно, а пушистая теплая матушка всё не идет, и не придет уже – не то собаки ее порвали, не то повар прибил за утащенную перепелку. Самый верх башни, думалось бедняжке, отсюда, если влезть на крышу, увидишь весь Монтре – двухэтажный палэ, рядом с которым без порядка, как пришлось, теснятся часовня, кладовые, мастерские, кузня; стену с зубцами, тяжелые, почерневшие от времени ворота, а люди кажутся маленькими, как куклы… Как вертеп, который делают на Рождество… А если спрыгнуть отсюда во двор? Мокрое место останется, так говорят… Прыгнуть нельзя – кто прыгает, попадает в ад… страшный, черно-пламенный, Мари видела – на стене в часовне и на картинках в часослове у дамы Аньес, но ведь там не страшнее, чем в монастырском приюте, или на паперти среди нищих… или страшнее? А вечер сегодня такой ясный и тихий… И никому нет дела до маленькой несчастной Мари. Вот умри она прямо сейчас – никто даже и не заметит... Прямо за спиной у девушки была низкая почерневшая и лоснящаяся от старости дверь. У ее порога кончалась лестница, а за дверью, в тесной комнатке, забитой доверху всякими скляницами, кувшинчиками, ретортами, увешанной пучками сухих трав, обитала ведьма-иудейка…
Услышав шаги на лестнице, Мари встрепенулась. Кто-то поднимается сюда, вот-вот поднимется – и увидит ее, плачущую, жалкую, смеяться будет, пальцем показывать! Чего доброго, еще и даме Аньес пойдет расскажет! Бежать, спрятаться… Куда? Она вскочила, лихорадочно огляделась в поисках убежища – и, как птичка в окно, метнулась в дверь к Эстер – ну не съест же ее лекарка, а в случае чего можно отговориться тем, что лекарство надобно – живот прихватило, с кем не бывает!
Слава Господу, комнатка оказалась открытой. Девушка вбежала, закрыла за собой дверь, прижала покрепче – только бы не успели увидеть, куда она шмыгнула! Впрочем, даже если и увидели – не тронут. Здесь – не тронут. Без крайней нужды в иудейкино логово никто не сунется.
– Эстер… Ой, Мадлен… госпожа… – тихо позвала Мари. Но ответа не услышала. Робко оглядевшись, девушка увидела, что колдуньи-лекарки в комнате нет. Ей стало боязно и неловко – но шаги за дверью были все ближе. Мари присела на битую молью овечью шкуру возле двери – дальше в комнату проходить не стала. Пучки трав, развешанные куда ни погляди, пахли пряно и тревожно. Шедший по лестнице, кто бы он там ни был, подошел совсем близко к двери… толкнул…    
Дверь отворилась – тяжело, с натугой. И вошла – Эстер. А кто ж еще мог войти сюда? Мари под ее взглядом окончательно смешалась и закрыла лицо руками.
– Ну, что ты… – проговорила лекарка, и по плечу Мари погладила – как гладят лошадь или собаку. – Не пугайся. За отваром пришла? Так вроде бы рано…  – выглянула в высокое узкое окошко. – Впрочем, нет, в самый раз. Посиди тут, я сейчас приготовлю…
Пока в маленьком котелке над жаровней закипала вода, Эстер сосредоточенно отбирала и перетирала в руках сушеные травы, обрывала со стебельков тугие свежие листики – и изредка роняла, словно на пол травяную шуршучую крошку, как бы между прочим, и будто бы вовсе не обращаясь к Мари – грех не грех, если деваться некуда… грех не на той, что согрешила, а на том, кто насильничал… и чем жить никому не надобным, без роду без племени – лучше бы и вовсе на свет не родиться… А Господь не оставит, он милосерден… Думаешь – нет выхода, а он – вот он, здесь, только приглядись как следует – где плотник оставил дырку?
Мари сидела у самых ног иудейки, смотрела, как горят угли в жаровне, как вода булькает, и расправляются в кипятке засушенные и скрученные листья. Лицо Эстер сквозь дым и пар казалось старым и каким-то нездешним. Что эта ведьма говорит, к чему говорит?
Лекарка, прихватив тряпками горячий котелок, осторожно, тонкой струйкой перелила готовый отвар в стоявший наготове изящный кувшинчик с крышечкой, – и, будто того и ждал, ударил колокол, призывая к вечерне.
– Ну вот, готово. Можешь нести.
Заметив, что служанка с настороженным интересом рассматривает причудливый зеленого стекла флакончик на полке, и уже готова руку протянуть, Эстер погрозила пальцем: нет, к этому даже не вздумай прикасаться! Выпьешь хоть капельку – умрешь на месте, мама не успеешь сказать! А увидев страх в глазах девушки, пояснила: зелье это – полезное, хорошее, но не пьют его, а втирают или компрессы прикладывают, ежели у кого спину к дождю ломит или суставы.
– У дамы Аньес такой же флакончик. Я их меняю. Вот достала, чтобы не забыть с утра приготовить – госпожа говорила: уже заканчивается… Ну, ступай. И не забудь: выход отыщется всегда!


Рецензии