F. Часть 2

1
- Вы, наверное, к Павлику…
- Да, так и есть, я именно к Павлику, - ответил я, сыграв трезвость.
- Сейчас позову, - она ушла, а я остался давить в себе желание рыдать и смеяться. Пока ее не было, разум мой затуманился до такой степени, что я принялся перебирать в памяти все бордели, где я имел дело с мужчинами. Вероятно, то, с каким шармом она ушла за пациентом, напомнило мне, как уходили мерзкие жирные суки звать мальчиков, с которыми я имел дело.
Одним из таких борделей была квартира театрального режиссера Брагина. Авангардист и экспериментатор, он устраивал театральные представления прямо у себя дома, конечно же, исходя из запросов современного искусства, в них была концептуальная множественность компонентов, среди которых важную, если не ключевую роль играли гомосексуализм, конечно же копрофагия, а также цитаты из Делёза и Бодрийяра…
Этот человек вгрызался в мою душу, результаты были внушительные, любой психоаналитик мог бы ему в этом позавидовать – прирожденный его дар вызывать катарсис за катарсисом поражал меня, поэтому я был постоянным посетителем дома режиссера Брагина. По вечерам после института, где из меня выедали всяческое желание не то что думать, а и передвигаться, а иногда и вовсе жить, я приходил в мастерскую Брагина, где он учил меня и других мальчиков и девочек наслаждаться беспомощностью. Когда-то он был выброшен богемой на обочину, о чем часто рассказывал все новые и новые подробности.
Статный полный мужчина с лицом, вынуждающим доверять и любить, обладал и любил сам, настолько сильно, что мог держать нас в ежовых рукавицах, он доминировал над нами, но настолько ласково, что оргазмы превращались в слезные мольбы и наоборот. Мы кричали: «Еще! Еще! Браво, Брагин!»
В ответ на это получали порцию жизни, от которой туманный разум затуманивался еще гуще. Лично я падал от истощения после его режиссуры. Первым произведением Брагина, поставленным в экспериментальном жанре, была пьеса о Вале Котике. По сюжету Валя Котик, советский ребенок-партизан, перед выходом в немецкий тыл был снабжен галлюциногенным ядом, который должен был быть применен, если его станут пытать, чтобы, не дай бог, мальчик не проговорился. Брагин играл немца, нежного и сурового, и ему очень подходила эта роль! Он обещал всем нам громкий дебют в Берлине, где живет его сестра.
Мне выпала честь присоединиться к труппе спустя неделю после первого посещения мастерской. Я играл в эпизоде.
По сценарию я должен был привязывать к дереву голого русского пастушка и лупить его по животу соленой розгой, выкрикивая проклятия по-немецки, а тот умолял меня прекратить пытки, после чего ко мне подходила девушка из нашего лагеря и хватала меня за руку. Она проводила своей рукой по моей голове, а я должен был заворожено смотреть на ее движения. Потом она несколько секунд щекотала пастушка, после чего запихивала розгу ему в глотку, отчего он умирал в недолгих конвульсиях.
Все это проделывалось в минимальных декорациях, а самым ярким элементом их было темно-синее небо, рассеченное напополам странным жгучим растением, впившимся корнем в потолок и распустившим крону на полу. В перспективе небо уходило в неизведанные дали, почти доводящие до безумия каждого, кто туда смотрел.
Пастушка играл беспризорный мальчик лет шестнадцати – не более. Выглядел он очень плохо, я до сих пор не знаю, где он жил. Брагин рассказывал, что когда-то он жил с родителями в благополучии, пока с ним не приключилась мистическая история, больше похожая на вымысел мальчика, чем даже на вымысел талантливейшего режиссера.
Если верить всей информации о молчаливом пастушке, его звали Илья-1. Существовал некий Илья-2, неизвестно куда потерявшийся, сломав при этом последнюю волю к жизни Ильи-1. Мальчик, которого я знал, не был похож на сумасшедшего, однако, по всей видимости, таким являлся. Будучи тринадцатилетним школьником, он ощутил, что может телепатически разговаривать со своим приятелем, у которого было такое же имя, хотя волосы у них были разные – у первого темные длинные, а у второго рыжие и средней длины.
Говорят, что тягость расстояния вывела их из равновесия, которое заключалось в периодическом молчании, а за стеной этого молчания скрывался самый содержательный диалог, породивший безмолвную вселенную, монаду, беспрестанно ведущую к аутизму и триумфу воли.
Сначала они пришли в школу, где столовой вилкой выкололи глаз учителю физики, после этого они задушили отца первого Ильи. Безнаказанно убежав, они отправились на поиски новых персонажей-архетипов патриархата и авторитаризма. Ходят слухи, что они пытали и убивали мальчиков и взрослых мужчин, чтобы очистить мир от неприятной грубой матрицы жестоких подонков. Когда-то зимой они сидели рядом и наслаждались снегопадом, внимая голосу-тишине, неприкрыто прикасаясь друг к другу, за что их пытались арестовать. В результате сражения, Илья-1 попал в больницу, а Илья-2 в тюрьму, где каждого из них старались реанимировать и допросить.
Брагин рассказывал, что под гипнозом получил от Ильи ценные сведения, а именно содержание их общего сна, который они видели, разъезжаясь в разные стороны. Они видели друг друга. Илья-1 и Илья-2 сидели в кроватях в серо-зеленом полумраке унылой ночи, в отблеске лунного света от обоев цвета водорослей. К каждому из них подошла мать и стала гладить их мелкие тела с доброй и трогательной материнской улыбкой. Безвременное успокоение тянулось, пока они лежали на спинах и чувствовали, будто плывут по черной дороге меж гор и лесов, а с черного звездного неба вверх ногами медленно вырастают деревья с гигантскими кронами, на которых из-за мощного ветра трясется мириада зеленых листиков. Они шелестят безмятежно и ласково, погружая в меланхолический экстаз.
Когда Илью-2 повесили в тюремной камере, Илья-1 сбежал. Во время сеанса холотропного дыхания он рыдал взахлеб и истерически бился на кровати, поэтому Брагин применил повязания. Недвижимый и до ужаса беспокойный мальчик рассказывал, как распадался на атомы, собирался в кучки и вылетал в открытое окно, пролетая над землей, периодически собираясь и сияя в виде абстрактных форм и пунктирных линий, глядя при этом на места, где совершал кровожадные преступления…
После такого я чувствовал свою исключительность, потому что мне можно было бить этого человека соленой розгой, слышать его жалобные всхлипы, но почему-то это превращалось для меня в непередаваемые мучения. Я совершал удары, жалость овладевала мышлением, и я терял сознание от несправедливости этой вселенной. Когда я видел вздрагивающие кулачки связанных рук, я чуть ли не падал на пол от потери сознания, кровь плохо подступала к сердцу, а я наносил еще один удар, и лицо мое должно было запечатлевать злобу и ненависть, азарт и волю к насилию.
Спасение было рядом, оно приходило через несколько минут, жалостливо гладило меня по голове, и тогда я вспоминал свою собственную мать, но тут же забывал ее лик, и все прекращалось, когда опускался бархатный в бордовые огурцы и орнаменты занавес, весь в складках, внизу украшенный бахромой.
Брагин хвалил меня за то, что я могу переживать именно те эмоции, которые от меня требовались для удачной игры в этой роли, обещал после берлинского триумфа дать мне более серьезную роль, а мне нужно было изображать радость и счастье. Хороший результат – ведь это везение, но я знал, что не справлюсь с другой, более тяжелой ролью! Восторг и зависть к режиссеру сплелись в единое целое, и он явно видел, чем я страдаю, поскольку по средам был мой индивидуальный вечер. Репетиции заканчивались в одиннадцать часов, а Брагин задерживал меня. В одной из комнат была расстелена кровать.
Режиссер хватал мое трепетное тело, подкосившееся от переживаний и страхов, ассоциаций и бесконечных мыслей, относил на это ложе, всегда устланное свежим бельем, каждый раз новым (хотя, возможно, это вымысел моей фантазии или результат плохой работы памяти), раздевал меня и грубо насиловал. Иногда он входил в меня при помощи разных предметов, например, изящного зонтика.
Мне было двадцать лет, когда Брагин впервые влез в мою душу. Он привязал меня к кровати при помощи монтажного скотча спиной кверху, разорвал на мне одежду и положил на спину лист пожелтевшей от старости бумаги, на которой собирался записывать мои самые тайные мечты.
- Сейчас будет иглоукалывание, - сказал он и резким рывком вставил мне в спину толстую длинную спицу.
Скорее всего, он знал специальные точки, на которые следует нажимать, потому что когда тончайший металл прорвался сквозь подкожный жир, я испытывал до того сильное половое желание, что не мог говорить. Трудно было поверить, что такие телесные чувства возможно вызвать. Второй иголкой он прекратил это ощущение, и у меня свело конечности. Пошевелить пальцами я не мог, они не болели, но были недвижимыми. Третья иголка, оказавшаяся недалеко от шеи, потушила зрение.
Брагин схватил меня за волосы и шепотом ввел в состояние мучительного гипноза. Поочередно вытаскивая и вставляя иголки, он манипулировал моей жизнью, как движениями марионетки. Он решал, когда мне бояться этого, а когда нет.
- Сыворотка правды… Сыворотка… правды… - иронично и снисходительно смеясь, повторял режиссер.
Все честно изложенное мною было записано на моей же спине, свернуто в трубочку и вложено в бутылку из-под дорогостоящего вина, которая оказалась во мне в тот самый миг, когда вторая иголка была вырвана, и кровавая ранка от нее начала засыхать. Мои глаза закатились настолько, что я почувствовал острую мышечную боль, а от оргазма я упал в обморок.
Наутро я проснулся в больнице. Мне объявили, что я застрял на неделю. Брагин пришел к обеду, он решил навещать меня перед репетициями. Он был все так же суров и статен, а черный костюм, в котором он являлся, заставлял меня плакать по ночам – мне хотелось ежесекундно унижаться перед этим человеком, вырывать из себя куски и преподносить ему в подарок, беспричинно и бесконечно, пока он не насытится, после чего я был готов спокойно сдохнуть, как ободранная дворняга, потерявшая лапы, уши и хвост. Он говорил со мной о современной философии. Мы рассуждали о капитализме и шизофрении, копиях и оригиналах, базисах и надстройках.
В субботу я попросил Брагина принести мне тетрадь и ручку, и он принес их воскресным утром. Я стал писать сценарий фильма, который, по моему плану, должен был превратиться в гениальный дебют моего кумира и тотема в большом кинематографе. Естественно и верно, что автора этого шедевра должны были вышвырнуть на обочину жизни – органичный конец для такой особы энергодефицитного типа. Сценарий не носил никакого названия, я думал о нем как о «Фильме №1».
Тогда во мне зародилась эта грубая подлость, этот яд, который я собирался вылить на бумагу, не щадя мозгов и чувств тех несчастных, что прочтут его. Я собирался выблевать его, родить мертвым, в крови и грязи, перегрызть пуповину и угомониться – так я ощущал.
Я писал, каждая страница забирала у меня дневной запас сил, но я трудился, затем наутро перечитывал и уничтожал. Мне не нравилось ничего из написанного. Каждый день – писал, писал, писал, затем рвал в клочья, сжигал, топил… Так летели дни. А Брагин перестал меня посещать, и связь с ним пропала, и никто из его театра не приходил ко мне… Мое здоровье ухудшилось…
За неделю я исчерпал запас всех своих идей и впечатлений, а также множество их комбинаций… Вдохновение прошло окончательно, и я понял, что я неудачник, который сам не заметил, как стал зависим от опьяняющей графомании. Мне снились мои книги, мои фильмы, премии… Я постепенно сходил с ума, как свежевыжатый героиновый наркоман.
Выздоровев от увечий и любовных трагедий, став сильнее, я пошел к Брагину, но у него было закрыто. Тот, кому посвящался мой безысходный труд, моя мучительная процедура самоистязания, изменившая ход жизни… он пропал, и не было возможности найти его. Я снова остался один…

2
И снова я остался один, без санитарок… Я ждал, пока его выведут и покажут мне. Коридор родит его, а от него родится во мне история, которая замкнет один из кругов сознания и неразумного бешенства, и наступит временное успокоение, отдых.
Я встретил его и понял, что этот человек ничтожен и груб, и именнопоэтому меня влекло к нему. Высокий и худой урод, созерцавший смерть F, хранитель полезной для меня информации с эрегированным пенисом. Я уже знал, как заставить его говорить.
Сумасшедшие насмехаются над нами и прячут эту мерзкую насмешку за вуалью невменяемости. Они лгут нам, что не могут контролировать собственные мысли и слова, я в это не верю и никогда не верил.
Он сидел неподвижно и смотрел на меня с похотливой улыбкой, а я смотрел куда-то в сторону, потому что мне надо было представлять то, что он будет рассказывать. Я хотел насладиться собственной изощренностью.
Я представился, и мы присели за стол для посетителей.
Умер человек, которого мы оба любили. Как он умер, спросил я и отвернулся. Рука моя достала из его штанов пенис. Непроизвольное следствие слабоумия. Неконтролируемый запас бреда.
Он смотрел на меня, а я сжал к его член. Влажный и твердый, как и все эрегированные пенисы в этом мире. Я знал, что делать; не понимая мотивов, я спросил:
- Если я сделаю это, ты расскажешь?
Он похотливо и мерзко улыбался и кивал. Мои пальцы забегали по головке его члена, влага струилась по моим пальцам, я тянул время, а он стонал и рассказывал.
Он рассказывал, а я запоминал, откинувшись на спинку стула. Меня окутывало туманное наслаждение. Я представлял все в подробностях, видел лица героев, каждый кадр проплывал предо мной, как перед богом, повелителем времени и пространства. Как перед гипнотизером. Как перед психоаналитиком.
Он рассказывал мне все в сочных и гадких подробностях, а я мял и сжимал его член, приближая к оргазму – глупое действо, не имевшее лично для меня никакого толка. Но какой смысл можно пытаться уловить в этой жизни – в этом калейдоскопе смертей и уныния, череде вялых несчастий?
За пятнадцать минут он изложил мне все, что я хотел знать. Он подарил мне настоящие события, а я подарил ему оргазм. На этом мы расстались, и я поехал домой.
Я собирался написать «Фильм №1», но уже, конечно, не посвящать его Брагину.
Прошел еще один месяц, а сценарий так и не был создан. И я готов жить далее, не зная, куда направиться – домой или нет. Как всегда. Каждый вечер – одна и та же тяжесть одиночества. Болезнь века.

2011


Рецензии