F. Часть 1

Я уединился в дешевой гостинице, где когда-то происходили грязные события, стыд от которых теперь мешается во мне с гордостью. Истязая самого себя, я доходил до глухого отчаяния, подпитывая внутренний монолог обвинителя трагической музыкой.
Писать, вот что надо было делать, но ничего хорошего написать не получалось, потому что я уединился ровно на сутки. Много ли можно успеть за двадцать четыре часа, зная, что это время истечет, оставив после себя очередное увечие в сознании, кишащем воспоминаниями об ужасах былой жизни?
Это ограничение давило без компромиссов. Скоро пролетит дождливый день, думал я. В красках заката я стану рыдать над пустыми страницами, затем ночь нагрузит меня бременем физической усталости, и я сдамся, так и не начав борьбы… Тоска и печаль…
Я вспомнил ночи, проведенные с другими людьми. Они были такими же скучными и скоротечными! Успеешь ли ты насладиться персоной, набивая ею свое брюхо? Удается ли кому-то в этом мире насладиться жизнью, ежедневно опасаясь смерти, ожидая ее, как ночной усталости? Я выглянул в окно и увидел город, такой родной и близкий, такой гадкий и приторный.
Автомобили и светофоры, трущобы и достопримечательности. Географические точки, топологические неровности, случайные люди с усталыми лицами и неуклюжими движениями. Грузная музыка, печальные крики пьяных граждан. Траектории либо четкие до безобразия, либо до ужаса сумбурны. Время представляется мне таким набором двух противоположностей – случайная кривая и длинная прямая. Третьего варианта не вижу.
Направление задано, остается лишь двигаться, изредка вспоминая те скудные огрызки событий, которые есть возможность вспомнить. Не существует никакой памяти, все стирается, кроме тех вещей, чья вечность оплачена. Кто-то дотягивает до вечера, чуть ли не сдыхая от голода, благодаря вечным и незыблемым ценностям.
Равняясь на ценности этих ничтожеств, мы закипаем вместе с ними в гигантском котле адских потуг выжить и уменьшить боль, но никакого просвета нет, и все равно мы рожаем детей, сменяя матриархат патриархатом и наоборот, сменяя позитивизм феноменализмом и снова возвращаясь к позитивизму. Мы аутофаги, пожиратели самих себя, живые мертвецы, биороботы.
Напиши я об этом тогда, не выблевав науку и культуру, было бы больше выгоды и пользы, а сейчас это всего лишь итоговая точка, плевок на пустой лист бумаги, где могла бы быть поучительная история.
Каждая ценность имеет свое место и время, и тогда, уже вечером, сидя в пустой гостинице, я понимал, что места моим потугам в этом мире не найдется. Но, видимо, тело мое было почти при смерти, поэтому оно нуждалось в изложении жизни на бумаге.
Позвольте харкнуть в ваши спины, разложившиеся боги! Вас больше нет в моем пантеоне. Там больше вообще ничего нет – пустота, нежно касающаяся моих ног.
Нужно было заставить себя посмотреть в будущее. А будущее начинается совсем не в момент оплодотворения другого существа – к сожалению, человечество зашло слишком далеко, и половой акт грозил мне только лишь комплексом вины.
Мне вспомнился немецкий документальный фильм, в котором режиссер обращается к отцу, в течение многих подростковых лет насиловавшего его. Кто виноват в этой трагедии – сын или отец? В своей рецензии на этот фильм для журнала «Пелликула» я обратился к фрейдовскому анализу комплекса вины, такого же, как возникает после мастурбации или гомосексуальной связи.
Я часто испытывал подобное ощущение в течение всего дня после того, как сперма покидала изможденное мыслями тело. Казалось, что еще не поздно, а день уже прожит; тоска, уныние, скука сопровождали меланхолическое настроение до самого вечера, до тех пор, пока я снова подсознательно не понимал, что я самец, потому что могу повторить извержение, еще раз создать детей, продлить вид. Разумеется, это инстинктивное ощущение было рудиментом животного существа, не соображавшего в рамках общечеловеческих логик, развитых цивилизациями на протяжении многовековой истории мысли.
Коллекция депрессивных убеждений, покоившаяся в моей голове, не позволяла угомониться, из-за нее я бродил по городу, искал ненужных людей, имел с ними сношения, бросал их или терпел их выходки, пока они не выбрасывали меня на помойку. Однажды я внезапно осознал, что единственным способом справиться с самим собой может стать возможность превратиться в дурака, не имеющего представления о мироздании, несправедливости и общественной парадоксии.
На самом деле, во мне обретало покой множество историй, достойных изложения на бумаге, не говоря уже о снах. Но что-то мешало. Например, совесть. Я мог бы с радостью вырвать из сердца историю о том, как погиб мой отец, чья смерть унесла жизнь матери, словно дождавшейся моего совершеннолетия и отпустившей себя, остановив мучительные боли от потери обожаемого мужа. Мой отец был профессором словесности и философии, преподавал, читал лекции и проводил семинары. Отец был склонен мыслить разумно, размеренно, поэтому давал мне доступ к культурному наследию человечества порциями, чтобы я не сошел с ума. Но я все же сошел с ума, потому что узнал, что существует свобода без догматических ограничений, узнал, что можно вытирать задницу Библией, мастурбировать, заниматься анальным сексом, швыряться людьми, не лезть по карьерной лестнице либо попросту быть богемным алкоголиком или бандитом.
Благоразумие моего отца погубило его, умирать ему пришлось долго и мучительно, в артхаусных агониях, настолько красивых, что любой западноевропейский писатель отдал бы все за такую идею для своего повествования. Это испугало меня. Потом мою жизнь можно было бы представить на кинофестивале, а имя на надгробном камне отца обрамить в пальмовые веточки.
Отец читал лекцию в тюрьме для несовершеннолетних. Из побуждений гуманизма и просветительства он подал проект в Хельсинкский союз по правам человека. Согласно проекту, он собирался отправиться в тюрьму, чтобы вдохнуть надежду в души и сердца преступников-недорослей. В колонии для малолеток, воровавших и убивавших, насиловавших и доводящих до самоубийств, он решил прочесть лекцию на тему глубокого анализа повести о Питере Пене. Прямиком перед стадом глухих и слепых выродков, чьи сердца опустели задолго до того, и чьи руки изымали из жертвенных тел кровь и мясо. За неделю до лекции он рассказал мне об одном из заключенных, четырнадцатилетнем подростке из семьи алкоголиков. Этот малолетний преступник вместе с десятилетним ребенком базарных торгашей напился и подышал клеем.
Отец рассказывал мне эту мрачную историю, как будто писал о ней роман вслух, приукрашивая метафорами, сравнениями и синекдохами вперемежку с литотами и гиперболами. Отец хотел предать их мерзким поступкам мотивации, оправдать их, анализируя это все с передо мной, двадцатилетним гомосексуалистом с извращенным половым развитием. Подумать только, он пил чай, смотрел мне в глаза и рассказывал, как эти мерзавцы, чьи мозги заблудились в парах дешевого клея, чьи сердца утонули в дешевой бражке… он повествовал мне, этот мудрый художник, мой отец… он вещал...
Тогда, за неделю до смерти он заставил меня узнать, что мир бывает еще абсурднее, чем сюжеты Набокова или Кафки. Эти двое дегенератов, перед которыми он собирался метать бисер надежды и познания, однажды блуждали по ночному пригороду. Была зима, которую я запомнил как невероятно холодную и суровую, бесснежную, хлещущую ледяным безжалостным ветром. Он описывал их глупые рожи, нечеткие походки слабоумных наркоманов, встретивших в темноте переулка несчастную жертву – беременную женщину. Эти подонки уволокли ее в черную дыру строительной площадки, где избили, ограбили, а затем раздели. Угрожая, что малейший слабый ее писк станет последним, они без угрызений совести сняли с нее, беременной, всю одежду. Был такой мороз, что руки вмиг коченели и чуть было не отмирали! Их фантазия исчерпала себя, но вдохновение и жажда животной жестокости была неиссякаемой, тогда они схватили какую-то балку, валявшуюся рядом, положили несчастной на живот, в котором мирно дожидался своего появления на свет ребенок, и принялись давить ее, выжимать, как сочный фрукт, а женщина орала и рыдала от ужаса и боли, в то время как сволочи душили все сильнее и сильнее, останавливаясь только чтобы всей силой месить беднягу по лицу. Через несколько минут на свет появился выкидыш в кровавом месиве, а она потеряла сознание и скончалась к утру.
Их нашли спящими неподалеку, а на суде вдохновляющая и дающая бодрость и цель в жизни жестокость говорила правду этими нечеловеческими устами.
- Зачем вы совершили данные преступления?
- Нам захотелось посмотреть, как вылезет ребенок, - ответил старший из двоих.
Неизвестно, какой мрак поглотил их сознания, когда они отказались раскаяться в совершенных зверствах. Отец рассказывал мне об этом, веря в то, что его лекция будет способна пронять этих уродов.
За три дня до смерти он рассказал мне еще об одном кошмарном случае, произошедшим по вине субъекта, заключенного в той колонии. Отец говорил об этом, а я слушал и старел, по телу пробегала дрожь, и протестующий против садизма ум передавал телу команду трястись от гнева и ненавидеть, сжимая в бессилии кулаки.
Я сидел на кухне и курил, а отец пил чай. Он гордо смотрел на меня и рассказывал то, о чем узнал в этой тюрьме и доложил в свой Хельсинкский союз, то, за что ему, вероятно, должны были сказать спасибо, ведь его интеллект, готовый к абсорбции и фильтрации реальности, должен был вернуть заблудших агнцев к блестящей дороге, ведущей в царство справедливости и гуманизма, невдалеке от Царства Божьего, но где-то рядом с доктриной смертной казни.
Ночью в одну из квартир на окраине забрался домушник, пятнадцатилетний беспризорник. Он стоял у двери с большой черной сумкой, бритоголовый, огромный, примитивный и кровожадный. Налево – одна комната, направо – другая; пошел направо. Он долго обыскивал пространство, ломал мебель, громил посуду и швырял на пол вещи, безжалостно топтался по ним, уничтожая нажитое хозяевами на протяжение долгих мучительных лет, состоящих из дней, что как зеркальные отражения похожи друг на друга, полные кровавых усилий, лишений, крахов надежд и мечтаний… Найдя там какие-то скромные сбережения и несколько золотых изделий, вор стал складывать в сумку бытовые приборы. Прошло какое-то время, и он решил заглянуть во вторую комнату. Щелчок выключателя, загорается свет, и перед ним двое мужчин. Их глаза вмиг открываются, и пристальный взгляд двух одинаковых усатых лысых людей пугает его своей непредсказуемостью. Он напрыгивает на них, от внезапности совершенно забыв, зачем пришел. Мерзавец утоляет жажду любопытства. Он видит два тела, которым принадлежат усталые и разочарованные взгляды.
Панический испуг поразил подростка, а в животе появилось давно знакомое ощущение адреналинового всплеска. Подросток отпрянул. Он смотрел на них, а они, поднявшись, приближались к нему… В руках – ножницы, а он не мог пошевельнуться, потому что тела эти переплетались, как во сне, настолько неестественно, что парень лишь выторочил на них свои глупые зенки и так и стоял, пока сиамские близнецы, о существовании которых на белом свете он даже не догадывался, с каменными лицами подбирались к нему. Они занесли над преступником ножницы, а он, подобно ребенку, неспособному отказаться от уничтожения того, что не следовало бы уничтожать, того, что нуждалось в пощаде, выхватил ножницы из рук одного из близнецов и всадил в то место, что росло от общего низа вверх, где-то недалеко от пищевода.
Близнецы орали, а он судорожно пытался убежать, стал ломать дверь… Сосед, крепкий мужчина лет тридцати пяти, схватил вора и оглушил ударом. Потом этот человек рассказывал на суде, что лицо подсудимого в тот момент было таким, будто он привидение увидел. «Просто-напросто сравнение, где-то уже услышанное, скорее всего в кино», - все не унимаясь, анализировал отец.
Я выбежал из кухни, потому что мне хотелось блевать. Тошнота и страх, вот что я чувствовал, но при этом верил, что отец знает, зачем идет туда.
Отец поехал читать лекцию. «Глубокий анализ персонажа по имени Питер Пен». Тюрьма находилась в провинции.
Он смотрел в лица, лишенные надежды на спасение, в лица, пустые и мертвые заживо, а они кривились и отворачивались от его риторики. Но он знал, как привлечь внимание. Манифестовал.
О том, что случилось дальше, я знаю из рассказа одного из заключенных. Все обратилось в фирменный кошмар по Сартру, в экзистенциальную трагедию. Мой бедный отец говорил с ними, обращался и взывал к ним изо всех сил. Минута за минутой. И происходили чудеса: их лица озарялись вниманием, они по очереди присосались к нему, как будто он был их мечтой. Наверное, отец был первым в жизни этих нелюдей, кто говорил с ними о мечте. А мечтали они о нем. Их сокровенным желанием было иметь отца, доброго и мудрого, такого, каким был мой. Видимо, все дело в восстановлении правильного направления комплекса Эдипа и энергии, его сопровождающей, мне это неизвестно, потому что обсудить это с отцом не представилось возможности. Он говорил с ними о желании, о насилии, имевшем место в их жизнях, слой за слоем вскрывая их бессознательное – коллективное и принадлежащее каждому – распутывая кровавые клубки, ведущие к прячущимся где-то в глубине их «id» ангелов. По их лицам текли слезы. Наверное, это был катарсис. Три часа он удостаивал недоделанных уродов состраданием, а они сострадали ему. Невероятно, как он не выдохся, не упал на сырой бетонный грязный пол, в то время как я изнемогаю от усталости после нескольких страниц, написанных на бумаге, вымышленных, в разы более ничтожных, чем искренняя речь моего отца.
Прошло три часа беспрерывных умозаключений, чувственных и пронизывающих, и он перешел к Питеру Пену.
Внезапный конец прервал лекцию: все они стали жертвой жестокой, как человек, случайности: газовый взрыв похоронил почти всех их в руинах тюремного корпуса.
Камни отрезали моего отца от выхода, а когда он оклемался от потрясения и пришел в себя, увидел перед собой еще совсем юного преступника, чьи ноги были перебиты обрушившимися осколками одной из стен. Мальчик стонал от боли и страха, а глаза его смотрели в лицо отцу, который немедленно бросился на помощь. Лужа крови с мочой трагическим нимбом подсвечивала несчастного, прощавшегося с последними силами, и тогда отец стал разбирать руины, прижавшие тело немощного мальчика, уже шепотом умолявшего о помощи. Отец, отыскав в себе самообладание, принялся спасать его. Он копошился в неподъемных булыжниках, еще и успокаивая подростка:
- Тихо, тихо, не бойся, все будет хорошо!..
Откуда-то медленно прибегала вода, она наполняла пространство. Отец стал трудиться быстрее и потерял бдительность. Внезапно на него свалился огромный камень, раздался хруст сломанного позвоночника…
Выживший и спасенный преступник рассказывал мне, что отец лежал, перебитый в водяном плену и бредил. Он умирал целый час, стонал и плакал от боли и все время, пока не распрощался с жизнью, разговаривал с кем-то, кого там не было. Наверное, с Питером Пеном. Он вертел головой и бормотал что-то из последних сил, протягивая руки перед собой.
Он целый час бредил, умирая на глазах у мальчика, почти утратившего рассудок от боли.
- Я молился Богу, - рассказывал тот со слезами на глазах. Он смотрел на меня, будто оправдывался, словно открытым незатуманенным взглядом впивался в самый длительный, самый натуральный ночной кошмар. – Я молился Богу… Я умолял его спасти меня и его… Я молился, молился, молился, но Бог почему-то спас только меня.
Он молился, молился, молился, а Бог спас только его…
Бог прихватил мать, диагностировав ей обширный инфаркт миокарда. Ее хватил удар при мне, когда я был дома, вскоре спустя после трагедии, случившейся с отцом. Она упала, дыхание ее стало громким, хриплым, прерывистым. Она стонала, а я вызвал скорую помощь. Нижний показатель ее артериального давления снизился до нуля. Через неделю после госпитализации она скончалась от отека легких, так и не поговорив со мной.
И вот, я мог бы изложить это все в моем сценарии, однако совесть не позволила. Совесть и комплекс вины. Вечная проблема.
После нескольких попыток создать «Фильм №1» я сдался, свалился на кровать и немощно дожидался, когда купленное время истечет, и тогда я, оставив за собой минимальный бардак, след моего посещения гостиницы, выбреду на улицу и поеду домой, где высплюсь и проснусь с трещащей от боли головой, после чего буду работать над очередной рецензией.
Искусству нужен был мир, точно иллюстрирующий действительность, но не такой сумбурный, нахальный, как мое прошлое, а более гладкий и дидактичный. Авторы-истерики, как я знал, изобретали сюжеты — просто миры, которые можно уничтожать, как в компьютерном симуляторе. Фантазия этих авторов сводила вместе детские комплексы, смерти, совпадения, провалы, рождения детей, любовные интриги, берущие начало несколько столетий назад, войны, трагедии и веселье…
Истерия не представляла для меня никакого шарма, я не видел в ней ничего захватывающего, достойного сострадания или похвалы.

2011


Рецензии