F. Часть 3

1
После нескольких попыток создать «Фильм №1» я сдался, свалился на кровать и немощно дожидался, когда купленное время истечет, и я, оставив за собой минимальный бардак, след моего посещения гостиницы, выбреду на улицу и поеду домой, где высплюсь и проснусь с трещащей от боли головой, а потом буду работать над очередной рецензией. После этого я поеду в редакцию «Пелликулы», где все мои силы иссякнут.
На полу лежал пакет с пятью купленными мною накануне книгами. Рассвет я встретил у окна, листая исландскую прозу, проходящую сквозь меня, как счастье – такое очевидное счастье от того, что я жив и здоров, но такое неосязаемое…
Утром в редакции мне дали фильм на рецензирование. «Молоко на устах повешенного». Эта картина прогремела на европейских кинофестивалях, сгребая в охапку престижные премии и награды. Слезоточивая история с трагическим концом, согласно общему монтажному принципу, исключающая все эпизоды из жизни героев, лишенные горестной депрессии. Что-то наподобие «Догмы-95». Вечером я отправился искать вдохновения в гей-бар «Страпон», дешевую забегаловку для самых бесцеремонных и убогих гомосексуалистов и лесбиянок.
Мой дух жаждал новых наблюдений за ленивыми жизнями, деталями и тонкостями манер черных людей, испачканных пороком и безнадегой. Столик, который я занял, стоял в самом темном углу этого муравейника, переполненного потерянными людьми и некрасивыми официантами – маяками среди сигаретного дыма, расстилавшегося между полом и потолком синими волнами, настолько грязными, что невозможно было понять, из какого материала они сделаны.
Чай, сигареты… Водка… Я двигал рукой перед листом бумаги и вспоминал чудного идиота, которого когда-то знал. Он был использован мною, как презерватив, и что-то внутри – то ли желание секса, то ли чувство вины – подсказывало, что я должен отыскать его вновь. Как-то раз здесь же в «Страпоне» ко мне подсел гомосексуалист с глазами выгнанной на улицу собаки, такой же одинокий, как и я. Один из индикаторов моего грехопадения, рентгеновский снимок, на котором отпечаталось мое гнилое нутро. Он представился Максом, а я представился Леонардом. В памяти не осталось подробностей нашей встречи, и реплики этого высокого гомосексуалиста лет двадцати пяти всплывали в виде анкетных данных, бессвязно, пьяно и на удивление звонко.
- Макс.
- Я работаю в ресторане «Ханой» официантом.
- Мне двадцать пять.
- Увлекаюсь спортом, автомобилями и, с недавних пор, театром.
- Любительским, студия «Холден».
- Уни-пассив.
- Нулевой каминг-аут.
- ВИЧ-отрицательный.
- Нравишься.
Неужели в том бесконечном глубочайшем мраке, в котором мы все жили, вдруг наступил ренессанс? Все вокруг увлекаются кино, театром, музыкой, живописью… Я отвел его к себе и занялся с ним анальным сексом после короткого банального диалога, даже не признавшись, что тоже связан с искусством.
После феерической усталости мои воспоминания умирают, как впечатления о только что прочитанной книге, прерванные урчанием голодного желудка. Как прагматичен и прямолинеен этот мир! После той ночи он часто звонил мне, но я бросал трубку, а в «Страпоне» больше не встречал его. Милый мальчик в теле двадцатипятилетнего администратора в ресторанном зале всплыл в моей памяти.
Злоба и отчаяние бушевали во мне; к тому же, я не мог вспомнить подробностей о том, как мы с ним переспали. «Сколько же их было», - подумал я и принялся подсчитывать. И вновь оглянулся на яркие воспоминания из моего прошлого, некогда забытого, кинематографического, незавершенного, правдивого…
Сама жизнь бросала меня от ситуации к ситуации, от факта к факту, словно постепенно приколачивая к искусству, но никто не научил меня выбрать важное, отсеять ненужную меланхолию, лень, стыд и тщеславие. Я мог бы стать гениальным писателем, обладая таким ценным опытом, ультрасовременным прошлым. Мысли плодились, но не мотивировали меня к сосредоточенному творчеству, а лишь заставляли еще сильнее страдать от всемирной несправедливости. Нельзя было позволить себе в таком возрасте писать мемуары, но при этом рассудок навязывал мне истину: никто не поверит в то, что я пишу, это назовут спекуляцией, воровством идей, попыткой разжалобить и шокировать искушенную публику. Но моя жизнь – это не страницы романа какого-нибудь неудачника, это настоящая жизнь!
Ради художественной достоверности нужно было отказываться от своего прошлого, думать рассудительно и непредубежденно, непредвзято.
Искусству нужен был мир, иллюстрирующий действительность, но не такой сумбурный, нахальный, как мое прошлое, а более гладкий и дидактичный. Авторы-истерики, как я знал, изобретали такие сюжеты, ни утопические, ни антиутопические, а скорее параллельные доктрине утопии – просто миры, которые можно уничтожать, как в компьютерном симуляторе. Фантазия этих авторов сводила вместе детские комплексы, смерти, совпадения, провалы, рождения детей, любовные интриги, берущие начало несколько столетий назад, войны, трагедии и веселье…
Истерия не представляла для меня никакого шарма, я не видел в ней ничего захватывающего, достойного сострадания или похвалы.
После прочтения трудов Шопенгауэра, например, невозможно играть в детские игры, создавая и убивая героев. Бессмысленно вкладывать некоторые сентенции в уста персонажей, если их можно сказать от собственного лица, например: мир – дерьмо, жизнь – ошибка эволюции, мышление – следствие случайной мутации центральной нервной системы животного… к тому же, специалисты по рекламе доказали, что подобный способ передачи информации — наиболее сильный по воздействию на потребителя.
Но искусство – это не ремесло. Я знал, что каждое слово в рассказе или эссе должно быть выстрадано, оно должно освобождать и поддаваться сомнению самим же автором; я был полностью затянут в идею искреннего художества, несущего черный свет сохнущей души…
Именно поэтому статьи и рецензии, которые я писал для «Пелликулы», не приносили славы. Не потому, что никто не читал колонку «ЛГБТ», а потому что они были слишком горькие для восприятия людьми. Только благодаря нескольким отзывам от киношкол и авторов я оставался на рабочем месте. Редакторы, которые никогда не сталкивались с подобным парадоксом, склонялись к тому, чтобы все оставалось как есть, мол, время покажет, кто чего стоит. Много раз я просил их позволить мне писать рецензии не только на фильмы об однополой любви, но вразумительного ответа не было. Иногда я доходил до исступления, задаваясь вопросами. Почему время идет, а я стою в одной точке? Сколько это будет продолжаться? Нужно ли вообще писать рецензии? Зачем я живу? И так далее…
Я ходил в ресторан «Ханой», спрашивал о Максе. На лицах его сотрудников всегда была одна и та же маска. Это был известный мне знак недоговорки, отказа сконфуженного человека говорить долго и прямо. Несколько дней подряд я искал его в справочниках, в других гей-барах, но он как будто назло прятался от меня, манипулируя миром, скрывшим его в своих тесных объятиях, как скрывает обыкновенного для данной местности жука густая высокая траве.
Прежде чем пойти в «Холден», театральную студию, о которой Макс мельком рассказал мне, я упрямо зарывался в страх из-за мрачных ошибок, допущенных в прошлом. Именно с такого же экспериментального театра началась моя мания, не дававшая мне покоя ни на день, ни на час…
Однажды наступил день, который, как мне показалось, предзнаменовал визит «Холдену». С самого раннего утра шел обильный ливень, я проснулся с тяжелой головой и принял душ. Надо было идти на работу, чтобы сдать неоригинальную статью о плеяде атхаусных режиссеров-геев США. Офис, где находилась редакция, был обставлен безвкусно и экономно, белые стены, деревянные столы, люди, молча клацающие по клавиатурам, лишь изредка доносился клекот принтеров. Мое рабочее место находилось в самой глуши офиса, в темном аппендиксе. Зимой там становилось темно еще в четыре часа дня, потому что единственная лампа в радиусе десяти метров перегорела, и никому не было дела отчислить денег на ее замену, даже после моих неоднократных просьб. Как и всегда, я отправил редактору статью на проверку и ждал его отзыва – возможно, понадобилось бы что-то исправить или дополнить, в очень редких случаях работа публиковалась без повторного вмешательства. Одиночество в толпе распахнуло надо мной свои крылья, видимо, погода повлияла. Было как никогда тошно, а рядом с сердцем понемногу рождалась пекущая боль, сначала легкая, а затем набирающая мощность, такую же сильную, как и гнев, который нужно было держать в себе, терпеть.
К обеду мне пришла рассылка тем. Ничего необыкновенного, каждому свое, и мне в том числе… Невнимательно и быстро я пролистал ее, но кое-что заставило меня резко остановиться. До сих пор не могу объяснить себе, почему тогда вспылил и вскочил с места, когда увидел, что одному из журналистов, Родиону Жуку, дали разбор нового фильма Бартоломео Марикко. Мгновение отделяло меня от унизительного и совершенного несвойственного акта. Я мигом прибежал к Родиону и спросил его:
- Тебе дали анализировать Марикко? – я сказал «анализировать», чтобы расположить к себе этого человека, ведь я хотел заполучить эту статью любой ценой. Зачем мне это было нужно – неизвестно никому…
- Да. Марикко. А что?
Поиск слов и правильных выражений, попытка изобразить уверенность в себе заставила меня вспотеть, как мальчика, просящего у строгого отца-алкоголика деньги. Позднее я вновь потел перед ним, как мальчик, схлопотавший плохую оценку, перед тем же самым строгим отцом-алкоголиком, пронзительно уставившимся глаза в глаза. Ответы Родиона Жука на мои глупые вопросы Какая может быть цель у идейного искусства на фоне безграничного потока механической культуры, где книги пишутся с таким же заурядным подходом, как к выпеканию хлеба? Тогда я впервые узрел в литературе изготовление надгробий – ограниченный набор правил, материалов, амплитуда изощренности же зависит от прихотей заказчика, как правило, унылых и примитивных. Моя библиотека, которую я начал собирать, будучи еще школьником, стало быть, являлась кладбищем, а похоронены на нем были мои идеи, мечты; в отдельном склепе, в стародавней стене обрели покой мое счастье, спокойствие и умиротворение. Впервые пришло озарение: я сам себе пьедестал. Из-за податливости, зависимости и слабости.
С подачи Родиона Жука я заметил в художнике слабого капризного мерзавца, распространяющего рак, гниение, миазмы которого отравляли человечество, подобно вирусам, маскировались под нечто родное и близкое; однако они вживляли в людской разум лишь зависть и ненависть. У меня было сердце и мозги, поэтому увиденная тогда сила отравы только и сделала, что превратила меня в еще более отчаянного и бесповоротно сошедшего с ума графомана. Едва ли не религиозное смирение и почтение заставили меня стать на колени перед теми, кто истязал меня, перед писателями и режиссерами, сценаристами и критиками, против которых хотелось восстать. Активный гомосексуалист на самом деле был всего лишь пассивным шакалом, что прятался за спиной времени. Видимо, я был еще слишком молод, чтобы понять масштабы самообмана, медленно приближавшего мою жизнь к горю и позору, отмыться от которого наверняка было бы уже невозможно.
Несколько полок книг, ярких и современных, тщательно отобранных под действием воодушевляющих и мотивирующих к оригинальности и борьбе, красовались напротив моей кровати в небольшой темной комнате, освещаемой одной лишь лампочкой. Я приступил к чтению современных авторов в четырнадцать. До этого школьная программа по литературе представляла собой набор неинтересных и далеких, не вызывающих и капли катарсиса произведений, тем не менее являвшихся шедеврами. От древнегреческих трагедий, сквозь Рабле, Сервантеса, Гете…
Что-то зашевелилось во мне после поглощения Достоевского. «Преступление и наказание», внимательно и сосредоточенно осиленное за неделю, вдруг заставило меня радикально и преданно полюбить слова, их хитросплетения, могучее воздействие на настроение. Пубертатный период и его решительная патология – война за независимость персоны от каши школьного класса и человечества в целом – прозвенели, как колокол. Благодаря этому роману я ненадолго пришел к выводу, что мучения личности – это серьезная трагедия, определение себя – это высшая цель каждого, а мотивы к поступкам в высшей степени оригинальны и до невероятности особенны.
Учительница задала всему классу такую работу: при помощи цитат из «Преступления и наказания» описать изменения в натуре и образе Раскольникова, и я занимался этим две ночи подряд, еще раз подробно путешествуя по страницам, десяток за десятком, не пропуская ни единой детали… Через неделю между школьниками был разыгран театрализованный суд над главным героем. Мою одноклассницу, круглую отличницу, назначили на роль прокурора, и она сказала: «Раскольников – сволочь, потому что он не только убил человека, а еще и лишил других людей возможности выйти из тяжелого материального положения, ведь убитая была процентщицей». Эта фраза сделала мне очень больно и заставила вскочить и прервать заседание, резко выкрикнув: «Ты конченая дура!» В этот день я капитулировал перед собственными догадками. Мир – это абсурдный набор ничтожеств, где обвинители и преступники поменялись местами, а заодно и умные с глупыми, красивые с уродами, достойные с подонками…
Мы подбирались к ХХ веку, полному сладких умопомрачительных произведений. Все вокруг было не на месте, и я возненавидел человечество вкупе со всеми его изобретениями, цивилизациями, культурами. Не было дня без книги. Реалисты, экзистенциалисты, постмодернисты… Потом к ним стали примыкать писатели, не имеющие стиля, вышедшие за пределы существующих канонов, стремящиеся к бесконечному нулю. Я узнавал о них из журналов, из книжных серий и общаясь с продавцами на книжных базарах. Последний год школы подарил мне мир авторского, независимого кино. «Бабушка» Дэвида Линча и возвышенный абстинентный синдром на следующее после просмотра утро закрыли коридор с двух сторон, а свет в конце туннеля общественной жизни превратился в галлюциногенный мрак, озаренный созвездиями и одинокими кометами – произведениями современного искусства. Тогда и сформировался мой вкус, являвшийся, на самом деле, мазохистской тягой к самоистязанию, состраданию. Я любил плакать, сочувствуя героям произведений. Когда количество прочитанных мною современных книг перевалило за три сотни, я перестал плакать, вдобавок киноведческое образование и курс философии высушили мою натуру, сделали из меня грубого черствого носителя информации, каталог, энциклопедию, отдающую себе отчет в том, что пополняться придется до конца жизни. Однажды я почувствовал, что не боюсь смерти, а боюсь, что до смерти не успею прочесть и процента книг, посмотреть и капли от общего числа фильмов, созданных за последнее столетие. А через два дня мне исполнилось двадцать…
- Я заплачу тебе сто долларов, если ты позволишь мне написать за тебя эту статью! – Я бодро вы
Я был сам не свой от азартной радости; она подталкивала меня к решению пойти в «Холден», чтобы разыскать Макса, чьим телом я бесцеремонно и лживо воспользовался, бессовестно удалив из жизни. Когда я пришел в эту театральную студию, большинство актеров уже разошлись кто куда. Дверь квартиры открыл невысокий мужчина лет пятидесяти, почти полысевший, в огромных очках с толстыми линзами. Это был художественный руководитель. Он вел себя активно, подвижно. Я вошел и, немедленно описав Макса, спросил, как можно с ним связаться. Мужчина присел, внимательно посмотрел мне в глаза и тяжело вздохнул.
- Он умер.

2
Спустя неделю мне позвонили. Я сдал статью о Марикко, где стремительно обосрал его скотскую спекуляцию в художественных средствах, лихо наехал на его манеру копировать Достоевского в драматургии и детальности диалогов, а также слепое наследование Кустурицы в тех местах, где высмеиваются этнические черты итальянцев-жлобов, которыми изобилует набор персонажей второго плана. Родион Жук получил прекрасные отзывы, ведь никто не сомневался в его таланте, потому что Родион был человеком, допоздна засиживавшимся на работе. Я знал о нем, что он был самодостаточным трудоголиком. И, кажется, у него даже была подруга, но я не готов утверждать, что то, что между ними происходило, можно было назвать любовью. Все-таки Родион Жук был из тех, кто занят вопросами бытового самообмана, он долго и стремительно работал над своим образом, маской – это было видно даже по тому, как он жрал перед монитором. Удивительно, но я мог узреть прямую связь. Меня тошнило от его молодого, энергичного серьезного взгляда. Когда-то мое рабочее место располагалось неподалеку от его, и меня уже тогда стало раздражать, как он относился к нашему системному администратору. У Родиона каждый день были какие-то претензии по поводу работы его компьютера, впрочем это всего лишь становление личности, которая окажется настолько обыденной и неинтересной, что Жуку останется только несколько вариантов. Первый – начать работу над своей личностью заново, а это требует усилий, которых у него не останется из-за затяжной депрессии, вызванной разочарованием в жизни. Второй – покончить с собой. Родион Жук никогда не был самураем, потому позор и ошибка, даже сделанная ценой целой сознательной жизни не выбьет из-под него почву. Вполне вероятно, что он просто-напросто смирится со своей неудачей и станет обывателем-профессионалом, который уже не сможет отличить свою работу от работы системного администратора. Для последнего это время ознаменуется освобождением от глупых придирок со стороны одного из ненавистных ему пользователей.
Я ходил на работу каждый день, а после работы напивался сам. Я приходил в бары, доставал ноутбук и писал, попивая водку или дешевый коньяк. За месяц мне удавалось создавать шикарные статьи, которые тут же цитировались в интернете и прочитывались на кафедрах киноинститута, который я, кстати, и закончил. У моего университета был прекрасный повод гордиться одним из своих выпускников. Я становился известным в своих кругах кинокритиком, неплохо зарабатывал, жил сам в свое удовольствие, только вот совершенно не мог избавиться от одиночества. Сколько раз я воображал себе, что смотрю фильм перед сном, лежа в кровати с красивым и милым мальчиком, и вот мы досматриваем фильм и ложимся спать, а я слушаю его дыхание, и моя жизнь наполняется смыслом, ведь я приручаю какое-то существо, а оно существует за мой счет. Легче было завести собаку, но я ненавидел этих тварей. Я вообще был безразличен к животным с тех пор, как в детстве родители запретили мне завести аквариумных рыбок. Отец сказал тогда, что уход за рыбками требует основательной подготовки, чтения литературы и внимательного изучения их жизни. Мол, когда будешь теоретически готов, тогда и заведешь рыбок. Честно признаться, я не знал, как вести себя с собакой, я даже не был из тех людей, которые могут почувствовать, в чем нуждается их питомец, настолько сильна их любовь к своему четвероногому другу.
В отношении людей у меня были свои фантазии, теории, которые, впрочем, никогда не имели шанса сбыться. Я рассказывал сам себе, как было бы здорово жить с любимым человеком. Но я ни разу не чувствовал влюбленности, ведь это большой труд, а трудиться еще и в этом мне совершенно не хотелось. У меня была инструкция, как все должно происходить, и я ее вынес из книг и кино. Я чувствовал что-то среднее между ощущениями лирического героя лучших романов Герарда Реве и безликим героем гей-порно, где nerd занимается петтингом с красивым twink'ом помладше. Еще я знал, что ничего из этого не получится, потому что люди слишком испорчены съедаемыми изнутри травмами. Муки творчества совсем опустошили меня, и мне нужен был отдых, потому я просто брал ноутбук, пил с ним в баре и заводил периодическую переписку с геями в интернете. Это легкое возбуждение, когда я знал, что просто поговорю с человеком, получу от него фотографию, а перед сном буду мастурбировать (великолепное завершение дня), давало странную надежду на завтрашний день. Подозреваю, что я хотел искать кого-то подходящего, а сами поиски не давали мне скиснуть от постоянного безделья. Я ищу, а значит, что-то делаю.
Так прошла неделя. Я справился с работой, а жизнь продолжалась. Я разговаривал с геями, они говорили со мной, вот такая жизнь – сплошной поиск сексуального партнера.
В пятницу утром я пришел в офис, сел за свое рабочее место и стал смотреть кино, как вдруг наш редактор вызвал меня в свой кабинет, причем по очень срочному делу. Я был несколько взволнован, однако старался подавить в себе эту тревогу, потому вошел в кабинет начальника со взглядом прямым, а не исподлобья, как смотрел я на всех людей, которых встречал.
Мои отношения с начальником были довольно доверительные, я-то ему доверял, просто я не рассказывал ему ничего о себе, возможно, этот таинственный образ и привлекал людей во мне, как знать, однако отношения у нас были неплохие. Я начал писать для этого журнала сразу после окончания университета, и в течение полутора лет мои дела шли все лучше. Редактор предложил мне сесть и сразу перешел к делу.

2011


Рецензии